ПРОЗА / Василий ДВОРЦОВ. АНГЕЛ АНГЕЛИНА. Повесть
Василий ДВОРЦОВ

Василий ДВОРЦОВ. АНГЕЛ АНГЕЛИНА. Повесть

 

Василий ДВОРЦОВ

АНГЕЛ АНГЕЛИНА

Повесть

 

...И наступил момент, когда Макс Михель почувствовал себя самым неудачливым человеком лета одна тысяча девятьсот семьдесят девятого года.

Самым несчастным. А разве ж мыслимо кому выдержать столько крушений за какой-то месяц? Ведь уже отданы были школе последние приветы, и первоклашка, сидя на его плече, отзвонила в чуть слышный колокольчик. И было по полной отплясано с ребятами на выпускном под «Самоцветы» и «Ариэль», а после до самого рассвета, в белых рубашках и белых платьицах, рассыпаясь на пары и вновь собираясь в стайки, прохожено и пропето под гитары около моря. И поцелуи, долгие поцелуи под первые клики розовых чаек...

Потом, растерянно посуетившись от распахнувшейся ответственности, все одноклассники почти разом разъехались кто куда, почти наугад развозя аттестаты и комсомольские характеристики в институты и университеты больших городов. А ему, собственно, и выбирать-то было нечего: со второго класса — вечная стенгазета, с третьего — изостудия, то есть, всеми безоговорочно признаваемый талант художника требовал профессионального развития. Но далее... Вот как раз далее он — после того, как уже сдал рисунок и композицию на худграфе одесского педагогического, — оказался на операционном столе. С позорным аппендицитом. Ну, может, не с самым позорным, так как последовало осложнение, и вместо трех-пяти дней проваляться в больнице пришлось две недели, после чего брат и мама осторожно вернули его в Ильичевск. И покатилось, покатилось…

Дело даже не в том, что он не поступил конкретно в этом году, а получалось, что не поступал вовсе, так как весной загребался в армию. И пусть бы так, опять же, армии Макс не боялся, но на этом «чёрная полоса» не заканчивалась: из-за операции он не попадал на августовские сборы и, естественно, не участвовал в «республике». А этот турнир требовался просто как воздух: не хватало трёх зачётных побед для норматива «кандидат мастера». В его первом среднем. Боксёрском. А не получив «кандидата», он не попадал служить в СКА... И теперь даже грузчиком в порт не пойдёшь — швы свежие.

В общем, не глотайте семечки вместе с шелухой.

 

Братишка со своими, с мая уже дочерна загоревшими оболтусами-восьмиклассниками ловил бычков с баржи и избегал домашних поручений, а мать, в очередных квартальных отчетах окончательно перешедшая на эпистолярный жанр воспитания, только указывала где и что подогреть. Посему Макс, для приличия кроме бутербродов и огурцов прихватывая этюдник, тупо отсиживался дотемна в природном одиночестве, забираясь над городом куда-нибудь повыше, чтобы оттуда, из-под белой панамы, гордо обижаться на всех и вся. Даже Соня Леденцова где-то в Москве. Конечно же, не нарадуется жизни в своём, ах-ах, МГУ. Тоже мне, журналистка...

День, два, пять, десять, двенадцать... И на тринадцатый он взвыл. Да кому на фиг все эти акварели?! Видно же, что мазня: прибой тяжёлый и проваливается за песок, зелень грязная, рисунок вялый — ну, естественно, настроение вылазит. Кому оно всё нужно?.. И кому нужен он сам? И не только сейчас, но и ранее: мать — бух, а затем и начэкономотдела горводоканала, детей видела утром, вечером и по воскресеньям. Отец, пока был жив, вообще по восемь-девять месяцев добывал где-то свои тонны морепродукции, а когда возвращался, то два месяца пил так, что и... лучше бы плавал круглый год. Только когда до очередной медицинской комиссии оставалась пара недель, он трезвел, ходил в парную и воспитывал сыновей. Очень поучительными байками. И подзатыльниками. Младший брат, Димка... салага, но уже баклан, оторви и брось. Пофигист от пелёнок, кажется, за пределами школьной программы прочитал две или три книжонки про шпионов. И ни один кружок тоже больше двух-трех раз не посетил. Вон, прибраться за собой не заставишь. Но всё равно при этом мамкин любимчик, чуть что, сразу ябедничать... Спортзал пуст — все в лагере... И что Макс тут делает? И что будет делать? Да-да, чесать свежие рубчики.

Потолок с толсто забелённой лепной розеткой вокруг свисшего на длинном витом проводе абажура матового стекла, жёлто-горчичная полосатая штора, перекрывающая половину жаркого полуденного окна, аккуратно приколотые иголками к блекло-зелёным обоям грамоты и дипломы. А две серебряные медали покрылись рыжей пылью. Впрочем, пыль видна и на рамках с морскими пейзажами, и на чучеле альбатроса. Пыль, пыль… И уже который день он не может поднять упавшие за стол новенькие, подаренные на окончание школы тренером Сергей Сергеичем красно-белые перчатки. Просто нет сил...

Уехать бы. Уехать. Куда-нибудь далеко-далеко. В тайгу... Или в Ленинград...

Так вот и подступил тот момент, когда Макс почувствовал себя самым неудачливым человеком...

 

Мать пришла неожиданно рано. И прямо с порога огорошила:

— Макс, собирайся! Звонил в контору Костя, ну, мой двоюродный брат, твой дядя Константин Павлович. Завтра пришлёт деньги, и ты полетишь в Москву, а оттуда в Кишинёв. Он берёт тебя на лето на работу. Знаешь же, что он реставратор, церкви ремонтирует. Сказал: ничего страшного, и после операции можно.

— А чего через Москву-то? То есть, я, конечно, за, но тут напрямую в пять раз ближе.

— Пусть хоть в десять! Там, в Москве, какие-то документы возьмёшь, чертежи для его работы. Ну, и в столице побываешь. Разве ж плохо?

Не то чтобы неплохо, а и вовсе замечательно. Небо за окном неожиданно просинело, солнце разом ужалось в нежно поигрывающее за тюлем пятнышко, даже от неблизкого моря свежий ветерок донёс запах ржавчины, мазута и крики чаек — самые что ни на есть заглавные призывы к путешествию. Собираться недолго спорт научил: трусы, майки, зубную щётку и полотенце. Но, может, что нужно особенное, эдакое, для реставрации? Может, ну... церковь всё-таки.

— Мам, а я крещёный? Вдруг туда без крестика не пускают?

Мать, на секунду задумавшись, махнула рукой:

— Ну вот, так и знала! Сколько ж талдычила твоему отцу — давай окрестим детей! А он, штумпф упёртый, только ругался. Вырастут, мол, лютеранами будут. Ага, так прямо я и отдала ихней немчуре своих русских мальчиков! Да и ничего-ничего: авось, небось, да как-нибудь! Если что, там и покрестишься.

 

Москву он, в общем-то, не увидел. Четыре нервозных часа в аэропорту Домодедово, подскочивший почти перед самой посадкой какой-то взъерошенный толстяк с огромной самодельной папкой: «...Смотри, не помни». И, вообще, всё там предельно бестолковое и суетливое. Только мороженое понравилось, хотя почему-то «ленинградское». И вот, наконец, «Ту-104», накренившись к пронзительной в темноте малиновой щёлке заката, пошёл на снижение. За толстенным стеклом иллюминатора небо из сплошных сине-фиолетовых облаков, внизу такая же непроглядная земля, и только между ними узенькая-узенькая полоска холодно-красного цвета. Или света. Пристегнув ремни, все, кто находился по левому борту, напряжённо смотрели на близко проплывающие огоньки вечернего Кишинёва. Паутина синюшных уличных фонарей, жёлтые соты многоэтажных новостроек, красные чёрточки партийных призывов. Самолёт выровнялся, уши отложило, и вот под брюхом загремела, заколотилась посадочная бетонная дорожка.

По-современному кубовое, приземисто-широкое и совершенно новенькое — «выстроено к прошлогоднему приезду Брежнева», уютное в своей почти девственной чистоте двухэтажное здание аэропорта через полчаса опустело. Попутчики растаяли как-то незаметно и непонятно на чём. Макс побродил по фойе, вышел на площадь. Ночь тёплая, липко влажная, без малейшего ветерка. Это вам не побережье. В уши ударил звон бесчисленных цикад.

«Если не встретят, то бери такси. Только больше пяти рублей не давай, там и так два пятьдесят всего настукивает».

В углу, под крайним, густо облепленным ночными бабочками фонарём, стояло около десятка разноцветных машин, но такси только пара-тройка. Шофера плотно сошлись у одной из легковушек и о чём-то страстно спорили. Нерешительно приблизившись и потоптавшись, Макс наконец-то вызвал у них некоторый встречный интерес: «Куда?» — «Кровохлёб». Интерес пропал. Даже «скольк даёшь?» не спрашивали. Водилы демонстративно свернулись в кружок и опять начали страстно обсуждать преимущества «тройки» перед «шестёркой». Но, конечно же, в этом повышенном шуме прозрачно тянулась фальшь: «клиента» обрабатывали, давали «дозреть». Макс постоял, постоял и робко отвлёк самого пожилого:

— Может, довезёте?

— Куда?

— Я же говорил: Кровохлёб.

— Нет, не по пути.

— Так вы же таксист.

— Я по заказу. Вон, частников проси. Может, возьмутся.

Макс, согласно направляющему кивку, подошёл к молодому невысокому головастому весельчаку, бурно оспаривавшему общее мнение о неэкономичности слишком мощного двигателя «шестёрки».

— Вы не подвезёте?

— Шо, так трэба?

— Сами видите. Ночь скоро.

— Таки ж червонец.

Стоявшие рядом шофера заулыбались. Эти наглые ухмылки и переполнили терпение. Всё, предел пройден, Макс и так уже умаялся за этот бесконечно длинный день со всеми его проверками, накопителями, ремнями, взлётами, посадками, — хватит над ним издеваться. Да! Его мать одна на сто сорок плюс двадцать премиальных тянула двух сыновей, он сам с восьмого класса уже подрабатывал, и брат покорно донашивал то, что перед этим было Максово, а тому, в свою очередь, многое перепадало из оставшегося от отца. И что такое «червонец», не ему рассказывать!

— Поехали!

Не ожидавшие такого быстрого согласия шофёра опешили. И смотрели теперь на урвавшего с нескрываемым неодобрением. А тот вдруг чего-то занервничал, засуетился, никак не попадая ключом в замок багажника. Огромную папку аккуратно положили поверх запаски и инструментов, а рюкзак Макс бросил на заднее сиденье. Всё, тронулись.

— А чо, фрателе, там, в Кровохлёбе? Отдыхать к родственникам?

— Нет. На работу.

— Какая же там работа? Мэй! Село-кутие. И друм класть уже кончили.

— Нет, я в церковь.

— В бисерику? Мэй! — Шофёр ему даже в лицо заглянул. Чего это он? И ещё вдруг стал извиняться: — Тэк почему, фрателе, цену-то гнём? Через гаишный КПП проезд, а там оне с нас, частников, ночью по рублю гребут. Туда — рубль, оттуда. А днём-то до Кровохлёба трёшник.

Удивительно ровный асфальт шоссейки легко гнулся с холма на холм, мелькая под фары белым пунктиром разделительной полосы. Увеличенные светом редкие ночные бабочки астероидами летели навстречу, а вокруг пасмурная ночь прятала окрестности в совершенную непроглядность. Только чёрный контур невысоких, пологих горок да неожиданные, на поворотах, высоченные шпили пирамидальных тополей ограничивали и подрезали низкое густо-синее рябое небо, чуть подсвеченное справа едва угадываемой за облаками луной. Холмы, горки. Днём наверняка здесь красиво. Живописно, наверное.

— Мэй, когда Господь Бог разделял народы, он давал каждому по уделу. А молдаван проспал свою очередь и прибежал последним. И ничего ему не осталось. Заплакал молдаван, запричитал, и пожалел его Господь, говорит: «Есть у меня один маленький кусочек, мэй, для себя оставил, но тебе отдам. Вовек горя не узнаешь». И отдал Бессарабию. Стали здесь жить молдаване, хорошо жить, всего вдоволь — вина, пыни, мамалыги. Очень хорошо. И Господь Бог смотрел на них и тоже радовался. Но позавидовал тому сатана. Пришёл на небо и говорит: «Мэй! Слишком бине-смачно у молдаван, так не должно быть. Несправедливо перед другими народами. Пусть и у них горе будет». Господь согласился и послал на Бессарабию нашествие змеев. Огромных драконов, которые пожирали с земли весь урожай. Тогда опять заплакали, запричитали молдаване: «Обещал же, Господи, что горя не узнаем». И опять Господь Бог пожалел нас. И родились у нас богатыри. Большие люди. И стали они убивать драконов. Теперь сатана снова побежал на небо: «Нехорошо отступать от своего решения!». Господь посмотрел на сатану, посмотрел на молдаван, взял да и усыпил и драконов, и богатырей. Вот кто где заснул, там и поднялась гора. Видишь, фрателе, сколько их вокруг спит. Поди разберись: кто где.

 

Вознесённый стакан КПП издалека светился праздничным китайским фонариком. Сбросив скорость, подкатили к разъезду, покорно остановились под светофором. К ним лениво подошёл весь увешанный белыми светоотражающими портупеями дежурный. Красиво подошёл, с форсом.

Сержант козырнул и заглянул в салон:

— Куда?

— В Кровохлёб, в бисерику.

Гаишника словно собака за нос чуть не цапнула, так он отпрыгнул от машины. Только палочкой отмахнул.

— Надо ж! И денег не стиганул. Мэй, ненормальный, видно.

 

За очередным подъёмом слева засветились редкие россыпи завидно уютных огоньков. А село-то не маленькое! Свернув с трассы, машина поползла по крутому серпантину узко и круто завивающейся вверх улицы. Глухие высокие заборы, заросшие пышной зеленью черепичные крыши, через каждые десять метров фосфорирующие знаки с предупреждениями о резких поворотах. Асфальт незаметно перешёл в потряхивающую булыжную мостовую. Выше, выше. Изредка улица пересекалась с другими, такими же узкими и пустыми. Кое-где горели редкие фонари во дворах около крылец, но в самих домах, похоже, все уже давно спали. А где же здесь у них церковь? Стрелки часов показывали первый час. Кого в такое время в деревне спросишь? Неожиданно сбоку за фарами мелькнула тень. Водила тормознул, сдал назад и опустил стекло:

— Мэй! Бабуля-мица, а где у вас тут бисерика?

Перед ним, опершись на палку, стояла худющая ссутуленная старуха. Во всем чёрном, она идеально вписывалась в окружающую обстановку: чёрный высоченный забор с тяжело свесившимися из-за заострённых плотных досок чёрными ветками яблони с одной стороны, чёрный забор с грушей с другой, а посредине кривая брусчатая мостовая, уходящая в ту же беспросветную черноту поворота. Согнутая чёрная тень чуть-чуть шевельнулась.

— Так где, мица, церковь?

Старуха ещё сильнее сгорбилась, приложив руку ко лбу, вплотную через плечо водилы вглядывалась в Макса.

— Бисерика? Да — там она. Только зря ты его туда везёшь.

Шофёр недоуменно оглянулся на пассажира: чего это ему? Никак, знакомая?

— А где «там»? Прямо, что ли?

Только переспрашивать было уже не у кого. Водила даже в окно высунулся, посмотрел назад, по сторонам. Но темнота такая, что никакой старухи — нигде. Как смыло. А, может, куда в калитку вошла?

И тут ему в кудри вцепилась летучая мышь. Шофёр вскрикнул, попытался смахнуть её, но дёргано копошащееся рукокрылое, всё более путаясь в волосах, злобно пищало и никак не хотело отцепляться. Выдрав хрустнувшую косточками мерзость и отбросив невесомое тельце, водила едва успел закрутить рукоять стеклоподъёмника, как в окно ударилось уже два крохотных чудовища. Затем ещё два сухо стукнули в лобовик. И ещё, ещё! Хрупкие тельца не выдерживали ударов, и мыши тут же мучительно умирали. Сползая, они судорожно разевали огромные рты, из последних сил царапая по стёклам коготочками перепончатых крыльев. Удары в окна следовали со всех сторон. Да сколько же их тут?! Свадьба у них, что ли? Или миграция? Оцепенение, вдавившее их в спинки кресел, сменилось желанием бурной деятельности.

Резко газанув, выскочили за поворот и увидели впереди, почти на вершине горы, в подсветке уличных фонарей бело-розовую, с остроконечным шатром, колокольню.

— Ну, слава Господу Богу! — Шофёра всё ещё подёргивало. — Мэй, мэй, ты, это, фрателе, давай тут сам. А я в город поеду.

Он, оглядываясь, мгновенно открыл багажник, выставил к воротам папку с документами, безрадостно сунул в нагрудный карман червонец и отжал изнутри все кнопки:

— Ну, удачи, мэй!

 

Визгливо развернувшись почти на одном месте, «шестёрка» вильнула габаритками, еще пару раз где-то там внизу ударила фарами по деревьям и окончательно пропала. Макс смотрел на железные, под мощной оштукатуренной аркой, ворота, на два замыкающие створы одноэтажных здания, безоконно слепо укрывавшие церковный двор от улицы, на нависающие над их черепичными крышами театрально подсвеченные снизу разлапистые, с плоскими вершинами кроны старых акаций. Теплота по южному густо-влажной ночи обняла всё его вдруг так уставшее тело, и в её мягкой расслабляющей тишине только «цы-цы-цыкали» неутомимые цикады, да ещё где-то далеко-далеко незло лаяла собака. От этой тёплой и мягкой тишины его стук в ворота прозвучал неожиданно по-бетховенски судьбоносно: «Та-та-та, да!».

А с той стороны словно только этого сигнала и ждали. Раздались весёлые голоса, послышались скорые шаги по скрипучей гальке, чьи-то руки наперебой задёргали задвижки, и сразу три головы появились в приотворенную дверь:

— Макс?

— Я.

— «Я» — это в смысле «ja» или в смысле «ich»? — Так шутить мог только дядя Костя.

 

«Константин Павлович, он же тебе начальник будет», — строго наказывала на дорогу мама. А Макс-то помнил, как пять лет назад, проснувшись, они с братом увидели, что под их окном куст барбариса, словно ягодами, был весь увешан одноименными конфетами. Потом им показали сотворившего это «чудо» странного, явно немного сумасшедшего человека: высокий, худющий как скелет «дядя» имел длинные, наверное до пояса, спрятанные за воротник водолазки волосы и смешную, узкую и тоже длинную, как у козла, бороду. Только усы большие и красивые. Зачем ему такая балдёжная причёска? Йогов у них в Ильичевске до того не было, а хиппаков и рок-певцов они видели только на импортных турецких и итальянских плакатах. Но те-то молодые.

Дядя Костя постоянно курил и говорил с ними невозможно фальшивым сюсюкающим голосом. И приколы все детсадовские. Ну, ладно там, брату Димке тогда только-только стукнуло девять, а Макс-то уже был большим, двенадцатилетним, и его всю неделю обижали глупые заигрывания приехавшего в гости то ли Хоттабыча, то ли Дон-Кихота. В страшно засушенном виде. У дяди Кости не было своих детей, и он совершенно не умел подстроиться к возрасту племянников: то купил им совсем девчачьи соломенные шляпы, то какие-то почти белые шорты, в которых никуда не сядешь. Но старался, и с Димкой они, в конце концов, сошлись на игрушечном катере с батарейками — трудно ли маленького подкупить, а вот Максу всё так и доставалось по самолюбию. Ну не понимал Константин Павлович, что надо бы повежливее, посерьёзнее, хотя наверняка же видел, что не пузан перед ним.

 

Калитка распахнулась во всю ширь. Еще две головы принадлежали мохнатобородому, среднемолодому, среднего роста и среднего телосложения человеку и миниатюрной, коротко стриженной чёрной женщине в ярко блестящих очках. Хозяева, видимо, перед тем много смеялись, и теперь все продолжали то и дело прыскать по непонятным поводам. Обмен рукопожатиями.

— Владимир Васильевич.

— Максим.

— Маргарита Бахытовна.

— Макс.

За спиной тяжело и решительно лязгнул заслон, а дядя Костя, Константин Павлович, уже подталкивал его в спину в направлении ярко пылающих в глубине ограды окон невысокой веранды. Они шли через весь двор по чистой, просыпанной мелким гравием дорожке мимо напряжённо молчаливого здания храма. А что в нём ремонтировать? Выглядит-то совершенно новеньким. Макс просто кожей почувствовал, как сильно лучатся светло-розовые, с протянувшейся белой лепниной стены. Такое испытываешь рядом с большим военным кораблём: сильно, холодно, недоверчиво. А справа травянистая всхолмленная насыпь замыкалась высоким, тоже светло оштукатуренным забором.

— Как хорошо, как вовремя ты чертежи привёз. А то нам назавтра назначен архитектурный совет в министерстве, и вот теперь-то у нас руки развязаны. Пусть только в чём-то попробуют отказать. — Константин Павлович прямо на ходу пытался раскрыть заклеенную по швам папку.

А веранда оказалась самодельной дощатой пристройкой к странному полуподвальному помещению, начинавшемуся вполне как какой-нибудь склад, а потом грубой сводчатой каменной кладкой вдруг уходившему вниз, в неведомую глубь холма. Внутри пристройка делилась на кухню и столовую. В небольшом помещении столовой необъяснимо уютным образом располагалось неимоверное количество вещей: железная, непривычно квадратная трофейная румынская буржуйка, большущий, почти теннисный, стол, старинный, ещё пружинный, облезлый кожаный диван с откидными кругляками подушек, широкая деревянная лавка, табуреты, две тумбочки. Две смежные стены занимали сплошные окна, а другие две разрезали разнокалиберные полки с банками, баночками, коробками, коробочками, кистями, стамесками, красками, пилами, рубанками, картонками, книгами и иным профессионально необходимым мелким разнообразием.

А ещё на табурете в межоконном углу стояла огромная, в человеческий рост, икона с румяным ангелом в голубом плаще, держащим белую лилию.

— Ты садись сюда и давай, с дороги, поешь, чаю попей. Аэрофлотовская-то курица, поди, давно растворилась в молодом желудке? Без следов? Не стесняйся, все свои.

Перед Максом выставили большущую красную пиалу с шапкой чуть тёплого желтоватого куриного плова, рядом на доске разложили порезанный чёрный хлеб и ещё в свежих капельках длинненькие помидоры, приставили масло и сгущенку. Отлично! А на другой половине стола три головы тут же склонились над развёрнутыми полотнами расчерченных тушью огромных и сложных чертежей. Действительно, можно было не стесняться: Макса они и не видели. После естественно быстрого поглощения пищи, но в неестественных объёмах, пить захотелось просто страшно. Задерживая дыхание и заведя руки сзади, выше диафрагмы, он молча смотрел на что-то так восторженно обсуждающих реставраторов и никак не мог решить, что же с ним произойдёт в ближайшие минуты: или начнёт икать, или заснёт? Первым про гостя вспомнила Маргарита Бахытовна:

— Господа, а парень-то у нас совсем загрустил. Макс, вы чего-нибудь ещё хотите?

— Пить и спать, — он откровенно выдал правду, какова она есть. Макса дружно напоили, а потом дядя Костя повёл его на «место».

— Мы тут немного ужаты, так как народ то приезжает, то уезжает, а постоянных нас трое. Поэтому и тебе место несколько временное предоставим, летнее. Ты же не куришь? Очень хорошо. А когда-нибудь на колокольне спал? Там, под звонницей, есть чудная комнатка. Светлая, с обзором на три стороны. Только добираться не просто, поэтому давай через туалет.

Дядя большущим ключом отомкнул замок и, оттянув высоченную, узорно окованную дверь храма, смело вошёл в темноту. Шагнувшего за ним Макса обдало холодом и непривычной гулкостью большого ночного помещения. Щёлкнула тусклая запылённая дежурка притвора, и в непрояснившейся мгле протяжённого нефа мутно проявились орнаменты и фигуры. Но разглядеть толком Макс ничего не успел, так как по узкой и очень крутой лестнице, начинавшейся прямо в стене, они, вразнобой пыхтя, стали ввинчиваться в высоту. Через сто две высоченные каменные ступени, сквозь откинутый люк они попали в действительно чудесную квадратную комнату. Лестница, теперь прямая и железная, тянулась дальше, туда, где за вторым люком располагалась открытая площадка с подвешенными на скрещённых балках колоколами. Там, несмотря на железные сетки, упорно жили и мусорили голуби. А здесь от пылавшей под самым потолком «сотки» недавно выбеленные стены ослепительно сияли стерильной чистотой. Возле плотно строенных стрельчатых и сейчас зеркально-чёрных окошек по центру стоял старый, но тоже чистейший письменный стол. Справа — заправленная белым же покрывалом узкая железная кровать с никелированными шишечками, слева — глухой платяной шкаф. Что ещё? Два венских стула. И раскрытый пустой этюдник на выдвинутых ножках.

— Ты вещи закинь в шифоньер и в стол. И ложись. Подъём завтра по желанию или по возможности. Но учти: мы с раннего утра в столицу, там с совками в министерстве большой бой предстоит, так что за хозяев ты да Вахтер. Это собака такая. До обеда дотяните. Только, если что, воду для питья бери ту, которая в баке, а в колодце совсем солёная. Прости, завтра и про дом, и про дорогу расскажешь. Ты нас действительно очень выручил, спасибо огромное, вот как задавим местный минкульт, так и расслабимся, поболтаем. Всё, побегу — нам до утра бы закончить.

Дядя Костя улыбнулся своим узким, мелкоморщинистым лицом и, как настоящий джинн, исчез в отверстии люка.

Выложив одежду и обувь из сумки, Макс с сомнением подержал в руках чудом на днях ухваченный в буке мягкий серый томик «Огненного столпа». Деньги-то откладывал на армейские сборы, а вот сгодились на книжицу. Подержал, подержал и никак не смог убедить себя в необходимости «почитать». На сон грядущий? Так сон уже и сам нетерпеливо похлопывал по затылку. Едва только и успел, выключив свет, вытянуться во всю длину занемевшего от «аэрофлотовских» притеснений тела.

Странно спать на колокольне. В колокольне. Одному в огромном и неведомом здании. Странно и сладко. И легко. В голове обрывки картинок: вот брат завистливо провожает, а это уже некрасивая стюардесса протягивает маленькую чашечку с щекотно лопающимися пузырьками, а потом гаишник козыряет... И старуха: «зря ты его туда везёшь»... Ещё что-то... И ещё кто-то ходит под ним по пустому храму. Наверно, дядя Костя или эта... как её... Маргарита Бахытовна... А он высоко-высоко... Под колоколами…

 

Утро давно было не утром, когда Макс с пусто звенящей головой, но замечательно отдохнувшим телом, гонимый природой, шаром скатился по каменной винтовой лестнице в притвор. Двери на крыльцо были чуть-чуть приоткрыты, и яркая солнечная полоса резала скопившуюся за ночь сиреневую прохладу. А там, за внутренней аркой, в самом храме было давно светло: восемь больших окон по каждой стене и обильная позолота плотного иконостаса празднично звучали полуденным гимном в честь великолепного южного лета.

Макс так и замер на пороге: что это? как это? Длинный, по-католически бескупольный неф с мягко сведённым полукруглым потолком весь был — нет, не покрыт! — наполнен росписями. Стены под красками одновременно и были и не были, а потолок не имел ни веса, ни размера. Росписи Пискарёва невозможно пересказать. Это тайна достижения гармонии. Десятки сюжетов и отдельных портретов, заплетённых крупными сильными орнаментами, смысловые и композиционные узлы в тесных правилах бесстильной архитектуры эклектического рубежа веков... А вверху в центре — Он, Христос. Христос. Такой красоты и ума глаза, что... Макс так и замер на пороге с открытым ртом.

Внизу внутри храма какой-то старик, несмотря на июль, в тёплой стёганой безрукавке, с ведёрком обходил подоконники и поливал черпачком цветы. Макс тихонько выскользнул на крыльцо, слепо сощурившись, спустился на двор. Только когда подошёл к дверям веранды, рассмотрел около входа сидящую сфинксом огромную рыжевато-пёструю дворнягу с огромными же висячими ушами и с ещё более огромным, сухо-кожаным чёрным носом.

— Вахтер?

Пёс улыбнулся и вильнул негнущимся хвостом. «И мне очень приятно». Да, а пса кормить или не кормить? И чем? ЦэУ-то не выдали. Тот опять махнул палкой хвоста и улыбнулся. Войдя на кухню, Макс с облегчением увидел на узком разделочном столике спасительную записку, из коей и узнал, что яйца и помидоры в холодильнике, что их можно жарить, хлеб должен быть на полке, а электрочайник в столовой. И Вахтер уже накормлен.

Несмотря на открытые двери, собака внутрь не входила, а с крылечка только умно поддакивала стуку ножика по впитывающей помидорный сок доске, шипению яиц и поиску хлеба, которого ни на какой полке не оказалось. Хлеб лежал на разделочном столе рядом с чайником. После такого доброжелательного и ненавязчивого внимания Макс не смог не поделиться с вежливым соседом, и тот очень аккуратно взял из рук намазанный маслом кусок. Кожаный нос действительно оказался сухим и шершавым.

Когда яичница с помидорами заканчивалась, и наступало время чая, за затянутым от солнца плотным тюлем окном послышались приближающиеся шаркающие шаги. Это был тот самый утеплённый дед, что поливал цветочки. Теперь он нёс в глубокой тарелке ягодки. Клубнику. Вахтер нехотя посторонился, и в столовую осторожно, бочком вошёл невысокий, лысоватый, весь такой седовато-серенький, хитровато улыбающийся дедушка.

— Здравствуйте!

— Бунэ зиуа! Здравствуйте и вам. Вот, откушайте. Свежая.

— Спасибо. Я племянник Константина Павловича. Максим.

— Мы знаем. Кушайте. Как отдохнули? С дороги-то выспались? Хорошо, очень хорошо. А они когда обещали вернуться? Понятно. Мэй. Ну что ж, после обеда, так после обеда. Мы подождём, главное, чтоб у них все случилось, у них. Мэй.

Старичок присел на лавочку у самого выхода, а тарелку с ягодой подвинул к Максу. Он все как-то хитро улыбался, улыбался, и маленькие глазки под короткими мохнатыми бровками совсем прятались за морщинками век. Неужели ему не жарко в этой кацавейке? А дед вдруг перешёл на доверительный шёпот:

— А не страшно было? Ночью-то?

— А что должно было быть страшного?

И опять многозначительная улыбочка.

— Да разное. Мэй. Мало ли что? Вдруг и почудится.

— Нет... Вроде ничего. Спал просто замечательно.

— Иэй, бунэ-бунэ. Очень хорошо. Я же — так, просто так. Ладно, пойду пока в контору, бумажки всякие посмотрю. Пока они вернутся. Мэй. А вы кушайте.

— Спасибо, очень вкусно.

Старик трудно приподнялся, так же бочком двинулся на выход. И уже почти с крыльца:

— Я — Тимофтий Романович, староста.

Макс, не оборачиваясь, прослушал, как удаляются шаги, и запустил в тарелку всю ладонь. Ой, надо было бы побольше оставить. Вот и Вахтер укоризненно потупился.

Широкий двор храма, лёгший поперёк протяжного склона, был засыпан аккуратно выметенным колотым гравием. С нижней, южной стороны росло несколько старых акаций и плотные кусты высоченной сирени. За их тёмными кронами открывалась широкая панорама на Кровохлёб. Сотни розоватых и густо-красных черепичных крыш в окружении тёмной зелени грушево-яблоневых садов плотно заполняли покатый склон. А справа, по северной стороне двора, к запёртому штукатуренным забором холму лепились каменные хозяйские пристройки, на фоне которых высилось два здоровенных деревянных креста. Грубо написанные Иисусы за пыльными стёклами, вершины и перекладины распятий, как крыши, покрывали жестяные угольники. Это что, может, чьи-то могилы?

Конечно же, Максу не терпелось как следует рассмотреть храмовые росписи. И вокруг походить, территорию оглядеть, освоить. Но без хозяев всё будет неким самовольством. И лучше бы пока что-нибудь здесь полистать, почитать. Вон, целая кипа журналов на верхней полке. Есть же там что-то про реставрацию? Или про церковь. А то, получается, на эти темы Макс до позавчерашнего дня даже и не задумывался. Опять дяди и тёти будут с ним сюсюкать. Да-да, придётся по-детски честно краснеть.

 

Теперь он сам радостно поспешил на хлопанье автомобильными дверьми за воротами. Даже Вахтёра обогнал. А навстречу с улицы, с полными объятиями бумажных мешков и свёртков, входил дядя Костя. За ним Владимир Васильевич и Маргарита Бахытовна за две ручки несли кругло-широкую, но мелкую корзинку с белыми-белыми яйцами и желтоватыми тушками тех, от кого эти яйца получили. Да ещё в цепких пальцах Владимира Васильевича блестели фольгой три бутылки шампанского. С Максом щедро поделились упаковками, и улыбающийся до подвизгивания Вахтёр счастливо припадал носом к земле, разгоняя воздух своим могучим хвостом. Он, оказывается, ещё и сильно хромал.

Стол ломился от привезённых городских и изъятых из запасников местных продуктов. На их компанию всей этой еды должно было хватить до утра. Это если не отвлекаться. А ведь ещё разговоры! Максу в двух словах описали смысл выигранного сражения: с сего дня статус объекта вырос из районного памятника архитектуры в памятник живописи республиканского значения. Теперь, кроме заплаточного ремонта крыши и косметических заделываний трещин и осыпей, церковная община получала право на полномасштабную реставрацию храма со снятием и восстановлением росписей с потолка, заменой прогнивших балочных перекрытий и восстановлением живописного слоя на новой основе. Пять лет — никаких грабежей в Фонд мира! Ура! Ура! Ура-а-а!!

Тимофтий Романович принимал поздравления. Оказывается, кроме того, что религиозная община платила десятикратную цену за свет, воду и землю, в конце каждого квартала она «добровольно» сдавала в этот самый Фонд мира всю наличную кассу. И при этом не имела права без разрешения райсовета даже покрасить окна. В этот же фонд отдавал каждую свою третью зарплату и священник. И тоже, естественно, абсолютно «добровольно». А у данного храма крыша аж с тысяча девятисотого года, и, несмотря на качество шуваловского железа, в последние десять лет она протекала уже полноводными ручьями, так что внутри стен прослушивались целые рукава пустот вымытой штукатурки. Поэтому внешнее укрепление живописного слоя толка не имело. Как прослушивались? А как у дятла, через простукивание. Промывы — раз, сгнившие рамы — перепад температуры и влажности — два. И ещё прикладывали свою лепту землетрясения. Тут же всегда чуть-чуть, да трясёт. Хотя бывают и весьма чувствительные удары. Последний в семьдесят четвёртом. Тогда аж шатёр колокольни завалился. Пока стоит временный, маленький, но теперь-то можно будет восстановить прежний — чтоб до тридцати восьми метров под крест. Так что, работы невпроворот! С завтрашнего дня начнём скликать бригаду. «Ну, ещё раз — с победой!».

Тимофтий Романович, «вложившийся» двухлитровой банкой сине-красного с терпким привкусом «изабеллы» вина с собственного виноградника и пачкой овсяного печенья, на чай не остался. В какой-то момент он вдруг перестал восторгаться собеседниками и по-детски тонко смеяться их, наверное, не во всём ему понятным шуткам, что-то притих, а затем и вовсе смяк и засобирался. При прощании они с дядей Костей быстро поцеловали друг другу руки. Остальным Тимофтий Романович скоренько покивал, и поспешил, в сопровождении Вахтёра, к воротам.

Макс, объевшийся и выпивший, в общей сложности, не менее полного стакана, сладко блаженствовал. Он, на правах родственника, закатился в угол дядикостиного дивана и только успевал переводить глаза с говоривших на говорящих. Или даже кричащих. Кричать приходилось из-за «глушилок»: Владимир Васильевич упёрто извлекал из видавшего виды «Альпиниста» с перенастроенными контурами «голос "Свободы" из Мюнхена». В Кишинёве на четыре вещательные частоты было только три «глушилки», и поэтому шла увлекательная игра в кошки-мышки с неведомыми дежурными по советскому эфиру. Каждые десять–пятнадцать минут нужно было перескакивать на освободившуюся частоту. А параллельно дядя Костя и Марго, как её звали «старшие товарищи», активно доказывали друг другу свою независимость от штампов московских диссидентствующих кухонь.

Максу все казалось немного невзаправдашним. И эта плотно заполненная красками, клеями и ножовками, накуренная до сизоты комната, и прорывающийся как сквозь радиомясорубку голос какого-то Глеба Рара. И такая страстность по поводу того, что Окуджава как поэт, несомненен, а прозу бы лучше не писал, как и вообще возможно читать Айтматова, после того как уже были Набоков и Бунин. Что это? Где это он? И кто такие эти Константин Леонтьев или, как его, Кокто?.. А ведь совсем-совсем недавно над головой пронзительно глупо кричали покачивающиеся на встречном ветру чайки, пузырчатый прибой шуршал смесью гравия и ракушечника под босыми ногами, и со стороны порта несло смесью йода и ржавчины. А Соня Леденцова, как бы вот так невзначай, уже поджидала около нижнего хлебного... Хотя чего было ждать, если дело дальше засосов так и не двигалось?.. То было правдой, проверенной всеми органами чувств правдой, а что здесь?

За тюлем совсем потемнело, и вконец измученный плохим радиоприёмом Владимир Васильевич, сдавшись примитивной «Немецкой волне», отправился включать уличное освещение и проверять все ворота и калитки. Закисла и Марго, даже не докурив до середины, задавила очередную сигарету и стала, искренне позёвывая, уносить опустевшую посуду в громыхающий таз. Дядя Костя и Макс помогли ей – Макс даже принёс свежей воды, и они, наконец-то, вдвоём с Александром Ивановичем пошли посмотреть росписи.

— А что это за кресты во дворе? Чьи-то могилы?

— Нет, это памятные. Вроде наших часовен. Такая у местных форма зарока. Или благодарности. Например: решил пить бросить, или уже бросил. Или кто с войны живой вернулся. Или сын родился. События, они же для каждого по-разному ценятся. Я вот на луну с восторгом гляжу, а ты зеваешь. Или наоборот.

— А чего они такие страшные? Я про живопись: ангелы — как перуанские идолы.

— Страшные? А, наверное, от того, о чём я тогда говорил: каждый на каждое по-разному смотрит. Вот и этими «идолами» кто-то же восхищается. Субъективизм плюс национальные особенности. Художник не сочиняет из себя образа, но лишь снимает покровы с уже, и притом премирно, существующего образа: не накладывает краски на доску, а как бы расчищает посторонние налёты его, "записи" духовной реальности.

Свет настенных ламп оставлял потолок в тени, ночь превратила окна в настороженные зеркала, и внутренность храма для Макса продолжала то уловленное на веранде ощущение «не совсем реальности» всего с ним происходящего. Может, это от отравления никотином? Но ему приходилось бывать и в более плотном общении с курящими, например, в задраенном кубрике «эмтэшки» в шторм. Там вообще всю ночь безвыходно дымило восемь человек, и нефильтрованные сигареты. Да и стакан вина — не та причина, чтобы вдруг утерять восприятие фактур окружающего мира. Да ладно бы окружающее, но и собственное, хорошо изученное и подчиняемое тело стало каким-то... незнакомым.

— Изучать христианскую символику отдельно от богослужения невозможно, — продолжал дядя Костя. — Она развивалась вместе с богослужением, вместе с ним толковалась и раскрывалась отцами Церкви. Вне богослужения она теряет свой смысл, превращаясь в ряд отвлеченных, бесплодных понятий.

 

Евангельские сюжеты без прочтения самого Евангелия укоряли пробелами слишком среднего образования. Хорошо, что всё подписано, можно не спрашивать лишнего, а с умным видом кивать в такт дядиному восторгу. Как Вахтёр утром. Но всё равно, что такое «Сретение» или «Вход Господень», приходилось догадываться по ходу, а точнее, задним числом. «Беседа с Никодимом» вообще необъяснима. Но как написан лунный фосфорирующий свет! Даже в «Поклонении волхвов» не было такого понимания невесомости полнолуния. А здесь многочисленные купола спящего перед собеседниками города плыли пузырями мерцающей живой влаги. За Христом и Никодимом лежал не обречённый за богоубийство Иерусалим, а сама Вселенная, не имеющая ни масштаба, ни сроков.

— Мы не в состоянии подниматься до созерцания духовных предметов без какого-либо посредства, а для того, чтобы подняться вверх, имеем нужду в том, что родственно нам и сродно.

Павел Пискарёв был ровесником Виктора Васнецова, и, естественно, много вобрал от знаменитых росписей Владимирского собора. Он даже прямо скопировал несколько композиций, в том числе двух коленопреклоненных, с широкими опоясками, архангелов по сторонам иконостаса. При всём наследном академизме на Пискарёве так же отразились рефлексы импрессионизма: абсолютный графический реализм просто звенел открытыми цветами. А от сецессии вились усиления окрашенных упругих контуров. С перерывами Пискарёв проработал здесь четырнадцать лет, на пару со своей глухонемой дочкой, собственными руками прописав все орнаменты и даже имитации мраморных плит. Потрясающе. Просто потрясающе. Но как убрать эти страшные перекрещивающиеся трещины и чешуйчато белеющие осыпи? Особенно на потолке — с пузырями-провисами, до обнажений обрешётки.

Всё возможно, всё увидишь. Но самое удивительное, о чём я совсем недавно узнал, — то, что Пискарёв как раз в эти самые годы несколько раз побывал в Коктебеле. Представляешь, какое переплетение?

 

Дядю Костю нельзя было представить без книжки Волошина. В руках, в кармане, на столе между кружкой чая и пепельницей. А зачем? Если он и так помнил все стихи наизусть? Его главной радостью являлись пребывания в Доме Поэта, его величайшей гордостью была дружба с Марией Степановной. Не писавший ничего сам или удачно скрывавший это, он, в тот свой единственный приезд в Ильичевск, заставил, через очередную обиду, но всё же заставил Макса прочувствовать, реально ощутить на губах странную сладость ритмизованных и рифмованных строчек, горлом испытать терпкую густоту аллитерации. А что бы иначе Макс сегодня знал, кроме как «Переправа, переправа, берег левый, берег правый»? Или «Мой дядя самых честных правил»?.. На его невольный хмык дядя Костя оборвал лекцию на полуслове:

— Похоже, на сегодня хватит.

— Прошу прощения. Это нервное.

— Такой красотой насыщаться нужно постепенно. Завтра твой первый рабочий день. Как здоровье? Помаленьку сможешь?

— Да и помногу тоже.

— Не хорохорься. Погоди, ещё так загрузим, солнца не хватит.

— А вы и по ночам работаете?

— Как придётся. Пока нет.

— Нет? А кто тогда этой ночью по храму топал?

— Топал? А, это так, местное привидение. Он ещё стонать начнёт. Ночами с четверга по субботу. Но ты не обращай внимания. Обычная вещь, привыкнешь.

 

Выключив лампу, Макс старался не смотреть в подсвеченные снаружи эмалево безжизненным неоном окна. Вытянув конечности, он перевёл дыхание в диафрагму и принудительно расслабленно стал ждать сна. Но в этот вечер тот где-то чем-то задерживался.

Ну и шуточки у дяди Кости! То философской заумью фонтанирует как с равным, то вдруг опять по-детсадовски ёрничает: «привидение». Не знаешь, как и реагировать. Ему ж давно не двенадцать. Тогда, может быть, и поверил бы. Или не поверил?

Что? Вот внизу опять кто-то проскрипел дверьми и неторопливо, тяжко прошёлся в гулкой тишине. Замер. Вернулся в притвор и снова потопал в храм. Спуститься посмотреть? Что это там за «привидение». Лень одеваться. Ладно, спать. Спать. Спать... А завтра пятница...

 

Работы с каждым днём прибывало. Как прибывало и народа: за две недели — одиннадцать человек новеньких. Макс, на три дня заселившийся раньше неофитов, ими воспринимался уже как старожил. Он вводил москвичей, владимирцев и челябинцев в курс общежитского уклада и режима, показывал баню, прачечную, водил на почту и в магазин. Новички в основном были просто интеллигентными отпускниками – врачами, доцентами и конструкторами, годными только для лопаты и молотка, и только трое киевлян являлись настоящими художниками-реставраторами. Но они уже побывали в Кровохлёбе в самом зачине работ и в Максовой опеке не нуждались.

Расселялись все по указанию старосты в ближайших домах по одному, по двое, чтобы не особо напрягать прихожан. И не создавать проблем слишком плотного соседства. Вообще Тимофтий Романович всегда и вовремя присутствовал в разрешении любых возникающих недопониманий. С утра до темноты он то что-то писал за конторкой в церковной лавочке, то ревизовал какой-нибудь склад. Всегда всё видя, чуть ли не заранее предчувствуя любую неловкость, при этом напрямую в дела реставраторов не вмешиваясь, он тихо, со смущённой улыбочкой, в случае необходимости брал под локоть дядю Костю, они шушукались в стороночке, и возможный конфликт, не надувшись, исчерпывался.

Чаще же всего напряжения и гипотетические конфликты нагнетались теми самыми киевлянами. При том, что дядя Костя разве что пылинки с них не сдувал, говорил только тем самым своим фальшиво сюсюкающим тоном и всё время улыбался. Естественно, Макс, как и остальные, этого его сюсюканья не понимал, хотя, может быть, они, действительно, мастера особенные? Ладно, как говорят в Одессе, «будем посмотреть».

Прежде всего, за пять дней пребывания киевляне в третий раз затребовали переселения «в нормальные человеческие условия». Это что: перины, чистые пепельницы, свет на всю ночь, по утрам молоко, по вечерам вино? Так это же у всех. Может быть, ещё чтобы мух не было? И собака по ночам не лаяла? Тимофтий Романович с дядей Костей сегодня опять пошептались за алтарём и в очередной раз покорно их перевели. Ну ладно, это проскочило потому, что была пятница — в субботу на приход «наезжал» из Кишинёва живший в городе настоятель отец Александр. Вот уж кто в принципе ни с кем не договаривался. Он тебе сказал, а ты либо соглашайся, либо свободен. Да, до Кровохлёба Макс как-то несколько не так представлял себе духовных пастырей, однако, когда впервые увидел священника в полном облачении, под распевы хора обходящего со сладковато дымящим кадилом пять сотен своих вытягивающихся в струнку прихожан, то понял, что начальство, хоть и духовное, а начальством остаётся всюду и всегда.

 

Невысокий, абсолютно прямой, с маленькой чёрной кисточкой стриженой бороды и узкими «мерзавчиками» седых усов, сорокапятилетний отец Александр, ходивший по церковному двору в белом подряснике и острой фиолетовой скуфье, являл собой «столп и утверждение Истины». Истины в последней инстанции. Его холодные, светло-голубые глаза словно спицами протыкали всякую предстоящую ему плоть, вычленяя внутреннюю мотивацию её проступков и выявляя самые тайные помыслы. Потом эти глаза возводились «горe», и попавшему в зону внимания «чаду» категорично объявлялся приказ-приговор о необходимости тех или иных норм поведения. В таком же категоричном тоне отец Александр выдал Максу две брошюры и велел одну с усердием прочитать, а в другой выучить наизусть очерченные карандашом молитвы «Отче наш» и «Богородице Дево, радуйся». «Символ веры — желательно», — иначе он его в следующее воскресенье не окрестит. Макс только задним числом понял, почему вдруг с таким удовольствием он подчинился: это же точь-в-точь его тренер Сан Саныч — и жёстко, и понятно.

 

За эти дни по всему храму выросли металлотрубные леса, словно гигантские модели молекул кристаллического углерода, равномерно заполнившие его сложное внутреннее пространство. Опоясывающие трёхъярусные дощатые настилы порезали стены и окна, центральное перекрытие зависло прямо над паникадилом, придав камерность и несколько театральную катакомбность богослужениям, что вызывало восторг новизны у местных жителей. Теперь они заходили на территорию храма по любому выдуманному поводу и подолгу разевали рты в гремящей молотками и пилами бисерике, почти беззвучно вышёптывая загадочное молдаванское «мэй, мэй, мэй...». Да, повезло киевлянам, что сегодня была пятница. Их вещи безропотно перенесли на новое место, а вскоре после весёлого восьмичасового ужина и остальные трудники тоже рассеялись «по домам». На веранде опять заверещали глушаки, забормотали Марк Дейч и супруги Царюновы. Владимир Васильевич и дядя Костя застыли в позах роденовских мыслителей над в конец зашарпанной, еле клетчатой шахматной доской с разномастными фигурками. А Маргарита Бахытовна длинными, увешанными массивными серебряными перстнями пальцами выстукивала на пишущей машинке очередную справку по очередному запросу водоканала или санэпидемстанции. Все трое были почти ровесниками, может, дядя Костя старше лет на пять, ему уже сорок, знали друг друга не первый «сезон», «в упряжке прошли» Вологду, Горький, Алма-Ату и Кострому. Отношения между ними сложились весьма забавные: абсолютно, без переспрашивания, доверительные, до рефлексии слаженные и, в то же время, в личном общении подчеркнуто «на расстоянии». Например, всегда на «вы», хотя и просто по имени.

Справка окончена, печать поставлена, дядя Костя не отвлекаясь расписался. Можно поприставать с вопросами.

— Храм «Успения Богородицы» строился с 1893 по 1899 годы. А расписывался с девятьсот восьмого по двадцать второй. — Марго чуть-чуть морщилась на особо зверские звуковые изыски борцов со свободой информации, и тогда желтовато-терракотовое её лицо восточной княгини принимало особо надменный вид. Макс полюбил смотреть на её лицо и слушать слегка надтреснутый голос «потомицы повелителя пустынь», как она себя величала, иногда очень даже не в шутку. — По документам, здесь рядом должны быть остатки прежнего деревянного здания, конца восемнадцатого века. Мы искали в прошлом году, но не нашли. Зато обнаружили массовое захоронение погибших от холеры 1902 года. Восемь слоев по пятнадцать человек, пересыпанных известью. Наверно, их свозили сюда из разных мест.

— А почему вообще такое странное название «Кровохлёб»? И не молдавское даже.

— Здесь, у подножия горы, до войны были знаменитые на всю Бессарабию скотобойни. Но в сорок четвёртом село почти полностью погибло. Бои здесь проходили страшенные, фашисты сопротивлялись как могли. А когда село возродилось, получило название в русском переводе. Так топографы написали, а в те времена сильно с начальством не спорили. По-молдавски гора называется Сынжера.

— Я, когда ехал, слышал от водителя, что в Молдавии каждая гора — либо спящий богатырь, либо дракон. О чем это?

— Да, я знаю эту легенду. Или быль. Отсюда и лёгкие землетрясения — храпят! Вот мы сейчас находимся как раз на спине дракона. Этот холм несёт явную энергетику земноводного. Ты не чувствуешь? С возрастом появится, чувство земли появится. А вообще у Молдавии действительно особая судьба. Эта страна всегда была окраиной чьей-либо империи. То Римской, то Турецкой. То Российской. И сюда же метрополии обычно ссылали своих преступников на поселение, особенно римляне, поэтому у лингвистов бытует шутка: «молдавский язык — блатная латынь». Кстати, в русских сказках сюда же, на Днестр, богатыри приезжали со Змеем Горынычем биться. А почему? Это насчёт энергетики. Всё потому, что земля здесь вампиризирует. Силы высасывает. Не вздумай даже в самый жаркий день на неё прилечь, сразу простынешь. Это тебе не Украина, где и ночью от почвы тепло. Вроде бы и рядом, а всё не так. Окраина всех миров. Докатывались до этих мест завоеватели, покоряли местных, а дальше двигаться сил уже не было. Здесь обычно кончались самые великие походы. Овидий много здесь плакал. И Пушкин об этом же свидетельствует.

— Маргарита Бахытовна, а почему церковь-то на спине дракона? Разве так можно?

— Церкви всегда так и ставят: либо на светлой точке, и тогда она как свеча всем светит, либо на чёрной, на подавление зла. Вот здесь, под нами оно и давится. Храм — он всегда венец всему земному. А эстетика на подхвате.

— Там! Эй... Эй! — Сначала кто-то, вместо того, чтобы дёрнуть входную дверь, некоторое время её вбивал, потом с порога опять раздался вопль: — Эй! Откройте! Он… стонет! Там! Он ходит... и ко мне со спины... и как застонет!..

Крупно вспотевший, светло-русый широкоплечий верзила широко разводил ручищами и бурно дышал. Он был из совсем новеньких — москвич-инженер и молодожён. Бедняга подрядился за отпуск подзаработать на мебель в новообретённое гнёздышко, при этом обязательно объясняя всем подряд, что «вообще-то он в Боге сомневается». Макс, как истинный долгожитель, снисходительно ухмыльнулся:

— Мужской голос?

— Д-да!

— Молодой, высокий? — прикуривая от прозрачной импортной зажигалки, с самым серьёзным видом уточнила Марго.

— Да! Молодой... Там! Стонет.

— Ничего страшного, это местный, его тут лет семьдесят знают, — не отрываясь от доски, успокоил парня дядя Костя.

— Да? Но... он подошёл со спины...

— Не волнуйтесь, попейте с нами чаю.

— Да?.. Нет! Я уж пойду, домой пойду. Я же на минутку, хотел только дрель взять, хозяйке пару дырок в стене провертеть. Я лучше пойду, а вы, пожалуйста, за мной ворота заприте.

Этот здоровенный бугай просто боялся выйти по сумеркам один, и наконец-то вырубивший своё шипение и хрюканье Владимир Васильевич пошёл его провожать, а заодно включать уличное освещение. Как же бедолага перетрухнул! Наверное, завтра же смотается домой. А вот нечего было инструмент без разрешения брать. И «сомневаться».

 

Макс давно не нуждался в провожатых, и на бродящего и постанывающего под ним тоже научился не обращать внимания. Бродит и бродит. И даже желания нет его подкарауливать. А что? Каждый живёт в своём мире... В низинке двора, в дальнем углу за алтарём посреди кустов сирени он вытоптал площадку, приспособил самодельный турник и начал потихоньку входить в форму: подтягивался, отжимался, приседал. Подвешивая на перекладину полотенце, набивал кисти и предплечья. Всё потихоньку, полегоньку, чтобы живот не потянуть. Но пять-семь обязательных подходов в день делал. Сегодня его за этим «застукал» Владимир Васильевич. Постоял, почесал свою обширную бороду. И вдруг притащил замечательную брезентовую грушу! Потертую, подштопанную — всё как полагается.

— Ты, это, на день убирай. Староста не одобряет. А я ею зимой нервы лечу.

— Побегать бы. Вы не желаете?

— Я своим здоровьем только с ноября по апрель интересуюсь. А коли побегать, так вон — за кладбищенскими воротами шикарная шоссейка на свалку. Двенадцать кэмэ туда, двенадцать обратно. Только с первого раза далеко не нужно, холмы дыхалку сожгут.

 

Прятать, так прятать. Зато староста показал Максу простейшие звоны. Колоколов над его комнатой висело четыре: два огромных, сорокапудовых, и два небольших, пронзительно-звонких. Звонили по воскресеньям, да ещё на похоронах. Хорошо, «богато» и далеко звучал только один из великанов — он был русский, медь с серебром, весь в херувимах и орнаментах, отлит по заказу «братьевъ Соловьевыхъ». А второй, румынский, был чисто чугунным, только бухал. Его подвесили уже во время оккупации, вместо сброшенного большевиками родного. Холодный металл через ощупь выдавал свою суть: могучая тяжесть под декоративной игривостью внешности и идеально просчитанная, избитая по краю языком, внутренняя сфера... Как такое рассчитать, сделать форму, вылить? И — эх! — какое же мастерство порастерялось за советское время...

— Тут изначально девять колоколов было. Я маленьким помню, как тогда звонили — мэй, мэй, мэй! Красота.

— А кто такие братья Соловьёвы?

— Бог знает? Дарители. Много их было. Вот и бисерика из именного кирпича построена. И тоже братья, Медяевы. Кто они? Бог знает. Он всех знает, всех чтит, кто на церковь поработал, вот и нас с тобой тоже теперь запомнит.

 

Через дорогу за заалтарной стеной распласталось унылое сельское кладбище, плотно заселённое ёжиками. Оно мягким уклоном спускалось к вездесущим орешникам, укрывающим глубокий овраг, по которому протекала струйка мутного глинистого ручейка. Кладбище как кладбище, ничего интересного: заросшие хвощами и репейником частые холмики за убогими оградками и с одинаковыми безликими крестами из окрашенных металлических труб. Всё весьма незатейливо. Разве что пара десятков поминально-зароковых, под крышей и за стеклом, высоких деревянных распятий, жутко размалёванных местными вакулами. Неуютно как-то. И даже в самый жаркий полдень тут было зябко...

Храмовый двор выполнял роль Стикса: покойников заносили в главные ворота, отпевали в церкви, а потом выносили через задние малые. «Харон» — «по-хорон-ы». Ого, Макс уже тоже что-то улавливал в звуковых неслучайностях. Сие печальное мероприятие проходило мимо окон их веранды раз-два в неделю обязательно. Последние похороны были как раз в прошлую субботу. Здесь, в Молдавии, Макс впервые увидел, как работают профессиональные плакальщицы. Три тётки, распустив волосы из-под чёрных платков, в очередь, но все равно неожиданно, вскидывали к небу руки и пронзительно взвывали двухстрочными причитаниями. Остальные, — а народу было немало, — угрюмо, но внимательно следили за ритуальными мелочами. Главное, чтобы гроб перенесли три раза через стаканчик с вином и хлебом, чтобы за телом сначала несли крышку, а потом сварной из труб крест с привязанной цветной рубашкой, означавшей, что новопреставившийся был женатым, и уже только после плакальщиц и родственников — венки. А на позапрошлой неделе отпевали девочку. Вот уж где местные странности просто подавляли: детей тут хоронили только дети! Под те же вскрики нанятых плакальщиц гробик несли старшенькие, лет четырнадцати мальчики, за ними помладше покачивались под крышкой. И только крест возносился над бредущими позади взрослыми. На синем кресте мучительно белело кружевное полотенце: девственница. За священником важно вышагивало человек сто. И ни одной слезинки: кто мать, кто отец?! Над могилой последние молитвы, и автобусы тут же увезли всех на поминки. Свежий глиняный холмик в вянущих георгинах и флоксах, синий крест с белым полотенцем. Медленно разгибающиеся стебли примятых трав... Вообще на кладбище родственники лишний раз не появлялись. Не принято тут такое.

 

А утром понедельника наступила Новая Эра.

Сопровождалось ли её наступление трубным звоном и гимнами духов, волнением вод или падением светил? Нет, такое обычно происходит совершенно незаметно для множества, ибо касается только двоих. Это потом, попозже, находятся свидетели, участники и описатели. А самое-самое начало, оно всегда только лишь для двоих. У двоих.

Придерживая на груди новенький кипарисовый, из самого Вифлеема, крестик, со вчерашнего полдня раб Божий Максим, слегка проспавший по этому поводу, привычным морским накатом слетал по винтовой лестнице, как вдруг его что-то толкнуло в грудь, а ноги, наоборот, ещё быстрее заспешили вперёд. Пропрыгав на пятой точке последние ступени, Макс услышал звонкий девчачий смех. В приоткрытом проёме пятиметровых дверей почти чёрный контур в прозрачной дымке платьица ещё раз хихикнул в кулачок и растворился в переливчатом золоте уличного полдня. Кто это? Завернув в полотенце зубную щётку, умытый и окончательно пробуждённый, Макс свирепо влетел на кухню и вновь получил толчок: около пышущей синюшным пламенем газовой плиты, с огромной борщевой кастрюлей и такой же объёмной, с шипящими в масле фаршированными перцами сковородой стоял ангел. Если, конечно, ангелы бывают черноволосыми.

— А! Ты прости, что я так глупо засмеялась. Не ушибся? А ты что тут делаешь?

Надо же, как давно к Максу, кроме дяди, никто на «ты» не обращался. Пока он этому удивлялся, получилась длинная пауза.

— Что я тут не делаю?.. Вот, воду ношу. По вечерам так и посуду мою.

— Нет, вправду.

— Вправду? Ещё тру извёстку через железное сито с крупной ячейкой, потом через сито с мелкой, далее вкапываю столбики, а так же выкапываю столбики. Бегаю с рулеткой, записываю, перепроверяю, вставляю стекла. Отношу письма, точу ножи, поддерживаю на распилке доски, а потом выгребаю опилки. И скоро мне позволят смывать на потолке копоть.

— А я подумала, что ты художник.

И ангел в который раз обидно прыснул в кулачок.

— Вообще-то правильно подумала. Но преждевременно.

 

Кто бы знал, что есть на свете ангел, которого зовут Ангелиной. И почему — Геля?.. Ангел оказался внучкой старосты и вполне прилично готовил на пятнадцать человек обеды и ужины. И жил он на самом конце улицы Лазо. За высоким, беспросветным забором. За которым жила ещё и совершенно неприручаемая собачонка. Ангел поступил в Кишинёвское медицинское училище и до сентября никуда не исчезал. И поэтому они сговорились в воскресенье съездить в город вместе, поесть шоколадного мороженого в «Прикинделе» и сходить в кино с бикулярным эффектом. Какой фильм? А он один и тот же весь год — «Чёрный монах».

 

Ангел Ангелина...

 

Вот и Макс начал писать стихи...

Если б знала: тихо по ночам,

Когда звёзды плещутся в окне,

Волосы рассыпав по плечам,

Призрак твой является ко мне...

 

Уронить с лесов коробку с бутылочками камфорного спирта может любой. Амбре, конечно, соответствующее, и собирать лужи и стёкла нужно быстро и дружно. Но при этом вовсе не обязательно дяде Косте все время подмигивать ухмыляющейся Марго, а подметающему осколки Владимиру Васильевичу напевать: «...заглянул... в соседний сад. Там смуглянка... молдаванка... собирала виноград...». Зачем это?! Макс перестал ходить на вечерний чай. Что там для него? Он и раньше особо в коммунизм не верил, но от такой антисоветчины у него в последнее время в голове вообще всё набекрень, впору куда гранату бросить. А почему у Бердяева такие короткие, не разворачиваемые фразы, как у типичного шизофреника, Макса тоже не касалось. Не читал, недосуг, а теперь и вовсе не до того.

Никак не удавался портрет. Профиль вроде бы похож, а вот глаза, губы... Всё время чего-то не улавливал. Получалось вычурно. Изорванные пачки бумаг каждое утро сжигал в печи. И лупил грушу.

 

Дорога за кладбищем просто идеально предназначалась для бега. Узкая, гладко асфальтированная полоса поднималась на лысую вершину и потом, спускаясь мимо козьей фермы, некрутым, поблёскивающим под луной виражом уходила за следующий холм, заросший орешником. Погрозив пальцем попытавшемуся выскользнуть с ним за калитку Вахтёру, Макс сделал несколько принудительных глубоких вдохов и побежал.

Полная, лучистая луна гнала под ногами отчётливую короткую тень, неяркой ртутью переливалась на мелких ромашках вдоль обочины. Раз-два, три-и. Раз-два, три-и. На два шага вдохи, на один выдох. Вдохи носом, выдох ртом. Только цикады почему-то сегодня молчали. В гору, действительно, высеменил почти пёхом, с непривычки оказалось крутовато. Сверху оглянулся на село и остановился, залюбовался.

В подножье горы копился туман, радужными пузырями охватывая многократно увеличиваемые жёлтые и голубые пятна уличных фонарей. Белёсая муть стирала перспективу и замывала горизонт. Только острые вершины пирамидальных тополей и кипарисов, маяками прокалывая быстро наплывавшую влажную пелену, остро блестели копейными наконечниками. Остальное казалось подводно-зыбким. Невысокое небо, лоснившееся окололунным нимбом, ближе к краям играло множеством мелковатых переливчатых звёзд. С середины горы, где ещё тумана не было, бархатная чернота садов отвечала звёздам такими же разноцветными блёстками окошек и крылец. А над всем царил храм. Золочёный крест колокольни, собрав на своих гранях свет жёлтой луны и голубых фонарей, пронзительно сиял зеленоватым пламенем.

Надо же, а цикады-то, действительно, с вечера молчали. Неужто будет гроза? Но пока ни тучки, ни ветерка... Под гору бежать почти одно удовольствие, только слишком громко шлёпали расслабленные стопы. На козьей ферме — длинный сарай, будка сторожа и вытоптанный загон с поилками, никого нет. Или спят. Ну да, встают-то с восходом, по-крестьянски. Наконец второе дыхание пробилось испариной, Макс стянул через голову майку, на ходу завязал вокруг пояса. Сегодня — до того холма с геодезическим знаком и обратно. Вполне достаточно.

За протяжным поворотом начиналось поле подсолнечника. Бесчисленные шершаво-сухие стебли держали отяжелевшие, уже растерявшие жёлтые лепестки головы наизготовку к востоку. Утропоклонники. С треском под ноги вылетел здоровенный русак. В два прыжка пересёк дорогу и с таким же шумом исчез. Ну, заяц! Ну, погоди! — Заяц, он так же как кошка, дорогу перебегает не к добру. О Пушкине Макс читал достаточно. Больше школьной программы.

Может, хватит на сегодня? Может, вернуться?.. Но до подъёма на намеченный холм оставалось метров триста. Нет, надо добивать. Макс спиной пересёк черту заячьего следа и поймал лицом луну. Или луна поймала его. Тело, продолжая бежать, вдруг стремительно стало терять вес, и он едва успевал кончиками кедов касаться асфальта. Даже вновь отвернувшись от луны, Макс никак не мог теперь ни остановиться, ни даже изменить скорость: его невесомое, безвольное и бесчувственное тело сильно парусило в гору. Синевато-зелёные лучи ровным упругим ветром толкали вперёд, вперёд, и он только рефлексивно перебирал ногами.

Метров через двести Макса отпустило. Сразу страшно заколотилось сердце, пот, протекши через брови, защипал глаза. Согнувшись пополам, он кое-как отдышался. Фу! Что же это было? Обморок? Скачок давления? А страху-то натерпелся, как взаправду. Здесь дорога пересекала невысокую молодую лесополосу. Конечно же, из грецкого орешника. Макс, всё ещё фыркая, сошёл с дороги и напрямую через заросли направился к геодезической пирамиде. Отметиться.

 

Хорошо, что он снял белую майку. Хорошо, что зацепился ею за молодой острый побег. Иначе он либо был бы замечен ещё издали, либо безоглядно глупо вывалился бы на расчищенную вокруг геодезического знака от зарослей искусственную поляну. Где совершалось нечто такое, чему стать свидетелем ни ему, ни кому другому явно не предназначалось.

У самого подножия четырёхметрового бревенчатого сооружения, венчающего вершину холма, на большую плоскую бетонную плиту-перекрытие слетались светляки. Плита как плита, давно брошенная неведомыми строителями, она наполовину ушла в землю и торчала наподобие трамплина. Ничего в другое время особенного. Но сейчас... Тысячи, десятки тысяч мелких жучков, неоновыми искорками вычерчивая пунктиры коротких перелётов, отовсюду собирались к бетонной площадке и, сбившись в шевелящуюся шапку, непередаваемо жутким светом озаряли окрестность. Подлетающие всё новые и новые огоньки жадно втягивались в общее мертвенное пламя и поглощались, как астероиды и кометы космическим голубым карликом. У этого фантастического светила стояли, облепленные натыкающимися насекомыми, две женщины. Одна, что была спиной к Максу, была молода, её юность не скрывали ни наброшенная на голову и плечи шаль, ни длинная, в землю, юбка. А вторая, с той стороны светящейся плиты... Макс даже не узнал, а просто разом понял, что это та самая старуха, что встретилась на перекрёстке в первый вечер его прибытия в Кровохлёб. Старуха, сгорбившись, облокотилась на короткую палку и молча смотрела на слетающихся светлячков, словно чего-то ожидая. Даже на расстоянии Макс разглядел приопущенные безресничные веки и длинный нос, нависший над провалом приоткрытого беззубого рта. Чистая ведьма.

И что дальше? Что за ночной пикник? Да, зачем они здесь? Колдовать? Неужели жениха нельзя приворожить менее эффектным способом? Максу-то понарассказывали — этих самых способов в Молдавии напридумано предостаточно.

— Нет. Не сегодня!

Старуха резко распрямилась, мотнув головой. Ударила палкой по плите, и живой костёр пыхнул мириадами голубых и зелёных искр. Сноп светляков, вскипев, дымным фонтаном ударил в небо, рассеиваясь оттуда по всей горе. Как эти слабенькие летуны могли подниматься так высоко? Бледные огоньки опадали и гасли в траве и орешнике. Несколько насекомых сухо шлёпнулись о листву возле Макса. Он тихонько подхватил одного в ладонь — невзрачное существо с раздуто-вытянутым досвечивающим брюшком вяло шевелило лапками. Бедняжка.

И вдруг заметил, что старуха и девушка... пропали. Как никого и не было. Лунное небо, горка с бревенчатой пирамидой. И только разлетающиеся с бетонной площадки жучки.

Постояв ещё пару минут, Макс осторожно, стараясь не наступать на хрусткий валежник, выбрался на дорогу. И побежал, быстро побежал к селу. Справа задул ветерок, луну то и дело стали перекрывать круглые облачка. А где-то далеко-далеко впереди над самым горизонтом пару раз пыхнули далёкие молнии. Ну да, не зря же цикады молчали. Не зря. Все на свете не зря. И заяц тоже. Слушаться нужно. Не умнее же Пушкина.

Возле козьей фермы ветер ударил уже как следует, в секунду выстудив остатки нереальности. Тучи окончательно зачернили небо, а перед кладбищем Макса догнали первые капли дождя. Заалтарная калитка оказалась запертой. Подёргав кованую рукоять, Макс приставил к стене какую-то доску, с неё подтянулся, вскарабкался наверх. Дождь стучал по-настоящему. Он уже приготовился спрыгнуть, как снизу блеснули два глаза, и раздалось рычание.

— Вахтер, это я. Пусти, мне уже и так досталось.

Рычание отошло, но не прекратилось.

— Вахтер, не пугай меня.

Макс удачно спрыгнул, распрямился.

— Иди сюда, псина, я тебе за ухом почешу. Ну?

Собака рычала и не подходила. Да что это с ним? Ладно, как знает. И, уже совсем мокрый, Макс побежал на свет веранды.

 

А там... Под самым порогом стояли чемоданы и сумки, а за столом ругались дядя Костя и Владимир Васильевич с одной стороны, то есть с дивана, и трое киевских художников со стороны окна. Марго не было. Особенно распалился старший из неуживчивых хохлов, чернявый, плотный, пятидесятилетний кипятильник с гарными запорожскими усами:

— Да я всим розповим, шо вы условия нэ выполняете! Я мовчати нэ буду! Нэ на тэх нарвались. Я заслуженного художника нэ за так отримав! Вы у мене до смерты гикати будете. Всим розповим! Брехуны!

— Да пофиг, хоть в Спортлото жалуйся! Я-то своё слово сдержал.

— «Сдержал»?! Та вы тильки послухайте! Це ж элементарный простой: мы тут другую неделю, а у вас поле не готове! Шо, мене стены клеити прикажешь?

— Коне-ечно, нет! Вы же сюда просто пенку с зарплаты слизнуть прикатили.

— Га! Та ты ж мои деньги с первого дня считаешь.

— Да, но только это мои деньги.

— Та тож мы ещо подивимося: твои ли!

— Мои! И хватит зубами скрипеть: я вашу дурость уже достаточно терпел. Весь этот сановный идиотизм.

— Як?! Та я! Та ты ж! Та за таку мову у нас на Подоле по сусалам!

— Тогда пойдём… — дядя Костя вдруг перешёл на шёпот. И стало видно, как разом пожелтел. Глаза стали круглыми и искристо-черными. И усы вздыбились. Нависший, было, над серединой стола визгливый оппонент совсем не ожидал такого скорого отклика.

— Пошли, товарищ. — Дядя Костя встал и не спеша стал застёгивать пуговицу на груди.

Киевлянин растерянно оглянулся на земляков, но те тоже как-то вмиг потеряли азарт. Драться ночью, в чужом месте, да ещё и с чемоданами. Ну, ладно, можно и перемахнуться, а вот после? С вещами-то... И это пока ж не решили: трое на трое или один на один? А Константин Павлович уже выходил. До смешного худой, длинноволосый и длиннобородый, в дневное время напоминавший нестарого хоттабыча, сейчас он смотрелся готовым к бою дон-кихотом. Худой-то худой, но Макс уже знал, что он железный. На руке он тут многих валил, даже землекопов.

— Дядя Костя, — Макс впервые при чужих позволил себе так его назвать, — там такой дождь хлещет. И грязь.

— Да-с, дуэль в такую погоду... Не эстетично. Господа-товарищи, катитесь-ка вы… до хаты, переночуйте, а завтра зад об зад и по будинкам. Константин Павлович, вы же видите, противоположная сторона вовсе не настаивает на немедленном поединке чести. Успеется.

— Да кончайте ж вы! Як мали, — Владимиру Васильевичу завторил уже один из киевлян. Так как основные противники, застолбинев, молчали, то остальные присутствующие с облегчением приняли на себя роль секундантов. Константин Павлович подёргался на крылечке — ливень лил как из ведра, плюнул в темноту и вернулся. Играя желваками, сел в угол. Ладно, утром разберёмся. И ладно. Но вещи киевляне оставить отказались наотрез и потащили их с собой под проливным дождём. Пока Владимир Васильевич закрывал за ними ворота, откуда-то появилась Маргарита. Она заварила свежий чай, упорядочила на столе бумаги и печенье, даже замела у входа. И всё молча.

Молча же листал «Журнал Московской патриархии» и Макс: приём президента Финляндии в Сергиевой Лавре, экуменические встречи в Пюхтицком женском монастыре, похороны настоятеля в Арзамасе... Новые иконы монахини Иулиании... А как он сюда летел рассказать только что увиденное! А может, именно теперь как раз и самое время?

Вернулся Владимир Васильевич. Опять молча, долго снимал и вытирал мокрую обувь, стряхивал за порог плащ. Потом, молча же, все разобрали кружки, только излишне громко гремели ложечками. Дядя Костя не выдержал, стал оправдываться:

— Они и не собирались со мной работать. Да всё всеми с самого начала понималось. Чего уж кокетничать? Изначально стояло — либо они, либо мы. Даже сейчас они не в накладе: аванс получили, а Науму настучат, что это я не дал им поработать. Вернутся в свои Жабки, но деньги-то не вернут. И нам теперь придётся выкручиваться. Других художников в это лето нет.

— Константин, а чего вы так Наума боитесь?

— Милая Марго, никого я не боюсь. Просто жизнь коротка, а ответственность за неё несоразмерна. Раз конфликт с этими... парубками начался в открытую, теперь столько сил и времени уйдёт на оправдание, что… А в министерстве только и ждут, как с нас заказ сбросить. И мы при любом раскладе бо-ольшие бабки потеряем.

— Дядя Костя!

— Да помолчи ты! Без тебя разберёмся.

Владимир Васильевич, придавив плечо вскинувшегося от такой обиды Макса, прикрыл парня собой:

— Константин, да нешто впервой? Что ли мы идиотов не видели? И Наум не мальчик, свою выгоду всегда вычислит. Куда ему без нас? Без зарплаты не останемся. Вон, Макса натаскаем, он через год не хуже этих гусей гакать будет. Так, Макс?

— Мне через полгода советской Родине долг отдавать.

— И что? — Теперь вскинулся Владимир Васильевич. — У тебя плоскостопия нет? Да пошла бы она, эта советская армия...

Стало понятно, что здесь и сейчас его никто не услышит. А когда? Он же им такое рассказать хотел! Такое... А они тут из-за несчастных денег готовы друг другу пасти рвать... Да пошли они все сами! С «плоскостопием»! Макс буркнул «ариведерче», и под почти окончившимся дождём побрёл высчитывать слоги в почти написанном сонете. Он же им хотел такое рассказать, такое...

 

Ангел Ангелина...

 

«Прикиндел» — это местный Мальчик с пальчик. Или Покати-горошек. Коротыш. Детское кафе в самом центре Кишинёва, недалеко от почтамта. Они сели у окна. За стеклом по разморенному солнцем проспекту Ленина фланировала заезжая публика, атакуемая лицензионными фотографами. Но отдыхающих из других городов больше интересовали ларьки и подвальчики. С лотков дамы покупали вишню и сливу в шоколаде, а в подвальчиках кавалеры пытались понять разницу между «пуркаром» и «чумаем». Нужно только представить среднестатистического оталоненного жителя Ярославля или Чебоксар, оказавшегося в таком столичном изобилии! Всё-всё есть! И без очередей. Тут, главное, не спешить, не зарваться на старте, чтобы денег хватило до конца отпуска.

И публика плыла, плыла мимо, мимо... А кафе чудо как уютно. И столики не слеплены, как обычно, и скатерти чистые. Тихо звучала челентановская «Сюзанна», и со всех сторон малышня безумно завидовали «дяде», перед которым в трёх металлических вазочках стоял целый килограмм мороженого. Килограмм-м-м… Геля уговорилась только на сто пятьдесят с вишневым сиропом. А потом, может быть, и немного с шоколадной крошкой. Но после кофе. А шампанского тут не бывает — кафе-то детское.

Макс, немного пережатый новыми — с первой получки, негнущимися джинсами, изображал настоящего одессита. Анекдоты с географическими подробностями, перечень «саш», «вень» и «толей» с великими и знаменитыми фамилиями, драки с неграми на пляже за место под солнцем. Она смеялась, смеялась как совсем маленькая, хотя сегодня, с распущенными под Ротару черными волосами и разрезом на полосатой юбке, она очень даже выглядела на свои семнадцать. И если бы он хоть на секунду перестал паясничать, то, наверное, натворил бы глупостей.

 

Ангел Ангелина...

— Я в колокольне его каждый день, вернее — каждую ночь слышу. Действительно, как в субботу, а потом и в воскресенье отец Александр вечернюю и литургию послужит, так ночами тишина. Первые признаки начинаются со вторника на среду: постукивания, потрескивания. Шорохи. Но все — так, неконкретно. А вот после четверга он уже ходит. Дверью хлопнет, — а как? Она же закрыта на замок — я сам же запираюсь. И тяжело так идёт по храму к алтарю. Остановится под люстрой и вздыхает. Конечно, жуткое желание спуститься, посмотреть: какой он? Но всегда вдруг такая дремота нападает, лежу, всё слышу, а встать нет сил. Кто его видел, говорят, что он без головы. А как же он тогда стонет? Голос высокий, совсем молодой... Ты что, не веришь? А в инопланетян? Да-да, с зелёными рожками.

Ангел Ангелина... Она улыбалась и пряталась за спадающие волосы. Макс никак не мог заставить себя протянуть к ней руку. Её красота упруго лучилась, и он, — он! — такой многоопытный герой, никак не мог преодолеть эту упругость.

Ангел Ангелина... На шампанское во «взрослом» кафе он всё-таки уговорил, и поэтому на «Чёрного монаха» они не пошли. А потом, когда до автобуса было ещё минут двадцать, они просто сидели на лавочке под выстриженным кустом дикой розы, достаточно понимая, что прикасаться даже плечами, даже случайно, ещё нельзя, ещё слишком рано и будет грубо, недостойно грубо! Но запас его весёлости иссяк. Что дальше? Листья каштанов совсем как из жести. Так что же ещё? Если тема не появится сама и немедленно, то он начнёт читать свои косолапые вирши. Рано, ох как ещё рано. Всё рано… А ладони уже начали потеть.

Ангел-Ангелина... Что же ещё? Неведомо откуда залетевший в город шмель хозяйски оглядывал увядающий пурпурный цветок. Про отца? Мать? Что тут рассказывать, слишком простые люди, а над братом они уже посмеялись. А, кстати, кто у неё родители? Геля вздрогнула, ударила в ответ косящим глазом и, наклонившись, укрылась в чёрном шатре волос. Не та тема?

— Они умерли.

Вот идио-от!!

 

С каждым вечером Макс пробегал мимо геодезической пирамиды всё дальше и дальше. На дороге не было километража, и он добавлял по две горки. Полезное дело холмы, хорошо укрепляют голеностоп. Ахиллы первое время ныли страшенно, но теперь стопы больше не хлюпали при спуске, не сходили с носка на подъёмах. Хорошее дело горки.

Сегодня он решил выдать по полной и на скорость, и на дальность. Конечно, каждый раз пробегая «то» место, Макс теперь шёпотом читал три раза «Отче наш» и три раза «Богородице Дево, радуйся». И пока сбоев в давлении не было. Марго объясняла природу подобных видений пережимом кровеносных сосудов и удушьем клеток головного мозга. У лётчиков или водолазов иной раз начинаются такие глюки, как у токсикоманов. А потом вдруг предложила в качестве рецепта молитвы. На полном серьёзе. Как у неё самой в голове-то укладывается? И токсикоманы, и «Богородица»? Впрочем, наверное, так же, как у дяди Кости Коктебель и денежки. А у мирного-премирного Василича — припрятанная груша. Мир полон парадоксов. Пора привыкать к послешкольной программе. Поэтому Макс и читал молитвы. На два вдоха через нос и выдох ртом. Луны вторую ночь не было, и безнадзорные звезды распоясались. Млечный путь, пролегавший поперёк его дороги, казался шершавой мраморной плитой, по которой неисчисляемое количество земных лет и через неисчисляемые даже в непонятных парсеках расстояния катились и катились колесницы фотонов-фаэтонов. Действительно, небесная твердь. Никакой не поэтический образ — вот она — нависшая мраморная реальность.

 

Городская свалка дала о себе знать потянувшимся из-за очередной горы тяжёлым запахом горелых пищевых отходов, дурно копировавших шашлычню и рыбокоптильню одновременно. Макс всё замедляющимся шагом поднялся на вершину. Тут стоял единственный километровый столб с белой на синем цифрой «13». А внизу бескрайне разворачивалась живая босховская панорама человечьего бытия. Расползающееся в никуда туманно-дымное поле итога всех потуг человеческой цивилизации подсвечивалось редкими помаргивающими очажками холодно-бурого пламени, а бесчисленные бугры и кучи разнообразных — и единообразных одновременно — отбросов, до неразличимо-чёрного горизонта заполняя своей слежавшейся и слипшейся мерзостью несколько десятков гектар, буквально шевелились. Несмотря на ночь, было видно, как на фоне жирно коптящих кострищ там и сям бродили человеческие силуэты, длинными клюками тормошившие нечто и складывающие это нечто в заплечные мешки. Опущенные лица. Сгорбленные спины, мешки. Сколько их тут? По крайней мере, около дюжины силуэтов медленно кружили прямо под ним, метрах в двухстах. А там, где не было людей, жалобно или зло покрикивая, выискивали свой интерес тысячи бессонных галок и ворон, вспугиваемых налетающими на их удачные находки стаями безмолвных крыс. Чёрные силуэты, чёрные птицы. Жадные крысы. Тёмные, багровые блики пламени… Зловонная мутно-сизая дымка, тяжело змеящаяся меж вываленных грузовиками выбросов города...

И всё в этой же роскошной ночи, под так близко нависшими звёздами.

 

Раз-два, три-и. Раз-два, три-и. Окончательно выгнать из лёгких и выхаркать из горла запах и привкус гари удалось не скоро. Зачем он выскочил наверх? Добежал бы до столбика и назад. Хорошо, что не стошнило. И в то же время хорошо, что сегодня он пошёл на эти почти двадцать шесть километров. Подъём, спуск, затяжной поворот. Раз-два, три-и. Раз-два, три-и. Хорошо. Всё хорошо. Даже то, что Геля категорически просила больше её не провожать. «И так все говорят». — «Что говорят? Кто?» — «Все. Соседи». — «Все что говорят?» — «Ты всё равно уедешь». — «Почему?» — «Ну, армия... И ты не молдаванин». Макс истоптал укромные места вокруг её ворот. Причём каждый вечер за ним увязывался Вахтёр. Просто молча хромал позади и не реагировал на уговоры и угрозы. А потом и вовсе уже его встречал. Там. Макс кружил, кружил: может, у неё кто-то другой?.. Но никакого другого не было. Действительно, калитка закрывалась на засов. Свет выключался. И всё. Всё...

Что же он сделал не так? Просто на следующее утро после поездки в Кишинёв подошёл к ней на кухне и прошептал, вернее, прохрипел после бессонной ночи: «Я тебя люблю». Геля вскинулась, закрыв лицо полуразвернутой к нему ладошкой — как от удара. «Я тебя люблю. Я больше без тебя жить не смогу». Она отвернулась: «Не нужно. Нам этого не нужно». Макс уже шагнул, чтобы, коснувшись приподнятых худеньких плечиков, развернуть её к себе. Уже шагнул... И тут вошли голодные, говорливые работяги: «Что, молодые, воркуете?».

Раз-два, три-и. Раз-два, три-и.

Заяц пролетел через дорогу почти в том же самом месте. Но поляна-то со знаком позади! И всё равно, мгновенно сквозь майку по спине погладил страх. Макс добавил ходу и терпел, изо всех сил терпел, чтобы только не оглянуться. Но ужас плотно завис над ним, холодно дыша промеж лопаток, дуя в темя, насмешливо шевеля кончики взмокших волос. Ужас в самое ухо уговаривал оглянуться, но Макс терпел, щурясь почти до слепоты. И когда прямо в лоб влипла летучая мышь, он даже не сразу понял, что это. Просто отмахнулся от чего-то лёгкого и плюшевого. И только когда вторая перепончатая тварь уцепилась своими коготками в затылок и, чуть слышно пища, стала сползать на шею, он вспомнил! Разом вспомнил и про водителя, и про ту старуху. И про то, что «зря его сюда привёз». Почему зря?! Для кого-чего зря? Макс, быстро размахивая руками над головой, молотил ногами как спринтер, плюя на то, что ещё оставалось больше двух километров. Хватит ли сил? — плевать, у него стимул...

Атак вдогонку было ещё пять или шесть. Мыши упорно пытались вцепиться в выстриженную голову. А потом так же вдруг отстали. Какая все же это мерзость! Рожицы как у чертей. И вдобавок они бедных светлячков едят.

На последнем подъёме Макс немного поуспокоился и сразу ощутил усталость. Ноги мигом затяжелели, подошвы загорелись. Конечно, ничего себе выдал бросочек. Вон оно, село. И родная колокольня. Можно передохнуть. Придерживая сердце, он смотрел, как туман из низины быстро поднимался ему навстречу, по пути размывая и поглощая кубики домов и шарики деревьев. Слоистый, как сигаретный дым, туман упорно вздувался неведомой нутряной силой, чтобы, достигнув только ему известного предела, обессиленно отползти в сторону крохотной речушки, затаясь над оврагом в терпеливом ожидании утра. Чтобы оттуда, через три-четыре часа, подпитываясь теперь уже солнечной энергией, вознестись в небо безобидным облачком. Днём-то — солнечная, а ночью? Какая сила ночью тянула эту взвешенную мельчайшими каплями холодную влагу сюда вверх? И зачем?.. А, это же лунное притяжение...

 

Огней по селу оставалось немного, да и то уличные. В кубиках все спали. Только из одной, метрах в пятистах от Макса, несоразмерно широкой и высокой трубы вырывался странно не сгибающийся вслед ветерку столб чёрного дыма. Они там, что, резину зажгли? Столб всё рос, становясь гуще, плотнее, пока из трубы не полетели искры. И на белесом фоне разлившегося вдали серебристо-сероватого городского свечения Макс совершенно чётко увидел, как из трубы вместе с дымом вылетает чёрный ком. Мгновенно развернувшись, ком превратился в старуху, крепко державшуюся за рукоять зажатого промеж ног помела. Старуха бесшумно пронеслась над крайними усадьбами и исчезла за лесополосой орешника. Оттуда сразу же раздался удаляющийся крик ночной птицы.

И Макс тоже сразу же вспомнил, что нужно помолиться.

 

Константин Павлович как мог нежно и тактично, и посему совершенно безрезультатно, «тянул за язык» замкнувшегося племянника. Про безответную любовь им всем и без лупы было видно, но тут ещё приключилось нечто особенное, встревожившее их взрослые и иной раз уж слишком многоопытные сердца. От парня просто на физическом уровне источалась безумная, холодная тоска. Даже пёс, всегда внимательно следовавший за кормящим его Максом, не подходил к нему в последние дни и даже ни разу не отмахнул хвостом на наполненную миску. А собака симптом верный.

Константин Павлович пригласил в советчики Марго, они просчитали варианты и сошлись: колдовство. Что-то где-то он хватанул. А хватануть было где и чего с избытком. Вечная колония сильных соседей и вечная окраина римских, персидских, турецких, русских империй, Молдова на протяжении своей мучительной двухтысячелетней истории наработала способ выживания через религиозное и интеллектуальное невзросление. Сколько ж веков этот народ казнили за малейшее собственномыслие и самосознание? Каждый раз новые завоеватели буквально вырезали все сколько-нибудь личностно заметное и яркое, оставляя только низко склонённые головы, и многовековая селекция в конце концов выбила отсюда самый смысл творчества, не позволяя вызревать своей оригинальной культуре. Духовная жизнь выродилась в ритуализм, а фольклор заглушил искусство. Произошёл непреодолимый разрыв между то и дело рождающимися отдельными гениями молитвы, живописи, музыки и литературы и общей народной неразвитостью. В принципе, все прославившие свою страну личности состоялись либо в русской, либо в западноевропейской культурных традициях. Выпестованная насилием нация теперь уже сама, без принуждения, отрекалась от собственных великих детей. Хоть и гордилась их именами, но как-то отстранённо, как ушедшими и не вернувшимися, не желая вмещать в свою удобно приниженную жизнь тех, кто мог бы вызвать гнев очередных хозяев.

А уж бытовое колдовство процветало на каждом шагу. С самого утра опытные старожилы и предупреждённые новички только через крестное знамение разматывали или срывали разноцветные нитки и шнурки, надвязанные неизвестно когда и кем на рукояти дверей веранды, мастерских, туалетов и складов. В жертвенных продуктах — «приносе» с овощами и фруктами обязательно вкладывались восковые катухи с волосками, а самым «весёлым» случаем стало обрызгивание по весне их кухни кровью только что зарезанной чёрной — это определили по найденным перьям — курицы. Слишком смелая художница из Питера, смывшая «эту глупость» без молитвы, на следующий же день начала кашлять, и кашляла так недели две до собственной крови, пока, отправленная домой, не сошла с поезда на своём Московском вокзале. И всё как рукой снялось. Особенную опасность представляли пирожки. Чего только в них не запекали! Притом всё это — от ниточек и волосков до иголочек и чёрных куриц — «делали», то есть заряжали заговорами свои же прихожане, улыбавшиеся и восторгавшиеся приезжими русскими реставраторами.

— А помните, Костя, как меня в первый, ещё ознакомительный приезд подселили к старухе-цыганке?

В разговор Марго и Константина Павловича вмешался выпавший из бурь и боев советского и антисоветского радиоэфира Владимир Васильевич:

— Ну, той-то! Цыганки. Марго, только представьте: у одинокой старухи живут: чёрный пудель, чёрная кошка, прямо на кухне в клетках под столом несколько чёрных куриц и ещё сова на чердаке. Зато из икон — только в прихожей какая-то вырезка с бумажной католической мадонной. Мне это всё с самого порога как-то не понравилось. Да ещё и сама бабка: больно чернявая, даже по местным меркам. И в глаза не смотрит. Но что делать? Староста привёл, сдал. На всякий случай я сразу заперся в отведённой мне комнате. Помолился, окрестил все четыре стороны и кровать, лёг. Свет погасил, стал сон ждать, как вдруг сразу слышу — с той стороны к дверям подходит хозяйка и начинает что-то по-своему бубнить. Я не поленился, встал и распахнул дверь. Никого! Я опять закрылся, лёг. Только свет погасил, слышу: идёт. Встала и бубнит. Да зло так! Я уже прыжком к двери, дёргаю — опять никого! Ну ладно, думаю, поборемся. Лёг и Иисусову молитву читаю. Она подходит, а я громче. Она в голос, и я в голос. А потом как дал «Да воскреснет Бог!» — с той стороны аж вопли и топот. Всё ничего бы, но только-только придремал, как уже рассвет, пора на объект. Пока полдня по чердаку, по подвалу храма полазили, трещины посмотрели, промывы, — понемногу очухался, но все равно голова от недосыпу чугунная. Всё, вроде, понимаю, но как бы с задержкой. Как Константин за меня перед районной комиссией отдувался, не помню. Закончили переговоры к вечеру, пора по домам. И тут меня от страха даже в жар кинуло. Дошёл до ворот, прохожу как через строй: чёрный пудель, чёрная кошка. Чёрная старуха. Ещё, стерва, беззубо лыбится и вина предлагает. Я «нет-нет», и вроде как спать. Заперся и давай постель перебирать. Так ведь восемь иголок, в подушку и матрас воткнутых, нашёл! Ага, думаю, мы вас вашим же методом тоже умоем. Зажёг спичку и давай их прокаливать. А на хозяйской половине как запрыгают, как загремят! Якобы с плиты кастрюлю перевернула. И ошпарилась. Ну-ну, лёг довольный и заснул. На второй день с местным архитектором всё в храме перемерили, просадки фундамента определили и, найдя общий язык, маленько вина пригубили. Притопал я на постой совсем по темноте. А над воротами сова так и кружит, так и кружит. Знаете, когда она из-за спины вдруг в лицо заглядывает? Но пьяному же море по колено, я собаке показал кукиш, кошке язык и бахнулся спать. Вдруг ночью вроде как полная луна озарила комнатку — и светло, и не ясно. Я глаза приоткрыл и вижу, как прямо сквозь дверь входит старуха и бесшумно крадётся ко мне, протягивая руки. Что там волосы! Кожа дыбом встала — весь пупырчатый, как баскетбольный мяч! Как заору: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази...», а дальше — ну ни одного слова вспомнить не могу. Полная пустота. А старуха ближе, ближе, и руки уже почти надо мной. И тут я крестик схватил, заслонился им и... проснулся. Никого рядом нет. Ну, ладно, почудилось. Полежал, и опять стал придрёмывать. И только-только сон привалился, как сквозь дверь опять эта ведьма входит! И вновь руки тянет. Я сразу за крестик. Она пропала. Но и сон тоже. Мокрый весь, температура точно за тридцать восемь. От страха-то. Сижу на кровати, спиной к стенке, глаза на дверь пялю и жду. А луна по комнате сквозь ветви сада так и мечется. По полу, по стенам. Видно, ветер поднялся, груши качает. Жду, терплю, а сон опять крадётся. Я — молиться. То вслух, то про себя. Но веры-то мало, и, на всякий случай, возле себя топорик положил. Небольшой такой, туристический. Таким макаром почти до самого утра и протерпел. А утром все же отключился. И, наверно от этой самой температуры, в какой-то момент поблазнилось, что опять старуха меня домогается. Я и метнул топор! Слава Богу, дверь заперта была, не сразу открылась, когда Константин её дёргать стал.

— Да, действительно, мы ждали, ждали. Уже обед, а его все нет. И вдруг староста заволновался, начал что-то крутить. И раскололся, что это его промах. Побежали выручать. А топор он тогда хорошо метнул, насквозь доску прошил, кое-как вытянули.

— Тимофтий потом уже и мне покаялся. Это, оказывается, он так меня сразу невзлюбил, что нарочно к ведьме ночевать отправил. Для науки. Ничего, сейчас примирились.

— А где этот дом? На окраине?

— Да, да, почти на краю. Там ещё такая огромная железная труба, как у парохода.

Владимир опять углубился в ловлю «двух столиц» Аксенова, а Константин Павлович и Маргарита продолжили искать подходы к опасно замкнувшемуся молодому поколению.

— Я вроде её-то понимаю: приехал герой-красавчик, уехал. Что ему эта деревня на косогоре? И, опять же, не город — тут ведь даже и после самых пустых сплетен замуж не возьмут. Или, по крайней мере, не скоро. Но, с другой стороны, не похоже, чтобы Ангелина была столь рассудочна. Милая она девчушка. И очень даже тонко чувствующая. Не такая, чтобы всё вычислять и рассчитывать. И парень, видно же, как искренен.

— Я за него сам бы сватать пошёл. Может, их обручить? Я за него ручатель, вы за неё. А потом, как подрастут, так и поженим?

— Красиво. Только мы-то здесь причем? Она Тимофтия Романовича племянница. Опекают её родственники. Может, они что ей и наговаривают?.. Нет, нет, она самостоятельна. А вот Макса надо раскупорить, иначе он вот-вот взорвётся. Нужно придумать отдушину.

— И я, и я, и я того же мнения. Наверно, хватит ему известку перетирать. Он же рисовать любит, худшколу закончил. Но что? Дадим ему икону раскрыть?

— Конечно! Вон «Илию с вороном». Я могу с ним посидеть.

— Отлично! Марго, только не учите его жить. Я понимаю, что в этом возрасте юноши больше слушают женщин, но...

— Но! Много вы понимаете!

 

Как увязать то, что она, так легко согласившись на то первое провожание и на поездку в Кишинёв, вдруг всё и обрезала? Ведь тогда ей хотя бы просто нравилась его болтовня, его рассказы об Одессе, Киеве, Москве. О дяде Косте и Сан Саныче. Нравились. Как нравились бы на её месте любой другой, без всяких там претензий и планов. А он и не строил никаких планов. Он просто любовался её совершенно детским, заразительным смехом. И этими быстрыми вспышками огромных, почти чёрных глаз. Он и хотел-то поддержать, только лишь и дальше протягивать эту необъяснимую, шелковисто тонкую нить взаимного доверия. Нить, которая возникает и выплетается из одинакового дыхания и равноскоростного сердцебиения, и первые мгновения, как августовская паутинка, существует только для двух самых чутких душ. Как короткая паутинка чуть-чуть неярко поблёскивает на косом вечернем солнце живой серебристой искрой. И лишь затем, если нет обиды или испуга, она растёт из своей тонкости, растёт, тянется, и вот уже нежно, но крепко обволакивает тех двоих, что бьются сердцами рядом и унисонно, что дышат в лад, словно коконом обнимая и укрывая от окружающего... Коконом, в котором личинки взрослеют для вылета. Для преображения... Нет, нет! дело было вовсе не в его дурацком вопросе, не в последовавших неловких выкручиваниях, а в... чём?

В автобусе они почти всю дорогу молчали, глядя, как за стеклом буйная южная зелень празднует начало плодоношения. Яблони и груши в садах тяжело прогибались к земле, виноградные плети побурели, каштановые кроны рябили чёрными желудями. Зато понизу всюду густыми импрессионистскими россыпями золотились, лимонились, алели, краплачились, ультрамаринились, пурпурились и лиловели георгины, гладиолусы, цинии и астры. А ведь действительно через неделю сентябрь. Где-нибудь в центральной России или в Сибири уже и настоящая осень подступает. Как-то он оказался на Урале в сентябре, и та поездка осталось в памяти сказкой: невысокие, но крутые горы на фоне серо-голубого холодного неба переливались сплошным холодным золотом лиственниц и лоснились неповторяющимися оттенками охры берез и ив, изредка перебиваемыми киноварью осин и изумрудом елей. Да, да, тогда в Магнитогорске, на соревнованиях. Потрясающая красота просторов. Здесь такого нет. И не будет. Здесь другая страна. И народ другой... Ну конечно!! Болван! Это ж он про молдаван пару раз проехался. Насчёт их умственных способностей. Но ведь он как-то и не воспринимал её «смуглянкой». Она же не могла принадлежать ни этой земле, ни какой иной — она же Ангел!

 

На коричнево-чёрной доске с густой сеточкой трещинок-кракелюра, рисунок просматривался только под углом. Икона была написана на двух склеенных досках, от времени слегка разошедшихся и державшихся вместе за счёт паволоки. По месту расхождения, прямо по изображению, прошла трещина, и часть левкаса вспучилась, хрупко вздулась, но пока без значительных утрат. И понизу старая олифа бородавчато вспузырилась, но тоже держалась крепко.

Первым делом чуть влажной фланелькой икону освободили от пыли и срезали капли-наросты свечного воска. Легчайшие липовые доски, матовая маслянистость изнаночной стороны которых прорезалась пазами утерянных шпонок, по всему полю были часто изъедены древоточцами, что явно указывало их южное происхождение... Древоточцы вообще местный бич: хруст перемалываемой их челюстями древесины слышался отовсюду — хрустели настилы лесов в храме, хрустела опалубка бетонной заливки, стены веранды, даже лавка, на которой сидели обедающие, как, впрочем, и сам стол. Неленивыми личинками жадно пожиралось любое дерево моложе десяти лет... Внизу лицевой стороны живописный слой вместе с грунтом в двух местах был прожжён свечой до углей. Опять же, в неответственных местах. И только лик самого пророка Илии был наполовину выщерблен от ударов чем-то острым, глубоко проникавшим в глубь дерева. Следы чьего-то кощунства: в святыню или били, или метали ножик...

После того, как склеенные меж собой доски окончательно и навсегда высохли в самодельных тисках, приступили к проклейке грунтовой основы. Марго с вечера распустила в стакане зерна костного клея, а с утра разбавила густую мутную массу «киселя» до почти «компота», затем потомила раствор в клееварке, проверяя вязкость щелчками разлипающихся подушечек пальцев. Пролив живописную поверхность иконы кистью до насыщения грунта жидким клеем, накладывала квадратики папиросной бумаги и через толстый ватман проглаживала тёплым утюгом до выравнивая вздутостей. На следующий день, после того как бумага потеряла прозрачность, мокрой ваткой смыла её с заодно прилипшей грязью. Потом икону сушили. Советом мастеров укрепление живописного слоя и укладку левкаса признали удовлетворительным, и «Сейчас самое ответственное — расчистка».

Расчистка — это как проворачивание ключа в дверном замке, которым десятилетиями не пользовались. Замок противится, так что ключ вот-вот или сломается, или согнётся… тяжёлая дверь с припёкшимися ржавчиной петлями поддаётся туго, но когда уступая настырности всё же открывается для любопытных взоров то... то, что там?.. Что?!

Марго прикладывала развёрнутый ватный тампон в углу доски, прижимала его стёклышком. «А сколько ждать?» — «А сколько надо. Тут ведь только опыт реставратора подсказывает, иначе через каждые полминуты проверяй». Лицо восточной принцессы становится мечтательным: «Сегодня ты, Макс, нанюхаешься раствора, и сны будут — как у шамана. Или сивиллы». Сняв стекло и приподняв ватку, кончиком скальпеля подскребла олифу. Та ещё не совсем готова, не достаточно размякла, чтобы отцепиться от краски. Снова ожидание. Ага, а вот теперь пора!..

Квадратик за квадратиком, и той же ваткой с раствором на лучинке, скальпелем или заточенной спичкой они двигались сверху вниз и слева направо. Двигались — ибо и Макс тоже расчищал периферию! Почти самостоятельно! На оставляемом раскрытом поле льняным маслицем нейтрализуя действие раствора, они прекращали химические процессы, заодно растворяя остатки поздних слоёв олифы, проникшие в кракелюр. И икона раскрывалась, являя им рисунок, цвет и свет.

И какой же то был тонкий рисунок! По абрису средневеково иконописный, но с заполнением уже почти академическим, без особых анатомических искажений — прекрасная «девятнашка» шестидесятых, отличная, крепкая, возможно старообрядческой работы. Оливковая санкирь полей с чудной голубой опушкой, горки с травками великолепны, пророк вписан в чёткий треугольник. Ворон, принесший ему хлеб в пустыню, с огромным, почему-то красным клювом. Нимб и ассис одежды — творёное золото. К сожалению, оно прикипело к олифе, и утраты оказались неизбежны. И тексты тоже написаны золотом. Буквочки тонюсенькие. Чем же это делано? Иглой? Кисточкой такое невозможно. «Есть такой куличок — вальдшнеп. У него на кончике крыльев по одному такому тоненькому пёрышку растёт. Это пёрышко краску держит как рапидограф. Но нынче их почти всех выбили». А кто первым догадался это пёрышко в краску окунуть? Греки или уже русские? Кто? Когда?..

 

Расчёт старших товарищей оказался правым, и к вечеру Макс внутри себя уже ничего, кроме озноба от творческого перевозбуждения, не чувствовал. Никаких томлений. Но зато как он, оказывается, за этот месяц попривык к своей колокольне. Полное расслабление. Тихо тут, наверху, хорошо, чисто. И наплевать сверху на всех нижеходящих. Кое-как стянув рубаху, он перешагнул через брюки и упал на живот. Кровать податливо колыхнулась, и он поплыл в красновато-коричневую полупрозрачную муть. Спать. Спать...

 

...Он бил кулаками, пинал и кричал, кричал, но закрывшиеся в храме не отвечали. Да что ж это?! Да разве ж такое можно? Почему они не открывают? Почему молчат? Они же свои, в Бога верят, православные же! И он бил, бил уже кровоточащими кулаками, пока не почуял, как за спиной встали «чужие». Не оглядываясь, он знал, наверное знал, что это подошли и стали вплотную те три красноармейца и комиссар. Комиссар, в которого он исстрелял из нагана весь барабан и ни разу не попал. Не попал оттого, что перед этим уронил, и не было времени поднять, свои пенсне. И вот теперь убьют его. Прихватив под мышки, красноармейцы оттянули его от так и не открывшихся церковных дверей, а маленький, чернявый, с козлиной бородкой комиссар стал пинать его в грудь английским, до колен шнурованным жёлтым ботинком. Он ясно, до малейших подробностей запомнил этот жёлтый ботинок с никелированными рядами крючков, так как не мог прикрыть вывернутыми руками лицо, и согласно терпел все удары. Потом его почти волоком потащили вдоль стены храма, по растоптанной жидкой грязи, на которую плавно ложились белые пушистые снежинки. И таяли, таяли… Он вдруг почти вывернулся и снова громко закричал, извиваясь и отлягиваясь. И тогда один из красноармейцев, передав карабин другому, вынул шашку и стал тыкать ему в ноги. «Да кончайте его!» — Слова комиссара не сразу дошли до сознания, и, наверно, от этого он повиновался вдруг раздавшемуся визгу: «На колени, свинья!» Сложив руки крестом на груди, он опять, не видя, только почуял, как сзади, втянув воздух, красноармеец завёл себе за спину лёгкий клинок. Но зато увидел — близко-близко, в прямо перед лицом подрагивающей ледяной густотой лужице — широкий, с подсидом, рубящий мах...

Фу!.. Приснится же такое!

 

Новым, заведённым из душистого мятного зубного порошка левкасом на три слоя, с просушкой, восполняли выбоины. Отшлифовав, протягивали вставки яйцом. То есть, взвесью желтка и белого вина. Протерев чесночным зубцом всю поверхность, приступили к тонированию. Когда белые заплатки ушли, икона буквально преобразилась. Марго очень точно подписала утраты на лике, и оживший Илия задумчиво уставился на небо, вслушиваясь в звучавший внутри голос. Макс же, которому доверили небо и «горку», никак не мог попасть в тональность: темпера, высыхая, сильно светлела, а потом, при укладывании волчьим зубом, снова темнела, но совсем не так, как задумывалось. Он попытался «подновить» поле вокруг, чтобы была незаметна его неудача, но получил неожиданно строгий выговор: «Только в пределах утрат! Уважай автора». Как линейкой по пальцам. Кто бы ожидал такое от супертерпеливой Маргариты Бахытовны?

— Макс, правило первое и последнее: никогда не хами в своей работе. Хамство — смерть и для художника, и для ремесленника.

— А что такое хамство?

— Хамство — не «что», а «как». Это не существительное и не существующее. Отсюда хам — это не «кто», а «никто». Пустота, босховская оболочка.

Вдруг она сняла очки, зачем-то протёрла и так всегда идеально чистые стекла. И немного испуганно оглянулась в своё прошлое:

— А в искусстве хам — это, как правило, выслужившийся перед органами бездарь.

Сушили. Олифили, разгоняя лак и снимая лишнее отчего-то вдруг горячими ладошками. Тоже кайф для носа. Но это был уже совсем другой запах.

Всё. После местного худсовета отдали на освящение отцу Александру.

 

Отец Александр восседал на старинном, с высокой прямой спинкой, стуле-троне за верхним торцом стола. По правую руку — староста Тимофтий Романович, по левую — белесая, дородная матушка Римма. Остальные женщины расположились в противоположном конце пиршества. Составной стол был никак не менее двадцати метров. При рассаживании с обеих сторон соблюдалась строжайшая иерархия: ближе к священнику и старосте сидели члены церковной двадцатки и старейшины села, далее расположилось местное начальство — то, которое не партийное. Потом с одной стороны реставраторы, а напротив них самые зажиточные крестьяне, заведующие и продавцы магазинов. Далее шли просто уважаемые прихожане и женщины. Кстати, только замужние и все в платочках. Молодёжи не было вообще.

Праздник Успения Пресвятой Богородицы — это местный престольный праздник. Готовиться к нему начали за неделю. В храме прошёл «субботник»: вымыли окна, вытрясли ковры и дорожки, отчистили подсвечники. Мечущий искры дядя Костя едва успевал вырывать у невесть откуда набежавших благочестивых старушек иконы, которые те из самых лучших побуждений пытались либо «трохи смазать маслицем – стерже улей путин», либо «чуточки потереть "пемоксолью"». Мужчины привели в порядок двор, перебрали вдоль забора штабеля с досками и брусом и покрасили крыльцо домика священника. А староста с утра до вечера сновал около своего подземного склада-холодильника. Особое внимание уделялось качеству приносимого со дворов вина. Отбраковка велась самая строгая, и поэтому по вечерам Тимофтий Романович немного покачивался и радостно улыбался от уха до уха: что поделать, пост, закусить-то толком нечем.

 

На праздничной службе в храме было не протолкнуться. Кроме своих, плечом к плечу стояло много приезжих из ближних сел и даже из Кишинёва. Мужчины по правую сторону — напротив Христа, женщины строго по левую — напротив Богородицы. Многие, конечно, надеялись, что прибудет владыка, но митрополита вчера срочно вызвали в Москву. Пространство храма, приплюснутое лесами с настилами, по периметру щедро украсили цветами, отдраенные до зеркального блеска подсвечники пылали плотно уставленными свечами, большой стол для приноса около поминального Распятия завален хлебом, яблоками, огурцами, помидорами, перцами, конфетами и баночками меда. К ножкам привязаны две живые курицы — после поста их съедят, но пока они испуганно забились поглубже и, подрагивая из темноты красными бородками, серьёзно внимали расширенному на сегодня хору. А хор, усиленный оперными певчими, был действительно хорош. Немного странно, когда через греческие и русские мотивы вдруг прорывалось нечто мелодически явно турецкое. Но что? Бог весть. Служба шла вся на молдавском, только специально для реставраторов, стоявших около правого клироса, отец Александр в знак особого уважения провозгласил Великую ектенью по-славянски.

Сладкая смесь щедро подбрасываемого в кадильницу ладана, аромат вянущих роз и свежих яблок вытеснили запахи скипидара и камфары. Лица у всех торжественные, терпеливо значительные. Праздничная одежда — забавное смешение национального с самым модным. Даже Тимофтий возвышался над своей конторкой со свечами и записками в расшитой вручную карпатской рубашке-бескиде без воротничка и в блескучем, ярко-синем румынском пиджаке.

После крестоцелования народ расходиться не спешил. Толпились по всему двору, перемешиваясь и сбиваясь в кружки. Смех, крики, взмахи руками. Кое-то из съехавшихся давно — с Пасхи или Духова дня не виделся с родней или друзьями, новостей накопилось коробами, а большинство просто жаждали посмотреть, кого староста нынче оставит на праздничный обед — местное утверждение социальной значимости. Тут, на «воздухе», женщины помоложе приспустили платки на плечи, а мужчины надели свои высокие каракулевые «пирожки». И над всеми летало их непереводимое «мэй, мэй, мэй». С крыльца Макс увидел — или ему почудилось?— мелькнувшую в праздничной толпе старуху-цыганку. А эта ведьма чего тут делает? Он захотел проследить, рванулся в её сторону, но, покружив, покружив, заглядывая под все чёрные платки, сам вскоре под давлением встречных пытливых глаз отступил на «свою» веранду.

Обед начался общей молитвой. Пропев завершающее «аминь» как романско-римское «омен», никто не сел, пока отец Александр не произнёс первый длиннющий и непонятный тост. Опять «омен». Выпили не чокаясь. У Макса, со вчерашнего вечера ничего не евшего, просто глаза разбегались: хотя это последний постный день, да и пятница, так что в честь праздника на столе вместо мяса была только рыба, но остальное... Ммм… Голубцы, фаршированные перцы и помидоры, вареники со сливами и вишней, плов с черносливом и изюмом, печёные баклажаны, спаржа, салаты простые и смешанные, винегреты, солёные, перчёные и сладкие заливные, густые компоты и резаные мамалыжные кисели, плоские широкие пироги с капустой, крыжовником, грушами, яблоками и дыней. Просто резаные овощи, и фрукты, залитые мёдом. Халва, кукуруза и орехи. И ещё раз под теми же словами совершенно другие блюда. Эх, кабы не мухи!

Сидели все очень чинно, по очереди, от вершины стола, вставая и произнося всё более короткие речи. Сидевший напротив дородный златозубый молдаванин переводил для русских ещё короче: «Благодарит Господа Бога, попа Александра и Тимофтия». Все выпивали маленькими, наверно ещё дореволюционными, толстенными зеленоватыми стаканчиками отобранное накануне терпкое, почти чёрное вино и неспешно закусывали. Оживление пошло где-то после двадцатого выступающего. Начались разговоры местного значения, кто-то где-то начал шутить. Даже женщины на своём конце тоже зашушукали. Теперь можно было поесть не стесняясь.

— Обрати внимание, — отвалившись, Владимир Васильевич выбирал из бороды крошки, — как у молдаван хороши только те блюда, что не требуют воды для готовки. Только жареное, тушёное и печёное. Земля формирует вкусы: здесь борщиков не варят. И, к сожалению, посуду тоже, как правило, не моют. Как? А так: чуток помочат тарелку или кружку в общем тазике и вытирают насухо подъюбником.

Тосты кончились, а еды оставалось ещё на один праздник. Но, начиная с «женского» низа стола, все грузно вставали, отдуваясь, поочерёдно подходили под благословение настоятеля, а потом ещё долго, от души полюбовно прощаясь, обнимались у ворот. По забавному местному обычаю мужчины, в знак взаимоуважения, целовали друг другу руки. В какой-то момент Тимофтий Романович вдруг поймал за рукав Макса, развернул, придавил плечи своими шершаво измозоленными ладонями и, почти уперевшись лбом в лоб, горячо зашептал:

— Максим, пожалей Гелю. Не ищи ты её, ей с тобой нельзя. Понимаешь, никак нельзя! Хороший ты парень, мэй, мэй, мэй.

И старик затрясся, по выглубившимся морщинкам быстро протекли крохотные мутные слезинки.

 

Ангел Ангелина...

 

Полная луна из-за спины знакомо заливала под ноги короткую тень. Макс бежал мимо совсем уже до буро-чёрной скрипучей ржавчины высохшего подсолнечника. Понурые тяжёлые головы на негнущихся шеях навсегда уставились на свой последний закат и больше не реагировали на солнцеворот. Сколько их тут? От края и до края. И почему не скошены? Осыпаются ведь... А дыхание, если внимательно присмотреться — уже с паром. Середина сентября — это пока не осень по дневному-то теплу, но ночи чувствительно опрохладели. Кстати, это его первый сентябрь, когда не нужно в школу. Никуда не нужно. Народ весь разъехался, и они опять остались вчетвером. Вечера с чаепитиями вновь обрели сердечную неторопливость, когда под шинковку «глушаков» и приливы-отливы «Немецкой волны» взрослые за шахматами беззлобно щипали Карамзина в пользу Ключевского, а Макс грыз ногти над привезённым из Москвы толстенным самиздатским Папюсом. И практически не думал о Геле.

На кухне они опять готовили и мыли посуду в очередь, а местные только приходили помогать рыть землю. Храм стоял не на самой вершине и от почти ежедневных мелких землетрясений постоянно чуть-чуть оползал по склону. При этом неравномерно: колокольня и алтарь отрывались от основного корпуса под давлением тяжёлых глиняных языков. Поэтому было принято решение вырыть две траншеи выше и ниже храма и залить в землю выравнивающие давление оползневых языков бетонные, армированные бутом и старыми рельсами ленты. Заодно забетонировав и околохрамовые дорожки.

Вот так Макс и «познакомился» со своим беспокойным соседом.

Вслед за бульдозером, врезающимся зубастым ковшом в смесь слоистой глины, строительного бута и мощных корневых разбегов старых акаций, Макс лопатой отбрасывал вывернутые на поверхность комья и щебень. Дизельное харканье, с натужными сизыми выхлопами сопровождающее преодоление нагребаемых по ходу преград, глушило всякую возможность воздыхать о цветах и девушках. Хотя бы даже подумать, хотя бы о последних... Шагая за неторопливо клацающей гусеницами махиной, Макс сначала увидел перед собой полураскрытые желтоватые кости ног, потом под его лопатой скрежетнул придавленный глиной и песком таз. Дальше шли развороченные бульдозером обломки рёбер. Под левой мышкой скелета притоплен в песок череп. «Наверно, рядом ещё кто-то лежит». Но над ключицами оказалось пусто. Макс, отстав от трактора, вернулся и ещё на раз прошёл лопатой по скелету. Ноги, таз, позвоночник с рёбрами, ключицы… Руки в локтях откинуты, под левым плечом — череп. Так... это же… это его собственный?! Макс забарабанил черенком по заднему стеклу. Тракторист сбросил газ, высунулся в открытую дверцу. Потом и вовсе заглушил двигатель. Какая тишина! И небо светло-голубое. Покричали остальных. Кто бы мог быть захоронен вот так — буквально на каких-то полметра и прямо в церковной ограде?

Дядя Костя о чём-то долго толковал в сторонке с Тимофтием. Подошли с общим мнением: судя по цвету, кости здесь с гражданской. Красный ли, белый? Бог ведает. Но нужно собрать кости, отпеть и перезахоронить на кладбище. Ящик был небольшим, поэтому всё сложили кучкой, сверху поставили череп. Занесли в церковь. Приехавший на следующий день Отец Александр отслужил литию по рабу Божьему, «имя коего Сам ведаешь», реставраторы отнесли останки на кладбище и закопали на дальнем краю, у забора. Владимир Васильевич водрузил крест из штакетника. Ещё один рыжий холмик, ещё один белый крест над отжатым землёй на сторону, колючим, в мелких темно-красных сморщенных ягодах, уже оголившимся кустом шиповника. Всё, Царствие тебе Небесное. Красному ли, белому ли.

И с тех пор уже пять ночей в храме было тихо.

 

…Подбегая к вершине с геодезической пирамидой, Макс начал — уже по привычке! — читать молитовку. Но ноги всё равно затяжелели, и горячечно заколотилось сердце. Что? Опять полнолуние? Ну, нет! Хватит! Надо с этим заканчивать. И он решительно повернул к орешнику. Проламываясь через проредевшую заросль, Макс всё больше злился на себя. Хватит же отступать. Хватит! Вот и тогда, если бы он не уступил, не подчинился её просьбе, все точно бы было по-другому. А теперь… теперь она уехала учиться. И всё. Всё. Где теперь её искать?.. Понятно, что оба эти воскресенья он пробродил по Кишинёву, как дурак заглядывая во все девичьи лица. И тоже понятно, что без толку.

У самого лба метнулась бесшумная тень. Сова? Отпрянув, он замер на границе чёрного переплёта орешника и залитой луной лысины поляны — там, метрах в ста, около бревенчатой пирамиды опять стояли две женские фигуры. Те же: одна старушечья, тяжело опирающаяся на палку, и молодая, совсем девчачья. Покрытые одинаковыми большими чёрными платками, опустив лица, они стояли напротив друг друга. Точно так же, на том же самом месте, только без светлячков. Старуха, услышав треск его шагов, медленно подняла лицо и, не скручивая шеи, повернувшись всем телом, поискала сверкнувшими издали глазами, но Макса не заметила и снова сгорбилась. Стоявшая же к нему спиной молодая даже не шелохнулась.

Сердце колотилось так, что выплёскиваемая им кровь обжигала разом вспухшие губы. Кто? Кто это? Зачем они здесь?.. И зачем он здесь? Он — опять — здесь?.. Старуха, не приподнимая головы, подшагнула к молодой. Теперь они почти соприкасались лбами — и как? — как же Макс смог услыхать, расслышать эти слова?! Вспоминая всё после, он сообразил, что и говорить-то они должны были на молдавском — на неизвестном ему языке!

— Ты забыла о нём?

— Да.

— Это хорошо. Очень хорошо. Теперь всё у нас пойдёт по-старому. Я снова буду учить тебя. Ты готова?

— Готова.

Старуха без видимых шагов и даже без покачиваний, словно оплыла по воздуху над самой травой вокруг девушки и встала за её спиной. Так же плавно подняла над головой палку — это была метла.

— Возьми!

Девушка, дрогнув, распрямилась и обернулась.

— Геля! Ангелина-а!! — Макс кричал изо всех сил, изо всех сил пытаясь побежать к ней. Но воздух перед ним уплотнился до непроницаемости, упруго отжимая грудь, отталкивая колени и плечи. Ангелина-а!! Макс кричал, кричал и понимал, что через эту запрещающую упругость его голос не долетит, не успеет остановить Ангелину, и та коснётся нависшей над ней метлы.

— Ангелина! Ангел, мой Ангел, ты только не бери, только не прикасайся! — Как, каким чудом он смог дотянуться и онемевшими пальцами сжал свой нательный крестик? Но в мгновение воздух вновь стал лёгким и текучим, и, проваливаясь в его неожиданную податливость, Макс успел увидеть, что его крик долетел, дошёл до Гели.

С маху упав в колючую ломкую траву лицом, он до крови расцарапал щёку. Плевать! Плевать вот этой самой, забившей рот горькой трухой. И так — то на четвереньках Макс полз, то, пополам согнувшись, шёл, то, качаясь, даже бежал к пирамиде.

— Ангелина! Ангел, мой ангел…

 

Старухи как не бывало. Как не было. И они стояли вдвоём, только вдвоём на голой вершине холма, вершине Земли, а зенитно-огромная, лучисто вибрирующая Луна тысячами испускаемых стрел поражала бегущих вокруг неё небесных Зверей. И диктующий судьбы Зодиак блек, умирал в этом её излучении, а вслед ему умирали и сами судьбы. Судеб больше не было. Рока больше не было. Ничего больше не было. Не было в небе. И на земле.

Только Макс и Ангелина.

Он сжал её в объятиях и целовал в пробор, в лоб, глаза. Осыпаясь сухотравными склонами, холм приподнялся над зыбью тумана и поплыл, круглым островом поплыл к притягивающей его полной луне.

Незаметно поднявшийся ветерок, закручивая взлетающий подлунным зовом остров, усиливался, по спирали подламывал хрусткие травы и, всё ускоряясь, сужался, сворачивался вихрем вокруг центра — вокруг Макса и Ангелины. Ветряные струйки спиралились, уплотняясь нитями, окутывали обнявшихся, сжимались, сжимались, пока не сошлись в непроглядно серебристый кокон.

…свистящие флейтами пустоты надломленных травяных стеблей сливались со звонами струн-ветвей метавшегося вслед уплывающему острову придавленного туманом орешника... им эхом откликались хоры чёрного космоса...

 

— Ты послушай, ты только внимательно выслушай. И ничего не говори. Хорошо, любимый? Ты обещаешь? — Геля едва могла идти.

Потихоньку, маленькими шажочками они приближались к селу, а за спинами уже зарозовело полнеба, и размытой золотистой линией вычерчивались вершины сиреневых холмов. Сильно пахло мелиссой. Макс левой рукой поддерживал Ангелину за спину, а правую держал впереди для опоры её ладоням.

— Ты только слушай. Это не моя вина, и не вина родителей. Всё произошло много-много лет назад, ещё до революции. Мой прадед, дед отца и дяди Тимофтия, был кузнецом. Его звали Прокопом. Это он отковал кресты для бисерики. И ещё его узорчатая работа на её дверях. Рассказывают, он был очень сильным и красивым. Потом пришла революция, и в то время, когда Молдова в первый раз была румынской, из города Сороки к нам приехала и поселилась цыганка. Она купила домик на окраине и жила колдовством. Ты видел, у нас и сегодня всё так же: если в семье какие нелады, то женщина идёт или к священнику, или к колдуну — без разницы. Это ей все равно: поп помолится или колдун сделает, и будет как надо. У нас всегда это было. Вот и приезжая шaтра — по-молдавски цыганка, как-то раз зашла в кузню и заказала прадеду выковать метлу. Чтобы та была как настоящая, но из железа — каждый прутик кованый. И предложила за работу турецкий золотой динар. Прадед тогда собирался жениться и обрадовался хорошим деньгам. И даже не подумал спросить: зачем шaтре такая метла.

Когда цыганка пришла за заказом, Прокоп всё же полюбопытствовал. Но та только засмеялась: «Это, — сказала она, — для нашей с тобой дочери». — «Какой ещё дочери?» — «А вот женись на мне, мы и родим». — «Так у меня есть невеста, и мы с ней рожать будем». — «Тогда пусть твой сын на мне женится». — «С ума сошла?» — «Ну, не сын, так внук. Я подожду». — «Не бывать тому». И Прокоп бросил ей золотой назад, но цыганка сказала: «А если не женится на мне и твой внук, так клянусь-жур: я всё равно его дочери эту метлу передам... всё равно — ку туатэ ачестэя». А потом началась война. Потом пришёл Советский Союз. И, в конце концов, родилась я.

Старики говорят, что эта шaтра за сто лет то приезжала в Кровохлёб и жила, то пропадала. Как бы она не сможет умереть, пока её клятва-жур не исполнится.

Она уезжает и приезжает. И только её сова здесь постоянно. Потому говорят, что вся колдовская сила в этой сове...

Впрочем, это всё были бы только рассказы, сказки. Если бы не мой лунатизм. С четырнадцати лет. Каждое полнолуние меня запирают, завешивают одеялом окна, караулят. Но все равно я иногда убегаю. И ничего не помню. И врачи не помогают. Что со мной происходит? Не знаю, ничего не помню. Не смейся, но говорят, что такое у девушек после свадьбы проходит.

 

Они шли уже по её улице, и из-за заборов неслись звуки утренних сельских забот. Крики петухов, индюшачьи бормотания, лай и блеянье. А ещё из-за каждого забора на них смотрели жадные до скандала глаза: «С русским всю ночь... Тотуль есте кляр… Понятно, что за болезнь такая...».

 

Вахтёр вполз в калитку на передних лапах. Пока, мелко клацая зубами, пёс рывками добирался до веранды, кровь скапывала и скапывала крупными красно-черными бусинами по беспомощно волочащимся задним ногам, оставляя в пыли грязные катушки. У крыльца Вахтёр отчаянно завыл, упал и, перевернувшись на спину, забился в агонии. Макс растерянно водил руками в воздухе над ним и никак не мог заставить себя прикоснуться. Что? Что с ним?! Вахтер судорожно всхлипнул и затих. И тут до Макса дошло, что у пса не только перебиты лапы, но он жестоко кастрирован.

Макс бежал, глядя на грязно-чёрные, иногда пропадавшие кровавые пятна, хотя и так знал, куда ему нужно. Знал, что сейчас вот за теми одичавшими вишнями будет её забор, синие железные ворота. И там наступит развязка. Всего, завязавшегося в это лето.

Калитка во двор, где жили Гелины родственники, была распахнута. Он впервые перешагнул за порог. Квадратный, неровно заасфальтированный дворик затенял реечный навес, заплетённый виноградом. В глубине, на ступеньках высокого крыльца сидело пять или шесть парней, в руках стаканы, посредине канистра. Красный квадрат переносного «Романтика» дребезжал про «мани, мани, мани-и». При появлении Макса лица всех сидящих разом выразили откровенное изумление: русский сам пришёл? Мэй, мэй, мэй!

Сходиться было шагов по десяти. Макс успел пройти свою половину, пока с крыльца соскочил первый, лет двадцати пяти, худощавый живчик, совсем светлый, совсем русый, однако выкрикнувший что-то на молдавском. За ним, отставляя стаканы, поснимались с мест и остальные. Живчик не рассчитал скорости схождения, и его ноги продолжили двигаться вперёд, в то время как голова, натолкнувшись верхними зубами на левый джеб, уже отлетела назад. Вторым на правый боковой подоспел высокий и очень мясистый малый, который, кажется, одно время работал у них землекопом. Опасно, конечно, так вкладываться на улице, незафиксированное запястье может вылететь, но тут обошлось. Двое так быстро упавших, из которых первый просто фонтанировал кровью из рассечённой до носа губы, остудили пыл атакующих. Они теперь расходились по широкому кругу, через дребезжание зарубежной эстрады, кроя Макса смесью блатной латыни с блатными тюркизмами. Но, как говорил Сан Саныч, главное в таких обстоятельствах не застаиваться. Макс просто перескочил через три ступени на крыльцо, аккуратно выключил магнитофон и вошёл в тёмные сени.

 

Она сидела за круглым, покрытым большой, в пол, белой скатертью столом и смотрела на него. Или сквозь него. Чёрные волосы на прямой пробор, тёмно-вишнёвый сарафан на тонюсеньких лямочках, витая золотая цепочка с зодиакальным барашком. Из-за плотно зашторенных окон вдоль стен скопился густой лиловый полумрак, и только за её спиной в старой самодельной раме тускло серебрилось высокое, в человеческий рост, зеркало. Макс так и увидел от входа: она и за ней — над ней! он сам. Пахло яблоками, и ещё откуда-то громко тикали старые настенные часы. Геля, положив вытянутые руки на белую скатерть, отрешённо смотрела на или сквозь него, и Макс, с колен, взяв её ладони в свои, несильно сжал:

— Пойдём!

Геля всё так же, не узнавая, следила за ним апатичным взглядом.

— Я за тобой. Ты слышишь? Ты меня слышишь?!

«Тик-так, тик-так. Кто друг? Кто враг?» — Часы чакали намного медленнее сердца. А дальше в той дурацкой песенке пелось: «Тик-так, тик-так. Был друг — стал враг. Как — так?». И какая-то неожиданно забавная концовка. Какая? В этот момент в зазеркалье проявилась ещё одна фигура. Кто? Это была Ангелинина тётка, младшая сестра Тимофтия Романовича.

— Не трогай нас, парень. Унтреб, пляко. Прошу, уходи.

— Геля, я пришел за тобой!

— Мэй, уходи! Пожалей нас и уходи.

— Геля!

— Ну ай невое. Не требэ. Она никуда отсюда не пойдёт. Из армии вернулся её жених. Ты слышишь, парень? Её — жених — вернулся.

— Геля!! Это же я пришёл за тобой!

Она, кажется, наконец что-то расслышала, что-то поняла, мучительно сморщила лоб и чуть-чуть отрицательно качнула головой.

— Парень, ты и так опозорил её. Ты и так принёс нам всем много горя. Но её простили, мэй, и ты больше не мешай. Ей замуж надо. Уходи. Мэй. Уходи через ту дверь, через сад — не нужно больше драк.

Макс отпустил Гелины пальцы, встал с колен:

— Мне... уйти?

Она ещё раз поморщилась и кивнула.

Ангел Ангелина...

 

— Куда же ты? Унде те дуч? Мэй, туда, туда надо! — Голос хозяйки обрезался хлопком двери.

С крыльца Макс попытался посчитать всех заполнивших двор: ну-ну, его поджидало уже не меньше двадцати, да кое-кто и с кольями. Значит, насмерть? Какие же вы все-таки тупые, какие же вы прозрачные: вот это-то ему сейчас больше всего и нужно!

И ничего другого! Макс медленно, словно проверяя прочность каждой ступеньки, спускался во двор, мучительно соображая — а вдруг он плохо вытер глаза? Вдруг эти болваны увидят слезы?

Ну-с, кто начнёт? Где он, этот добрый, всепрощающий дембель? Неужто пришёл к невесте без надраенных за месяц заранее лычек из консервной банки? Без офицерских сапог в гармошку и аксельбантов из бельевой верёвки? Ну? Где же он? Где?.. Да у них тут, похоже, не только плакальщицы, но и бойцы за семейное счастье тоже наёмные. Ну ничего сами не умеют. Ни порыдать, ни за честь постоять. Ни собственный храм отреставрировать. И этот петух гамбургский тоже из толпы не выйдет. Тогда кто первый? Да начинайте же, козлы, начинайте!.. Макс как мог неспешно входил в провокационно поддающийся круг: если влепят дубиной в спину, то можно и не успеть завалить хотя бы одного. Хотя бы одного. И тут кто-то вскрикнул, а толпа радостно подхватила: «Вий! Вий! Вия позвали!».

Перед Максом расступилась дорожка, и он увидел, как в ворота входил Вий. Невысокий, головастый, лет тридцати, из которых больше половины, наверное, проведено в местах весьма отсюда отдалённых. Вий был в голубой сетчатой безрукавной майке, или нет! — майка-то была серой, но через неё сквозно голубело и синело незагорающее после зоны тело: руки, грудь, шею сплошь покрывали переливающиеся в едином узоре наколки. Татуированные змеи и красавицы, кинжалы и сердца, кресты и карты, надписи, храмы и черти — живого места нет. Неужели такое можно выдержать? И сколько лет такое можно выдерживать?

Щербато оскалившись, Вий подбирался мелкими шажочками на присогнутых коленях, правую руку прятал за спиной. Макс выдохнул из диафрагмы и, приподняв расслабленные кулаки, тоже немного подсел: «на улице никакого бокса». Помним, Сан Саныч, помним.

— Ты, бажбан, ты чё кентов, в натуре, парафинишь? Чё, боксер, в натуре? — Вий издалека пугающе махнул лезвием. — А как я тя сейчас спрошу? Был ты шерстяной, а станешь шкварной.

Синий треугольник ножа быстрым маятником мелькал на уровне груди. Макс, отклоняясь корпусом, осторожно уходил вправо, стараясь не слушать льющуюся феню. Заговорит — задавит. Тоже разновидность магии. Только глаза в глаза. Хотя трудно назвать глазами эти две бессмысленные матовые пуговицы над маленьким носиком и широким безгубым ртом.

— Ну чё, глухой формат? Ссышь? Ну, боксёр, на — бей! На! — Вий демонстративно спрятал руки за спину и подставил лицо. И даже закрыл глаза: опущенные веки тоже были зататуированы. Вий подставился ближе. «Они видят» — прочитал Макс синие буквы и со стоном согнулся от удара в пах. Опускаясь на колени, он услышал, как толпа вокруг радостно взвыла. Второй удар пришёлся рукоятью за ухо.

— Нет, сучонок, я тя мочить не стану. Я сейчас только тебе мошонку срежу. Как твоей собаке. И зажарю.

Снова восторг публики. Лезвие кололо ямку над ключицей.

Ну, ладно: «на улице никакого бокса». Макс, левой ладонью отклоняя нож, снизу, выныривая из присяда, ударил Вию в переносицу головой. И лёгонькое, сплошь татуированное тельце неожиданно далеко легло в глубоком нокауте. А в ворота уже вбегали дядя Костя, Владимир Васильевич, два мента и ещё какие-то мужики.

 

Отец Александр прислал своего племянника уже за полночь. Обещанную машину дожидались сидя за ритуальным чаем на веранде. Вещи Макса стояли у входа. Все эти четыре часа через ничего не значащий разговор напряжённо вслушивались в звуки с улицы. Дядя Костя иногда пытался что-то внушать со ссылками на великих, но мудрая Марго скоро сводила его глобальности к бытовым мелочам. А нахохлившийся Васильевич даже не притрагивался к «альпинисту».

Днём, пока шли «взрослые» разборки, Макс похоронил Вахтёра за дорогой у кладбищенской ограды. А разбирались и торговались долго, то в ментовке, то здесь, при храме. И чего хрипели? Ведь Макс и не собирался ни с кем судиться. Но и этот Вий тоже теперь так просто не отстанет. Всё как в детской книжке: «садить не надо, но и помиловать невозможно». Бедные милицейские фуражки пропотели насквозь. Рецидивист? Да. Холодное оружие? Но из свидетелей никто никакого ножа не видел. Мало ли где ладонь разрезал! К тому же и драку-то начал гражданин Михель! Набросился на людей без каких-либо объяснений.

Максу было плевать. Он больше заботился тем, что положить Вахтеру на могилу. Удачно подвернулся большой обломок плиты ракушечника.

Тимофтий Романович мелкими шажочками подошёл к холмику, постоял за спиной, повздыхал. Потом, взяв лопату, аккуратно обстучал, вытер о сухую траву.

— Максим, ты бы, это, мэй, уехал сегодня же.

Далёкое вечернее солнце блеклым жёлтым пятнышком плющилось в холодно-розовых перьях облаков. Потерявшая листву лесополоса штрихами жжёной сиены рассекла обдуваемый ровным северным ветром светло-охристый холм.

— …Мэй. Этот дурак дружков своих соберёт, в храме напакостят.

Осень высвободила красные и коричневые черепичные крыши, зачернила вскопанные огороды. Во многих дворах жгли сухие стебли, и горьковатые сизые дымки, не в силах подняться, там и сям стелились по склону.

— А она всё равно с тобой не сможет, мэй. Разные народы.

Тимофтий Романович закинул лопату на плечо. Прищурясь, долго смотрел вниз, на разлёгшийся кривой сеткой улиц трехтысячный Кровохлёб. Его родной Кровохлёб.

— И меня прости.

У Макса вдруг загорелись щёки: простить? За что? За то, что его не полюбили?..

А! — за то, что — здесь! — не полюбили...

 

Низко просевший «жигуленок», в котором племянник отца Александра взялся довезти Макса до Одессы, был плотно набит мешками с грецкими орехами. «Там сдам на продажу, — молодой, но какой-то уже измученно желчный, не особо разговорчивый хозяин разгребал лишнее под передним сиденьем. — Потерпи, мэй, будет как в подводной лодке». Вокруг переминались и что-то говорили покидаемые, а губы Макса кривило чувство вины. Какой вины? За что? Всё нормально. Логично. И, главное, всё правильно. Всё по правилам.

Вот, место готово, пора в путь. Немного покапризничав, движок прихватился, фары далеко выхватили уходящую вниз мостовую. А как всё-таки заканчивалась та песенка про часы? Стоп-стоп: «не улыбаться и губы бантиком не делать». По очереди похлопывали по плечу, крепко и долго жали пальцы дядя Костя и Владимир Васильевич. И Маргарита Бахытовна тоже, было, протянулась блестящими перстнями, но вдруг, пригнув за шею, поцеловала в лоб:

— До встречи, Максим, до встречи.

 

* * *

...Эх, че-рез две... через две зимы-ы...

Че-рез две... эх, через две весны-ы-ы...

 

Май в Сибири и май в Молдавии восемьдесят второго года различались ровно настолько же, насколько они были не схожи и десять тысяч лет назад. Да, наверно, и через десять тысяч будущего в Пашинском военном городке под Новосибирском в конце мая грязь будет столь же непролазной, а в голом берёзовом лесу по северным склонам бурых под прошлогодней листвой лощин продолжат пронзительно белеть острова никак не тающего снега. В то же самое время в Кишинёве на смену каштанам зацветут акации.

 

Кубовое, приземисто широкое и, в своей абсолютной чистоте, уютное двухэтажное здание аэропорта через полчаса опустело. Попутчики растаяли как-то незаметно и непонятно на чём. Макс вышел на площадь. Ночь тёплая, липко влажная, без малейшего ветерка. И сложнейший букет из густых запахов повсеместного цветения! В углу, под крайним фонарём стояло около десятка разноцветных машин, однако такси была только пара. Шофера плотно сошлись в кружок у одной из легковушек и шумно обсуждали преимущества «шестёрки» перед «восьмёркой». Но, конечно же, в этом повышенной страстности чувствовалась фальшь: единственного «клиента» просто обрабатывали, давали «дозреть». Макс отвлёк самого пожилого:

— Может, довезёте? Червонец!

Ровный асфальт шоссейки легко гнулся с холма на холм, мелькая под фары белым пунктиром разделения полос. Увеличенные светом редкие ночные бабочки астероидами летели навстречу, а вокруг только чёрный контур невысоких, пологих горок, да неожиданные, на поворотах, высоченные шпили пирамидальных тополей резали низкое густо-синее рябое небо, чуть подсвеченное справа едва угадываемой за облаками луной. Чёрные холмы, чёрные горки. А днём-то здесь как красиво.

Вознесённый стакан КПП издалека светился праздничным китайским фонариком. Сбросив скорость, подкатили к разъезду, остановились под светофором. К ним лениво подошёл, весь увешанный белыми светоотражающими портупеями, дежурный. Красиво, с оттяжкой, козырнул, заглянул в салон:

— Куда?

— В Кровохлёб, в бисерику.

 

Макс только занёс руку, как из-за ворот зло залился мелкий подвывающий лай. А это что там за шавка? После Вахтера взяли? От внезапной прихлынувшей обиды его стук в ворота прозвучал по-бетховенски судьбоносно: «Та-та-та, да»!

А с той стороны словно только этого и ждали. Макс жадно вслушивался в приближающиеся шаги и голоса, но никак не узнавал: кто? Марго? Да, Марго! А ещё? В приоткрытые ворота разом выглянуло две головы. Одна — чёрненькая, во всё так же ярко блестящих очках, а вторая сияюще белая, точнее, почти полностью лысая, тоже в очках, но с дымно-мутными стёклами. Невидимая собачонка, разочарованно ворча и подвяньгивая, предпочла не выказываться.

— Младший сержант запаса Михель прибыл в ваше распоряжение!

— Макс!! Вернулся! — Маргарита Бахытовна как девчонка порывисто обняла его за шею и расцеловала в обе щеки.

— Здравствуйте. — Мужчины испытующе осторожно, но крепко пожали руки.

— Это мой муж, Вениамин Борисович.

— Максим.

— Вениамин Борисович.

Лысый пятидесятилетний толстячок подхватил убитый за дорогу дембельский чемоданчик и широким хозяйским жестом пригласил на вход.

— Макс, ну как же ты возмужал, как заматерел! — Марго держала его под руку и улыбалась во все свои тридцать два зуба. Он тоже не мог закрыть тянувшийся к ушам рот, жадно обегая глазами знакомые приметы: старую акацию над фонарём, высокое крыльцо храма с надвратной иконой Спасителя за треснувшим стеклом, два памятных распятия на взгорье, домик священника, а в противоположном углу — заветную веранду. Всё на местах. Как же это здорово! Только вместо гравия двор теперь покрывал бетон.

— Почему так радостно говорят «заматерел»? — пытался встроиться Вениамин Борисович. — В отношении взрослеющих девушек никто же не употребляет комплимент «возмужала»?

Но разговор вела Маргарита Бахытовна, и так ловко, что Максу, вначале жавшемуся, с каждой минутой становилось легче, спокойнее. Прежде всего, она не позволяла ни себе, ни мужу задавать вопросы. Разве что самые невинные: об армии, о дороге. И много говорила сама. О том, что Константин Павлович сейчас на открытии нового объекта в Арзамасе, а вот Владимир Васильевич откололся окончательно — Наум его возвёл в бригадиры и определил на самостоятельные работы. Где-то возле Красноярска, Ачинск, что ли. Тимофтий Романович болеет, радикулит скрутил, а отец Александр тоже со дня на день ждёт назначения в Орхей. С одной стороны, это повышение, все-таки самостоятельный город, а с другой — отдаление от столицы. Да, там ещё римские каменоломни. Рукотворные пещеры в километры. Кстати, а не там ли Орфей спускался в ад? Орхей — Орфей... Так что из старожилов здесь только они с Максом теперь и остались.

— Ты ешь, ешь! Тебе надо. И, вообще, мы на тебя очень надеемся. Отдохнёшь, отгуляешь, как раз и Константин вернётся. Будем здесь сворачиваться, сезона хватит, а Арзамас потихоньку раскручивать. Там огромные объёмы.

И Макс ел. Как же он соскучился по надоевшим в своё время фаршированным перцам! Вениамин Борисович принёс литровую банку вина. Кисловатое, но — полагается:

— С возвращением.

— Со свиданием.

Что ж рассказать-то? Служба последние полгода была, ну, скажем, просто королевской: охраняли законсервированную технику. Танки и ракетные тягачи. То есть молодые на посту, капитан в общаге, а деды... «Простите, Маргарита Бахытовна, я к нормативной лексике заново привыкаю». Дорога, конечно, утомила. Поездами, с двумя пересадками. Но ещё больше устал от обязательного дембельского питья. Смешно, раньше он и не догадывался, что можно устать пить. Что дальше думает?.. И возмужавше-заматеревший Макс наконец сам, по собственной доброй воле, пожаловался:

— Мать замуж вышла. Братан в мореходке. Вот и решил сначала к вам. Нет, конечно, раз дяди Кости нет, то я завтра-послезавтра же в Ильичевск. Побуду немного дома, осмотрюсь, пообщаюсь с новым папой. А потом, если вы не против, вернусь сюда.

 

Спать его уложили тут же, на дяди-костином кожаном диване. Макс лежал поверх нежного, атласного стёганого одеяла, не раздевшись, и смотрел, как за сошедшимися на угол окнами веранды столбовой синюшный фонарь вымывает из темноты сиреневую в его помаргивании стену храма с розоватым обводным бордюром, до мельчайших подробностей вычерчивает растопыренные полуголые ветви старой акации на фоне плотной молодости клёнов. Было, не было этих двух с половиной лет? Словно стоп-кадр из прошлого. И — чу! — соловей? Точно: там, в сирени, защёлкал, засвистал разбойник. Боже, неужели это правда? Веранда, диван, стол, полки с книгами и инструментами? Сколько же и как он боялся, что за эти прожитые неизвестно где семьсот тридцать девять дней всё в нормально-человечьем, цивильном мире если не исчезнет вовсе, то, по крайней мере, потеряет своё самое главное — то, о чём больше всего тосковалось в неизбежном, круглосуточном, плотном общежитии, — потеряет смысл его, Максовой необходимости. Смысл его самобытной личности, само-бытийной, ради которой, в общем-то, весь этот мир для него и существует. Пока ещё существует смысл, так как советская армия — это уже наступающая бессмыслица. Для солдат, прапоров, младших офицеров — уж точно... А сколько таких бессмыслиц ещё есть в эсэсэсэре, о которых Макс даже и не догадывается? Зон, систем, сообществ, объединений, не дающих ни человеку, ни государству ничего. Просто ни-че-го.

И какая молодец Марго! Ни полслова о том, о чём нельзя... А мужик у неё забавный. И лысина блестит, как смазанная. На вид они совершенно друг к другу не подходят. Или наоборот — дополняются? Через полярные качества. Хотя нет, есть общее: они оба в очках... А как вообще люди «подходят»? По каким таким признакам?.. Ум? Образование? Красота?.. В стодневку они, деды и дембеля, конечно, побегали в общагу местного патронного завода. Как бегали до них другие призывы. И бегают следующие. Для этого, наверное, женская общага и была построена в пределах колючки. Два забора — и «...и была б средь них одна...».

Была-была! И одна, и другая. Но! Но ни с первый, ни со второй романы именно как романы-то и не сложились. Побалдели, попритирались. Поплакали. Нет, все это было совершенно не то... Что же помешало — образование? Мол, слишком простые девчонки из дальних сибирских деревень, заманенные в город кино и асфальтом, а потом, после ПТУ — какой им институт с их-то школой? — заброшенные в зону оборонки... Али красота? Но, пардон, о какой там красоте можно рассуждать под давлением гормонов? А тем паче, если меж круглых щёчек и подвитых на носик-курносик чёлочек круто намалёван грим «женщины-вамп». Свет нужно гасить сразу... И самое-самое: все его натужно весёлые «ходилки» и скороспешные «свиданки» ни разу не вылились в разговор по душам. То есть всё происходило и обходилось вполне без души. Вот то-то и оно.

 

По душам был Павка. Смешно, но Корчагин. Они познакомились ещё в учебке, сошлись с полуслова и потом все время старались держать друг друга в поле зрения. Павка был из Подмосковья, из села Филина, что по ярославской трассе. Сын школьной учительницы, из-за четверти балла не прошедший конкурс в «мед», он всех окружающих приводил в ужас своим правдоискательством. Ни мат, ни похлебальники не могли заткнуть его искреннее «а почему?». Максу пришлось встревать за него чуть ли не с первого же дня по прибытию в часть — малый был вроде и не чумной, но какой-то недотёпа. Это уже потом, когда они дослужились до слонов, Павкино «а почему?» стало просто предметом общих шуток. Разной толщины...

Если бы не чокнутое правдоискательство, Павка явно бы «пришёлся ко штабу», халявил бы писарьком: он не просто писал грамотно, но потрясающе знал поэзию, замечательно объяснял и показывал Зодиак, в дежурке мог, не хуже Сенкевича, часами увлекательно рассказывать про страны, в которых никогда не бывал. В конце концов, его даже полюбили. И вдруг Павка подал рапорт с желанием исполнить интернациональный долг в Афганистане. У Макса голова квадратная стала — за каким?!

— Понимаешь, — рядовой Корчагин, горбясь у самой лампы, тыкал нитку в игольное ушко,— я же жизнь живу. Скоро двадцать. И что? И, главное, зачем? Что у меня, кроме моего Филина, было, есть и будет? Это вот Пашино? Вернусь — и как быть? Идти на ферму? Раз в институт не поступил. Или лимитой Москву штукатурить? Пoшло, не грустно, а именно пoшло так растрачиваться. Я ведь в детстве до тоски старшим завидовал, когда они уезжали на БАМ. Понимаешь, мне дела хочется. Настоящего, большого дела, чтоб за спиной что-то было.

Ну-ну, «чтобы не было мучительно больно». Нет, Макс не понимал.

— Я же в семье один «мужская половина»: мама и две бабушки. Ну и что я дома? Это я без них не мог, а они-то без меня спокойно со всем справлялись. Понимаешь, мне надо что-то такое тяжёлое, может, даже непосильное попытаться поднять. Принять на плечи, чтобы себя ощутить, познать свои возможности. Мужчина, он только под тяжестью ответственности — за друзей, за Родину, за все человечество, мужчиной становится, а за гранью этого так мальчиком и прозябает.

Нет, Макс не понимал, не чувствовал и не хотел познавать — где проходит граница дружеской, мужской, гражданской и всечеловеческой ответственности, когда до дембеля оставалось каких-то двести семь дней!

— Так я ж никого с собой и не блатую. Каждому своё. Земля большая, каждому белых пятен хватит.

 

И вот Павки нет в живых. Они писали письмо его матери, расхваливали Павла как отличника боевой и политической подготовки, верного товарища и настоящего комсомольца. Наверное, их письмо теперь хранится в школьном музее.

И осталось непонятым: какая же это была на филинском маменькином сынке ответственность перед газнийскими бородачами, заложившими на его пути фугас?

И соловьи в Сибири не поют. Только малиновки и овсянки.

 

Утро начинается с умывания. У крана он познакомился с коротконогой блестяще-чёрной собачонкой, которая вчера ночью так изводилась желчью по поводу его прибытия. Собачонка, униженно виляя задом, подошла поближе, выжидающе присела и, лишь удостоверившись в том, что Макс не хранит обиды, приткнулась носом в ботинок.

— Ну, давай знакомиться. Ты кто?

— Шатра. Её Шатрой зовут.

Вениамин Борисович, очень уж приветливо улыбаясь, нёс за алтарь на плече целый ворох свежераспушенных двухметровых брусков.

— Вы, Максим, после завтрака мне немного поможете?

— Да хоть сейчас!

— Нет, дело неспорое, на несколько часов. Так что завтракайте не торопясь. Марго покормит, а я пока всё заготовлю. Рычагов под прессы наделаем.

Утро продолжилось шипением глазастой яичницы, запахом батонных бутербродов с «одесской» полукопчёной и беседой за кофепитием.

— Я все смотрю на храм, смотрю, и — не то. В чём подвох?

— А это в прошлом году колокольню нарастили. Раньше же шатёр временный, после землетрясения, стоял, а сейчас опять по проекту подняли.

— И всё?

— Двор, дорожки забетонированы.

— И всё?

— Макс, это у вас, наверное, что-то внутреннее. Новая точка зрения.

— М-м-м. Согласен.

Пауза вежливости, с одной стороны, страха — с другой. «Та самая» тема так и зыбилась, свиваясь, уплотняясь над столом до уже различимых, уже узнаваемых теней из задымленного ароматизированной сигаретой Марго воздуха. Вот-вот окончательно воплотится в эти никак не минуемые и, ох, какие страшные для Макса слова. Он старался избегать глаз собеседницы. Пусть пощадит, хотя б ещё минуточку!

— Гм, бон апети! А мне чашечку нальют? — Упорно улыбающийся из-под своих тонированных очков Вениамин Борисович потоптался на пороге, нерешительно шагнул к столу. Макс, улыбнувшись не менее доброжелательно, подвинулся:

— А почему вы собачку «цыганкой» назвали?

— Шатру? Так это местные — ворует. Ворует, мерзавка, каждый день: то косточку где-то стащит, то рыбку. Иной раз и просто тряпочку свистнет. У неё не будка, а склад — она, пожалуй, позапасливей Тимофтия.

— Клептомания и у животных случается. Её уже и били не раз, и даже стреляли — нет, неймется! — Марго налила мужу кипятка, придвинула растворимый кофе.

— Я предлагал кличку сменить, — Вениамин Борисович тихонько царапал донышко ложкой, — это бы помогло. Серьёзно! Имя же — страшная сила! Я когда только узнаю чьи-то имя-отчество-фамилию, то сразу уже могу достаточно смело описать характер человека, даже не видев его. Это посильнее гороскопа. Например: Александры — они прямые, твёрдые, но могут и сломаться, как перекалённая сталь. Алексеи — наоборот, гибки, склонны к компромиссам, если и конфликтуют, то от резкого пережима, то есть, не принципом, а взрывом. А вот Владимиры — все естественные диктаторы. Максим? Даже не обсуждаемо. Вениамин? Вам виднее... Просто примите мой совет: Максим, никогда не женитесь на Ольгах. Только на Маргаритах. И никакой мистики! Тут секрет в каждодневном многократном посыле определённой информации от окружающих называющих в сторону называемого. Этот стабильный посыл и формирует определённые черты характера. Скажи человеку сто раз «свинья», он и захрюкает. А вот покличь «орлом»! Заклекочет!

— Спасибо, учту. Так что, если Шатру назвать Ласточкой, то она через полгода, же или, там, через год станет ласково щебетать? А может, и порхать начнёт?

— Да. Охотиться на мух. Проверим? Даже пары месяцев хватит. Именно от смены кличек подобранные на улице животные совершенно спокойно вживаются в новый человеческий коллектив. А если собаку или кошку передают вместе со старым именем, то у них с новыми хозяевами неизбежны конфликты.

 

Упоры для прессов напоминали складные стрелы экскаваторов. Дело в том, что из-за дырявой крыши промытые под живописью в стенах рукава пустот и расходящиеся по той же причине расслоения штукатурки заполнялись и проклеивались известковым раствором — «молочком». Тем самым, на производство которого у Макса ушло лучшее время его юности. В отслеженных промывах высверливались дырочки, и в них с помощью большой клизмы заливался раствор. Отверстия затем затыкались, и, дабы неравномерно размокающая штукатурка не отвалилась и не деформировала живописную поверхность, к проклеиваемому месту приставлялся пресс: перфорированный дээспэшный лист метр на метр на стене фиксировался упором, нижний член которого под углом упирался в пол, а на верхнее плечо подвешивался выверенный груз.

Видя, что все время уплывающий в своё Макс и не собирается включаться в вычисление силы давления на стену, Вениамин Борисович сам распределял мешочки с песком на разных отстояниях. Они работали с последней, западной стеной, по которой сверху вниз, прерываясь хоровым балконом, разворачивалась сложнейшая повествовательная композиция воскрешения мертвых и Страшного суда. Наверху, под сводом, прекрасно сохранился весь сюжет собственно Суда, с сидящим на троне Христом, с предстоящими Ему Иоанном Крестителем и Богородицей, с двадцатью четырьмя старцами. Лёгкие облака в рябящих переливах голубого и розового идеально передавали нежнейшую перспективу, заставляя фигуры слегка «плавиться», вибрировать, как при смотрении над огнём. Ниже, стоящий на стеклянном море ангел уже сильно пострадал от грибка и шелушения. Потерял полкрыла и второй ангел с вознесённым семипечатным свитком. Ещё ниже разворачивалась панорама воскрешения мертвых, и шествия праведников в рай и низвержением грешников в пасть дракона.

 

...скорбящий в углу ангел-хранитель, не удержавший доверенную ему душу от грехопадения, ударил Макса из-под черных, на прямой пробор, волос такой знакомой болью огромных глаз... Ангел, ангел... Почему ты не удержал?..

 

Установив пятнадцать прессов, они вышли в уже подступающий с востока вечер совершенно измученными, перемазанными мелом и олифой, с промокшими до плеч рукавами. Скинув халаты и рубашки, долго и тщательно отмывались, втирали в разъедаемые извёсткой руки вазелиновое масло. Эх, хорошо! Молодцы они на сегодня. Герои. Солнце красным пузырём дулось над дальней, голубовато-лиловой горой, а тяжелеющий сыростью воздух радужно переливался вокруг него из золотого в зеленовато-бирюзовый.

— Хорошо в Молдавии летом. Но вот я пару раз зимой приезжал, и, надо признаться, очень не понравилось. — Вениамин Борисович старательно промакивал густо-волосатую грудь большим полосатым полотенцем. — Больше всего эта сырость достаёт. Что это за зима, когда то минус пять, то плюс? И туман круглые сутки: утром вроде поднимется, а к вечеру снова опустится. Ветра нет, а если и прорвётся, так опять же с моря! С новым туманом. Всё влажное! Только то, что на тебе надето, немного за день просыхает. А что снял, на стул повесил — утром нужно утюгом сушить. И с дровами проблема. В Молдавии же не леса — сады. Тут с каждого дерева плоды снимают. Поэтому топят привозным, что на вес золота — по три рубля охапка. И ещё, понимаешь, забавно: в округе ни в одной печи заслонок нет. Что горит, то сразу в трубу летит. Почему? Я тоже спрашивал. Ответ был серьёзным: «А мы угораем!». Мол, у одних заслонка была, так они померли. То есть, одни от жадности раньше времени закрыли дымоход и угорели, а все остальные теперь самокритично боятся — сознают же свой национальный характер. Нет, зимы здесь мерзкие. Молдаване вместо отопления круглые сутки «извар» пьют. Знаешь же? Вино с кипятком. И к весне у всех носы как перчики.

Вениамин Борисович никак не мог расшевелить Макса и от этого слегка уже сам заводился. Менял темы, ритм, тормошил вопросами и, не дожидаясь ответа, отвечал сам. Но улыбку держал.

— А вот, поверишь, я тут нынешней зимой ведьму повстречал? Рождественским постом. Было как обычно: ни тепла, ни холода. И вдруг к вечеру задуло, задуло, похолодало, и начался такой снегопад — ну просто жуть. За два-три часа с полметра, а то и более высыпало. Я по двору со скребком бегал, с крыш сугробы сталкивал. А то, думаю, к утру потеплеет, снег влаги наберёт и продавит наши сарайчики. Вот бегал, бегал, задохся, как Сизиф, и вышел в задние ворота к кладбищу покурить. Там темно, но темно как-то по-странному, как во время снегопада порой и бывает: в пяти метрах ничего не видно, а рядом всё ясно. И вдруг в эту ясность входит старушонка. Горбатая, с клюкой, вся с ног до головы в чёрном. Так у нас в школе химичка одевалась. И настолько бабка неожиданно вышла, что я, как ребёнок, сигарету в кулак спрятал и отчего-то заёрничал: «Здрасьте вам!». Она эдак повернулась всем телом, взглянула, ну, насквозь пронзила, и серьёзно отвечает: «Бунэ сярэ!». И ушла. Исчезла. То есть, вышла из пурги и опять в пургу. Я докурил, хотел было вернуться, но чего-то занервничал. И, ни с того ни с сего, пошёл за ней вслед. По следу, в прямом смысле. Прошёл метров двадцать, как вдруг эти её следы оборвались. Что такое? Я туда, сюда — нет нигде, как обрезало. Ни впереди, ни сбоку. Чётко так левой ногой последний раз отпечаталась, и всё... Я назад: а откуда она, думаю? Пробежал по дороге почти до фермы, но там уже совсем всё замело. Вернулся — и здесь заносит. Куда же бабка девалась? Главное, что в сознании двоится, словно я о чём-то таком или где читал, или от кого слышал. То есть, словно мне это уже знакомо... Потом Марго мне рассказала, что это тут старая цыганка живёт, чудесами промышляет. Веришь?

— Он её знает. — Восточно-сдержанная царевна Марго впервые за всё время проявила публичную нежность, прижавшись к спине мужа.

— Да, знаю. Я много про неё знаю. И она про меня. — Макс так испуганно взглянул на них, что Вениамин Борисович поспешил вернуться к своей никчемушной улыбочке:

— А она знает, что ты знаешь, что она знает?

Они, мирно и неспешно беседуя на тему валентности в отношениях меж личностью и коллективом, поужинали, потом так же тягуче попили чай, обстоятельно обсуждая подробности завтрашних максовых сборов и послеполуденного отъезда на родину. К маме. И «папе». Потом пожелали друг другу спокойной ночи и приятных сновидений.

И уже с порога тихая женская скороговорка:

— А свадьбы не было. Она сейчас где-то в Кишинёве живёт.

 

Макс лежал поверх одеяла и смотрел, как за сошедшимися углом окнами веранды столбовой фонарь описывает сиреневую стену храма с розоватым бордюром и до мельчайших подробностей вычерчивает полуголые ветви старой акации на фоне неразличимо плотной молодости клёнов. Макс лежал и ждал соловья.

Он, наверное, все-таки придремал и не сразу увязал видение истекающих из засек соком стволов бело-чёрных берёзок и сладко-страстные переливы южных звуков. Какие берёзы? Это всё там, теперь там — в прошлом! Как хорошо, что в прошлом. Это — в прошлом. А здесь и сейчас… Привычно с закрытыми глазами завязал шнурки ботинок, так же вслепую натянул гимнастёрку. Дверь отвратительно громко скрипнула, но соловей продолжал. Осторожно пройдя вдоль стены храма, немного постоял у алтарной апсиды: мгла была прозрачна, звёздна, только справа над округлой вершиной горы быстро плывущие мелкие облачка чернильными брызгами перекрывали тоненький серпик недавно народившегося месяца.

Соловей пел во дворе, метрах в десяти, в беспросветных сиреневых зарослях. Но совсем недалеко из-за забора ему отвечал второй. И где-то за кладбищем подхватывал перекличку третий. Тот, дальний, наверно уже из оврага. Свой, церковный, чуть излишне выщёлкивал. У второго трель вообще короткая. А дальний... Ммм... Мастер… Вот, три птахи — и три совершенно разные песни. Личности в различности. Ммм... Неповторимые. И как же он наскучался по этому сладкому зову!..

Столкнув засов, Макс плечом отжал тяжёлую заалтарную калитку и вышел на дорогу. Ну, здравствуй, ночь! За спиной светлая штукатуренная стена отрезала островок защищённости и покоя, а впереди широким веером косогора распахивались чудеса.

Первым чудом была радуга звёзд. То ли из-за ещё неостывшей влажности, то ли из-за чего другого, но чуть помаргивающие и играющие над Максом бесчисленные астероиды и кометы, спутники и планеты, солнца и системы, галактики и туманности равномерно переливались от зеленовато-голубого горизонта к розовато-фиолетовому зениту. Второе чудо — густейший аромат акаций, в котором буквально вязли златоглазые москиты. Они почти без движений висели в этом аромате и никак не поспевали даже за медленно бредущим Максом. Третье — дорога. Та самая, что за вершиной холма отлого спустится к ферме, затем, виляя между вздыбленными полями, мимо геодезической пирамиды досерпантинит до свалки.

Дорога, обычная асфальтовая дорога, серовато-пупырчатая, с грязными, заросшими мелкими ромашками и хвощами обочинами, слегка светилась. Тонкий-тонкий слой едва собирающегося тумана плыл по ней и фосфоресцировал еле заметными волнами. Так что Макс пошагал по текущему навстречу чуть зеленоватому свету.

По щиколотку в разряженном фосфоре, он прошёл мимо навеки распахнутых кладбищенских ворот — холмик над могилкой Вахтера совсем расползся, надо бы подправить, мимо неизвестно для чего сначала построенного, потом полуразрушенного, заплетённого многолетними лианами дикого винограда, одинокого кирпичного сарая с останками тракторной тележки.

Низенькая, из дикого камня, загородка кладбища под прямым углом отвернула от дороги налево, вниз к далёким зарослям грецкого ореха, плотно черневшим по-над невидимым отсюда оврагом. Туда, к орешнику, вдоль ограды сбегала глубоко протоптанная в мягкой глине тропинка. Почему Макс повернул? Зачем вообще он вышел? Чего ему здесь надобно? И надобно от кого?.. Просто три такие разные соловьиные песни...

Тропинка, оборвавшись крутым, обвязанным корнями слоистым склоном оврага, разделилась на несколько рукавов, крутыми ступеньками спрыгивающих к громко журчавшему в почти полной темноте ручью. Весной-то ручей, оказывается, вполне мог бы даже считаться речкой — метра три в ширину. На берегу тропинка опять собралась и двинулась направо по течению. Соловей пел на другом склоне оврага. Может, где-то и был мостик, но разве найти что в такой непроглядности? Ладно, и отсюда хорошо слышно.

Над самой водой упруго сталкивались и заплетались гнутыми ветвями ивы, из-под них дурно пахло веерами распахнувшегося папоротника. Соловей пел через ручей, прямо напротив. И как пел! Макс застыл над мелководным отражением игристой звёздной радуги, изо всех сил сжимая виски ладонями. Неужели — всё? Неужели он действительно вернулся? Боже, Боже! И теперь уже никто не вправе просчитывать, регламентировать и предписывать нормативы для его, его, его! — Максовой жизни?! Теперь он сам может всё. Сам. Всё, что только взбредёт ему в голову: он может чудить или мудрствовать, может вставать посреди ночи или ложиться после обеда, может читать, писать, смеяться и депрессировать — и ни на кого не оглядываться. Он может надевать фуражку козырьком на затылок, а может... забросить её на тот берег. Он — свободен! Всё, всё, всё, он теперь свободен!

 

...Присев на вытоптанную в закаменевшей глине ступеньку, Макс понемногу приходил в себя. В самого себя. И невнятно-сумрачный мир, из которого он так трудно, так тягуче выявлялся в собственное, только своё существование, отделялся и отдалялся, вновь обретая звуки, запахи, формы и фактуры, смыслы и ценности, не принадлежащие ни сидящему здесь обмякшему телу, ни вибрирующему перенапряжением сознанию. Всё. Всё. Он теперь уже ничья не часть. Где они: устав, внутренний распорядок, материальная часть, КПП, плац, пищеблок, ранжир и?.. Всё. Всё. Теперь этого с ним никогда не будет. Ни-ког-да. А будет…? Что?.. Что, свобода — это когда ничего и никогда? Свобода – это когда ты сам по себе и ни за что не в ответе? Ни за кого?..

Совсем-совсем рядом крохотная серенькая пичужка распирала настоявшуюся звёздами и туманами ночь миллионолетней мелодией любви. Совсем крохотная, совсем невзрачная. Точно такая же, как все из её отряда воробьиных и вида… мухоловок. Такая же? Да нет, нет! — ведь именно этой вот своей любовью, вот именно эта конкретная птаха так не похожа на других — серых же и невзрачных соседей и собратьев. Ибо эта песня — сейчас и здесь! — звучала только для одной-единственной самочки, слушавшей её где-то поблизости. Одной-единственной, так как, полуприкрыв прозрачными веками глазки, она осторожно согревала будущих птенцов... Грела — его — птенцов... И слушала только его песню.

 

Короткий, необъяснимый всполох над сплетёнными кронами… Метеор? Ангел?

Ангелина… Одна-единственная…

Макс понемногу приходил в себя... но не в того самого себя, какой не раз сиживал у этого ручья два года назад. Теперь для него всё менялось, то есть, всё менялось в нём самом. Менялось принципиально, ибо он вдруг ясно-ясно осознал: твоя свобода — это же не свобода от чьей-то воли, и даже не твоё своеволие, а… доброволие. Добро-волие. Именно своей доброй воле человек не подчинён никому, лишь в доброволии человек свободен, свободен… ответственностью. Ответственностью за то, к чему он прикасался, за то, что увидел, познал и, конечно же, создал — свободен добровольной ответственностью за всё то, что полюбил. Что человек полюбил, в том он и свободен!

А отвечать за нелюбимое? Эх, Павка, Павка, добровольно и умирать можно — и нужно! — за родное, за самое-самое: за маму, за Филино или за Пашино, за этот вот Кровохлеб, в конце концов. Но никак не за Джелалабад. Умирать стоит за то, чем живёшь!

Соловей замолчал. Короткая последняя полутрель, и тишина. Неужели утро?

 

Смешно, но Макс никак не мог выкарабкаться. Навстречу с поля, прямо через край обильно сливался уже сероватый, загустевший предрассветностью туман, быстро заполняя овраг липким холодом, а ему никак не хватало сил вытолкнуться наверх. Пачкаться не хотелось, но ноги стали ватными, облепленные глиной подошвы скользили. Так что всё равно, в конце концов, пришлось переваливаться на брюхе. А тут-то какое молоко! Едва различимо в двух шагах справа темнела кладбищенская ограда. Остальное — сверху, снизу и справа — одинаково бело. Макс пару раз споткнулся о невесть что, и с удовольствием поднял попавшую под ладонь длинную тяжеленую палку. Недавно кем-то срубленный и ошкуренный ивовый ствол удобно сел в руку и теперь как бы сам внимательно ощупывал дорогу. Вот уже где-то рядом должна бы быть и шоссейка. Стена отвернула, и Макс совсем уже мелкинькими шажочками двинулся на запах акаций.

А всё же упал.

Грудью ткнулся в совсем некрутой, мягкий бугорок, но он узнал лежащий чуть с краю продолговатый, обрубленный с боков, большой булыжник: «Прости, Вахтёр, прости».

Собаки не умеют обижаться надолго, и за эти два с половиной года Вахтер наверняка уже простил его за то, что был убит как «собака русского». Макс постоял на коленях, ладонями ловя тепло единственного здесь клочка навсегда теперь родной земли: «Прости меня, Вахтёр».

Из-под горы подуло, волнами уплотняя и отжимая туман к траве. Макс встал, почти по пояс вынырнув из взлохмаченной белизны. С востока размашистый, в полгоризонта, рассвет уже подтягивался к поредевшим, поблёкшим звёздочкам. Бело-розовый, в окружении почти чёрных разновысоких крон, корабль храма гордо реял наконечником колокольного креста. Корабль наплывал от восхода, и свет подступающего к закраине земли неминуемого солнца ровной силой наполнял почти видимые паруса.

По ещё укрытому медленно отступающим туманом Кровохлебу впереброс, перекликаясь снизу вверх, разноголосо запели петухи.

Макс не услышал, а почувствовал за спиной чьё-то шевеление. Уже в повороте он занёс тяжёлую палку для удара: в паре метров на кладбищенской стене, присев-пригнувшись, расправляла крылья для взлёта сова. Жёлто-зелёные огоньки бессмысленно злых глаз, приоткрытый острый, опушённый бородкой клюв с торчащим язычком. Мелкая рябь кончиков рыхлого оперения. А под длинными кривыми когтями запрокинулось окровавленной головкой крохотное разорванное серенькое тельце. Соловей?!

Удар пришелся в грудь, под уже распахнутые крылья, — сова глухо забилась в судорогах под забором. На каменной кладке осталось только крохотное, прилипшее кровью соловьиное перышко.

— Эй ты! Ты! Ну что? Что, ведьма? Что, «зря ты его туда везёшь»? Зря?! Ну, так покажись! Покажись, со следами или без, на метле или сквозь двери... И Вия я твоего тоже забил. И эту твою. Силу. Нет? Ага, ты боишься: петухи поют. Поют! А я даже не из-за этого, я просто тебя не боюсь. И... плевал я на твои заклятья.

Петухи пели уже совсем близко.

 

На Кишинёвском вокзале Макс выстоял самую обычную гражданскую очередь за билетом до Раздельной, чтобы оттуда на дизеле к утру добраться до Одессы. И чего народ такой нервный? Стояли бы и стояли. Ну, душно, ну, подвыпившие мужички кассиру пытаются права прокачать. Да все это, по сравнению с мировой революцией... Клетчатая румынская рубашка с короткими рукавами, джинсы-дудочки с висячими замочками на карманах, остроносые туфли в два цвета — Марго с мужем с утра чуть ли не силой затащили его в КООП и переодели прямо там же, в каморке у знакомой завмагом, «в счёт аванса». Отбатрачит! Форму отняли в заклад, как спецовку на будущих работах. И чтоб патрули не дёргали. В чемодане остались ритуальные дембельский альбом, фуражка и парадный ремень. Остальное — конфеты, вино, духи и иные подарки для матери. И для отчима. Слово-то какое неловкое. Солнце слепило и прижигало. Гомон, автомобильный шум, легко, по-летнему одетые девушки... Немного кружилась голова от бессонной ночи и волнения перед встречей с домом. Но об этом молчок, даже для самого себя. Можно же просто наслаждаться этим солнцем, гамом, клаксонами и видом крепдешиновых платьиц.

И не дёргать ладонь к виску при виде офицеров.

 

...Ангелина положила руки ему на плечи и ткнулась лбом в спину. Как она смогла подойти так незаметно? Он не поймал момента её приближения, хотя ждал, ждал, так ждал его весь день. До самой последней секунды, до объявления о посадке, до рези в сердце... Поток охваченных жаждой лучших мест пассажиров плотно отекал их справа и слева по длинному подземному коридору, но никто, никто не посмел даже коснуться их. Лишь уроненный чемодан толчками уносился в направлении второй платформы и четвертого пути. Макс скрещёнными через грудь руками прижимал к плечам её ладошки и, сам кусая кривящиеся губы, затаённо вчувствовался в расползающееся на спине горячее пятно ангельских слёз.

— Ты почему хотел без меня?

Что можно ответить? Глупости.

— Так почему ты хотел уехать без меня?

Глупости. Наконец-то последняя, как на подбор толстенькая семья, подгоняемая вспотевшим молдаванином в блескучем, на резиночке, галстуке, протопотала мимо них к перрону. Макс осторожно отнял руки и обернулся. Ангелина была коротко острижена.

— Смотри: твой чемодан совсем запинали. — Но он смотрел на неё. — А я... Ко мне во сне Вахтёр пришёл. Схватил зубами за руку и тянет на вокзал. Вокзал незнакомый, пустой-пустой, и поезд какой-то странный. Но я проснулась и сразу поняла: одесский дизель от Раздельного. Только вот беда: я вещи-то собрала, а потом так разволновалась, что в автобусе сумку забыла. Ничего? Переживём?

— Переживём.

Он вытянул из нагрудного кармана два билета.

 

Ангел Ангелина... И зачем же так коротко стригутся черноволосые ангелы?..

 

 

Комментарии

Комментарий #21613 28.11.2019 в 00:10

Повесть " Ангел Ангелина" читал с огромным удовольствием, " купаясь" в Вашем языке, художественных деталях, образности и реальности картины. Полюбил героев ( даже ведьму- сову стало жалко, не говоря уже о Вахтёре, соловье), переживал за них до последней строчки. И счастлив был, что все закончилось хорошо. Василий Владимирович, Вы прошли тысячу шагов к шедевру. Из тысячи одного. И не расстраивайтесь, что мало комментариев. В наш век, клипового сознания, большие произведения, особенно в компьютере, прочитываются до конца не многими. Время такое. С уважением, Евгений Калачев.

Комментарий #21377 15.11.2019 в 15:10

Кто жаждал здесь на сайте хэппи-энд? Вот он - счастливый конец всему делу венец!
Хорош рассказ, Василий!