ПУБЛИЦИСТИКА / Андрей РУМЯНЦЕВ. ЗАРНИЦЫ. Памятные встречи
Андрей РУМЯНЦЕВ

Андрей РУМЯНЦЕВ. ЗАРНИЦЫ. Памятные встречи

 

Андрей РУМЯНЦЕВ

ЗАРНИЦЫ

 

Общение с людьми, о которых я хочу рассказать, продолжалось недолго: с иными – несколько дней, с иными – даже часы. Но и в эти короткие часы или дни герои моих миниатюр, знаменитые и любимые многими, сумели проявить особенности своего характера, своей личности. И как зарницы, яркие вспышки света, надолго запечатлелись в памяти. Захотелось восстановить летучее воспоминание о каждом, прежде всего, для себя, для своего теплого, благодарного чувства.

 

 

                                  НАРАСПАШКУ

 

В начале шестидесятых годов прошлого столетия в Бурятии проходил праздник – Дни российской литературы и искусства. Гостей нагрянуло много – писателей, эстрадных певцов, музыкальных и танцевальных коллективов, драматических артистов.

В каждом номере молодежной газеты, где я работал после окончания университета, мы знакомили читателей с несколькими знаменитостями. В очередной раз мне поручили взять интервью у эстрадной певицы. Я уже видел её на концертах – стройную красавицу с гордой, даже надменной посадкой головы, украшенной нимбом золотистых волос. Её фотография была растиражирована на почтовых открытках.

Я пришел в главную гостиницу города и сидел на мягком диване у дверей номера, который занимала певица. Она должна была вот-вот вернуться с утреннего концерта из шахтерского городка, расположенного в ста километрах от столицы автономной республики. Вокруг меня все сияло: новые люстры, широкие, без пылинки, окна в обоих концах коридора, недавно покрашенные стены. Пушистый ворс на ковровых дорожках еще не был притоптан ногами.

К полудню из боковой двери, ведущей на лестницу, вышла примадонна с букетом лесных цветов. Её сопровождали двое мужчин, музыкантов, тоже со цветами, но охапки роз, гладиолусов и других оранжерейных красавцев были немыслимо большими, в полный обхват длинных рук. Один из мужчин забежал вперед, неловко, скособочась, высвободил пальцы, открыл ключом дверь и распахнул её перед женщиной. Я едва успел попросить певицу о коротком интервью.

– Никаких интервью! – небрежно сказала гостья, глядя мимо меня в проем двери. – Я устала. – И скрылась за порогом.

Отступив к дивану, я растерянно глянул вправо и увидел двоих, мужчину и женщину, идущих, как на прогулке, по коридору. Женщина двигалась величаво, другого слова не подберу. И вся её фигура была сложена по-русски величаво: высокая грудь, крупная, соразмерная росту, голова, богатые шелковисто-темные волосы, аккуратный, точеной лепки нос, полные губы, наконец, царственная осанка. Такая женщина выделялась бы в любой многолюдной толпе и притягивала бы, как незримый магнит, все взгляды.

– Что, неудача? – по-домашнему, как сестра, спросила она и, не дожидаясь ответа, тем же тоном давно знакомого человека предложила:

– Зайдемте ко мне.

Я знал её имя – Людмила Зыкина, слышал на концертах её голос, сильный, по-русски «разливной», как говаривала моя мать. Такому голосу всегда тесен зал, особенно если он провинциальный, небольшой, ему нужны широкая поляна, даже открытый луг, там он вольно и чарующе понесется в дальние дали.

С утра Зыкина пела в том же шахтерском городке. Букет в её руках был точно такой же, как у первой певицы, но спутнику её досталась ноша полегче, чем двум, сопровождавшим ту, – он прижимал к груди несколько обернутых целлофаном пучков ярких цветов.

Она сама открыла дверь, поблагодарила мужчину и, пропустив меня в комнату, вошла следом.

Я намеревался поговорить с хозяйкой накоротке, но засиделся надолго. Не замечая времени, я слушал рассказ о том, как заводская девчонка пришла на прослушивание в знаменитый Русский народный хор имени Пятницкого и была взята туда, как голодно училась после войны, как стала солисткой вначале родного хора, потом хора русской песни Всесоюзного радио, наконец, солисткой Москонцерта.

Я всё время сравнивал её со своей старшей сестрой – по простодушию, по домашней теплоте интонации. Она говорила о вчерашней жизни не только без прикрас, но и припоминая свои оплошности, невольные ошибки молодости и жестокие неожиданности, которые преподносила судьба. Она была вся нараспашку, и я как-то остро понял, что её песни, русские песни, звучавшие тоже нараспашку, – это подлинный голос её души.

 

 

               «ТО ЛИ РУКУ О ТВОЮ ГОЛОВУ ВЫТИРАЕТ…»

 

После «Молодежки» довелось мне быть несколько лет редактором районной газеты. Чуть ли не все деревни в округе населяли потомки старообрядцев, изгнанных в Сибирь ещё при Екатерине Второй. В новые времена их вера пошатнулась, а быт приобрел причудливую смесь стародавних правил и привнесенных жизнью привычек. В иных кондовых домах хозяева, напоив гостя-иноверца чаем, разбивали его чашку вдребезги, в других – стакан с вином, считавшимся когда-то дьявольским зельем, пускали по кругу в компании новых побратимов, не брезгуя ими и не боясь осквернить свои уста. Мне приходилось бывать среди тех и этих, но чтобы вместе со знаменитым гостем из Москвы – впервые!

Я был рад, что районные власти не нашли другого сопровождающего, кроме меня, в недельной поездке киноактера Бориса Андреева по нашему, редкому в общем-то, краю.

Популярность киноактера Бориса Федоровича была оглушительной. Но я не знал тогда, что любимец миллионов людей, сыгравший в фильмах «Трактористы», «Два бойца», «Сказание о земле Сибирской», в длительных перерывах между киносъемками оказывался без средств и вынужден был ездить по российским захолустьям, зарабатывая на жизнь выступлениями в деревенских клубах.

Борис Андреев был тогда уже в годах. Немного тучный, медлительный в движениях и разговорах, он оставался неотразимо обаятелен той душевностью, которая, казалось, течет из его простодушно-хитроватых глаз, таится в его крупных мягких ладонях, согревает каждое его скупое и обдуманное слово. Он сошел с экрана неуклюжим, добрым, доверчивым – таким, которого так не хватало в нашей скудной и пасмурной жизни, и мы поверили, что похожие на его героев люди есть среди нас, а не только в придуманной жизни.

Андреев простудился ещё до приезда в Сибирь, мало ел и постоянно пил густой чай с малиной, вместительную банку которой принесла из дома в первые же минуты появления артиста в районной гостинице её заведующая.

Влажно чихающий, в мелких испаринах на мощном лбу, он выходил на щелястую и скрипевшую под его могучим телом сцену, извинялся за нездоровье и начинал свой рассказ густым медвежьим голосом. В его речи было много шутливых находок.

– Мальчишкой вечерами идешь по берегу Волги, а навстречу тебе кочегары с пароходов, ремонтники, смазчики двигателей. И каждый норовит погладить тебя по макушке. То ли ласкает, то ли руку о твою голову вытирает…

В одном богатом селе, где накануне вечером выступал Борис Федорович, председатель колхоза со звездой Героя на выходном пиджаке с утра повез нас на артельную пасеку. В доме пасечника уже ждал крепко заваренный чай и чашки с медом. В каждой посудине был особый мед: гречишный, клеверный, таежный, луговой. На приставном столике стояла большая банка с медом до крышки – подарок гостю.

– Это вы хорошо придумали, – прогудел Андреев. – Благодарствую, благодарствую…

Между прочим, председатель рассказал, что вчера его восьмилетний внук, вернувшись с концерта, предупредил его:

– Ты мне, деда, больше руку на голову не клади. А то вытираешь об меня всякую грязь!

Борис Федорович, неспешно потягивая чай, вспомнил, как в первый день его принимала старообрядческая семья в другом селе. Хозяйка в цветастом сарафане до пят, с бесчисленными оборками и складками, в кичке на голове, вопросительно глянув на мужа, отягощенного русой, во всю грудь, бородой, потянулась за чайной парой, особняком стоявшей на верхней полке комода.

– Что вы, что вы, маманя, – испуганно отвела её руку дочка, клубная работница, метнулась в горницу и принесла посуду из чайного сервиза.

– Неужели они разобьют мою чашку? – полюбопытствовал Андреев у председателя.

– Не ждите! – расхохотался потомок ревнителей старой веры. – Дочка поставит её на видном месте, как реликвию! 

 

 

   ФАМИЛИЯ ПРИДУМАННАЯ, А ТАЛАНТ ПОДЛИННЫЙ

 

С послевоенных лет, когда в нашей деревеньке появилось проводное радио, в музыкальных передачах часто звучал бас особой распевной красоты. Даже моя бабушка, любительница послушать чародейные мелодии, знала, что голосистый мужчина – это солист Большого театра, народный артист СССР Иван Петров.

– Русский человек, – говорила она, восхищенно примолкнув. – Имя в аккурат дадено, и фамильей наградил не иначе, как пращур, Петрован.

Она была Петровной, фамилия певца как будто льстила ей.

 К тем дням, когда я оказался заместителем председателя Комитета по телевидению и радиовещанию Бурятии, бабушка уже ушла из жизни, преклонение же перед талантом Ивана Ивановича Петрова оставалось в доме прежним. Он был неподражаемым Годуновым, Кочубеем, Мефистофелем. Но разве мог я подумать, что когда-нибудь расскажу ему о своей бабусе Аграфене Петровне?

Музыкальные редакции Гостелерадио СССР время от времени – раз в несколько лет – записывали на пленку голоса провинциальных талантов. Буряты – народ музыкальный, они прославили свою землю талантами высшей пробы. Московская бригада редакторов, режиссеров и операторов, приехавшая к нам, записала здесь столько вокальных и музыкальных номеров, что они могли звучать без перерыва часами. Оценить это богатство, отобрать в фонды радиовещания и телевидения страны лучшее поручили специальной группе, в которую вошли известные композиторы, дирижеры, оперные и эстрадные певцы. Мне (разумеется, дилетанту) пришлось представлять родную республику: должен же кто-то рассказать высоким ценителям о возрасте каждого композитора или исполнителя, его образовании, месте работы, – словом, о его биографии, прежде всего творческой.

Чтобы не смущать читателей громкими именами судей, назову только одного из них. Да, да, знаменитого солиста Большого театра Ивана Петрова.

– Мы ведь с вами земляки, – сказал он в первый же день прослушивания записей.

– Как?

– Детство я провел в чудесном городке Слюдянке на Байкале.

– Что-то я не слышал о таком, – поднял брови его товарищ по театру, знаменитый дирижер.

– А вот послушайте. Если вы поедете поездом с запада на восток, до Тихого океана, или с востока на запад, в Москву, то отличный омуль на закуску вы сможете купить только на перроне в Слюдянке. Соленый, копченый, вяленый и всякий другой. Описать нельзя: объедение! – Петров блаженно провел ладонью по резко очерченным губам, смотревшимся скобкой, закрыл глаза, погасив живущую в них улыбку.

– Так было до конца шестидесятых, дорогой Иван Иванович, – пришлось мне разочаровать его. – Позже поэт Николай Тряпкин застал прибайкальские рынки уже такими – я прочитал несколько строк из его стихотворения:

              Никаких омулей и ни бочек тебе омулевых!

              Это всё – лишь эмблемы да песен старинных тавро.

              Рядовая свекла. Да ряды из орехов кедровых.

              Да говяжьи остатки – по восемь рублей за ребро.

              

              Проходная морковь. Да какие-то постные дыни.

              Да какие-то старцы с каких-то песчаных сторон.

              Да испытанный веник – из лучшей байкальской полыни.

              Да под крышей стеклянной две штуки заблудших ворон.

 

Иван Иванович потускнел, его высокий лоб, переходящий в лысину, покрылся мелкими морщинками, как озерцо рябью при легком ветре, он перевел руку с глаз на острый подбородок с поперечным углублением, печально оперся на стол и произнес слова царя Соломона:

– Alle Passe*.

Но в какой-то из дней, когда мы по заведенному распорядку прервали прослушивание на десять-пятнадцать минут, я рассмешил его рассказом о своей бабушке, так любившей, кроме голоса, его фамилию.

Ухватив рукой подбородок, он начал метать солнечные искорки и открыл мне тайну своей фамилии. Оказалось, что он никакой не Петров, а Краузе и, понятно, не мог с этой немецкой фамилией петь в главном театре страны, поэтому выбрал запоминающийся сценический псевдоним. А, как известно, псевдонимы прилипают к артистам, писателям, музыкантам навечно.

– Фамилия придуманная, а талант подлинный, – философски произнес прославленный дирижер.

________

*Все проходит (нем.).

 

 

                             ЭТО БЫЛО В СТАЛИНРАДЕ…

 

Глядишь на фронтовиков и сжимается сердце. Как все же безжалостно время! В какой-то книге Михаила Алексеева есть фотография: он – молодцеватый офицер, гимнастерка в ремнях, улыбка во все широкое русское лицо… А в конце жизни перед тобой был старичок, осторожный в движениях, с нетвердой походкой. И только книги «Вишневый омут», «Карюха», «Хлеб – имя существительное», «Мой Сталинград» – только книги, как дети за его спиной, отметали людскую жалость: «Наш батя никогда не сдается!».

Он не сдавался до конца своих дней. Я видел его на писательских съездах последних тридцати лет. Он никогда не стоял в одиночестве, а только в окружении соратников, и говорил только с ними, презирая словесные бои.

Однажды у нас, в забайкальской степи, с Михаилом Николаевичем случилось чудо. Кто-то в дороге сказал ему, что тут, поблизости, живет фронтовик, отец чабана, который будто бы служил с Алексеевым в одной части и даже спас его в какой-то заварухе. Старый писатель насторожился:

– Не Шахаев ли это? – сержанта, с которым Михаил Николаевич делил смертельные дни под Сталинградом и на Курской дуге, он запомнил крепко и даже вывел его под собственной фамилией в романе «Солдаты». – Где он живет? Заедем!

Дали крюк в несколько десятков километров и – такое бывает раз в жизни! – встретились два однополчанина на продутом, заснеженном луговом пятачке, под боком у леска.

Вечером в городском театре проходило торжество, ради которого, собственно, и был приглашен в Сибирь Михаил Николаевич. Из-за нежданной встречи он опоздал. Торопливо выйдя из машины, в распахнутой куртке, со сбитой набок шапкой, он оторвался от спутников, влетел в зал и мягко перебил какого-то оратора:

– Прости, браток! У меня радость. Сегодня, через сорок лет, я нашел своего фронтового друга!

И мы, сотни человек, оказавшиеся свидетелями его счастливых минут, встали как один. Те, кто читал роман «Солдаты», тихо говорили не читавшим: «Он нашел Шахаева». «Сержанта Шахаева», – шелестело по залу.

В Иркутске, где я увидел его уже в преклонных годах, Михаила Николаевича старались поддержать под руку, усадить в лучшее кресло, не перебивать его тихой речи. Эта заботливость незнакомых людей трогала фронтовика. Я принес с собой первую книгу его трехтомника для автографа и напомнил давнюю его радость от встречи с Шахаевым. Он просиял: оказывается, есть свидетели того памятного дня! И строки, которые писатель набросал на титульном листе своей книги, сохранили частицу его тогдашнего ликования. 

 

 

                     ЗА СЧАСТЛИВЫХ ЛЮДЕЙ!

 

Одного поэта-сибиряка я отличал по-особому. Не зная его лично, часто перечитывал созданные им поэмы «Проданная Венера», «Седьмое небо», лирическую «Книгу любви и веры». Мне даже казалось, будто я давно знаком с автором.

Наконец, однажды знакомство состоялось наяву. Василий Федоров окликнул меня и заговорил не о чем-то житейском, а сразу о главном для пишущего человека, судьбоносном.

Надо сказать, что произошло это в день, на который был назначен творческий отчет литераторов-сибиряков в Союзе писателей России. Мне заранее сказали, что о моих книжках будет говорить Василий Дмитриевич, но до самого начала обсуждения в здании Союза писателей на Комсомольском проспекте его не было видно. Он пришел в последние минуты, и, видимо, кто-то указал ему на меня.

– Ты не волнуйся, оборона будет крепкой, – сказал он приятельски, как сибирский чалдон чалдону. И без всякого перехода спросил: – Иркутск же рядом с вами? Как там поживают мои дружки Дениска Цветков и Васька Стародумов? Знаком с ними?

О Цветкове я не слышал до этого (он оказался поэтом), а сказочник Василий Пантелеймонович Стародумов был известен и в Бурятии. Здесь, как и в Иркутске, издавались его байкальские волшебные истории.

О сибирской родословной самого Федорова я, конечно, знал. В юности, после учебы в техникуме, он работал на авиационном заводе в Прибайкалье, там начал печататься, но поэзия, как цепкая, ухватистая невеста, заманила его в Москву и заставила заниматься вместо заводской работы затейливым плетением словес. Так что грустные и нежные воспоминания Федорова о молодости на Ангаре были понятны моему сердцу.

Обсуждение стихов оказалось теплым, может быть, даже непозволительно мягким для нашего брата. Но кто даст в обиду земляка, да ещё из медвежьего угла? Так что об этом разговоре больше ни слова. Добавлю только несколько строк о застолье после него.

Подняв рюмку, Федоров, словно пробуя полными губами густой брусничный сок, заправленный сахаром, сладко зажмурился:

– Счастливый вы народ… тайга под окном… парни ушлые, девки сдобные… А тут глянешь с седьмого этажа: людей, как муравьев, машин, как льдин в половодье. Душа за каменной стеной!

– Так что ж, Вася, за счастливых людей? – поторопил его кто-то из москвичей.

– А мне нельзя! Жена взбучку устроит… Эх, была не была! – и в неожиданном ухарском жесте, как в стихах, опять проглянул бесшабашный чалдон.

 

 

               «ДА ШУМЯТ ТЕБЕ ЛИСТЬЯ И ТРАВЫ…»

 

С поэтом Анатолием Передреевым меня познакомил Александр Вампилов. Сейчас думается: неспроста в Москве второй половины шестидесятых годов, где толклось немало даровитых ровесников, молодой драматург высмотрел зорким взглядом, а точней сказать, зорким сердцем, и выбрал себе в друзья Николая Рубцова и Анатолия Передреева. Было же у всех троих что-то магически притягивающее друг к другу, что-то сокровенно объединяющее их! Может быть, то, о чем с братской доверчивостью и нежностью сказал Анатолий в стихах, обращенных к ещё одному своему другу – Владимиру Соколову:

                     В атмосфере знакомого круга,

                     Где шумят об успехе своем,

                     Мы случайно заметим друг друга,

                     Не случайно сойдемся вдвоем.

 

                     В суматохе имен и фамилий

                     Мы посмотрим друг другу в глаза…

                     Хорошо, что в сегодняшнем мире

                     Среднерусская есть полоса.

 

                     Хорошо, удивительно, славно,

                     Что тебе вспоминается тут,

                     Как цветут лопухи в Лихославле,

                     Как деревья спокойно растут.

 

                     Не напрасно мы ищем союза,

                     Не напрасно проходят года.

                     Пусть же девочка русая – муза

                     Не изменит тебе никогда.

 

                     Да шумят тебе листья и травы,

                     Да хранят тебя Пушкин и Блок.

                     И не надо другой тебе славы,

                     Ты и с этой не так одинок.

 

Когда, почти через двадцать лет, в Кутулике, где отмечался пятидесятилетний юбилей Александра Вампилова, я напомнил Передрееву о нашей первой встрече, он спросил:

– А что Вампилов говорил обо мне?

В этом было что-то ребяческое. В отрочестве мы с острым любопытством хотим знать, что думают о нас учителя, сверстники, даже мать и отец. Вдруг узнаешь о себе что-то неожиданное, необычное!

На осенней, скупо освещенной улице, по которой мы с Анатолием гуляли уже за полночь, было зябко, на небе, как на дворе, заваленном мусором, валялись рваные ошметки туч. Лужицы в выбоинах темнели, как разлитое машинное масло.  

После выступления в Доме культуры на вечере воспоминаний, ужина и разговоров компании в большой комнате гостиницы Передреев выглядел усталым и угрюмым. Лишь полчаса назад, когда иркутский актер, взяв гитару, предложил спеть вместе рубцовскую «Звезду полей», Анатолий на минуту оживился:

– Друзья, – сказал он, нависая над столом и прося тишины, – вы только послушайте: «В комнате моей светло…» – обычная строка, простое начало… Но дальше! – Передреев перешел на таинственный, мистический шопот: – «Это от ночной звезды…». Светло от ночной звезды! – полным голосом повторил он, глянув в широкое окно, в липкую октябрьскую темь. – Вот где поэзия!

Но эта минута, как вспышка, не оставила на хмуром лице Анатолия долгого следа. И теперь он шагал рядом, качаясь на скользкой мокрой земле длинным тонким телом.

Не зная причины его потерянности и замкнутости, я пытался развеять его дурное настроение, рассказывал без пауз то о родных местах Вампилова, то о Байкале, где тот любил рыбачить.

– Ты бывал на восточном берегу Байкала? – спросил я.

– Нет.

– Приезжай летом. Съездим на мою родину. Там есть чудный поселок с бурятским названием Энхалук. Высокий берег, заповедная тайга… Встанешь в ясный день на яру, над морем, – перед тобой, как будто рядом, через дорогу, противоположный берег, правее – остров Ольхон, а по нашей стороне к северу – поселки Горячинск, Усть-Баргузин, Давша. В тех местах рождается знаменитый ветер. Помнишь: «Эй, баргузин, пошевеливай вал…»? А названия какие: речка Гремячая, Ушканьи острова… Чем не поэзия? Даст Бог, и стихи напишешь.

Он спросил:

– А можно поехать в эти дни? – и заговорил о том, что именно сейчас у него много неприятностей в Москве.

Я стал убеждать его, что в октябре на Байкале нечего делать. Студеные ветра, густой клубящийся туман над вздыбленным и ревущим морем… В такие дни здесь не излечишь хандру, наоборот, отсюда захочешь убежать.

Передреев согласился со мной и опять хмуро замолк…

А через месяц, прочитав в «Литературной газете» некролог о его кончине, я с болью подумал, что там, в Кутулике, совсем не понял его…

 

Комментарии