Марина МАСЛОВА. «БОЛЕЗНЬ ЛЮБВИ НЕИЗЛЕЧИМА…». Ещё раз о «лихоманках» у Григорьева и Фета
Марина МАСЛОВА
«БОЛЕЗНЬ ЛЮБВИ НЕИЗЛЕЧИМА…»
Ещё раз о «лихоманках» у Григорьева и Фета
Статья продолжает полемику, касающуюся образа демона-лихоманки в стихотворении Аполлона Григорьева «Доброй ночи!» и балладе Афанасия Фета «Лихорадка».
Некоторые филологи рассматривают фетовский текст как ответ Ап. Григорьеву, продолжение определённой литературно-фольклорной темы. В соответствии с этим тезисом осуществляется и дальнейший сравнительный анализ текстов двух поэтов. В основу анализа кладётся образ «сестёр-лихорадок», который характеризуется в различных аспектах. Однако религиозно-исторический комментарий при этом выглядит недостаточным. Попытка связать народные поверья с православным календарем обычно приводит все к тому же народному календарю, наполовину языческому. Важно указать собственно религиозные, а точнее религиозно-магические корни того обряда, который соотносился с идеей экзорцизма (изгнания бесов в женском обличье) и сопровождался соответствующими текстами, в дальнейшем породившими множество «народных поверий», «сказаний», «заговоров» и прочей заклинательной, «чернокнижной» литературы.
Литературоведы делают акцент на фольклорном характере того заклинательного текста, который положен в основу сюжета обоих стихотворений, не касаясь сложных проблем его происхождения. Даётся обобщенная характеристика различных изводов этого текста, получивших наименование «народных легенд». Одна из таких легенд, легенда о святом Сисинии, рассматривается без пояснений о происхождении и особенностях её бытования в русской религиозной культуре. Сложные и противоречивые отношения этой легенды с каноническими текстами не только Православной Церкви, но и христианства в целом, нуждаются в более подробном освещении.
Неоднозначен и сам образ «святого Сисиния», так что упоминания только сорока мучеников Севастийских, из коих одного звали Сисинием, при попытке идентификации этого литературного персонажа также недостаточно. Это спорный момент легенды, и он активно обсуждался в церковно-искусствоведческой и фольклорно-исторической литературе (работы И.Д. Мансветова, А.Н. Веселовского, И. Бенчева и др.). В предыдущих статьях мы уже писали об этом.
Для понимания стихотворений и Аполлона Григорьева, и Афанасия Фета эти моменты важны, поскольку ставят под сомнение репрезентацию указанных поэтических произведений в православном аспекте. Представляется необоснованным и утверждение, что лирический герой стихотворения «Лихорадка» – «мальчик-подросток». Нет никаких указаний на это в тексте поэта. Зато упоминается крепкий напиток ром, да страстный поцелуй в губы, что вряд ли было бы уместно в контексте целомудренной юношеской влюбленности. Кроме того, может показаться странным, что няня объясняет подростку хозяйственную обстановку: «топим жарко – знаешь сам». Объяснять это она может хозяину дома, взрослому человеку, который в курсе всех дел и разбирается в них. Мальчику вряд ли будет интересно думать над тем, жарко ли в доме топится печь и в какой момент закрывается заслонка. (Об этом подробно скажем далее.) А присутствие няни в лирической ситуации стихотворения вообще не нуждается в аргументации после известных произведений А.С. Пушкина («Зимний вечер», «Няне»). Скорее, именно оттуда и просьба фетовского героя, обращенная к няне: «дай-ка сахар мне да ром», как средство усмирения страстной лихорадки. (Мы намеренно избегаем здесь слова любовь, любовное чувство, поскольку при известной строгости словоупотребления можно заметить, что здесь нет речи о любви, есть только страсть, болезнь, наваждение.)
На всякий случай напомним строки стихотворения А.С. Пушкина, из которого Фет заимствовал даже ритмический рисунок стиха:
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
(«Зимний вечер», 1825)
У лирического героя Фета похожие просьбы к няне:
«Ты бы шторку опустила...
Дай-ка книгу... Не хочу...
Ты намедни говорила,
Лихорадка… я шучу...».
Две последние строки процитированного фрагмента говорят о том, что «песня» про «девицу» уже прозвучала, хотя была она несколько иного содержания, чем пушкинская…
Таким образом, объединение стихотворений Ап. Григорьева и А.Фета в один так называемый «общий сюжет», когда второй текст только заимствует и продолжает тему первого, также представляется не вполне удачным. У Григорьева Фет, возможно, заимствовал количество сестёр-лихоманок (девять), поэтому его стихотворение звучит как отклик на стихи друга. Но можно заметить несколько иную романтическую коллизию фетовской баллады. Григорьев пересказывает легенду, она звучит красиво и отстраненно, хотя на всякий случай его лирический герой предупреждает героиню, что жгучий поцелуй демона-лихорадки предотвращается Ангелом-хранителем. У лирического героя Фета такой хранитель отсутствует (или он не досмотрел за своим подопечным), так что женщина, похожая на лихорадку, уже поцеловала его крепко в губы. Наяву это было или во сне – уже другой вопрос.
На первый взгляд, «Доброй ночи» Аполлона Григорьева звучит как колыбельная, ничего зловещего в нём нет. Именно так воспринял его Б.Ф. Егоров, а вслед за ним и другие исследователи. Однако есть в тексте некая странность. Если героиня «вечером ложится спать», как пишет один исследователь, а лирический герой, присутствуя, надо полагать, при её вечернем туалете, «рассказывает ей народное поверье», то в каких отношениях находятся герои произведения?
Судя по стилистике текста Григорьева, его героиня – девушка-отроковица, того юного возраста, когда ей уместно говорить, с весьма умильной интонацией, об «очах ангельских» и «светлых Божьих силах». Но тогда какую роль мы отведем герою, убаюкивающему отроковицу гармоничной колыбельной песней? Старший брат? Возможно. Старший друг? Нет, это уже двусмысленно. Если же не брат, то, значит, и не рядом с ней находится, а просто адресуется к ней. Если же не брат и всё-таки рядом, тогда вовсе странно слышать от него колыбельную в таком инфантильном тоне. Существует мнение, что здесь «представлен традиционный романтический монолог: мужчина обращается к своей возлюбленной». Тогда уместен вопрос: а сколько лет его возлюбленной? И если по интонации речи героя можно предположить, что возлюбленная еще совсем юная, тогда что он делает в её спальне? Если его туда привела страсть, подобная лихорадке, то ситуация с колыбельной напоминает театр абсурда…
Известно, что «Доброй ночи!» посвящено девятнадцатилетней Антонине Корш. О том, что послужившая прототипом героини этой нежной «колыбельной» песни девушка «мило кокетничала» с автором, мы не встречаем упоминаний в статьях филологов, анализирующих данный текст. Так что продолжим безотносительно к этим малодоступным большинству читателей подробностям.
Итак, очевидно, что лирический герой, адресующийся к нежным чувствам своей возлюбленной, искушен в чувствах другого свойства и иной природы, нежели ангельская. Так что лихорадки здесь лишь повод припомнить нечто своё, пережитое. Лихоманок-лихорадок,/ Девяти подруг/ Поцелуй и жгуч, и сладок,/ Как любви недуг… В этих строках и заключена вся странность стихотворения и изображенной в нём ситуации. Тихий сон, добрая ночь, золотые лучи и ангельские очи, дозорная звезда небесного сторожа, «светлые Божьи силы»… и вдруг: жгучий и сладкий поцелуй недужной, знобящей страсти. И страсть эта исходит не от сестёр-лихоманок, а от автора, точнее героя-повествователя, позволившего себе засыпающей отроковице поведать о том, что любовь человеческая, как он её понимает, – это болезнь и страдание, а вовсе не светлое чувство. Выходит, что говорящий подразумевает у слушающей некую брутальность восприятия, способность уяснить себе «жжение» и «сладость» чувственности.
Таким образом, гармония этого произведения тоже призрачная. Ведь совершенно очевидно, что упоминание жгучей страсти в контексте колыбельной песни попросту «взрывает» этот благостный контекст.
Для романтического мировосприятия Аполлона Григорьева подобный «дуализм» вполне естественен. Задача читателя в этом случае – верно расставить акценты, чтобы за кажущейся идиллией усмотреть мятущийся дух поэта. Для этого уместно обратиться к истории публикации стихотворения Ап. Григорьева. Стоит вспомнить и то, что «за всю свою литературную жизнь» Григорьев «не собрался сколько-нибудь определённо выяснить своё мировоззрение» (Русские писатели. 1800-1917. Биографический словарь. Т.2. М., 1992. С. 31-36). Так что ожидать определённости чувства и мысли от автора, который «сам отлично осознавал лирический беспорядок своих писаний», сложно…
Итак, известно, что стихотворение «Доброй ночи!» – это творческий дебют поэта, опубликовавшегося в журнале «Москвитянин» (1843, №7) под псевдонимом «А.Трисмегистов». Нельзя считать случайным выбор такого необычного – «герметического» – псевдонима. Здесь отсылка к мистическому «тайному» учению Гермеса Трисмегиста. Правда, известно, что в начале сороковых годов Григорьев увлекся романом Ж. Санд «Графиня Рудольштадт», главный герой которого носил псевдоним Трисмегист. Но это не исключает собственного интереса поэта к герметической философии.
В нашу задачу не входит анализ мировоззрения поэта на предмет влияния оккультных учений, но тенденции философии гностицизма не отметить нельзя. «Всякий романтизм гностичен, – писал А.Ф. Лосев, – а гностицизм как для правоверного эллина Плотина есть пессимизм и атеизм, так и для христианского епископа Иринея Лионского – «лжеименный разум» и разврат».
Одним из оснований гностического мистицизма был герметизм – эзотерическое учение, «сочетавшее элементы популярной греческой философии, халдейской астрологии, персидской магии и египетской алхимии»; название происходит от имени Гермеса Трисмегиста (Трижды величайшего). В результате увлечения герметизмом Аполлон Григорьев даже вступил в одну из масонских организаций. Об этом упоминает и Афанасий Фет: «…Григорьев не раз говорил мне о своем поступлении в масонскую ложу… (…) Однажды …он объявил мне, что получил из масонской ложи временное вспомоществование…» (Фет А.А. Ранние годы моей жизни //Фет А.А. Стихотворения. Проза. Воронеж, 1978. С. 428-429).
Существует мнение, что на самом деле Ап. Григорьев был «псевдомасоном», т.е. просто написал несколько произведений в соответствующем стиле. Как бы то ни было, избранный автором псевдоним обязывает рассматривать текст «Доброй ночи» в связи с идейными тенденциями того мистического учения, к которому он отсылает.
Что касается религиозной стороны мировоззрения Ап. Григорьева, то об этом можно прочесть следующее: «Связь Григорьева с философским романтизмом… очевидна… Но вот «религиозно ориентирован» Григорьев, к сожалению, никогда не был. Он уважал Православие и высоко ценил его как «стихийно-историческое начало», но ценил наряду с другими стихийно-историческими началами народной жизни» (Калягин Н. Последний романтик. Творческая судьба Аполлона Григорьева // Русское самосознание. №4. Электронный ресурс. URL: http://russamos.narod.ru/04-07.htm).
По сути, эти слова означают не уважение Православия как религии, а игнорирование именно религиозного начала в Православии. Такая позиция свидетельствует о действительной приверженности её обладателя масонским взглядам.
Герметизм и масонство теснейшим образом связаны. Например, писателя Н.И. Новикова в 1780-е годы в московском масонстве привлекал именно герметизм: «…с поворотом московских масонов к розенкрейцерству стали возрастать тяготения Новикова к мистике; недостаток естественно-научного образования облегчил увлечение ”герметическими” науками» (Русская литература и фольклор. Фундаментальная электронная библиотека. Электронный ресурс. URL: http://feb-web.ru/feb/irl/il0/il4/il4-0512.htm).
Вследствие религиозного характера этих орденов человеку, вступившему на путь освоения «тайных учений», трудно сохранить непротиворечивость мировоззрения, поскольку учения эти сумбурны и эклектичны по своему религиозному наполнению и не дают отчетливых координат «света» и «тьмы».
Так что упоминание светлых Божьих сил в стихотворении Ап. Григорьева «Доброй ночи» – ещё не гарантия «гармонического спокойствия» (Егоров Б.Ф.) этого текста, и «неомрачённо-благостная интонация» в данном случае – всего лишь иллюзия восприятия читателя, не посвященного (в отличие от автора) в мистические «тайны мира».
Не стоит присваивать этому тексту характер традиционной, а тем более – православной, религиозности. «Герметический» псевдоним автора отсылает читателя к иной традиции: «Религиозно-моральная лирическая поэзия была самым популярным, самым распространенным жанром в масонской среде. Она не только удовлетворяла чисто эстетическим потребностям – она несла обрядовую, ритуальную функцию. Масонская лирика культивировала несколько поэтических жанров: гимн, оду, хор, песню». И вот разве что с этой точки зрения «Доброй ночи» можно назвать колыбельной песней для возлюбленной рыцаря-розенкрейцера…
Фетовский рассказ о лихоманках, прозвучавший из уст суеверной няни, ещё более тревожен, а стихотворение в целом – ещё менее определённо по содержанию, чем текст Григорьева. Потому, быть может, что романтический ореол апокрифической легенды, присутствующий у Григорьева, у Фета слегка рассеялся, преломившись в просторечии няни: …Вишь, нелёгкая их носит /Сонных в губы целовать!/ Всякой болести напросит / И пойдёт тебя трепать («Лихорадка»).
Носителем информации о девяти «сёстрах-лихоманках» является именно старушка-няня как доверенное лицо лирического героя. По характеру её речи можно определить её простонародное происхождение. Герой снисходительно слушает; как явствует из текста, «любви недуг» ему уже знаком, и жгучий поцелуй уже приснился. Так Фет несколько иронически развивает тему, заданную стихами друга. Но вряд ли здесь можно говорить об «общем сюжете». Общий мотив – да, но сюжеты у произведений – разные. Нельзя же считать доказательством общности сюжетов утверждение, что «у Григорьева лихорадка подобна «недугу» любви, а у Фета пробуждающаяся любовь героя рождает лихорадку». Если мы ведём речь о художественном образе «сестёр-лихорадок» (или одной «лихорадки-сестры»), то процитированное высказывание не имеет смысла. «Лихорадка-сестра» подобна «любви» или «любовь» «рождает» «сестру-лихорадку»?.. Так же далеко от ясности высказывание о том, что у Фета «пробудившийся ото сна герой ощущает приближение болезни, приключившейся от поцелуя лихоманок». Ничего подобного из текста фетовской баллады не следует. В тексте говорится только о том, что герою приснился сон, который он почти забыл, помнит только крепкий поцелуй, и в конце звучит ироничный риторический вопрос: кто целовал? – «лихорадка ли она?» Ответить на этот вопрос не в силах, кажется, и сам автор, не говоря уже о читателях…
Эта ситуация фетовской баллады уже обсуждалась в статье В.А. Кошелева (О балладе А.А. Фета «Легенда»), где отмечалось, что подобные «умолчания» и «недосказанности» в балладах Фета вовсе не предполагают возможности конкретных ответов, они служат жанрообразующим компонентом произведения, находящегося на стыке жанров: лирического стихотворения и эпической баллады. Ту же роль играют и фольклорные образы сестёр-лихорадок. Они призваны привнести атмосферу «страшного» в сюжетную коллизию романтического произведения.
Так, опираясь на фольклорные мотивы, В.А. Кошелев назвал сюжет другого произведения Фета, баллады «Змей», банальным. Поскольку в конце «ничего страшного» не происходит. …Если не считать того, что обычно происходит между мужчиной и женщиной. Тут, видите ли, целый змей прилетел, а в итоге – всё то же:
Только слышатся в светлице / Поцелуи да слова.
«Кажется, что-то должно произойти – но не происходит решительно ничего, кроме самого естественного…», – размышляет В.А. Кошелев.
То же и в балладе «Лихорадка»: «Разговор идёт о старинном суеверии: “девять лихоманок” ходят по ночам между людьми и, целуя, поселяют в них болезнь. И неожиданный финал: Верю, няня!.. Нет ли шубы?../Хоть всего не помню сна,/ Целовала крепко в губы – /Лихорадка ли она?».
По мнению Кошелева, «фетовские “умолчания” придают его балладам расширительный семантический ореол». И другое утверждение: «Очевидно, что основным достоинством баллады, как он её понимал, Фет считал её многосмысленность, даже “размытость” содержания, невозможность логически выделить в нём нечто “однозначное”...».
Так что «мальчик-подросток» герой «Лихорадки» или взрослый искушенный страстью мужчина – дело вкуса самого читателя.
Напомним еще одно замечание В.А. Кошелева, касающееся другого текста, но в целом охватывающее жанр баллады: «Для Фета же … главным становится не сюжет собственно и даже не передача чувств и настроений героев, а возможность лирического самовыражения: основным “персонажем” баллады оказывается сам автор».
Собственно, с этого и начинается наше восприятие произведения: герой не мыслится отдельно от автора. Чувства героя – это чувства автора. Тогда понятной становится и недосказанность сюжета: придуманные переживания было бы легче «додумать», чем свои собственные, настоящие. Подобную мысль, но с переадресацией от автора к герою, встречаем и у В.Коровина, который считает, что предметом баллады Фета нередко становится «конфликт в душе одного героя».
Надо сказать, что романтическая недосказанность балладного конфликта у Фета и семантическая многозначность образа женщины-лихорадки нивелируется художественным образом того же духовного явления. Иконописные образы лихорадок уничтожают романтическое поле стихотворения. Если Фет знал тексты заговоров (а он их знал по лекциям профессора Снегирёва), предполагал ли он, чем рискует, задавая ассоциативную связь между ночной гостьей, поцеловавшей героя, и теми уродливыми существами, которые запечатлены в художественных образах экзорцистской тематики на неканонических русских иконах?
Поцелуй девы-лихоманки уместно рассматривать как религиозный мотив, одинаково приемлемый и русской поэзией, и русской иконографией. Причём глубокое толкование этого образа можно найти именно в иконографических, а не в филологических исследованиях. Это объясняется тем, что иконография всегда оставалась в русле религиозной системы координат, а потому и демонология в этой отрасли искусства не врастала намертво в мифологию и фольклор, а продолжала оставаться частью того «духовного реализма» (термин А.М. Любомудрова), который является главной особенностью живого религиозного мировоззрения. Разница в том, что в фольклоре демоническим существам придается некое самостоятельное значение, предполагающее прямое обращение к демону с заклинательным текстом, а в церковной религиозной традиции все молитвенные прошения направлены к Богу, и даже Ангел-хранитель выступает лишь посредником между Богом и человеком. «Святый Ангеле Божий, хранителю мой, моли Бога о мне» – так звучит православная молитва. «…Окаянные трясавицы! заклинаю вас… побегите от раба Божия (имярек) …» – так звучит заклинание, сопровождающее магический обряд.
Воспринимая заговоры от лихорадки только на уровне «народных поверий», мы рискуем остаться на поверхности анализируемых произведений, затушёвывая неопределенными «фольклорными мотивами» и без того скрытый конфликт между «неомрачённо-благостной» интонацией текста и низшей духовной природой тех явлений, к которым восходят используемые в нём художественные образы (девы-лихоманки).
Если ещё раз представить сюжетную ситуацию стихотворения Ап. Григорьева, можно понять, что предостережение о лихорадках оказывается соблазном, искушением, потому что героине предлагается вообразить, как «жгуч и сладок» поцелуй недужной страсти, рядом с которой уже не «работают» на сюжет упоминаемые далее «светлые Божьи силы». В итоге стилистически стихотворение «разваливается» – не то колыбельная, не то эротический этюд. Герой говорит одно, а чувствует другое. С одной стороны: «сторож твой их отгонит», с другой – представь себе их жгучий и сладкий поцелуй…
Кажется очевидным, что у Григорьева и Фета речь идёт о страсти, и откровенно признать её больную, нечистую природу обоим поэтам позволяет обращение к художественным образам народного «чернокнижия».
Иконографический образ не может быть источником поэтического образа в данном случае. Няня у Фета не описывает внешность демонических существ, как следовало бы ожидать, если б первоисточником для неё (т.е. для автора) была икона. Кажется, опирается она в своем видении этих существ именно на фольклорную традицию, а вернее будет сказать, на суеверно-религиозную практику, сопровождаемую соответствующими текстами.
Ангел у Григорьева – не архангел Михаил народных заговоров, а личный ангел-хранитель («сторож твой»), если только поэт не сужает религиозно-канонический диапазон влияния Архистратига Михаила как «защитника всех христиан» до индивидуального «сторожа» отдельного человека.
Слово «лихорадка», в просторечии – «лихоманка», является знаковым в тексте Фета, оно задает коллизию в самом начале («всё как будто лихорадка…») и оно же неопределённо, уклончиво разрешает её в последней строке («…лихорадка ли она?»).
Столь же значимо это слово и для того представителя народной религиозной культуры, кто в известной ситуации прибегает к соответствующим текстам, а именно: чернокнижным заговорам от горячки и разного рода телесных немощей. Православная Церковь называет подобные тексты «лживыми молитвами». Но народная вера не различала «лживых» и истинных молитв. М.Ю. Лермонтов в 1838 году художественно отразил эту ситуацию народного двоеверия, когда молитва и магия не различаются в сознании христианина. В стихотворении «Казачья колыбельная» его героиня поёт:
Стану целый день молиться,
По ночам гадать…
Православная Церковь настаивала на том, что лихорадка не является духовной болезнью и не нуждается в применении экзорцизма. Но повсеместное народное суеверие привело к тому, что чрезвычайно распространились на Руси различные заклинательные тексты, упоминающие демонов в женском обличье (лихорадок, трясавиц, огневиц и водяниц). Некоторые из таких суеверных заклинаний были опубликованы в 30-годы XIX века известным собирателем «старины и народности» И.П. Сахаровым в его «Сказаниях русского народа».
Фет в 1840-е годы был знаком с книгой Сахарова. Поэтому образ девы-лихорадки вряд ли заимствован им у Ап. Григорьева. Оба поэта слушали в университете лекции профессора И.М. Снегирева. Так что тема лихоманок могла быть подхвачена вслед за Григорьевым, но осмыслена она Фетом уже по-своему. И здесь уже никак нельзя считать стихотворение «Доброй ночи» источником образа лихорадки в балладе Фета.
Композиционно текст Фета построен следующим образом: три строфы – слова героя, три строфы – слова няни, т.е. гармоничный диалог «на равных». Стихотворение начинается словами героя и заканчивается ими. Он задает характер диалога, получает ответные реплики, размышляет над ними. Кажется странным, что целая строфа стихотворения отдана няне на фразу довольно специфического бытового характера: «Ах, родимый, бог с тобою:/ Подойти нельзя к печам!/ При себе всегда закрою,/ Топим жарко – знаешь сам». Вот это выражение: «при себе всегда закрою» (заслонку, надо полагать) – звучит диалектно, так что нельзя быть уверенным, имеется ли здесь в виду ситуация личного участия («при себе») или что-то ещё. Это и неважно для содержания стихотворения. Важно, что няня обрисовывает ситуацию: в жарко натопленной комнате герою холодно, «не сладко», он заболел. Это реалистический фон стихотворения, событийный. Здесь, на наш взгляд, автор дает подсказку о своем герое: он не может быть юношей, он может быть только взрослым мужчиной. Он «знает сам», как топится в его доме печь и как закрывается заслонка. Если же под этим «знаешь сам» предполагать только указание няни на всегдашнюю жару в комнате её воспитанника, то прозвучит это жестокой иронией, а уж никак не репликой заботы. И зачем ей тогда говорить от общего лица: «топим жарко»? Если она обобщает, значит, герой мыслится участником процесса отопления дома. А таковым может быть только взрослый человек. Невозможно вообразить, тем более в романтическом контексте, чтобы влюбленный юноша интересовался «печами» и отоплением. Иначе придется констатировать факт недалекого ума у няни, которая «грузит» бедного влюбленного юношу такими прозаическими подробностями быта: "При себе всегда закрою,/ Топим жарко – знаешь сам…".
Лихорадка влюбленности лирического героя в некую земную женщину «накладывается» на фольклорный мотив поцелуя демона-лихоманки, что в конечном итоге даёт тесное переплетение эмоциональных и эстетических представлений, из коих и возникает поэтический образ женщины-лихорадки. Причём невозможно ни доказать, ни опровергнуть реальность того и другого персонажа: лиро-эпическая конструкция выстроена так, что уже в заглавие текста заложен дуализм восприятия. С равным успехом здесь можно рассуждать как о лирической лихорадке-влюблённости, так и о мифо-эпической лихорадке – олицетворенном демоне.
Очевидно, что наличие художественных образов демонических существ относит стихотворение любой степени наивности к разряду брутально-чувственных, ибо природа такого переживания уже «нечиста». Поэтому и возникает ассоциация влюблённости с душевной болезнью. Как, например, в стихотворении Фета «Был чудный майский день в Москве»:
Я под окном сидел, влюблён,
Душой и юн и болен.
Н.Мышьякова называет это «довольно банальной фетовской картиной», подчеркивая тем самым, как привычна для поэта мысль о том, что любовь – лишь душевная болезнь. А если так, то появление демонических сестёр-лихоманок, целующих влюблённых в губы, – тоже закономерно.
Ну, не ангел же приносит такую любовь…
Впервые в русскую литературу эту романтическую идею внёс, кажется, А.С. Пушкин с его шуточными стихами к Пущину:
Вот здесь лежит больной студент;
Его судьба неумолима.
Несите прочь медикамент:
Болезнь любви неизлечима!
(«Надпись на стене больницы», 1817)
В связи с романтической традицией неразличения любви благодатной и томительной любви-страсти, именуемой недугом, «болезнью», хочется сказать в заключение: если любовь такова, что вредит душе, её надо изгонять с помощью экзорцизма…
Курск
------------------------------------------------------------------------------------
Опубликовано: Учёные записки Орловского государственного университета. Серия: Гуманитарные и социальные науки. 2014. №2.
КиберЛенинка: https://cyberleninka.ru/article/n/esche-raz-o-lihomankah-u-grigorieva-i-feta
Марина, Ваши мысли перекликаются с поэтическими строками Николая Рубцова:
Цветы! Увядшие цветы!
Как вас водой болотной хлещет.
Так с бесприютной высоты
На нас водой холодной плещет.
А ты? По-прежнему горда?
Или из праздничного зала
На крыльях в прошлые года
Твоя душа летать устала?
И неужели, отлюбя,
Уж не волнуешься, как прежде,
– Бежишь домой, а на тебя
Водой холодной с неба плещет?
Сырое небо, не плещи
Своей водою бесприютной!
И ты, сорока, не трещи
О нашей радости минутной!
Взойдёт любовь на вечный срок,
Душа не станет сиротлива.
Неувядаемый цветок!
Неувядаемая нива!
Пожалуй, призову в защитники поэта.
Первая часть стихотворения – не о любви, вторая – о ней.
Первая страсть – больная, животная. Вторая страсть – здоровое супружеское чувство.
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом всё боле, боле —
И делишь наконец мой пламень поневоле!
А.С. Пушкин
Благодарю за отзывы.
Думаю, ас - авансом, чтобы получилось то, что ещё должно получиться...
А что касается второго отзыва, то попрошу не искажать смысла. У меня нет "укора", есть анализ. Во-вторых, у Фета нет юноши, а есть взрослый мужчина, о чём и статья. И все выводы вытекают из текста, а не из головы критика.
Ну и, наконец, не в "мужиках" или "бабах" дело. Есть объективные критерии любви евангельской и любви-страсти. Последнюю и мужики и бабы чувствуют одинаково. О евангельской читайте у апостола Павла.
Первая влюблённость тем и отлична от страсти, что там о страсти ещё нет представления. На то она и первая.
Не задумываться об отличии любви от страсти человеку взрослому вообще-то странно... Опыт же какой-то должен быть... Хотя бы опыт чтения Евангелия...
Высказывание "мало кто из мужчин-критиков рискнул..." должно прозвучать автору статьи "укором", но звучит оно беспредметно, потому что ни о чём, тут нет содержания, нет конкретики... Кто "не рискнул", когда был для того повод? Где этот повод, в чьих стихах? О чём речь? По какому принципу мне строить ответ? по тому же, беспредметному? А оно того стоит?
Если же охота пофилософствовать о мужиках и бабах, отвечу: страсть у девушки - это уже животная похоть; у девушки по определению не может быть страсти; если же она её чувствует, то распалил в ней эту похоть не человек, а сами знаете кто... Страсть может чувствовать только женщина, которую познал мужчина. Девушка чувствует именно влюблённость, неопределённое влечение к объекту симпатии. Страсть она узнает потом. Так что нет такого мужчины-критика, который бы взялся за это нелепое занятие - искать страсти в стихах о первой девической влюблённости. По крайней мере, такого не могло быть ранее. Чего можно ожидать теперь, при нынешней степени моральной "свободы" и "просвещения", уже другой вопрос...
Кроме того, сам подход к пониманию "страсти" может быть неоднозначным. Либо это здоровое половое чувство, присущее зрелому человеку. И вы, судя по всему, именно это имели в виду, ссылаясь на "мужиковское" понимание. Но то же здоровое чувство внезапно становится нездоровым, когда завладевает всей личностью человека, когда он не волен сам над собой. И вот это состояние безвольной тотальной зависимости духа от плоти вдруг почему-то именовать любовью? Это та самая "любовь", ради которой люди вешаются, стреляются, прыгают с карнизов... Глупость какая! Никакая это не любовь! Это дьявольское наваждение. Любовь возвышает, просветляет, облагораживает, вселяет надежду и даёт силу жить! Любовь рождает чувство восторга, счастья даже тогда, когда она не взаимна. На то она и ЛЮБОВЬ!
Разве это не очевидно?
"Безответной" любви не может быть по определению. Ответ всегда в нас самих. Ответ любящему даёт Сам Бог. Любовь сама даёт ответ любящему тем, что заполняет его счастьем полноты бытия. А всё остальное, что вне этой полноты, - это жажда обладания, выжигающая душу. Гордость житейская и похоть очес...
Марина Маслова
Ну,положим влюблённого юношу-героя Фета критик Марина Маслова не совсем поняла и прочувствовала. В этом смысле Страдания юного Вертера" лучше писать было Гёте, а не Жорж Санд.
И мало кто из мужчин -критиков рискнул анализировать стихотворные признания девушки о первой влюблённости и укорять автора, что здесь у девушки не могло быть любви,а только страсть. Мы,мужики,мало что в этом понимаем.
Мариночка, вы ас. За что ни возьмётесь - всё получается.