Андрей ТИМОФЕЕВ. ПРОБУЖДЕНИЕ. Роман
Андрей ТИМОФЕЕВ
ПРОБУЖДЕНИЕ
Роман
Часть первая
1.
Эта история началась для меня 15 марта 2014 года, накануне референдума о статусе Крыма. В ту холодную промозглую субботу на улицах Москвы, казалось, было столько же людей, сколько и в обычный выходной день, и никто никуда не спешил, и не происходило ничего особенного. Но где-то у метро, на автобусных остановках, в уютных кафешках собирались тысячи людей – собирались, чтобы разделиться потом на две части, на два больших митинга. Один должен был состояться на проспекте Сахарова – мои знакомые называли его белоленточным и говорили, что всем пришедшим на него раздают по тысяче рублей. О втором, начинавшимся рядом с метро Трубная, я знал совсем мало, но в нём собирался участвовать мой друг и сосед по съёмной квартире Андрей Вдовин, человек мрачный и суровый, а потому и митинг этот представлялся мне именно таким.
Всю прошлую неделю Андрей возвращался домой за полночь: после работы ходил на специальные занятия, где их учили маршировать и инструктировали, как себя вести. В политическое движение, организующее митинг, он вступил недавно; первое серьёзное мероприятие ждал с нетерпением, и не пропускал ни один день подготовки. Его девушка Катя, с которой они жили в соседней со мной комнате, была недовольна тем, что он каждый раз приходит домой так поздно, – сквозь тонкие стены московской хрущёвки доносились их крики и взаимные упрёки. Впрочем, на митинг меня звали оба: Андрей, чтобы приобщить к движению, а Катя, боясь остаться там наедине с чем-то непредсказуемым и опасным, всё сильнее затягивающим любимого в себя. Вчера мы договорились, что Андрей поедет на Трубную раньше – им нужно было провести генеральную репетицию, а мы с Катей подойдём к двенадцати часам, к самому началу.
Но, честно говоря, я в то утро не хотел никуда ехать и беспечно радовался свободному выходному дню. Я слышал, как за стеной проснулась Катя, как ходила она на кухню, как хлопнула там дверца холодильника. Я знал Катю давно и догадывался, что она сейчас злится, что Андрея нет дома: ей хотелось, чтобы, несмотря на все дурацкие договорённости, Андрей пропустил бы митинг, сделав ей сюрприз, на который она втайне надеялась. И от этой несбывшейся наивной надежды ей было сейчас обидно. Понимая эти её мысли и чувства, я смотрел на часы и тревожно прислушивался к шагам за стеной, ожидая, что Катя всё-таки передумает идти, и я смогу с чистым сердцем тоже остаться дома.
Она вбежала ко мне в последний момент, растрёпанная, с пунцовыми от волнения щеками, ещё в домашней одежде, но уже принявшая окончательное решение, теперь владевшее ею целиком.
– Ты встал? Пойдём, пойдём скорее!
Когда она была так воодушевлена, с ней невозможно было спорить.
Через полчаса мы уже выходили из метро Трубная. В лицо ударил сильный ветер, и сначала не разобрать было, куда идти. Вдалеке, за аллеей, мы видели колонну людей в чёрных штанах и красных куртках, но вокруг всё было перегорожено. Катя попыталась пройти к колонне напрямик через прогал в железных ограждениях, который перегораживало трое полицейских, но один из них махнул рукой вдоль улицы – обходить там, поняли мы. Было странно, что нужно двигаться не к хвосту колонны, а вперёд, как бы обгоняя её, но мы не успевали думать и просто побежали. Люди, попадавшиеся на пути, шли вразнобой, не собираясь ни на какой митинг. У киоска с жареными сосисками стояло в очереди несколько человек. Женщина с двумя огромными пакетами грузно шагала навстречу. И только один сухенький старичок с маленьким флажком у фонарного столба монотонно повторял вслух, но как бы ни к кому не обращаясь: «Молодцы, ребятки, за русский Крым… за русский Крым...».
Я видел, как торопится Катя, как она волнуется, оттого что остаётся уже мало времени до начала шествия. Но всякий раз, когда нам казалось, что вот именно здесь можно протиснуться и шагнуть на брусчатку, чтобы подождать оставшиеся позади шеренги, а потом влиться в них, на пути возникали те же люди в полицейской форме и так же махали рукой куда-то вдаль.
Наконец остановились на перекрёстке, до первых рядов было уже метров двести. Из-за железных ограждений, тянувшихся по всему предстоящему ей пути, колонна казалась огромной ящерицей, закованной в тонкую броню. Красно-чёрные люди в ней теснились плечом к плечу, и где-то там стоял и Андрей. Я знал, что это шествие очень важно для него, и он сильно переживает, чтобы сегодня всё прошло безошибочно, ведь в этот самый момент враг (он так часто произносил это слово – враг) обязательно наблюдает за их митингом с тревогой и ненавистью, и нельзя дать ему ни единого повода для радости. Наконец, мужчина в военной форме, маячивший во главе колонны, неразборчиво крикнул – и тогда все двинулись, будто чья-то могучая ладонь толкнула их вперёд...
Сначала маршировали лихо, приближаясь к перекрёстку, а мостовая весело хлюпала под их ногами. Флаги в руках людей из первых рядов натягивались так, что на них уже можно было различить буквы, золотые на красном, но ещё нельзя было прочитать название политического движения. Наверное, всем этим людям хотелось идти быстрее, чтобы название это блеснуло в сером промозглом воздухе, чтобы его увидели все вокруг.
Приблизились, и стало заметно, что двигаются неуклюже, тягуче, то и дело разрывая строй. На перекрёстке колонна принялась перестраиваться, чтобы свернуть в узкий переулок на противоположной от нас стороне улицы. С места, где стояли мы, хорошо было видно, как тяжело даётся им это перестроение. Но вот закончили и неожиданно быстро вошли в переулок, где дома навалились на них с обеих сторон. Мы надеялись, что сейчас пройдут красные шеренги, и люди в полицейской форме откроют проход, чтобы мы и ещё несколько человек, стоявших на перекрёстке, смогли бы присоединиться к общему течению. Но тянулись лица, плакаты, транспаранты, а ограждения всё не убирали. На одном из балконов второго этажа висело большое шерстяное одеяло и раскачивалось на ветру, медленно и тревожно.
Время от времени Катя растерянно оглядывалась на меня, и я только сердился от собственного бессилия. И вот в этот момент неожиданная спасительная мысль пришла мне в голову – я схватил Катю за рукав куртки и поспешно потащил вперёд, но совсем не туда, куда устремилась колонна. Я плохо разбирался в московских улицах, просто интуитивно догадывался, куда нужно идти, а Катя послушно шагала за мной. Иногда в маленьких переулках, пересекающих наш путь, мы как в длинную подзорную трубу могли видеть двигающихся по параллельной улице людей с флагами.
Вдруг оказались на краю огромной пощади, окружённой домами, в которую в тот момент, как река, прорвавшая плотину, устремлялся поток митингующих. Первые ряды уже выплёскивались к подножью высокой деревянной сцены на дальнем краю площади, следующие подтягивались к ним. Нас тоже подхватило и понесло, а потом прибило людской волной к стене одного из высотных домов. Мы ещё толком не могли разобрать, куда нам нужно смотреть и что делать, как вдруг в стылом воздухе раздался хриплый голос: это был маленький человек в меховой шапке, стоявший на сцене у микрофона. Я взглянул на Катю и увидел её застывшее искажённое лицо – как же она ненавидела этот голос! Именно им говорили эти политические ролики, которые Андрей смотрел каждый вечер после работы, вместо того, чтобы посидеть с ней.
– Бандеровцы провозглашают на Украине новый фашизм, – выкрикивал человек в меховой шапке. – Насаждают его насильственно, репрессивно… Их куцый мозг мутит кровавое вино киевской преступной победы… победы над своим народом, победы над демократией… победы над исторической судьбой… Они рвутся в наш святой город, они рвутся и просачиваются в Москву. И потому здесь мы хотим сказать им... – он сделал паузу, так что пространство вокруг натянулось и стало слышно, как кто-то коротко кашлянул, где-то лязгнуло железное ограждение, ветер вздохнул во флагах. А потом средоточием всех этих яростных слов по площади пронеслось надрывное: «В Москве майдану не бывать!».
«В Москве майдану не бывать», – повторили за человеком в меховой шапке сотни людей. Сначала – неуверенно, стесняясь своих голосов, слишком разных и нестройных. Но уже в следующее мгновение перестали сдерживаться, почувствовав знакомый напор в хриплых словах, как волки чуют запах своей стаи, и тогда вся площадь закипела: «В Москве майдану не бывать!.. В Москве майдану не бывать!..».
А потом всё смешалось – и нестройные голоса из толпы, и российские флаги, и чьи-то лица вокруг. Рядом с нами стоял мужчина в лёгкой куртке нараспашку, а на плечах у него сидела маленькая девочка и без устали размахивала зелёными резиновыми сапожками. Трое других мужчин рядом показывали пальцами на сцену и смеялись, наклоняясь друг к другу. Женщина в белом платке держала самодельный транспарант из картона: «Здравствуй, Севастополь!». Мы попытались протиснуться мимо этих людей вперёд, туда, где стояли первые шеренги, но человеческое море поддавалось медленно – необходимо было поймать попутное течение, чтобы легко преодолеть несколько метров, а потом опять завязнуть. Но всё-таки желанные красно-чёрные ряды постепенно приближались к нам, и всё яснее слышались их резкие дружные выкрики, перекатывающиеся по площади, как эхо в огромном пустом зале.
Очередным спазмом толпы нас вытолкнуло прямо на железные ограждения где-то между четвёртой и пятой шеренгами, но ещё ближе к сцене пробраться было уже невозможно. Я видел, как Катя в смятении оглядывается, безуспешно пытаясь разглядеть Андрея. И вдруг мы одновременно увидели его. Он стоял рядом с высоким широкоплечим человеком, державшим флаг, всего лишь в нескольких метрах от нас, напряжённо глядя на того, кто выступал на сцене. Катя изо всех сил замахала ему ладошкой, но Андрей не заметил. И я понял, как обидно ей стало, оттого что вот она столько преодолела, чтобы добраться сюда, а ему всё равно, и он совершенно не волнуется о ней. Тогда, проникнувшись общим ожесточением, Катя резко повернулась к человеку на сцене и встала прямо, не сводя с него горячий гневный взгляд. И от вспыхнувшей внутри ярости ей стало, наверно, даже легче: теперь она больше не чувствовала себя чужой здесь – она знала, кто этот человек, к чему он призывает, знала, как ей относиться к нему и ко всему, что происходит вокруг.
– Мы любим братскую Украину… Мы любим её всем сердцем, это наши братья, и мы обращаемся к ним: слушайте, – с особым наслаждением выговаривал каждый слог хриплый голос, – не верьте тем, кто говорит, что здесь царит ненависть к вам… мы любим вас как братья... – «Мы любим вас как братья, мы любим вас как братья», – как заклинание, повторяли стройные ряды.
– Выстроились! – вдруг произнёс гортанный голос откуда-то сзади.
– До первого коктейля Молотова, – усмехнулся другой.
Это говорили два молоденьких парня, один из которых держал в поднятой руке фотоаппарат и снимал митингующих. Катя порывисто обернулась – кинуться на них, расцарапать эти румяные молоденькие лица. И уже не понять было, против ли она человека в меховой шапке, или против этих парней, скорее, против всех людей на этой враждебной площади...
Было пасмурно, затянул мелкий противный дождь. Капельки падали на железный прут ограждения, разбиваясь, а Катя зачем-то всякий раз дотрагивалась пальцами до того места, куда попадала капля. Я подумал, что зря не надел шерстяные носки. А потом увидел, что и Катя замёрзла, и осторожно сказал ей: «Пойдём, посидим немного в кафешке, погреешься». Она кивнула, но потом добавила: «Давай ещё немного побудем...». Я вздохнул от этого её упрямства и продолжал переступать с ноги на ногу, стараясь прогнать стылый воздух из ботинок.
Иногда оратор уходил со сцены на несколько минут, и включали старые советские песни, в основном военные, как на демонстрациях из далёкого прошлого. И тогда во всём митинге появлялось что-то деловитое и праздничное. После этих песен даже новые оглушительные слова про нацистскую сволочь и победу русского мира звучали мягче, а в голосе человека в меховой шапке не было прежнего безумного ожесточения. И привычно и буднично отвечали ему из толпы. Я не мог согласиться с его резкими словами, но мне приятно было, что есть этот человек, и эти сомкнутые ряды, и было спокойнее, что среди всех этих людей, так грубо воспринимающих действительность, я могу чувствовать тонко, но в то же время быть защищённым.
Когда объявили, что митинг окончен, стройные ряды заколыхались взволнованно, словно нарушился внутренний порядок, словно они совсем не репетировали, как будут покидать площадь. И высокому крепкому военному, ходившему вдоль рядов, приходилось несколько раз выкрикивать так, что слышно было даже в толпе: «Флаги передаём направо!».
– Ты иди домой, если хочешь, а я ещё подожду Андрея, – сказала мне Катя.
Я кивнул, опять почувствовав, что с ней сейчас бесполезно спорить. Двинулся сквозь толпу, всё ещё неподвижную, не желающую расходиться. А перед тем, как спустится в подземный переход, обернулся и не смог различить Катину фигурку посреди огромной площади.
Когда я оказался в переходе, то опять увидел вокруг множество людей, и мне даже показалось, что это всё те же люди, которые были сейчас на митинге, только теперь они уже не думают ни о России, ни об Украине, а просто торопятся по своим делам. Я вошёл в метро, и они вместе со мной – миновали турникеты, встали на эскалатор. Я ехал и вслушивался в разговоры, обрывочные фразы, пытаясь понять, что же на самом деле волнует их, чего же они все хотят, но почти ничего разобрать не мог. Впечатление от митинга ещё теплилось во мне – но чем дальше я удалялся от площади, тем отчётливее ощущал, что этих последних часов, может, и не было вовсе, а чёрно-красные ряды, транспаранты, вдохновенный оратор на сцене по странной случайности привиделись мне в воображении.
2.
Мы жили вчетвером в маленькой квартирке в Ховрино, снимая её почти даром у нашего общего знакомого, уехавшего на стажировку в Европу. В одной комнате – я и ещё один парень, а в другой Андрей с Катей. Они были не самыми удобными соседями, но я хорошо относился к ним, и особенно к Кате, так что всеми силами старался привыкнуть к их частым и громким ссорам.
Квартира была старая, в ней постоянно ломались то замок на двери, то кран в ванной; тоненькие дощечки выскакивали из паркета и, попадая под ноги, весело и шумно разлетались по коридору. На звук из комнаты стремительно выбегал Маркиз, Катин кот, и в упоении кидался на первого человека, которого видел. Если это была сама Катя, она тотчас же брала его на руки и принималась настойчиво гладить. Мы с Андреем обычно просто стряхивали кота на пол, а Рома, четвёртый сосед, ещё и тихо ругался при этом.
Я спокойно относился к неуютной обстановке квартиры. Мне нравилось, что балкон в нашей комнате не застеклён, а на его перилах часто собираются голуби, нравилось, что подоконники находятся на уровне колен, и потому можно стоять у окна, испытывая лёгкое головокружение от взгляда вниз. Но остальные, кажется, постоянно были чем-то недовольны. По вечерам, когда возвращались с работы, ходили усталые и мрачные. А Рома с Андреем вообще не разговаривали: они конфликтовали с первых же дней жизни здесь, но ни тот, ни другой не хотели съезжать, в основном из упрямства, а ещё оттого, что обоим было удобно добираться до работы.
Рома был мне понятнее – с ним мы вместе учились в институте и относились друг к другу с той крепкой мужской привязанностью, которой уже не нужны ни какие-то особенные откровения, ни даже частые встречи. После института Рома два года жил у себя на родине в Житомире, и мы почти не общались в то время. А вот теперь, когда он вернулся работать в Москву, легко сошлись опять. Нам обоим было комфортно и просто вместе – мы легко разрешали любые противоречия, потому что оба не привыкли ни обижаться, ни отстаивать свои интересы в отношениях с близкими друзьями.
С Андреем было сложнее. Мы познакомились меньше года назад, а жили в одной квартире всего несколько месяцев. Я знал, что остальные наши друзья, и, конечно же, Рома, относятся к нему настороженно, и из-за этой его политической деятельности и потому что он был парнем Кати, которая с давних пор считалась душой нашей мужской компании. Но мне Андрей всегда был симпатичен. Мне нравились его твёрдость и принципиальность, и уязвимость слишком прямого человека, и даже та резкость, которая отталкивала многих. Он был для меня загадкой, которую хотелось разгадать.
В тот вечер после митинга у нас собирались гости – Катя хотела отпраздновать восьмое марта, потому что на прошлых выходных у неё не получилось. Квартира наполнилась движением, разговорами, смехом, а Маркиз, обезумевший от всеобщего оживления, носился по коридору из одной комнаты в другую. «У-у, куда пошёл», – грубо хватал его один из гостей, Борис, коренастый спортивный парень, наш давний друг. «Не пугайте Маркиза!» – тут же пронзительно кричала Катя из кухни, а мы с Ромой только смеялись над тем, как кот неловко пытается вырваться из Бориных крепких рук.
На кухне сидели подруги Кати по университету и с весёлым любопытством наблюдали, как она печёт свои любимые блинчики с кленовым сиропом. Обычно Катя почти не готовила, они с Андреем питались полуфабрикатами, но сегодня атмосфера праздника вдохновляла её – она бралась за всё: за блинчики, за яблочный пирог, за итальянскую пасту. И только когда неловко принялась разделывать мёрзлый кусок говядины, всё норовивший выскользнуть из рук, Андрей, до того стоявший посреди кухни, не зная, чем себя занять, решительно отстранил её от стола.
– Так, с мясом я сам… мясо женской руки не любит.
И Катя с радостью отступила.
– Ну, как у вас дела? – настойчиво расспрашивала она подруг, а когда те смущённо пожимали плечами, начинала рассказывать сама. Ей ужасно хотелось весёлого интересного разговора, неожиданных новостей, ярких впечатлений.
– А мы вчера с Андреем ходили в церковь на службу, – вспомнила она.
– Ну, вообще-то не на службу, – спокойно возразил Андрей, – а чтобы раздать анкеты.
– Да, но мы ещё не знаем, будут ли их распространять! Нужно ещё прийти через неделю, вдруг священник не даст благословение...
Подруги не совсем понимали, что за анкеты и зачем их раздавать в церкви, и тогда Андрей принимался обстоятельно объяснять им:
– Я сейчас расскажу. Люди из нашего движения разработали специальные анкеты. Скажем так, в них содержатся все важные вопросы, например, отношение к ювенальной юстиции и к Украине. И теперь важно охватить этим опросом больше людей. Мы отнесли анкеты в церковь, но там нам сказали, что не могут раздавать, пока их не утвердит священник…
– Да, а ещё мы были на исповеди, – заторопилась Катя. – И Андрей тоже!
Андрей сжал губы и недовольно откашлялся.
– Скажем так, – поспешил он поправить Катю, – я не то чтобы исповедовался, я просто говорил со священником. По поводу отношения церкви к сегодняшней политической ситуации… – было видно, что они уже много раз обсуждали это, но так и не пришли к согласию, и теперь каждому хотелось показать своё.
Я стоял в дверях, прислонившись к косяку, и улыбался, глядя на них. Мне была приятна эта обстановка праздничных приготовлений: шкворчанье масла на сковороде, улыбки подруг, Катина наивная решимость привести Андрея в церковь. Подруги поспешили перевести разговор, а я, взяв в обе руки по большой салатнице, пошёл в свою комнату.
– Но ты же не будешь спорить, что это майдан начал первым? – услышал я ещё в коридоре бодрый голос Бориса.
– Да, первым, – ответили ему глухо и медленно. – Но сменить власть одно, это в каждой стране бывает. А сепаратизм – недопустимо…
В нашей комнате Борис и Рома раскладывали мой письменный стол. Рома сидел под ним и тщетно пытался пододвинуть его непослушную ножку, а Борис стоял рядом, поддерживая крышку. Я остановился, балансируя с двумя тяжёлыми салатницами в руках, ожидая, когда они закончат.
– Не скажи! – тем временем не сдавался Борис. – И то, и другое нарушение вашего закона, и тут кто начал первым, тот виноват.
– Я вообще-то был доволен, когда майдан победил. Надо было просто смириться и всё бы закончилось…
– Ну, Рома, а работать ты ведь в Россию приехал, – наконец смог я поставить салаты и выложил тот аргумент, который давно хотел привести ему, но всё не представлялось подходящего случая.
– Я приехал, потому что здесь больше перспектив, чем в Житомире, – ответил тот, вылезая из-под крышки стола.
Он недовольно взглянул на меня, и я понял почему. Дело было совсем не в событиях на Украине – об этом мы уже давно переговорили, проблема была в соседях и в этом внезапном праздновании. Наверное, он был прав, и надо было садиться в комнате Кати и Андрея, но у нас было просторнее, и я вчера дал согласие Кате, не спросив его.
Тем временем из кухни послышался смех, и я поспешил туда за новыми блюдами и тарелками...
Гости рассаживались осторожно, опасаясь сразу шагнуть вглубь нашей комнаты. Сначала ещё открывали вино, накладывали салаты по тарелкам и старались шутить по любому поводу. Одна из подруг Кати, рыжеволосая Мила с готовностью улыбалась каждой шутке, а маленькая серьёзная Соня коротко и весомо хвалила рецепты блюд. Но потом чокнулись, пригубили и принялись за еду, и тогда на самом деле стало тихо и неловко.
Проскользнул в комнату Маркиз, выгибаясь всем телом, стараясь показать себя во всей красе. Андрей взял его на руки.
– Смотрите, как потолстел, – воскликнула Соня.
– Не потолстел, а немножко поправился, – вступилась за кота Катя. И опять все слишком оживлённо заговорили о Маркизе, чтобы скрыть натянутость.
Я смотрел на знакомые лица, и мне вспоминались те давние времена, когда мы с Ромой и Борисом ещё учились в институте, а Катя была первокурсницей. Она тогда часто приходила к нам в комнату, и мы с Борисом оба были влюблены в неё. И теперь собрание за одним столом старых друзей должно было вернуть нам обаяние прошлых дней, беззаботных вечерних посиделок за чаем или вином в общежитии, и сам я подсознательно ждал этого, но чуда возвращения в прошлое не происходило.
– А мы сегодня ходили на митинг, – вспомнила вдруг Катя. – Было очень интересно!
Я удивлённо взглянул на неё, но потом понял – сегодня они первый раз праздновали вместе с Андреем в нашей компании, и Кате важно было, чтобы всё прошло благополучно, и завязался бы общий разговор, интересный и нам, и Андрею, пусть даже и о политике.
– Что за митинг? – полюбопытствовал Борис. – За всё хорошее, против всего плохого?
– За завтрашний референдум в Крыму, – недовольно вставил Андрей. Наверное, он не очень хотел рассказывать о митинге, боясь, что все воспримут важные вещи слишком беззаботно.
– А что вы думаете о событиях в Крыму? – с уважением спросила Андрея Софья, отчего-то на «вы». – Как пройдёт референдум?
– Я не социолог, – нехотя возразил он, – но скажем так, я уверен, что результаты будут однозначные.
– Кстати, представляете, – вмешалась вдруг Мила, немного запинаясь от желания тоже сказать что-то, – по телевизору, не помню, по какому каналу, передавали прогноз погоды, а после Москвы стали объявлять в Севастополе, Донецке и Харькове... Представляете, – она раскраснелась от волнения. Вообще-то мы с Борисом и Ромой хорошо её знали, она раньше часто приходила к нам с Катей, но всякий раз так сильно смущалась, как если бы видела нас впервые.
Все засмеялись, и даже Андрей воодушевился, получая в этом общем веселье поддержку себе и своим взглядам.
– Неужели? Ты не перепутала? – недоверчиво переспросил он. – Ну, это добрый знак. Пора показать этим бандеровцам нашу силу! – и вдруг сам смутился своей серьёзности и открытости перед гостями.
Рома же смотрел лукаво, как на добрых детей, которые хоть и милы в своей радости, но всё-таки не могут быть восприняты всерьёз умными людьми.
– А ты как относишься ко всем событиям? Ты ведь с Украины? Тебя не оскорбляет, что мы все так смеёмся? – предупредительно обратилась к нему Соня.
– Меня так просто не оскорбить, – ответил он ей, дескать, на таких фанатиков, как Андрей, не обижаюсь.
– Если вам интересно, могу рассказать, как я ездил недавно в Васильевское, – взволновано продолжал Андрей, не обращая внимания на Рому, но напряжённо вглядываясь в остальных, стараясь понять, точно ли кому-то интересно, стоит ли продолжать.
– Что за Васильевское? – спасла положение Соня, и Андрей раскашлялся, готовясь начать.
– Дело в том, что наш лидер Сергей Владленович Кургузов несколько лет назад купил деревообрабатывающий завод и обустроил его силами нашего движения. И теперь два раза в год там проходят наши школы. Политическое обучение. Но в этот раз у нас был в основном спорт и стрельбы.
– Стрельбы? – переспросил Борис усмехаясь.
– Да, – ответил Андрей, замечая иронию, но не понимая, что она относится к нему лично. – Скажем так, в наше время нужно быть готовыми ко всему. Ты же понимаешь, какая сложная сейчас ситуация...
В это время Рома, шутливо пожимая плечами, кивнул Соне, дескать, видишь, что за разговорчики, невозможно их слушать, и стал осторожно выбираться из-за стола. Мила неловко поднялась, чтобы пропустить его.
– Следующая цель бандеровцев – Россия, – тем временем, продолжал Андрей, он не глядел на Рому прямо, но я понимал, что именно из-за него он так раздражается – ему так хотелось сказать что-нибудь резкое, пока Рома ещё здесь. – В Киеве они только тренировались, теперь они готовятся прийти в Москву... Нам нужно научиться противостоять этому зверью, это уже не люди, а зомби!
Все молчали, отводя глаза, а я напряжённо смотрел на Андрея, и мне было почему-то жаль его. Он был совершенно инороден нашей компании, такой нескладный в своём стремлении всех наставить на путь истинный.
– В общем, если вам интересно, то приходите на собрание нашей ячейки, – выдохнул Андрей, постепенно остывая. – Они проходят каждую неделю по средам. Я скажу вам точный адрес, если хотите.
– Вряд ли, конечно, но спасибо за приглашение, – усмехнулся Борис, а Катя обожгла его взглядом.
– Давайте горячее, – заторопилась она. – Там у нас итальянская паста.
– Что же вы сделали с нашей Катенькой, она уже и готовит, – засмеялся Борис.
– Всегда готовила!
За столом началось движение, перекладывали еду, спешно доедали салаты. Катя стала собирать тарелки.
– Не надо, не надо, – остановила её Соня, – давай прямо сюда.
Катя приветливо улыбнулась ей – кажется, она была благодарна подруге и за её незаметную хозяйственность, и за то, что она поддерживала Андрея.
– Я принесу, – торопливо вмешался я в общую суматоху и вышел в коридор.
На кухне было свежо и тихо, и только негромко сопел электрический чайник. На столе лежали оставленные в спешке чашки, тёрка, деревянная доска, ножи, а у плиты в кастрюле лежал так и не приготовленный, и забытый в суматохе кусок оттаявшего мяса. Рома сидел за столом, глядя в открытую форточку. Услышав мои шаги, он повернулся и коротко кивнул. Я присел рядом, оглядываясь, а потом принялся осторожно отщипывать коротенькие соломки сыра, оставшиеся на тёрке. Было слышно, как в нашей комнате, понижая голос, говорит Соня:
– Кажется, Рома всё-таки обиделся.
– Прямо сильно? – громко переспрашивала Катя, а потом расстроено вздыхала: – Это я во всём виновата… Не надо было говорить про митинг.
– А мне всё равно, пусть слышит! – донёсся голос Андрея. – Им, украинцам, промыла мозг их пропаганда, ему полезно услышать правду.
– Андрей, тише, тише… – заторопилась Катя.
Мы с Ромой встретились глазами и едва заметно улыбнулись друг другу.
– Не надо было изначально заселяться с ними – не испортились бы отношения, – сказал Рома, но была в этих словах и едва заметная беззаботность.
– Думаешь съезжать? – осторожно спросил я.
– Ни за что. Теперь уже из принципа, – ответил он, и мы оба негромко засмеялись.
Зашла Мила и остановилась на пороге.
– Прячетесь от шума? – спросила осторожно.
Рома приветливо кивнул ей.
– Не прячемся, а выжидаем… Ладно, не очень хорошо себя чувствую. Пойду пройдусь.
Мила с тревогой взглянула на него, но ничего не сказала.
Дождались у порога, пока Рома обуется, старались не шуметь, чтобы нас не услышали в комнате. А когда он ушёл, ещё с минуту неловко перетаптывались у порога. Я подумал, что всё это очень грустно, но постарался как ни в чём не бывало спросить у Милы:
– Ну что, давай принесём пасту? – и она поспешно кивнула мне.
Когда мы вернулись в комнату, там опять было громко и напряжённо. Андрей раздавал всем по несколько листов длинной политической анкеты – у него было задание от ячейки опросить как можно большее количество человек, и он, видимо, решил использовать подходящий момент.
– Я не буду ничего заполнять, – капризно ворчал Борис. – Сколько там вопросов? Сорок? Это вообще-то серьёзная работа, а работа должна оплачиваться.
– Не хочешь, не заполняй. Никто тебя не заставляет! – с обидой отвечала ему Катя.
– Да нет уж, давайте... интересно, что там у вас, – Борис мгновенно оттаял и принялся листать страницы анкеты, но никак не мог успокоиться: – Какие лукавые вопросики, а вдруг меня потом найдут и скажут, что у меня непатриотические убеждения?
– А ты правильно ответь, – в тон ему пошутила Соня.
Все опять оживились: Борис засмеялся, Андрей стал возражать ему, а Катя снова заволновалась, и только Мила грустно держала в руках только что выданные ей листы, думая о чём-то своём.
– Ну, подожди, – увлечённо продолжал доказывать Борис – кажется, он ни в чём не хотел сегодня соглашаться с Андреем и постоянно пытался поддеть, – вот ты говоришь, что не любишь все эти иностранные государства и так далее…
– Я не говорил так, – возражал ему Андрей. – Я не люблю, когда иностранные государства суют нос в наши дела, устраивают майданы и оболванивают население…
– Ну да, ну да… – поспешно соглашался тот, как бы показывая, что он это и имел в виду. – Но вот, например, Плахотный… Он сейчас живёт в Европе, и он наверняка против Путина и за украинцев, а вы пользуетесь его квартирой и почти не платите за неё, разве это правильно? Это разве не нарушает какие-то ваши принципы?
– Я не знал этого, – с вызовом ответил ему Андрей и на несколько секунд остановился, пытаясь понять, как реагировать на эти слова.
– Борис, что за глупости, – вмешалась Катя. – Всё это не важно, да ведь? – повернулась она к Андрею, ещё даже не веря, что эти шутки могут быть восприняты им серьёзно. – Мало ли что думает этот Плахотный!
Но Андрей всё ещё молчал, напряжённо глядя на Бориса.
– Ну ведь мы не будем из-за этого ничего менять, – продолжала Катя, уже действительно пугаясь и не желая даже произнести это нелепое «съезжать». А видя, что Андрей по-прежнему напрягает скулы, ужасно расстроилась и уже не могла взять себя в руки.
– Володя, ну ты-то почему молчишь? – бросилась она ко мне. – Скажи, это правда, что Плахотный против России?
– Да кто его знает, – выговорил я растерянно. – Вроде бы он всегда ругал американцев, – вдруг вспомнил я, и она сразу же обрадовалась этому удачному воспоминанию.
– Правда? Андрей, Андрей, ты слышишь!
– Ладно, хватит лясы точить, – решительно оборвал разговор Андрей, подавлено вздохнул и принялся убирать тарелки со стола.
– Борис дурак, я ему этого никогда не прощу, – тихо выговорила мне Катя, пока никто не слышал.
Я пожал плечами, пытаясь показать, что и сам не знаю, что это на него нашло.
– Да, атмосферка тут тяжелая… Пойду покурю, пока меня не репрессировали, – тем временем засмеялся Борис и подмигнул мне: – Пойдём тоже.
Андрей продолжал настойчиво убираться, а Катя принялась помогать ему. Соня с нарочитой сердитостью оглядела всех, будто желая сказать – ну что вы, как дети малые, помирились бы лучше. Я всё ещё держал неуместную теперь кастрюлю с пастой в руках, не зная, куда её девать, и наконец поставил на краешек стола.
Мы с Борисом вышли в подъезд, поднялись по лестнице на один пролёт и остановились у закопчённого окошка. Если бы это происходило года три-четыре назад, я мог бы подумать, что он злится на то, что у Кати появился парень, ведь когда-то давно она отвергла его ухаживания, но сейчас это казалось совершенно нелепым. Также я понимал, что Борис в общем-то согласен с убеждениями Андрея, ведь спорил же он всего час назад с Ромой по этому поводу, а значит дело было именно в самом Андрее.
– Будешь? – спросил Борис с улыбкой, открывая пачку, хотя знал, что я не курю.
Но я зачем-то всё-таки взял сигарету и стал машинально вертеть её в руках, так что постепенно распотрошил, а потом просто тёр между пальцами ошмётки табака, напоминавшие деревенское сено.
– Слушай, что же такое происходит с нашей Катенькой? – заговорил он тем же шутливым тоном. – И где она вообще нашла этого, из ячейки...
Я поморщился от резкости его слов и только пожал плечами, стряхивая с пальцев табак.
– На самом деле, я давно уже заметил изменения в её характере, и не в лучшую сторону, – продолжал он поспешно. – В последний раз, когда мы с ней общались, ее какие-то непонятные мысли о будущем мира донимали, и, помню, я очень удивился тогда... Понятно, что это Андрей на неё так влияет, но не знал, что настолько.
– Ты пойми, мне тоже не безразлично будущее мира, – он остановился, чтобы сделать несколько коротких затяжек, и я вдруг подумал, что так отрывисто дышат собаки, – и я тоже не в восторге от этой ерунды, которая происходит у нас сейчас. Но у меня по этому поводу свои мысли, а у нее это явно навязано. Ты знаешь, что она собирается ехать в какую-то «осеннюю школу», видимо, как раз на тот их завод, где стрельбы. А ведь там ей могут окончательно обработать мозг. Может, пора нам спасать нашу Катеньку?
Он говорил это ехидно, так что мне стало обидно за Катю. Я сказал, что ещё не был в их организации, и потому не могу ответить ему точно, но думаю, что это Андрей хочет ходить в ячейку, а Катя наоборот, пытается вытащить его оттуда. Но всё равно я уверен, что это не секта.
– Хорошо, если так, – ответил Борис недоверчиво, – просто самые опасные секты как раз таки не те, где сразу видно, а те, по которым вроде так и не скажешь: правильные вещи говорят, это вы дураки не понимаете… Конечно, я не думаю, что Катя в секте, – торопливо оговорился он, – но и не считаю, что всё это пойдет ей на пользу.
Борис закончил курить и старательно тушил сигарету о пыльный подоконник, а я вдруг так разозлился на него: неужели он думает, что я живу рядом и не вижу всего этого, и не могу позаботиться о Кате, или может, считает, что он больше меня переживает за неё…
– Ладно, я присмотрю за ней, – сказал я то, что он хотел услышать, и это вышло пафосно, как в плохих сериалах по Первому каналу. Но Борис, кажется, остался доволен, и мы медленно вернулись в квартиру.
3.
Вечером, когда гости разошлись, мы с Ромой сидели в своей комнате. После недавнего разговора с Борисом на лестничном пролёте мне вспоминались наши институтские годы в общежитии. Серые стены, прожжённые окурками, тарелки с прилипшей гречкой, книги на полу и Катя-первокурсница, зашедшая к нам, – она не обращает внимания на беспорядок, ей нравится, что она красивая молодая девушка и с её появлением у нас, старших ребят, сразу завязывается разговор, все поднимаются со своих мест. Она любит тащить нас куда-то в Москву – чтобы было веселее и интереснее, и больше людей, и больше шуму и радости. И вот мы выходим на улицу, а она идёт чуть впереди, торопясь, запрокидывая голову, и в эти мгновения, как сама потом рассказывает, чувствует, что настоящая жизнь течёт сквозь неё… А теперь в соседней комнате они ссорились с Андреем, не закрывая двери, и их голоса – Катин резкий и взвинченный, и глухой и отрывистый Андрея – врывались к нам и звучали так раздражающе отчётливо, что нельзя было не вслушиваться в них.
Вдруг Рома резко встал, шагнул в коридор и громко хлопнул их дверью. А когда вернулся, надел наушники и напряжённо принялся глядеть в экран. «Ну чего он злится, – подумал я, – понятно, что Андрей задел его, но Андрей же как ребёнок...». Я любил Рому таким, как сегодня на кухне, лукавым и насмешливым, а это неожиданное ожесточение было мне неприятно.
Я взял свой ноутбук и прошёл на кухню. В темноте виднелись только обступающие меня тени шкафов, а впереди – окно, в котором отражался край пустынной улицы: мостовая в крупных каменных плитах, трамвайные рельсы, описывающие круг, в центре которого – одинокий фонарь. На другой стороне улицы теснились пятиэтажки. Людей не было. Отчётливо слышались Катины всхлипы из соседней комнаты.
Не включая света, я сел за стол и открыл ноутбук. На сайте движения была выложена трансляция митинга, я запустил её, и опять потянулись передо мной стройные ряды в красных куртках, и серое мартовское небо, и площадь, заполненная людьми, и человек в меховой шапке, выкрикивающий резкие слова. Сначала я тщетно пытался увидеть на экране нас с Катей, и только однажды, кажется, разобрал её шапку с хохолком в толпе – Андрея же показывали несколько раз, он всегда стоял решительно и прямо, ему бы понравилось. Но постепенно я втянулся: там, на площади, почти не слушал выступавшего, только обрывки речи, а теперь мог понять, что он говорит – и про Крым, и про Киевский майдан, и про Россию. В его словах была одна, повторяющаяся мысль, что теперь всё изменилось, что началась война, в которой можно только победить или умереть. И живое ожесточение этих слов действовало на меня сейчас гораздо сильнее, чем утром. Да и сам митинг казался другим: никто не переминался с ноги на ногу, никто не отвлекался на постороннее, а все были едины с этим человеком и его хриплым голосом. Я досмотрел трансляцию, а потом долго ещё сидел в темноте и думал, что утром на площади было столько разных людей, их голосов, их мыслей и переживаний, а теперь всего этого нет, исчезло из мира навсегда, а остался только ролик, на котором всё просто и грубо. И от этой безвозвратной утраты мне было грустно.
Но чем дольше я сидел в тишине, тем сильнее охватывало меня другое, более сильное чувство, как если бы что-то плохое случилось с кем-то из моих близких. Будто действительно человек в меховой шапке был прав, и приближалось страшное, может, начало большой войны, которая перевернёт всю привычную размеренную жизнь – и уже не только в далёкой Украине, а прямо здесь, у нас. И будто даже Катя плакала в соседней комнате как раз из-за этой грядущей войны. Я подумал о стране, наверное, я любил её, но не понимал до конца, что же это на самом деле значит. Будет война, пойду на фронт, беззаботно сказал я себе, но всё это показалось смешным и странным – разве мог быть какой-то фронт, какая-то война... За окном всё так же горели фонари. Улица замерла, как на старой открытке.
Не знаю, сколько времени прошло. Рядом вздрогнул холодильник и мерно загудел в темноте. Я сидел на корточках, опираясь спиной на косяк, вслушиваясь в это гудение. В это время где-то позади раздался шорох. Я резко обернулся и увидел силуэт Кати в проёме двери, вскочил и торопливо включил свет.
– Андрей заснул, – потеряно сказала она. – Представляешь, мы ругались, потом я плакала, а потом смотрю – он просто заснул…
Я вздохнул.
– Из-за чего ругались-то?
Катя поджала губы и на мгновение нахмурилась, как бы стараясь вспомнить.
– Ну, он говорил, что ему нужно ещё почитать статьи, посмотреть фильм к следующему собранию… потому что мы и так сегодня весь вечер потратили на гостей. А я ему говорю, я это понимаю, – она оживилась, начиная доказывала это уже Андрею, а не мне, – я тоже устала от людей, и так хочется побыть вдвоём. А он этого не чувствует, ему важнее читать свои статьи.
Я понимающе кивнул – да, всё ясно, сел на стул и изредка поглядывал на неё. Катя подошла, рассеянно взяла стакан, налила воды, но не стала пить, а просто перекладывала его из одной руки в другую. Она всё ещё была в красном платье, которое надела на праздник, и это так неестественно выглядело среди выцветших обоев и грязной посуды.
– Спрашивается, кто важнее ему – я или эта ячейка... Почему ему больше нравится заниматься всякими политическими делами, чем быть со мной? Но ведь так не должно быть. Я думала, что скоро мы поженимся, что у нас будет венчание, а он получается, не уверен, нужна ли я ему.
– У него же это не от неуверенности, – попытался я успокоить её, – просто мужчины должны думать о судьбе страны, а женщины быть рядом.
– Это ужасно, если только женщины должны думать о семье. А мужчины, получается, могут вообще не любить? – спросила она тихо.
Мне нечего было ответить. Я знал, как Катя мечтает о хорошей и правильной жизни, которая наступит, когда они повенчаются, и боялся разочаровать её в этом. Конечно, ей по-девичьи хотелось замуж, и в то же время обидно было, что они уже больше года встречаются и полгода живут вместе, а Андрей так и не делает предложения. Ещё я знал, что она относится ко мне как к очень близкому другу, ещё с тех институтских времён, и сейчас ждёт от меня каких-то важных и крепких слов о том, как поступить. Но что я мог сказать ей? С одной стороны, Андрей, наверно, был хорошим человеком – мне нравилось то, как он страстно пытается различить добро и зло, и только не совсем то считает добром, и не совсем то злом; нравилось, что он готов взять на себя ответственность за целый мир и в том числе за Катю – я не мог ожидать, что он предаст её, беззаботно поиграет и бросит. Но с другой стороны, Борис, конечно, был прав – совсем не такого человека хотели мы видеть рядом с нашей Катенькой. И меня часто пугали его налитые ненавистью, ничего не видящие глаза в те моменты, когда Андрей говорил о каких-нибудь либералах или других врагах, и страшно было подумать, до чего же он может дойти в своём ожесточении…
– Он предлагает: вот, у нас с тобой ничего не получается, может нам разойтись? – продолжала Катя задумчиво. – Но я ведь точно знаю, что у нас всё хорошо, он просто не понимает! Хотя я сама виновата, я часто знаю, что нужно сказать, чтобы мы помирились, но как нарочно говорю по-другому, провоцирую его. Знаешь, мне просто подсознательно кажется, что если это на самом деле мой человек, то он поступит так, как нужно…
– Ой, слушай, я же тебе так и не рассказала, как мы ходили в церковь! – воскликнула вдруг. – Мы же отнесли анкеты, но потом договорились даже постоять на службе и подойти к священнику, и представляешь, там такое было...
Мне всегда нравилась в Кате эта способность – вот так вот беззаботно увлекаться, поддаваясь неожиданным чувствам, будто бы и не было тех сложностей, которые мучили её минуту назад.
– Пока мы ещё в очереди стояли, он мне говорит – я не хочу исповедоваться. Я говорю – но ведь мы договорились. А он – давай я просто подойду, но исповедоваться не буду. Я говорю – ладно. А очередь там была огромная, и священник так быстро всех отпускал, а бумажки сразу разрывал. А Андрей подошёл и стоит, долго так стоит… Я сначала рядом была, пыталась подслушать, а потом отошла, а они всё говорят и говорят. Я уже испугалась, и оказалось – не зря! Представляешь, он начал с ним спорить, сказал, что он атеист и ни вот что не верит, и вообще он любит Сталина и хочет, чтобы в России не было капитализма…
Я не выдержал и рассмеялся.
– Прямо так и сказал?
– Так и сказал… А священник естественно ответил ему, что коммунисты закрывали церкви и убили царя… А Андрей давай ему доказывать, что убили по ошибке и что Ленин был против… Ты не знаешь, кстати, как на самом деле?
– Не знаю, – пожал я плечами.
– Ну вот, в общем, я даже не могу понять, хорошо ли, что они вот так поговорили… С одной стороны – это ужас, конечно! А с другой – Андрей первый раз хотя бы услышал чужое мнение, мне кажется, это важно…
Я неопределённо покачал головой, и мы на некоторое время замолчали. Приоткрыв дверь лапой, вошёл Маркиз. Катя сразу же потянулась к нему, прижала к себе, но тот стал вырываться – ему не нравилось на руках. А когда она отпустила его, сразу же расправился, потянулся, запрыгнул на подоконник и принялся настойчиво вылизывать себя после Катиных рук.
– Да, как всё сложно… другие вот пары ссорятся, потому что парень ходит на сторону или… мало зарабатывает, например, – постарался я развеселить её. – А у вас проблемы такие… солидные, – подобрал, наконец, нужное слово и опять осторожно улыбнулся.
– Тебе смешно, – ответила Катя горько, но сразу же и сама тихонько засмеялась. А потом, опять подумав о чём-то плохом, посерьёзнела и нахмурилась.
– Да я понимаю, что всё это выглядит... как шутка. Но это всё совсем не шутка! Знаешь, он приехал из Васильевского такой ожесточённый, и я переживаю, что им там наговорили, как их настраивали на все эти последние события. Мне кажется, их специально зомбируют, делают из них пушечное мясо… Я очень боюсь, что их готовят ехать на Украину, – сказала, понижая голос, будто если громко произнести это, оно может вдруг стать правдой.
Я хотел было возразить ей, но в это время Катя загорелась новой идеей:
– Слушай, тебе надо обязательно сходить к ним на собрания, посмотреть, – проговорила она торопливо. – Просто я там уже ничего не понимаю, а ты сможешь сказать точно …
– Да, я тоже об этом подумал сейчас, – соврал я, чтобы поддержать её.
Мы опять замолчали.
– А ведь это неправда, что он такой, – задумчиво заговорила Катя, опять погружаясь в свои мысли и как бы не замечая ни меня, ни подкравшегося к ней по подоконнику Маркиза. – Он мне говорил, что чувствует – какая-то высшая сила есть, но пока не может понять, что это за сила… Значит, в глубине души он человек верующий.
«Только вот во что верующий?» – хотел было сказать я, но вовремя сдержался.
А когда Катя ушла спать, ещё несколько минут сидел на кухне, не двигаясь. За окном лежала та же пустая улица, тяжело звякнул запоздалый трамвай. Маркиз сидел, завороженно наблюдая за ним.
Я пытался прислушаться к себе, есть ли внутри та тоска, которая появилась после просмотра трансляции, но она вроде бы улеглась, осталось только лёгкое чувство грусти после разговора. Я поднялся и принялся мыть посуду – в понятной размеренности домашних дел всё становилось проще.
4.
Что я знал о ячейке, к которой принадлежал Андрей, – да почти ничего. Она представлялась мне местом тёмным и загадочным. Я знал, что это отделение какой-то политической организации, которая пропагандирует возврат в СССР, что там довольно жёсткая дисциплина и каждый, кто состоит в ней, должен обязательно читать их книги и газеты и смотреть специальные ролики. Ещё я знал, что каждую неделю они проводят собрания, на которые Андрей иногда берёт Катю и после которых та всякий раз возвращается домой подавленная. Меня Андрей тоже звал туда, и я уже обещал ему, что схожу, но всё никак не мог решиться, каждый раз откладывая на следующую неделю. Конечно, меня привлекала таинственность их собраний, но и пугала серьёзность, с которой Андрей упоминал о них. Впрочем, на следующей неделе после митинга я всё-таки собрался на их мероприятие всерьёз, и не только из желания помочь Кате, но и просто из любопытства.
Собрания ячейки проходили по средам в Коптево. В тот вечер я нарочно задержался на работе, чтобы вместо запланированных трёх часов отсидеть там только последний час, а перед Андреем оправдаться неотложными делами. Впрочем, опоздал ещё сильнее, потому что долго искал нужный корпус – район был странный, дороги преграждали заборы и гаражи, дома стояли вразнобой, и только, позванивая, переваливались по мощёной мостовой пустые неуклюжие трамваи, и некого было спросить. Наконец, я разобрался, что нужно было войти в узкую арку рядом с детской площадкой, мимо которой я проходил до этого уже несколько раз. В тесном дворе повернул за шлагбаум к маленькому дому, втиснувшемуся между двумя каменными стенами, в котором таинственно горели три окна на втором этаже, а в них двигались узкие вытянутые тени. В неожиданно тёплом и просторном фойе оказалось окошко гардероба, в котором появилась навстречу усталая женщина и привычно протянула номерок. На одном из стендов, сгрудившихся у входа, я увидел афишу сегодняшнего вечера и удивился, что это не какое-то закрытое мероприятие и о нём может узнать даже посторонний человек, вот так вот просто зайдя сюда. Поднялся по крутой лестнице с массивными деревянными ступенями и приоткрыл единственную дверь на пролёте, из-за которой доносился резкий отрывистый голос – и в ту же секунду пожалел, что всё-таки решился прийти, да ещё и так нелепо, с таким опозданием, но бежать уже было поздно…
Я стоял на пороге небольшой вытянутой комнаты, похожей на аудиторию в институте. У стены с противоположной стороны стоял молодой парень с крупной георгиевской ленточкой в лацкане голубого пиджака, а остальные сидели перед ним в несколько рядов. Парень ненадолго остановился и на правах хозяина кивнул мне, а потом некоторое время ещё ждал, пока я размещусь. С краю находился свободный стул, один человек принялся суетливо убирать с него вещи, ещё двое с шумом двинулись, чтобы я вместился в узкое пространство между крайним стулом и стеной. Казалось, все смотрят на меня. Я сел, неловко озираясь, и увидел Андрея, который сразу же кивнул мне мягко, одобряя, что я всё-таки пришёл. Рядом с ним я заметил Катю – она была бледная и напряжённая, погружённая в себя.
– Итак, всё определяется через такие категории, как первое – честь, второе – поступок, – тем временем начал молодой парень в пиджаке размеренно и даже немного небрежно. – В 90-ые годы как раз и понизилась планка и повылезала из углов всякая шваль, не способная ни хранить честь, не совершить поступок…
В первом ряду, неловко привстав со своего места, согнулся, как перед прыжком, пожилой человек с густыми белыми волосами – кажется, он был разгорячён, и руки его дрожали.
– Что вы понимаете… о чём вы говорите… – с досадой перебил он молодого парня, морщась, будто его слова доставляли физическую боль. – Вы понимаете, что под видом десталинизации они собираются провести очередную перестройку… Вы понимаете, что для них всё ненавистно – и советская история, и вся наша культурная матрица… Они всё это хотят разрушить. Двадцать пять лет они мучили страну и не сделали ничего. И теперь они думали, мы опять проглотим десоветизацию... они не ожидали, что гражданское общество начнёт сопротивляться, да и то это весьма слабое сопротивление...
– Сергей Владленович говорит – враг не ожидал, что мы пойдём красными колоннами! – поспешил вставить парень, чувствуя, как инициатива уходит от него. – Теперь враг замер.
– Вы принимаете желаемое за действительное… вы не понимаете… – ответил ему старик, стараясь говорить строго, но всё равно сбился в концовке и оттого ещё сильнее разгорячился.
– Это не я, а Сергей Владленович, – довольно усмехнулся парень.
Все эти слова разом нахлынули на меня, так что я так и не смог толком разобраться, о чём же именно спорят эти люди. В тот момент рядом со мной встал ещё один молодой человек и заговорил о чём-то уж совсем непонятном, ему ответили с другой стороны стола. И отовсюду слышалось «Сергей Владленович говорил…», «а вот Сергей Владленович…» – имя это обладало магической силой. Я взглянул на Катю: она сидела, по-заячьи вжав голову в плечи, и я подумал, сколько же раз она приходила сюда в надежде зацепиться за то, что позволило бы ей разгадать тайну этого места и наконец-то увести Андрея отсюда. И тогда мгновенно успокоился, и скованность моя вдруг пропала: я стал жадно вглядываться в этих людей, но не чтобы понять их слова, а чтобы понять их самих. И теперь мне уже стало жаль, что я здесь всего лишь на полчаса. Стоило лишь несколько фраз услышать от каждого, чтобы вынести им самый точный и окончательный приговор…
Всего было человек двадцать-тридцать. Говорили не все – я видел, как вихрастый паренёк в голубой рубашке, сидевший в моём ряду, лукаво щурился, думая о чём-то важном, но не желая показывать этого никому. Пожилой человек, который доказывал, что «двадцать пять лет они мучили страну», ёрзал на стуле и нервно мял пальцы, но из последних сил удерживался, чтобы не перебить.
Андрей иногда вставал со своего места и вмешивался в спор – он не был ведущим собрания, но тщетно пытался управлять происходящим:
– Ребята, тише, не все сразу! – и сразу же удивила меня скрытая нервность в его голосе и то, как неуверенно он чувствовал себя здесь.
– …Стоп, мы не об этом… давайте по руке… – его почти никто не слушал, и каждый стремился возразить не по очереди.
– Паша, – наконец, обратился он к молодому парню с георгиевской ленточкой на пиджаке, который выступал первым, и я вспомнил это имя – о нём часто говорила Катя, он был здесь одним из главных. Тот нарочно ждал, когда ему дадут слово, чтобы опять с полным правом заговорить.
Он выступал так же, как и все здесь, но более решительно, как имеющий право высказать всё громче и яростнее других. Сначала о том, что необходимо работать с молодыми людьми, объяснять им историю и особенно опасность фашизма. Потом о зверствах Бандеры и о том, как он убивал мирных граждан. Он пытал или нет? Он насиловал? Вы хотите это отрицать? – нагнетал сильнее и сильнее, но глаза оставались при этом спокойными. Наверно, он очень хотел походить на мужчину в меховой шапке, выступавшего на митинге, того самого Сергея Владленовича, а может, он даже нарочно копировал его манеру. «А где же сам Сергей Владленович? – удивился я. – Почему его нет?».
Паша высказался, демонстративно отошёл к окну в дальнем углу комнаты и, опершись на подоконник, захлестнул ногу на ногу. Кто-то на задних рядах осторожно зашептал, но громче и громче. А потом всё зашевелилось, задрожало – в недрах невидимого муравейника готовились вырваться наружу тысячи возмущённых слов. Резко, с придыханием заговорили рядом со мной двое, попеременно перебивая друг друга, попытался успокоить всех Андрей – и вся ячейка задрожала от молодой жесткости и порывистости. «Мы им покажем... мы им показали в Крыму... и будем гнать бандеровцев до самого Львова», – грянул полный парень в чуть скошенных набок очках, сидевший позади меня. В комнате перебрасывали большой горячий мяч, а я никак не мог его поймать.
С левой стороны, у самого окна, где стоял Паша, сидела маленькая девушка с миловидным, но очень бледным лицом и тёмными короткими волосами. Она слушала, не произнося ни слова, но живо реагируя на каждое движение спора: то загоралась, то недовольно поджимала губы и, закрывая глаза, откидывалась на спинку стула, словно каждый говоривший пробуждал в ней то ли женскую страсть, то ли жгучую ненависть. Одета она была в чёрную бархатную блузку с открытыми плечами, может, даже слишком открытыми для политического заседания.
Наконец, подошла её очередь. Она поднялась и долго стояла молча, так что постепенно вокруг стало тихо. Это было неожиданно – и потому что она была девушкой в окружении выступавших парней, и потому что в её поведении не чувствовалось срывающегося желания обязательно вставить фразу в общий спор.
– Хочу вернуться к полемике между Пашей и Петром Петровичем, – заговорила она с ровным и сильным напором, кивнула пожилому человеку у стены, но сразу же равнодушно отвернулась от него, показывая, на чьей на самом деле стороне правда. – Все мы считаем гибель Советского Союза своей личной трагедией, – чуть смягчила суровый тон, как зачастую делал это Андрей, когда речь заходила о чём-то советском, – ...и, тем не менее, можем взглянуть на ситуацию в обществе объективно. А ситуация такая, что традиционные ценности поддерживаются сейчас большинством жителей страны. Поэтому мы и говорим, что так необходим большой опрос, который это покажет…
Ей подошло бы быть директором какого-нибудь государственного учреждения, нетерпимой к тем, кто нарушает дисциплину, говорила она уверенно, даже жестоко. Но руки, сжатые в замок, иногда подрагивали от внутреннего волнения, и это наблюдение и понравилось мне, и отчего-то встревожило. Впрочем, кажется, она и сама всё понимала – опять остановилась, собираясь с мыслями, потом убрала руки назад, и теперь уже ничего не мешало ей продолжать, раскладывая всё по широким железным полочкам:
– Теперь второе. Нам важно не просто изучать врага и разоблачать его, но и противопоставить ему свою личную программу, свою мировоззренческую формулу. А русская формула – это формула любви, – выговорила вдруг с особенным акцентом, и эти резкие слова о любви так неловко прозвучали в накалённой душной комнате. – Мы хотим объединиться с теми, кто нас любит. Поэтому мы не вошли в 2008 году в Тбилиси. Крым нас любит. И Юго-Восток нас любит, и поэтому мы придём туда и будем их поддерживать, – и таким странным было это «мы», как если бы это она в конечном счёте решала, кого поддерживать, а кого нет.
Девушка села на место, и я заметил, как Паша довольно улыбнулся и дотронулся рукой до её маленького острого плеча, а она невольно шевельнула локтём, сбрасывая эту неуместную руку.
– В целом я согласен с Варварой, – заговорил молодой человек в голубой рубашечке, и я запомнил это суровое имя.
– Я хочу ещё сказать о нашей газете, которую мы распространяем... – опять вышел вперёд Паша. – Здесь серьёзная аналитика на тему того, что происходит в мире... Особенно будет полезно тем, кто ещё только пришёл в движение, – и почему-то внимательно посмотрел на меня. А я торопливо отвёл глаза и с удивлением подумал, что, может быть, не только я наблюдаю сейчас за ними, но и за мной в это же самое время кто-то наблюдает.
Внезапно всё закончилось, и я сначала даже не понял, отчего это они все разом поднялись со своих мест. А потом мне стало досадно – зачем же я так сильно опоздал, я ведь ни в чём не разобрался. Рядом задвигали стульями, стали громко разговаривать. Несколько ребят ещё хотели подойти к Паше и Варваре, и на сцене образовалась небольшая очередь. А я всё сидел на своём месте в углу, пытаясь уловить какие-то случайные фразы в толпе, обрывки разговоров, но всё уже было зря.
В этот момент я заметил, как устремилась к выходу Катя, не ожидая Андрея, будто ей не хватало здесь воздуха, и я заторопился вслед за ней. На лестнице мы переглянулись, но ни на секунду не сбавили шаг. Вырвались в холодный свежий вечер, по инерции сделали несколько шагов и, наконец, остановились у шлагбаума перед низеньким решётчатым забором, разделяющим тесное пространство между домами надвое.
Дул осторожный ветер, каким-то чудом проникший в этот негостеприимный глухой двор. Над нами одиноко горел фонарь. В Катиных волосах блестела то ли крошечная заколка, то ли случайная снежинка.
– Ну как можно быть таким дураком, да? – резко повернулась она ко мне.
Я удивился, но потом понял, что это она про Пашу.
– Да не воспринимай его так серьёзно.
– Я не могу не воспринимать его серьёзно, – возразила Катя порывисто и возмущённо. – У нас же Паша идеал, Паша это, Паша то, он ведь уже сделал выбор, который мы всё никак не можем сделать…
В это время из дверей потоком стали появляться ребята, и Катя отвернулась, чтобы кто-нибудь из них ненароком не заметил её подавленности.
Подошёл Андрей. Катя нетерпеливо повернулась по направлению к метро, но он сказал:
– Стойте, давайте других подождём, – и не заметил, как Катя с яростью взглянула на него.
Она всё равно двинулась вперёд, медленно, из последних сил пытаясь не выдать себя. Я шагнул за ней, и Андрею тоже пришлось тронуться с места.
Остальные ребята не спешили: столпились у крыльца и оживлённо переговаривались. Пожилой мужчина настойчиво доказывал что-то Паше, который стоял гордо и независимо, глядя перед собой. Последней выскользнула из дверей та девушка, Варвара. Когда мы уже готовились войти в арку, я ещё раз взглянул назад. Она сильно махала кому-то вытянутой рукой, словно бы исполняла заводной клубный танец, а потом скрылась от моего взгляда за каменной стеной.
Темнота обступила со всех сторон, и мы почти наощупь шагнули на открытое пространство широкой и пустынной улицы. Катя шла впереди, Андрей был совсем растерян от её торопливости. У детской площадки на выходе из двора он ещё раз попытался задержаться:
– Кать, подожди! Куда ты так торопишься? – и в голосе его было и недоумение, и раздражение.
Но та даже не обернулась, хотя и немного замедлила шаг. Я шёл посередине между ними, надеясь, что они сейчас помирятся. Мельком опять оглянулся и увидел в арке чью-то одинокую тень. «Может, Варвара?» – подумал я и испугался этой мысли.
У трамвайных путей мы догнали Катю, молча поравнялись и встали между двумя огромными тенями от деревьев. Я опять осторожно повернул голову – Варвара подходила уже совсем близко, и нужно было либо ускоряться, либо ещё несколько секунд подождать, чтобы сойтись с ней окончательно. Но никто из нас троих не знал, как поступить.
Варвара, кажется, тоже совсем не хотела нас догонять, но пройти мимо было неудобно.
– Вы пешком? А то у нас некоторые ленивцы на трамвае едут… Как вам сегодняшнее обсуждение? Понравилось? – и, смутившись нашим молчанием, продолжала поспешно: – Не знаю, может, незнакомому человеку и могло показаться сумбурным, но это кружковский этап, его нужно пройти любой политической силе…
Произнося это, она мельком взглянула на меня, хотя и не обращалась явно, просто говорила, как всем троим. К счастью, в тот момент совсем рядом звякнул трамвай, обливая нас густым жёлтым светом, и мы опасливо сгрудились у деревьев, уступая ему мостовую целиком. А когда на нас опять опустился полумрак, ещё некоторое время шли молча вдоль путей, провожая два пронзительных глазка.
– Конечно, ребята нетерпеливы, всё время спорят, – зябко пожала плечами, – это естественно. В спорах они учатся отстаивать свою точку зрения. Но в главном мы должны быть едины, а главное для нас сейчас это – общее мировоззрение...
– Да, ты права. Я сам об этом размышлял, – коротко ответил ей Андрей, но дальше продолжать не стал. И, кажется, разозлился ещё сильнее, оттого что вот бы сейчас всерьёз обсудить с Варварой такие важные вещи, а ему приходится вместо этого думать, на что же обиделась Катя.
Слева и справа от нас рядами росли высокие деревья, образуя длинный коридор для трамвайных путей, внутри которого шли мы. А где-то наверху, прямо над головами, ветер качал голые макушки, как куцыми вениками, подметая ими беззвёздное небо. Каменные шесты нерабочих фонарей появлялись из темноты. Я шёл с краю, и каждый раз обходил их справа, а остальные – слева, и получалось, что я иду отдельно от всех. Но мне-то было спокойно, я мог шагать так часами, слушая ветер, скрип веток, а им троим спокойно не было. У них там, в кромешной тишине, всё натягивалось, как тугая ткань, у каждого по-своему – недоумённо, раздражённо, обидчиво.
– И вообще, такая радость, ребята! – опять не выдержала молчания Варвара. – Я иногда просто иду по улице и вдруг вспоминаю – Крым наш, всё, этого уже никто не может отменить. И мне так хорошо, я не могу даже этого выразить словами, – она говорила нарочно воодушевлённо, но на самом деле постепенно становилась всё мрачнее, оттого что мы совсем не поддерживали её дружелюбный тон, и уже, наверное, ругала себя, что вообще подошла к нам.
Ещё несколько мгновений такого вот разговора, и она должна была закрыться. А я подумал, что может, больше и не увижу её никогда, но мне всё равно будет потом жаль, что я вот так вот оставил человека в сложной ситуации, словно обманул его. Но Варвара не замкнулась, не замолчала – просто вдруг резко повернулась в мою сторону:
– А вы вообще знаете, что Крым теперь российский?
– Знаю, – растеряно ответил я. И на всякий случай добавил: – И тоже рад.
– Извините, что я так спрашиваю, – продолжала она, вынужденная несколько смягчиться от моих слов. – Просто современная молодёжь зачастую ничем не интересуется. К нам приходят люди, которые не знают даже, когда была Великая Отечественная, их теперь в школе ничему не учат…
Я подумал, что она как минимум на несколько лет младше меня, а значит, и школу закончила позже. А ещё о том, что ей было проще выплеснуть свою злость на человека не из ячейки, чем на своих, и именно поэтому она сейчас заговорила со мной. И опять пожалел эту колючую девушку, которая так плохо скрывает свои чувства и так уязвима, что её могут задеть даже те, кто совсем не желает ей зла.
Мы опять пошли в тягучей и двусмысленной тишине. И вдруг на помощь – то ли мне, то ли Варваре, кто уж теперь мог разобрать – пришла Катя.
– Володя ходил с нами в субботу на митинг, он по-настоящему переживает, – горячо воскликнула она. – И знаешь, Варь, я ещё хотела тебе сказать, ты молодец, ты очень хорошо сегодня сказала на собрании, и особенно про любовь. Ты всегда очень хорошо выступаешь, и я всегда внимательно тебя слушаю...
– Другие ребята тоже много важного сказали, – осторожно поправила Катю Варвара, но видно было, что ей и приятны слова Кати, и сразу легче стало оттого, что чьи-то свежие чувства ворвались в этот сухой разговор.
– Да, да, но ты сказала лучше, – перебила Катя, и в голос прорвалось столько неожиданной страсти. – Я ведь ещё хотела тебя спросить по поводу опроса, – и я опять удивился, что она знает об их ячеечных делах, о каких-то опросах, думала о них и даже хотела о чём-то спросить. – Мы взяли анкеты для распространения и решили отнести их в церковь. Может, мы неправильно сделали? В церкви ведь люди лучше, чем в других местах, и опрос будет необъективным, да?.. – но чем больше она говорила, тем меньше горела, и в конце концов устыдилась своей многословности – не слишком ли она глупо выглядит, не сказала ли лишнего.
Вот и Андрей поморщился недовольно: по его мнению, Катя всегда говорила не то.
– Ну причём тут церковь? – не выдержал он.
Но Варвара не заметила его недовольства и оживилась ещё сильнее:
– Слушай, мне кажется, ты очень глубокую вещь сказала! Это интересно, я как-то не задумывалась, это же целевая группа. Да, ты права, конечно, цифры поддерживающих традиционные ценности в церкви будут выше...
– Но знаешь, – остановилась вдруг и таинственно улыбнулась, – Сергей Владленович часто употребляет такой красивый образ, кажется, из Блока, что мы должны стиснуть меч в руке народной. Опрос не самоцель, он поможет нам обосновать очевидный факт, понимаешь? Способ вложить меч в народную руку. Поэтому если результат будет несколько выше оттого, что мы проводим его в церквях, а не в гей-клубах, это в принципе не страшно...
Катя слушала её и горячо кивала, и я понимал, что ей важны были не сами слова, а то, что Варвара произносит их так уважительно и с увлечением, и Катя была благодарна ей за это. И мне самому стало радостно, что всё так потеплело, и особенно приятны были теперь – и таинственный полумрак, и пустынная улица, и снег, лёгкий, почти весёлый. И эта странная девушка, сжимающая кулак с воображаемым мечом, говорящая так серьёзно и строго, что и самому хотелось ответить ей что-нибудь эдакое, чтобы она и на меня посмотрела не как на зелёного новичка, и начала бы увлечённо объяснять мне что-то, а я заинтересовано кивал бы в ответ.
– Ну это я так думаю, – вдруг испугалась Варвара резкости своих последних слов, – а вообще, нужно спросить… Давай я узнаю точно и скажу тебе, хорошо? Ладно, слушайте, я слишком разволновалась, а сейчас вспомнила… мне надо подождать Пашу и кое-что ещё с ним обговорить…
Она отстала, поджидая других, и осталась одна в темноте. А мы шли по-прежнему молча, но уже спокойнее – как если бы просто по пути домой встретили давнего друга, поговорили о чём-то интересном, попрощались, а теперь идём своей дорогой. Впрочем, когда мы уже подошли к метро, я ощутил, как сильно всё-таки вымотался, хотелось немного побыть одному, восстановить покой в душе.
– Ладно, езжайте, я ещё немного погуляю здесь, – сказал я Кате и Андрею.
А когда они спустились в метро, долго стоял у подземного перехода, а вокруг потоком текли люди, не замечая меня, и вечерний город гудел деловито, но не буднично, словно завтра должен был быть выходной или праздник, или просто решительно и бесповоротно наступала долгожданная весна. На кромке Ленинградского шоссе высится огромный плакат, приветствовавший возвратившиеся домой Крым и Севастополь. Знаю ли я, что Крым присоединён, – вспомнил я, и усмехнулся, но беззлобно.
Рядом с метро находился парк, огороженный невысоким забором. Я приблизился к нему, чтобы не стоять в самом центре людского потока и присел на корточки, опираясь спиной на железные прутья. Потом, не придумав ничего лучше, вернулся к Войковской, а у подземного перехода опять столкнулся с Варварой – она шла одна, наклонив голову. Мы оказались совсем рядом. Я смутился, будто подсмотрел что-то личное, что она бы не хотела никому показывать, но сразу же приветливо улыбнулся, чтобы она не подумала, что я могу использовать это личное против неё. А она слегка наклонила голову в ответ. И от этой случайной встречи мне стало окончательно легко, и я двинулся не вслед за ней, вниз, в метро, а вперёд, куда глядели глаза, по бурлящему весеннему шоссе.
Часть вторая
5.
Ветер рвал позеленевшие ветки, и, подчиняясь ему, перекатывались по мокрому асфальту трухлявые прошлогодние листья, осенний мусор и свежие, едва набухшие почки. И не передать было словами сумбурные и торопливые переживания, которые охватывали в те недели меня, и, казалось, всех людей вокруг.
Постепенно я проник в тот мир, который раньше почти не интересовал меня: начал смотреть новости, сначала раз в день по вечерам, потом стал заходить на новостные сайты с компьютера на работе, а иногда и целые часы проводил в напряжённом чтении. Впрочем, я никогда не понимал отчётливо, что происходит, и не мог, как Андрей, начать сходу разъяснять, как нужно воспринимать то или иное событие – истина всегда была чёткой и ясной в его словах. Я же напротив, ощущал что-то неопределённое, то тревожное, то ликующее: горячую волну одного чувства, а следом – захватывающую силу другого. Когда я видел митинги, на которых огромная толпа ликует и кричит: «Россия, Россия!», прямо как в Крыму, а потом лавиной занимает горсоветы в одном, другом, третьем городе на востоке Украины, меня томили предчувствия большой будущей победы. Но почти сразу же я узнавал, что где-то погибли мирные люди, опять прошли аресты, куда-то срочно перебрасываются украинские войска – и тогда становилось тоскливо оттого, что всё рушится и поднимающееся воодушевление обречено. В ячейку я больше не ходил, не хватало времени, были другие дела. Андрей ещё пару раз заговаривал со мной об этом, я обещал выбраться, но всё не складывалось.
В один из апрельских выходных я остался в квартире один: Рома в те дни был дома, в Житомире, а Катя и Андрей ещё с утра уехали на какое-то мероприятие, и потому я весь день наслаждался покоем и тишиной. А потом случайно в новостях увидел, что сегодня ночью наступает Пасха. Вспомнил, как дома мы всегда красили яйца в этот день, сходил в магазин, купил два десятка яиц, разноцветные краски, и долго возился с ними на кухне, пока, наконец, не добился жиденького окраса скорлупы. Мои родители не были очень религиозными, но яйца на Пасху и поход в церковь за святой водой на Крещение – были обязательной традицией нашей семьи. Но особенно запоминались мне поездки на Троицу в деревню, где жили бабушка и дед. Тогда вся родня собиралась на старом кладбище, между могил расстилали широкое покрывало, все ели и пили, а потом возвращались в старый дедушкин дом и продолжали весёлую гульбу. А когда дальние родственники расходились и оставались только свои, бабушка зажигала тоненькую свечку и задумчиво сидела за убранным столом, и тогда можно было заметить, как влажнели её сухие морщинистые веки…
Но скорое наступление праздника навевало на меня даже не домашнее, а ностальгию по старшим курсам института, когда я сам вдруг сильно загорелся христианством. Это было время необыкновенного восторга, чтения религиозных книг, неясных мечтаний, мне со всеми хотелось поделиться моей радостью, всех привести в церковь, и первой, конечно же, оказалась Катя – она тогда только поступила в институт, и в Москве я стал для неё на какое-то время единственным близким другом. По вечерам мы часто гуляли с ней неподалёку от общежития и жадно разговаривали о том, как правильно жить, – она с воодушевлением поддавалась моим взглядам. А по воскресеньям я вставал ранним утром, готовил завтрак, спускался в комнату к Кате и будил её – она вставала, растрёпанная, и сразу же приходила к нам. Рома и Борис мирно посапывали по своим кроватям, хотя Борис иногда просыпался и лежал с открытыми глазами, глядя на нас, а потом недовольно вздыхал и отворачивался. Катя говорила громко, ей разрешалось шуметь, даже когда все спали. Мы завтракали и шли в церковь. Но там не стремились отстоять всю службы и обычно, выдержав около получаса, шли куда-нибудь гулять, думая, что когда-нибудь потом, когда станем старше, сможем терпеть дольше. Мы и не знали тогда, что самое большее можешь сделать именно в опахнутой радостью юности, когда ещё всё по плечу, всё живо и звенит в душе колокольчиковым звоном – а чем старше, тем приглушённее в тебе звуки... И действительно, постепенно мои восторги улеглись. Я и теперь верил и знал, что Бог есть, но жил, не особенно думая об этом, а всё больше ждал какого-то нового своего возгорания. Меня радовала горячая и немного наивная вера Кати, нравилось, что для неё всё это по-прежнему живо, что она хочет и Андрея привести в церковь.
В тот субботний предпасхальный вечер, незадолго до полуночи, чтобы занять себя, я опять сел за компьютер почитать новости. Всё было так же, как и днём, когда я смотрел их последний раз, но я всё равно проглядывал знакомые фразы опять и опять. Наконец, я поднял глаза на стену, где висели старые массивные часы и вдруг увидел, что минутная стрелка перевалила за двенадцать. Я встал и попытался почувствовать что-то особенное, но ощутил только поверхностную пустоту внутри. Пасха наступила, но, наверное, оттого, что я не отследил радостный момент её наступления, самой радости не было. И тогда мне вдруг стало грустно, что вот, прошла ещё одна Пасха, а я занят какими-то, пусть даже очень важными, политическими событиями и уже почти ничего не сохранилось во мне от того, кем я был несколько лет назад и кем, возможно, мог бы быть до сих пор. Машинально я выключил экран монитора, чтобы больше не видеть тягостных, врывающихся в меня слов новостей. Хотелось отгородиться от всего на свете, оказаться наедине с самим собой.
На следующий день я ездил в гости к Борису, вернулся поздно, а потом началась насыщенная рабочая неделя, и я целиком погрузился в дела и будничные заботы. Я работал в рекламном отделе большой компании и занимался монтажом роликов. В те дни у нас был солидный заказ, мы не успевали и постоянно задерживались после работы. В огромной комнате, разделённой прозрачными перегородками, всегда было шумно, за спиной ходили, гремя стульями, врывались ко мне и торопливо начинали говорить, а потом приходилось надевать наушники и погружаться в бесконечное прослушивания одного и того же отрывка.
Была пятница, рабочий день уже давно закончился, но я продолжал по инерции доделывать оставшиеся задания, не касаясь их мыслями. Сквозь наушники доносились чьи-то голоса.
– Ты чего, Крымнаш что ли? – кажется, это была Галина Евгеньевна, худая подтянутая женщина, коренная москвичка, работавшая здесь уже лет десять и очень тепло относившаяся ко мне. – Понимаешь ли ты, что это всё равно, что к соседу в карман залезть?
Кто-то виновато оправдывался. Я глянул из-за монитора, но они стояли, видимо, где-то сзади, а оглядываться и выдавать себя мне не хотелось.
– А я вообще новости не смотрю, ящик только промывает мозги, – поддержал Галину Евгеньевну чей-то высокий, как звук ножовки по металлу, голосок, в котором я узнал Гену – системного администратора. – А то станешь, как этот, из маркетингового, двинутый на голову, который на запутинский митинг всех своих сгонял…
В это время я машинально запустил новый ролик для монтажа, и опять провалился в работу, но держал мысль об этом разговоре где-то рядом, и, закончив ролик, вновь притаился, чтобы слушать, но голосов больше не было. Снял наушники, поднялся со своего места, недоверчиво огляделся – я оказался в офисе совсем один.
Тихо потрескивала лампочка на потолке, а из-за перегородок были видны столы, заваленные бумагами, и несколько ещё мерцающих экранов, будто их хозяева лишь ненадолго вышли покурить. Офис был даже приятен мне в таком несуетливом состоянии остановившегося мгновения. Я медленно прошёл к двери, заглянул в пустой коридор и глубоко вздохнул. А потом шагнул к окну и распахнул непослушную створку.
Внизу монотонно шумел город. Я стоял, вслушиваясь в этот шум, постепенно проникающий в меня, вдыхал насыщенный свежий воздух, и ко мне неожиданно стало возвращаться ощущение сегодняшнего момента – вокруг открылся привычный мир, скрывавшийся от меня всю эту неделю, а впереди были выходные, свободные, спокойные, и опять можно было сидеть дома и не думать ни о чём. И тогда, вспомнив о подслушанном разговоре, я неожиданно осознал, что за последнюю неделю не только совсем не общался ни с Катей и Андреем, ни с приехавшим недавно Ромой, но и новости-то не читал ни разу после той пасхальной ночи. И тогда мгновенно ощутил сладкое замирание сердца и жадное желание новизны – скорее узнать, что там, и даже нарочно помедлил ещё несколько секунд, чтобы продлить предвкушение.
Торопливо вернулся к рабочему месту и распахнул ноутбук. Киевские власти штурмуют Славянск, жертвы… убиты в ночь на Пасху… в аэропорт в Краматорске перебрасывают войска… к Славянску движется колонна без опознавательных знаков… ещё один ополченец погиб… – я читал и читал, уже не разбирая даты, и новое, и старое. Чёрным огнём горели покрышки на блокпосту, вооружённый человек с усталыми глазами говорил глухо – «мы будем стоять насмерть… нас так просто не взять», а потом взволнованный женский голос с надеждой спрашивал откуда-то сзади: «говорят, русские войска в Донецке, это правда?» – и я уже не мог сидеть на месте, встал и всё ходил и ходил по сонному офису.
Ночь была затаённая, тёплая, и лишь ровные лужи лежали на земле. Я возвращался домой, но во мне ещё звенели эти голоса. Я наступал на рассечённый московский асфальт, а внутри закипало лихорадочное волнение от того, что где-то там, за сотни километров, есть легендарная жизнь, где стоят на защите своей земли русские люди и говорят – мы не отступим. И мне теперь казалось, что и я имею какое-то отношение к тем людям, потому что и я тоже – русский человек. Это чувство было не сильное, оно не могло побудить меня ударить или даже сказать какую-то резкую фразу, но всё-таки было достаточно явным и вроде бы настоящим.
Когда я пришёл домой, дверь в комнату Андрея и Катя была закрыта, а в нашей комнате сидел за компьютером Рома. Он недавно вернулся с Украины, но мы ни разу после этого не заговорили о том, что там происходит. У нас было негласное и в то же время совершенно отчётливое соглашение не касаться спорных тем, как бы ставя нашу дружбу выше любых политических разногласий. Но сегодня я не мог держать это в себе, мне хотелось выплеснуть всё.
– Слушай, ну вот сейчас мне уже точно кажется, что наши введут войска...
Рома вздохнул и посмотрел на меня с укором.
– Как будто сейчас их там нет.
– Конечно, нет! – оживился я, поражаясь его наивности и в то же время ощущая невольное удовольствие, что могу сказать такие слова немного небрежно: – Иначе они уже давно были бы в Киеве.
Рома слушал меня внешне спокойно, но всё время едва заметно морщился, как от больного зуба. Видно было, что он старается подобрать слова так, чтобы не выказать своих чувств.
– Володя, – начал он достаточно мягко, но этим называнием по имени словно отгородился от меня стеклянной стеной, – я никогда с тобой не говорил по-честному, я знаю, что у тебя... другие мысли. Но я никак не могу понять... почему в твоём понимании русский патриотизм это хорошо, а украинский плохо?
Сильнее всего, конечно, это у ячеечного, – он махнул головой на стену, за которой жили Катя и Андрей, – но и в тебе такое есть... Почему вы нам отказываете в праве жить так, как мы хотим? Если мы хотим жить как в Европе, разве это плохо?
Последние фразы он произнёс резче и чуть громче. Я и мог бы ещё отшутиться, но его слова показались мне безумно несправедливыми.
– Разве это жизнь, как в Европе? – зацепился я за последнее сказанное им. – Разве по-европейски воевать со своим народом?
– Да с каким народом, очуманись, Володь, – Рома стал постепенно задыхаться и путать русские слова, как случалось с ним, когда он волновался. – Да там настоящие военные, ты посмотри хоть фотографии, в сети выложены... Против народа никто не идёт... Помитинговали и разошлись – так двадцать пять лет было, и никто никого не разгонял...
– Вот потому и взялись за оружие, что их никто не слышал!
– Пускай так, но это проблема украинцев, причём здесь русские?
Мы остановились, сердитые, взвинченные, но оба ощущающие, что вот ещё немного и мы могли бы просто улыбнуться и остаться на том же спокойном понимании другого человека, в котором жили последние месяцы, но инерция спора не давала нам прекратить резко – каждый из нас считал своё раздражение оправданным, а себя правым настолько, чтобы ещё немного отдалить неизбежное примирение.
– Знаешь, я сейчас смотрел видео, – начал я спокойнее, но всё также настойчиво. – И вот в одном ролике я услышал, как какая-то женщина спрашивает с надеждой, правда ли, что русские войска в Донецке. Заметь – русских войск там нет, – заторопился я. – Но люди их ждут. Я не знаю, как поступят наши, решатся ли они на это, но на видео я слышу обычных украинцев, которые не хотят жить под вашей «властью», и я не могу им сказать – нет, живите, как хотите, мы не будем нарушать целостность Украины...
– То есть ты теперь уже и не против, чтобы войска были? – перебил он меня и вдруг разом поскучнел. – Да нет, мне всё равно так-то... я буду в любом случае жить здесь... мне вообще политика не интересна... я просто не понимаю этих общих восторгов ваших...
– Да нет никаких восторгов, наоборот, все переживают, – воскликнул я, но и сам как-то погас.
Стало тихо и пусто оттого, что вот мы вроде бы уже замолчали и больше не спорим, но это согласие обернулось не примирением, а скорее, ещё более сильным разрывом. Мне было горько, что вот мы – вместе учились, вместе живём и часто понимаем друг друга почти без слов, но здесь отчего-то оказываемся такими разными, и он никак не может увидеть того, что так сокровенно открылось мне.
Я сидел за своим ноутбуком и думал о том, что два человека в принципе не могут понять друг друга до конца, а могут сойтись только на прямолинейном лозунге, как те фанатики из ячейки Андрея, на неглубоком принятии какой-нибудь формулы, которую на самом деле каждый из них воспринимает по-своему, но не хочет признаться в этом даже самому себе. С другой стороны, размышлял я, ведь не может быть то, что есть сейчас внутри меня, ошибкой… и ведь это так явно, кто здесь прав, а кто виноват. И сейчас, прошло всего несколько минут после неудачного разговора с Ромой, а мне опять стало казаться, что стоит проговорить ему какой-то иной, более сильный аргумент, и он сразу же всё поймёт.
Сам Рома тоже, видимо, чувствовал досаду и хотел как-то сгладить ссору.
– Эти опять кричали, я уже не могу их слушать. Пришли недавно, и давай... Сейчас вроде успокоились.
Я кивнул, но мне стало ещё грустнее, оттого что и у Кати с Андреем, казалось бы, самых близких друг другу людей, нет никакого понимания. Экран моего ноутбука погас, устав ждать движения.
Тогда я осторожно поднялся и прошёл на кухню, самое спокойное место в квартире, где затихали любые конфликты. Там машинально взвесил в руке перегоревший неделю назад чайник – будто что-то в этой квартире могло измениться за один рабочий день. Потом нашёл в верхнем шкафчике алюминиевую кастрюлю, налил в неё воду, поставил на плиту и стал искать на подоконнике непустой коробок спичек. Сзади скрипнула дверь, и на кухню шагнула Катя. Она остановилась в дверях, ровным невидящим взглядом смотря куда-то мимо меня, а потом проговорила:
– Андрей собрал вещи и ушёл.
Я удивлённо взглянул на неё.
6.
Через несколько минут Катя уже рассказывала мне, что же произошло между ними. Она начала тем же спокойным голосом, которым сообщила об уходе Андрея, но в какой-то момент этот натянутый голос неожиданно лопнул, и прорвалось всё, что было у неё внутри – она заговорила сумбурно, торопливо, пропуская слова, путаясь в мыслях. Но о многом я догадался и так…
На Пасху Катя опять уговорила Андрея пойти в церковь. Они зашли всего на несколько минут, людей было не очень много, и храм стоял светлый, просторный, весь наполненный крупными белыми розами. Катя остановилась в самой середине, осторожно прикрыла глаза и думала о том, что раз есть Бог и такая красивая церковь, то у них с Андреем всё должно когда-нибудь стать хорошо – надо только любить его всем сердцем и тогда он поймёт и поверит в то же, что и она, и тогда и отношения их станут настоящими. Засыпая в тот день, Катя удивлялась про себя, как всё-таки просто жить, не переживая и не обижаясь, когда ты в таком настроении. Было ещё немного тревожно, вдруг на следующий день это чувство уйдёт, но утром она проснулась счастливая, ощущая в себе столько жизненных сил, что, казалось, теперь сможет всё делать правильно и вообще не ссориться, и даже если Андрей продолжит ходить на все свои мероприятия, не будет сердиться, потому что любит его.
В таком же особенном состоянии она провела несколько дней – ей хотелось всё делать для Андрея: готовить, убираться в комнате, радовать. Иногда по вечерам Катя нарочно заставляла его сесть за политические статьи к следующему собранию ячейки, и видела, что Андрей с неохотой принимается за них. И как приятно Кате было в такие моменты ругать его за беспечность, настаивать, чтобы он не отвлекался, а потом делать вид, что она читает своё, а на самом деле постоянно поглядывать на него. Иногда ещё, обычно сразу после возвращения с работы, они садились вместе смотреть новости, и Катя видела, как болезненно Андрей воспринимает всё происходящее, так что и сама начинала переживать и о славянских ополченцах и о глупых приказах киевской хунты. А он был благодарен ей за то, что она так возмущённо вскакивала и выражала те простые чувства, которые теснились в нём самом и которые он никогда не выразил бы так ярко, а продолжал держать внутри, мучаясь и съедая сам себя.
В четверг Катя предложила вместе пойти на еженедельный пятничный клуб, где собиралась вся московская часть движения, выступал сам Кургузов, и куда Андрей всегда ходил один. Видно было, что Андрея тронули её слова: раньше она соглашалась быть лишь на собраниях ячейки в Коптево, да и то без желания – и потому весь вечер он вёл себя с ней особенно ласково. На следующий день Катя очень устала на работе и хотела позвонить Андрею и сказать, что не придёт. Но, в конце концов, решила ехать, и ей опять стало хорошо, что она может вот так вот переступить через себя и пожертвовать чем-то ради любимого. Они встретились в метро. Андрей был сосредоточен и непривычно холоден для последних дней, сильно торопились, чтобы успеть к началу.
Всё проходило в большом здании, похожем на старый советский театр. В почти пустынном фойе стояло несколько столов, за которым участники движения регистрировали собравшихся. У одного стояла Варвара.
– Скорее, скорее, Сергей Владленович уже на сцене, – замахала она руками, ещё издали заметив их. – Сама зарегистрирую вас! Идите, идите! – заторопилась, видя замешательство обоих.
– Молодец Варя, – довольно проговорил Андрей Кате, когда они подходили к большим дверям, занавешенным тяжёлой бардовой шторой.
И пока они в темноте искали в зале места, извинялись перед кем-то, оказавшимся на проходе, устраивались, Кате было неспокойно оттого, что это из-за неё они опоздали, что Андрей, скорее всего, сердится сейчас и что он так искренне похвалил Варвару, которая уже наверняка никогда бы не опоздала на такое важное мероприятие. Но потом Андрей осторожно наклонился к её уху и тихо и нежно спросил:
– Ну как? Хорошо слышно?
А она поспешно закивала, хотя ничего ещё не слышала.
Зал был просторный, и слова из микрофона волнами ходили по нему то в одну, то в другую сторону, гулко отражаясь о стены и потолок, как в огромном бассейне. Кургузов ходил по сцене, заложив руки за спину. Он оказался теперь ближе, чем на митинге, но всё равно достаточно далеко, чтобы рассмотреть его хорошенько. И странно было, что такой маленький человек, похожий на лысого античного философа, подчинял себе этот наполненный людьми зал. «Интересно, есть у него жена? – подумала вдруг Катя. – Скорее всего, нет... А если есть, какие у них отношения...».
Кургузов говорил о важности информационной войны, ругал активистов за то, что так мало проводится пикетов, небрежно рисовал на доске графики и схемы, но она не старалась следить за его мыслью. И только один раз, когда он резко произнёс: «Время миндальничать и расслабляться прошло... я понимаю – всем хочется жить беспечно, ходить в театры, в кино, есть мороженное…» – Катя удивлённо вздрогнула, потому что эти слова показались ей связанными с их отношениями с Андреем.
А когда лекция закончилась, они ещё долго стояли в фойе с Варварой и другими ребятами из ячейки. Кто-то сказал, что сегодня Сергей Владленович выйдет в фойе и будет неформальное общение, и, кажется, Андрей ждал этого. Катя же была особенно взволнована происходящим и тем, что она стоит в этой гудящей толпе, враждебной или уже не враждебной ей – она теперь и не знала, и потому была затаённая, пугливая, но внешне как бы очень открытая и приветливая. Только беседа почти не касалась её: Андрей общался со всеми, но никак не вовлекал Катю в общее течение разговора, а сама она не могла поддержать ни одну тему.
Подошёл Паша, спросил, как ей мероприятие, она ведь первый раз здесь. Катя видела, что для Паши это общение – обязанность поддерживать каждого, кто пришёл сюда первый раз. Но всё равно была благодарна ему за то, что она не осталась совсем одинокой в шумном фойе. Впрочем, иногда в Пашином взгляде мелькало неожиданное, будто он осторожно пробовал на вкус то один её ответ, то другой, но она не придавала этому особенного значения, решив, что это обычный мужской интерес, не относящийся к ней напрямую. И действительно через несколько минут тот уже оживлённо заговорил с Варварой.
Потом у Кати сильно заболел живот, и она сказала об этом Андрею на ухо, чтобы другие не слышали. Андрей посмотрел на неё тревожно, торопливо попрощался со всеми, но всё-таки нехотя, что она тоже отметила про себя.
Когда они вышли на улицу, стало легче, так что даже живот почти прошёл. Катя рада была, что днём она не отменила всё и нашла в себе силы сходить сюда вместе с Андреем и при этом даже не злиться на него.
– Интересная девушка Варвара, да? – заговорила она. – Ты не знаешь, они с Пашей встречаются? Кажется, они подошли бы друг другу.
– Почему интересная, обычная, – возразил Андрей. – Насколько я знаю, они с Пашей просто друзья, у них общие убеждения. Хотя я и не вникаю в их отношения, это не моё дело.
Кате показались странными его слова, но она решила не продолжать разговор на больную тему об убеждениях. Она видела, что Андрей хмурый – ей не нравилось это, и было даже немного обидно, ведь она сегодня всё сделала правильно – так чем же он не доволен? Хотелось растормошить его, вывести на разговор.
– Погода почти летняя, – начала Катя как бы совсем беззаботно. – Можно будет на выходных покататься на велосипедах. Помнишь, хорошо было осенью по ночной Москве?
Андрей тяжело вздохнул и недовольно покачал головой.
– Кать, мне надо много делать, – ответил он устало. – Я по будням просто физически не успеваю, ты же знаешь.
– Нет, нет, – не сдавалась она. – Мы всё распланируем, всё успеем. Главное не тратить время зря, да ведь?
Андрей поспешно пожал плечами, но Катя видела, что он не согласен, и ей хотелось объяснить ему, что она не против его занятий по ячейке, а наоборот, желает помочь.
– Ведь спорт он же тоже полезен, – продолжала настойчиво, – ты же сам говорил... К тому же нужно и расслабляться.
– Ты же слышала Сергея Владленовича, – перебил её Андрей. – Идёт война, нужна мобилизация. Сейчас не время отдыхать.
Он обычно не настаивал на своём, полагая, что не надо спорить с Катей, если она ещё не дозрела до таких важных вещей, но сегодня, когда она сама захотела прийти на клуб, не мог не сказать ей этого. Катя же задохнулась от обиды.
– Ну, нельзя же жить с таким настроением, – вырвалась у неё. – Ты постоянно говоришь, вот будет революция, вот будет война…
– Так если на самом деле война.
Катя зажмурилась и несколько шагов сделала в пустоту, не видя, куда наступает.
– Понимаешь, мне тяжело так, – выговорила она, наконец, жалобно, – и тебе самому тяжело, но ты не даёшь помочь себе.
– Я не маленький, не надо мне помогать, – ответил Андрей и ещё сильнее ожесточился.
Кате показалось, что это злые силы нарочно толкают её на ссору, и она испугалась, что может сейчас сделать такое, о чём потом будет сильно жалеть. Старалась подумать о хорошем, стала искать в ближайшем будущем то, что могло бы успокоить или отвлечь её, но ничего не находилось. А потом вспомнила – на завтра ещё был назначен пикет в Ботаническом саду, и окончательно обессилила.
Они почти зашли в метро, когда, не доходя нескольких метров до тяжёлых стеклянных дверей, Катя вдруг схватила Андрея за руку и отчаянно зашептала:
– Андрей, пожалуйста, помоги мне, давай не пойдём завтра на пикет… Потом я всегда буду ходить с тобой, но сейчас мне так тяжело, давай хотя бы на день остановимся, отдохнём… пожалуйста…
Андрей смотрел на неё с изумлением. Он услышал Катино обещание всегда ходить с ним и даже обрадовался ему, но в то же время оно не было для него чем-то новым – он уже давно ждал от Кати именно таких слов. А вот пропуск пикета был совершенным ребячеством. Тем более, завтра Варвара с некоторыми другими активистами из ячейки должна была осваивать новое место в Останкино, и потому на Андрея ложилось ещё больше ответственности, и он переживал, справится ли. Ему хотелось от Кати поддержки, понимания того, как важен для него завтрашний день, а не очередной истерики.
– Мы же запланировали, – ответил он резко. – Нельзя вот так вот взять и подвести людей, разве ты не понимаешь?
Катя неожиданно притихла и кивнула, испугавшись не столько грубого тона Андрея, сколько своей несдержанности и того, что слишком явно показала ему – нет, она не изменилась, ей по-прежнему не нравятся все эти дела, связанные с ячейкой. И пока они спускались в метро, Катя судорожно переживала свой глупый торопливый порыв.
В вагоне встали рядом, но отчуждённо, стараясь не глядеть друг на друга. Вокруг мгновенно зашумело, хлестнул воздух из открытого окна. В лязгающем шуме докричаться до другого было невозможным, а во время остановок в вагоне становилось так тихо, что любое искреннее слово сразу же обнажило бы их перед стоявшими рядом людьми – и оба молчали, напряжённо ожидая каждую следующую станцию.
Под мерный стук колёс Катя понемногу пришла в себя. Её невольное согласие с последними словами Андрея, сделанное машинально, теперь показался ей даже правильным – следование плану, пусть даже вынужденное, всегда успокаивало, давало ощущение защищённости, уверенности, что произойдёт именно это и ничего другого. «Пусть, пойду на пикет… Может, всё забудется, может, мы ещё не поссоримся сейчас…» – подумала с надеждой.
А когда они вышли из метро, Катя даже заулыбалась раскинувшейся перед ними мокрой мостовой и солнцу, и лужам, и деревьям и только один раз с грустью вздохнула о том, что не придумать лучше времени, чтобы до утра кататься на велосипедах, потом встретить рассвет, и, ощущая приятную усталость, идти спать. Андрей же по-прежнему не мог успокоиться. Он не чувствовал себя ни в чём виноватым, напротив, это противостояние с Катей, отнимавшее и так небольшие его силы, раздражало.
– Зачем ты меня всё время тормозишь, – заговорил он с горечью. – Мне и так сложно, я мало читал, мало знаю, мне необходимо всё это навёрстывать. А ты специально мешаешь мне... Ты просто маленькая девочка, тебе ещё нужно вырасти.
Она слушала эти слова, напряжённо глядя куда-то в сторону, но последний раз ещё решила перетерпеть, поступить так, как и хотела – не спорить с ним и не расстраиваться. И сначала вроде как получилось, но в тот момент, когда Катя опять подавила в себе возмущение, ей стало так обидно, что именно она терпела всё это время, делала вид, что всё хорошо, что ей нравится на этом проклятом мероприятии: стояла, улыбалась там всем, как идиотка, и все видели, что она просто так пришла туда – просто нашему Андрею не с кем было оставить дома ребёнка, свою красивую девочку-дурочку…
– Так может надо избавиться от того, что тебе мешает? – спросила тихо, но уже с той отчётливой спрессованной обидой, которую теперь уже ничего не могло удержать. – Давай раз и навсегда определимся... скажи, кто тебе важнее, я или ячейка?
– Не заставляй меня выбирать, – попросил Андрей надрывно, так что она поняла, что он уже думал об этом, а значит, уже и знает, что бы он выбрал в таком случае.
– Значит так, да? – переспросила Катя и почувствовала себя теперь полностью правой и оттого безжалостной.
Они вошли в свой двор, и до подъезда им оставалось пройти только через небольшую спортивную площадку, окружённую деревьями, в глубине которой виднелись старые качели. Но Катя не могла сейчас просто вернуться домой, она чувствовала, что тогда всё это останется внутри и сожжёт её. Не глядя на Андрея, Катя свернула к качелям и села на них. Андрей же удивился, но подошёл сзади и стал осторожно раскачивать стальную цепочку – вроде бы ничего особенного не случилось, и они просто остановились здесь покататься. За деревьями горел яркий фонарь, так что сквозь густые ветки проникали неровные полосы света.
– Я понимаю, что ты не очень хочешь идти на пикет, – начал Андрей, стараясь поймать её взгляд, но она только насмешливо дрогнула губами – как будто дело было теперь в этом злосчастном пикете. – Но ведь это мероприятие уже согласовано, нам доверяют, и мы не можем подвести коллектив...
– Ой, может, хватит повторять за Пашей, – оборвала его Катя, – ненавижу, когда ты повторяешь за Пашей!
– Я не повторяю, – неожиданно смутившись, возразил ей Андрей.
– Повторяешь, повторяешь... как попугай... своих мыслей нет.
Она ждала каких-то таких его слов, выпрашивала их, сидя на этих качелях, и теперь, когда он поддался, наносила удар безо всякой жалости. Она и понимала, что такая ссора опять отдаляет их, опять всё портит, но уже не могла вырваться из лавины, нараставшей у неё внутри.
– А у твоего Кургузова вообще комплексы. Это же видно, он просто ненавидит женщин!
Андрей перестал раскачивать цепочку от качелей и сел на скамейку рядом, бессильно опустив голову. Ему особенно тяжело было, когда Катя начинала плохое говорить о Кургузове или ячейке, тогда в его правильном и логичном мире нарушалась ясное разделение на добро и зло, которое он очень ценил. Он не мог допустить, что ячейка это зло, но тогда злом автоматически оказывалась Катя, а это было невыносимо.
Подул прохладный ветер, толстые тени от веток зашевелились на песке. Человек пробежал по спортивной дорожке за деревьями, и было слышно, как стучат подошвы по резине, но потом и этот звук стих. Катя по-прежнему сидела неподвижно, только качели уже остановились.
– Пойдём домой, ты устала, – опять попытался успокоить её Андрей, но она презрительно усмехнулась этой бессильной попытке. Эта его подавленность и даже покорность только ожесточали её: она уже чувствовала себя виноватой за свои слова, и ей хотелось, чтобы и он сказал плохое и обидное, чтобы они были виноваты оба. Но Андрей или молчал, или заговаривал таким вот мягким голосом. И тогда у неё оставался один выход – довести до предела, и если уж она в любом случае виновата, так быть виноватой до конца.
– Ты заикаешься, ты слабак, тряпка! Ты ни на что не способен, – рванула она, наконец, и сама удивилась тому, что знала самое больное для него, и даже смогла это произнести.
Андрей опять не возразил, только молча глядел под ноги. Катя растеряно взглянула на него, потом торопливо поднялась и пошла к дому, надеясь, что если она сделает это, то тогда он отвлечётся и забудет эти слова.
Когда они уже вошли в квартиру, то некоторое время ещё разувались, входили к себе в комнату, машинально убирали какие-то вещи, то подходили к платяному шкафу, то садились за компьютер. Андрею было тягостно это молчание – без Катиной помощи он очень медленно восстанавливал силы после таких разговоров. Он ждал, что Катя сейчас подойдёт к нему и улыбнётся, или скажет, что любит, как часто бывало после ссор, но та, кажется, тоже была подавлена.
Взглянул на часы, уже десять. Скоро нужно было ложиться спать, но он опять не сделал ничего, что планировал на этот вечер. Он уже почти научился не говорить с ней ни о чём политическом, научился выкраивать время по минутам – задерживаться по вечерам за ноутбуком или наоборот – вставать пораньше по утрам. И сейчас мог бы именно так и сделать: поехать на эту злосчастную велопрогулку, а потом заставить себя встать через пару часов, и, пока Катя спит, посмотреть необходимые материалы к пикету, а может, даже прочитать один-два номера «Красной весны» к следующему собранию ячейки. Так было бы гораздо рациональнее и по времени, и по затраченным нервам – и ему было сейчас жаль своей ненужной откровенности.
Но в то же время Андрей не мог не думать о том очевидном выводе, который можно было сделать из всей этой ситуации – они просто не подходили друг другу. Это было единственным здравым объяснением всего происходящего, но в обычные дни у Андрея хватало сил отгонять от себя этот вывод, а после таких вот ссор он настойчиво появлялся в любых размышлениях.
– Мы уже год встречаемся, а отношения плохие, может нам стоит расстаться? – спросил с тоской.
Он ждал, что Катя сильно расстроится и опять начнёт кричать, но она только равнодушно пожала плечами.
– Если считаешь так, давай расстанемся.
– Нет, ты меня неправильно понимаешь, – попытался объясниться он. – Я не хочу. Но ведь мы только мучаем друг друга. Зачем? Может, так будет проще.
Он не упрекал её, но как раз эта-то грустная искренность, которую она мгновенно определяла в его словах, считая её признаком самых настоящих, сокровенных его мыслей, обожгла Катю ещё сильнее.
– Если думаешь, почему тогда не уходишь? Уходи... Уходи к своей Варваре, – выговорила она свой тайный страх, потом увидела в его удивлённых глазах, что ошибается, а потом тут же испугалась, что сама подсказала ему такую мысль, и теперь уже он точно уйдёт к той.
В это время Маркиз, оживлённый Катиным громким голосом, ворвался в комнату и, как сумасшедший, запрыгнул на кровать, потом на шкаф и обратно на пол, будто это была игра, и замер посреди комнаты, безумными глазами оглядывая их обоих. Катя любила, когда он так играл, но теперь готова была закричать на него.
Сколько раз за последние месяцы они вот так вот срывались в разговор о расставании, и каждый раз Катя говорила Андрею – уходи, но потом сама же и подсаживалась к нему, клала голову на плечо, и всё успокаивалось. Но теперь не могла так – почему она должна всё время тянуть на себе их любовь, тем более если никакой любви с его стороны нет, если он действительно хочет разойтись, и только из жалости никак не может решиться… Ей невыносимо было находиться сейчас рядом с ним, нужно было успокоиться, отгородиться, и Катя быстро пошла в ванную. А когда закрылась там, вывернула кран на полную, села на пол, почувствовала себя полой глиняной куклой.
Андрей тоже помнил, что это не первая подобная ссора и не первый разговор о расставании. Только он не мог позволить себе расслабиться, слова про «тряпку» до сих пор жгли его. Он понимал, в чём именно Катя обвиняет его: нужно было принять решение – нельзя затягивать, нельзя было опять поддаваться душевному расслаблению, нужно было проявить твёрдость. В то же время Андрей боялся, что теперь после того, как он решил это, она опять остановит его, и опять повторится та же ситуация, что и во время их прошлых несостоявшихся расставаний. Заставил себя подняться, схватил ноутбук, несколько книг, одежду на завтра.
Но в тот момент, когда он уже обувался в прихожей, Катя резко распахнула дверь и вышла из ванной.
– Куда ты идёшь? – спросила требовательно.
– Мне надо, – отрывисто выговорил он и, чтобы опять не проявить слабости и не поддаться на её эмоции, поспешно шагнул в коридор и стал быстро спускаться по лестнице.
Катя встрепенулась было – тотчас же догонять его, просить прощение, но вдруг её поразило: он от неё убегает, неужели она так надоела ему… Вернулась в комнату, села на кровать. Ей хотелось плакать и кричать от обиды и боли, но ни слёз, ни сил больше не было.
7.
Когда она закончила рассказывать, то ещё долго молчала, глядя перед собой, иногда теребя пальцами краешек свисающей скатерти, – ничего уже не осталось в ней от той Кати, что ещё час назад мучила Андрея и так хотела уязвить его. Мне же хотелось спать, и я ругал себя за это, но иногда украдкой всё-таки наклонял тяжёлую голову к холодной белой трубе отопления, делая вид, что думаю о чём-то, а потом, стыдясь, выпрямлялся опять. На тарелке передо мной лежали поблёклые пасхальные яйца. Я зачем-то взял одно из них и принялся осторожно отчищать скорлупу, а та крошилась, превращаясь в мелкие назойливые кусочки. Маркиз медленно ходил по кухне, недоверчиво глядя на наши неподвижные фигуры.
Но вдруг Катя поднялась и в нервной необходимости что-нибудь сделать шагнула к плите, взяла в руки коробок, чиркнула два раза спичкой – газ вспыхнул и мерно зашипел. И я увидел – нет, она не перегорела и не смирилась, в ней по-прежнему билась горячая злая обида на Андрея.
– Ну, ведь если мы такие разные, может, и вправду, нам нужно расстаться? – спросила жалобно, но и требовательно, будто хотела вырвать у меня уже давно известную долгожданную истину, которую в целом мире не знала только она. Изо всех сил ей хотелось наброситься на те слова, которые сказал Андрей, и повторять их, надеясь доказать и себе, и мне, что он прав.
Я покачал головой, но она сразу же перебила меня:
– Только не надо меня жалеть, скажи, что ты думаешь!
– Ну, зачем я буду врать? – начал я наощупь, просто заполняя пустое пространство словами, но, тем не менее, ощущая, что говорю я, кажется, верно и что постепенно приближаюсь к этому горячему котлу – ещё не могу дотронуться до него, но уже способен держать руки рядом. – И вообще, откуда ты знаешь, как должно быть? – и увидел, как благодарно закивала она в ответ. Тогда, вдохновлённый её благодарностью, заговорил резче: – Может, так и надо, может, вам как раз и суждено это пройти? Если вы любите друг друга, то в любом случае всё будет хорошо...
– Не любим! Мы просто оба не умеем любить, вообще не умеем, я, по крайней мере, точно, – и опять устремилась в свою заочную борьбу. – Мы сегодня ходили на собрание, а потом стояли и разговаривали со всеми, и я поняла, как я сильно их ненавижу. Понимаешь, мне тяжело любить людей, я не могу с ними даже поговорить по-хорошему, столько злости сразу на меня накатывает. И я вспоминаю, так было всегда, и это не люди виноваты, это я такая. И друзей своих я не люблю, и тебя я не любила – никогда и никого не любила…
Я на секунду смутился от этого признания, спрятавшегося в потоке слов. Мы с ней никогда особенно не обсуждали те наши отношения, с долгими прогулками вокруг общежития и разговорами о вере и смысле жизни, с неумелыми поцелуями на прощанье, с повышенной требовательностью и неумением пойти навстречу друг другу – Катя тогда только приехала в Москву, а я учился на четвёртом курсе. Впрочем, эти отношения, наверно, и не могли быть иными: в юности видишь в другом человеке лишь себя и действительно почти никогда не любишь по-настоящему. Я хотел было пересказать ей эту мысль, но не стал – пришлось бы много говорить о нас с ней, а сейчас был не совсем подходящий момент для таких мелочей, к тому же от этих слов она всё равно не перестала бы корить себя.
Катя же, кажется, не заметила моего минутного смущения, встала, опять подошла к плите, будто вода в кастрюле могла успеть вскипеть за эти несколько секунд, вернулась назад, иногда ещё то ли всхлипывая, то ли жадно глотая воздух.
– И ещё, – остановилась, не решаясь опять произнести это вслух, – там та девушка, Варвара, помнишь её? Я постоянно думаю, что она ему гораздо больше подходит… вот с ней он был бы счастлив, она такая правильная, идейная…
– Брось! – резко возразил я ей. – Дай уж ему самому решить, кто ему подходит, а кто нет.
Она торопливо закивала.
– Да, да, ты прав…
И наконец притихла, больше не теребила скатерть, не вскакивала, не говорила ничего, просто сидела, иногда ещё чуть покачиваясь. А я вдруг пожалел, что задул искры страстного сопротивления, которое одно, может, питало её силами сейчас. Закипела вода, я поспешно встал, выключил газ и, чтобы всё это было не зря, налил нам обоим чай. Катя поднесла кружку к губам и поставила обратно.
– Тебе надо поспать и отдохнуть, – сказал я, даже не отдавая себе отчёта в том, что отдохнуть хочу я сам.
– Да, да, – согласилась она покорно.
Я ещё помыл чашку, чтобы не уходить так сразу. А когда уже лежал на кровати в своей комнате, прислушивался к звукам из кухни, но Катя, видимо, сидела подавленная и притихшая: ни всхлипа, ни звяканья посуды. И только неожиданно близко, буквально в метре от меня, раздался отчётливый шорох – это Рома в темноте сбил ногой книги, наваленные у моей кровати.
– Володя, ты ещё не спишь, нет? – заговорил он нервным свистящим шёпотом. – Извини меня, конечно, но есть такое понятие – совместимость, люди или подходят друг другу или нет. Ну зачем ты тешишь Катю надеждами? Этот Андрей, он ей просто не подходит. Вернее, он ни одной нормальной девушке не подходит, ну это ладно, я об этом даже молчу...
Его лицо не было видно, но я знал это его выражение нетерпеливого недовольства, с напряжённым взглядом и застывшей полуулыбкой.
– Но пусть они сами это решат, – сказал я первое, что пришло на ум.
– Вот пусть и решат, не надо им мешать, – зацепился Рома за мои слова. – Но ты-то ведь не просто успокаиваешь, ты говоришь, что нужно простить, терпеть или ещё что-нибудь там… – он напирал всё сильнее, и эти несправедливые неправильные слова проникали за стену, а ведь Катя могла услышать их. – А это всё болтовня. Надо знать, чего ты хочешь, какой человек тебе нужен… И для Кати это уж точно не Андрей!
– Тише, тише, – просил я его, но Рома никак не мог остановиться.
Он ещё долго ходил по комнате, повторяя про себя: «Ну ты даёшь…», или «С ума все посходили…», но уже спокойнее. А у меня и поднималось внутри раздражение, будто бы продолжался между нами сегодняшний разговор об Украине. Всё эти их, западные ценности, нагнетал я внутри себя, оценить, посчитать, найти, где комфортнее, а мы, русские, просто любим. Но я не мог сказать это напрямую, потому что вышло бы нелепо...
Рома заснул, а я уже выскользнул из промасленных лап сна. Лежал и думал, взвешивая на невидимых весах у себя в голове: может, они и подходили друг другу – эмоциональная Катя, страстно увлекающаяся любой идеей, в которой ей угадывалась душевная сила, и Андрей, старающийся всё понять умом, любящий укладывать мысли в нужном порядке, может быть, Рома неправ, и они могли бы быть вместе… Но настоящие горячие мысли мои рвались от Ромы и от Андрея куда-то далеко – к нам с Катей, к тем отношениям, которые так нечаянно проникли в наш недавний разговор с ней. Особенно ярко вспыхивало в памяти окончательное расставание, после очередной ссоры, глупых обвинений, скорых слов – шёл дождь, а я шагал по ночному городу, а по телу разливалась ноющая боль. И теперь я был уверен: каждому нужен такой опыт боли, чтобы из него вытравилось всё наносное и чтобы его дальнейшая любовь, может, уже к другому человеку, стала более чистой и бескорыстной – но испугался и отогнал эту мстительную мысль, которая вышла из тёмных глубин моей души.
Из-за края окна в комнату проникал слабый свет, оставляя на дальней стене уродливый вытянутый полукруг. Нет, конечно, странно было вспоминать сейчас об этом – столько всего случилось с тех пор: сжигающие чувства исчезли, обиды забылись, а осталось только тёплое расположение друг к другу. Но ещё и ещё раз думать об этом мне было приятно – и вроде бы пытался сопротивляться этой приятности, но нехотя, лишь сильнее погружаясь в сладкую дремоту, навеянную этими мыслями. А в последний момент, перед тем, как окончательно заснуть, хотел было даже подняться и идти на кухню, опять сидеть рядом и утешать Катю, но потом сытое удовольствие остаться в кровати пересилило – завтра, всё завтра, решил я и улыбнулся этому простому решению...
Но если бы я знал, как много надежд возлагала Катя на наш разговор, я бы не засыпал так умиротворённо. Пока она ещё ждала меня с работы, пока рассказывала об их ссоре, ей всё казалось, что самое страшное, если уже и случилось, то ещё как бы не утвердилось окончательно, так что в любой момент время можно повернуть вспять и всё исправить. А теперь Катя осталась совсем одна, и никакой надежды, только тонны времени впереди. Она прошла к себе в комнату, но не решилась включить там свет, чтобы вдруг не обнаружить какую-нибудь вещь Андрея, а может, всё ещё отчаянно надеясь, что он здесь, спит, вжавшись телом в крошечный ковёр на стене, и поэтому его просто не видно в темноте.
Слева на стене висели рисунки – он и она, портреты, которые Катя нарисовала сама и подарила Андрею на год со дня их знакомства. А он подарил ей телефон, и Соня тогда сказала, что это подарки не одного уровня, что нужно равенство и Катя должна следить за этим, по крайней мере, до свадьбы, но она только беззаботно смеялась этим слишком серьёзным словам, дескать, когда у самой Сони будет парень, то она поймёт, какая же всё это ерунда. Но теперь Кате показалось, что, может, Соня была права, и это она, Катя, дала Андрею повод считать себя маленькой девочкой. И вся их ссора сжалась до детских картинок и злосчастного телефона.
Обречённо опустилась Катя на пустую кровать, вцепилась в тонкую простыню и в тот момент услышала в прихожей шорох открывающейся двери. Вскочила, но тут же испугалась и легла, чтобы он не заподозрил, что она ждёт его. Сердце застучало, так что слышно было во всём доме. А потом лежала, стараясь унять этот яростный стук, прислушивалась, но не различала звуков. Неужели он так тихо вошёл, удивлялась Катя, и всё ещё ждала и опять не давала затаившемуся сердцу разгуляться от сладкой радости. Но потом шорох раздался вновь, и она поняла, что это был Маркиз – так он цапал когтями старый хозяйский стул в прихожей. Разозлилась, хотела прикрикнуть на него, но злость опять прорвалась слезами.
И тогда внезапная ревнивая мысль ударила её – а куда Андрей ушёл, где он будет ночевать, и странно, почему не думала об этом раньше, может, он сейчас уже с какой-то другой девушкой, а она тут страдает и ждёт его. Но это было уже чересчур, и от такого невероятного и нелепого обвинения ей вдруг стало легче – это она уж точно придумывает. И вообще Андрей поехал к Паше: он и раньше иногда оставался у него, когда костяк ячейки собирался там. А сегодня Паша уехал в Васильевское, у него был поезд прямо после встречи с Кургузовым, много работы в Васильевском, слышала она, а у Андрея есть ключ. И неожиданно внутри у неё смягчилось – он точно у Паши, и тогда, даже на минуту ослабив хватку, боль вдруг отступила, тело обессилило, и она упала в короткий тяжёлый сон.
Кате снилось, что она поранила руку и бегает по большому пустынному дому, похожему на старое советское учреждение, в поисках зелёнки. Гулкое эхо следовало за ней неотступно, а люди только равнодушно пожимали плечами в ответ на её просьбы о помощи. Наконец, она остановилась где-то в длинном коридоре и вдруг догадалась: это не её кровь течёт по пальцам, это кровь её ребёнка, раненого, ещё не рождённого ребёнка у неё внутри. И в этот момент резкая боль от кошачьих когтей вернула Катю из сна – Маркиз так цапал по ночам каждый раз, когда чья-нибудь нога высовывалась из-под одеяла. Она мгновенно дёрнулась, вскочила с кровати, ещё во власти страшного сна, кинулась на кота, прижала к полу. Хотела отшлёпать, как делала обычно, но от обиды ударила слишком сильно. Тот надрывно мяукнул, но не вырвался, и тогда она схватила его на руки, прижалась лицом к тёплой шерсти и гладила, и целовала...
Было ранее утро. Бледные лучи освещали комнату – скомканные вещи повсюду, её кофта на полу, под столом медленно перекатывающийся комок кошачьей шерсти. За окном лежал сонный каменный город, нестройные ряды многоэтажек уходили вдаль. Катя поднялась, скользнула к окну, потом к шкафу, подняла упавшую кофту. Надо было что-то делать, куда-то идти, и она вспомнила, что ещё вчера решила с утра сходить в церковь, оставив это для себя как последнюю лазейку – крошечную отчаянную надежду, что всё случившееся – не окончательно и что можно ещё изо всех сил попросить, и всё чудесным образом исправится. Стала торопливо одеваться, и деловитость сборов опять немного отвлекла от навязчивых мыслей.
Во дворе не оказалось никого, будто люди вчера уехали отсюда вместе с Андреем. Всё вокруг омертвело за ночь – детские качели у дома, забытые машины на обочинах. И оттого и самой Кате казалось, что сегодня ночью она умерла и теперь, как бестелесный призрак, бродит здесь, не оставляя следов, а если бы кто-то и встретился ей по дороге, то ни за что не увидел бы её. Лишь одна болезненная точка внутри продолжала биться и кровить.
Она медленно двинулась привычной дорогой туда, где было метро и где располагался ближайший храм. Постепенно то здесь, то там стали появляться люди. Они шагали в ту же сторону, что и она, словно бы тоже шли до храма. И тогда Кате показалось, что сейчас все они скопятся у входа, и внутрь будет не пробиться из-за духоты и тяжести чужих тел, но ей всё равно придётся ждать и потихоньку шаг за шагом двигаться вперёд в людском потоке, потому что именно там, в глубине, находится единственный источник чуда, и в отчаянной надежде прикоснуться к нему и пришли сюда все они, а уж ей-то обязательно нужно к нему. Но у подземного перехода люди схлынули вниз, в метро, и Катя осталась одна. А когда уже подошла к воротам и перекрестилась, то вдруг ударило её, что ведь и Варвара, кажется, – верующая, и наверняка ещё лучшая верующая, чем она, и что именно ей должен помочь Бог, а значит, нет ни единого, даже крошечного шанса для глупой маленькой Кати – и опять горькая ревность хлынула ей в душу, и церковь уже стала не её, а Варина, хотя та, может, никогда и не бывала здесь.
Внутри было поразительно красиво, как и несколько дней назад, когда они приходили сюда с Андреем сразу после Пасхи; мерно пели где-то наверху, а иногда священник отвечал на пение раскатистым низким голосом, и всё это выглядело торжественно, но оттого становилось ещё обиднее. На колонне перед Катей висела большая икона Николая Чудотворца – она в отчаянии шагнула к ней и заговорила с человеком, нарисованным там, как с Богом, уже не разбирая всех этих мелочей, какая разница... «Ну, помоги мне, помоги, зачем Тебе всё это? Я знаю, знаю... если бы я сама по-настоящему верила, Андрей бы уже тоже поверил, и всё у нас было бы хорошо. Но что же мне делать, если я не такая...». Она шептала это настойчиво и торопливо, уже не подбирая слов, а только повторяя ещё и ещё: «Я не такая, я не такая...».
Постепенно Катя ослабла, и уже просто стояла в полусне, слегка покачиваясь то в одну, то в другую сторону. Она видела, как то там, то здесь крестились маленькие бабушки, как выходил к людям священник, как, с опаской оглядываясь, потихоньку толкались и играли друг с другом два мальчика в дальнем углу. Время текло медленно, и все предметы и люди вокруг становились привычными. Стоять стало скучно и тяжело, неожиданно заныли ноги, так что теперь странно было – чего она ждала, какого чуда. Наконец люди устремились вперёд, где священник давал по очереди целовать крест, и она, увлекаемая чужим движением, подошла к нему, а потом, как и все, направилась к выходу. А уже когда оказалась на улице и ступила на пересечённую утренними косыми лучами мостовую, подумала про себя, что вроде бы и зря она сходила сюда, а вроде бы и не зря. И не было ни радостнее, ни спокойнее, но чуть свежее в воздухе – будто бы жизнь пусть не в ней самой, но всё-таки течёт где-то…
После церкви Кате захотелось есть – кажется, вчера она не ужинала, но до сих пор не вспоминала об этом, а теперь вот ощутила здоровый сильный голод. И даже удивилась: как бы ты ни страдал, а всё равно с телом не поспоришь.
Дома окна были распахнуты настежь, и ветер по-хозяйски ходил из комнат в прихожую и обратно. Из глубины квартиры доносилась ритмичная беззаботная мелодия. На кухне Рома тщательно сворачивал в трубочку папиросную бумагу вместо ситечка, а потом осторожно насыпал туда кофе. Катя нерешительно остановилась на пороге, не зная входить ли ей сразу или подождать, пока тот позавтракает, – с некоторых пор они старались не встречаться и не разговаривать друг с другом. Но Рома вдруг приветливо улыбнулся ей:
– Заходи, заходи, Кать, я сейчас.
Она коротко кивнула и шагнула вперёд. Но ей всё равно было неловко, она торопливо открыла холодильник и хотела взять что-нибудь, но все продукты были чужие, а на их с Андреем полке жались друг к другу два последних пирожных, которые Андрей купил несколько дней назад. Катя машинально достала пирожные, села на стул и, чтобы не встречаться с Ромой взглядами, стала смотреть, как за окном медленно переваливается на круге старенький трамвай. Рома же управился с кофе-машиной и принялся медленно нарезать сыр для бутербродов.
Есть захотелось ещё сильнее, и тогда Катя медленно поднесла к губам пирожное и осторожно надкусила. Подмёрзший крем громко хрустнул, но начинка была мягкая и вкусная. И тогда она вдруг улыбнулась – ушёл, а ещё заботится о ней.
Тем временем Рома тоже подсел к столу.
– Слушай, Кать, я случайно услышал тут ваш разговор с Володькой и узнал, что вы с Андреем расстались, – начал он мягко. – Не хочу тебя обидеть, но, знаешь, всё к лучшему. Это сама судьба тебя ограждает, поверь! Ты же красивая девушка, у тебя всё впереди.
– Спасибо, Рома, – грустно ответила она и ещё раз взглянула на пирожное с маленькой инеинкой на месте откуса. – Может, ты и прав...
– Давай со мной кофе… – предложил он и, не дожидаясь согласия, пододвинул ей свою чашку, а сам опять завозился с кофе-машиной. – Пей, пей, – а потом стал нарезать ещё бутерброды и заговорил о разных неважных и беззаботных вещах.
Катя была благодарна Роме – она слушала его и неожиданно для себя стала думать, что вот не любила Рому в последние месяцы, злилась на него из-за их конфликта с Андреем, а он, оказывается, хороший человек, гораздо лучше, чем она. Ей было и тепло от этой мысли, и горько, хотелось что-то сделать для других – и она торопливо поднялась, взялась за ручку кофеварки, нажала, но там что-то хрустнуло.
– Садись, Кать, я сам, – остановил её Рома, широко улыбаясь. – Тут у меня целая система, человеку неподготовленному не управиться…
Ей стало стыдно, села и нерешительно пригубила свой кофе, но Рома продолжал говорить о чём-то весёлом. И она стала отвечать на его слова сначала коротко, потом увлечённее и вскоре обнаружила себя, ласково смеющейся чему-то. На мгновение остановилась, удивлённо прислушалась к себе – ноющая точка внутри болела также отчётливо и затаённо, и, словно проверив спящего младенца в коляске, Катя торопливо вскинула взгляд и опять засмеялась.
Я проснулся от их голосов. В открытую форточку тёк поток прохладного воздуха, задевая и меня, так что хотелось по-кошачьи жмуриться навстречу ему, и в тоже время от неровного шелеста не разобрать было, о чём же так звонко говорят на кухне. Я лежал, лениво прислушиваясь, всё ещё находясь как бы и здесь, и в воспоминаниях четырёхлетней давности, с которыми засыпал, и мне нравилась эта сонная неопределённость, смешение двух людей, меня того и этого, в одном мечтательном мгновении.
И потому ли, что в комнате было уже светло или что ветер из форточки был так бодр и приятен, но из прошлого вспоминалось не расставание, не желание всё время удерживать Катю рядом, не ревность к Борису и ко всему миру, а самое пронзительное: какой-то особенно радостный день – мы стоим на пороге общежития, Катя вдруг проводит рукой по моим волосам, я замираю от щемящего чувства боязни нарушить это прикосновение, а она наклоняет голову ко мне на плечо. Обычно нежность в наших отношениях исходит только от меня, а она лишь принимает её, а тут всё по-настоящему. И теперь сегодняшний светлый день воскрешал эту прошлую радость, а та текла обратно, в меня теперешнего, и потому я одновременно оставался и самим собою, и тем же влюблённым парнем, которым был тогда. Но ведь и девушка, наклонившая мне голову на плечо, была та самая Катя, которая сидела сейчас с Ромой на кухне...
Тихо наступая на тёплые деревянные полы, я прошёл по коридору и остановился на пороге, стараясь присмотреться к Кате, может, понять по её виду, как она провела эту ночь, в каком настроении сейчас, но ничего особенного не обнаружил – она сидела у окна и смотрела на Рому, стоявшего ко мне спиной и увлечённо рассказывающего ей о чём-то. Увидев меня из-за его плеча, Катя едва заметно кивнула в сторону стола, приглашая меня сесть, и засмеялась, то ли Роминой последней шутке, то ли тому, что тот не замечает меня. Рома, наконец, почувствовал движение у себя за спиной и, не оборачиваясь, специально повысил голос:
– А Володьку не слушай! Он тебе будет всякую ерунду говорить, а ты пропускай мимо ушей.
– Да я и не говорю… Это не в моих интересах, – пошутил я, вроде бы и вскользь, но достаточно явно, и самому стало приятно от собственной смелости.
– Кстати, у меня же заначка одна есть, сейчас принесу, – заторопился Рома, вскочил и быстро зашагал в нашу комнату, а потом стало слышно, как там загадочно зашуршал бумажный пакет.
Но едва он вышел, Катя мгновенно посерьёзнела и виновато опустилась глаза, словно опасаясь, что я буду упрекать её за недавний смех. Щёки её побледнели, и вот теперь-то мне действительно показалось, что за ночь она похудела и лишилась своего прежнего весеннего благоухания, обернувшегося сухой притихшей красотой, – это была вроде как совсем не та Катя, с которой я расстался четыре года назад, а может, даже не та, что сидела здесь вчера.
– Знаешь, мне ещё никогда не было так больно, как этой ночью, – заговорила она спокойно и глухо. – Может, это значит, что я его по-настоящему люблю?
Сердце моё упало. Я отчаянно пытался справиться со своим лицом, чтобы всем своим видом показать, что той глупостью, которую я сказал недавно, я лишь подыгрывал Роме.
– А сегодня я шла из церкви и вот точно почувствовала, что мы должны быть вместе, вот прямо отчётливо. И когда так чувствуешь, то ведь уже точно всё закончится хорошо, правда?
– Да, – согласился я.
– Я хочу ему позвонить, а там будь что будет… Думаешь, это неправильно?
– Правильно, – ответил я эхом.
– Я не боюсь, что он меня не любит, понимаешь? Если не любит, значит так и должно быть. Но я боюсь, что он уже с той девушкой, с Варварой, и если я позвоню, то он станет жалеть меня. Или ещё хуже, он вернётся ко мне, но будет знать, что ему лучше было с ней.
– В среду собрание ячейки, – осторожно произнесла она после небольшой паузы, и я уже знал, о чём она хочет попросить меня.
– Я схожу, – сказал я, опережая её вопрос, и она благодарно кивнула мне за то, что я угадал правильно. К счастью, в это время Рома вновь появился на кухне с цветастым кульком в руках и замахал этим кульком на нас обоих:
– Ну-ка хватит о ерунде! Давайте веселее, больше сладостей и хорошего настроения.
А я ещё немного посидел с ними, потом поднялся и двинулся в ванную, вроде как чтобы умыться, а из ванной ускользнул обратно в комнату, сел на кровать и упёрся локтями в колени. Заметила она или не заметила, сгорал я со стыда. Нет, конечно, заметила, может, просто не показала...
Вернулся Рома, было слышно, как Катя прошла к себе – легко хлопнула её дверь. Я сидел, и передо мной была та же стена, на которой вчера ночью лежал серый полукруг. Сейчас здесь был дневной свет, а не предательски сумрак, в котором всякие нелепые мысли могли пролезть в голову. Теперь, после моего недавнего помутнения, мне особенно хотелось, чтобы Андрей и Катя были вместе, хотелось идти к ней и подбодрить изо всех сил. Но как же мне было после всего этого говорить с ней, всё время бояться и переживать, заметила или не заметила, нет, проще сейчас же всё рассказать, и пусть это будет ужасно стыдно и нелепо, только бы не мучиться больше от неопределённости. И я решительно встал и прошёл в их комнату.
Катя спала полусидя на кровати, наклонившись головой к стене. Подушка лежала у неё на коленях. В разжатой руке она держала телефон, будто даже во сне ждала звонка от Андрея. Я остановился в дверях, не решаясь приблизиться. И тогда всё, что я переживал ещё минуту назад, разом выветрилось, а на душе стало сухо и тепло.
Я шагнул к открытому шкафу, достал тонкое шерстяное покрывало, осторожно накрыл её и вышел в коридор.
8.
Накануне собрания ячейки я проснулся посреди ночи. Встал, медленно пошёл на кухню, как вдруг заметил, что из-под двери Катиной комнаты пробивается слабый матовой свет. А когда осторожно заглянул туда, увидел, что Катя сидит в наушниках за компьютером, наклонившись почти к самому монитору, а там, на экране, лицо Кургузова, который яростно говорит в камеру – это была одна из тех лекций, что постоянно смотрел по вечерам Андрей. Услышав шорох, Катя ударила по клавиатуре и резко оглянулась. Лицо Кургузова замерло на экране, искажённое остервенелой гримасой, но по случайности с лёгкой хитринкой в глазах.
Я подошёл к Кате и сел рядом.
– Ну зачем ты себя так изводишь? Разве это поможет?
Она отрицательно покачала головой, сняла наушники и посмотрела на меня в упор.
– Тебе лучше сейчас высыпаться, так ты только добьёшь себя, – продолжал я настойчиво, но она молчала.
– Знаешь, – наконец, заговорила слабым голосом, – когда делаешь что-нибудь плохое, и так из раза в раз, то попадаешь как в болото и там вязнешь, и уже не можешь выбраться. Это чувство, оно противное, но даже немного сладкое, и этой сладостью держит. А когда начинаешь сопротивляться, сладость пропадает, и тебе как бы говорят – ах, не хочешь по-хорошему, будет тебе по-плохому. И тогда ощущаешь себя как в помойке, и уныние накатывает очень сильно. И думаешь, всё, я скатилась, теперь нельзя уже просить прощения, и стыдно очень, а всё равно не просишь. А от этого ещё хуже…
– Катя, за что тебе просить прощение?
– Да за всё, за всё!
Мы замолчали. Катя сидела совсем близко, я слышал, как она дышит. Блёклый свет от монитора выхватывал из мрака край её щеки и тонкий локон волос, спадающий на лицо. Но ни этот локон, мелко дрожавший в нескольких сантиметрах от моих глаз, ни её дыхание в облипающей нас, как чёрной гудрон, темноте – ничего не могло задеть меня. Ничего не осталось теперь во мне кроме желания защитить её, словно бы она была уже не девушкой, которая мне нравилась раньше, а моей сестрой или дочерью. И я мог бы сейчас отдать Катю Андрею и не испытал бы ни ревности, ни сомнения, только бы он не обидел её...
Но уже скоро всё должно было стать ясным – напряжённое ожидание развязки не покидало меня весь следующий день. А когда я вечером ехал в трамвае от Войковской в Коптево, мне представлялось, что вот сейчас я войду к ним, увижу Андрея и Варвару, и одной секунды достаточно будет мне, чтобы во всём разобраться. К вечеру ещё сильнее распогодилось, стало по-летнему солнечно, и затейливые улочки призывно распахивались передо мной, но я не позволял себе любоваться их красотой. Вошёл в знакомую арку, миновал шлагбаум, где ещё месяц назад мы стояли с Катей, отыскал нужное крыльцо.
В фойе перед лестницей толпилось несколько человек. Я решил не приближаться к ним, а встал сбоку, вслушиваясь в обрывки разговора, поглядывая боковым зрением. Кто-то взахлёб перечислял города – Луганск, Шахтёрск, Торез, Снежное, Енакиево, мне знакомы были эти названия, постоянно мелькавшие в новостных сводках.
– Енакиево вчера, – поправил другой голос.
– В Горловке и прокуратура, и администрация – всё наше, – я обернулся и узнал Пашу, молодого парня с георгиевской ленточкой в лацкане пиджака, который больше всего возмущал Катю. – Все на своих местах, все работают.
– На девятое мая будет самое главное – вот увидите…
А потом я увидел Варвару, она спускалась по лестнице, одна, без Андрея. Была одета в строгую белую блузку, и никаких обнажённых плеч, как в прошлый раз; тёмные короткие волосы часто поправляла за ухо – такой деловитый и в то же время неуверенный жест; серёжки – два крошечных строгих квадратика; лицо круглое; прямой нос; едва заметный румянец – она не была красивой, но затаённое, резкое, притягательное и правда было в ней. Я смотрел на эту девушку, и меня обжигала мысль, что сейчас я должен разгадать не только Андрея, но и её, и что это чужое сердце беззащитно передо мной, и не скрыть ей от меня никаких тайных устремлений и чувств.
– Сегодня аншлаг, двенадцать человек новеньких, – сообщила Варвара с таинственной полуулыбкой. – Восемь из института культуры от Васи Покровского, – и один из ребят, вихрастый паренёк в голубой рубашке, довольно вскинул голову.
– Пётр Петрович-то там?
– Да там, – ответила с внезапным раздражением, – главное, чтобы не заговорил с кем-нибудь.
Потом взглянула на часы и сильнее нахмурилась оттого, что они задержались, что потеряли какую-то важную минуту.
– Всё, ребята, пора, – сказала строго, и остальные лениво зашагали по лестнице наверх.
Никто так и не обратил на меня внимания, и я поднялся вслед за ними. В зале для заседаний они рассредоточились и слились со всеми остальными. Вдоль стены нервно ходил тот самый пожилой человек, который отчаянно спорил с Пашей в прошлый раз и которого, видимо, звали Петром Петровичем. Появился Андрей, рассеянно поздоровался и сел рядом. Мы не заговаривали друг с другом, только чувствовали напряжённое присутствие другого человека. Андрей вытащил из рюкзака несколько распечатанных листов, но я видел, что он не читает, а только скользит по ним взглядом.
На сцене возвышалась массивная деревянная кафедра, а на дальней стене висел большой флаг России. Варвара шагнула на сцену, встала рядом с кафедрой. Я старался поймать любой её тёплый взгляд в сторону Андрея, ожидание поддержки от него или наоборот, горделивое женское желание вызвать восхищение, вот какая я, веду этот вечер на твоих глазах, – но ничего подобного не было, или, по крайней мере, заметить я не смог.
– Все вы хорошо знаете, что ситуация на Юго-Востоке очень тяжёлая, и многим хотелось бы обсудить именно её. Но мы решили посвятить сегодняшнее собрание тем, кого Сергей Владленович называет тамошними, то есть либералам. Потому что фашизм на Украине и либерализм в России это две медали одной и той же монеты, – начала она. – И поэтому сейчас Павел Косов прочтёт нам свой доклад. Меня всегда поражало, как Паша по-настоящему лично воспринимает политические противоречия, как он переосмысляет всё, что говорит Сергей Владленович. Для него это не просто слова, а настоящая жизнь. И это очень и очень правильно…
«А может, Паша, – подумал я, – они ведь часто бывают вместе», – и эта неожиданная мысль сильно взволновала меня.
Паша вышел на сцену лёгкой спортивной походкой, покачивая плечами, как перед дракой, и мне даже показалось, что именно такой вот парень и должен нравиться девушкам. Опёрся локтями на кафедру, навалившись на неё всем телом.
– Спасибо тебе, Варвара Сергеевна, за веру в меня, – пошутил наиграно, но в этой шутке, вроде бы развязной, было что-то заискивающее и смущённое, отчего сам Паша стал вдруг гораздом менее опасным. – Мне ещё далеко до прозорливости Сергея Владленовича, – поглядел в зал, как бы ожидая, что его будут разубеждать. «Нет, не может быть, уж скорее Андрей, чем он», – решил для себя я.
Атмосфера вечера сильно отличалась от той, что была в прошлый раз – никто не стремился сразу же перебить Пашу, все внимательно и одобрительно ждали начала. Полный человек лет тридцати в растянутом свитере, в ближайшем ряду наискосок от меня, один из стареньких, взмахивал кистями, будто дирижируя, а вихрастый поглядывая на него и улыбался. В середине зала сидели две пожилые женщины, кажется, совсем случайно попавшие сюда.
И вот Паша объявил, что его доклад называется «Как нам спасти Россию». И с того момента стало словно бы две комнаты, две сцены, два зала с людьми. В одной из комнат сидела пара десятков человек, а перед ними выступал паренёк в костюме, произносивший возвышенные слова напряжённым митинговым тоном, иногда переходившим в едва заметную насмешливость, как будто он объяснял маленьким детям в школе и одновременно шутил над простотой объясняемого. И от этого само заседание казалось похожим на постановку в школьной самодеятельности.
Во второй комнате на стене висел большой прожектор и бешено мерцал в такт словам выступавшего, азбукой Морзе передавая то, что было жизненно важным не только для собравшихся, но и для всей России. Из мерцания прожектора мы узнавали, что в России властвует политический класс, состоящий из преступников, разворовавших страну. Мы узнавали, что эти преступники потешаются над святой Победой и всерьёз рассуждают, нужно ли было сдавать фашистам блокадный Ленинград. Мечтают, чтобы население России сократилось в несколько раз и чтобы отпали Урал и Сибирь. И вот в этой сложной ситуации появлялся Паша, который всё увидел и понял. Вернее, понял всё Сергей Владленович, но когда Паша говорил, всем вокруг казалось, что он как минимум тоже причастен к этому открытию, по крайней мере, он-то охватывает своим взглядом ситуацию целиком, и кроме Сергея Владленовича только он может объяснить всё так хорошо. Паша видел людей этого класса насквозь – политики, телеведущие, актёры, он зачитывал их цитаты, и всем становилось ясно, как же сильно те ненавидят Россию.
Но Паша не только понимал проблему, но и знал решение, а именно – нужно было создать альтернативный политический класс, новую национальную элиту. И уж конечно национальная элита не возникнет сама собой, её формированием необходимо заниматься – это было так очевидно, что понимал это не только сам Паша, но и все собравшиеся в этой комнате должны были понимать, а если не понимали, то Паше было искренне их жаль. Собственно формированием этого политического класса и занимались Паша и его соратники в рамках движения Сути...
В основном все собравшиеся находились во второй, мерцающей, комнате, но кто-то сидел и в первой. Вихрастый парень и человек в свитере осторожно переговаривались, видимо, слышали что-то подобное уже много раз и привыкли – и случалось даже, что сквозь речь Паши прорывались резкие обрывки их фраз, распахивая дверь, так что люди из второй комнаты могли вдруг видеть краешек первой, но в тот же момент, виноватые, смущённо оглядывались, прося прощение за бестактность, и дверь снова закрывалась. Однажды в запале гнева Паша особенно картинно закричал о том, что либералы называют русских тараканами и свиньями, так что в зале засмеялись, наверное, над забавным сочетанием животных, и в прожекторе что-то на мгновение сломалась, и вторая комната исчезла, и стало темно и пусто. И тогда поднялась Варя, нахмурилась, сделала резкое замечание в зал – видно было, что она не потерпит глупых шуточек, когда речь идёт о важных вещах. И опять я напряжённо вгляделся в её лицо, но не было в ней того особенного волнения, которое должно было выдать влюблённую девушку – ни к Андрею, ни к Паше, только ровная холодность в глазах, и в тоже время жадная страстность ко всему, что касалось обсуждаемых вопросов.
А Паша говорил. Что же нужно было делать, чтобы сформировать национальную элиту – безусловно, нужен был человеческий материал. Нельзя создать самолёт из глины, но если есть глинозём, то можно выплавить алюминий, и создать из него самолёт. Но вот оказывалось, что глинозём есть, а алюминия пока очень мало. И самый важный вопрос сейчас – как нам всем, или хотя бы самым сильным из нас, стать алюминием… Варя зашевелила губами, кажется, повторила это странное «стать алюминием». Почему алюминий, а не железо, подумал я вскользь. Паша повернулся и сделал несколько шагов от трибуны к дальней стене, на секунду скрылся от моих глаз за большим книжным стеллажом, а потом прошёл обратно и вновь повернулся лицом к залу. Ситуация была критической. Паша должен был осуществить то, что не в силах, потому как сейчас спасти Россию было почти невозможно. Но Пашу, кажется, наоборот вдохновлял масштаб задачи. Разве нужно было поднять руки сдаваться? Вывесить белый флаг? Нет, нужно поменять себя, открыть внутри героическое естество, нечеловеческим усилием воли превратиться из Савла в Павла, из слабого обывателя в героя, способного справиться с любой задачей. Как говорит Сергей Владленович – стать уже не я, а сверх-я. Сверх-я – и прожектор отчаянно завибрировал, и все заморгали от его нечеловеческой частоты, а Варя восторженно сцепила руки, оглядывая зал. «Ну зачем она так рисуется, – никак не мог понять я. – Хочет расположить к себе новеньких? Или действительно не понимает, как это всё неловко?». И тогда неожиданная злость поднялась во мне на Варвару, и стало стыдно за неё, и обидно, что я шёл сюда, желая угадать в ней человеческую слабость, женскую влюблённость, которая была бы симпатична мне, а нашёл лишь одержимость твёрдыми, как кусок железа, идеями.
Я отвернулся, но в тот же момент увидел, что сидевший рядом Андрей больше не горбится и не смотрит в свои распечатанные листы, а внимательно слушает Пашу и даже тянется головой вперёд, к сцене. И моя злость на Варвару мгновенно вылилась на него. Он такой же, подумал я, ему не нужно никакой любви, никаких чувств, всё это его просто не интересует. Мне хотелось наклониться к нему и спросить резко, что же его привлекает здесь, разве он не понимает, что это всё – простые разговоры? И ради этих разговоров покинутая и брошенная Катя, которая в слезах смотрит Кургузова по ночам...
Паша заканчивал. Варвара благодарила его за замечательный доклад, давала слово другим людям высказаться с мест. Поднимали руки, задавали вопросы, Паша стоял, одной рукой опираясь на трибуну, и уверенно и чуть насмешливо отвечал – а я сидел и уже совсем не слушал, только комкал старый трамвайный билетик, случайно завалявшийся в кармане. И наконец, не выдержал и выбросил руку вверх, но сразу же удивился своему неожиданному порыву – что за глупости, что я делаю, зачем мне это – и опустил. Однако Варвара уже заметила этот жест, последовательно дала слово тем, кто просил его до меня, а потом приветливо кивнула в мою сторону, и я понял, что мне действительно придётся сейчас говорить.
Я встал и некоторое время ещё рассеянно молчал. В дальнем углу у окна висела батарея, но почему-то не внизу, под подоконником, а прямо посередине стены, и на ней застыли густые коричневые потёки. Сердце моё билось бешено. Я боялся, что меня собьют, начнут о чём-то спрашивать, и действительно, не дождавшись моих первых слов, Варвара вдруг обратилась ко мне:
– Ты ведь, кажется, уже был у нас и в прошлый раз даже не представился. Расскажи тогда коротко, кто ты, что тебя привело сюда.
Но я не знал, что ответить ей.
Я попытался вглядеться в её лицо, понять, зачем она об этом спрашивает, может, она запомнила меня с того мартовского вечера, когда мы шли вчетвером по трамвайным путям в тёмной улочке – и тогда в этом вопросе заключалось нечто большее, чем просто вежливость организатора. Но нет, и ко мне, конечно же, не было в ней ничего затаённого: спокойный ровный интерес к новому человеку.
– Меня зовут Владимир Молчанов, – ответил я с вызовом, будто моё имя могло что-то объяснить им.
Они сидели и смотрели на меня выжидающе. Я понимал – у меня всего несколько секунд, пока они ещё не потеряли ко мне интереса. Эта странная Варвара; вихрастый парень в голубой рубашке; пожилой человек с недовольным видом; Паша, скучающий и небрежный. Но самое главное – Андрей, на которого я боялся смотреть, но который был совсем рядом. По большому счёту я не знал, что говорить, мне казалось только, что есть какие-то самые верные и сильные слова, которые могут вдруг найтись, и тогда все эти люди, и Андрей, чудесным образом мгновенно поймут всё, но эти слова застыли у меня в горле...
Наверно, мне хотелось сказать им, что их идеалы, которые они так яростно пропагандируют, не так уж и однозначны. А ещё, конечно же, о Кате и о том, что любовь есть единственное важное в мире. И что, если этого не понять и не перестать ненавидеть, либералов или ещё там кого-то, ничего хорошего не получится… Но, если честно, почти не запомнил то, что сказал на самом деле.
Кажется, начал с какой-то пафосной фразы, вроде бы даже вот с такой:
– Я пришёл сюда, чтобы говорить с вами о любви.
Позади тихо засмеялись, а Варвара удивлённо взглянула на меня, но я побоялся останавливаться и продолжал, пока меня не перебили:
– Вы всё правильно говорите – эти либералы, они ненавидят страну, их надо отстранять от власти… Вы правильно говорите, пора менять ситуацию. Но нельзя ничего такого масштабного сделать, если не любишь других. В прошлый раз, когда я у вас был, упоминала о том же… ты… – посмотрел я на Варвару и почувствовал, что мне надо сейчас назвать её по имени, но не знал, как – Варварой или Варей, на секунду смутился, и всё-таки не назвал никак.
– Да, вы в чём-то правы, правы, – продолжал через секунду, чувствуя, что сильнее задыхаюсь и путаюсь. – Но ваша элита может только убивать тех, кто с ней не согласен, – выговорил прямо в сторону Паши, а он с растерянной улыбкой огляделся по сторонам, в поисках защиты от такого наглого обвинения.
– А кто хочет убивать? – недоумённо вставил он, и я выпалил в ответ:
– Вы, вы!
А потом слова вырвались из меня, и я уже не следил за собой, а просто говорил и говорил. Всё это выходило плохо и нелепо, совсем не так, как мне хотелось бы, но я уже не мог остановиться и рвался вперёд, не думая, – теперь уже было всё равно.
– У вас ничего не получится, потому что вы никого не любите... Вам плевать на других людей... А если вам плевать на других людей, то вы не элита, вы просто болтуны, которые много о себе думают…
Когда я закончил, то вдруг почувствовал, что дрожу всем телом и сильно сжимаю спинку впереди стоящего стула, а сидящий на нём человек обернулся и старается отодвинуться от меня, как можно дальше. Я отпрянул назад, опустил голову, а потом до конца собрания боялся встретиться с чьим-нибудь чужим взглядом. Я был уверен, что сделал ужасную глупость, и сейчас все смотрят на меня с осуждением и даже ненавистью. Но обсуждение потекло дальше, буднично и спокойно, и никто даже не вспомнил обо мне, и не возразил, будто я и не говорил ничего вовсе. И тогда я понял, что вся эта моя речь оказалась лишь одной из яростных реплик, которые так часто звучат здесь, и ничего необычного не произошло, и тогда мне отчего-то особенно стыдно стало за свой бессмысленный и сумбурный крик.
Когда же собрание закончилось, какое-то время все ещё сидели на своих местах и оживлённо переговаривались, а я боялся слишком резко подняться и поспешить к лестнице, чтобы они не воображали, что я сконфужен своим выступлением. И лишь когда первые ребята двинулись к выходу, я встал и нерешительно обернулся к сидевшему рядом Андрею. Но к нему как раз в этот момент подошёл незнакомый человек, и я решил не стоять рядом с глупым видом и медленно, независимо шагнул к двери. Спустился на первый этаж и оказался в просторном фойе, где скопилась небольшая очередь к гардеробу, но в конец не встал, а остановился у большого стенда и смущённо топтался с ноги на ногу.
Мимо двигались люди. Тот полный человек в свитере, который сидел неподалёку от меня, воодушевлённо взмахивал руками, говоря с женщиной лет пятидесяти:
– Я был там, прямо на этих баррикадах, видел их величественные шахтёрские лица. Представьте себе, донецкая администрация, всюду покрышки, и они стоят. Это просто поэзия! Летом собираюсь опять, сумасшедшая там энергетика...
Прошла рядом Варвара и даже, кажется, бросила на меня короткий ледяной взгляд. И тогда я вдруг представил себе, что никто здесь не помнит моих порывистых слов, и только она, уязвлённая до глубины души, ещё копит в себе возмущение и даже приблизиться ко мне считает недопустимым – но тут же прогнал эти нелепые мысли, вызванные лишь собственной неловкостью.
Задержался возле меня только Паша. Он подошёл с лёгкой улыбкой и по-дружески похлопал по плечу.
– И всё-таки ты не прав, этих либералов нельзя жалеть, – выговорил весело и беззаботно, как бы продолжая недавно прерванный разговор, – они же развалили твою страну, выпили из неё все соки, и сейчас пьют. Это твоя главная ошибка, – и, довольно усмехнувшись, сделал характерный жест рукой, как бы приглашая меня встать перед собой в конец очереди.
Я обрывисто кивнул и подчинился его приглашению. В этот момент подошёл Андрей и остановился рядом.
– До метро? – тихо спросил он.
– Да, – ответил я.
Мы вышли в тёплый и ещё совсем светлый город. Было тихо, я чувствовал себя очень усталым. Чуть поодаль, возле низенького решётчатого забора, курили несколько ребят, и мы буднично стали прощаться с ними – сначала Андрей, потом я. На душе было тревожно от мыслей о том, как мы сейчас пойдём до метро, о чём будем говорить. Но в тот же момент рядом с нами оказался Паша, и мы двинулись к арке, ведущей к выходу из двора, втроём. И тогда я сообразил, что ведь и не могло быть иначе – они же с Андреем живут сейчас вместе, конечно же, и с собраний они не могут возвращаться по отдельности.
Вошли в тёмную арку, а потом город распахнул перед нами свою тихую улочку. Паша что-то говорил, но я не слушал. Сели в полупустой трамвай. Они опустились на ближайшее сдвоенное место, а я остался стоять рядом, подчиняя своё расслабленное тело его неторопливому болтанию. Зачем же я приходил сюда, подумал ещё. Узнал, что Андрей не с Варварой, а разве это не было понятно и так? Сказал что-то важное Андрею – нет, и не уверен, что он понял мои сумбурные мысли…
Подъехали к Войковской, а когда сошли на тёплый, залитый весенним солнцем асфальт, я попрощался с ними и вспомнил, как месяц назад так же остался на этом маленьком пятачке между трамвайной остановкой и поземным переходом, а Катя с Андреем спустились в метро. А когда напоследок протянул Андрею руку, он чуть дольше, чем нужно, задержал на мне внимательный и немного виноватый взгляд.
Я стоял, потерянно глядя вокруг. Мимо текли те же люди, что и месяц назад, те же машины неслись по шоссе. И тот же огромный плакат «Крым, добро пожаловать домой!» высился у метро, прямо рядом с оживлённым Ленинградским шоссе. Только цвета российского флага, в который был окрашен полуостров, казались мне поблекшими – то ли потому что теперь я представлял, как эту фразу произносит Паша, то ли грустно было за Андрея и Катю, то ли это была всего лишь придорожная пыль.
Ещё раз огляделся и медленно двинулся по лестнице к метро.
9.
Уже потом, через несколько месяцев, когда мы с ним особенно сблизились и однажды остались вдвоём на целый вечер, Андрей рассказал мне, как прошли для него те дни без Кати и вообще рассказал о себе…
Самым сильным потрясением в его жизни была смерть отца.
Андрею исполнилось тогда одиннадцать лет. Он хорошо запомнил, как во дворе перед его домом в центре Кронштадта выстроились в ряд несколько человек в военной форме. Один из них поддерживал неподвижную бесслёзную мать. Сзади толпились знакомые, соседи, друзья. Какая-то женщина подошла к нему сзади и надела капюшон на непокрытые волосы, но Андрей с силой снял его и нарочно открыл ворот куртки, чтобы холодный воздух попадал не только на голову, но и в горло. Женщина не решилась подойти к нему снова, и только вздохнула, а потом всё время, пока длились похороны, продолжала смотреть грустным, обжигающим своей жалостью взглядом.
После похорон их дом погрузился в мертвенный сон. Мать почти всё время лежала на кровати в своей комнате и лишь иногда скрюченной старухой бродила по квартире, как будто решила никогда больше не возвращаться к прежней жизни в память об отце. Она потеряла свою взрослую силу – не готовила, ходила непричёсанная, в старом полинялом халате. Андрею было жаль её до стыда, и когда он начинал думать об этом, ему хотелось убежать, ударить себя за этот стыд. В школе были каникулы, к друзьям во дворе он не ходил и сам впал в липкое отчаянье, похожее на непрерывную дремоту. А на третий день после похорон ему приснился отец, который грустно качал головой, глядя на него, но ничего не говорил. Андрей проснулся от сильной тревоги и вдруг понял, отчего был грустен отец – теперь он, Андрей, остался главным мужчиной в доме и должен отвечать за всё, что происходит, а он только распустил нюни и даже обвиняет мать. В отчаянье Андрей вскочил с кровати, бросился на кухню, налил воды в большую кастрюлю, чтобы приготовить суп, потом принялся с ожесточением резать овощи, а после обрушился мокрой половой тряпкой на запылённые полы, торопливо, стараясь нагнать эти три дня бездействия. Но когда наткнулся в коридоре на военные отцовские сапоги, стоявшие на обычном месте рядом с входной дверью, не смог прикоснуться к ним, чтобы убрать, сел на пол и зарыдал. На звук из комнаты выскочила заспанная мать, увидела ведро воды, тряпку, плачущего сына, и они оба заплакали, скорее, даже не от смерти отца, а от огромной чёрной несправедливости, вдруг разверзшейся перед ними...
От отца остались книги – одну из них, старую с потрёпанным переплётом, Андрей сохранил до конца школы на полке за учебниками. В книге было много о советской армии, о её чинах, о военных тактических построениях, но для Андрея она была частью отца, его военного мира. Ещё у него в комнате остались большая красочная книга про барк «Крузентштерн», на котором отец ходил в молодости, и учебники по советской истории. В школе Андрей не очень любил этот предмет, но отцовские книги не имели никакого отношения к школе. В них было главное – честное ощущение правды, без примесей и компромиссов, от которого становилось спокойно на душе. Иногда ещё, долгими летними днями, Андрей уходил из города куда-нибудь далеко, за старое Кронштадтское кладбище, и подолгу сидел на берегу на кривых железных балках, сжимая кулаки и глядя в море, как будто именно туда, в чужие враждебные края, ушёл отец, чтобы продолжить свой бой.
Понемногу горечь утраты стала уходить из сердца, но об отце он всё равно вспоминал часто, каждый раз настойчиво стараясь найти внутри себя ответ – что бы тот сказал, как бы сейчас поступил. Андрею хотелось быть таким же твёрдым, но, воспитанный матерью, он был склонен к нерешительности и, зная об этом, часто стыдился себя. В школе стремился быть сильным и всегда правым, но даже там, в кругу одноклассников, ощущал досадную неуверенность, которую пытался скрыть за резкостью слов и поступков. После школы хотел идти в суворовское, но уступил матери и подал документы в технический вуз.
Теперь Андрей и не мог толком вспомнить, как же прошли его институтские годы в маленьком городке неподалёку от Петербурга. Но нет сомнения, что за студенческими развлечениями, весёлыми компаниями, красивыми девушками он всё это время бессознательно искал своё. После института сокурсники его разъехались кто куда, а с девушкой, с которой он встречался последние два года, у них так и не сложилось – всё было поверхностно и глупо, словно люди и не должны стараться понять друг друга, а только удовлетворять потребности и иногда, как все, ходить куда-то тратить деньги. Андрей хотел остаться на кафедре, потому что считал, что это самый проверенный и ясный путь, но тут один из его школьных друзей предложил работу в Москве, и так настаивал, что Андрей неожиданно для себя согласился.
И вот здесь-то он оказался совсем чужим, как волк-одиночка. В метро он старался не смотреть на людей, а всю дорогу настойчиво что-то читать. В офисе было ещё менее уютно – коллеги казались непривычно холёными и неискренними. Он заговорил с ними однажды об истории, но им было совсем не интересно. А потом заметил, что все они стали относиться к нему насмешливо и даже школьный друг теперь избегал общения. Андрей прочитал тогда большое исследование о Сталине и Берии, и это отозвалось в душе. Он стал жадно искать литературу, но толковой было мало. Сходил на два митинга – коммунистов и ещё одной маргинальной партии, жадно вслушивался в вибрирующие невнятные слова, но ни один не удовлетворил его в полной мере. Пока однажды он не попал на один из митингов Сути, посвящённый седьмому ноября.
Они в то время уже несколько месяцев встречались с Катей, но всё протекало буднично и спокойно – не было чего-то особенного в их отношениях, и он сомневался, стоит ли их продолжать, но пока только обдумывал свои сомнения. Кроме того, у Кати были странности – она вела себя с ним, как озорной и глупый ребёнок, часто и совсем невпопад шалила, иногда это даже нравилось ему, но представлялось всё-таки несерьёзным. Впрочем, в Москве у него не было ни одного более-менее близкого человека, кроме неё, и Андрей не торопился расставаться. Он вообще не любил резких непродуманных решений, потому что плохо понимал, что ему подходит, а что нет. Катя тогда всё говорила: «Ну почему мы сидим дома, давай куда-нибудь сходим, развеемся», и когда он нашёл в интернете, что сегодня вечером проходит такой вот митинг, оживилась, потому что любила всё необычное.
Было холодно, а когда они уже вышли из метро к Краснопресненской заставе, пошёл шквальный дождь. Митинг проходил здесь же – сцена располагалась спиной к ним, на неё был направлен свет крупного прожектора, а дальше, в глубину темноты, уходили ряды людей с красными флагами. И пока Андрей с Катей обходили собравшуюся толпу, пока стояли в очереди, чтобы пройти через рамы металлоискателей, лишь отзвуком доносились до них чьи-то громкие, но обрывистые слова не со сцены даже, а из-под самой земли. А потом, когда встали с краю, там, где видны была лишь часть сцены да огромный экран, на котором сменяли друг друга картинки из советской хроники, случилось первое открытие, неприятно поразившее Андрея. Со сцены совсем молодой парень принялся читать стихи, сильно взмахивая руками, так что было видно даже издалека. Это показалось Андрею ненужной самодеятельностью, он вопросительно взглянул на Катю, та только улыбнулась и пожала плечами: «А что, интересно!». «Кто меч скуёт? – Не знавший страха», – провозгласил тем временем парень, и Андрей решил перетерпеть это, потому что стихи были на историческую тематику. Но потом вдруг сильнее откашлялись колонки, и по всей площади ударило: «И вновь продолжается бой!». И опять Андрей в растерянности взглянул на Катю, но та весело закачала головой в такт мелодии и стала, дурачась, пританцовывать на месте. И в этот раз Андрей решил согласиться, потому что это была советская песня, подходящая к праздничной дате.
А потом въедливо и требовательно вслушивался в речь каждого выступавшего. Удовлетворённо кивнул на слова молоденькой девушки: «У нас украли страну, украли и праздник», хотя и отметил её неподготовленность и сбивчивость; запомнил пожилого человека, захлёбывающегося в словах, и вздохнул от того, что почти ничего не понял из того, что он говорил. Но всё это было в целом знакомо и обычно для подобного мероприятия. Фигуры памятника героям 1905-го года равнодушно выглядывали из темноты, а над ними висели яркие блики фонарей, расплывавшиеся в дожде в пятиконечные звёзды, на которые трудно было смотреть прямо. В толпе медленно размахивали знамёнами, а часть собравшихся осторожно утекала сквозь рамки металлоискателей к метро.
И только последний оратор, по-видимому, самый главный из тех, кто выходил на сцену, расшевелил уже уставших людей. «Почему только нам в этот день запрещают гордиться тем, что мы открыли новые перспективы для человечества… – кричал он во весь свой хриплый голос, а потом грянул: – Россия существует не для того, чтобы вписываться в мировые стандарты, Россия существует для того, чтобы их задавать!», и от внезапных аплодисментов затряслась площадь – Андрей одобрительно нахмурился и тоже два раза хлопнул в ладоши.
Они простояли с Катей до конца, и он даже хотел было подойти к кому-нибудь из тех, кто располагался ближе к сцене и, видимо, был хорошо осведомлён, что это за митинг и кого они здесь представляют, но потом всё-таки не решился и махнул рукой: «Ладно, пойдём, потом ещё почитаю о них в интернете...». Но Катя вдруг заметила двух молодых участников с красными бантами на груди, парня и девушку, которые стояли у выхода и раздавали газеты уходившим людям. «Смотри, кажется, вот эти в курсе», – сказала она и потянула Андрея за собой.
Андрей некоторое время упирался, но потом решительно двинулся за ней и, приблизившись к тем двоим, встал прямо перед ними, заслоняя поток людей и мешая раздавать. Те машинально протянули ему газету, обёрнутую в полиэтиленовый пакетик, на которой мгновенно брызнули крупные капли, но Андрей не протянул за ней руку.
– Вот этот человек, скажем так, ваш лидер, утверждал, что мы должны противодействовать десталинизации, – начал он требовательно и враждебно, как всегда получалось у него, когда он хотел говорить о важном. – Я согласен с ним, например... Но он же не говорит, как именно противодействовать, ведь должен же быть план... – и немного смутился от того, что запутался в словах.
Он не жалел, что задал вопрос так прямо, однако всё равно ждал в ответ знакомого для таких разговоров скучного выражения лица, отведения глаз и интонации, как с ребёнком, – ну, Сталин...
Но парень неожиданно громко рассмеялся и с удовольствием посмотрел на девушку. «Кажется, это наш человек, Варь?» – весело подмигнул он ей, а та привычно заговорила о политических и экономических проблемах страны, о мероприятиях, которые проводит их движение, дала свои координаты и пообещала выслать материалы. А парень всё стоял и поглядывал с улыбкой. «Какой самодовольный», – сказала потом про него Катя, она всегда плохо относилась к самым лучшим членам Сути. И даже про Варвару не удержалась во время последней ссоры и сказала полную чушь...
Пока Андрей шёл к метро в тот злополучный вечер, когда убежал из квартиры в Ховрино, мысли о Кате и их глупом разговоре поминутно выводили его из равновесия – ну, почему, почему не могло так сложиться, что любимая девушка разделяла бы его взгляды, чтобы она была такой же идейной, как, например, Варвара. Но так всегда случается, как говорит Сергей Владленович, люди слабы… окно Овертона... но трудности должны закалить нас. Он подошёл к метро и, спускаясь вниз, отметил, что был тут не больше часа назад, и удивился, каким же длинным оказался сегодняшний день – сначала работа, потом встреча с Кургузовым, потом ссора с Катей и вот теперь – поездка на квартиру к Паше. Хорошо ещё, что Паша сегодня ночью уехал в Васильевское, не хотелось объяснять ему сейчас всё, было стыдно за Катю...
…В первые недели после встречи на митинге жизнь Андрея вдруг стала напряжённой и интересной. Сначала он принялся изучать те материалы, которые ему прислали Паша и Варвара, в основном это были статьи лидера движения Кургузова, – читал их жадно и с яростным недоверием, желая найти ту ошибку, тот изъян, который позволил бы ему отбросить их, но неожиданно втянулся.
Этот человек писал, что идеал страны – Советский Союз, вот так вот прямо, без лишних оговорок и пояснений, и это нравилось Андрею. Он писал, что у нашей страны есть враги. Эта очевидная истина была сформулирована так же просто и внятно – враги развалили нашу великую страну, враги отняли у нас наши идеалы. Но главное, Кургузов писал о том, что Андрей всегда неосознанно ощущал внутри себя, – идёт война, идёт уже сейчас, каждую минуту, несмотря на кажущееся спокойствие привычной жизни. Враг наступает, и необходимо организовывать сопротивление. Кургузов говорил – нужно сформировать ядро, и это должно быть не ядро избранных, вход туда абсолютно свободен и может оплачиваться только одним – страстью и желанием спасти свою страну. В этом ядре не должно быть никакой иерархии, там будут действовать принципы братства, сварщик встанет рядом с профессором, и все объединятся во имя возвращения утраченного. И в этих словах была та честная правда, которую Андрей ощущал только в старых отцовских книгах.
Иногда он зачитывал отрывки из статей Кате и спрашивал, понравилось ли ей, интересно ли. Она отвечала, что да, интересно. Кажется, ей приятна была свежая струя, приятно было, что он так воодушевлённо начал чем-то заниматься, так что и она воодушевлялась в ответ. Те две-три недели были очень счастливым временем – они с Катей неожиданно перестали сидеть в квартире, стали каждый день ходить куда-то – на выставку, посвящённую войне, на исторический фильм, в Парк Победы. Он вдруг ощутил опору под ногами, осознанность в своих действиях, ему захотелось, чтобы они вместе вступили в движение, вместе занимались полезной деятельностью. А когда он провожал Катю до общежития её института и приходил домой, у него находились ещё силы, чтобы читать, часто до утра.
Здесь, в маленькой съёмной комнате на краю Москвы, Андрей пережил самые яркие чувства за свою жизнь – от яростного возбуждения до бессилия и безотчётной тоски. Ночи были беспросветные, тяжёлые. Ранним утром он распахивал окно, чтобы освежить голову, и вдыхал чёрный морозный воздух. Внизу лежали промышленные здания, бетонные балки, приземистые трубы. Мутнел краешек неба вдали. Он возвращался в комнату и опять наклонялся над газетными листами. Шансов на победу почти нет, писал Кургузов, скоро конец России, и сможем ли мы её спасти или нет – неизвестно, – и эта мысль всё сильнее охватывала Андрея, и невозможно уже было веселиться и радоваться чему-либо, зная эту горькую правду. Он ложился в кровать, но не мог заснуть от тревожных мыслей.
Он стал ходить на еженедельные открытые собрания ячейки Северного административного округа, к которой принадлежали Паша и Варвара, и лучше разобрался, что же представляет собой организация Кургузова. Это была большая сеть – почти в каждом более-менее крупном городе России находилась ячейка, а в Москве – даже несколько, по одной в муниципальном округе. Формально руководитель каждой из них ежемесячно отчитывался перед Кургузовым о проделанной работе, но на деле все ячейки были предоставлены сами себе: организовывали свои мероприятия и пикеты, устраивали открытые обсуждения. В Сути не практиковали директив и приказов – просто примерно раз-два в месяц Кургузов записывал ролик, в котором описывал текущую ситуацию и те шаги, которые необходимо предпринять. А ещё раз в неделю выходила газета «Красный мир», где содержались материалы, рекомендуемые для чтения и проработки, – то, что Кургузов называл политическим обучением. Впрочем, видимая аморфность и относительная свобода была обманчива – как жидким оловом движение спаивалось единым мировоззрением и повышенной ответственностью: когда нужно было выиграть интернет-голосование, скажем, за своего человека в Общественную палату какого-нибудь города или против переименования объекта, связанного с советским прошлым, две-три тысячи членов актива со всей страны и ещё несколько тысяч их друзей разом включались в дело и обеспечивали необходимый результат. И эта слаженность и эффективность вызывали у Андрея уважение, и, может, именно они и стали для него окончательным аргументом, чтобы взяться за дело и записаться, наконец, в актив.
Но формально вступив в движение, он не почувствовал радости. Ему постоянно казалось, что он недостоин места в активе, что слишком мало знает, и что в решающий момент это скажется и тогда он может подвести всех. Андрей стал участвовать в собраниях ячейки, брался готовить доклады на ту или иную тему, пытался решать организационные вопросы, но всё получалось средне: не очень плохо, но и не очень хорошо – а оттого не было удовлетворения. Кроме того, в этом напряжении, в смутном ожидании грома, который вот-вот должен разломить страну, присутствие рядом Кати, близкого человека, за которого нужно было нести ответственность, подавляло его ещё сильнее. Случись что-нибудь, и он не сможет защитить её. А раз не сможет защитить, то и не должен привыкать, не должен связывать себя и давать необоснованные надежды ей. Он согласился жить вместе, въехать в квартиру в Ховрино, потому что они так запланировали в те их счастливые ноябрьские недели, но сам уже сомневался, правильно ли это...
…Чтобы доехать до Пашиной квартиры в Чухлинке, Андрею нужно было сесть на электричку на Курском. Когда он вышел из метро, здание вокзала напомнило ему бестолковый муравейник. Несмотря на поздний час, у входа толпились люди – работали ещё бойкие тётушки на стойках с хот-догами и кофе, торговцы носками и прочей мелочью; усталые таксисты дежурили у стеклянных створок, покачиваясь и монотонно бубня в лицо прохожим; зябко ёжились местные мужики-бездомные, сидя на наваленных у вокзальной стены чёрных мусорных пакетах и пустых деревянных ящиках из-под овощей. Тут начиналась будничная и неустроенная жизнь целой страны, и казалось, проедешь хоть тысячу километров, а везде будет та же грязь и слякоть. И только налево к Садовому кольцу уходило неприлично яркое здание Атриума, но Андрею не хотелось смотреть ни на его ненавистную показную роскошь, ни на этих слабых и безвольных людей повсюду.
Он подошёл к свободной кассе, купил билет. Потом решительным шагом спустился в тоннель, ведущий к платформам, и отыскал свою электричку – та стояла на дальнем перроне, почти пустая. И пока ещё тянулось время до отправления, пока входили случайные одинокие пассажиры, садились поодаль, он смотрел сквозь заляпанное потёками стекло на серый асфальт, на бледные слепые фонари, закрытые киоски, мусор, разбросанный по перрону, и всё думал, ехать ли ему сейчас или, может, вернуться обратно. Но с другой стороны он ведь уже решил и должен оставаться твёрдым. Ведь как бы поступил в такой ситуации отец – ни за что не сломался бы, не пошёл на поводу у глупых эмоций и, раз уж запланировал, то довёл бы дело до конца…
Когда произошёл февральский переворот в Киеве, Андрей несколько дней ходил в состоянии сильного и даже немного приятного оживления. Ему казалось – вот оно, пришло время для настоящих действий, теперь-то они покажут, чего стоят, и хотелось немедленно ехать в Крым, бороться там против фашистов и помогать сопротивляться незаконной Киевской власти. А когда на следующей же неделе Кургузов экстренно решил собрать их в Васильевском на внеочередную «весеннюю школу», Андрей поехал, ни секунды не сомневаясь, не слушая Катиных возражений. Там было всё именно так, как он мечтал, – множество единомышленников съехались со всей России, жили в спартанских условиях, обсуждали важные проблемы, тренировались, слушали лекции Кургузова и его сторонников.
Здесь Андрей первый раз увидел Кургузова – тот постоянно находился среди них, ел вместе с ними в походной столовой, и ему даже можно было задать вопрос, но Андрей не решился – это было бы нарушением субординации. Но именно здесь он, кажется, окончательно поверил Кургузову. Да, у того были недостатки: повышенная эмоциональность, резкость, но нельзя же было руководить огромным движением без резкости. Зато в нём было главное – непримиримость к врагам страны и твёрдость в своих идеалах. И если бы не эта эмоциональность, он был бы даже чем-то похож на отца. Андрей вернулся из Васильевского, напитанный кургузовской мощью. А здесь опять нашёл то же болото – опостылевшую работу, мещанские разговоры в офисе, равнодушных людей, которым только бы поесть и развлечься, совершенно негодных для защиты Родины. А дома – Катины истерики, нелепые празднования, прожигание времени и сил. И сколько он пытался преодолеть её косность, столько убеждал Катю, приводил все возможные аргументы до тех пор, пока не нашёл в себе силы разорвать этот порочный круг...
Паша жил в крошечной квартире прямо рядом со станцией. Андрей вошёл в тёмный коридор и включил свет. У стены сложены были лыжи, ролики, громоздкий сноуборд, почти у входа в комнату, перегораживая дверь в ванную, стоял перевёрнутый вверх колёсами велосипед. Паша любил заниматься спортом, он говорил, что это придаёт ему силы для жизни и политической борьбы.
Мебели у него почти не было – в прихожей тонкая вешалка, похожая на спицу, на которой висело две куртки, а на кухне – старенький гарнитур, холодильник и стол, засыпанный хлебными крошками. В раковине лежали кастрюля, тарелка и чашка и несколько ложек, и больше никакой посуды во всей квартиры. Андрей любил оставаться у Паши, потому что здесь всё было устроено так, как и должно быть, с одной стороны – без излишеств, а с другой – без всегдашнего беспорядка, раздражавшего его в квартире в Ховрино. И если бы он стал сейчас жить один, то хотел бы создать именно такую атмосферу напряжённой работы и презрения к своим удобствам. Эта мысль о возможности будущей жизни неожиданно увлекла его – Андрей включил чайник, сполоснул чашку, насыпал в неё две ложки растворимого кофе и достал из сумки ноутбук. А потом с удовольствием подумал, что чем бы там ни закончилась история с Катей, у него в любом случае есть время, хотя бы эта предстоящая ночь – сегодня он сможет наконец-то побыть один и заняться делом, и никто и ничто не помешает ему. И сколько всего можно было сделать за одну только ночь...
Он уже давно не занимался информационной войной – это первое, к чему необходимо было приступить сейчас. Каждый активист Сути брал на себя обязательство от десяти до двадцати часов в неделю посвящать написанию политических заметок для своего блога. Но прежде чем писать новую статью, необходимо было ответить на все комментарии к предыдущей; а желательно ещё – посмотреть последние статьи друзей по Сути и помочь им, если ситуация там складывалась неблагоприятным образом. В первые месяцы Андрей занимался этим с большим воодушевлением – больше всех писал комментариев к блогам соратников и довольно часто спасал их от атак либеральных троллей: ребята из ячейки были благодарны, а Варвара часто отмечала его и хвалила при всех. Но уж конечно, Андрей работал не за похвалы, а потому что каждый в организации должен был, на его взгляд, помогать каждому – без этого ощущения братства не могло сложиться сильного движения. Даже Паша писал комментарии реже, чем Андрей. Хотя с другой стороны Паше превосходно удавались собственные статьи, сразу было видно, что он человек начитанный и подкованный – таких статей Андрей бы в жизни не сочинил! – и даже либералы почти не нападали на них, наверно, потому что не могли найти там ни одного изъяна.
Впрочем, проходило время, и написание статей и комментариев из приятного дела превратилось в необходимость, за исполнение которой уже никто не хвалил, а только ждал от тебя этого и каждый раз – даже большего. К тому же из-за всех этих проблем с Катей ему всё меньше и меньше времени удавалось уделять ячейке. А даже когда время находилось, Катя постоянно стояла за спиной, не давая сосредоточиться на деле, – и даже сейчас он чувствовал это, хотя Кати вроде как и не было рядом.
Катя часто говорила, что у него мало способностей к информационной войне, что он не понимает людей, с которыми общается в комментариях, и надо каждому писать в зависимости от его характера, чтобы тот принял твою точку зрения, – она хотела, чтобы он переживал не о своих товарищах, на которых нападали либеральные тролли, а о самих этих троллях, чтобы вникал в их сообщения, пытался понять их. Может, она была и права, но это отнимало у Андрея столько времени! Он никак не мог понять эту науку, по нескольку раз переписывал одну и ту же фразу. Вот и сейчас, сидел, напряжённо вглядываясь в экран, но не мог придумать ничего путного. Текли минуты, и Андрею было жаль их – столько надежд возлагалось на эту ночь, и вот она постепенно уходила от него. Может, если бы он сейчас всё сделал, то уже завтра вернулся бы в Ховрино, но перед этим нужно было стать сильным, уверенным, спокойным и больше не чувствовать себя «тряпкой». Стоило переключиться на другое, но он не мог – не отвеченные комментарии грузом лежали на душе, и нельзя было идти дальше, не разделавшись с предыдущим…
Андрей поднялся, в очередной раз согрел чайник, налил кипяток в чашку и сделал короткий глоток, чтобы не обжечься. Мысли плясали в голове. Тогда он взял ноутбук, медленно вернулся в прихожую, прошёл по коридору и остановился перед дверью в Пашину комнату. Андрей редко заходил сюда – когда оставался у Паши, то обычно ночевал в спальнике на кухне, но теперь ему особенно хотелось оказаться здесь, напитаться нужной атмосферой, которая в комнате Паши чувствовалась особенно сильно. Он приоткрыл скрипучую дверцу, и жёлтый матовый свет проник внутрь. Слева лежал надувной матрас, на котором Паша спал; впереди между гардиной и полом была натянута матерчатая конструкция, служившая платяным шкафом. На стенах висели картины, сделанные крупными мазками или длинными неровными линиями, как обычно рисуют дети. На самой большой был изображён огромный огонь, почти во весь лист, с красными и оранжевыми языками на чёрном фоне. А на полу в беспорядке – спортивные гири, штанга, вещи, кожурки от семечек, компьютерные провода, а главное – книги, сложенные в покосившиеся стопки, раскрытые, перевёрнутые страницами вниз, прислонённые к стенам. Здесь были и большие красные, написанные Кургузовым, которые у них с Катей стояли парадным строем на полках; и старые, ещё советских изданий, художественные и научные, перемешанные друг с другом. Андрей поднял одну наугад – ею оказалась «Как закалялась сталь», вся в грубых неразборчивых пометках. Он вздохнул, осторожно положил книгу обратно и, не включая свет, опустился на чуть сдутый размякший под его весом матрас и вновь распахнул ноутбук.
Но нет, в этой пустынной, как пещера, комнате, в которой во всём чувствовалось презрение к человеческим слабостям и желание посвятить себя ячейке, Андрею не работалось лучше, наоборот – он только сильнее злился на себя за медленность и за невозможность заставить себя думать в правильном направлении… Откинулся назад, на матрас, ощутив спиной его неприятную мягкость. Может, он просто сильно устал сегодня, и стоило просто лечь спать. Но уснуть не мог – свет фонаря из окна падал на картину с огнём, который в сумерках казался ему серым, не давал покоя, как будто и сам Андрей находился в центре пламени. Он вскочил, встал посреди комнаты, и вдруг такая злость прорвалась в нём на Катю: всё из-за того, что она не может принять простую систему ценностей, разобраться для себя, что правда, а что нет, и из-за этого – столько проблем, столько сил, как в бездонную бочку…
А потом наступили два длинных, тягучих дня. Что он делал в течение этих двух драгоценных дней – Андрей и сам толком не запомнил. Долго выбирал хлебопечку для матери, у той был день рождения через две недели. Обычно Катя помогала ему в любых покупках, она почти не раздумывала над выбором, всё получалось у неё быстро и просто, а ему нужно было учесть все параметры, перепроверить по несколько раз, а это всегда давалось с трудом. Ничем полезным, связанным с ячейкой, так и не занялся, только один раз, когда готовил обед, включил аудиодорожку с последней лекцией Кургузова. Много спал, много переживал своё безделье.
И вот утром третьего дня сквозь сон Андрей услышал громкое весёлое насвистывание, а потом шорох закрывающейся двери. Он с трудом поднялся и сел, всё ещё окутанный в спальник, – у входной двери стоял Паша с лёгкой спортивной сумкой на плече.
– О, чего это ты тут, собрание вчера было? – беззаботно усмехнулся тот и, не дожидаясь ответа, принялся снимать куртку и вытряхивать из сумки вещи.
Андрея сильно клонило в сон, но он решил, что опять лечь будет неправильно, с трудом поднялся, протирая заспанные глаза, расслабленный и разбитый. Паша тем временем отнёс часть вещей в ванную, сходил в комнату, потом вернулся на кухню, поставил воду на плиту, всё ещё продолжая насвистывать, – он был только что с поезда, но выглядел таким свежим и весёлым, будто это он, а не Андрей просидел в квартире последние два дня.
Надо было объясниться с Пашей, извиниться, что ночевал у него без спросу, а значит – рассказать о Кате.
– Я у тебя проживу немного? – начал нерешительно.
– А, да живи без проблем, места хватит, – махнул рукой тот, лихо встал на руки, продержался так несколько секунд, а потом принялся резко и быстро отжиматься от пола, довольно выдыхая на каждый раз. Андрей растерянно наблюдал за ним, подбирая слова, но так и не сказал ничего больше.
– В Васильевском опять проблемы, рабочие руки нужны, – деловито заметил Паша, когда закончил отжиматься. – Стройка идёт медленно, но к ноябрю должны закончить. Владленыч тоже приезжал... вчера днём собрал нас и говорил, именно на осеннюю школу возлагает особые надежды. И я решил – поеду на следующие выходные опять, – добавил он как бы между делом. – Владленыч говорит, нужны люди… Может, ты тоже?
– Посмотрим, не могу обещать, – ответил Андрей резко и недовольно, и это внезапное недовольство не понравилось ему самому.
Оставалось уже меньше часа до выхода из дома на работу – через несколько минут должен был зазвонить заведённый с вечера будильник, и уже не имело смысла ложиться опять – Андрей медленно побрёл на кухню, заварил себе крепкий кофе и сел за стол, наклонив тяжёлую голову на сжатую в кулак ладонь. Даже здесь было слышно, как Паша моется в душе и с удовольствием фыркает, а оттого собственная слабость и неприкаянность ощущались ещё острее. Что же я сделал за эти два дня, ничего, с привычной тоской рассуждал он, и что же теперь, какой вывод следует из всего этого. Нет, я не совершил предательства, я ни на секунду ни единой мыслью не изменил своим идеалам, но у меня мало сил, я слаб, я полное ничтожество. Значит, надо честно признать, что проблема не в Кате, а во мне самом.
Он поднялся от волнения. Это было самое худшее из того, что могло прийти ему в голову. И все эти два дня он старался не думать об этом очевидном выводе, оправдывал своё бездействие то усталостью, то необходимостью восстановить силы после ссоры. А правда была в том, что он слаб и не готов даже к небольшим делам, в том, что он не способен стать «сверх-я», как часто говорит Паша. В первую минуту он всё не мог примириться с этим неожиданным выводом, яростно схватил ноутбук в желании немедленно сделать всё, сразу же написать все комментарии, но взгляд упал на часы: пора было ехать на работу…
Он вышел на улицу, и апрельское утро сковало тело. Горбясь и сжимая себя руками от холода, Андрей двинулся вперёд, а маленькие пятиэтажки сгрудились на пути, путая, не желая отпускать. Всё вокруг было чужим, враждебным, и тогда с неожиданной теплотой Андрей вспомнил о Кате, оставшейся там, в яркой и сумбурной жизни, которая представлялась теперь уютной и родной. Поддел носком ботинка пустую жестяную банку, и та гулко загремела по асфальту. Впереди маячили серые будочки касс, а справа к ним ещё бежало несколько человек, неуклюже взмахивая сумками и портфелями. Андрей подошёл к автомату, продающему билеты, принялся вытаскивать из кармана мелочь и опускать её внутрь. В автомате быстро и глухо защёлкало, и этот раздражающий звук расковыривал что-то внутри.
А на платформе накрыло упругим дыханием приближающейся электрички. Распахнулись двери, и Андрей втиснулся в полный вагон, задыхавшийся от сжатых в нём тел и спёртого воздуха.
10.
Через день после собрания ячейки мы с Катей отправились гулять в Кусково. Она очень любила это место, я помнил это ещё с тех пор, как мы встречались и ездили сюда смотреть павлинов, которых специально разводили здесь. Был выходной день, но у нас на фирме заставляли выходить на работу – горел большой проект. И всё-таки я отпросился, мне не хотелось оставлять Катю наедине с тяжёлыми мыслями, хотелось порадовать, отвлечь. Мы больше не говорили об Андрее: только вечером после ячейки я сказал ей, что, по-моему, между ним и Варварой ничего нет, а она только кивнула и даже не спросила больше ни о чём.
Было прохладно. На узких аллеях парка работники в оранжевых формах тоненькими жестяными веничками мели песок; маленькие контейнеры, в которых обычно продают мороженое, одиноко стояли то тут, то там, обтянутые серой клеёнкой; никого не было в притаившейся на краю парка кафешке, а на столах острыми ножками вверх громоздились стулья – казалось, мы пришли сюда тайно.
– Помнишь, первое время в Москве я очень скучала по родителям, – говорила мне Катя, – именно по родителям, а не по дому. А в этот новый год поехала туда одна, Андрей почему-то не смог... поезд был в ночь на тридцать первое. Не знаю, рассказывала тебе или нет, вроде бы не рассказывала, я шла от вокзала, было ещё темно, и вижу – здесь построили новый мост, а здесь сожгли деревянные дома, у нас постоянно жгут деревянные дома, представляешь? И столько было вокруг чужого, но я всё-таки шла и думала, это мой город, и я его помню и очень люблю. И я хотела бы всегда жить здесь. И дело даже не в родителях, дело в том, что это именно моё. Как думаешь, Андрей, наверно, не захочет переезжать из Москвы, да? – и опять погрустнела, и, конечно, не потому что Андрей не захочет, а потому что глупо было сейчас даже говорить об этом, пока они даже не помирились и не понятно, помирятся ли вообще.
Мы гуляли наобум, и беседку с павлинами не смогли найти. Неожиданно вышли к большому озеру, перед которым тянулась лужайка, густо заросшая жёлтыми точками одуванчиков. Катя сняла туфли и шагнула босиком на траву. Потом опустилась, хотела сорвать один одуванчик, взяла стебелёк между пальцев, но не решилась его надломить.
– А помнишь, мы с тобой ходили вместе в церковь на первом курсе? – вспомнила она. – Ты тогда говорил – надо верить, и всё случится… и я думала, что это самое главное. И я верила, что вот мы с Андреем поженимся, и сразу произойдёт чудо, и всё изменится. Но знаешь, – добавила она серьёзно, – теперь, когда было так плохо, я поняла… главное, это когда после самого мерзкого и отчаянного настроения вдруг просыпаешься – и так светло, и чувствуешь как будто Бог рядом, и ты точно уверен, что это он. После этого просто нельзя не поверить!
Я смотрел на неё и удивлялся – откуда это в ней. Она выросла в обычном районном городке, ходила в школу, поступила в институт, но это стремление испытать мир и найти в нём главное, различить, что правдиво, а что нет, а потом прилепиться к этому правдивому, – было в ней всегда: и вовсе не я внушил ей это стремление, она будто родилась с ним. Но может, всё это лишь привиделось мне, потому что она была дорога мне, эта маленькая Катенька, в которую я раньше был так сильно влюблён, да и сейчас любил – но не как девушку и даже не как сестру, а как любят лучшее в человеке, его сердцевину, – и потому и видел я в ней только лучшее, и не замечал чего-то пустого, что, может быть, тоже было. Но разве в пустых и мелких своих качествах заключается человек…
Я думал об этом, пока мы шли вдоль аллей Кусковского парка, вдоль каменных зданий, покрытых пылью старины, говорящих нам о том, что пройдут десятилетия, и всё, о чём мы сейчас переживаем, уйдёт, и о другом будут переживать люди, и считать, что нет ничего важнее их проблем. Но почему-то казалось мне, что останутся в этом воздухе её, Катины, слова, и останется её уверенность, и её красота – и будут вечно, и ничто уже не сможет стереть из памяти мира ни одного доброго её слова, ни одной улыбки, ни одного движения души – и этого достаточно будет, чтобы мир стоял ещё.
– О чём думаешь? – спросила она, и я улыбнулся, представив, как же нелепо получилось, если бы я принялся обо всём этом рассказывать сейчас Кате.
– Что тебя волнует? Ты такой задумчивый сегодня, – ей хотелось отплатить мне за то, что я слушаю её, помочь и мне.
– Может, они в чём-то правы, эти люди из ячейки, – зачем-то сказал я.
– Да? Ты так считаешь? – оживилась она.
– Я не знаю, Кать.
Мы поднялись и двинулись вдоль пруда, больше уже не говоря ничего. Медленно приближался раскинувшийся впереди лес. И вдруг резко, пронзительно зазвонил мой телефон – Катя взволновано обернулась.
Сегодня утром перед выходом из дома она попросила Рому обязательно позвонить нам, если Андрей вдруг появится: в Ховрино у него оставались материалы к завтрашнему пикету Сути, и Катя помнила об этом. У меня даже была мысль, что она специально поехала со мной в Кусково, не в силах сидеть сегодня целый день дома в изматывающем ожидании его приезда. И действительно, на экране сейчас был Ромин номер.
– Я, конечно, был против, – недовольно заговорил он, – но раз уж обещал, то сообщаю – Андрей пришёл.
Не знаю, то ли слова в трубке были такими громкими, что Катя их услышала, то ли просто догадалась, но мгновенно вскочила и выхватила телефон из моих рук:
– Рома, Рома, скажи, пожалуйста, он что-нибудь говорил?
Я понял, что ей важно, спрашивал ли Андрей про неё, потому что позавчера её очень обидело, что Андрей ни словом не обмолвился со мной о ней после собрания ячейки. Кажется, Рома ответил, что спрашивал, потому что Катя радостно и сильно глотнула воздух.
– Рома, Рома, слушай, – заторопилась она, – дай ему трубку, пожалуйста...
Было слышно, как в маленьком мобильном телефоне скрипнула дверь, раздались шаги, резкие шорохи, будто били в испорченный детский барабан. Потом где-то совсем вдалеке язвительно вежливый голос Ромы: «Андрей, тут тебя просят», неразборчивый глухой вопрос, тишина. Я не стал ждать начала их разговора и отошёл на несколько шагов, чтобы не смущать Катю. Но она не обращала внимания ни на меня, ни на кого вокруг – согнулась, вжала голову в плечи, прижимая телефон к уху, а к другому прислоняя распластанную ладонь.
Потом она заговорила:
– Да, привет... и как ты планируешь... я гуляю пока, мне долго ехать... Тогда давай на станции... да, можно и так, хорошо... – и если бы я не знал, что между ними происходит, я бы никогда не догадался, что это их первый разговор после расставания – её слова звучали так буднично, не специально, просто от сильного волнения она не могла найти другого тона.
Вдоль озера ко входу в парк шла длинная аллея, а если повернуться в другую сторону, то впереди начинался лес, от которого нас отделял лишь маленький мостик. Я медленно поднялся на него и рассеянно опёрся на перила – вода внизу была мутная, старые листья и пух мерно плавали на поверхности, и в этом перебитом зеркале отражалось колеблющееся небо, а в нём крупные вспучивающиеся облака.
Катя отняла трубку от уха и взглянула на меня, всё ещё напряжённая, и я торопливо вернулся к ней.
– Договорились встретиться через час на Чухлинке, – сказала спокойно.
– Тут рядом, одна станция на электричке, – ответил я, но она знала это.
Я хотел спросить ещё, что и как, но говорить об этом сейчас было невозможно. На душе было тоскливо, словно бы я отправлял в долгую дорогу единственного ребёнка. Что-то восстановилось между ними в этом коротком разговоре, и теперь они уже были вместе, это было уже их совместными планами, и Катя не должна была больше сличать со мной каждое слово, сказанное ими друг другу. Мы стояли с ней теперь как на противоположных платформах, разделённые линиями рельсов, и я был бессилен влиять на неё, а значит, уже не мог быть уверенным, что всё у неё будет хорошо и что, подчинившись сейчас Андрею, она останется той самой лучшей Катенькой, которую я всегда знал и любил. Но с другой стороны – должно же было это произойти, и должен же я был когда-нибудь отпустить её...
– Паши сегодня нет, я, наверно, останусь с Андреем в его квартире... он уже запланировал туда вернуться сегодня, у него там документы для работы, – запоздало принялась объяснять мне она.
Но я уже не вникал и просто кивнул. Иногда мы ещё переговаривались о чём-то незначительном, но оба уже чувствовали необходимость просто убить время. Я деловито смотрел расписание электричек в телефоне, они списывались, на какую точно садиться Кате, чтобы Андрей встретил её на платформе. А потом молча шли по асфальтовой дороге через лес. Было неожиданно тихо, никто не ходил и не ездил здесь, и только ровный шум листьев окружал нас. Вдруг Катя будто пробудилась, обернулась ко мне и заговорила порывисто:
– Знаешь, я читала вчера, что у каких-то старцев есть пророчество о России. Там предсказана и революция, и разрушения церквей. А ещё говорится, что потом Россия возродится и будет великой страной. И про семь светильников... ты знал?
Я покачал головой. Я понимал её чувства сейчас – там, в юности, кажется, что есть некая система знаний о мире, и ты постепенно познаёшь эту систему, и что другие тоже познают или уже познали то же самое. Но, только взрослея, начинаешь понимать, что единого представления о мире не существует, и уже не набрасываешься на всё новое с такой жадностью.
– Нет, но хорошо, если так, – ответил я.
И дальше опять пошли в тишине, думая о своём, но иногда ещё вспоминая об этих загадочных светильниках, и теперь казалось, это действительно серьёзно и важно, и Бог на самом деле даст нам какие-то светильники, и тогда и Катя с Андреем будут вместе, и во всём мире всё станет хорошо.
Я проводил Катю до платформы, а когда подошла электричка, она встала на подножку – двери захлопнулись, и она всё махала, и я видел её взволнованное лицо сквозь мутное стекло, пересечённое царапинами диковинного зверя. Я медленно пошёл вместе с поездом по направлению к длинной лестнице на мост, через который можно было бы перейти на противоположную сторону от парка, откуда было ближе до метро. Поднялся по ступеням и остановился, глядя вдаль: там сплетались и расплетались железнодорожные пути, а вдалеке ещё виднелся почти уже стянувшийся в точку хвост электрички.
Она уже подошла к следующей станции, и Андрей с Катей встретились и, если только не произошло чего-то непредвиденного, они уже обнялись и стоят, ощущая теплоту друг друга. Только бы кто-нибудь не начал говорить что-то неподходящее, подумал я, опираясь на перила и напряжённо вглядываясь вперёд, надеясь чудесным образом увидеть их сквозь расстояние между станциями. Всего-то им нужно – почувствовать друг друга, без слов, без мыслей, просто разом понять, что они нужны друг другу, что друг без друга они не могут сейчас…
Я вдохнул пропитанный тоской весенний воздух и шагнул вперёд по мосту. Над постройками поднимался дым. Вдалеке клонилось к закату солнце. На другой стороне железной дороги умиротворённо лежал Кусковский парк. И только в самом низу, у последних лестничных ступеней притаился скрученный, как от боли, куст шиповника. Я ещё немного постоял возле него и двинулся дальше по тропинке, ведущей к метро.
Был вечер второго мая 2014 года.
Часть третья
11.
В Россию пришла война. После Одессы и Мариуполя переломили об колено слабое древко флага русской весны, ослабел воинственный и победный поток с телеэкранов, и чем чаще в сводках появлялись сообщения о погибших мирных жителях, обстрелянных очередях на пропускных пунктах через границу, тем бессмысленнее становились громкие политические заявления.
Новости приходили сумбурные, и не понять было, что правда, а что отчаянно желаемое или просто лживое, но отсюда, с расстояния в тысячу километров, казалось, что там всё это время делается одно большое дело, и каждый шаг каждого человека продуман, подчинён единой мудрой воле. Что выбирается лишь момент, самый лучший, самый внезапный, чтобы обрушиться на новую киевскую власть и смести её одним ударом. Но жертвы продолжались, и сопротивление постепенно вязло в болоте, а худощавый усатый человек в армейской форме, на которого все так надеялись и чьих регулярных сводок из Славянска ждали каждый день, сначала бодрился, говорил о глупости украинских военных, об их нежелании воевать с собственным народом, а потом вдруг стал всё чаще повторять, что ополченцев не так много, что оружия не хватает и что помощи ждут, но она не приходит, а помощь уже катастрофически опоздала.
Постепенно на той стороне оправились. Все эти митинги и протесты только ожесточили их, и теперь они навалились всей своей ржавой военной машиной: их войска больше не бросали бронетранспортёры, не убегали от мирных жителей – а с экранов рекой потекла кровь, и мы увидели и разрушенные бомбами дома, и убитых детей, и толпы беженцев – всё то, что несколько месяцев тому назад и представить было невозможно.
Впрочем, долгое время ещё непонятно было, чья берёт. Мы знали, что к Славянску стянуты большие войска, что они регулярно обстреливают жилые дома, громят блокпосты вокруг, захватывают близлежащие сёла, но в сам город войти по-прежнему не могут. Две силы вгрызлись друг другу в глотки: одни напирали, другие, хоть и проседали, но не сдавались окончательно, оттягивая время для кого-то там в тылу, в Донецке, кто должен был всё организовать и подготовить для дальнейшей борьбы. И уже столько раз говорили на украинских сайтах, что Славянск взят, что ополченцы бегут, но всякий раз опять появлялся ролик, где тот же худощавый человек медленно и монотонно говорил, сколько атак отбили, сколько техники повредили, и объявлял свои условия для начала переговоров: спокойно, с превосходством, как если бы сила была на его стороне. И тогда нам становилось понятно, что маленький полуразрушенный город уже никогда не падет, что какая-то сила охраняет его и лишь мы, находящиеся бесконечно далеко от передовой, неправильно понимаем ситуацию. Но потом те собрались, выиграли время в бесплодных перемириях и, наконец, обрушились всей звериной ненавистью, и тогда, оставив Славянск, ополченцы отступили к последнему оплоту сопротивления – Донецку, и вся страна замерла в ожидании кровавого штурма миллионного мятежного города...
Тем временем те же люди текли по московскому метро, тот же душный воздух был повсюду, те же пыльные прилавки с ненужными никому одеждой, едой, газетами, и лишь в заголовках газет мелькало возбуждённое – санкции, санкции. Москва стояла каменно-равнодушной, взирая на лежавшую под ногами привокзальную грязь и на привычный человеческий поток, текущий в подземку. Она считала свою жизнь веками, и ей не было никакого дела до страданий и смертей отдельных людей, она делала вид, что знает своё, глубокое и важное, скреплённое тысячелетней мудростью, далёкое от людской сентиментальности, и сердиться на её холодность было так же бессмысленно, как бить кулаком в кремлёвскую стену.
В тот день я ехал провожать Рому, который на неопределённое время улетал в Таиланд. Зачем, почему – я так и не смог понять, знал только, что на работе он договорился, что будет программировать удалённо, а сама поездка эта представлялась ему приятной и интересной авантюрой. И пока я поднимался по переходу из метро, пока бродил по огромной площади у Киевского вокзала в поисках выхода к аэроэкспрессу, я никак не мог избавиться от мысли, что есть в этом какая-то глубокая справедливость – именно в тот момент, когда на Донбассе идёт гражданская война, украинец уезжает в Таиланд. «Нет у него теперь Родины, – думал я, – страна разрушена и от неё нужно бежать без оглядки». Но, разумеется, ни о чём таком не заговорил с ним, во-первых, потому что его отъезд, конечно же, никак не был связан с Донбассом, а во-вторых, сказать такое вслух было как ударить в спину.
Мы стояли у кассы аэроэкспресса, потому что оставалось ещё много времени до его отправления. Рома был одет в футболку и шорты, а у ног его лежала небольшая спортивная сумка.
– Вот, всё моё добро, – сказал он, разводя руками. – Остальное выбросил. Начинаю новую жизнь, Володя!
Вокруг толпились люди, ожидая, когда откроют массивную дверь, перегороженную турникетом с красной лентой, лениво мерцали настенные часы, неожиданно шумно заработал кофейный аппарат неподалёку. И уж совсем иллюзорной сейчас представлялась эта его будущая жизнь – какой-то Таиланд, пальмы, развлечения, – такое могло быть только на чужих фотографиях, да и то нарисованных с помощью специальных программ на компьютере.
– И что тебе не жилось здесь? – спросил я, только чтобы что-нибудь спросить, ведь это был совершенно нелепый вопрос сейчас.
– Ну как, там солнце, новые места, новые знакомства, – ответил он, и мы посмеялись в тон его ответу, но без радости, потому что оба понимали, что многое меняется теперь.
Перебросились ещё несколькими обрывистыми фразами, но разговор упрямо уходил от Роминого виртуального будущего сюда, к настоящей некрасивой жизни. Вспомнили об Андрее и Кате.
– Ты отдал им деньги за июль? – спросил я, зная, что у них были разногласия по этому поводу.
– Да, отдал, – весело махнул рукой Рома, – не стал упираться… Конечно, изначально была ошибка – заселяться вместе, чего уж теперь ругаться по ерунде.
Я кивнул, потому что именно таким весёлым и немелочным любил его всегда.
– Эх, помню, как вы с Катей приходили к нам с Борисом, – заговорил он с неожиданной ностальгией. – Хорошие были времена, только их и буду вспоминать из этой жизни. Так-то я к Кате хорошо отношусь. Это он, ячеечный… – закончил резко, не выдержав благостной интонации. Я вздохнул, но с улыбкой, понимая его упрямый характер, с которым Рома и сам не мог ничего поделать.
В это время из толпы у входа вынырнул Борис. Он был загорелый, будто сам только что вернулся с юга, и, несмотря на жару, с лёгким ярко-красным шарфиком на шее.
– Слышали, говорят, Путина скоро уберут, очень многим он мешает, – сразу же заговорил, ещё пожимая нам руки.
– Белоленточникам? – усмехнулся я.
– Да нет, почему, не только. Все теперь недовольны, как прижимать-то стало: зачем этот Крым, кому он нужен, санкции. Ты не в то время уезжаешь, Рома, тебе бы подождать, вдруг ваши начнут побеждать, вот тут самое интересное и начнётся.
– Да какое там интересное, всё равно тоска сплошная... на работу, с работы, – возразил ему Рома.
– Да, понимаю, – торопливо поддержал его Борис, – надоедает эта спокойная жизнь, хочется разнообразия, свободы...
Я знал, что он ёрничает – просто хочет беззаботно поболтать, вроде как о важном, но в то же время ни о чём. Но сегодня меня задевал этот его нарочито деловитый, а на самом деле едкий тон. И как можно было говорить, что тебе надоела спокойная жизнь, когда совсем рядом идёт война и умирают люди...
– Да зачем нужна такая свобода! – с досадой воскликнул я, цепляясь за его последнее слово, хоть и понимал, что Борис не упустит возможности поехидничать над моим искренним негодованием.
– Да, да, ты прав, – сразу же подхватил он, – надо быть в тренде, все эти заморские свободы и демократические ценности – вчерашний день, и нечего на сторону смотреть. У нас теперь железный занавес и духовные скрепы.
Ожидаемо засмеялся, а потом махнул рукой.
– Да, ладно, Володь, понимаю тебя. Всё развалили, Донбасс не взяли, струсили, теперь вот, мнутся. Не власть, а бараны. – И я удивлённо посмотрел на него, потому что эта его горечь была настоящей.
Тем временем мужчина в форме свернул красную ленту турникета и распахнул тяжёлые двери, ведущие на перрон, и мы медленно двинулись в вязком потоке людей. На перроне было свежо. Где-то там, на улице, начался сильный дождь, потому что железный навес над поездом нервно скрипел от крупных и частых ударов. Обнялись на прощанье, Рома вошёл в вагон аэроэкспресса, а мы с Борисом через окно смотрели, как он успел занять свободное двойное сиденье и с удовольствием опустился в одно, а на второе положил сумку, а потом обернулся к нам и показал большой палец.
Ещё несколько минут стояли на перроне, дожидаясь, пока экспресс тронется.
– Я слышал, ты теперь тоже в ячейке? – спросил Борис, опять с лёгкой насмешкой.
– Не совсем ещё, – смутился я, – где-то рядом.
– Не ожидал от тебя, думал, ты окажешь большее сопротивление.
– Да я и сам от себя не ожидал...
Он хитро поглядел на меня, кажется, знал, но не спросил прямо, а сам я и не стал рассказывать. Наверно, потому что тогда бы он ещё меньше понял, почему я теперь хожу к ним, – свёл бы всё к личным причинам, хотя на самом деле это было не совсем так. Впрочем, попрощались мы довольно тепло. Борис пожал мне руку и спустился с платформы прямо в метро. Я же прошёл через холодные коридоры вокзала, чтобы опять оказаться на площади, где всего полчаса назад блуждал в поисках нужного входа.
Только что закончился короткий, но сильный дождь, и теперь повсюду лежали рваные лужи. Необыкновенно насыщенными и густыми, как на чёткой контрастной фотографии, казались машины, фонари, дома вдалеке. Прямо передо мной остановился пузатый жёлтый автобус, куда торопливые промокшие люди еще пытались спрятаться от дождя, которого уже не было. Другие по-прежнему укрывались за колоннами у входа в вокзал. Но вот постепенно стали оправляться, медленно, неуверенно выходили из укрытий, подставляя ладони, проверяя, правда ли шквальный ливень прекратился, и пока я шёл вдоль здания вокзала, всё вокруг вновь закипело – торопились прохожие, бодро и задорно зазывали таксисты, гортанно кричали отовсюду кавказские женщины: цветы, цветы надо, розы, тюльпаны. А я двигался сквозь освобождённую взбудораженную толпу, по сверкающему под ногами асфальту, и широко улыбался тому, что действительно могу сейчас купить большой букет, и это не будет нелепым озорством, потому что мне есть кому его подарить. И в тоже время покупать этот букет мне было совсем не обязательно – я мог действовать так, как подскажет случайный порыв беззаботного вдохновения. И уже выветрилось из моей памяти досадное воспоминание о разговоре с Борисом: у меня была собственная жизнь, пронзительная и счастливая, и разве не всё равно мне было, кто и что об этой моей жизни сейчас думает...
У выхода на платформы пригородных поездов скопилось множество народа. Люди неловко перетаптывались, медленно продвигаясь вниз по лестнице, ведущей от касс к турникетам, а с верхних ступенек мне были видны их растрёпанные головы. Но никто, кажется, не злился вдруг образовавшейся толкучке: в этот тёплый июльский день всем было приятно постоять вот так вот, отдыхая от душного метро, и просто подышать пьянящей свежестью. Иногда что-то тихо и неразборчиво объявляли вдалеке. В электричке же эти мокрые красивые люди неуклюже и немного смешно садились на деревянные лавки, стараясь не задевать друг друга тёмными подолами плащей; некоторые счастливчики держали в руках собранные, но не связанные ленточками зонты, ощетинившиеся, как букеты колючих роз; другие вытянулись, как вешалки, на которых сохнет насквозь мокрая одежда. А на ближайшем ко мне сиденье, неловко согнувшись, спал молодой охранник, приклонившись головой к окну. Июльское солнце пекло в его беззащитное детское лицо.
Я смотрел то на людей в глубине вагона, то на промышленные постройки и гаражи, проносившиеся за заляпанным коричневыми потоками стеклом, и рассеянно думал, что вот ещё несколько минут назад здесь проезжал Рома на своём аэроэкспрессе и, может, видел в окно тоже самое, но для него это были только грязные гаражи, которые он хотел бы поскорее забыть. Он предвкушал свою поездку в Таиланд, надеялся, что его жизнь сейчас изменится, но всё это было иллюзией – от себя-то не убежишь. А я почему-то сейчас любил эти гаражи и этих красивых людей, и спящего охранника, и это полнокровное чувство казалось мне единственным настоящим мире. Но с другой стороны, возражал я себе, может, и я ошибаюсь, может, моё всепоглощающее счастье – тоже иллюзия... Я вышел на платформу, миновал турникеты, а последняя неожиданная мысль навязчиво последовала за мной по пятам.
Мне нужно было попасть в Парк Победы. Там я договорился встретиться с ребятами – в актовом зале музея Великой Отечественной войны на Поклонной у них проходило внеочередное собрание, связанное с последними событиями на Донбассе, только для членов организации или кандидатов – я же пока не был ни тем, ни другим и обещал просто подождать их у входа. Чтобы добраться до музея от Киевского вокзала, разумно было проехать одну станцию на метро, но я придумал воспользоваться электричкой и подойти к Поклонной горе с другой стороны. Так было и дольше, и даже менее удобно, но вполне в стиле моего сегодняшнего настроения делать не как рационально, а как хочется. Я вышел к подножью и устремился вверх, туда, где в самом центре неба виделся крылатый шпиль победного обелиска, а навстречу мне по ступеням текла вода, выплёскиваясь прямо в мои промокающие насквозь ботинки. Шагнул на огромную открытую площадку перед музеем и оказался в середине колизея, под взглядом тысяч невидимых глаз. Остановился на кончике бледной тени от обелиска, сел на корточки и стал ждать. Между неровными квадратами мостовой тёк ручеёк, иногда прерываясь, и никак не мог ни обрести полную силу, ни прекратиться.
Наконец, на пороге музея вдали стали появляться люди, постепенно скапливаясь у дверей, перемешиваясь, видимо, прощаясь друг с другом. А потом три фигурки отделились от всех и, почти сразу же заметив меня, двинулись навстречу. Андрей и Катя, кажется, продолжали увлечённо о чём-то спорить на ходу: Катя размахивала руками, а Андрей только настойчиво наклонялся к ней в такт каждой фразе. Варя же шла немного отдельно, но тоже смотрела не на меня, а под ноги. На шее у неё развевался крошечный белый платок, тоненький, как она сама, и только когда до меня оставалось лишь несколько шагов, вскинула взгляд.
– ...откуда ты можешь знать точно, может, Стрелков и не предатель? Пишут же, что окружение, – не сдавалась Катя.
– Окружение было неполным, наши так писать не могли, это как выстрелить себе в ногу. Тут одни из просяковских подпевал, – отрезал Андрей, и на расстоянии нескольких метров уже видно было, как сильно он скривился при упоминании о таинственных подпевалах. – Приду – напишу статью. Падаль надо вскрывать!
Они приблизились, так что белый платок оказался вдруг совсем рядом со мной. Я мягко поцеловал Варю в тонкие губы. Это было так необычно, я всё ещё не привык, и она, кажется, тоже не привыкла, и мы секунду стояли, не зная, что же теперь делать.
Варя провела рукой по моим волосам:
– Я боялась, ты попал под дождь, – и принялась приглаживать взъерошенный клок.
Андрей с Катей чуть задержались, как бы давая нам необходимое время, а потом подошли, и мы встали у скамейки вчетвером, поглядывая друг на друга и слегка улыбаясь.
– Ну как собрание, что было? – спросил я.
Варя задумалась, стараясь точнее сформулировать. Андрей тоже хотел было ответить, но всех опередила Катя:
– Я тебе скажу, что! Вчера он у них был герой, а сегодня уже предатель, и его дружно поливают грязью...
– Ну раз он и есть предатель, – возразил Андрей.
– Но ты-то, ты откуда знаешь? Ты сам видел, как он предавал? – накинулась Катя, но в этом уже не чувствовалось прошлого надрыва, как у актёра, в сотый раз выходящего на знакомый спектакль. Нет, переживала она всерьёз, но в самой глубине души её было спокойно – у них с Андреем, кажется, всё окончательно наладилось, а всегдашние проблемы так и остались ранками на теле, залепленными пластырем: вроде бы касаться и больно, но крови и опасности уже нет.
Пошли по огромной аллее, они о чём-то говорили, а я всё ещё находился в своих мыслях и переживаниях. Вокруг было невероятно просторно, куда ни глянь – лишь голубая гладь да толща свободного воздуха, и повсюду пульсировали огненные блики: на стеклянных кособоких небоскрёбах Новой Москвы вдали, на переливающихся вуалях фонтанов, а один, густой, как молоко, смешанное с мёдом, перекатывался по мокрой широкой мостовой. Но я не видел этого огромного мерцающего пространства вокруг – и только Варина влажная рука в моей руке связывала меня с миром вокруг.
Мы с Варей встречались уже второй месяц, но я всё не мог сжиться с ощущением невероятной полноты жизни, которое то и дело наполняло меня в её присутствии. Иногда во время таких приливов я с удивлением смотрел на себя со стороны: вроде бы вот, совсем недавно, мне могла ещё нравиться Катя, а теперь у меня есть уже другая девушка. И ведь с одной стороны – это было настоящее чудо, а с другой – и обыкновенное легкомыслие: тот, кто слишком сильно ищет любви, тот всё время и находит, к кому привязаться. Но нет, всё по-другому, спорил я сам с собой, сейчас я не вторгаюсь в чужое, это уже моё и это настоящее...
– Очевидно, задача была – свалить в Россию и тут на волне недовольства устроить майдан в Москве, – тем временем горячился Андрей. – И тут или сразу сместить Путина, или устроить гражданскую войну. Кургузов это доказал, как дважды два.
– Многие хотят теперь Путина сместить, – сказал я вдруг, не в силах побороть беспечного удовольствия вставить нечто, имеющее отношение к разговору, но в тоже время не обязывающее продолжать его всерьёз.
Из-за деревьев с правой стороны открылась коренастая, вросшая в землю, как нора сказочного зверя, кафешка со стеклянными окнами от пола до потолка и манила заглянуть на полчасика, съесть что-нибудь вкусненькое, выпить кофе. Мы вошли в томительный запах ванили и корицы, а где-то сбоку, встречая нас, недовольно забурчал кофейный аппарат. Внутри оказалось прохладно и приятно пусто – почти все столики были свободны. Лишь кое-где вдоль стен сидело по одному или по два человека, а между спинками стульев со смешной неуклюжестью бегал мальчик лет двух. Со всего хода он врезался в Катю, та весело ойкнула и ласково потрепала его по голове, а он разом смутился и, закрыв лицо руками, не разбирая дороги, побежал куда-то в глубину кафешки, где, видимо, сидели его родители. И хотя было уже часа три дня, во всём чувствовалась особенная утренняя беспечность. Мы расположились за самым удобным столиком на мягких диванах, сделали заказ, и постепенно нас разморило от ленивого ожидания, и даже Андрей немного расслабился. Иногда ещё они с Катей опять начинали всплеском спорить о чём-то, но надолго их не хватало – в воздухе кафешки, как в молоке, вяз любой слишком резкий всплеск.
У столика напротив оживлённо болтали три девушки, слова произносили неразборчивым шёпотом, но смеялись громко, и эти звонкие переливы доносились до нас. Варя наливала мне густой оранжевый чай из прозрачного заварника, а я из озорства дотрагивался до огонька маленькой свечки, которая должна была этот заварник подогревать, стараясь перебить пламя на секунду, но не затушить совсем. Мы сидели в уютном зале, пили карамельный капучино и вкусный облепиховый чай, ели мягкие сдобные колечки, пропитанные кремом и шоколадом, молодые счастливые люди, и ничто не могло развеять наше лёгкое беспечное счастье.
– Виделся сейчас с Борисом, – опять вспомнил я, – он тоже следит за новостями и переживает, – но сразу же заметил, как Андрей скривился:
– Борис – типичный хохмач, для таких людей нет ничего святого.
– Да нет, – заторопился я, – Борис не либерал какой-нибудь. Он просто не рисуется, не хочет свой патриотизм выпячивать...
– Было бы что выпячивать, – усмехнулся тот. – Скажем так, Борис просто спит. У нас много таких, спящих. Такие люди нашему ядру не нужны, пока они не способны пробудиться. А патриотизм это не просто переживать, а способность к действию.
– Андрей, подожди, не горячись так, – вмешалась Варя, и я уже знал, что в любом случае она встанет на мою сторону, и с удовольствием наблюдал, как это происходит. – Может, ты и прав – такие люди не горят, они не могут быть в ядре, но могут быть на периферии, почему нет? Но терять их нельзя, они тоже важны. Надо не отталкивать, нужно всех использовать!
– Да, да! – Катя схватила Андрея за плечо, повисая на нём: – Вот видишь? Ви-идишь…
А он с улыбкой отмахивался:
– Окружили, демоны!
На выходе из кафешке нам нужно было попрощаться: Катя с Андреем снимали теперь жильё здесь рядом, в десяти минутах ходьбы, а нам с Варей предстояло ещё ехать в метро на нашу новую квартиру на востоке Москвы. Весело попрощались и разошлись, а Катя ещё иногда оборачивалась и махала нам рукой.
Но едва мы с Варей остались вдвоём, нам сразу стало неловко, словно бы мы должны были сейчас сказать друг другу важное, о чём не могли заговорить в присутствии Кати и Андрея. Но, как нарочно, Варя вспомнила политическое, а я заторопился ответить ей заинтересованно, а потом уже до метро шли молча, и оба, кажется, чувствовали неестественность этого молчания. И всё-таки почти у самого подземного перехода Варя вдруг взяла меня под-руку и прислонилась головой к моему плечу, и опять вернулось то ощущение близости, которое мы потеряли несколько минут назад. «Какая же она молодец, – обрадовался я, – вот что значит девушка...». И сразу же стало спокойно – в этот тёплый июльский день моё счастье никак не могло быть иллюзией.
12.
В середине мая, буквально на следующей неделе после того, как Андрей с Катей помирились, Катя случайно обмолвилась, что Варвара интересовалась мной, спрашивала у Андрея, чем я занимаюсь, где работаю, и хорошо ли он меня знает. Я не придал этому большого значения, но уже через несколько дней она подошла к Андрею ещё раз и попросила пригласить меня на следующее собрание ячейки. Всё это было очень странно, но и Андрей, и даже Катя восприняли этот разговор очень серьёзно, будто бы и речи не могло быть о том, чтобы не прийти.
Я был удивлён и, конечно же, напридумывал себе много всего перед тем, как в следующую среду в третий раз отправиться на собрание в Коптево. Но ничего особенного там не произошло – весь вечер я просидел на последнем ряду, слушая длинные доклады и уже привычные споры, никто не обращал на меня внимания, и только в самом конце Варя подошла к нам с Катей и Андреем и спросила, правда ли, что я работаю на телевиденье. Я стал путано объяснять, что это не совсем телевиденье, а всего лишь частное новостное агентство. Она слушала внимательно, но холодно, а потом объяснила, что им нужен человек, который умеет снимать на камеру, потому что хорошо было бы выпускать небольшие ролики о каждом пикете, который проводит организация, а в ячейке нет никого, разбирающегося в видеосъёмке.
Она, видимо, ждала от меня быстрого ответа, может, даже резко отрицательного, но я всё молчал, и ей приходилось говорить ещё о необходимость подобных пикетов и вообще о патриотическом воспитании общества, особенно молодых людей. Наконец, она остановилась и недовольно сжала губы:
– Я помню, ты тогда обвинил нас, что мы все здесь болтуны и никого не любим... Я считаю, ты не прав категорически. И не стала бы тебя просить, но нам, кровь из носу, нужен оператор, только поэтому. Если тебе интересует оплата, мы можем обсудить. Хотя в нашей организации это не принято.
На щеке её виднелись два прыщика, ещё сильнее проступавшие, когда она сердилась. Она говорила, как героиня плохого советского фильма, и мне стало стыдно за неё.
– Извини, – зачем-то сказал я, – хорошо, я согласен.
Она, кажется, настраивалась на горячий спор, а тут как-то потерялась, поспешно кивнула, потом ещё сильнее нахмурилась:
– Подумай. Если не хочешь, можешь не приходить, – повернулась и зашагала вглубь зала.
Пикеты проводили в людных местах, обычно у входа в метро. Несколько ребят в уже знакомых мне с мартовского митинга красных куртках собирали несложную железную конструкцию, на которую вешали большие матерчатые листы с картинками, фотографиями и убористыми буквами текста. А когда стенды были уже готовы, участники начинали раздавать листовки прохожим, чтобы вступить с ними в осторожный, но настойчивый разговор.
Я обычно стоял несколько сбоку, иногда снимал то, что было нужно, а в остальное время прохаживался рядом, неуклюже переминаясь с ноги на ногу и по несколько раз читая уже знакомые тексты на стендах. В основном, все они были посвящены зверствам бандеровцев в Великую Отечественную войну и современным украинским нацистам. Несколько раз за день приезжал Паша, неумело распоряжался и сразу уезжал осматривать другие акции, проводившиеся параллельно в этом районе.
Варвара находилась на пикете постоянно и руководила процессом – она зачитывала вступительный текст для ролика и задавала вопросы на интервью, она вступала в особенно тяжело складывающиеся разговоры с прохожими и определяла время начала и окончания выставки. А когда однажды к стендам подошёл мужчина в штатском и потребовал разрешение на пикет, именно она с плохо скрываемым возмущением, как злейшему врагу, протянула ему обёрнутую полиэтиленом бумагу и торжествующе смотрела, как тот разглядывает буковки через неровные складки мятой обёртки.
Люди появлялись разные.
– Молодцы, ребята, просвещайте нас неразумных, – говорила полная женщина и ласково похлопывала по плечу одного из парней, стоявшего рядом.
– Ничего не надо, – проходили мимо усталые нахмуренные прохожие, вытягивая вперёд руку, желая заслониться от нас.
– Вы путинисты, что ли? Наши? – спрашивали молодые задиристые подростки, стайками перелетавшие от уличных рокеров, игравших неподалёку, до наших стендов, и через мгновение готовящиеся лететь дальше. Варя кричала вслед что-то про молодую политическую силу, но они её не слушали.
Помню, на плече её рюкзака была повязана маленькая георгиевская ленточка, это выглядело так естественно и ненавязчиво, и мне нравилось изредка подглядывать на этот рюкзак. Сама же Варвара относилась ко мне равнодушно – изредка делала замечания, но всегда коротко, глядя куда-то в сторону. Честно говоря, я и не знал толком, зачем прихожу на эти пикеты, но неудобно было отказаться, раз уж тогда сказал, что согласен, – и решил для себя, пусть пройдёт хотя бы месяц, и потом уже подойду к ней, скажу: изменились обстоятельства, стало больше работы…
Что-то странное случилось между нами на третьем пикете.
Разместились в тот день на просторной площадке перед главным входом на ВДНХ. Дул сильный ветер и хлипкую железную конструкцию шатало во все стороны. Прохожих было мало, ребята скучали, посильнее укутываясь в казавшиеся теперь тоненькими красные куртки. Андрей и Катя в этот раз тоже были с нами, но часто отходили подальше и долго стояли обнявшись.
Варя же с самого утра ходила вдоль стендов, напряжённая и расстроенная. Пикет скрывался – из-за плохой погоды интересующихся было мало, листовки почти не брали, а она не могла с этим смириться и бесцельно гоняла заторможенных ребят. Ей хотелось, чтобы несмотря на непогоду все находились в постоянной боевой готовности, будто вот-вот в одну секунду должен был успокоиться ветер и должно было выглянуть солнце, а там, за поворотом, ждали этой секунды сотни прохожих – и тут же вышли бы из своих укрытий и разом двинулись бы к выставке, и потому мы не имели права ни расслабляться, ни, тем более, куда-то отходить.
Мной она казалась особенно недовольной: то я слишком долго настраивал камеру перед интервью, то брал не тот план, какой ей хотелось. Раньше я спокойно принимал её резкие замечания, как особенность характера, с которой ничего нельзя сделать. Но сегодня это были уже не просто замечания, а совершенно нелогичная и злая несправедливость, словно бы это не я добровольно помогаю им, а напротив – они мне сделали одолжение, и теперь я виноват, что не оправдываю высокого доверия. Остальные беззаботно махали руками – ничего страшного, не обращай внимания, а высокий светловолосый парень по имени Вася Покровский, которого я запомнил ещё с первых приходов в ячейку, объяснил, что все уже привыкли к Варе и не обижаются, и что я скоро тоже привыкну – ему-то легко было говорить: ни на кого из них она не срывалась так сильно, как на меня, видимо, чувствуя, что я в любом случае не стану ей отвечать.
К вечеру не распогодилось, наоборот – начался надоедливый дождь. Остальные ребята отошли под защиту огромных ворот Выставочного центра и на всей пустынной площадке у плакатов осталась одна только Варя, последняя защитница промокших, перекошенных от ветра святынь. Да ещё я медленно ходил рядом, как бы желая показать, что не боюсь продрогнуть и не отлыниваю, и что теперь нет, да и не может быть никаких претензий ко мне.
Но едва я ощутил особенное удовольствие от всей этой ситуации и своего положения в ней, как вдруг увидела Варвару, подскочившую ко мне:
– Ты хочешь испортить камеру? Почему ты под дождём?
От неожиданности я не смог ничего возразить. А она, разозлившись ещё сильнее, вдруг схватила меня за капюшон и буквально потащила под навес. Я подчинился, но и сам разозлился по-настоящему – и потом, стоя под бетонными воротами вместе с другими вымокшими людьми, думал, что после такого нельзя больше оставаться добреньким и что больше я уже никогда не пойду на эти их странные мероприятия. А когда вечером прощался со всеми, на Варвару даже не посмотрел, и не потому, что пытался показать ей, что она виновата, а просто не хотелось даже касаться этого сгустка злости.
А вечером следующего дня, когда я уже немного успокоился, ко мне подошла Катя. Осторожно подсела рядом и вдруг спросила, не хочу ли я завтра пойти в кино вчетвером – они с Андреем, я и Варя. Это было самое нелепое, что я мог услышать, – с чего это нам было идти в кино, да ещё и таким странным составом. Оказалось, что после митинга Варвара говорила с ней обо мне, признавалась, что перегнула палку, что сожалеет, и спрашивала, как бы извиниться. А я слушал Катю и морщился от досады, будто в комнате летала пчела, а мне нужно было сидеть на месте вместо того, чтобы выгнать её в окно.
– Да ладно, это не обязательно. Я приду снимать следующие пикеты – скажи, чтобы она не волновалась, – махнул я рукой.
– Нет, ты не понимаешь, она и правда переживает! – вспыхнула Катя. – У неё очень трудный характер, с ней почти никто не общается, а если какие-то парни начинают, то сразу убегают. А она очень расстраивается, потому что получается, что она такая плохая...
– Да нет, она не плохая, – возразил я, – она же там у вас всё организует.
– Ну вот, к ней и относятся как к организатору!
А я почти и не злился теперь на Варвару, но идти в кино вчетвером было просто неуместно. И не знаю, почему я согласился, может, из глупой привычки никому ни в чём не противоречить, или потому, что Катя очень настаивала, а когда человек настаивает, то любые его предложения кажутся не такими уж и глупыми.
Зачем-то я пришёл к кинотеатру заранее, просто не догадался, что лучше бы опоздать. Здание кинотеатра светило разноцветными и яркими огнями, как в праздник, хотя никакого праздника сегодня не было. Варвара пришла второй, мы встали рядом и долго и неуютно молчали, стараясь не глядеть друг на друга.
– Извини, я тогда накричала на тебя, была на нервах из-за пикета, – сказала она слишком громко. А я никак не ожидал, что она станет вот так вот прямо говорить мне об этом, и удивлённо повернулся в её сторону.
Она была нарядно одета, глаза подведены, губы тёмно-красные – я никогда раньше не видел её накрашенной, и это опять-таки выглядело странно. Я обрывисто кивнул. А она стояла, морщась, тоже ощущая неловкость. Я хотел было сказать ей: ничего страшного, не волнуйся, я понимаю, но почему-то ничего не сказал, просто не знал, как можно разговаривать с ней – кажется, простые человеческие слова не годились. И потому она, наверно, считала, что я всё ещё злюсь на неё. А когда, наконец, подошли Катя с Андреем, весёлые, о чём-то болтающие, и заговорили с ней, и пошли вверх по крупным мраморным ступеням ко входу в кинотеатр, я двинулся вслед за ними и подумал, что теперь-то будет легче.
Помню ещё, как стояли в очереди в кафетерии, чтобы купить воду и попкорн, а я сразу отдал Кате деньги и просто переминался рядом, разглядывая неестественно высокий потолок и серые разводы на нём. А когда вошли в зал, опять стало напряжённо, потому что сели, конечно же, самым худшим образом: сначала Андрей и Катя, потом Варвара, а потом только я, и получилось, что мы с ней рядом и у нас одно ведёрко попкорна на двоих. Уже подошло время, а свет всё никак не выключали. Она держала злосчастный попкорн у себя на коленях и не взяла ни разу, а затем неловко поставила ведёрко на подлокотник между нами и чересчур тонким, не своим голосом спросила:
– Будешь?
И чем дольше мы сидели так, брали попкорн по одному карамельному пёрышку, тем отчётливей ощущалась невозможная двусмысленность этакого двойного свидания, раньше ещё только угадывавшаяся, спрятанная за якобы примирительным походом в кино. Фильм уже начался, а я всё нервно размышлял: если это идея Кати, то здесь всё ясно – всего лишь неловкое сводничество. Но если вдруг это не просто идея Кати, значит, когда Варвара звала меня снимать пикеты, она уже смотрела на меня по-особенному, но что тогда значила её вчерашняя злость…
Варвара сидела прямо, боясь повернуться или наклониться, даже когда нужно было поднести ко рту бутылку с водой. Краем глаза я рассматривал её силуэт в полутёмном зале, выточенный как из лунного камня, ободок, державший волосы. Иногда на экране что-нибудь вспыхивало, и тогда губы начинали блестеть. О чём она думала сейчас, я не знал, но чем ближе становилась развязка фильма, тем сильнее охватывала меня нервная дрожь.
Когда сеанс закончился, мы выходили из зала, всё ещё оглушённые громким звуком, как бы не в этом мире. Она шла рядом и держала один локоть чуть согнутым, и в этот момент мне почему-то так отчётливо показалось, что она хочет, чтобы я сейчас взял её за руку. Я мог бы поклясться в этом, хотя, конечно же, ни за что на свете не сделал бы такого движения: если бы я угадал неправильно, это был бы позор, но и потом – я и сам не хотел такого ненужного сближения. Но уже через секунду она обречённо вытянула руку вдоль тела, и больше уже не сгибала локоть. И едва я заметил эту обречённость, мне вдруг стало жалко её – невыносимо было, что рядом со мной идёт человек, которому сейчас больно, и что эту боль причинил я. Впрочем, вот мы толкнули тяжёлые двери кинотеатра и вышли в майский вечер, и морок фильма рассеялся, и я вдруг удивился: ну что же я так расстраиваюсь – даже если я нравлюсь этой странной девушке, что с того.
Они заговорили о газете для школьников, которую издавало движение, и о том, что Варя ответственна за её распространение в Северном округе.
– Рядом с моей работой есть школа, – зачем-то сказал я.
Варя молчала, зато Катя сильно оживилась:
– Да? Значит, ты можешь занести туда газеты.
– Могу, – с готовностью согласился я.
– Варя может тебе их дать, правда ведь? – настаивала Катя.
Это звучало так намеренно, что и сама Варя смутилась и ответила неохотно:
– В школу попасть постороннему не так-то просто, хотя можно… Если хочешь, можем наладить этот канал. Но сейчас у меня нет с собой газет, они в общежитии. Ехать туда далеко...
Я кивнул. Катя молчала – я чувствовал, что она хотела бы сейчас сказать, что ничего, что ехать далеко, Володя может тебя проводить, но это было уже слишком, и она наверняка тоже это ощущала. Разговор остановился, как кабинка на колесе обозрения в наивысшей точке – ни в ту, ни в другую сторону. Варя шла, глядя себе под ноги.
И тогда я сказал, желая сделать ей приятное:
– Я не спешу. Можем заехать сейчас.
И тут уже и Катя заторопилась: да, да, конечно, съездите.
– Тебе точно удобно? – переспросила Варя.
– Да, всё хорошо, – ответил я и дотронулся своей рукой, не до ладони, конечно, но до рукава её куртки, и она удивлённо посмотрела на меня.
Почти не помню, как ехали в метро – кажется, Варвара села на освободившееся место, а я стоял перед ней, изредка поглядывая вниз. Руки её лежали на коленях, а ногти были почему-то не накрашенные, кое-где даже подгрызенные, как у школьника-подростка. И только через несколько станций она спрятала их, сжав ладони в кулаки. А когда шагали от метро, заговорили о Кате и Андрее, как давно я их знаю, и вроде бы с ней можно было общаться не только о политике. Я не следил за тем, куда мы идём, на какие улицы сворачиваем, в какие квартала углубляемся. Неожиданно подошли к высотному кирпичному зданию с рядом широких балконов, пересечённых чёрными перьями лестниц по диагонали, а внутри неожиданно холодному, как каменная пещера. Остановились в небольшом фойе у поста охраны.
– Ты хочешь зайти? – спросила Варвара спокойно, а я, всё ещё настроенный на то, чтобы вести себя с ней мягко, кивнул.
Она взяла мой паспорт и надолго ушла делать пропуск. А я стоял, прислонясь к стене, и постепенно всё вокруг обретало для меня очертания, будто бы я опять выходил из зала в кинотеатре, только теперь отступающий из моего сознания фильм был не про то, как мне неловко с этой странной девушкой, а про то, чтобы не обидеть её.
Женщина лет тридцати в зелёных облегающих лосинах и в домашних тапочках стояла напротив меня, поочерёдно хлопая по полу картонными подошвами, видимо, поджидая кого-то; парень в чёрной кожаной куртке вошёл внутрь с сигаретой во рту, презрительно затянулся и щелчком пальцев кинул тлеющий бычок в урну; охранник внимательно и равнодушно взглянул на это; часы с запылённым циферблатом висели над турникетом и, кажется, показывали неправильное время. Что же я делаю сейчас здесь, в неизвестном мне месте, в каком-то общежитии на краю Москвы, почему мне так надо было прийти сюда, если я этого совсем не хотел. И с чего я вдруг решил, что она влюблена в меня, может, ей тоже показалась нелепой идея идти в кино вчетвером, а когда я поплёлся за ней сюда, подумала, что это я пытаюсь ухаживать и что именно я попросил Катю всё устроить, и теперь просто принимает мои ухаживания, потому что у неё никого нет, а быть одной для девушки не очень-то и приятно. Всё так запуталось, и как теперь было разобраться, что же на самом деле, а что – лишь отклик на чужое воображаемое переживание...
Потом поднимались в лифте, шли по длинному коридору и встречавшиеся люди смотрели на нас равнодушно, словно не было ничего странного в том, что мы идём вместе.
– Подожди здесь, пожалуйста, – сказала Варвара строго, когда мы остановились у её двери. – У меня соседка растяпа. Поэтому наша комната мало похожа на жилище девушек... – быстро повернула ключ в замке и, протиснувшись в маленькую щель, захлопнула дверь передо мной.
То ли она преувеличивала, то ли так быстро убралась, но когда минут через пять я вошёл-таки внутрь, увидел чистую и уютную комнату. Кровати в углу – одна над другой, письменный стол, зеркало, в котором мелькнуло моё растрёпанное лицо. На туалетном столике стояла большая икона Богородицы, а перед ней в стопочках, но чуть вразнобой – религиозные книги, я успел заметить несколько названий на обложках и вспомнил, что Катя говорила, что Варвара – верующая. И это тоже придавало комнате теплоты и домашности, как в деревенском доме у какой-нибудь набожной женщины. И только знакомые красные корешки кургузовских книг, какие стояли в комнате у Андрея и Кати, выдавали, что здесь живёт активист политического движения, да и то можно было подумать, что это обыкновенные институтские учебники.
Я шагнул вперёд и увидел над письменным столом рисунок неровными карандашными линиями: высокий человек несёт чёрное сердце в руке, а за его спиной – люди, все сгорбленные и озирающиеся по сторонам, и вот в этом-то рисунке уже было что-то действительно чужое, кургузовское.
– Проходи, располагайся, – сказала Варвара, всё ещё напряжённо оглядываясь по сторонам – переложила с одного места на другое кухонное полотенце, убрала со спинки стула тонкое ажурное платье, поставила чайник. Была ли она влюблена в меня или же просто стеснялись малознакомого человека в гостях, но движения её казались взволнованными. Она ещё искала вокруг неприличное, лишнее и вдруг заметила, как я осторожно наступаю на пол влажными носками, чуть подгибая ступни
– Ты промок? Простудишься. Снимай носки, я дам тебе свои.
Я махнул рукой и пытался было возражать, но она не обращала внимания на мои слова, словно, попав сюда, я уже стал частью её мира, в котором она могла распоряжаться всем. Нашла в шкафу круглый махровый комочек, настойчиво протянула его мне, с каждым движением обретая уверенность и силу. Потом заставила завернуться в толстый шерстяной плед и выпить горячий чай с вареньем. В этом не было слащавой мамочкиной заботы, скорее, просто привычка в определённой ситуации поступать определённым образом и искренняя уверенность, что иначе просто недопустимо. А я сидел, отхлёбывая чай из кружки, с удивлением наблюдая за ней, и мне самому приятно было ощутить себя частицей этого упорядоченного мира: я мог расслабиться, принять свою роль подчинённого и её роль хозяйки – и, кажется, нам обоим было проще играть эти роли, чем придумывать новые.
Она показала мне газету, стала рассказывать о каждой статье, напечатанной в последнем номере. Слова ничего не значили, лишь смазывали шершавую пустоту между двумя чужими людьми, но я заинтересовано кивал и даже иногда спрашивал о чём-то. А когда собрался уходить, она опять взволнованно вскочила и, как зверь, прошлась по комнате от стены к стене.
– Я тебя провожу. Газеты не тяжёлые, но неудобно нести две пачки, – произнесла надтреснутым голосом, и я понял, о чём она думает сейчас и зачем хочет спуститься вместе со мной.
У лифта стояла та же женщина в облегающих зелёных лосинах и, отвернувшись к стене, неловко вздрагивала, поднимая и опуская острые плечи. Мы прошли мимо неё, шагнули через пост охраны и остановились в предбаннике между внутренними и внешними дверьми, отделяющими фойе общежития от улицы. Это было именно то, что она хотела: прямо перед расставанием, наедине, но всё равно как бы невзначай – я обернулся, и мы поцеловались. Она прижалась ко мне так сильно и жадно, как если бы это было обычно для неё, и я удивился, потому что у такой девушки, интересующийся политикой, вроде бы вообще не должно быть парней.
Я возвращался домой, а внутри меня тяжелел наглухо запечатанный сосуд, в котором бурлило, но я ещё не мог понять, сладкий ли сок или жгучая кислота. Всё это было так странно и стремительно, так не похоже на то, что было у меня раньше, с Катей или с другими девушками, – не подготовлено мечтательными восторгами, не пронизано длительным обдумыванием и самокопанием. И вроде бы это должна была быть радостная стремительность, эдакая вспышка настоящего чувства, но я-то знал, что это не так и что эта внезапность – скорее, сумбурность и человеческое непонимание. Мне казалось, когда мы встретимся в следующий раз, то будем прятать друг от друга глаза, и это будущее смущение мучило меня.
Машинально я достал телефон и быстро набрал её номер – на расстоянии проще было говорить важные слова.
– Привет, – сказал осторожно.
– Привет, – удивлённо ответила она.
– Знаешь, я так и не понял до конца, что произошло.
– Что ты, маленький что ли, – засмеялась, и я подумал, что ещё час назад она ни за что не позволила бы себе так пошутить, словно теперь, после нашего поцелуя, обрела силу не только над моими носками, но и над всем мной.
Но потом добавила серьёзно:
– Я тоже не поняла, если честно...
– Это хорошо, – сказал я и по лёгкому звуку в трубке догадался, что она опять улыбнулась.
– Ты придёшь завтра на собрание?
– Да, конечно.
Помолчали.
– Я рада, – вдруг сказала Варя, и я почувствовал, что тоже рад чему-то.
А когда вернулся к себе домой, то не стал включать в коридоре свет и принялся медленно разуваться, боясь неосторожным движением повредить зыбкое равновесие в окружающем мире. Также мягко, шелестя лапами по скрипучему паркету, появился из темноты Маркиз и по-дружески потёрся боком о мои ноги. В комнате Кати и Андрея слышны были голоса за закрытой дверью. Я постарался проскользнуть к себе, чтобы они не услышали, я просто не знал, что говорить Кате, если бы она стала меня сейчас расспрашивать – а она обязательно стала бы. Одиноко мерцала красная точечка на ноутбуке. Я включил настольную лампу и удивился знакомым предметам вокруг. А просыпаясь на следующий день, расслабленно и глупо улыбался в потолок, даже не из-за Вари самой, а просто от ощущения, что впереди ждёт новое и не похожее на мою обычную жизнь...
На общее собрание ячейки пришёл за полчаса до начала и стоял на лестнице у закрытой двери в зал. Потом снизу раздались звуки шагов, мы встретились на узком пролёте и сразу поцеловались. Варвара открыла дверь. Мы вошли в гулкий пустой зал, как в целую жизнь, и растерянно ходили между рядами стульев. А потом сели вместе, она что-то рассказывала, а я гладил её по спине.
В тот день мы ни слова не говорили о нас, не называли друг друга ласковыми именами – от двора в Коптево до метро шли с остальными ребятами; в метро молчали, стоя у закрытых дверей вагона, и только иногда целовались; по пути к её общежитию говорили о чём-то незначительном. «Соседки не будет до позднего вечера, поднимешься?» – спросила Варвара в фойе у поста охраны. Она ушла делать пропуск, но почти сразу же вернулась. Мы поднялись на лифте, вошли в комнату, она закрыла дверь, потянулась ко мне, а потом быстро разделась – и её внезапная нагота в свете дневной лампы была почему-то не совсем приятна мне...
Потом мы лежали в обнимку, но лицами далеко друг от друга. Варвара в запоздалом томлении ещё водила головой по подушке. На стене висела икона, которая привлекла моё внимание в прошлый раз, и было неловко, что женщина, изображённая на ней, видела всё происходившее между нами. Я посмотрел на Варвару и удивился: ведь она же, кажется, верующая – эта икона, стопки религиозных книг, да и Катя говорила об этом – так почему же она так легко отдалась мне? И странно было осознавать, что случившееся не сделало нас ближе, а наоборот всё усложнило: я по-прежнему ничего не знал об этой девушке, и то, что я сжимал в руках её тело, по большому счёту не прибавляло к моему знанию ничего – будто оно было и не её вовсе, а просто безличное женское тело с лицом Варвары.
Я боялся, что сейчас она буднично заговорит со мной, и тогда все эти сложности и непонимания затвердеют, и придётся тащить их дальше, как тяжёлый груз. А ещё боялся того, что если она заговорит о ячейке, то я вроде как не имею теперь права не соглашаться, раз уж пришёл сюда и раз мне дали это тело. Но Варвара ничего не сказала, только припала к моей груди, и я почувствовал её мягкую щеку. Кажется, она совершенно не понимала, что случившееся между нами было неестественно и не вовремя...
Может, ей просто нужен любовник, так, на некоторое время, предположил вдруг, а я уже размечтался о высокой любви. И от этой мысли мгновенно стало неприятно и захотелось уйти. Но с другой стороны, что она скажет – получил своё и бежит. Мне было стыдно, словно меня вынудили совершить подлость, и теперь вместо того, чтобы злиться на себя, я злился на того, кто вынудил, и понимал, что это неправильно, но оттого ещё сильнее злился... Но не могу же я из-за стыда с ней встречаться, это будет ещё большим обманом.
– Мне надо идти, – сказал, как можно мягче.
– Да, да, – неожиданно оживилась Варвара, – а то вдруг соседка придёт, не хочу, чтобы пошли сплетни.
Оттого, что это она меня торопит, мне было гораздо легче уходить. Оделись, молча спустились на первый этаж, коротко поцеловались на прощание. Я шагнул за порог общежития и остановился, пытаясь отдышаться. Неподалёку курил охранник, плотный человек лет тридцати с угреватым лицом, иногда с силой сплёвывая на испещрённый точками асфальт. И тогда я вдруг подумал, что ей мог бы понравиться не я, а например, вот этот человек, а может и нравился или даже не просто нравился, откуда же я знаю... Я стоял, напряжённо разглядывая громоздкую фигуру и неприятное лицо, а тот повернулся и посмотрел на меня, кажется, с усмешкой, как если бы знал мои мысли. Я поспешно отвёл взгляд и двинулся вперёд, к метро, но на душе вырастали новые и новые сомнения, и хотелось разом выскрести их, как угри с лица. Можно было бы опять позвонить Варваре, как вчера, всё выяснить, успокоиться, но повторяться не хотелось, да и зачем мне было звонить, что бы я сказал ей. Спросил, любит ли она меня или – любила ли она кого-то ещё до меня, но ведь я и так уже знал ответ на этот вопрос, да и в любом случае это выглядело бы глупо...
Не позвонил я и на следующий день, проверяя, что же теперь она будет делать, и чувствовал, что виноват, но не мог заставить себя заговорить с ней, как ни в чём не бывало. А через два дня Варвара позвонила сама. «У меня до утра свободна комната, я договорилась с комендантом, ты можешь остаться на ночь», – слишком весело сообщила она, и я догадался, что нет, она не так рада, как хочет показать. Сказал, что приду, но на душе было тошно.
И когда шёл по знакомой дороге до общежития, в третий раз за последние несколько дней ощущал только усталость от собственных назойливых мыслей и желание всё забыть и начать сначала. Но потом подошёл к порогу и вспомнил, как тем вечером стоял здесь охранник, и опять разозлился. Ну и пусть, решил с каким-то мстительным удовольствием, тогда для меня это тоже просто так – никаких лишних мыслей и чувств.
Позвонил, сказал: уже приехал, стою внизу, как бы даже с некоторым недовольством, что мне приходится ждать её. А когда Варвара вышла, небрежно протянул к себе и поцеловал, как имеющий право. Она поддалась, но потом рассеянно кивнула и первой пошла к лифту, будто не была рада моему приходу или я обидел её своим грубым обниманием.
В комнате тоже молчали. Варвара подошла к столу, стояла спиной ко мне, автоматически стуча кулачком по краю. Я хотел просто обнять и начать целовать её, но это было бы уж слишком, хотелось всё-таки понять, на что же она обиделась, что именно я сделал не так.
– Что-то случилось? – спросил я участливо, но всё равно вышло недовольно, с вызовом.
Но она, кажется, не заметила этого, повернулась и мелко и торопливо закивала.
– Мне только что позвонили из Ростовской ячейки, там, в Донецке, беда... Никто точно не может объяснить конкретно, что произошло, но всё очень плохо.
Я вопросительно поднял глаза, а она схватила со стола альбомный листок бумаги и начала рисовать размашистые линии:
– Смотри, это примерный план аэропорта, я посмотрела. Укры были здесь, наши вошли... Они не хотели стрелять. Они пришли без тяжёлого вооружения, конечно, это непростительная халатность, за это надо под трибунал, но я их понимаю... Это такая честность, которая не может предвидеть подлости! Но теперь мы уже не будем такими наивными, теперь всё, хватит прощать. Это враг, к ним теперь только как к врагу! Теперь с ними разговор будет только в Киеве...
Я слушал, и сначала мне было досадно, словно у меня пытались вызвать участие запрещёнными приёмами, хотелось перебить её и сказать, что я и так знаю, что там война, и тоже переживаю. Но потом сам смутился этому неуместному недовольству и принялся вслушиваться в её слова. За ними было не успеть, и я не разобрался во всех деталях – просто понял, что произошло страшное, какое-то большое поражение, о котором пока ещё почти никому не известно, но которое может перевернуть течение этой войны.
– Я тебе сейчас покажу, – Варвара стала торопливо дергать мышкой, стараясь найти в своём ноутбуке нечто важное. – Вот!
Включила видео, и я увидел краешек большой площади и стоящие на обочине дороги большие машины, полные людьми в военной форме, – люди машут руками, а народ на площади воодушевлённо приветствует их. Видео плохо грузилось, часто прерывалось, и наконец, замерло совсем, превратившись в размытый серый кружок.
– Снимали всего пару дней назад. Это добровольцы из России, у всех – боевой опыт, – стала объяснять она. – Их можно было использовать для сложных операций, а их бросили туда, как пушечное мясо. Украинцы просто разбомбили собственный аэропорт. Все эти люди погибли, представляешь?..
Видео опять запустилось и теперь уже пошло без остановок. Лиц военных нельзя было различить, просто много людей в кузовах грузовиков. А потом ролик закончился, а мы всё сидели, не решаясь закрыть вкладку, как отойти от человека, который умер, но вдруг ещё вздохнёт и оживёт.
– Давай не сегодня, ладно? – сказала она виновато, имея в виду близость.
И тогда меня вдруг как пронзили – она так просила, словно сама не имела права решать, будет ли между нами что-то сейчас или нет. А я и представить не мог, что можно вот так вот просто свалиться в кровать, будто ничего не случилось, ведь это было важно и для меня, но даже если и нет, в любом случае – это было важно для неё, и как я мог просто наплевать на это.
Я сказал – конечно, конечно, а Варвара посмотрела с благодарностью, но я заметил, что она была готова и к другому. Какие же у неё до этого были отношения, неужели находились какие-то люди, которым она была обязана позволять близость в любое время и в любой ситуации... И это поразило меня сильнее, чем всё остальное. Я вглядывался в её лицо и видел несчастную задавленную девушку, которую хотелось изо всех сил обнять, но я не мог даже коснуться её, вдруг бы она решила, что я всё-таки начинаю приставать. И безумно стыдно было за то, что ещё полчаса назад я ничем не отличался от этих неизвестных и отвратительных мне людей.
– Давай тогда ляжем спать, я очень устала, – попросила она, и тут же встрепенулась: – Ты как?
Потом мы ещё некоторое время ходили по комнате, как лунатики, – по очереди умывались, чистили зубы, ждали друг друга. Наконец, опустились на кровать, и прежде, чем заснуть, Варя сама обняла меня судорожным движением, как обнимают плачущие дети.
А я ещё долго лежал где-то между явью и сном, вдыхая запах её волос, изредка осторожно проводя кончиком носа по чёрным прядям, и думал, какой же была её жизнь до меня, а ещё о погибших людях с видео. И странно и горько было понимать это – но то, что у Варвары раньше кто-то был, значило для меня сейчас гораздо больше войны и смерти тех людей. Или так и должно быть, сомневался я, но ведь не должно... И от этих мыслей ещё сильнее хотелось, чтобы у нас с ней всё сложилось, чтобы мы нашли друг в друге спасение от любого зла и несправедливости, последнее пристанище в разрушающемся мире...
Мягко пролился в окно рассвет.
Тонкая косая граница отступающей полутени медленно двигалась в сторону двери – то проходила по зеркалу, то по рисунку с Данко и чёрным сердцем, то изогнулась, встретившись с книжной полкой.
Мы лежали, изредка поворачиваясь и неосознанно касаясь друг друга. Ближе к утру я в очередной раз пробудился оттого, что рука моя под Вариной спиной онемела, но не двигался, с рассеянным любопытством прислушиваясь к бегающим от локтя к плечу мурашкам. Кончиками негнущихся пальцев я мог осторожно касаться её груди через футболку, и хоть уже видел Варю голой всего два дня назад, но это крошечное касание было в десять раз пронзительнее и важнее для меня.
То ли я громко выдохнул, то ли неловко шевельнулся, но она вздрогнула и неожиданно откликнулась на моё прикосновение и мы долго целовались, но потом пугливо отстранились друг от друга, боясь нарушить вечернюю договорённость о том, что близости между нами в эту ночь не будет.
– Встали ни свет, ни заря, и за работу, – усмехнулась Варя, и мне даже понравилось, что это прозвучало не так возвышенно, как вроде бы должна была звучать первая фраза в такой момент.
Внезапно резко прозудел будильник на её мобильном телефоне. Я вздрогнул и, не меняя положения, дотянулся до него и поспешно нажал на кнопку отключения, чтобы тот не смел нарушать хрупкую нежность этого утра. Но она уже вскочила с кровати, не одеваясь, скользнула к столу и привычным движением включила чайник.
– Просыпайся, соня! – воскликнула бодро. – Я в душ.
Я поднялся, медленно, лениво, ещё в томительном полусне, машинально раздумывая о том, всегда ли она так встаёт или, может, просто боится, что вернётся соседка и пойдут сплетни, как она сказала мне два дня назад...
13.
– Расскажи мне про себя, – просил я её в один из следующих дней.
– Да что про меня рассказывать, обычная жизнь...
Но я настаивал, мне хотелось перестать воспринимать её странной политической активисткой или женщиной, принадлежавшей другим мужчинам, или же источником моего вдохновенного восторга – и в том, и в другом, и в третьем было лишь моё искажённое восприятие, а хотелось узнать, какой была она. Или хотя бы прикоснуться к этому знанию, как я касался её тела. Варя заговорила сначала неохотно, стыдясь своей откровенности, а потом всё увлечённее. Она многое рассказала мне о себе в те первые дни...
Она росла младшей дочерью в большой семье, где всё время не хватало внимания и заботы – и, не осознавая этого, страдала от жгучей потребности в родительской любви. Мать её торговала на городском рынке и тянула семью на себе, приходила домой поздно, принималась готовить ужин, каждый раз с надрывом ругая тяжёлые времена и постылую жизнь, которую приходится терпеть ради детей. Отец – добрый, но слабый и наивный человек, которого Варя очень любила, по инерции с советских времён работал начальником смены на машиностроительном заводе, где платили мало и с задержками. По вечерам, отдыхая от работы, смотрел телевизор с раздражённым ожиданием, что его сейчас потревожат и заставят что-нибудь делать. Иногда ещё он возился со старшими братьями, помогая им с уроками и привычно ворча на их невнимательность. У Варвары же не было проблем в школе, так что с ней вроде как и не надо было заниматься – она старалась учиться ещё лучше, чтобы обрадовать родителей, чтобы они похвалили её, но оттого получала ещё меньше их времени. Мать часто упрекала отца за мечтательность и неумение разбираться в жизни; Варе же наоборот нравилось, когда отец придумывал что-нибудь необычное: игру или шутки. Ей запомнилось, как они вдвоём с отцом ездили на огромное бескрайнее поле, за которым стеной стоял лес, а рядом был пруд, где вроде бы нельзя, а вроде бы и можно было купаться, и папа несколько раз спрашивал, нравится ли ей здесь. Она отвечала – конечно, нравится, а он ещё долго ходил по траве, лихорадочно хлопая себя ладонями по ногам и повторяя: «Что я семью не прокормлю что ли...». Но Варя уже тогда понимала, что ничего не зависит от них двоих и ничего не решится, если мать будет против покупки. «Ты ещё не сказал маме?» – спрашивала она потом у него каждый день, а отец отговаривался тем, что занят или ещё не время. А через несколько недель в ответ на её очередной вопрос виновато поморщился: «Да нет, дочка, ерунда всё это, не получится...». И увидев, что она расстроилась, растерянно добавил: «Не сердись на папку...».
Она не корила отца, она привыкла жалеть его и любить. И только иногда, ближе к окончанию школы, непонятное раздражение охватывало её, и на минуту она вдруг начинала смотреть на отца глазами матери, а потом чувствовала себя виноватой перед ним.
– Ты такой же добрый, как он, – сказала Варя, проводя ладонью по моей щеке. – Но и решительный... Ты тогда на собрании так нам сказал, я неделю не могла успокоиться!
Я хотел сказать, что это произошло случайно, но побоялся её разочаровывать.
Мать она тоже очень любила, но это была, скорее, задавленная любовь-страх. Я видел, как Варя разговаривает с ней по телефону – первые слова произносит с жадной нежностью, но голос всё время дрожит, а рука нервно сжимает телефон, словно бы в каждый момент она боится неожиданного удара.
– Твой Володя молодец, он работает, а ты своей ерундой занимаешься, – пересказывала Варя мне потом слова матери, и было странно, что та относится ко мне с такой симпатией, хотя почти ничего обо мне не знает, а к дочери и её деятельности с таким пренебрежением.
– Это не потому, что она либералка, – грустно объясняла Варя. – Просто, чем бы я ни увлекалась, это всегда для неё было неважно и неинтересно. Она называла нас с отцом мечтателями, говорила, что мы не знаем настоящей жизни.
– Вот станешь депутатом, тогда она поймёт, – подсказывал я вариант, который мог бы и удовлетворить приземлённую женщину, твёрдо стоявшую на ногах, и одновременно вдохновить Варю, дать ей ощущение собственной силы и значимости.
– Нет, я никогда не стану депутатом, – возражала она убеждённо. – Это Паша может, а я нет…
Родители Варвары считали себя людьми неверующими, и в церковь она попала первый раз в восьмом классе. Просто шла мимо, увидела ребят у здания воскресной школы, заинтересовалась и записалась в группу. В обычной школе всё было понятно и привычно, а здесь что-то новое. Единственное, её сильно возмущало, что ученики были расслабленные и безответственные: они могли, например, не прочитать евангельский отрывок, которые задавали на дом, или не помнить того, что проходили в прошлый раз. А преподавательница, бледная сухая женщина с тоненьким причитающим голосом, никогда никого не ругала и никогда не выделяла Варю, которая всегда была готова к уроку. Ей было обидно, но она всё равно продолжала посещать занятия. А потом стала бывать и на службах – так получилось само собой, без каких-то сомнений: раз уж она училась в воскресной школе, то и в церковь ходить тоже было нужно.
Существование Бога, который всё видит и знает, примиряло её с настоящей жизнью. Она видела, что мир вокруг ужасно несправедлив – её родители работали целыми днями, но почти ничего не могли купить; или, например, она училась лучше всех в классе и при этом каждому готова была помочь, и помогала, но её почему-то не особенно любили ни учителя, ни одноклассники. И мысль о том, что где-то есть Бог, и он запоминает всё, что происходит, а потом, после смерти, каждому воздаст по заслугам, придавала Варваре сил и уверенности. Хотя, конечно же, такое устройство мира казалось ей чересчур сложным: жизнь была бы яснее и понятнее, если бы расплата не откладывалась на большой срок, когда человек уже и забудет, что и почему делал и кому какое причинил зло.
– Я по ночам плакала и просила Бога, чтобы он исправил все несправедливости, – рассказывала она мне, отчего-то сильно ожесточаясь, – я не могла понять, почему всё так неправильно устроено? Почему люди безнаказанно делают зло и даже не понимают, что это зло? Я бы хотела – вот, ударил человек кого-нибудь, и у него сразу рука отсохла, хотя бы на несколько дней. Сказал что-нибудь плохое – язык отнялся. Вот тогда бы он подумал, прежде чем в следующий раз говорить!
– Все были бы калеками, – вставил я беззаботно, но она вдруг посмотрела на меня так, будто рассказывала не о давнем детском желании, а о настоящих своих мыслях.
– Мне кажется, ты чересчур строго судишь людей. Или наоборот недостаточно, строго, – выговорила резко, но через секунду покачала головой и вздохнула с сожалением. – Но сейчас я так не думаю, конечно, всё гораздо сложнее в жизни...
В воскресной школе Варя проучилась год и ещё почти два после этого каждую неделю посещала службы, пока ни пришла пора усиленно готовиться к поступлению в институт; но перестав ходить в церковь, она не чувствовала вины – это было рационально, а значит, правильно, а значит, вполне одобряемо Богом. Подготовка к экзаменам, сами экзамены и приезд в Москву на какое-то время целиком заполнили её жизнь. Но достигнув желанной цели и поступив в московский вуз, Варя вдруг обнаружила себя совсем одинокой в столице – раньше она даже не могла представить, насколько же ей будет здесь тяжело и тоскливо.
Её влекло в родной дом, в его воображаемое тепло, но когда она звонила матери, из трубки веяло лишь ледяным равнодушием – там, в городе, который внезапно перестал принадлежать ей, было много забот: у старших братьев, которые успели к тому времени жениться и развестись, росли дети, и их воспитание и конфликты с непутёвыми невестками занимали родителей гораздо сильнее, чем дела младшей дочери, у которой, как они считали, всё складывается успешно. И оттого Варе опять казалось, что тех, проблемных, они любят больше, чем её. Сами братья были поглощены своими делами, да и до сих пор относились к ней несерьёзно, как к маленькой. И даже учёба, которую Варвара всегда считала своей сильной стороной, вдруг оказалась гораздо труднее, чем в школе. Она училась изо всех сил, но это позволяло ей лишь держаться в середняках.
В это время неожиданно для себя Варя принялась опять ходить в церковь. Вокруг неё всё сменилось: вместо уютной комнаты – четыре соседки и невозможность побыть одной; вместо маминой еды – скудные и дорогие обеды в столовой; вместо уверенности в своих силах – вечная нервозность на занятиях – а в маленькой московской церкви была та же атмосфера и привычный распорядок утренних и вечерних служб, к которым Варя привыкла у себя в городе. И в то же время ей совсем не хотелось изучать новое, читать религиозные книги, глубже погружаться в церковную жизнь – словно однажды узнав в школе, что земля круглая, уже не могла подвергать сомнению такую очевидность, но и углублять это знание не считала нужным: ведь оно было таким ясным.
Я удивлялся, насколько же спокойно она говорила о вере. У меня с этим всегда был связан детский восторг, воспоминания о мечтательных разговорах с Катей, о запойном чтении религиозных книг. У Вари же не было никакой экзальтации: ровное твёрдое убеждение и, по-видимому, ответственное исполнение всего необходимого без лишних терзаний и тревог. По крайней мере, так мне казалось до того момента, когда однажды в ответ на мой осторожный вопрос она неожиданно сбилась и стала, морщась, подбирать непослушные слова.
– Я тебе как-нибудь в другой раз расскажу про одного человека, который сделал мне много зла, – произнесла, наконец, она. – Из-за него я столько грешила, что теперь у меня самой должно всё отсохнуть до конца жизни. И даже если вот сейчас не отсыхает, то потом обязательно припомнится... Я долго искала ему замену, но они все оказывались похожими на него. А ты совсем другой.
Она больше не сказала мне ничего ни об этом человеке, ни о грехах, которые должны будут ей припомниться, ни о мужчинах, в которых она искала избавления от того, первого, – а я отчаянно ожидал этих рассказов и в то же время боялся их. Мне было обидно, что она оставляет часть своей памяти закрытой, хотя только что так подробно рассказывала обо всём остальном. Но едва я начинал представлять, что вот сейчас она заговорит, и в напряжённой тишине зазвучат чьи-то имена и эти воображаемые мужчины станут реальностью, как мне становилось невероятно тоскливо, и я прекращал всякие расспросы.
А однажды, глядя на рисунок с Данко, спросил:
– А что за картина?
– Это мне Паша подарил, – легко ответила она и улыбнулась. – Пытался меня мотивировать...
– Паша? – и удивился новой болезненной догадке. – А у вас с ним тоже?..
– С Пашей-то? Нет, конечно, – откликнулась Варя и рассмеялась так, как если бы я сказал сейчас невероятную глупость, и от этого искреннего настоящего смеха на душе становилось свободнее. – Паша просто хороший друг.
– Вроде бы у вас с ним много общих интересов, – уточнил я.
– Да, я очень благодарна Паше, он настоящий лидер, он многое мне объяснил. Вернее, объяснил Сергей Владленович, но я лучше всё поняла, слушая именно Пашу, а главное – глядя на него. Он же на самом деле не такой уж и твёрдый человек, он довольно слабый, романтичный парень. Но стал работать над собой, делать из себя личность историческую...
– Паша же только говорит красиво. Я ему не верю, – решил я копнуть ещё глубже, но она вдруг вспыхнула с неожиданным ожесточением:
– А кому ты веришь?
– Тебе.
– Ерунда, – смутилась и поморщилась, но сразу же опять стала мягкой: – Ты не прав. Паша искренний человек, не осуждай его. Он единственный из нас, кто так сильно и по-настоящему верит. Его концепция – это же практически борьба с грехами. Он горит сильнее, чем многие христиане. – И я удивлённо взглянул на неё. – Да и вообще, – продолжала, на секунду задумавшись, – я знаю, что Паша чайлдфри, но не вульгарный, как сейчас принято. Ему просто кажется, в нынешнее военное время быть патриотом важнее, чем воспитывать детей. Мне это не близко, но всё равно достойно уважения. – Она опять остановилась, а потом заговорила, постепенно увлекаясь, от Паши переходя к делам ячейки, потом к политике, а я слушал её, не прерывая вопросами, радуясь, что по счастливой случайности мы опять свернули с больной темы о прошлых мужчинах…
Общественная работа стала для Варвары единственным утешением после болезненного расставания с тем человеком, о котором я так ничего и не узнал. Организация Кургузова привлекала её тем же, чем когда-то в школе привлекла и церковь – ответственностью и стремлением к справедливости. Но здесь речь шла уже не о личной справедливости (которой не жалко было и пожертвовать), а о судьбе страны, и ощущением важности и святости этой тяжёлой задачи можно было раздавить собственное горе. Более того, теперь, после пережитого, отношение её и к общественной работе, и к церкви стало сложнее – появилось чувство жгучей вины за свою неправедную страсть, и эту вину ей отчаянно хотелось искупить добрыми полезными делами. Но чем больше она делала, тем яснее и мучительнее отливались в ней это чувство вины, так что никакие достижения не могли избыть его до конца, требуя достижений ещё больших. Сначала Варя просто ходила на заседания только что сформировавшейся ячейки Северного округа, потом взяла на себя обязанность оповещать участников о теме предстоящей встречи, наконец, стала определять темы и назначать участников – и вскоре все считали её главной в ячейке. Хотя когда появился деятельный Паша, она спокойно уступила ему лидерство: Варю совершенно не интересовало, кто из них будет руководить.
Идеи ячейки вошли в неё так быстро, как сыворотка в кровь, и вскоре не отличить было, что Варино личное, совпадающее с её характером и желаниями, а что чужое. Хотя, если, как она сказала про Пашу, каждому нужно сделать из себя личность историческую, то, наверно, и правильно было так – срастись с чужим, но полезным для общества, одеть чью-то хорошую маску и не думать о собственном лице. Но как бы она ни пыталась стать последовательным исполнителем исторической необходимости, от пережитой страсти к мужчине и убеждения её приобретали ту же страстность и бескомпромиссность израненной женщины – и это чувствовалось даже сейчас. Едва я однажды осторожно начал возражать, что коммунизм ведь так и не смогли построить, Советский Союз распался, значит, там что-то было не так, Варя вспыхнула и инстинктивно схватила меня за руку:
– Да, да, ты, прав! Но это вина тех, кто был коммунистами в то время, они же давали клятву и предали страну! Дружно подняли ручки, когда враги нанесли удар... А теперь мы должны ответить за это!
– Ты имеешь в виду отомстить? – переспросил я.
– Нет, не только. Главное – ответить! Чтобы враги знали – мы не такие слабые, как раньше. Мы можем за себя постоять. И мы не забыли наше поражение.
Она и не родилась ещё, когда распался Советский Союз, – откуда же в ней такое острое восприятие этого события, будто оно имело отношение лично к ней, удивлялся я. И почему же её так тянет к советскому, если она не могла помнить, как было там, а значит сравнить с тем, как сейчас здесь.
– Почему? – удивлялась она моему вопросу. – Это же было замечательное время! Случались ошибки, трагедии, но самое главное – все стремились к добру и справедливости. Сейчас у нас возрождается интерес к тому времени и это хорошо... Я почти год вела в фейсбуке группу советских плакатов, и видела, сколько там молодёжи. Ты не заходил туда? Теперь её ведёт Катя.
– Катя? Нет, не заходил.
– Она делает это гораздо лучше меня и на самом деле вкладывает душу.
– А ты разве не вкладывала? – спросил с едва заметной улыбкой.
– У меня очень мало души, – грустно ответила Варя, и я мгновенно пожалел о своём неуместном вопросе.
Она ещё много всего рассказала мне – и о своих убеждениях, и о том, как болезненно воспринимает происходящее сейчас на Украине и в России. Майдан и Крымские события оказали на неё сильное воздействие: многие в ячейке были воодушевлены происходящим, но ей было очень тревожно. Потом ситуация становилась всё хуже и хуже, а после случившегося второго мая в Одессе она впала в изматывающее томительное ожидание. И хотя Сергей Владленович и говорил, что он против ввода войск, что нужно помогать восставшему Донбассу силами гражданского общества, а не власти, она до последнего надеялась, что на Девятое мая будет какое-то грандиозное событие – или придут, наконец, наши, или просто выплеснутся на улицы украинских городов толпы людей и единым порывом сметут ненавистную фашистскую власть.
– А когда увидела, что нацгвардия творила в тот день в Мариуполе, как убивали мирных жителей, я не знаю, что было со мной... я всю ночь плакала, потом просыпалась и опять плакала… И в этот момент появился ты, – произнесла резко, сжимая губы от волнения. – Сначала я считала, что ты враг, и очень злилась, думала, ты приходил к нам, чтобы что-то выведать. Потом решила, что ты просто слабый человек и тоже злилась. Прости меня, – и в голосе было столько горечи, вроде как после этого честного признания я должен был возненавидеть её навсегда.
– Ничего… – растерянно выговорил я.
– Если честно, я никогда бы тебя не выбрала, ты был совсем не такой, какого я хотела. И я не знаю, что со мной случилось. Но после того пикета на ВДНХ я проснулась утром и почувствовала... как будто тебе дарят подарок на Новый год, но не тот, какой ты хотела, и ты сначала расстраиваешься. Но потом понимаешь, что для тебя этот подарок гораздо лучше того.
– Значит, я твой подарок? – усмехнулся я, ласково обнимая её, ощущая собственную силу и необходимость защищать её теперь от любой тревожной мысли или чувства.
Варя была странной – кажется, её никто никогда не любил искренне: она привыкла быть сильной, постоянно двигаясь к новым достижениям, доказывать, прежде всего, матери и, видимо, тому мужчине, о котором я почти ничего не знал, а в их лице – и всему миру; со мной же на первых порах она и не знала, как себя вести. Я с удивлением и даже гордостью понимал, что во мне она встретила человека, который любил бы её просто так, ни за что, тоже принимая все её качества, как подарок, который нельзя рассматривать придирчиво, чтобы не обидеть дарителя. Но она всё равно не могла поверить, что этот подарок принадлежит ей сам по себе, а не за какие-то заслуги: старалась отчаянно заботиться обо мне, готовить что-нибудь вкусное, соглашалась на все мои предложения – была со мной испуганно-ласковой, никогда не ругалась и даже не раздражалась, может, только внутри себя, но, видимо, сразу же давила это чувство. Она очень боялась меня потерять, и это было даже не от недоверия ко мне, скорее, от недоверия к самой жизни, к её высшей справедливости, по которой человеку ничего не даётся просто так.
Впрочем, проходило время, и иногда она как бы смирялась с необходимостью доверяться мне целиком, и тогда, желая испытать свой новогодний подарок по-настоящему, становилась целиком беззащитной и уязвимо-нежной. Но я знал, что если я вдруг предам её, то она никогда больше не решится так довериться человеку – навсегда закроет свою душу не только от меня, но и от всех людей на свете.
Разве что в близости она могла позволить себе быть резкой со мной: подходила, иногда в самый неподходящий и неромантичный момент, например, после просмотра новостей, садилась ко мне на колени, лицом к лицу, и начинала жадно целовать. Только так она могла выплеснуть свои задавленные чувства. Но и здесь всё было не так просто: ближе к концу июня начался Петров пост, и Варя стала просить меня воздерживаться от близости в это время. Я удивлялся, вроде бы мы и так не женаты – в пост или не в пост, какая разница, когда грешить, но для неё это было очень важно. «Это моя борьба со страстями, – говорила она мне. – Но ты-то тоже верующий, ты меня понимаешь». Потом объясняла подробнее, так что выходило, будто бы от её победы или поражения в этой воображаемой борьбе зависели другие события в мире, а значит, если бы она смогла перебороть себя, то, может, где-то далеко не погибли бы люди, а может, и вообще – мгновенно закончилась бы война. И хоть я и не понимал ничего, но просто соглашался, чтобы поддержать её.
Но она не выдерживала сама, набрасывалась на меня, а после этой неожиданной близости долго плакала, как жестоко обиженный ребёнок.
– Почему, почему? Что не так? – спрашивал я, но она только всхлипывала и со злостью сжимала губы.
– Мы же любим друг друга, Бог всё прощает, – пытался я найти верные слова.
– Нет, нет, неправда, – морщилась Варя, словно я говорил какую-то глупость.
В следующий раз я пытался остановить её, отстранялся, говорил: давай перетерпим, ты же потом сама будешь расстраиваться. Она соглашалась, но целый день после этого стремительно шагала по комнате, громко ставила чашку на стол, не слышала моих вопросов; а мне было неуютно и тревожно, я не мог терпеть, когда между нами нарушалась эмоциональная связь, подходил к ней, стараясь смягчить. Она сначала недовольно водила плечом, а потом поворачивалась, впивалась мне в губы, и я поддавался, стараясь взбудоражить своё расслабление тело, – но это яростное желание не спасало её от подавленности и раскаяния после.
И когда, отлепившись от меня, она опять лежала, разбитая, наедине со своей нелепой виной, мне казалось, что дело вовсе не в ответственности и войне, а в тех проклятых людях, которые трогали её раньше, словно бы она каждый раз отдавала дань похоти этих людей и успокаивалась. И когда я думал об этом, мне и самому хотелось заплакать, даже не от ревности, а скорее, от жалости к ней и к себе. И почему же я не встретил её раньше, где-нибудь на первом курсе, как Катю, я бы тогда сохранил её от всего плохого, что было с ней: и дело было, конечно, не в эфемерной чистоте, а в том, что душа её не испытала бы той боли, которую никак не могла изжить в себе и с которой я со своей любовью и нежностью справиться не мог...
Я заранее знал, что через полчаса после этого приступа опустошённости Варя встанет с кровати и начнёт ожесточённо писать блог или смотреть ролики Кургузова на двойной скорости. Я к тому времени тоже немного успокоюсь и смогу сделать что-то по дому, помыть пол, посуду, просто полежать и отдохнуть. В такой день Варю лучше было не тревожить до поздней ночи – в этой буйной деятельности, охватывающей её после запрещённой близости, было нечто ещё даже более страстное, мучительное, высасывающее все силы без остатка. И иногда я даже думал, что, может, причина всех этих приступов вообще не в физиологическом влечении: может, ей просто нужно было извести себя невыносимой мыслью о том, что нам сегодня нельзя, потом броситься в пропасть, а, упав, напитаться своей яростной виной, прощение которой возможно было заслужить лишь кипучей деятельностью, а значит – она сама неосознанно стремилась к такому ритму, позволявшему ей перелопачивать огромное количество материалов и следить за деятельностью всей ячейки своего округа.
Уже потом, поздней ночью, когда я спал, она приходила ко мне, усталая, по-детски ласковая. Сквозь сон я осторожно прижимал её к себе, боясь, что одно неловкое движение, и она опять вскочит – и тогда либо горячая близость, либо сразу за компьютер к делам ячейки. Но в ней уже не было ничего яростного, а только то затаённое, кошачье, что выдавало в ней моменты полного доверия и расслабления.
Бог всё прощает, машинально говорил я свои обычные слова, а она торопливо кивала и просила: давай прочитаем молитву. Я, конечно же, соглашался, и в сумраке нашей комнаты её тихий и нежный голос шептал: Отче Наш... да святится имя Твое... Я повторял одними губами, а к концу засыпал, чувствуя благодарную теплоту в сердце, то ли к Богу, давшему мне Варю, то ли к самой Варе. И эта коротенькая молитва казалась мне в сто раз важнее наших с ней невоздержаний и вообще всего остального на свете. А потом всё опять возвращалось к привычному течению жизни, словно бы и не было никаких страстных порывов и слёз, – и если бы на следующий день меня спросили, нет ли у нас проблем, я беззаботно и честно ответил бы, что всё хорошо и мы очень счастливы.
14.
Но ни разу за эти два первых наших месяца Варя не позвала меня в ячейку. Сама она часто занималась чтением, подготовкой к собраниям и ведению своего политического блога, много рассказывала мне о проблемах движения, но всегда говорила об этом как об исключительно своём деле. Иногда ещё я ходил с ней на собрания, но тоже как бы лишь сопровождая её, ведь почему бы нам ни сходить куда-нибудь вместе. Ребята из ячейки постепенно привыкли ко мне и даже считали полностью своим (ведь не мог же парень Вари быть не своим!), но на самом деле никакого отношения к Сути я не имел – не читал их газеты, не смотрел политические ролики, у меня не было собственного блога, где я писал бы что-нибудь об украинском фашизме или как либералы извращают советское время.
Впрочем, когда однажды у меня на работе зашёл разговор о Кургузове и его движении, я слушал, не вмешиваясь, но с затаённой ревностью в душе.
– Да это Кремлёвский проект, откуда деньги у этого сумасшедшего? – отрезала начальница Галина Евгеньевна, и мне стало как-то обидно, будто задели знакомого мне хорошего человека.
В июле, уже после отъезда Ромы в Тайланд, когда мы уже жили с Варей вдвоём в съёмной квартире на востоке Москвы, к нам часто заходил Паша, и они с Варей обычно подолгу обсуждали, что нужно сделать в ближайшем будущем, какие мероприятия провести. Костяк ячейки в последнее время разъехался по Москве, но всё равно никто не ушёл из отделения Северного округа, и все занимались его делами, кажется, ещё больше, чем раньше.
Варя и Паша ничего не скрывали от меня, я мог бы сидеть с ними и даже участвовать в разговорах, но мне и не было особенно интересно, а кроме того неудобно всё время находиться рядом, боюсь я что ли оставить их наедине, – и я под каким-нибудь предлогом уходил на кухню. «Вот, Володя, есть познавательная статья, не хочешь почитать? – иногда лукаво спрашивал меня Паша, – Может она придаст тебе смелости», но я каждый раз отшучивался. Меня не обижали его миссионерские попытки, скорее, неприятно было, что в такие моменты мы с Варей становились уже не двумя близкими людьми, к которым пришёл в гости третий, а тремя отдельными, одного из которых, маленького и недоразвитого, обступали двое других. Варя никогда не участвовала в этих уговорах, и только в её молчании иногда чувствовалось затаённая поддержка Паши – вроде как она и не против была, чтобы я сильнее погружался в политику, но не хотела давить на меня, ожидая, что я дозрею до этого сам. Впрочем, Паша уходил, а вместе с ним пропадало и это неприятное ощущение.
Но у Сути были и реальные дела: несколько десятков добровольцев из движения воевали на Донбассе, а ячейки со всей страны собирали гуманитарную помощь, закупали лекарства – и это было действительно настоящее и полезное, в чём хотелось участвовать. И когда Варя обмолвилась при мне о гуманитарной помощи, я сам предложил ей взять из моей последней зарплаты сорок тысяч и отдать от нас двоих. Она с благодарностью посмотрела на меня, обняла и надолго приникла к моей груди – ей очень хотелось принять участие в сборе, но родители присылали мало, а сама она должна была ещё учиться год в институте и пока только искала подработку на лето.
– Лучше не деньгами, деньги перехватывают в банках Украины. Я куплю бронежилет, – оживилась она.
– Ты разбираешься в бронежилетах? – удивился я.
– Всегда увлекалась милитаризмом, – пошутила смущённо.
А ещё один раз нужно было забрать большую сумку-холодильник с инсулином у Васи Покровского, дружелюбного паренька, который нравился мне больше всех в ячейке, и отвезти к автобусу в Луганск – я как раз в тот день был свободен и вызвался помочь. Меня тогда поразило, что на автостанции Тёплый Стан среди десятка других автобусов стоял обычный фирменный «Икарус», какой поехал бы в любой город, в Тверь или Орёл, и только табличка на нём указывала, куда он направляется. Возле автобуса привычно курил немолодой загорелый водитель, а рядом стояли две женщины, разговаривали о чём-то невоенном и смеялись, будто ехали совсем не в осаждённый Луганск. И мне почему-то неприятно стало от их смеха, захотелось уйти и не стоять больше рядом, но человек, которому нужно было передать лекарства, ещё не появился. А потом прошли мимо двое коренастых мужчин в распахнутых рабочих куртках, и один, наверное, в сотый раз проговаривая привычное, произнёс, как смачно плюнул:
– Кондиционер, мать вашу...
По-видимому, это касалось последней бомбардировки города, о которой я читал, что её жертвы украинские телеканалы объясняли взрывом кондиционера. И мне как-то спокойнее стало оттого, что именно такие слова я и ожидал здесь услышать.
Тот, которого я ждал, оказался щуплым молоденьким парнем в очках. Он смущённо поздоровался и сказал:
– Передайте большое спасибо, Вася – человек! У меня мать в Алчевске с диабетом. Там таких ещё двести человек, – добавил ожесточённо, а я торопливо кивнул, не зная точно, на кого он ожесточён – на украинцев ли, на ополченцев или вообще на всю войну, и потому не понимая, как мне лучше отвечать ему.
А когда мы уже попрощались, я увидел, что к автобусу идёт женщина лет тридцати пяти, с маленькой девочкой, обе так легко одеты, что им, наверное, зябко этим прохладным вечером. Девочка тряхнула белокурыми волосами, посмотрела мне в ответ и, кажется, замедлила шаг, но женщина потянула её за руку – они уже опаздывали к отправлению. У женщины были усталые глаза, но лицо ещё очень красивое. Куда же они едут сейчас, удивился я, и почему с ребёнком, туда – с ребёнком. И что за жизнь у этих людей, о которой я не знаю и не могу знать... «Икарус» догнал меня у метро, медленно, грузно переваливаясь.
А однажды мы и сами ходили работать на пункт приёма гумпомощи, который находился в одной из московских библиотек. Хорошо помню то утро. Было ещё прохладно, но в воздухе чувствовалась сковывающая горло сухость будущего жаркого дня. Мы шли с Варей, взявшись за руки, она чуть впереди, как молодая решительная мамаша, ведущая за собой ребёнка, и мне было весело от этого сравнения, и я даже чуть задерживал шаг, чтобы руки сильнее натянулись.
Наши встречались на крыльце библиотеки. Когда мы подошли, собрались уже почти все, кроме Паши, он опаздывал – ранним утром у руководителей московских ячеек должна была состояться внеочередная встреча с Кургузовым. И пока ждали Пашу, толпились на ступенях и, подобно водной глади на ветру, колыхались, когда кто-то переступал с ноги на ногу или подходил к другому перекинуться парой слов. Не было ни новеньких, ни Петра Петровича – только близкий круг, костяк. Влад Щукин по прозвищу Щука, хамоватый паренёк с гортанным утиным голосом, ходивший в ячейку вроде бы даже дольше Вари, артистично и со вкусом травил анекдоты, а остальные смеялись во весь голос. Двое неразлучных друзей, Юрка и Петька, ожесточённо игрались с мелкими камешками, поочерёдно пинная так, чтобы сбить несколько других, как пацаны во дворе. С краю, на перилах, замерла незнакомая мне рыжеволосая девушка, приходившая несколько раз на собрания с Васей Покровским, а сам Вася стоял рядом и иногда целовал её в лоб. И только в углу высокий полный парень с густой щетиной, Лёша-поэт, благопристойно беседовал с Андреем о чём-то политическом.
– Говорят, он человек Ахметова, но это чушь, – журчало с их стороны, – был бы предатель, после аэропорта все бы от него разбежались. А раз нет, значит, верят…
– Спланированная кампания, всех героев хотят очернить!
Катя стояла рядом и, увидев нас с Варей, оживлённо помахала рукой.
– Варь, привет! – оживился Влад Щукин, когда мы осторожно приблизились и остановились рядом с компанией. – Слышала последние новости из цирка. Этот чудик из Северо-Западной под шумок забрал у родителей пятьдесят тыщ и купил теплоприцел, – только это был уже не анекдот, а кажется, вполне реальная история. – Его отец пришёл к Паше, а тот говорит: что, мне теперь теплоприцел на рынке продавать, в армейском его обратно не примут…
– Этот человек – идиот, – сразу же включилась Варя. – Вот из-за таких людей и начинаются разговоры, что Суть – секта.
– Да ну, ты чего, правильно сделал, нашим помог мужик, – вмешался Лёша-поэт, мгновенно отвлекаясь от разговора с Андреем.
Наконец, появился Паша. Он шагнул из-за угла, весело подпрыгивая на ходу, как бы пританцовывая, и принялся обходить собравшихся, стараясь каждому уделить хоть пару секунд – словно бы резкая струя ворвалась в человеческое озеро, и оно забурлило вокруг. Долго и игриво разговаривал с девушкой Васи Покровского. «Ну, ты, Катюша, у нас теперь Роза Люксембург», – сказал Кате, а та непонимающе усмехнулась – и я увидел, что ей по-прежнему не нравился Паша, но это стало уже привычным и не вызывало у неё тех сильных эмоций, как раньше.
– Как там Владленыч? – спросил кто-то.
– Говорит, будем издавать книгу про Стрелкова. Тамошние надеялись, раскрутят его, а он свалит в Россию и устроит майдан, но мы им не позволим!
Все мгновенно перестали болтать о постороннем, словно бы вспомнив, что они политическая сила, скучились вокруг Паши, а потом хлынули вслед за ним в библиотеку, оглядываясь в непривычной обстановке, заполняя одну комнату за другой…
В целом работа напоминала приём товара в магазине – изматывающая и однообразная. Лёша-поэт заполнял большую тетрадь, какие бывают у кассиров в торговых киосках, а остальные таскали коробки с тушёнкой, лекарствами и снаряжением и сортировали их. Работница библиотеки, маленькая пугливая женщина, призраком перемещавшаяся повсюду, смотрела на нас, вздрагивая и ахая, – она вроде как и понимала, что делается доброе дело, но всё равно как бы боялась чего-то.
Товары встречались разные. Было много пятилитровых бутылей с водой, соединённых по двое в полиэтиленовый кокон, как близнецы в животе матери. Разве там нет воды, удивлялся я, не дешевле ли было закупить поближе к границе. Часто попадали блоки сигарет, а в одной из комнат в углу мы нашли огромный новенький сноуборд.
– Ничего так доска, да? – рассматривали его Юрка и Петька, но в этот момент подскочила работница библиотеки, и выяснилось, что это никакая не гуманитарная помощь и трогать его нельзя.
В коридорах попадались незнакомые люди, наверное, из других ячеек. Но сильнее всех выделялся поджарый загорелый мужчина лет тридцати-сорока, которого все называли Чёрным, – говорили, что он воевал на Донбассе, но по ранению находился сейчас в Москве. Он действительно немного прихрамывал, на сутевцев почти не смотрел, ходил повсюду, постоянно поплёвывая, и выискивал в груде вещей ему одному известные предметы.
– Бронежилеты четвёртого класса, берцы, разгрузки с подсумниками, противогазы, – шептал он вслух, словно бы у него в ухо была встроена рация, по которой он докладывал кому-то.
А если ему нужно было перетащить тяжёлое, брал сам, не прося никого, да и никто не решался предложить ему помощь. И только женщина-библиотекарь, по-видимому, испытывающая к Чёрному особенное уважение, однажды попыталась схватиться за краешек большой картонной коробки, когда тот принялся поднимать её, но Чёрный мотнул головой – сам. Впрочем, когда мы переносили упаковки с едой или воду, нам он тоже не помогал, а только выкрикивал куда-то в сторону:
– Грузите, грузите, щенки, – и все делали вид, что это нормально, а может, даже предназначается и не нам вовсе.
Уже ближе к обеду я проходил мимо одной из комнат, заставленной книжными стеллажами, в которой он сидел в груде железяк и разочаровано разглядывал массивные резиновые сапоги.
– Не, с таким говном мы до Киева не дотопаем, – сказал он мне так, будто я тоже разбирался в военных делах и мы раньше говорили на эту тему. Я старательно кивнул ему и поспешил дальше по коридору.
Работа постепенно подчинялась своему размеренному движению, и я уже не вглядывался в содержимое коробок и ничему не удивлялся, просто носил или выполнял чьи-то поручения, и лишь отслеживал путь по лабиринтам библиотеки, то в одну, то в другую сторону, то с заходом в небольшой аппендикс, где складировали медикаменты, то без.
Машинально вслушивался в обрывки чужих разговоров.
– Я читал этого Дубина, он просто фашист...
– Они мечтали, чтобы русские залезли…
– Видели, Покровский с девушкой пришёл.
– Уведёт она Васеньку!
– Ну, за такой можно и уйти, а чего?...
На самом деле я уже понимал всё, о чём они говорили, и слышал от Вари об этом самом Дубине, и знал, что руководители хунты хотели, чтобы русские ввели войска, и тогда бы Запад ввёл туда свои, и о Покровском мог бы весело пошутить – я был способен поддержать любой разговор, но мне всё ещё было неловко с ними, и я, как клок сена на ветру, мотался то туда, то сюда, не говоря никому ни слова. Девушки работали отдельно от парней, и даже Андрей почему-то ходил другими маршрутами, так что мы с ним почти не пересекались, а остальные были для меня совсем чужими. Один раз мы случайно столкнулись в коридоре с Катей и остановились перекинуться парой слов, оглядываясь вокруг, как заговорщики, будто бы по законам ячеечного общества нам нельзя было говорить наедине.
– Ну, как вы? – улыбаясь, спросил я, имея в виду их отношения с Андреем.
– Да вроде хорошо, – смутилась она. – С Соней недавно встречались, но мало поговорили, у меня был пикет. Она замуж выходит, представляешь? – и погрустнела.
– Да ладно, вы тоже поженитесь скоро, – попытался я успокоить её, как раньше.
– Конечно, поженимся, – ответила поспешно. – Но сейчас это уже так радостно...
– Тебе не угодишь, – перебил я её, и мы вместе рассмеялись, а потом разошлись.
В помещении становилось душно, все ходили взмокшие от пота, а когда к внутреннему входу библиотеки подъехали две газели и нужно было загружать их, каждый старался лишнюю секунду задержаться на крыльце – там, под широким козырьком, защищавшим от солнца, можно было даже поймать случайное дуновение свежести и попытаться с жадностью вдохнуть его ускользающий след. Утреннее беззаботное настроение выдохлось, ощущалась только усталость, да накатывающее волнами раздражение.
Лёше-поэту наскучило заполнять кассовую тетрадь, он достал полуторалитровую пластиковую бутылку, и они с Владом Щукой начали по очереди отхлёбывать из неё. Работа не прекратилась, но оба стали заметно хмелеть.
– На выборах – кто угодно, только не нынешний, – настаивал Щука, – просто надоел этот застой. Интересно посмотреть, что будет!
– Так выборы только через десять лет, – устало шутил проходивший мимо них Юра.
– Через двадцать, – подхватывал Петя, и уже через секунду они с грохотом выскакивали из комнаты, неся новые громоздкие коробки и стараясь обогнать один другого.
А Щука вливал в себя новую порцию, а потом, поднимая груз, багровел и по-стариковски кряхтел. Лёша-поэт ставил неровную пометку и, не дожидаясь друга, делал внеочередной глоток. А в одно из моих появлений в комнате я застал их вместе с Андреем.
– Я тебя привезу на передовую, прямо к окопам. Скажи, ты поедешь со мной? – ярился Лёша.
Андрей стоял рядом, злой и подавленный.
– Скажем так, я хотел бы поехать… Но пока не могу сказать точно.
– Нет, ты ответь, мужик или нет? – настаивал тот. Но мне уже нельзя было больше стоять и слушать, не привлекая к себе внимания, и нужно было нести новую порцию, а когда я вернулся через несколько минут, Андрея уже не было.
А во время одного из перекуров, когда мы сидели прямо на полу, откидываясь на груду вещей, и ели отмеренный каждому из нас сухпаёк, в комнате появился Паша. Он ворвался вихрем, торопливо оглядел комнату, продолжая говорить с оставшейся на пороге пугливой работницей библиотеки.
– Человек, способный на подвиг, когда-нибудь этот подвиг совершит. Он будет, например, бухгалтером... совсем негероическая профессия, да? Но будучи не нытиком, а потенциальным героем, он... ну не знаю... займётся хотя бы альпинизмом… А если к нему в бухгалтерию придёт бандит с пистолетом и заставит отдать все деньги, то он отнимет пистолет, а бандиту накостыляет… И не потому, что такой у него служебный долг, а потому что у него героическое естество...
Деловито заглянул в тетрадь, поднял блок сигарет, сиротливо лежавший под ногами, отброшенный второпях из общей кучи.
– А Стрелков героем не был, – сказал, обращаясь уже не к женщине, а к нам, – хотел погонять украинских офицеров и чуть-чуть погеройствовать... типа реализуется крымский сценарий, и его примут в новую структуру. А не вышло! – развёл руками и шагнул обратно в коридор.
– Героизм мы воспитываем через лекции и собрания. Но самое главное, на школах в базовом лагере в Васильевском. Отличное место! Там реально куётся человеческий характер… – его назойливый, царапающий воздух голос ещё долго доносился откуда-то издалека. А мы вставали, взваливали на себя новый груз и шли, и шли по длинным коридорам, не вдохновлённые, а скорее разозлённые его воодушевлением.
Погрузка заканчивалась. Юрка и Петька небрежно забрасывали последние коробки с консервами в кузова газелей, отчего те расхлябывались на глазах. Лёша-поэт поскользнулся на ступенях и завалился едва ли не под задние колёса – Щука помог ему подняться. Наконец, газели уехали, ребята зашли обратно в библиотеку, а я на минуту задержался и оказался на крыльце один.
Стало уже прохладнее, но дышалось по-прежнему с трудом. Из чёрного зева библиотеки раздавался пьяный смех. Я машинально двигался в темноте вперёд по знакомому маршруту, но в последний момент задержался и свернул куда-то вбок, в одно из ответвлений лабиринта – там обнаружилась лестница, а с пролёта второго этажа свисал косой луч света. Я поднялся и заглянул в приоткрытую дверь: в большой комнате среди множества книжных стеллажей за приземистым столиком, над которым горела яркая настольная лампа, сидели Варя и Катя и перебирали несколько таких же тетрадей, какие заполнял сегодня Лёша-поэт. Андрей стоял рядом, опершись на стену, и рассеянно смотрел на книжные корки на ближайшем стеллаже.
– Если я пойду в церковь, то меня сразу должны отлучить: я не ходил в армию, я откупился, это грех, – ожесточённо сказал он.
– Да нет же,– мгновенно расстроилась Катя.
– Нет? Тогда я не понимаю вашу церковь.
Они опять спорили о вере, дорогие мои Катя и Андрей... Я остановился на пороге, напитываясь человеческим теплом, которое и не надеялся найти в этом чужом месте.
Тем временем оживилась Варя. Она держала ещё в руках планшет, но уже не нажимала на электронные кнопки.
– Андрей, ты во многом прав, но зря упрекаешь всё христианство, – начинала она мягко, но с обычным спрессованным напором в голосе. – На самом деле настоящий социализм первый раз появился в Иерусалимской общине, это было самое справедливое общество в мире, – один локон попадал ей в лицо, она быстро поправляла его растопыренными пальцами, словно бы, когда она держала их так, незримая работа на планшете продолжала выполняться.
– Это уже в прошлом, – отозвался Андрей. – Посмотри, что сейчас!
– Сейчас капитализм везде проникает, и в церковь тоже, – легко согласилась Варя. – Но мы должны не разъединяться, а работать вместе.
– Вот именно – работать! Ты же знаешь, православные сейчас вообще не участвуют в общественных делах… например, ювенальная юстиция...
– Православные должны участвовать, если они по-настоящему православные! – перебила его она, несколько раз коснулась экрана и отложила планшет.
Андрей с силой выдохнул, Варя принялась складывать в стопку тетради. Катя же молчала и смотрела на них с возмущённым ожиданием – она любила, когда Варя спорила с Андреем о вере, потому что её, Катины, взгляды Андрей воспринимал как причуду, досадное недоразумение, с которым нужно просто смириться, а вот религиозность Варвары была для него действительно серьёзным доводом. Но то, что говорила Варя сейчас, не устраивало Катю своей мягкостью по отношению к Андрею, слишком по-ячеечному это звучало, и Катя пыталась подобрать слова посильнее, но никак не могла.
– Ладно, это ваши темы, я в них не вникаю, – отмахнулся Андрей, и Катя вздохнула с привычным возмущением:
– Вот всегда так... когда же ты поймёшь, что это не клуб по интересам!
– Душно здесь, пойду, проветрюсь, – сказал он ожесточённо и протиснулся между сходящихся стеллажей куда-то вглубь комнаты, где, по-видимому, притаилась узкая балконная дверь – распахнул её и сердито закрыл за собой.
Катя сжала губы и отвернулась к стене. Варвара, не придавая большого значения их спору и уходу Андрея, схватила кучу тетрадей разом и, с трудом удерживая равновесие, шагнула к двери и увидела меня:
– О, это ты, подержи!
А когда я подхватил тетради, ловко перевязала их откуда-то взявшейся верёвкой и кивнула на свободное место в одном из стеллажей у двери, чтобы я положил их туда. А потом, смутившись, на секунду прильнула ко мне:
– Я всё время занята. Не сердишься?
– Нет, ты чего… – ответил я вроде как с удивлением, хотя мне и понравились эти слова.
Я мог бы посидеть с девочками, но тогда получалось бы, что Андрей на балконе, а мы здесь, в этаком своём религиозном кружке, а это было неловко. Но и возвращаться на первый этаж к Паше и остальным мне не хотелось, и потому, потоптавшись, отправился вслед за Андреем.
Надвигались бледные летние сумерки. Крошечный балкон, на котором двое могли поместиться лишь вплотную, не был застеклён, и потому, войдя, я сразу попал в густую листву огромного клёна, как бы припадавшего ветвями к стене здания. Лишь слева остался небольшой прогал в листве, и сквозь него был виден раскинувшийся вдали город, неожиданно низкий, вроде бы и не Москва вовсе. Андрей не удивился мне, только подвинулся, освобождая место. Я переступил с ноги на ногу, чтобы удобнее устроиться на узком пространстве. Осторожно взглянул на него – Андрей стоял, локтями опершись на балконные перила, а правой рукой непроизвольно водил по собственной груди.
– Сердце болит?
– Иногда. От духоты.
– Надо к врачу, наверно? – но он только недовольно двинул плечом.
Мы молчали. Под ногами лежали строительные материалы и мешки, а рядом – железяки; к стене была примотана изолентой пепельница со скрученными тельцами окурков внутри. Я перестал подбирать, что бы сказать, и просто отдался мыслям и чувствам о сегодняшнем дне. Раздражение после тяжёлой погрузки ещё ощущалось, но уже сменялось удовольствием от законченного большого дела. И было приятно, что стал сегодня причастен к важному делу и что загруженная нами газель с сотнями других машин едет к измученным войной людям, и среди всех продуктов и лекарств – наш бронежилет, который, возможно, спасёт чью-то жизнь. Потом подумал о ячеечных: Щуке, Лёше-поэте, Юрке и Петьке, и даже о Паше, ну интересуются политикой, хотят быть коммунистами, почему нет. И может, так и надо, разделяю я убеждения Кургузова или нет, какая разница для тех людей, которые получат эту гуманитарку, и какая разница для меня – не в президенты же мне с этими убеждениями баллотироваться…
– Володя, ты ведь не служил в армии, да? А почему?
Я опять повернулся к Андрею и растерянно пожал плечами.
– По зрению негоден.
– Ты молодец, – неожиданно похвалил он меня. – А я вот заплатил военкомату. После института. Мать настояла, но я сам виноват, что согласился.
– Ну, это обычно дело, ничего страшного...
– Нет, страшно, – возразил он, ожесточаясь. – Теперь я ничего не умею, случись мне оказать в бою, от меня никакой пользы не будет. Я даже не смогу проверить, трус я или нет. Меня должны были бы посадить в тюрьму за дезертирство. Да, сейчас не сажают, но я-то сам знаю, что виноват.
Он переживает после сегодняшнего разговора с Лёшей-поэтом о передовой, догадался я. И сразу неловко стало за наивность Андрея и за то, что он так близко к сердцу воспринимает чью-то беспечную болтовню.
– Вот мы живём здесь обычной жизнью, – продолжал Андрей, – не поднялись в 93-м году, хотя могли бы спасти страну. И сейчас не поднимаемся… единичные герои, а остальные – ничего. Мы все слабаки.
– Но вот помогаем, собираем гуманитарную помощь, – возразил я, не чтобы возразить, а скорее, чтобы подбодрить его.
– Это и женщины могут делать, – ответил Андрей недовольно. – А есть люди, которые едут туда, и я виноват и тоже должен ехать…
Я удивлённо повернулся к нему – это была неожиданная мысль, вырывавшаяся из привычного круга ячеечных тем. Краем взгляда посмотрел сквозь стекло: там, в комнате, Варя и Катя стояли рядом, а Катя взмахивала руками. На балкон почти не проникали звуки, но мне хотелось думать, что они сейчас обсуждают отношения Кати и Андрея, или – наши с Варей, и это было приятно, и хотелось скорее уйти с балкона в теплоту женских разговоров о чувствах и о церкви.
И потом, когда мы уже возвращались из библиотеки, я ещё вспоминал слова Андрея про Донбасс, но всё больше не само желание ехать и воевать, а то, как бы восприняла это Варя, если бы так сделал я. Вглядывался в её лицо, пытаясь понять – стала бы переживать или наоборот гордилась бы? Фантазировать на эту тему внезапно оказалось очень легко. Я останавливал себя, ругал, повторял: ну и дурак же ты, попрятался бы от первого же взрыва, но от беззаботных ребяческих мыслей на душе становилось весело, и хотелось рисковать собой и даже погибать, но чтобы она обязательно знала – стояла бы в чёрном траурном платье, может, даже в слезах, а к ней подходили бы и утешали, а она плакала, но вместе с тем – и уважала бы меня, как никогда раньше. Хорошо, что мы остались вдвоём, думал я, и хорошо, что сегодня не пост, и не среда или пятница...
15.
Мы вернулись в квартиру, я сразу шагнул в ванную и долго, с наслаждением мылся после напряжённого дня. А когда вошёл в комнату, Варя сидела за компьютером и смотрела видео, на котором несколько мелких людских фигурок разбирали развалины жилого дома – одна его часть стояла нетронутой, можно было закрыть рукой половину экрана и увидеть обычную старую пятиэтажку с однотонными синими балконами; другая же часть была аккуратно срезана, как ножом по маслу, превратившись в огромную бетонную груду, по которой, как по горе, можно было забраться наверх, к последней уцелевшей стене. По развалинам двигались спасатели в синих комбинезонах и обычные мужики, одетые кто во что.
Я осторожно подсел рядом.
– Это сегодня?
Она кивнула.
Работали медленно, многие стояли, рассеянно оглядываясь, один парень присел на корточки на плиту, а когда её принялись сдвигать, торопливо отпрыгнул и начал толкать, как и все. Долго возились с толстой проволокой, на которой, как тяжёлые бусы, висели крупные бетонные куски. Ничего было не понять толком. Камера выхватывала среди развалин вещи – большую женскую сумку, настенные часы, пересечённые ровной трещиной. Неуклюжий уставший трактор за цепочку оттаскивал ярко-салатовую плиту, засыпанную мелкой крошкой, – под ней был человек, и его пытались достать, но камера опять перескочила. Машина скорой помощи с длинной украинской надписью на боку стояла, тревожно подрагивая огоньками мигалки на крыше. Потом показали осколок другой плиты, на котором кляксой запеклась кровь.
– Давай не будем смотреть, – попросил я.
– Нет, надо смотреть, – ответила она с остервенением. – Надо смотреть всё, что выкладывают. Чтобы потом не забыть, кто виноват.
Видео закончилось, и она запустила следующее, но вместо разрушенного дома на экране появился мужчина в яркой клетчатой рубашке с высунутым языком, который, танцуя, вертел в руках бургер, – это началась реклама перед новым просмотром. Варя торопливо застучала по клавиатуре, сильно убавляя звук.
– Десять человек погибло, а может, и больше. А знаешь, что самое страшное? Везде предательство. Ростовские говорят – оружие пропадало. Я даже после Одессы так не расстраивалась, там понятно – враги, а тут оказывается, что враги – свои. Они делают на этом деньги, представляешь? Выродки, они даже хуже бандеровцев...
Реклама кончилась, и на экране немым кино вспыхнули взрывы сквозь зелёную листву, воронки на взрыхлённом асфальте, кровавые тела. Кажется, это была одна из первых бомбардировок, не меньше месяца назад, мы тогда только начали встречаться, – то ли это видео случайно попало вместе с сегодняшними, то ли Варя нарочно просматривала самые жуткие эпизоды, чтобы сильнее ожесточиться. И странным было, что этих взрывов и истекающих кровью людей уже нет, а разрушенный дом, показанный минуту назад, есть, и кто-то, может, ещё жив под обломками, и вот в эту самую секунду кричит и умирает, а мы здесь вполне можем перепутать одно с другим, и только даты под видео отличают для нас настоящее от прошлого.
Я повернулся к Варе и вдруг подумал, что ведь и она ещё недели две назад узнала о пропавшем оружии и переживала тогда, но не так сильно, как сейчас, или, может, держала это в себе, – и в этом несовпадении внезапно вспыхнувших человеческих эмоций и реального происшествия тоже было что-то неестественное.
– Не все же такие, как ты говоришь, – возразил я ей, раздосадованный этим несовпадением.
– Их много, много. Ты даже не представляешь, сколько врагов среди нас... Я ненавижу их всех, всех этих дубиных и просяковых... и этого труса Стрелкова. Их нельзя прощать, это грех – прощать таких!
– Давай прочитаем молитву, – сказала вдруг тихо и уверенно.
Я вскочил, обрадованный тем, что сейчас она хоть немного успокоится и станет мягкой и умиротворённой, как бывало с ней всегда, когда мы молились на ночь, засыпая после наших страстных невоздержаний. Она поднялась медленно, переоделась в ночную рубашку, сложила одежду в шкаф, взяла со стола несколько лежавших там вразнобой книг и поставила их на полку, по пути не забыла накрыть салфеткой клавиатуру ноутбука.
Встала прямо перед иконой, почти что лицо в лицо, а я неловко примостился рядом, втискиваясь между ней и краешком стола.
– Живый в помощи Вышнего, – начала совсем не то, что мы читали обычно, – в крове Бога Небесного водворится, – и эта внезапная кровь прозвучала сейчас так, будто Варя нарочно просила у Бога чьей-то крови.
Она продолжала дальше, ровным монотонным потоком, и лишь иногда с напором выделяя отдельные слоги, как заколачивая деревянную крышку. Тяжёлые старославянские слова, вырываясь из неё, наполняли комнату, и, не находя здесь свободного места, теснились уже вплотную, толкаясь.
– Оружием обыдет тя истина Его... стрелы, летящия во дни... беса полуденного...
Я испуганно стоял рядом, не зная, повторять ли мне за ней или нет. Иногда ещё мне хотелось остановить Варю, но я боялся, потому что тогда не только на этих далёких врагов, но и на меня обратился бы её гнев.
Наконец, слова закончились. Она ещё несколько секунд стояла в напряжённой тишине, которой уже не нужен был её голос, чтобы пульсировать ожесточённой молитвой. Повернулась, а я постарался отвести свой взгляд. Потом ушла в ванную, и я услышал, как она методично чистит там зубы. Варя вернулась, мы выключили свет и легли на кровать. Я повернулся на бок и не мог пошевелиться, глядя на едва видный силуэт её головы и плеча.
Ночь постепенно сковывала сном, но я не давал себе уснуть раньше Вари. А когда уже стало совсем невмоготу, поднялся, виновато улыбнулся её лицу в темноте. В ванной включил холодную воду на полный напор и сунул под него голову – брызги хлынули по стенам, зеркалу, потекло по плечам. А потом с силой вытерся, вернулся в кровать, и ещё долго лежал в молочной темноте.
В ту ночь мне снился тот же небольшой пятиэтажный дом в пару подъездов, который мы только что видели на записи, то ли ещё не разбомбленный, то ли чудесным образом воскресший из обломков. В маленьком городке, где он стоит, нет ни газа, ни воды – и мужики в синих спасательных костюмах с вёдрами ходят к реке, а остальные развели костёр прямо на асфальте у входа в подъезд и по очереди пекут в золе картошку. В толпе я замечаю и ту женщину с маленькой белокурой девочкой, которую встречал пару недель назад у автобуса в Луганск, и щуплого мужчину в очках, и его мать, больную диабетом, для которой Вася Покровский передавал через меня инсулин. А с краю, за спинами, в куртке защитного цвета – Андрей. «Тоже здесь», – удивляюсь я, и не знаю, радоваться ли мне этому или печалиться. На скамейке расстелили белую скатерть с праздничной бахромой и нанесли из квартир, у кого что было – соленья, половину копчёной курицы, яблоки. И вот измотанные беспрерывным сидением в квартирах и подвалах люди стоят, обступив костёр, передают друг другу печёную картошку, разливают по стаканам родниковую воду, и в эту секунду уже не думают о том, что было и что будет…
Часть четвёртая
16.
Седьмого ноября Кургузов устраивал на Краснопресненской заставе большой митинг, посвящённый годовщине революции. Я приехал на Баррикадную за полчаса до начала. Уже сгустились ранние, почти зимние сумерки. Дул ледяной ветер. На выходе из метро люди инстинктивно съеживались и закрывали лица руками. Железные ограждения, отделяющие пространство будущего митинга, как пьяные, качались под порывами ветра, мерно позванивая, а за ними, у деревянной сцены, уже собиралась красно-чёрная толпа с флагами и транспарантами. У рамок металлоискателей бродили активисты движения и лихорадочно, почти не смотря, протягивали прохожим политические газеты. Вокруг площади тёк яркий поток машин.
Наша ячейка договорилась встретиться не у памятника, а в «Шоколаднице» неподалёку – и когда я вошёл внутрь, меня мгновенно разморило от тепла, запаха свежих булок и тесноты – множество людей спасалось здесь от непогоды, набившись, как в трюм корабля в надежде переждать шторм. За дальним столиком в углу я заметил своих. Были уже все, кроме Паши и Варвары, которые должны были сегодня выступать и потому изначально собирались в другом месте с Кургузовым и руководителями московских ячеек. В центре стола вместо кофе и десертов лежала большая куча пластиковых бейджиков и спутанных жёлтых верёвочек к ним, а Катя старательно отделяла одну верёвочку от другой, то и дело резко вырывая какую-нибудь из змеиного клубка. Увидев меня, она приветливо замахала ладонью и протянула приготовленный заранее бейджик. Андрей сидел рядом и расчерчивал на квадраты большой альбомный лист.
– А у меня «пресса» написано, это нормально? – недовольно спросил у Кати Влад Щука.
– Да, да, просто было распоряжение минимум троих от ячейки, и я тебя вписала тоже...
Беспрерывный шорох человеческих голосов мешался с навязчивой музыкой. Рядом со столиком протискивались люди. Андрей окликнул меня и протянул сбитую в ком и перетянутую спортивным жгутом красную куртку, а я принялся неловко переодеваться, прижимая к себе локти, чтобы никого не задеть.
– Кать, идём? – наконец спросил кто-то, и все двинулись к выходу, протискиваясь, задевая по пути чужие плечи, неловко выставленные в проход стулья. Вывалились на холод и нестройной толпой зашагали вперёд – пересекли оживлённую дорогу, а потом муторно проходили через рамки металлоискателей, то и дело останавливаясь, дожидаясь, пока полицейские выпустят каждого следующего из своих цепких рук. А я плёлся следом, подчиняясь общему движению, сильнее кутаясь в просторную куртку от хлеставшего со всех сторон шального ветра.
Наша колонна должна была располагаться в центре, почти прямо перед сценой. Мы построились в ряды по пять человек, как и было положено, и встали в ожидании начала. От холода из наших ртов вырывались клубы пара – наверное, со стороны мы походили на войско маленьких драконов. Тяжёлое небо нависло над головами железных статуй памятника героям 1905-го года, осторожно выглядывающим из-за самодельной деревянной сцены. Я находился в третьем ряду, и мне хорошо видны были доски, из которых сделана сцена, две стойки микрофонов и даже неровный отрез картонки, заботливо подложенный под них. Внизу, у лестницы на сцену, собирались люди. Среди них я заметил и Варю. На куртку ей падал мерцающий свет огромного прожектора, направленного на сцену, и ласковыми волнами гладил по плечу, а я даже залюбовался ею, как в те первые наши весенние встречи, когда мы ещё почти не были знакомы. А потом все быстро скрылись за сценой, и от воспоминаний и оставшейся пустоты мне стало тоскливо.
Чуть сзади построение нарушалось, и в ряду могло оказаться по шесть и даже семь человек. В узком прогале между нашей и соседней колонной притаилась маленькая старушка в белоснежном льняном платке, из-под которого выбивались пряди седых волос.
– В 93-м году ходила на Горбатый мост, вот там было страшно, родные мои, – тихо причитала она. – Вы не застали, вы ещё маленькие были, а мы-то видели всё... А я потом слегла с воспалением лёгких, и только ящик проклятый смотрела, Бог меня уберёг…
Вася Покровский, стоявший рядом, держа в руках свою меховую шапку, был на две головы выше и старательно наклонялся к ней и слушал, ему, видимо, было неудобно перебить – слова старушки тонули в монотонном шуме и только иногда доносился до меня тоненький надтреснутый голосок.
Андрей был командиром нашей колонны, ходил перед первым рядом и взволнованно вглядывался в нас, желая найти изъян в каждом, а иногда ещё нервно посматривал на часы в ожидании начала. Потом откуда-то справа по рядам передали приказ: красные куртки вперёд, кто в обычном – перейти в задние ряды, и я подумал: неплохо, что Андрей в последний момент нашёл для меня куртку – с крымского митинга прошло уже почти год, и они становились редкостью. Наконец, все заняли нужные места, ряды выровнялись. И уже почти перестали разговаривать друг с другом, лишь одобрительным гулом встречали любое шевеление возле сцены в предчувствии скорого начала.
Было слышно, как Вася Покровский тихо, но настойчиво говорит старушке:
– Мы выросли, бабушка.
– Нет, вы ещё не выросли, – отвечала та, и, обернувшись, я увидел, как сокрушённо качает она головой.
Наконец, быстрым, почти танцевальным шагом по ступенькам лестницы поднялся Кургузов, края его расстёгнутой, несмотря на холод, куртки то и дело распахивались, как крылья; шапку он держал в руке; красный клетчатый шарф был небрежно намотан вокруг шеи; в петлице подрагивала георгиевская лента с пятиконечной красной звездой. А когда встал у микрофона, его лицо и напряжённые глаза, и сжатые губы показали на огромном экране над сценой.
– Товарищи!.. – голос его, как обычно хриплый, не сразу вырвался наружу, и пришлось повторить ещё раз, выталкивая его силой: – Товарищи! Мы собрались здесь в наш день, в день Великой Октябрьской Социалистической революции… тот день стал началом великих свершений, началом начал… В тот день мечта, сопровождавшая человека от самого истока его существования, впервые стала реальностью. Равенство и братство перестали быть сюжетом для утопических романов. Чудес не бывает, но чудо произошло… Я поздравляю вас, товарищи!
Ему ответили надрывно, изголодавшись по крику. Я тоже крикнул, но как-то неуверенно, стесняясь своего голоса, который звучал глухо, не сливаясь с общим хором. Кургузов дал нам возможность закончить, кивнул, довольный хорошо выполненной работой. Я впервые видел его близко: лицо, раскрасневшиеся от холода щёки, глаза. Он говорил без бумажки, слова рождались будто бы сейчас, прямо в хрипящем горле, а потом, разрываясь, падали в толпу.
– Тогда, почти сто лет назад, большевики подхватили больное умирающее русское государство, разрушенное либералами и ввергнутое ими в пучину гражданской войны… и за двадцать лет превратили поставленную на колени страну в мощную индустриальную державу, способную победить сильнейшую армию на земле… Но дело было не только в особых организаторских талантах большевиков. Дело было в том, что русский народ сердцем принял учение о коммунизме. Принял потому, что оно было созвучно его тысячелетним мечтаниям о справедливости и о целостности…
Когда он замолкал, чтобы на секунду сглотнуть, было слышно, как совсем рядом кто-то монотонно колотит древком флага об асфальт и как сзади всё так же причитает старушка. Спереди и чуть справа от меня, скривив лицо, чему-то усмехался Влад Щукин. Андрей, стоявший перед первым рядом, иногда резко оборачивался и нервным взглядом обжигал всех.
– Русская миссия – в том, чтобы принести справедливость и целостность и подарить её человечеству, – Кургузов больше не напирал, а как бы ткал свою речь, чтобы теперь не воодушевление и не страсть, а мысль вела за собой собравшихся. – Это спасительный для человечества дар. И принести его в мир могут только русские в силу определённых их способностей, сформированных за тысячелетия. Они страшно дорого заплатили за это. Они лишили себя очень и очень многого. Но, принеся огромные жертвы, они сформировали в себе эту способность, – и эта его мысль вдруг понравилась мне. – Замысел по уничтожению русских созрел у тех, кто не хочет, чтобы русские подарили человечеству целостность. Врагу не нужно это. Абсолютному, метафизическому врагу. Враг хочет, чтобы человечество не получило никогда дар под названием целостность. И не перешло на новый уровень, а напротив, низверглось в бездну...
Ветер ударял Кургузову прямо в лицо, искушая надеть шапку, неловко схваченную за край, но он заставлял себя терпеть, и это вызывало во мне уважение. Я стоял, слушая не столько сами его слова, сколько их пульсирующую силу, и ощущал, что в них на самом деле есть правда – да, может, правда в стиле Вари или Андрея, но всё равно. Потом оглядывался вокруг и думал: нет, не только из-за Вари я пришёл сюда, а потому что сам чувствую необходимость быть с этими людьми, стоять в одном ряду, плечом к плечу, защищать наш город, как ополченцы в Донецке защищают свой. И пусть эта мысль была слишком возвышенной и, может, и не моей вовсе, но я уже не мог теперь думать иначе. И было радостно, оттого что вечером я расскажу об этих своих мыслях Варе, и это понравится ей и, может, сегодня наконец-то мы будем счастливы.
– Но не внешние враги развалили нашу страну... внешние лишь способствовали этому. Наше великое государство разрушил вирус потребления, пошлого мещанства, попавший в советский строй, мы продали свои идеи за чечевичную похлёбку… Сначала, когда большинство из вас только-только родилось, номенклатура, бездарная элита, тамошние способствовали разрушению государства. А пока вы росли, они добивали всё советское, пытаясь вытравить его из нашей памяти, обливая помоями... Но самое страшное, что тамошние – это даже не банальная пятая колонна, не агенты влияния, не креативный класс, соблазнённый комфортом… Тамошние – это обычные люди, которые с унылым фанатизмом повторяют, что в их стране никогда не было и не будет ничего хорошего... люди, для которых западничество – своего рода религия... духовное быдло, крысы, завороженные дудочкой флейтиста… Тамошние правят сейчас Россией. Но Россию мы им не отдадим!
«Россию им не отдадим, – нестройно поддержали его колонны, не сразу поверив, что настал черёд отвечать, но потом, собравшись, ударили мощным гулом: – Россию им не отдадим… Россию им не отдадим…» Я тоже крикнул, а в следующую секунду – ещё раз, сильнее, отчаяннее, больше не сдерживаясь, желая выкричать всю свою задавленную злость и боль.
– Запомните это, запишите в своём сердце, дорогие соратники, – сказал Кургузов вдруг вместо «товарищи», и колонны вздрогнули, как большое ровное озеро под внезапным порывом ветра, отзываясь на это обращение. – В каждом человеке есть огромные силы. Но многие почему-то берегут их, не хотят использовать. Но берегут они их для могильных червей… Главная проблема нашего времени в том, что русские пребывают в нирване. Это можно назвать сном на бегу и, увы, сном без пробуждения, без решимости меняться. И пока это так, глобальная катастрофа неминуема. Это не значит, что нужно опускать руки, а значит, что эти силы необходимо активизировать, сегодня, сейчас. Либо мы успеем создать то, что окажет противодействие окончательному обрушению России. Либо нет, и тогда всё закончится в ближайшие годы...
Вы, неспящие люди, должны знать: раньше, поодиночке, вы были слабыми, вы были белыми воронами, но теперь нас тысячи, и мы уже настоящая сила. Вместе мы новое войско, новая армия. Вместе мы – народная интеллигенция, которая создаёт организацию нового типа, организацию пробудившихся. Вместе мы построим русский мир… настоящий русский мир в интересах не только России, но и всего человечества, – ветер хлестнул ещё сильнее, распаляясь в ответ, стараясь перебить его, так что слова Кургузова из колонок иногда действительно терялись, но их общее движение уже было не остановить: во всё колокольное горло звенели железные ограждения, каракатицей переливались огни от мерцающего экрана, даже памятники за сценой оживились. А Кургузов продолжал биться с взбудораженной стихией, выкрикивая в нашу огромную живую площадь:
– Что должно питать вас? Страсть! Страсть – это любовь в высшем ее проявлении, это огонь, способный переплавлять людей, придавать им новые качества. Надо уяснить себе – если в тебе есть страсть, если ты готов платить по очень крупным счетам, ты можешь всё! Что такое платить по очень крупным счетам? Это работать по двенадцать часов в день, недополучать, лишать себя элементарных удовольствий. Если ты на это готов, то сможешь стать частью настоящей силы. И это не вопрос проектов или элитных игр. Это вопрос твоего таланта и твоей страсти. Россия ещё не капитулировала перед смертью. Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи!
Я видел, что он был раскован и одновременно сосредоточен, им владело то сильнейшее вдохновение, которое позволяет быть свободным и в то же время с опытностью мастера рассчитывать, сколько секунд протянуть паузу – здесь лёгкую синкопу – здесь акцент – здесь глубокий вдох, а на следующую фразу обрушиться всей мощью. Я понимал, что он уже не чувствует ни ветра, ни жгучего холода, всё было подавлено и побеждено, он ощущает только трагический дух истории, сопутствующий самым страшным и судьбоносным её моментам: этот дух наполнял сейчас сцену, площадь, его самого, человека, который в этот краткий миг стал во главе важнейших мировых процессов, – он ведёт историю вперёд, он творит будущее. Я вдруг вспомнил, как услышал однажды от кого-то, что Кургузов связан с властью и спецслужбами и что на самом деле все его слова это игра, и подумал – не может быть, никак не может этого быть…
– Через неделю состоится наша ежегодная осенняя школа высших смыслов. Это важная часть нашего общего пробуждения, построения нашей организации – мы работаем вместе круглогодично, но фундамент закладывается именно там, на школе! Две недели мы с вами будем жить бок о бок, заниматься политическим образованием, напитываться страстью, без которой невозможны великие свершения. Мы говорим: со школы вы вернётесь другими. Вы научитесь тому, чего не знаете. Вы сможете вести политическую войну. Вы станете центрами средоточения духа и воли, станете способными сломить ситуацию, дать отпор врагам, и, в конце концов – спасти Россию…
Площадь окутали сумерки. Когда он сошёл со сцены, никто больше не торопился подняться туда. Никто не двигался. Мы стояли в тишине, и было слышно, как отрывисто хлопают флаги, будто из них выбивают пыль.
17.
Промёрзшие и усталые, мы ввалились обратно в уютную «Шоколадницу» и, как тяжёлые спелые груши во время урагана, падали на диванчики возле того же столика в углу, где ещё два часа назад Катя разбирала жёлтые верёвочки с бейджами. Нас было меньше, остались только самые близкие, девять человек – со мной и Варей. Хотелось уже вдоволь напиться горячего капучино и съесть чего-нибудь сытного. Я не стал дожидаться официанта и решил сразу идти к кассе за кофе.
– Тебе взять? – спросил у Вари, но она только покачала головой. – Ладно, я быстро.
И пока стоял у стойки, глядя, как снуют туда-сюда работники в бурых фартуках, как ловко управляются с замысловатым механизмом, аккуратно счищают кофейную труху с ситечек, вертят в руках кружку, вырисовывая карамельные сердечко на сливочной поверхности, меня постепенно размаривало, и я сам погружался в ту же мягкую молочную пену, как в сбитую перину. Потом схватил два горячих стаканчика, с силой сжимая их подушечками пальцев, потому что касаться голой ладонью картонной поверхности было невозможно, и весело, как эквилибрист, играючи исполняющий сложный номер, поспешил к столу.
Все ждали меня и молчали. Видимо, они уже сделали заказ, потому что лишь одно меню с синей кожаной обложкой сиротливо осталось лежать на краешке стола.
– Я купил тебе латте, – сказал я, застенчиво улыбаясь.
Варя не протянула руку, и я поставил стаканчик перед ней.
Она сидела у стены, на дальнем диване между Пашей и Владом Щукой; с левой стороны стола расположились вплотную друг к другу Лёша-поэт, Андрей и Катя; с правой – Юрка и Петька, оставив с краю местечко и для меня.
– Володя, мы хотели с тобой поговорить, – начал Андрей, пока я ещё устраивался.
Я кивнул беззаботно.
– Скажи, ты обещал в этот понедельник съездить на суд у Покровского? Ты говорил, тебе вроде бы близко?
– Да, – ответил я, ещё не чувствуя опасности. – Думал, будет время, но не смог.
– Просто смотри, мы рассчитывали на то, что ты поедешь, – продолжал он тоном доброжелательным, но в то же время настойчивым, – а теперь выяснилось, что репортажа из зала суда у нас нет.
Я удивлённо посмотрел на него. Летом я несколько раз ездил вместе с Васей Покровским на ювенальные суды по детям, которых хотели забрать из неблагополучных семей, – Суть старалась защищать родителей в таких процессах, – но с тех пор съёмкой стали заниматься Юра и Петя, и я перестал в этом участвовать. А неделю назад мне действительно звонил Покровский, звал на суд в Реутов, но мне показалось это необязательным, а просто, для компании.
– Скажем так, получилось, что мы проиграли эту локальную войну – это не так страшно, но всё-таки неприятно, – подвёл итог Андрей.
– Да я не занимаюсь ювеналкой, я не знал, что нужен репортаж, это вообще не моё дело, – возразил я ему.
– Нет, подожди, ну это же связано с твоими убеждениями, – настаивал Андрей. – Ты же разделяешь принципы христианства, а в христианстве семья это разве не главная основа?
– Вообще-то нет, – и сам удивился, как едко это вышло.
– Андрей имеет в виду, что силы, которые разрушают семью, они уж точно против христианства и против русских, – мягко вступила Катя.
Я понимал, что Катя вовсе не собирается меня осуждать и только поддерживает Андрея, да и сам Андрей относится ко мне хорошо – просто им отчего-то важен этот злосчастный суд, на который я не пошёл. Но мне было неприятно. А ещё досадно, что Покровский не объяснил, что к чему, а потом не позвонил и не разобрался со мной лично, а рассказал другим. Хотя ситуация не казалась очень серьёзной – сейчас я скажу им, что всё понимаю, что целиком на их стороне в войне с семейными ценностями, произошла ошибка – и всё сразу станет хорошо.
Но тут ледяным голосом вмешался Лёша-поэт:
– Короче, этим судом занимался Покровский, а значит наша ячейка. Для тебя всё шуточки. Ты дал слово, не сдержал, значит предал. Считай, бросил свой первый коктейль Молотова.
– Я не бросал никаких коктейлей!
– Ну, я же образно говорю.
Подошёл маленький официант с двумя полными подносами, ловкий, как я пять минут назад, и принялся выкладывать на стол: картошку фри, напитки, несколько крупных гамбургеров. Щука дотянулся до своего стакана и принялся жадно заглатывать колу, так что набухали вены на бычьем горле. Варя сидела, глядя перед собой. Кофе, который я принёс, она не отпила ни разу, и даже не открыла крышку стакана – из маленькой дырочки тоненькой струйкой поднимался наверх пар, как индейский костёр над вигвамом. Она знала, что я виноват, а когда человек виноват, то справедливо его ругать. Но в то же время я был её парнем, а значит во всём, в чём виноват я, виновата и она, и ей было стыдно за себя, а значит, она раздражалась сейчас на меня за свой стыд...
– Я никого не предавал. Это просто характер. Ты говоришь, что у меня плохой и слабый характер, да согласен, спасибо, я и сам это знаю, – и понял, что говорю это не для Андрея или Лёши, а для Вари, как бы продолжая наш с ней давний и обидный для меня спор.
– Причём тут характер? – разозлился Лёша. – Мы тебя не понимаем, ты какой-то скользкий. Скажи, какую политическую программу ты представляешь? Коммунист или нет? Ответь, да или нет? – и я мог бы поклясться, что они с Пашей украдкой переглянулись в этот момент.
– Разве можно сказать точно…
– Да чего ты выёживаешься, просто слушай, – резко вмешался Щука, и наступила нехорошая пустая тишина.
Молчали минут пять. Лёша кривился, желая ещё сказать что-то, но сдерживался. Щука монотонно стучал пачкой сигарет по столу, ожидая конца, чтобы выйти покурить. Юрка и Петька приветливо улыбались мне – дескать, косяк, да, но не принимай близко к сердцу, но мне были неприятны их весёлые улыбки, ведь это они сейчас должны заниматься съёмкой, а судят почему-то меня. Поднос с двумя большими брикетами с картошкой фри стоял в середине стола, и я с запоздалым сожалением подумал, что зря сразу пошёл к стойке за быстрым кофе, сделал бы заказ вместе со всеми и ел бы спокойно – а теперь уже нельзя как ни в чём не бывало запустить свою руку и захватить горячие хрустящие картофельные палочки, слишком вызывающим мог бы показаться этот жест после произошедшего.
В этот момент в углу завозился Паша, привлекая к себе внимание перед тем, как заговорить.
– Мы тебя не ругаем, это просто на будущее, задумайся, – начал он проникновенно, по-кошачьи. – Я тебя понимаю, я тоже был таким вот ветхим человеком... но так нельзя, надо менять себя. Это дружеский совет.
Я ожидал, что он выскажет что-то обличительное, и сначала потерялся от его ласкового тона, но потом мне стало ещё противнее – он получался со всех сторон хорошим, а я неразумным новичком по сравнению с ним.
– Посмотри, что было бы, если бы все поступали, как ты, – продолжал он вкрадчивее, – чиновники отнимали бы детей, когда им выгодно. Пойми, ювенальная юстиция и фашизм на Украине – связанные вещи. Надо сопротивляться комплексно. Нужно принять для себя решение, сделать выбор, с кем ты, – но в конце всё-таки сбился на пафосный тон.
– Но это уже слишком, давайте закончим, – вмешалась Катя возмущённо. И даже Андрей закивал, соглашаясь с ней.
Они ещё разговаривали о чём-то другом, забыв обо мне, а я сидел, потухший. Несколько раз натянуто улыбнулся Кате и Андрею, чтобы они не заподозрили, что я обижаюсь на них, но ничего не говорил, да и не слушал других. Думал, как бы нам сейчас не ехать домой вместе с Варей, и встрепенулся, когда услышал, что ей нужно ещё согласовать с кем-то списки ячейки на осеннюю школу, и только не знал, лично ли согласовать и надолго ли она поедет к этому кому-то, или будет это делать из дома по сети. Мои несъеденные картофельные перья остались разбросанными по подносу, как деревья после урагана.
Всей компанией вышли из кафе. На площади, где недавно закончился митинг, осталось ещё довольно много людей. Несколько человек грузили в машину тяжёлые колонки. Двое с камерой у сцены записывали запоздалое интервью с женщиной в красной куртке. Мы зачем-то остановились у входа в метро, я откинул капюшон и огляделся: как же хорошо было стоять здесь, на просторной площади, отделённым от других завывающим историческим ветром, и наедине с самим собой переживать хлёсткие слова Кургузова, но в тоже время ощущать себя единым с остальными, такими же, как ты, так же мечтающими менять историю, спасать страну. Я же не врал там, я искренне пытался быть с ними, за что же мне тогда всё это... Они просто не любят меня, подумал с обидой, – если бы любили, простили бы. И как мне быть с ними, и как же им всем быть со мной…
Что-то отрывисто и неразборчиво сказал, стараясь не смотреть на Варю, и устремился к метро, запоздало понимая, что если Варе не надо никуда ехать сверять списки, то мой побег выглядел для них совершенно нелепо. Эскалатор подхватил меня, неотвратимо отдаляя от момента, когда можно было ещё всё исправить; я соскользнул с последней ступеньки и ещё долго стоял у железной перегородки, мешая людям, – может, повернуть назад, отшутиться, сказать, что всё понимаю и раскаиваюсь, ведь если я уеду, моя вина отпечатается на мне окончательно – но не мог сделать шаг на соседний эскалатор.
В вагоне метро, угрюмо глядя в нервно вздрагивающую темноту за окном, почему-то вспомнил о родителях. Моя мать жила с отчимом, неплохим в общем-то человеком, который относился ко мне как к сыну – там, в уральском городке, их жизнь была размеренной и понятной: работа, огород и поездки к родственникам на юбилеи и свадьбы детей. Я мог бы неожиданно приехать, и мне были бы рады, но я вряд ли поделился бы с ними тем, что меня волновало. Я наперёд знал те простые рецепты, которые они дали бы мне, – или это было потому, что я никогда не пробовал воспользоваться ими? Ещё можно было бы поговорить с друзьями. Но Рома находился далеко, да и ему пришлось бы писать, потому что болтать о таком по скайпу было неловко. Оставался Борис, но к Варе и ячейке он относился предвзято. И только с Катей я мог бы поделиться, тем более у нас были похожие ситуации. Но Катя… тоже была в кафе, и тоже видела мой позор, и даже участвовала в нём. К тому же ей сейчас тоже было непросто с Андреем и ячейкой, и я бы только встревожил её...
Когда я вошёл в нашу с Варей съёмную квартиру, то на минуту остановился, вслушиваясь в пустоту. И почти сразу же сзади раздался скрежет ключа, и я мгновенно расстроился, что Варя вернулась так быстро и нельзя посидеть спокойно, отдыхая от всего этого.
Она молча вошла, положила на тумбу тяжёлую сумку, как немой упрёк, что я не догадался забрать её с собой, когда мы расходились. Принялась снимать сапоги. Я не понимал, в ссоре ли мы или нет, и потому не знал, что говорить.
– Сверила? – спросил невнятно, а Варвара рассеянно подняла глаза:
– Что?
– Списки сверила?
Кивнула недовольно и шагнула в ванную, а я зачем-то двинулся туда же, а когда вышла, проследовал за ней и в комнату. Она стала с ожесточением переодеваться, не глядя на меня, – долго снимала через верх чёрную обтягивающую кофту, старательно выгибаясь, и было видно, как двигаются мышцы на животе. Кофта закрывала лицо, и оттого обнажённое тело выглядело и напоказ доступным и равнодушным, не чувствующим моего взгляда.
Близости у нас не было уже почти месяц, да и до того близость вспыхивала лишь по случайному стечению обстоятельств – исчезла лихорадочная страстность, истощавшая её летом, когда Варя пыталась воздерживаться во время постов и постных дней. Теперь она притаилась и ждала от меня того же, а меня обижала эта затаённость и мысль о том, что к тем-то прошлым мужчинам её страсть не потухала никогда. И оттого ещё меньше хотелось прикасаться к ней – я и понимал, что это не мужское поведение, но ничего не мог с собой сделать.
– Ты красивая, – сказал сейчас, словно надеясь, что эта дурацкая похвала может её смягчить или привлечь.
– Спасибо, – ответила со спрессованной едкостью, посмотрела коротко и зло, и мгновенно оказалась одетой и окончательно недоступной. Я смотрел на неё пристально и не мог понять, то ли она действительно равнодушна, то ли напоказ, а внутри бурлит ядовитый водоворот. И хотелось, чтобы водоворот, ведь это значило бы, что мы просто оба как немые: и могли бы сказать друг другу что-то, пусть даже обидное, но искреннее, но у обоих из горла не вырывались слова.
Я ушёл на кухню и стал греть суп, но знал, что она не будет есть именно потому, что его разогрел я. А может, наоборот будет, чтобы показать, что ей неважно, я ли разогрел этот суп, но в любом случае – и то и другое окажется плохо для нас. Но она не приходила, и я опять осторожно заглянул в ванную, откуда слышался звук воды. Варвара мыла сапоги, тщательно натирая края подошвы старой зубной щёткой и не оглядываясь на меня. Потом большой сухой тряпкой, бывшей моей рубахой, принялась вытирать их насухо. Я вернулся на кухню и снова остался один. Мне было горько от этого одиночества, но ещё сильнее – от слабости и вины.
Я не помнил точно, как получилось, что всё настолько натянулось между нами. В первое время Варя, оглушённая недоверчивой женской радостью, многое прощала мне, лишь бы я находился рядом и не обманул её. Но постепенно настоящая жизнь возвращалась в неё, и прежние правила мира, в котором каждый должен терпеть и работать, распространялись уже и на меня – а то, первое, оказывалось только начальным послаблением, и досадно ей было, что я не оценил, неблагодарно решив, что так будет всегда. Если я мало занимался информационной войной или пропускал собрание ячейки, она почти не упрекала меня, но становилась подавленной, не отвечала на расспросы, не смеялась шуткам. И в этом, кажется, не было позы, она не пыталась специально мучить – просто сразу оказывалась как будто виноватой за меня, и прожигала себя этой виной.
Проходило время, мы по-прежнему смотрели каждый день новости, по-прежнему ходили на собрания, но события на Донбассе не разворачивались уже так стремительно, как раньше, ополченцы не оставляли и не захватывали крупные населённые пункты, объявили перемирие, линия фронта замерла. Все вокруг, даже люди из ячейки, стали постепенно уставать от надрывного состояния войны. Уставала и Варя, но вместе с тем злилась на себя и других за эту усталость. Бывали вечера, когда она приходила, накрученная, с силой бросала на пол сумку и принималась рассказывать, какие отвратительные и слабые люди вокруг, даже в соседних ячейках, даже в нашей, как они не держат своего слова или врут, как мало делают. За такой вечер она могла раза два-три сходить в ванную – ей хотелось отмыться от их душевной грязи, словно бы прилипавшей к ней на самом деле. Я соглашался и поддерживал её негодование, и это сближало нас в тот момент. Но потом, через день-два, сам оказывался в чём-то виноват, и тогда мне казалось, что она идёт сейчас мыться, чтобы отчиститься от прикосновений ко мне…
Неожиданно Варвара сама вошла на кухню.
– У меня есть предложение. Давай помолимся, чтоб поездка на школу пошла тебе на пользу и ты смог отказаться от себя.
Она очень редко заговаривала со мной во время ссор, и это не несло нам ничего хорошего. Я помнил о завтрашней поездке в Васильевское на две недели и даже ждал её с интересом, но теперь, после разговора в кафе и вот этих Вариных слов, школа представлялась курсом лечения в больнице или тюремным заключением.
– Так проблема во мне?
– А в ком? – она любила так вот спрашивать, как если бы моя вина была очевидна. Выходило, что она права, но от этой правоты было противно.
– Разве я хуже других? Это Юра должен был снимать, а Покровский ничего не объяснил...
– Ты никак не можешь понять, – начала, приговаривая слова чётко и внятно, – нельзя смотреть на других. Есть идеальное, абсолютно-правильное поведение... ты должен сравнивать себя с идеалом. Да, мы часто поступаем не так, но в таком случае ты должен ощущать, что не прав, что поступил плохо... и должен отдавать себе в этом отчёт. Вот, теперь ты даже молиться не хочешь, это показатель. Ты разве не видишь, что с тобой происходит?
– «Ты должен, должен!». Почему я всё время должен?
– Потому что обещал, и тебя никто не тянул за язык.
– Я делаю, что обещал. Сходил на митинг, еду на школу.
– Это из-под палки. А нужно всё делать с любовью, – это было её фирменное выражение, после которого слова теряли смысл: нечего было доказывать, ничего уже не зависело от меня.
– Я тебя и так люблю, – сказал я, пытаясь поймать краешек ускользающей нити.
– Ты не меня любишь. Всё самое главное в моей жизни для тебя пустой звук.
Она отошла к раковине и принялась мыть тарелки и аккуратно ставить их в сушилку, висевшую рядом. Тарелки были одинаковые, с крупными розочками, мы покупали их летом, когда переехали на эту квартиру. На Варе был домашний халат, который нравился мне раньше. Он скрыл её тело, которое полчаса назад я мог хотеть, и остался только домашний халат, и наша общая кухня, где журчала вода, и тарелки, ровным рядом ложившиеся в сушилку, – как иллюзия того, что у меня есть свой дом и любимая женщина, и всё у нас хорошо. Вот только к самой этой женщине я, кажется, действительно ничего не чувствовал…
Постепенно Варвара стала уходить в себя всё чаще, уже без видимого повода, и я не мог угадать, когда это случится. При любом подозрении ходил по квартире осторожно, боялся заговорить – вдруг что-то скажу не так, подавляя себя необходимостью заслужить её прощение или разжалобить. И уж конечно, нельзя было даже надеяться на близость в такие дни, хотя в этом был и выход: лишив близости, она чувствовала, что я понёс необходимое наказание, и опять примирялась со мной – словно из копилки моих грехов вынимали один за время терпения. Безопасно было ездить по воскресеньям в храм: во время службы достаточно было расслабиться и просто стоять, думая, о чём хочешь, и это засчитывалось как правильное дело. В храме мне обычно становилось жаль её и себя, и я выходил, расстроенный, а Варвара принимала это за восприимчивость к молитвам и очень ценила, так что вечер воскресенья был обычно самым тёплым временем нашего недельного круга. Но начиналась неделя, ждала меня новая порция видео, обязательных к просмотру, газеты, обязательные к прочтению, в среду – собрание ячейки, в пятницу – общее московское собрание, а там – чёрные и белые люди, одних нужно было вместе с ней презирать, других слушаться беспрекословно.
Я знал, что сам виноват: что не в силах поддерживать ту степень напряжения собственной жизни, которую каким-то образом поддерживает она, и что во мне мало той самой страсти, о которой говорит Кургузов, и что, может, именно поэтому у меня так мало страсти к ней как к женщине, но ничего не мог с собой поделать. Я и хотел бы стать крепким и уверенным в себе, и может быть, если бы я пробудился, как мечтали люди из ячейки, то смог бы и Варю вырвать из её ада. Но если бы я был, как они, то и не хотел бы вырываться, растерянно поморщился я, не зная, что же это значит и о чём же мне думать дальше...
Вдруг Варвара шагнула ко мне и провела рукой по плечу, внимательно вглядываясь в моё лицо, а я с ужасом смотрел в ответ. Почему, почему она теперь сама подошла ко мне, лихорадочно думал я, неужели потому что я напомнил, что был на митинге и завтра еду на школу, или потому что сказал, что люблю, а она холодно ответила. Или ей просто плохо от нашей ссоры. Но нельзя было показать, что я не рад этой внезапной ласке, чтобы она не расстроилась и вдруг не решила, что я гоню её, – и тогда я осторожно притянул Варвару к себе. А она прижалась губами к моим губам, и даже не целовала, просто приникла и тяжело и сильно вздыхала, словно бы хотела вытянуть из меня воздух.
Я поддался, опять боясь не оправдать её надежд, и повалил на узкий кухонный диван, как если бы испытывал сильную похоть, но неловко прижал рукой волосы, отчего лицо её вздрогнуло.
– Прости. Больно? – спросил я виновато, но она ещё сильнее содрогнулась и нетерпеливо встряхнула головой:
– Нет, нет, давай...
И это нетерпение сначала сковало меня (опять я сделал что-то не так), но потом засов внутри расцепился – я мог быть уверен в её желании, а значит сам имел право распахнуть равнодушный халат и остаться наедине с телом, которое так притягивало меня недавно, и нельзя было обвинить меня в том, что я ласкаю его, ведь это же потому, что я хочу её, а хочу, наверное, потому что люблю...
Варвара закрыла глаза и лежала так до конца. А последний раз коротко содрогнувшись, подалась вперёд, чтобы поцеловать меня в грудь, но не дотянулась, а лишь провела по ней кончиком носа. И этот жест, неловкий, непроизвольный, уже ненужный ей для достижения своего, почему-то тронул меня. Всё ещё продолжалось, она лежала, слегка улыбаясь, глядя на меня, а я думал, неужели же мне трудно ехать с ней в Васильевское, если она так хочет. И я даже понимал, что мысли мои чересчур наивны и что я нарочно нагнетаю собственное воодушевление ими – мне лишь хотелось бы чувствовать так и на этом порыве преодолевать все трудности. Но я понимал и эту наивность, а оттого нарочитые мысли мои становились тяжелее, и уже не просто сентиментальным бредом – и могли даже не выветриться после моего последнего движения.
Мы лежали рядом, неуклюже скрючившись на неудобном диване, я запрокинул руку, чтобы оставить больше места для наших тел, а Варя горячо дышала мне в локоть и иногда так же бесцельно и приятно целовала его.
– Я бы не выдержала ещё две недели, – сказала она весело. Я удивился, но потом понял, что она имеет в виду, что на школе парни и девушки будут жить раздельно. И обнял, потому что мне показалось, что я бы тоже не выдержал...
Потом мы ели тот же суп; как и много раз до этого, ложились спать; а наутро пролился в окно тот же запоздалый и уставший за полгода рассвет. Варя спала непривычно безмятежно. Под одеялом было горячо от её раскалённого сном тела, а снаружи – холодно, но, выбравшись и замёрзнув, я не забирался обратно, чтобы не потревожить её. Иногда ещё поворачивал голову и следил, как от Вариного дыхания колышется нечаянно воткнувшийся в одеяло волос, похожий на чёртика из проволоки. Озорной чёртик, он сопротивлялся смешно и играючи, ему было приятно, что Варя дует на него. Я опять пытался рассуждать о том, как просто отдать две недели жизни, а может, и всю свою жизнь человеку, который тебя любит, и Родине, которую любишь сам, но проговаривал это с всё большим надрывом, отчаянно убеждая себя, не давая себе усомниться в спасительной окончательности такого вывода, как нащупанного дна под ногами. Осторожно просунул под одеяло ступню, но только на чуть-чуть, и жара не чувствовал, а только остывающее тепло простыни под ногой...
– Я написала тебе доклад, – услышал я её бодрый голос, когда разлепил глаза. – Только надо его выучить.
– Спасибо, – виновато улыбнулся я и приподнялся с кровати, сонно наблюдая, как Варя стремительно ходит по комнате, занятая сбором книг, распечатанных листов, аптечки, одежды, и с увлечением перебирает мои вещи.
– В дорогу наденем вот эту, шерстяную, там будет холодно. А рубашка праздничная, её можно на открытие...
Я медленно оделся и пошёл в ванную, но на полпути остановился и сел за компьютер, принимаясь бесцельно кликать на случайные страницы. Варя не беспокоила меня, иногда ещё на секунду присаживалась на кровать, приникая ко мне, а потом торопилась дальше. И вроде бы всё было хорошо, и, кажется, мы всё-таки любили друг друга, но мне досадно было от её радости и от того, что ей так важна будущая школа у Кургузова, а мне нет, и даже долгожданная близость ничего не изменила между нами. Почему же я так не хочу туда ехать теперь, неужели же исключительно от обиды, но ведь это же глупо – если нужно ехать, то нужно, если они правильно верят и правильно говорят, и я верю в то же самое, то я должен быть с ними.
На стене, над нашим столом, по-прежнему висел карандашной рисунок с человеком, поднявшим своё чёрное сердце, на которого хотели быть похожими Паша и все остальные, – висел так же, как в Вариной комнате в общежитии, когда я приходил туда первый раз. И я подумал, что пройдёт ещё полгода, и ничего не изменится, и мы не станем ближе друг к другу, может, только иногда, вдруг устав от одиночества, всплеском приникнем к человеку рядом, напьёмся его теплотой и, утолив жажду, опять откинемся на безопасное расстояние, чтобы в который раз осознать, что каждый из нас – один, и не понять нам человека рядом, и не быть понятным им никогда. И как же это они в ячейке хотят сделать счастливыми всех, установить справедливость, если даже один, вроде бы так сильно любящий человек не может понять и осчастливить другого, вроде бы любимого...
– Я заварю зверобой? Он для работоспособности, будем пить в поезде, – заглянула Варя в комнату и принялась доставать из ящичка в шкафу пузатый термос.
Я кивал послушно и обречённо. И чтобы она не догадалась, что мучает меня сейчас, подошёл к ней сзади, взял руками за острые локотки и поцеловал в голову – и задохнулся от травяного запаха её волос и собственного отчаяния.
Встречались с остальными на Киевской кольцевой. Стояли в центре зала, перегородив проход, со здоровенными рюкзаками, как туристы. Но самый большой был у Щуки.
– Что это там у тебя? – со сдержанным восхищением спросил Андрей, и похлопал по боковому кармашку, но там неожиданно звякнули вразнобой стеклянные бутылки.
– Надеюсь, это газировка, – строго посмотрел на него Андрей, и не понять было, то ли он серьёзно, то ли строгость его так, для проформы. – Ты ж знаешь, Владленыч категорически против спиртного на школе.
– Конечно, будем веселиться от газировки, – усмехнулся Щука, как над маленьким. Андрей оглянулся на Пашу, тот подмигнул и небрежно махнул рукой.
Они стояли и ждали Юру с Петей, завязался весёлый разговор, и Варя смеялась, раскрасневшись от предвкушения поездки, как лыжник перед спуском с крутой горки, красивая и особенно чужая. У меня оставалось ещё минут двадцать, чтобы решить, еду ли я в Васильевское или всё-таки остаюсь.
У вагона стоял Вася Покровский с кем-то невысоким – сначала я подумал, что это его девушка, но, приблизившись, увидел женщину с некрасивым рыхлым лицом, видимо, мать.
– Варвара Сергеевна, пожалуйста, – отчаянно подалась та к нам навстречу. – Вася говорит, телефон там не ловит, но какие-то средства связи-то будут? – она всё время всхлипывала,
– Дайте мне свой номер, я лично отправлю сообщение, что всё хорошо, – ответила Варя вежливо, но с той равнодушной нотой в голосе, по которой можно было понять, как она относится к такого рода словам.
– Секта какая-то, за что же нам такое наказание, – не удержалась женщина. – Вы одна здесь нормальная, – а Варя только нахмурилась и молча ждала, когда же та найдёт у себя в большой рыночной сумке листочек и ручку. Мне было неприятно слышать эти нервные слова, и я всё-таки встал в очередь на проверку паспортов.
В вагоне оказалось ужасно душно. Я машинально двигался, отсчитывая места. На моём уже расположились Юра с Петей и рассматривали цветастую картонную коробку.
– Приставка, ты дурак, Петь? Ты куда едешь, там, может, и электричества нет...
Громыхая, ввалился в вагон Покровский, и швырнул вещи на боковую полку рядом с нами.
– Отдохну хоть от женских слёз, – бросил он в сердцах, а потом застеснялся этих вырвавшихся слов и отвернулся к окну – благо оно выходило не на перрон.
– Да быстро пройдут две недели, – где-то в глубине вагона разговаривали двое парней из другой московской ячейки, я видел их летом на пункте приёма гуманитарной помощи. – Вот спортивные дни это была жесть, бегаешь по десять километров по морозу…
Я медленно опустился на полку, положил к себе на колени сумку, как будто ехать предстояло в общем вагоне, а вещи обязательно нужно было держать при себе, и ощутил, как бесцельно проходят мгновения, которые нужно было потратить, чтобы, наконец, собраться с мыслями, понять, да или нет, – и вдруг бросился бежать.
С Варей столкнулся в тамбуре.
– Почему вещи не оставил? – спросила она недовольно, разозлённая разговором с матерью Покровского, – наверное, подумала, что я решил подышать свежим воздухом перед отправлением.
Я взял её за рукав и задержал в проходе, за ней остановились Андрей и Катя, а за ними – кто-то ещё, на улице, возле проводницы.
– Я не поеду… не могу, прости, в следующий раз, – бормотал я.
Варя смотрела на меня с каменным лицом, и только губы искривлялись. А потом оттолкнула и устремилась в вагон.
– Ну ты даёшь, Вова, – без упрёка, скорее, с удивлённым сочувствием хлопнул меня по плечу Андрей.
– Подожди, подожди, точно? – отмахнулась от него Катя.
Я коротко кивнул и шагнул на перрон. Некрасивая женщина стояла, вглядываясь в окно вагона, и слёзы текли у неё по всему лицу. Я шёл вдоль вагонов, а навстречу рвались люди, с сумками и без, по двое, по трое, а я старался не смотреть на них, и ощущал себя настолько слабым, что, толкни меня кто из прохожих, не оказал бы ему никакого сопротивления, просто отскочил бы и упал, согнувшись от боли. На вокзале люди окружили меня плотнее, а потом распахнулись тяжелые деревянные двери, и я вырвался на огромную площадь. Я знал, что виноват, что, может, буду потом сильно жалеть об этом, но вокруг был только свежий головокружительный воздух...
18.
За две недели, пока длилась осенняя школа, мы ни разу не созвонились, а потом Варя не приехала домой, и я понял, что сама по себе наша ссора не рассосётся и всё уже не будет таким, как прежде. А на следующий день после окончания школы мы встретились с Катей, и она рассказала мне, что случилось там.
Когда я вышел из вагона, Варя долго сидела неподвижно, не снимая куртки, и только ожесточённо царапала ручку сумки.
– Мне не везёт с мужчинами, – тихо сказала она Кате. – Сама виновата, это Бог меня наказывает.
Поднялась и начала застилать постель на верхней полке. Потом легла лицом к стене и уже не поворачивалась больше. А Катя жалела, что не удалось разговорить её и выяснить больше про нашу ссору...
Катя первый раз была в Васильевском, и сначала обстановка этого места поглотила её мысли целиком. Раньше она представляла себе всё в виде дорогого пансионата в ближайшем Подмосковье, где они отмечали защиту диплома с однокурсниками, а иногда ещё – в виде огромной палатки на запорошенной снегом поляне. Но в реальности было ни то, ни другое: участники школы жили в помещении бывшего пионерского лагеря, который находился рядом с заводом, размещались в комнатах по четыре человека, и только у руководителей были маленькие одноместные закутки, по-видимому, раньше предназначавшиеся для вожатых. Топили плохо, особенно в первый день; промёрзшие стены никак не хотели отогреваться, и все ходили и даже спали в куртках. На корпус оказались всего две душевые кабинки, где приходилось стоять прямо на ледяном полу, выложенном советской коричневой плиткой, а вода текла то едва тёплая, то вдруг обжигала кипятком. Но хуже всего Кате было оттого, что приходилось жить отдельно от Андрея. Впрочем, их поселили с Варей, это немного спасало. Кроме них в комнате жили ещё две нервные девушки, которые постоянно жаловались на условия – выпрашивали себе вторые одеяла, обсуждали между собой, как добраться до города и найти гостиницу, чтобы помыться. Когда они куда-то ушли, Варя сказала про них злое, а Катя, конечно же, поддержала её, а потом стала делать вид, что ей, как и Варе, нравится жить по-спартански.
Утро начиналось с приглушённого звука рожка из хрипящего радио, спрятавшегося где-то под потолком. А через минуту в коридоре раздавались всё приближающиеся глухие удары в двери – это дежурный будил отряд на зарядку. Спросонья все выходили на широкую асфальтовую площадку, а там высокий мужчина в военной форме зычно раздавал приказы, и тогда они поворачивались направо-налево, прыгали на землю, отжимались, потом опять вставали и бежали друг за другом – уже не пионерский лагерь, а, скорее, армия. Даже парням было тяжело, но для Кати всё напоминало игру, и она довольно легко приняла её правила, потому что всегда мечтала заставить себя каждый день заниматься спортом.
Потом начиналось то, что Кургузов называл политической учёбой. Все занятия проходили в здании завода: лекции – в просторной комнате с высокими потолками и сетчатыми решётками на окнах, похожей на спортзал, а семинары – в небольших подсобных помещениях за старыми массивными партами, стол и лавка которых были вылеплены из одного куска и покрыты мутно-голубой краской. Занятия длились по полтора часа, как в университете, а потом нужно было сразу торопиться на следующее согласно расписанию, которое выдали в первый день. У них с Андреем оказались разные предметы, и Катя сильно переживала из-за этого и стремилась увидеться с ним хотя бы на «переменах». То, что рассказывали преподаватели – о современном коммунизме или об украинстве, или о борьбе Кургузова с либералами, слушала мельком, сквозь свои тревожные мысли; в поисках нужной аудитории путалась в закоулках завода и то и дело выходила на внутренний двор к приземистому зданию кузни, из которой доносились размеренные лихие удары молота. В кузне работали высокие жилистые парни, вышедшие словно бы из советских фильмов. Двое-трое из них всегда стояли во дворе и курили, весело поглядывая в сторону Кати, но не позволяя себе ни грубоватой шутки, ни даже пристального взгляда в сторону выскочившей откуда-то девушки, раскрасневшейся от волнения и растерянно озиравшейся вокруг.
Она боялась, что в Васильевском ей будет тяжело, но оказалось в общем-то терпимо, а на занятиях – ничего особенного, кроме обычной одержимости коммунистическими идеями и нагнетанием истерики по любому поводу. А иногда становилось даже интересно, например, когда однажды все отправились в поход на два дня через лес по соседним деревням. Кате нравилось, что в походе можно было идти вместе со всеми, но в тоже время думать про себя, и никто не мог бы заподозрить, что ты занимаешься чем-то предосудительным. Лёгкая дребезжащая тревога в душе не проходила и на природе, даже когда Андрей находился рядом, но тревога эта была привычная, с ней можно было жить и иногда даже чувствовать себя счастливой. В такие дни можно было вспомнить, что осталось не так много времени до конца школы, а дома в нижнем ящике комода лежит приготовленное Андреем золотое кольцо, которое он уже давно купил, но, видимо, всё не решается подарить и сказать те слова, которые она давно ждёт от него – и вроде уже не так радостно будет это предложение, но ведь будет же, и никакой Кургузов не сможет ему помешать.
Катя всегда воспринимала Суть как нечто чужое, у которого, тем не менее, можно найти хорошие черты, например, их настойчивую защиту семьи, и использовать это в разговорах с Андреем, чтобы убедить его в чём-то своём. Её деятельность в Сути ограничивалась ведением группы, посвящённой советским плакатами, в соцсетях – это позволяло ей быть свободной и вроде как делать полезное в их глазах дело. К тому же советские плакаты напоминали ей о родителях и о собственном, уже не совсем советском, детстве, в них была приятная ностальгия по счастью, домашнему очагу, детям. И хотя детей ни у кого из Северной ячейки не было, они с Андреем иногда говорили о ребёнке, и он был даже не против, когда-нибудь потом, после окончательной победы над врагом, и это малое, в чём удавалось сойтись при всех различиях и противоречиях, согревало Катю и давало ей силы.
Её не подчиняли слова Кургузова, она ничего в них не понимала и понимать не хотела, но в весёлости политического кружка было что-то приятное, и тогда деятельность Сути могла даже на время увлечь её, как ребёнка увлекает игра с другими детьми во дворе, – и она могла забыться и задержаться там допоздна, и даже стать заводилой в игре, распоряжаться и с удивлением видеть, как эти дети иногда начинают слушать её. Кате нравилась Варя, она могла поговорить с Васей Покровским, а иногда даже с Лёшей-поэтом, он был, конечно, смешной, но в общем-то добрый. И даже к Паше с его возвышенными, но невесомыми словами, которые падали как бисер, она уже почти привыкла. Но потом возвращалась домой и вдруг вспоминала, что все эти дети заражены вирусом кургузовских слов, и её Андрей после каждой такой игры заболевает ещё сильнее, и это расстраивало её, и тогда злость подступала к горлу, и хотелось ехидничать и ругаться. Однако раз и навсегда увести Андрея из чужого двора не удавалось, и потому приходилось играть с ними опять и опять... Они вернулись из похода, и начались изматывающие занятия – проклятые либералы, которых нужно было победить, коммунисты, которые всегда всё делали правильно, и Катя принималась исполнять свою роль весёлой девушки, не задающейся лишними вопросами, а скользящей по жизни, и каждому готовой улыбнуться и с каждым поболтать.
В один из дней Кате показалось, что у неё задержка. Она не сказала об этом Андрею, но весь день носила в себе затаённую мысль. Вместо занятий их собрали в тот день в большом зале и показывали документальный фильм про трёх ребят из Сути, которые отправились воевать на Донбасс и погибли во время летнего наступления украинской армии, – большинство приехавших на школу уже видели этот фильм, да и Катя тоже: его показывали на собрании ячейки ещё пару месяцев назад. Но Кургузов специально привёз из Москвы проектор и железный тубус, похожий на гранатомёт, из которого вытягивалось белое полотно экрана, чтобы ещё раз напитать сутевцев ненавистью к врагам. Он сам пошёл за пульт, и в тёмном зале, заглушая закадровый голос, принимался говорить резко, как стрелял очередями: мы должны запомнить эти лица... мы должны жить так, чтобы не стыдно было перед героями... На экране крупным планом показали рваную рану, ошмётки человеческого мяса, запёкшуюся кровь, и Катя почувствовала, что её сейчас стошнит прямо под ноги. Потом включили свет, и Кургузов шёл от задних рядов к передним, продолжая говорить, а Катя видела, как эта уродливая рана всё ещё отпечатана на белом полотне экрана, уж использованного и ненужного, сиротливо оставленного висеть на дальней стене. Кургузов стоял невероятно близко, в полуметре от её стула – Катя ощущала, как трясутся его руки в приступе ярости, как от надрывного голоса дрожат под потолком сетки на окнах, и тогда вдруг подумала, что настоящий план Кургузова не Андрея забрать на Украину, а вырастить её ребёнка в ячейке, зомбировать его ежедневным – надо отомстить, надо погибнуть, а потом вырвать из Катиных рук, чтобы он пошёл на какую-то новую войну и лежал бы вот так вот, перемолотый на бойне, её красивый русый мальчик...
В тот вечер была её очередь дежурить на кухне. В тесном сыром помещении бестолково толпились несколько девушек, не зная, за что же им браться, пока ответственная за питание ещё не подошла. Стоял сильный запах газа. И дышать было тяжело, и сильно дуло из открытой в ноябрьский мороз форточки. Катя нарочно протиснулась подальше от окна к большой раковине и принялась отмывать накопившуюся после ужина посуду.
Пришла ответственная, раздала задания, вдруг всё закрутилось. Две Катины соседки должны были чистить громоздкую плиту, напоминавшую промышленный станок, на которой стояли несколько замасленных чанов. Но, бестолково помявшись рядом и поворчав, они вскоре побросали губки и ушли. Постепенно на кухне не осталось никого – кто-то отправился на работу в другой блок, кто-то просто сбежал, и только Катя продолжала машинально мыть тарелку за тарелкой. Она пыталась понять, как сказать Андрею о беременности, и ей было обидно от того, что она сама ещё ребёнок, забытый на чужой кухне, и о ней самой ещё нужно заботиться, а вместо этого она стоит сейчас и подбирает слова, которые можно сказать Андрею, чтобы он всё правильно воспринял, хотя это не она, а он должен был бы поддерживать её в этот момент. И уже злилась на Андрея за его заочную беспомощность.
Рядом лежали уже отмытые ею ножи с широкими лезвиями, какие в мультфильмах обычно принадлежат разбойникам. Катя взяла один из них и несколько раз ожесточенно ударила в алюминиевую поверхность раковины. Та глухо и обиженно звякнула, перебивая шум воды. Катя повернула крупный шестигранник крана и услышала, как тихо было вокруг и внутри неё. Осторожно, ещё с опаской, шагнула к двери в коридор, отворила тяжёлую створку. А потом вышла из кухни и направилась к девушке, назначенной кастеляншей их корпуса, искать второе одеяло для себя.
Но по дороге опять заплутала в коридорах завода и случайно наткнулась на открытую дверь в небольшую комнату, похожую на школьную учительскую, со стеллажами папок, книг и журналов и с овальным столом посередине, на котором стояли остатки недавнего скудного чаепития – чашки, печенье, смятые фантики от конфет. Она заглянула внутрь, надеясь спросить у кого-нибудь, где выход, и вдруг почувствовала близкое движение – справа за дверью спиной к ней стоял человек в пиджаке Кургузова и смотрел в узкое ажурное зеркало перед собой, изредка вздрагивая руками, пытаясь размахивать ими, но не чувствуя сил. Катя испуганно отпрянула назад и замерла в дверях, боясь, что тот услышит её убегающие шаги, краем взгляда продолжая наблюдать сквозь щель в двери, не сошёл ли он со своего места. И действительно вскоре Кургузов повернулся, приблизился к краю стола, бумажной салфеткой брезгливо вытер руки, не замечая девушки, и снова пропал за дверью, и только слышно было, как несколько раз скрипнули железные пружины. А когда через минуту Катя осмелилась чуть податься вперёд, она смогла разглядеть, что Кургузов лежит на диване в дальнем углу, на спине, прикрыв глаза, и тяжело и глухо дышит во сне. Тогда Катя сделала насколько кошачьих шагов назад и скорее рванула прочь...
А вечером, когда задержка не подтвердилась, ей стало легче, и она опять превратилась в ту же девочку, что и раньше, и не было напряжённого дня, и только шершавые от воды ладони, как рыбьей чешуёй покрытые, напоминали о том, что Катя думала и чувствовала во время дежурства на кухне и в комнате, похожей на учительскую. В тот день перед сном им устроили неформальное общение в большом зале – один из первых заместителей Кургузова долго говорил о важности завязывания горизонтальных связей между регионами, призывал знакомиться и общаться, но в конце концов все всё равно сбились по привычным компаниям. Ячейка Северного округа собралась во дворе у входа в кузню, а Паша даже вытащил оттуда большой молот – ему нравилось покачивать его в руках, словно он был древним викингом, поигрывающим страшным оружием, восседая на покосившейся деревянной тумбе без дверцы, в утробу которой кузнецы обычно сбрасывали окурки и пустые пачки от сигарет.
Паша жил в комнате воспитателей и постоянно шутил, что на этой школе будет всех воспитывать. А сегодня увлечённо рассказывал о советском фильме, где учёный с помощью гипноза внушал молодому художнику, что тот Репин, и художник действительно начинал рисовать лучше, чем раньше. И Катя вроде бы и недовольна была его всегдашней болтовнёй, но уже устала раздражаться, приникла к Андрею и чувствовала крепкий и родной запах любимого человека. И все остальные были веселее, чем обычно, может, их тоже угнетал фильм про погибших, так что хотелось немного отдохнуть и расслабиться.
– Научусь гипнозу, и буду выводить нас на новый уровень, – довольно обещал Паша, а ребята с готовностью улыбались его шуткам. – Я уж купил себе книжку, там, правда, западные методики. Советские-то труды засекречены! Вот прорваться бы к ним, и тогда нас уже не остановить!
– Глупость всё это, – вдруг отчётливо произнёс чей-то женский голос, Катя удивлённо обернулась, и увидела, что это Варя.
А Паша сначала не поверил, что такое можно сказать, и замер с застывшей улыбкой.
– На себя надо надеяться, – добавила Варя, глядя прямо ему в лицо.
– Конечно, на себя, – смутился тот, – но приятно, когда есть помощнички... Ладно, ребята, теперь у нас один организационный вопрос. Нужен человек от нашей ячейки на завтра на уборку территории, надо выбрать...
– Ты иди, ты ж у нас лидер, – опять вмешалась Варвара, и все заулыбались этому неожиданному противостоянию.
– Ну и пойду, – Паша обидчиво поморщился, но старался не терять уверенного тона: – Знаете, как приятно, встанешь затемно, на пробежечку, потом двор подмёл, красота... – и засмеялся неловко и растерянно.
«Акции Вовки растут, – громким шёпотом защекотал Андрей Катино ухо. – Жалеет, что не осталась в Москве», – и Катя поспешно кивнула, подумав, что привила-таки Андрею вкус посплетничать, но самой было тревожно от этого разговора.
Катя замолчала... Мы выходили из оживлённого торгового центра, по которому бродили, потому что на улице было холодно. Остановились на ступеньках, ощущая вроде бы ещё даже приятную после стерильного воздуха бутиков прохладу. Я смотрел на Катю и ждал продолжения, но всё ещё беззаботно, как если бы она должна была рассказать мне, что завтра Варя вернётся в нашу съёмную квартиру и мы помиримся.
– Ты не расстраивайся только, ладно? – вздохнула она, и меня вдруг обдало мёрзлым предчувствием, что это был не просто рассказ о Васильевском и о том, что Катя испытывала на школе. И хотелось, чтобы уже скорее, скорее всё стало ясно, но по-прежнему не верил, что там совсем плохо...
Перед отбоем Катя шла в свою комнату и увидела, что Варвара сидит на корточках, прислонившись к кафельной стене, в небольшом закутке, где располагались раковины, и дрожит, как от холода. Услышав шаги, та с силой вытерла лицо тыльной стороной ладони и хотела встать, но, увидев, что это Катя, только махнула рукой, как бы отгоняя её от себя.
Катя присела рядом, чувствуя спиной холодный кафель, и ласково погладила Варвару по плечу.
– Что у вас с Володей, почему он не поехал?
– Я не виновата, раз он такой слабый, как ребёнок… я не могу на него опереться, – выговорила сипло. – Конечно, я та ещё сука, но он тоже… – и стала вдруг ожесточённо и грубо ругать не меня, а себя. И Катя даже решила, что это хорошо и, когда школа закончится, мы обязательно помиримся, раз она так страдает после нашей ссоры.
В ту ночь Варя не пришла в комнату, а наутро Катя поднималась по дальней лестнице в столовую и увидела, как они стояли там с Пашей, – тот обнимал Варвару и быстро гладил её по спине, но без страсти, будто просто стараясь ухватиться за складки одежды. А та глядела в окно в пролёте и иногда резко, акцентированно прижималась губами к его губам, а потом опять отворачивалась. Она заметила Катю и отшатнулась от Паши.
А потом, в перерыве между занятиями, они оказались вдвоём, Катя старалась поймать Варин взгляд, но та опять нахмурилась:
– Не говори ничего, – и быстро пошла прочь.
Как шальная, она несколько дней убегала не только от Кати, но и от остальных ребят, встречавших её вопросительными взглядами, – и вроде как все были рады за них с Пашей и вовсе не хотели смущать их, но интересно же было выспросить или хотя бы подглядеть за так вдруг сошедшимися друзьями, узнать, что случилось, а как же Вова Молчанов, они что, поссорились, и вот почему, оказывается, он не поехал на школу... Впрочем, через пару дней все успокоились и привыкли, что Паша и Варвара ходят вместе и живут у него в комнате, и только сами они всё не могли освоиться в этом новом своём качестве. Паша был потерянный, смущённо улыбался и иногда решался приобнять Варвару и подластиться к ней, как кутёнок. Та терпела, целовала его также коротко и сильно, но потом не выдерживала, грубо отстранялась – ей по-прежнему невыносимо было думать, что все вокруг смотрят на них. Когда Паша выступал, сидела, напряжённая, и то удовлетворённо кивала, то морщилась, если он вдруг фальшивил, и тогда глядела почти с ненавистью. А Паша подходил и смотрел выжидающе, и она небрежно кивала в ответ. Катя наблюдала за ними издалека, и в такие моменты ей становилось жалко его за эти беспомощные попытки, за старательный смех и за нервную самоуверенность перед остальными...
Она сказала мне это и сразу же расстроилась, что не сдержалась. А я вдруг тоже ощутил приступ неожиданной жалости к Паше, но брезгливой, как к насекомому, которому причиняют боль.
– Она его не любит! Знаешь, он раньше столько за ней ухаживал, но не нравился ей как парень. Я же помню, как она на тебя смотрела, когда вы были вместе,– и я горько усмехнулся этим словам. – Ты должен бороться за неё!
– Как я буду за неё бороться, Кать? Ей это не нужно, – сказал я, просто чтобы что-то сказать, не думая.
– Нет, нужно, нужно! Может, она решила, что ты её не любишь, раз не поехал.
– Нет, – замотал головой.
На Москву опустились зимние сумерки, мы двинулись вниз по ступенькам, а вокруг гудел огромный вечерний город, и голова кружилась от шелеста шин и холодного ветра, и мелькавших вокруг огней: слева – подмигивающих шариков в стёклах торгового центра, справа – ряби автомобильных фар. А мы шагали по узкому тротуару вдоль шоссе, и всё мешалось вокруг, и только чей-то нудный и неестественно весёлый голос рекламировал распродажу шуб. Мы не могли больше говорить о нас с Варей, и я стал машинально расспрашивать Катю о них с Андреем. А ей и неловко, и стыдно было отвечать, и она отделывалась короткой фразой, мгновенно тонувшей в городском гуле. Но постепенно ей, наверное, стало казаться, что это хоть немного отвлечёт меня от тяжёлых мыслей, и тогда рассказала, что уволилась с работы, а Андрей перешёл на полставки, чтобы больше уделять времени ячейке, и ей это не нравится, конечно, но пусть, и только грустно, что они теперь совсем не ходят в церковь и что она никак не может доказать Андрею своё. Слова доносились до меня обрывками, я не разбирал половину, но это было уже неважно.
– Так ведь и Андрей не может доказать, – рассеянно заметил я.
– Он – нет, а я должна смочь, – ответила Катя.
Мы остановились у входа в метро. Я смотрел на неё, и удивительно было, что вот мы гуляем вместе, как когда-то в далёкой юности, но где-то уже случилось то, что отсекло прежнюю жизнь от новой и что уже невозможно отменить. И теперь вокруг нас – чёрная утроба большого города, всё мелькает вокруг, лязгает, и мы стоим посреди этого – всё ещё подростки из прошлой жизни...
– Ты бы знал, как я ненавижу ячейку! – сказала вдруг Катя, я внимательно посмотрел на неё и зачем-то кивнул.
Катя уходила в метро по пологому спуску вниз, словно бы погружалась в землю. А я наблюдал, как она постепенно скрывается из виду, и думал, что ждёт её впереди, и что ей гораздо тяжелее, чем мне. Мысли эти текли насквозь, стараясь рябью скрыть от меня главное, от чего разламывалась душа. Катя спустилась в переход, и уже не о чем было больше думать, и нечем себя отвлечь – осталось только кричать горлом на всю привокзальную площадь.
19.
Был уже поздний вечер, когда я вернулся домой. Не включая свет, шагнул в нашу старенькую квартиру и задохнулся от Вариного невидимого присутствия. В темноте белым квадратиком горел экран ноутбука, оставленного ею здесь две недели назад, – он у неё никогда не выключался; её одежда в беспорядке была разбросана на сушилке, висела по спинкам стульев, на двери шкафа; её женскими баночками был заставлен туалетный столик в углу – эти вещи постепенно проявлялись в темноте, окружая меня. Она теперь наверняка вернётся за ними, будет собирать их, оставляя мне пустоту полок и шкафов, или даже нет – пошлёт сюда Пашу, ей же захочется, чтобы мужчина совершил ради неё какое-нибудь решительное действие. Но Пашу я не боялся, он не мог причинить мне боль, и я даже хотел, чтобы он пришёл сюда сам. Я спросил бы у него: у вас, коммунистов, принято отбивать чужих девушек? – а он начал бы бессильно отшучиваться и торопливо хватать вещи, но я не ушёл бы на кухню – пусть он делает это при мне, боязливо оглядываясь, и пусть забудет что-нибудь, а она потом разозлился на него за рассеянность, и тогда он должен будет либо вернуться сюда, либо показать ей, что он всего лишь слабый похотливый мальчик, ничем не лучше меня...
Между клавишами Вариного ноутбука скопилась пыль, так что к ним не хотелось прикасаться, да и не понравилось бы ей, что я заходил туда. Но я всё равно сел за стол и медленно провёл мышкой по экрану. Наверное, где-то там, внутри, – в сообщения, текстовых документах, чатах – уже были намёки на Варину будущую измену, и я нажал на значок браузера, чтобы обжечь себя ими. Но пока тот грузился, уже понял, что увижу там не переписку с Пашей, а ячеечное: расписание следующего собрания, лекцию Кургузова или ещё что. Только открылся интернет-магазин техники, а в нём – фотоаппарат, который я хотел купить, видимо, она готовила подарок к Новому году, и это оглушило меня. Я смотрел на несчастный фотоаппарат и ничего больше не мог чувствовать и думать. И не знал, может, мне нужно было броситься сейчас звонить ей, просить прощения, уговаривать вернуться, но разве могли бы мы теперь сойтись, как будто ничего не произошло, разве можно было сказать друг другу хоть слово после случившегося...
Я стал машинально клацать привычные политические сайты – статьи, ролики, длинные новостные видео с телеканалов, Варя часто делала так, черпая силы в ненависти к тем, кто убивал и обстреливал русские города. Сводок последнее время становилось меньше. В вечернем выпуске новостей говорили об укреплении рубля и бюджете на следующий год, я прощёлкивал видео, попадая на некрасивые лица, бедные людские квартиры в глубинке, покосившиеся деревенские дома, заседания чиновников – и только раз промелькнула боевая машина с огромными тёмно-зелёными трубами в кузове, из которых вырвались длинные огненные вспышки. Но стал смотреть в интернете тщательнее – нет, это было призрачное ощущение спокойствия: там опять обстреливали, опять умирали, и ожидалось новое наступление украинской армии. Это было сейчас важнее измены Вари, ревности к Паше, важнее собственной жизни, и от этой мысли мне стало немного спокойнее.
Я лег в нашу кровать, вспоминая, что недавно мы были здесь вдвоём, но уже не растравляя себя этой мыслью. Хорошо, пусть так, решил я, но что же мне делать. Может, поискать в интернете, когда будет следующее собрание ячейки – сразу ли в эту среду или же они сделают перерыв на неделю-две после осенней школы. Ведь оттого, что Варя изменила мне, война не перестанет быть войной, и если мне действительно дорого то, что происходит на Украине и в России, я мог бы всё равно оставаться с ними. Нет, лучше бы, конечно, прийти так, чтобы Вари в тот день не было и чтобы только потом ей передали, вот, Володя Молчанов заходил, она, конечно же, не поверила бы в мою искренность и решила, что это всё только из-за неё, да и никто не поверил бы. Я остановился, а обида уже залила мне душу – если не поверят, то кому это нужно, не слишком ли жирно им будет, чтобы я, как загнанный бычок, пришёл, пряча глаза, будто уже раскаялся в том, что не поехал на школу. И почему собственно, вспоминая о войне, я обязательно должен думать о Кургузове. Нет, тогда уж лучше просто бросить всё и уехать на Донбасс...
Я упал в сон, а наутро выбрался из него, как из колючей ваты, встал, вскипятил чайник и сидел на пустой кухне, а эта мысль находилась внутри меня, и я изредка пробовал её на вкус, как горький крутой кипяток. Конечно, это будет сильнее их собраний и школ, это будет настоящий шаг – просто собраться сегодня и поехать к автобусу, на который я передавал инсулин для друга Васи Покровского.
Ещё раз вскипятил чай, но завтракать не стал, а торопливо принялся собираться: тёплый свитер может понадобиться, вот эти джинсы старые, их не жалко, хотя, наверно, там должны дать форму. Зубная щётка, аптечка с бинтом и йодом, антибиотики. Потом прервал сборы на половине, набрал ведро воды и принялся мыть полы на кухне, вдруг всё-таки Варя придёт сюда забирать вещи, пусть не думает, что я тут погряз в собственных переживаниях и даже не убирался. Всё равно ведь придёт, узнает от кого-нибудь, но меня уже не будет. А когда-нибудь, через полгода-год, встретимся мельком и просто постоим минуту в тишине. Оттуда? Да. И как там, страшно? Обычно. Иногда страшно. И всё, и уйти потом, и ощущать, что тебе по-настоящему неважно, что она думает – восхищается ли тобой, жалеет ли, потому что ты уже другой. А она, конечно, не признается себе, что ей грустно, и не позволит себе ни шороха в своём каменном сердце, но всё-таки ей будет горько. И может быть, в тот вечер, вернувшись к Паше, будет чуть более задумчива, чем обычно... Я поддался этим блуждающим мыслям, и уже не мог остановиться.
Опять пошёл в комнату собираться. Иногда ещё садился за ноутбук уточнить, по-прежнему ли автобус отправляется с Тёплого Стана и во сколько. Потом принялся смотреть карту, отмечая маршрут движения, и искать на форумах отзывы о местах, по которым пролегал предстоящий путь. Вдруг прочитал про взорванный мост между Краснодоном и Луганском, который нужно теперь объезжать, и ещё раз стал вглядываться в карту, пытаясь в хитросплетениях дорог угадать, где же он и как изменится маршрут автобуса, насколько близко пройдёт от линии фронта, бывают ли там обстрелы – и сразу накрыло животным страхом. Злосчастный квадратик карты с зелёными пятнами, пересеченными желтыми, коричневыми, чёрными линиями, заключал в себе тайное, но чрезвычайно важное, связанное теперь и со мной, и если изо всех сил сосредоточиться на нём, то можно было просчитать моё будущее там.
На балконе дома напротив женщина в домашнем халате одной рукой развешивала бельё, а другой сжимала ворот халата и почти приплясывала от мороза. Дом теснился к моему – было хорошо видно, что это белые детские вещи. Я разозлился на женщину за беспечность – вот так вот выходить на балкон, рискуя подхватить простуду, но, тем не менее, мне хотелось смотреть на неё. Не расправив толком бельё, она мгновенно юркнула в дверь и исчезла, а я остался ждать, что она выйдет ещё раз, но лишь скомканные белые комочки висели на верёвке. Я встал у окна, рассматривая этот балкон и другие рядом. Никого не было, но везде жили люди: стирали, убирались, ходили на работу, не думая ни о какой войне. Были и другие, которые остервенело кричали о проклятых бандеровцах, но настоящая их жизнь текла вне этих громких слов – они пили водку, изменяли жёнам, изредка растравляли себя ядовитыми разговорами. А были и те, что вроде бы любили свою Россию и даже хотели помочь ей, но оказывались ни на что не способными, и куда ни бросались, всё выходило у них слабо и нелепо, как у меня: был в ячейке полгода, а что сделал полезного, непонятно – один раз работал на сборе гумпомощи, ещё раз отвёз инсулин к тому самому автобусу в Луганск...
Инсулин возник, коснулся меня, а потом вернулся неожиданным оправданием – съездить на день-два, но зато сделать полезное дело, ради которого и погибнуть не жалко. Как там сказал тот мужчина, двести диабетиков сидят без лекарств. Не вспоминал об этом полгода, а сейчас – на тебе, когда понадобилось, опять усмехнулся – пусть так, но какая разница, если всё-таки поеду. И тогда бросился наспех заканчивать мытьё, побросал в сумку первые попавшиеся вещи, паспорт и деньги взял, карточку взял, и стремительно выскочил из квартиры в подъезд. Но на улице страх накатил с новой силой: сухая зима обжигала, заставляла втягивать шею от холода, казалось, сейчас что-то случится – собьёт машина, будут закрыты все аптеки в округе, кто-то помешает – тенью двигался по дороге, озираясь, не видя домов, вывесок, едва не натыкаясь на прохожих.
И вот уже стоял в пустом зале аптеки у окошечка, а передо мной лежала пластиковая тарелка для мелочи, потёртая по краям. «Во флаконах или картриджах?» – потребовал ответа недовольный женский голос, и опять захотелось закричать от тоски, откуда я знаю, вот будет номер, если привезти не то... Пробормотал невнятное, но она спросила то, что я неожиданно знал, машинально ответил, и вдруг обоим понятно стало, что вот так вот нормально и что ещё нужно сумку приобрести для транспортировки, и хватило денег на карте, расплатился, вышел.
Тусклое солнце смотрело на меня и на промёрзший город за моей спиной, и на огромный прогал впереди. На дорогу с двумя ровными гребешками деревьев по краям, рифлёный забор, за которым бельевой верёвкой тянулся чёрный провод электрички, эстакаду, нависшую над железнодорожными путями. На едва видневшуюся стройку вдали, а там – поднятые лопасти экскаваторов, как чудовищ, сдающихся на милость победителя. Ничего не двигалось, вокруг было тихо. Со станции Вешняки, медленно разгоняясь, тронулся поезд, и тяжёлый зимний воздух нехотя раздвинулся перед ним – рельсы, забор, эстакада, побеждённые экскаваторы с досадой терпели его назойливое дребезжание. А когда гул стих, расплескавшаяся было тишина вновь растеклась повсюду ровным холодным слоем. И из этой тишины родился новый, более сильный страх, полный, как целый мир, ясный, как зимнее небо, – страх, что я всё равно умру, поеду на Донбасс или нет, завтра или через двадцать лет. И я подумал, что мне теперь будет страшно до конца жизни. Машинально двинулся вперёд, а вскоре шагал по эстакаде, слева был тот самый зимний город, и солнце, и грязное перемёрзшее полотно строящейся дороги, уходящей вдаль, а справа – скрытые за сетчатой решёткой деревьев купола. Там, внизу, находилась церковь, мы с Варей не были там ни разу – часто ездили в центр Москвы, где священником работал человек из ячейки, но иногда, проходя здесь, я слышал перезвон. И теперь, как на дудочку флейтиста, шёл туда, словно бы церковь и Бог в ней могли спасти меня от страха.
Дряхлое каменное тело храма встретило деловито, редкие люди у порога крестились, входили внутрь. Там растекались по разветвлённым лабиринтам ходов с низкими круглыми арками, а я стоял, лихорадочно хватая взглядом обрывочные детали, которые должны были сложиться в пазл, объясняющий, надо ли мне ехать или нет, умру я там или нет. На свечном ящике среди баночек с маслами, крестиков, запылённых книг лежали маленькие иконки в пачках, перетянутые резинками, какими бабушки собирают вместе жидкие волосы. Среди иконок оказался Лука Крымский, и это нечаянная перекличка с Крымом испугала меня, словно бы меня нарочно поджидали здесь эти иконки, чтобы я купил их и взял туда, так что я сразу же выскочил на улицу. Слева, почти у самой церковной стены, начиналось кладбище – множество крестов в снегу, я зачем-то направился туда по узкой дорожке, как в чащу зимнего леса, углубляясь в ряды стальных стволов. Поодаль, на круглой большой лужайке, виднелся один высоченный – не крест даже, а памятник. Приблизился к нему, встал у крупного каменного основания, у которого каплями крови лежали свежие цветки красной герани. На основании была высечена длинная надпись, и как назло – что-то о воинах, положивших жизнь на родных и далёких полях во все времена бытия государства Российского... Мне было безумно, бесконечно жаль себя – казалось: если ехать в Луганск, то нужно похоронить себя уже здесь, в Москве, под этим вот крестом, чтобы там уже не чувствовать замирания сердца от каждой опасности. Только так можно было шагнуть в пучину настоящей жизни и настоящей смерти. Но я не мог просто взять и умереть, мне хотелось бежать от этого памятника и от кладбища...
Потом ещё сидел в кафе у метро, просто ждал, лишь бы прошли нужные часы. На Тёплый Стан приехал в темноте. Не сразу вспомнил дорогу, смотрел карту в телефоне, злился, что могу опоздать, а затем злился, что не опоздал. Автобус тускло светил в пустоте, рядом стояли люди, и казалось, все они смотрят на меня и знают, что я боюсь. Минуту стоял возле кассы, не покупая билет, давая себе возможность передумать.
Как назло билет попался не в глубине автобусного зева, а спереди, почти рядом с водителем, так что все, поднимающиеся внутрь, могли смотреть на меня. Сел, положил сумку себе на колени, словно бы моя остановка была уже скоро. Начал звонить Кате, чтобы сообщить ей, что я не просто пропал, но тут же испугался – потом, потом, и сразу же выключил телефон, вдруг она перезвонит. Где-то это уже было со мной, вспомнил я, эта же сумка на коленях, сижу и немею от необходимости что-то сделать. И неужели же, чтобы быть сильным, нужно стать кургузовцем, а быть одному, значит – слабым и ни на что не способным. Даже просто пойти и умереть одному невозможно...
И задохнулся от страха – нет, нет, что бы там ни было, не могу, выскочил, и не глядя ни на кого, устремился на слепящие кругляши огней у ворот автобусной станции.
20.
Утром после того, как остался в Москве, я проснулся и лежал неподвижно, разбитый, как самоубийца, упавший с крыши. Тело было тяжёлым, закованным в саркофаг, и только взгляд бродил по спинке кровати, стенам, занавескам. В окне виднелся балкон соседнего дома. Белые детские вещи были сняты, а вместо них висели разноцветные кофты, но я не знал, что же это означает и означает ли что-то.
Я ничего больше не понимал о себе, внутри была пустота. И постепенно в этой пустоте то ли вспомнился, то ли приснился родной город – единственное зыбкое, далёкое, но, кажется, настоящее в мире. С горы, где виднеются крошечные спички заводских труб, медленно спускается серая дымка газа. Позвякивая, тянутся вдоль дорог трамваи, в которых, сонно покачиваясь, едут на смену рабочие. Деловито открываются железные окна киосков на остановках. А за трамвайными путями, куда летом ходят на огороды все городские старушки, сейчас снежная пустыня и чёрные остовы садовых домиков. Город погружается в спячку, по вечерам все лениво сидят перед телевизором, и лишь иногда бывает нужно отправиться с отчимом в гараж, чтобы на санках привезти варенье и картошку. Странно, но память не подсказывает мать, словно та просто разлилась в воздухе родного места, примешиваясь к заводским трубам, трамваю, садовым домиками, санкам, скрипящим по снегу...
Потом город превратился в деревню, где жили бабушка и дед и куда несколько раз в год съезжалась наша большая семья. Просторная изба натоплена так, что потеют стены, все вплотную втискиваются за длинный дубовый стол. Мать с бабушкой хозяйничают на кухне, отчим деловито обсуждает с мужиками новости, но иногда отворачивается и терпеливо ждёт следующей рюмки. А дети бегают под ногами, и сначала и не разберёшься, чья это девочка, то ли сестры по бабушке, то ли кого-то из братьев по деду. И вот я смотрю на этих родных людей, но понимаю, что это лишь редкий праздник для них, а уже завтра они разойдутся в обычную жизнь, в тяжёлую работу: мужчины, отдавая своё здоровье на комбинате или в чудом сохранившемся в деревне колхозе, а женщины в ежедневные домашние дела, заботу о детях, а потом в ту же изматывающую работу. Но и разойдясь, эти люди по-прежнему будут связаны невидимыми нитями: на следующих выходных мужики соберутся строить дом тем, кто младше и ещё не обзавёлся хозяйством, а кому-то из женщин оставят детей, если нужно уехать по делам. И я бы мог присоединиться к этому большому семейному дереву, отдать ему часть своего молодого тела, как другие ветви отдали когда-то мне, вот только делиться мне, кажется, было нечем. Я вновь лежал на кровати в квартире в Москве и ощущал себя куском пластика, в котором глухо и напряжённо стучит сердце.
Второй раз я пробудился разом, неловко поднялся и сел на краешки кровати, свесив ноги к полу. Потом медленно двинулся по квартире, пытаясь опять научиться ходить и заново ощущая себя, не умеющим летать, но, тем не менее, пока ещё вроде бы живым. В коридоре лежал чёрный рюкзак, с которым собирался вчера уезжать, и подумал, что, может, это и неплохо, что он собран, и что можно было бы уехать, но только не на войну, а на Родину, в её ласковый умиротворяющий покой. Проверил на сайте железных дорог билеты, они ещё оставались, но сил принимать решение не было. Вспомнил, что завтра заканчиваются две недели отпуска на работе, которые я брал для поездки в Васильевское, и нужно тогда попросить дать мне без содержания на некоторое время – и странно было, почему не подумал об этом вчера.
Долго ещё сидел за столом перед ноутбуком, машинально и бесполезно проверяя соцсети и почту. Ещё до митинга на Краснопресненской заставе мы оживлённо переписывались с Ромой. Я убеждал его, что когда-нибудь экзотика и комфорт станут привычными, и придётся возвращаться и вновь привыкать к реальной жизни. Он же возражал, что ему нравятся тайцы, всегда доброжелательные, никто не хамит ни в транспорте, ни в магазинах, и что мы действительно живем в разных мирах, и мой не вызывает у него ничего, кроме отвращения, причём неважно, русский он или украинский, всюду тоталитаризм, все грызутся друг с другом, и все всех ненавидят. Я ответил на эмоциях, и с тех пор письма прекратились. И теперь мне было жаль своей несдержанности и хотелось, чтобы сюда, в мою пустоту, пришло пусть короткое, но тёплое слово. Я перешёл на своё последнее сообщение – вспомнить, о чём там точно, и, может, извиниться за особенную грубость. Но там было невообразимое: про братские народы и предательство, про израненную Россию, чьи язвы я хочу залечить, в отличие от него, убегающего от проблем. Если бы это были слова Вари или Кургузова, которые я просто повторил, мне не было так обидно, но это были мои слова – и вот Рома уехал, как хотел, а я, чувствующий какую-то там израненность и даже понимающий, где пульсирует рана, остался здесь работать, делать рекламные ролики, навещать родных…
Я поднялся на ноги и недоумённо оглядывался вокруг. Внутри по-прежнему лежала пустота, и только разливалась по телу тёплая горечь стыда. Но не умер от этой горечи, сходил на кухню, выпил воды, вернулся. Поверил этому знанию, запомнил как факт, как принимают закон физики, вычитанный в учебнике, – все мои слова ложь, хорошо, пусть так, но это-то хотя бы точно, это хотя бы по-настоящему… И всё-таки не хотелось находиться наедине с мучительным законом долго, принялся собираться, чтобы выйти на улицу, может, там будет что-то ещё, другое, новое.
Дома тонули в дымке. Я шёл вдоль дороги, как в замедленной сьёмке наблюдая за тем, что происходит вокруг. Старая Москва, похожая на родной уральский городок, встречала тишиной, предлагая навек замереть в здоровой живительной дремоте. С деревьев пучками отрывались последние пожелтелые листья и медленно падали на асфальт. Супермаркеты находились в другой стороне, ближе к метро, а здесь всё ещё спали, людей почти не было, магазины казались навсегда закрытыми, только цветочный на отшибе жался к узенькому проходу на две железнодорожные платформы сплетавшихся здесь веток электрички. Я отворил лёгкую, как из картона, дверь, и попал в длинный узкий павильон, заполненный цветами, в которые, как в сугроб снега, провалилась продавщица и беспомощно тянулась то к одному букету, то к другому. Её неловкая торопливость напомнила мне женщину, которая вешала бельё на балконе, и может быть, это была именно она. Продавщица посмотрела ровным злым взглядом, от которого не хотелось злиться в ответ, скорее, пожалеть, замерла, не опуская вытянутой руки, и стояла так в нетерпеливом ожидании. Первый порыв был – купить у неё цветы, но мне некому было теперь дарить их. Впрочем, я мог бы вручить цветы ей, но это вышло бы пошло, как в дешёвых сериалах, да и женщине стало бы неловко, будто ей подали милостыню.
Я колебался, а она всё глядела на меня, ожидая движения, чтобы избавиться от лишнего человека в магазине, догадываясь, что я зашёл без особенной надобности. И напомнила мне уже Варю. И тогда жалость прорвалась изнутри – работает здесь, сортирует цветы, продаёт, а где-то течёт жизнь, в которой каждый может обидеть эту женщину, как кто-то раньше обижал Варю и как потом обидел её я. Опустил глаза и увидел под ногами рваный отрезок линолеума и торчавший из-под него каменный пол. Рядом стоял в белой глиняной вазе букет из полевых цветов ровно за тысячу рублей. Я стыдливо вытащил из кармана бумажку, потом сам достал из вазы букет и протянул:
– Это вам.
Она внимательно всмотрелась, потом насмешливо взяла, и мне понравилась эта насмешливость. Вышел в ясную зимнюю свежесть, а там мгновенно накрыло меня тоской: ничего не изменит этот цветок, ничем не поможет ей, и если бы я даже захотел помочь, то не смог бы, как не смог помочь Варе. На ватных ногах шагнул вперёд, а боль двинулась следом, вырываясь в зимний воздух, заполняя дребезжанием автобусный пятачок у магазина, тропинку к железнодорожной станции, по которой мы столько раз ходили, дороги, дома, небо. Я поднялся по высоченной лестнице, ведущей на Чухлинку, забрался в подошедшую вскоре электричку, а потом сидел, машинально глядя в окно, вздрагивая от иногда прошибающего насквозь удара встречной.
На Курском же стремительно шёл навстречу полицейским, загораживающим проход на вокзал. Впереди горели огни стеклянного моста, ведущего на лениво просыпающийся Атриум. Поднялся в сверкающую сытую желтизну торгового центра, в просторные холлы, где белые лица манекенов окружили со всех сторон. Казалось, здесь-то, в довольствие и мерцании, всё замылено, освобождено от боли, но вот попалось одно человеческое лицо, другое, и все несчастные, перекошенные, одинокие посреди показной роскоши, возможно, пришедшие в неё из той же безысходности, что и я, только желая ещё и купить что-нибудь, а потом надеть и пройтись по блестящим коридорам, выпрашивая чей-то даже не восхищённый, а хоть бы завистливый взгляд. Несчастные болезненные люди бродили вдоль бутиков, и с верхнего этажа было видно в прогал, как их много на уходящих вниз этажах, и никому нельзя было помочь, хоть бросайся вниз и, тщетно хватаясь за огромные шары свисающих на гирляндах люстр, разбивайся насмерть о мраморные полы. Вышел обратно к вокзалу, бесцельно шатался по морозу, попав к уже другим: нищим, жавшимся к стенам, уныло бубнящим таксистам, мятым приезжим, устало волочившим огромные сумки, – и эти едва ли были счастливее тех, из Атриума.
На пути к метро вереницей стояли разносчики хот-догов и кофе. У одного из них задержался высокий полный мужчина в пальто, держа в руках толстенное от красных купюр портмоне, тщетно выискивая мелочь. Он негромко пошутил, а молодой парень-киргиз беззаботно засмеялся, с силой нажимая на красный краник массивного аппарата, и они разошлись, довольные и весёлые. А я дождался и подхватил свой тонкий плавящийся стаканчик, обжёгся кипятком и тоже двинулся к метро, удивлённо храня тепло этого происшествия, но оно рассеивалось на лету, потому что ничего не изменило вокруг, как подаренный наспех цветок.
А у самого входа в метро остановился, беспорядочно оглядываясь, и подумал, что здесь, в Москве, те же страдающие беззащитные люди, что и на Урале, в Питере, в том же Луганске, и необязательно уезжать, вот они перед тобой, помоги хоть кому-то, отдай жизнь хоть одному. И тогда все они разом слились для меня в один огромный организм, которых захотелось назвать Родиной. Родина жила здесь, на привокзальной площади, мёрзла на деревянных ящиках из-под хурмы, взмывала в пластмассовый мир бутиков, тряслась по рельсам на тысячи километров вокруг, она была настоящей, я ощущал её в сухом ноябрьском воздухе, она мучилась и страдала, моя погибающая Родина, но я не знал, как её спасать, и нужно ли ей то, что могу сделать я. Бесцельно приехал в центр, принялся выходить то на одной, то на другой станции, как бы торопясь увидеть как можно больше мест и людей. Очнулся, когда в очередной раз ехал в вагоне метро. Передо мной высилась пожилая женщина с дряблым измученным лицом, презрительно глядя поверх меня за то, что я сижу, не уступая ей место. Я торопливо поднялся, но не из вежливости, а потому что не мог терпеть чужое недовольство. И долго ещё стоял, повиснув на поручне, мотаясь из стороны в сторону, и думал: мне не спасти Варю, не вытащить её из ячеечного ада, не помочь людям в Луганске и Донецке, не спасти никого на свете, и не в том дело, что я не могу отдать жизнь, а в том, что это ничего не изменит. Неподалёку седой мужчина устало улыбался, слушая сына лет десяти, а тот горячо шептал ему в ухо, держась за рукав куртки, и мне захотелось также улыбнуться своей жизни, но не было сил двинуть уголками губ.
А потом в вагон вошли парень и девушка, державшая в руках гелиевый шарик на длинной верёвочке – как шебутной щенок, тот стремился удариться о потолок, едва только она теряла бдительность, но всякий раз дёргала поводок, и шарик нехотя плыл вниз. Парень осторожно обнимал девушку за талию, как на дискотеках в средней школе, и было в этой паре такое лёгкое, неокроплёное болью, что хотелось постоять рядом, перевести дух от вибрирующего несчастьем мира. Проехал с ними, вышел вслед на Университете, а когда встал на эскалатор, увидел на соседнем ещё нескольких молодых людей с шариками. У выхода из метро их стало ещё больше, они сбивались в целые облака и медленно плыли по пешеходному переходу через Вавиловский проспект.
А обойдя главное здание Университета, удивлённо рассмеялся – всё пространство до смотровой площадки Воробьёвых гор было заполнено шариками и горящими красными фонариками, и люди текли вперёд, смешивались, кричали, так что было отчётливое ощущение праздничного карнавала, новогодней ночи. Кажется, все должны были разом запустить фонарики в серое небо, но то и дело кто-то не дожидался общего сигнала, и тогда красный щенок срывался и улетал ввысь, гордясь своим первенством, стремясь обогнать отпущенных ещё раньше. Я шагал по аллее от одной молодой студенческой компании к другой, как бильярдный шар ударясь о каждую.
– Маринка пришла...
– Автомат никому не поставил...
– Тоталитаризм... – внезапно обожгло знакомое, но и это было невсерьёз.
Голоса рябили то рядом, то вдалеке, сливаясь в общий радостный гул, и душа расслаблялась, словно бы выпил стопку водки после тяжёлой физической работы, и в глазах набухали слёзы, а потом просто потекли по лицу. Пробирался на смотровую площадку, как по живому лабиринту, мимо киосков с горячим глинтвейном, стараясь не задеть чьи-то дрожащие красные фонарики, наклоняя голову, чтобы люди вокруг не заметили, как я плачу. Наконец, сумбурное огненное море вынесло меня к ограждениям, за которыми открывалась раскинувшаяся у подножья Воробьёвых гор Москва, и я мог теперь стоять, делая вид, что просто смотрю вдаль. И в этой возможности не сдерживать себя и плакать посреди моря людей, не опасаясь их насмешек или сочувствия, было внезапное, никак не ожидаемое в этот момент, счастье. И разбитое тело моё почувствовалось вдруг постепенно срастающимся в одно целое, может, не такое, каким я его себе представлял раньше, но всё-таки живое и настоящее человеческое тело.
Рядом громко и игриво кричали девочки, когда пацаны нарочно приближали огни к их шубам, – отскакивали, догоняли, носились, как бешеные, и опять кричали. Мне приятна была их весёлость, среди них было легко, как в сладкой вате, но всё-таки слишком легко и пусто. Я ничем не отличался от них, но сейчас среди этих счастливых ребят, в мире праздничной радости, с озорными фонариками, прогулками по московским улицам, уютными кафешками – моему вновь обретённому телу так не хватало боли. Хотелось скорее оставить этот молодой мир и торопиться туда, где настоящее страдание и настоящая жизнь. Но в тоже время казалось, пройдёт ещё один тяжёлый год, как этот, а потом ещё и ещё, и каждый из этих ребят станет сильнее, и вместе они станут сильнее, а значит, всё было не напрасно…
По дальним районам, почти у самого горизонта, клубился серый туман, как дым от разрыва снарядов, и размягчённым сердцем я легко поддался этому видению. Будто огромное неведомое зло уже пришло сюда, и зелёные машины с огромными трубами стреляют за Москвой-рекой, и скоро не будет ни этих ребят, ни киосков с глинтвейном, от которого становится тепло на смотровой площадке Воробьёвых гор, ни либералов и патриотов – ничего. Но морок прошёл, и я подумал: почему я верю этой лжи, всё будет – и шарики, и люди, и дома, и не погибает моя Родина, и я с ней не умираю. Тоталитаризм, вспомнил я случайные слова в толпе и слова Ромы из письма. Моя начальница с работы, Галина Евгеньевна, тоже часто вспоминала про тоталитаризм. И, наверное, они были правы, раз вместе, не сговариваясь, произносили одно и то же. Но тоталитаризма нет в мире – в воздухе, в городе, в поездах, мчащихся вглубь России, в её бескрайних пространствах – тоталитаризм может быть только внутри нас. Но вот я, могу сделать так, а могу иначе, у меня есть жизнь, и я могу прожить её, как хочу, – я могу остаться в Москве, но выбираю уехать туда, где больнее и тяжелее, и не потому, что воображаю, что могу кого-то спасти, а потому что сам так хочу, потому что это важно для меня, и если я выбираю свободно, то никакого тоталитаризма во мне уже нет.
Достал телефон и позвонил той самой Галине Евгеньевне. Я знал, что она, строгая и деловая женщина, была крайне недовольна тем, что две недели назад я взял внеочередной отпуск, а уж просьбе отпустить на несколько месяцев без содержания точно не могла обрадоваться. Но голос её оказался неожиданно тёплым.
– Где-то до февраля, – осторожно предположил я срок своего возвращения.
– На Родину потянуло? – усмехнулась она. – Глушь затягивает. Тут глушь, а уж там-то, я представляю... Смотри, возвращайся! Но если место будет занято, не обессудь.
– Я понимаю, – ответил я и обрадовался её словам – всё было честно: я никого не подводил, и она не давала мне лишних обещаний. Прикинул, сколько у меня осталось денег в заначке, хватит ли на билеты туда и обратно, поморщился от того, что совершенно не знаю, где там жить, куда идти… Потом позвонил ещё хозяйке квартиры, сказал, что съезжаю, и договорился, что Варя заберёт депозит. Написал Кате подробности квартирных дел, которые нужно было знать Варваре. Вроде бы не осталось больше ничего.
Приехал на Тёплый Стан в половине девятого. У кассы произнёс «Луганск» так, словно покупал билет уже десятки раз. Автобус стоял в темноте, и лишь внутри горел матовый молочный свет. Я поднялся внутрь, сумку с инсулином с трудом втиснул под кресло. То здесь, то там началось молчаливое движение – пассажиры стали заполнять места. Снял куртку, подложил под голову и провалился в ровный густой сон.
Я проснулся глубокой ночью. На душе было сухо и спокойно, страхи улеглись, и только чувствовалась усталость от неудобной позы. Автобус медленно двигался в темноте. Где-то шептало радио. Казалось, что там должны обязательно передавать военные сводки, но играла известная иностранная песня. На соседнем кресле спал пожилой мужчина, прислонясь головой к мёрзлому стеклу, и было странно, неужели же ему не холодно. Снизу вдоль прохода тянулся пунктир маленьких зелёных огоньков. Сбоку от меня сидел парень с планшетом, белый свет выхватывал из сумрака искажённый край его лица. А на передних парах сидений, занавесив проход между ними, как будто натянув гамак, спал какой-то бывалый человек.
Я не понял, сколько времени прошло, но ещё не успел опять задремать, как автобус плавно завернул и замер, – бывалый сразу же поднялся, торопливо сворачивая гамак, позади тоже завозились. Я сидел, закрыв глаза, изредка ощущая движение рядом, слыша, как выхлопнула, отрываясь, дверь. Потом заглянул в окно – стояли на пятачке у придорожной заправки. Поднялся, разминая затёкшее тело, и тоже потихоньку двинулся к выходу. «Пятнадцать минут», – сказал кому-то молодой водитель, жадно затягиваясь сигаретой. Справа стояло две фуры, несколько мужиков, видимо, дальнобоев, толпились у палатки с шаурмой. Люди из нашего автобуса шли к маленькой кафешке, притулившейся возле заправки, – там, наверное, можно было купить кофе и какие-нибудь пирожки, но я не стал. Вроде бы почти не ел, но голода не было и не хотелось наедаться впрок.
– Да они сами уголь на Украину гонят, беспредел... – крепко выругался хриплый голос за моей спиной. – На блокпосту видят – ополченцы, пропускают, а они своих же за бабло. Не государство, бандитизм сплошной. На передовой не были никогда, только грабить умеют...
Я прислушивался, но эти неожиданные слова царапали меня по коже – это было совсем не то, что я ждал услышать, и я не мог понять, как к этому относиться. Инстинктивно сделал несколько шагов вперёд, словно пытаясь убежать от этих неправильных болезненных слов.
Автобус припарковался с краю небольшого пятачка, за его боком заканчивался асфальт, земля обрывалась в канаву, за которой начинался лес. Голоса ещё доносились, но я не пускал их в себя, стараясь отойти дальше, и осторожно, наощупь, спустился вниз, чувствуя, как хрустят в подмёрзшей жиже ботинки. Мгновенно исчезли заправка, автобус, люди – вплотную стояли толстые берёзовые стволы, а за ними всё тонуло в темноте. На душе опять стало тревожно, я замер, вдыхая колючий воздух, вглядываясь в эту страшную неведомую толщу. Казалось, она простирается сюда от самой Сибири и тянется по всей России, наверно, до самого Луганска, и я боялся её темноты и силы, и того, что может так внезапно открыться внутри. Я подумал вдруг, что там, в лесу, наверное, находится настоящий Бог, смотрит на меня сейчас, следит за каждым моим шагом. И, затаившись, ждал, что он скажет мне, может, даст последний подбадривающий знак, чтобы развеять сомнения, чтобы я уже точно понял, что всё делаю правильно...
Но русский Бог молчал. Ветер не усилился, не дунул сильнее, и лишь одиноко трещали ломкие травяные прутики, когда я неловко переступал с ноги на ногу. Стало холодно до невозможности оставаться на месте. Я повернулся и принялся неуклюже подниматься наверх, соскальзывая, пачкаясь в грязи.
Потом мы погрузились в автобус и через несколько минут тронулись в путь.
По-моему, Андрей Тимофеев выбрал верную тональность для того, чтобы передать описываемую историю и состояние своих героев.
Писать роман - особое искусство прозы, где очень важно соблюдать чувство повествовательной меры.
И , намой взгляд, автору это удаётся.
Во всяком случае, мне было интересно читать тот раздел, что здесь представлен.
Григорий Блехман