Александр ЛЕОНИДОВ. АПОЛОГЕТ. Часть II. ИГО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ Продолжение романа
Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)
ИГО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ
(Продолжение романа «Апологет»)
ПРОЛОГ
– …Они засунули его в мешок и полчаса продержали под водой! – почти истерически шептал полковник КГБ Максим Суханов. – Он перестал дышать и шевелиться… Ни один человек не смог бы выжить после такого… Они отпустили мешок по течению, уверенные, что с ним покончено! А он вылез из мешка и дошёл до какой-то своей знакомой, обогрелся там, обсох и даже не заболел([1])… Единственно, говорят, вёл себя странно – плакал и кричал «посмотри, что со мной сделали!»… Ну так будешь вести себя странно – после такого-то…
– Угу… – неопределённо кивнул его старый друг, по профессии, как тогда говорили – «крепкий хозяйственник», Виталий Терентьевич Совенко. Раскурил сигару угольком, изъятым у камина.
– И теперь, – бузил Максим Львович, как от мух отмахиваясь от мёбиусных завитков сигарного дыма, – я не спрашиваю тебя, кто он такой? Я спрашиваю тебя – что он такое?
– Книжка в детстве у меня была… – уклонился Совенко от вразумительного ответа. – Называлась «Что такое, кто такой?»…
– Алик, я серьёзно, как друг, спрашиваю… – приставал настырный Максим. – Он что, инопланетянин? Или робот?!
– «Девяточников» своих поздравь… – иронично посоветовал Виталий Терентьевич, упырино чмокая сигарным кончиком. – Они занимались самым глупым делом на земле: пытались убить мертвеца…
– Что?!
– Ну, если тебе интересно – он кадавр, зомби-существо, ходячий труп…
– Что-о?!
– Некогда жил на белом свете партсекретарь с именем колхозного хряка. Дрянцо, я слышал, был человек, но о мёртвых – или хорошо, или ничего… Да и наплевать, каким он был. Потому что он умер. Его труп взяли и гальванизировали…
– Кто?! – глаза Суханова грозили отскочить, как отлетают, оторвавшись, пуговицы.
– Ну сам, что ли, не понимаешь? Как дитё, чес-слово…
Чтобы не упасть, Максим Львович схватился за каминный мраморный завиток. Завиток был горячим. Суханов отдёрнул руку и зачем-то, как делают все обжигающиеся, стиснул пальцами мочку уха…
– Колдуны или учёные? – требовал он, сам не зная, для чего.
– Ну, вот тут затрудняюсь… – пожал плечами Совенко. – Они сочетают древнее знахарство и сверхсовременные стволовые клеточные технологии медицины…
– Ты меня разыгрываешь! – обиделся полковник.
Совенко не стал спорить:
– Вся жизнь – игра, Мак, а следовательно, розыгрыш… Но учти, тот, кто ищет Силу, ищет её как грибы: повсюду. Ни один настоящий колдун никогда не откажется от современной техники, если в ней видит дополнение к древней силе… И вот они собрали все знания науки и магии о телесности и зомбировании в один узел, и заставили мёртвого ходить и говорить!
– Как? Можно мёртвого?! Заставить ходить и говорить?! – чуть не разрыдался безукоризненно, атлетически, сложенный красавец-Суханов.
Совенко играл, не очень убедительно, холодного сноба:
– Ну, если тебе интересна научная сторона дела – то Луиджи Гальвани ещё в галантном «осьмнадцатом» веке заставил с помощью электричества двигаться лягушачьи лапки, отрезанные от собственно-лягушки… Были ли лапки мертвы? Безусловно. Были ли они подвижны? Несомненно! С тех пор работа в лабораториях не прекращалась ни на один день, как ты понимаешь. Каждый оккультист стремился переплюнуть остальных в режиме конкуренции… – и добавил мстительно, с плохо скрываемой ненавистью к «новому мЫшлению», – у нас в СССР стыдливо именуемой «хозрасчётом»… Если лапки лягушки могут дрыгаться независимо от лягушки, то почему труп человека не может говорить и ходить независимо от человека?
– Но… почему об этом не пишут в журналах, не показывают по телевизору? – задал Суханов очень глупый вопрос, вызванный у этого неглупого человека, видимо, его растерянностью.
– По той же самой причине, Максимушка, по которой грибники не выдают грибные места, а рыбаки – рыбные!
– Это разные вещи!
– Нет, это одна и та же вещь! Рыба – благо, власть – тоже благо, обладание уловом рыбы – это часть обладания пространством, которое называется «властью»… Вообрази, как удобен кадавр тому, кто хочет действовать, оставаясь в тени! Вообрази, что у тебя есть трёхмерная маска, способная быть в разных местах с тобой!
– Чья он маска, Алик? Мафии?
– Бери ниже…
– ЦРУ, Моссад?
– Ещё ниже…
– О, Господи… – Суханов закрыл лицо руками, подглядывая лишь одним глазом меж пальцев. Совенко подумал, что самые искренние жесты в своей однозначности похожи на самые наигранные, показушно-мелодраматичные. – Ты уверен?!
– Я почти уверен, Мак, хотя нельзя быть ни в чём уверенным до конца, но… Работа очень тонкая! С точки зрения технической, Мак, работа безупречная, снимаю шляпу перед их профессионализмом! Конечно, нельзя полностью скрыть от специалистов танатоморфоз…
– Чего?!
– Танатомофорз, – объяснил Виталий, – это видимые признаки разложения организма, вызванные смертью… Совсем его скрыть конечно, невозможно, и признаки трупного разложения даже по телевизору видны, если присматриваться. Но ведь минимальны, согласись! Мало кто из гаитянских зомби, сделанных топорно деревенщиной, до такой степени похож на живого человека, как Кадавр Реформ! В случае с ним, Мак, они даже научились имитировать простейшие чувства – и это при абсолютно мёртвой мимике трупного лица! Если интересуешься вопросом, то посмотри поближе к экрану в ближайший выпуск «Новостей»: у него лицевые мышцы в состоянии трупного окоченения, не работают вообще… Но у него вместо одной застывшей мимической маски есть несколько, и их меняют, в зависимости от обстоятельств… Что скажешь? Ребята – виртуозы?!
– Боже, Боже… – пролепетал Суханов, прикладывая слова друга к собственным впечатлениям о том, чьё «имя борова» и деревянно-еловую фамилию старались у этого камина не называть: отчасти из соображений конспирации, отчасти из мистических соображений.
Зомби-существо гаитянского типа, как в фильме «Змей и радуга»! Это всё объясняет: и не только отсутствие живой мимики, заменённой на несколько гипсовых масок, меняемых как в калейдоскопе… А ходит-то он как! Вы посмотрите на его походку, чать, не секретные кинокадры! Как он идёт – живые люди ведь так не ходят! Словно бы внутри него поршни и шарниры… Получается – так и есть, никаких «словно бы»…
А потом: всякий, кто знаком с Кадавром даже шапочно, в курсе, что тот совершенно не способен к живому общению. Он говорит заученными фразами, и любой, даже самый простой, но неожиданный вопрос может сбить его с толку. Он впадает в ступор и начинает шевелить бровями, как таракан усами…
Думали, что он как политик просто боится лишнего сказать, выдать сокровенное… А на самом деле он как зомби-существо подобен магнитофону! Чтобы магнитофон вам что-нибудь сказал, нужно, чтобы сначала эту речь записали на магнитную ленту, понимаете? Магнитофон может говорить и даже петь вам – если в нём кассета. Выньте кассету – и он будет молчать… Но если он включен в сеть, может быть, будет мигать разными лампочками, потому что это уже не кассета, а вшитая в нём электропроводка…
– Боже, Боже… – шептал полковник КГБ Максим Суханов, желая видеть в друге своём злого шутника и одновременно понимая, что Алик вовсе не шутит, ибо факты вещь упрямая, а они сходятся…
Мистический ужас «девяточника» был побеждён свойственным этой профессии практицизмом:
– То есть Его нельзя убить? – перешёл Мак от причитаний к делу.
– Ну, естественно! – засмеялся Совенко. – Убить мертвеца, куклу-марионетку невозможно: она же неодушевлённая! Если ты спрашиваешь – можно ли куклу дезактивировать…
– Да, да!
– Конечно, можно. Задай себе однако другой вопрос: зачем?
– То есть как это, Алик, зачем? Ты сам не понимаешь, зачем?!
– Ты – или вы, вас же много в КГБ, – дезактивируете одного кадавра. Ну, они просто возьмут другой труп и сделают себе нового! Может, у них уже вуду-фабрика налажена, откуда ты знаешь? Этим путём вам придётся дезактивировать все трупы во всех моргах, во всех анатомических театрах… Это нереально, Максим. По уму – дезактивировать нужно не маску, а то, что скрывается за маской… Саму Тьму. А вот это… Я не думаю, что кто-то из вас сможет сделать!
– Ну, вообще-то у нас ребята не робкого десятка… – неуверенно возразил Суханов.
– А я ничуть не сомневаюсь! Но, понимаешь… У бытийного зазеркалья иные законы, в том числе и храбрости с трусостью, и верности с предательством… Здесь, в мире вещей, если тебя пытают враги – они заставляют тебя отречься от какого-то символа: расколоть топором икону, отречься от коммунизма… Ну не знаю… тремя плевками за плечо в портрет Ленина… Хи-хи… И так далее. Отречение от символа – принимается, как отречение от сути.
– А там?
– Для тонкого мира символы не имеют особого значения, так, зарубки на память, дорожные указатели, которые запросто – для пользы дела – можно и поменять!
– И?
– Дезактивировать кадавра легко – но бесполезно. Дезактивировать то, что стоит за кадавром – не просто трудно. Согласно известной поговорки: как только вы начнёте пристально всматриваться во тьму – тьма начнёт всматриваться в вас… Она начнёт искать в вас зацепки – и конечно же, найдёт! Чтобы ей противостоять по-настоящему, нужна очень серьёзная монастырская подготовка…
– Шаолинь, блин! – сплюнул Суханов под ноги.
– Можно и так сказать… – кивнул Совенко. – А без такой подготовки ликвидатор кадавра, скорее всего, получит сомнительный приз: стать следующим кадавром. Ну, сам понимаешь: героизация «убийцы дракона», хохломская роспись того, от чего избавил нас отважный герой… Это действует как на публику, так и на самого героя…
– Короче!
– А короче: не лезьте туда, Мак! Пока вы не готовы противостоять самой Тьме – не трогайте её маски: без Тьмы они безобидны, а с Тьмой – неубиваемы…
Дух тепла выходил из камина и гулял по продолговатой дачной зале, где пускал свои сизые колечки дыма «крепкий хозяйственник». Уютом хлебопечения и шерстяной сухости пахли накалившиеся вокруг пламени огнеупорные кирпичи.
Это старая дача в Подмосковье, поменявшая многих хозяев… И порой казалось – что она сама себе хозяев выбирает. На Совенко остановилась – и надолго. На том, кто прожил жизнь так, что безошибочно отличает гальванизированного кадавра от живого человека – а это не каждому дано. Отсюда намётанный глаз Виталия Терентьевича, для друзей – Виталика, а для близких друзей ещё короче – Алика, прищурясь, смотрел в глубины прошлого.
И видел, что дело, конечно, не в появлении кадавра среди советских политиков – ибо дело никогда не заключается в служебных инструментах. Там, где имеется шуруп и желающие его открутить, – появится и отвёртка. Она появится в магазинной версии, а если нет – то самодельная, из расплющенного гвоздя, или вместо отвёртки попытаются использовать перочинный нож, или ребро мелкой монетки… Отвёртка, как и кадавр, – не первична и не обязательна. Она не появляется сама по себе – и без неё могут обойтись.
Прищуренный тигриный глаз академика Совенко перещупывал коготками своей кошачьей природы минувшие годы, события, расклады… Казалось, что это было только вчера…
***
Возвращение мятежного академика Андрея Сахарова, потом режиссёра Юрия Любимова. Потом и Солженицына… Взвалили на себя вину за Катынь, заявив, будто пленных поляков расстреляли не гитлеровцы, а советские органы в 1940 году, бездарно состряпали документы о «вине СССР», а потом поторопились их «потерять» – опасаясь серьёзных экспертиз подделки. Радостно заявили, что существуют тайные протоколы к пакту Молотова-Риббентропа, некогда поделившие Восточную Европу между Сталиным и Гитлером, и «надо, наконец, эти документы признать».
Пожаром полыхала по стране безумная гласность.
31 октября 1986 года из Кабула вывели шесть полков советских войск – Горбачев на Политбюро предложил позорно капитулировать в Афганистане, предав там поверивших Москве союзников. Ломал сопротивление военных, с которыми шли горячие споры, риторически вопрошал:
– В каком кабинете вынесли решение, которое противоречит решению Политбюро?!
И в феврале 1989-го доломал: советские части покинули Афганистан, множа позор Державы. Верховный Совет СССР запустил законы о коммерческой деятельности, в советской экономике появился частник, еще вчера совершенно немыслимая фигура. Прогремел шизоидный антисталинский фильм «Покаяние» режиссера Тенгиза Абуладзе… Вехи, вехи, вехи, как окровавившиеся о срывающиеся ладони корешки, за которые пытался уцепиться падающий в пропасть…
Черепахе русской интеллигенции кололи панцырь ударами булыжника, а ей казалось – ломают стены тюрьмы.
– У сумасшедшей черепахи, – сказал Суханов своему подчинённому, лейтенанту Русакову, – каждая трещина в её панцыре воспринимается как шаг к свободе! Такая черепаха не понимает, что её тяжёлая «тюрьма» – на самом деле экзоскелет…
Лейтенант Русаков, словно бы сошел с плакатов про оборону Отчизны. Внешним видом – но не умом: он ничего не понял. Да и долго это понимать, перебирая как чётки всё что было, казалось, вчера, а на самом деле уже два-три года назад, пролетевших как один миг…
***
Пытаясь связать вместе жесточающую пьянку в коммерческом ресторане кооператива «Акварель», закончившуюся потерей табельного пистолета, и зверское избиение хулигана днём позже, Максим Львович Суханов пришёл к выводу, что это торжество «перестройки». Каким образом это связано с пьянкой, безответственным поведением и дебошем полковника Суханова? Самым прямым…
Началось, понятно, не с этого! Великие перемены затронули академика Совенко, при котором Суханов состоял «девяточником», из соглядатая давно превратившись в подручного. И вот Виталия Совенко пригласили в Государственную внешнеэкономическую комиссию при Совете Министров СССР со смешной гавкающе-квакающей аббревиатурой: ГВК. Был там заместителем такой Иван Дмитриевич Иванов, который налил Совенке чаю, угостил бутербродами, и с извиняющейся улыбкой показал интервью «первого» за «бугром».
Горбачев ещё в первой половине 1986 года оговорился о готовности СССР развивать совместное предпринимательство. Он имел в виду обмен опытом, но то ли он выразился неловко, то ли перевели неточно… И весь Запад, как улей, загудел о перспективах Совместных Предприятий «Восток-Запад».Так, смешным образом, из оговорки, которую потом неудобно было развенчивать, – родились знаменитые «СП».
Иванов почти в панике вызывал всех, кто имел хоть какие-то кооперационные соглашения с иностранными компаниями. Объяснял положение и просил «срочно что-нибудь такое придумать».
Наспех запустили кое-как сляпанное постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР №991, которое «предусмотрело создание на территории СССР СП с участием фирм капиталистических и развивающихся стран». Постановление оказалось «сырым», через год пришлось заменять новым, но, как тогда говорили, «процесс пошёл»…
– Виталий Терентьевич, выручай… – стеснительно жался Иванов. – Этого у нас ни хрена никто не умеет… А ты же знаешь, как в партии: сказали «СП», значит надо, чтобы завтра были СП! А ты у нас, можно сказать, пионер лицензионной торговли с капстранами! У тебя там интеллектуальной собственности на патентах больше, чем у Эдиссона было… Счас надо нам взять опыт лицензионного сотрудничества, э-ээ… И производственной кооперации, э-ээ… И перейти, так сказать, к более высокой форме международного экономического сотрудничества – совместному предпринимательству…
Началась беготня, суетня, в которых Суханов и его отдел тоже активно участвовали: в считанные дни надо было согласовывать кучу учредительных и разрешительных документов по СП «Биотех». Требовались визы Минфина, Госкомтруда, Госплана. В каждом ведомстве – еще и множество "подынстанций". В Госплане, например, требовали согласования в четырех разных отделах. Но особенно долго брыкался КГБ, в котором Суханов приложил всё своё влияние и обаяние на пользу дела: лично «толкал» папочки!
В общем, скоро сказка сказывается, да и дело тоже скоро делалось в те годы: «раз – и квас». Через год Совенко почётно председательствовал на собрании генеральных директоров всех СП, всех, которые были к тому времени зарегистрированы в СССР. Вошёл в избранный на том собрании «Совет директоров СП СССР». Собрание прошло в ресторане «Дели» – уникальном Совместном Предприятии, открытом… за один день.
Таким не мог похвастаться никто, но ларчик открывался просто: «Дели» запустили к визиту Раджива Ганди, и виза руководителей страны заменила визы обычных чиновников…
***
– …Я хочу вас предупредить, Торшат Мамедович, – уже в роли председателя ревизионной комиссии «Совета Директоров СП СССР» сказал Совенко некоему Бельдыеву. – В схеме, предложенной вашему совместному предприятию, нет ничего незаконного, но есть много сомнительного… А у вас старший брат – депутат Верховного Совета… Ему сомнительные сделки ни к чему…
– А где не так? – заискивал представитель солнечной среднеазиатской республики.
– Вы заключили контракт с бельгийцами… На крупную сумму… Что вы будете поставлять в Бельгию?
– Тут никакого секрета нет! – торопливо забормотал Торшат Мамедович. – Открытая схема: мы поставляем песок. У нас в пустыне очень много песка, и бельгийцы намерены его закупать оптом…
– А вы задумывались, зачем бельгийцам песок из пустыни?
– Ну, если валютой платят, значит, зачем-то нужен! Им виднее… Нам песка не жалко, у нас его полно!
– А вы бы всё-таки посоветовались со старшим братом насчёт политической стороны вопроса!
– Господи, да не наркотиками же торгуем! – обиделся Торшат Бельдыев. – И не государственными тайнами! Вам, Виталий Терентьевич, песка не хватает, или завидуете?!
– Объясню, как происходит вербовка на Западе – улыбнулся Совенко. – Ни на что не намекая, просто в общих чертах. Может, им действительно песок нужен, я же их технологий не знаю… А может, и…
– Что «и…»?!
– Ну, поставьте себя на место американцев! Вам нужно завербовать перспективного советского политика, например, такого, как ваш старший брат, товарищ Бельдыев… Но это же не восточный базар, не будут же они подходить с вопросом – «желаете Родину продать?». Так дела не делаются. К вам подойдёт человек, который вне политики. Он так и представится – «я вне политики, я коммерсант».
– Так и было!
– Потом он вас спросит: не хотите ли продать какой-нибудь мусор, от которого вы не знаете, как избавиться. Тут, конечно, любой человек обрадуется: думал сам деньги платить за вывоз мусора, а мне наоборот, деньги предлагают, чтобы его вывезти! А самое главное, что без политики, прозрачные, безобидные, чисто хозяйственные отношения.
– Но ведь это ни к чему не обязывает… – попытался протестовать уже обоняющий широкими ноздрями бедуина валютную выручку товарищ Бельдыев.
– И это хорошее утешение: ни к чему не обязывает! – согласился Совенко. – И более того: потом деловой партнёр, ни к чему «такому» не обязывая, называет сумму, очень и очень заманчивую. Вы подписываете контракт. Денег им не жалко – они же сами деньги печатают! Для них деньги – как для вас песок! У вас начинаются контакты, поездки друг к другу, крепнет взаимное понимание… Возникают доверительные и приятельские отношения… Совместные дела очень объединяют, вы же понимаете! Приходит момент – и вы уже боитесь потерять выгодный контракт, становитесь зависимым от партнёров. Вы не хотите, чтобы эти отношения пресеклись. И вы на всё готовы, чтобы их поддерживать…
– Но что же делать?! – взмок смуглый азиат, и промокнул низкий лоб платочком, нервно достав его из кармана пиджака. – Вообще что ли с заграницей не торговать?
– Просто быть бдительным, Торшат Мамедович! – пошёл на попятную Совенко, сам ведь тоже активно торговавший с «забугорьем» и немало общавшийся с резидентурой ЦРУ. – Кто с бельгийской стороны подписывал контракт на экспорт песка?
– Жан Бертлен…
– Я неплохо знаю Жана Бертлена! – закивал Совенко, припоминая парижские и московские встречи юности. – Он как раз специалист по таким схемам…
– Но ведь я же не могу закрыть совместное предприятие! – почти заплакал Бельдыев-младший. – Я же не сам его придумал! Мне же приказали… Точнее, в Политбюро брату велели создать, а он уже мне распорядился… Говорит, это политика партии, твой долг коммуниста… Как же мне быть?!
– В вывозе песка из пустыни нет никакого криминала! – успокоил Совенко Торшата Мамедовича. – Следите только, чтобы аккуратно платили за поставки… Ну, а если… точнее, когда… выйдут с предложениями… просто придите к председателю нашего Совета Директоров СП СССР, или ко мне, в ревизионную комиссию… Вот товарищ Суханов, он полковник КГБ, можете его прямой телефон записать, и держать его в курсе…
– Я вас понял! – торопливо закивал Бельдыев-младший. – А можно мне об этом с братом поговорить?
– Конечно, можно! Сама судьба распорядилась вам этим вместе заниматься. Приходите – один или с братом, главное, ко мне или к полковнику Суханову… Придёте?
– Непременно приду! – пообещал Торшат Бельдыев.
Но не пришёл уже никогда.
«Братья Бельдыевы – Жан Бертлен» – завязал Совенко узелочек на память…
Интернета ещё в помине не было, и потому на составление справки у Суханова ушло три дня. Зато справка была полной и весомой:
– Бельдыевы поставляют не просто песок, а диоксид кремния. В Бельгии его используют для производства стекла, фарфора и фаянса, красок. Но главным образом – фильтрующих элементов. Это позволяет наилучшим образом очистить воду от коллоидного железа, токсинов болезнетворных микроорганизмов. Проходя через фильтрующую смесь, вода по составу становится близка к родниковой. Для Европы это более чем актуально, Алик…
– А о чём это говорит? – прищурился Совенко.
– О чём?
– О том, что мой старый знакомый Жан Бертлен не останется внакладе при любом раскладе! Он был бы плохим шпионом, если бы не был хорошим коммерсантом. Пески Перваза и сами по себе ходовой в Бельгии товар, и для вербовки идеально подходят…
– Мне доложить моему руководству? – вспомнил, надо отметить, с опозданием, Максим Суханов о своей принадлежности к КГБ.
– Твоё право, но не обязанность… – тихо предупредил Совенко. – Тут ведь главный вопрос, на кого теперь работает твоё руководство. А вдруг это ударит не по Бельдыеву, а по тебе?
***
Праздновали валютчики в ресторане «Дели» свой триумф красиво, и Максим Львович там, при Совенке, был, мёд-пиво пил. Как потом выяснилось – по усам текло, в рот не попало…
А именно, случилось-то вот что: тесно вплетённый в этот неожиданный оборот, полковник Суханов решил исполнить давнюю мечту своей матери, а до неё деда, и, кажется, прадедов:
– Сынок! – говорила мама-покойница с дыхательным прискулом. – Нужно строить большой дом…
Зачем и кому это нужно, мама не объясняла – чать, не теорема, доказательства не требует! Мечта предков по-современному называлась – «коттедж».
Суханов решил: пришло! Неофициально он, «по совместительству», хоть и запрещено сотруднику спецслужбы, – вроде как стал начальником службы безопасности СП «Биотех». Типа того… В бумагах это не отражено, но на «конверты» не жалуется…
Складывая рупь к рублю, Суханов размечтался, и раздобыл выпущенный в те же дни, будто бы для таких, как он, стяжателей-мечтателей, «Сборник проектов индивидуального малоэтажного жилого строительства Госстроя СССР», чтобы позаимствовать оттуда идеи.
Начал стройку под Москвой, но, с трудом одолев заливку фундамента, понял, что с удальством размаха переборщил. Деньги, ещё вчера казавшиеся неисчислимыми, – вдруг кончились. Вместо огромного коттеджа – зиял серой бетонной рамой огромный фундамент…
– Это чёрт знает что такое! – ругался Суханов в узком кругу. – Я приближённое лицо генерального директора СП «Биотех», крупнейшего в СССР валютного коммерческого предприятия! Если у меня денег не хватило – у кого вообще их может хватить? Для кого эти черти выпускали сборник проектов? Да какие, дьявол побери, нужно иметь доходы, чтобы по ним строиться?!
– А такие… – загадочно ответил Алексей Мушной, директор курируемого Совенкой крабоводческого совхоза на Чёрном море, – что сколько ни работай, не заработаешь, и сколько ни учись – не научишься…
– Они это только для воров выпускают, что ли? – сердился Максим Львович.
– Ну, Мак, «вор» – понятие растяжимое… Смотря с какой стороны глядеть! Я тебе так скажу: эти проекты коттеджей – для тех, кто близок к лицам, печатающим деньги. Таким никакой труд и никакое образование не конкурент.
– Просто, казалось бы, а жизни не хватит, чтобы это понять! – посетовал Суханов. – Близок, далёк…
– Ну чего тут понимать? Люди делятся на тех, кому денег дают, сколько надо, и тех, кому денег дают, сколько заработали… И вторым, хоть будь они Стахановыми, денег всегда по жизни не хватает… Такова простая правда, и не ищи сложных схем, Максимушка!
«Простая правда» от крабовладельца Мушного не только не успокоила Суханова, но и наоборот, совсем его в печаль вогнала. На Мушного – он просто-таки обиделся за нечуткость совхозного типа, проявленную к товарищу по борьбе.
– Вопрос – зачем тебе нужен такой дом? – лукаво щурился Мушной, поблескивая золотой медалью звезды Героя труда на лацкане мешковатого пиджака деревенщины. – Если гордиться, то он нужен именно в черте Москвы… А если курей разводить – то такое лучше у нас в деревне, в совхозе… Переезжай – я тебе по тому же проекту и построю!
Суханов промолчал. А потом, по итогам этого умолчания, он и пошёл в коммерческий ресторан «Акварель», благо что на это ему денег ещё хватало, пил там много и натощак, торопясь запить «перестройку» с её изжогой, кислой для всех, но особенно – для сотрудников КГБ…
И допился, и упал, протирая пиджаком серо-голубую плитку пола, кричал что-то несуразное, глупое, стыдное, что он у Совенки, как у Чапая Петька – хорошо хоть не Анка-пулемётчица… И пистолет табельный у него из подплечной кобуры выпал, а может он спьяну и грозил кому, да выронил, теперь уж смыло подробности…
Наутро проснулся, пил рассол, пил дефицитный, импортный, только сотрудникам СП «Биотех» доступный «алкозельцер», вызвал двух подчинённых лейтенантов и повёл их на бой с проклятым «комком», как тогда называли коммерческие заведения, то есть с «Акварелью»…
Надо отдать должное сотрудникам кооперативного шалмана, они выпавший «макаров» тут же аккуратно прибрали и заперли в сейфе у директора, чтобы по первому требованию «компетентных органов» выдать. Им проблемы зачем? Им проблемы с КГБ ни к чему! Они ж понимают! Они же не какие-нибудь там! У них вообще в ресторане кто что потерял, даже если бумажник, – обязательно «по трезвяку» назад получит, хоть под столом оставь, хоть на стойке гардероба!
Так Суханов избежал страшных и позорных неприятностей, связанных с утерей личного боевого оружия сотрудника спецслужбы. Но, поскольку был взвинчен, заметил, что в стороне от его разборок, за угловым столиком нагловатый мерзавец пристаёт к женщине с ребёнком, завтракавшими в этом же ресторане.
Негодняй подсел без спроса и пытается при дочке залезть к хорошенькой маме под юбку, убеждая горячим и нетрезвым шёпотом:
– Ничё, ничё, что с дочкой… Пусть дочка привыкает, жизни учится…
– Разберитесь! – мрачно кивнул Суханов двум своим «флейтам», как зовут в органах «лейтов», то есть подчинённых старшему офицеру лейтенантов.
Те разобрались быстро и чинно, хватило лишь руки, сурово легшей на плечо безобразнику. Тот оценил мускулистый вид парней в чёрных костюмах и галстуках, похожих, как братья, и атлетичных, как каскадёры «Мосфильма».
– Всё, всё, братаны, я завязываю… Понял, был не прав, приношу свои извинения…
И собирался, откланявшись, уйти…
Но наткнулся в проходе на озверевшего Суханова, смотревшего на мерзавца снизу вверх (тот был выше ростом, дылда стоеросовая) и взглядом, ничего хорошего не предвещающим.
– Ты чё, мужик? – попытался выскользнуть мосластый негодяй в спортивном костюме «Адидас», в то время ультрамодном.
– Как же вы надоели, мрази! – не сказал, а прорычал багровеющий похмельный Максим Львович. – Всюду вы, всюду вы… В детский ресторан придёшь, а вы и тут… Порядки свои наводите… Как же я вас всех…
Что именно «их всех» Суханов не уточнил, равно как и не уточнил, с какого перепугу «комок» «Акварель» стал вдруг «детским рестораном». Да, здесь иногда аниматоры устраивали утренники для богатеньких детишек, но не далее как вчера вечером тот же самый Суханов ужрался тут «Столичной» так, как в детском ресторане вряд ли было бы возможно…
Но все эти детали стали «неважны на почве взвинченности», потому и награда ту же настигла «героя хозрасчётных будней». Она прилетела свистящим и неотвратимым кулаком с плоским мужским строгим перстнем-кастетом и – сперва выбив посетителю-приставале два передних кроличих зуба – уронила его на пол.
Как в дворовой песне тех лет:
Бабайку на пол уронили…
Порвали ему «олимпийку»…
– Как же вы мне надоели! Все! Как же вы мне надоели! – орал Суханов, избивая корчащегося внизу хлыща и попадая остроносыми дорогими туфлями терракотовых оттенков то в живот, то в лицо «внезапного врага», расквасив ему нос в красную томатную яичницу…
А бил он, получается, всех: академика Сахарова и болтуна Собчака, режиссёра Любимова и певца Талькова, кооператоров, режиссёра дурацкого «перестроечного» фильма «Покаяние» и…
Очнулся, лишь подняв налитые кровью бычьи глаза на защищаемую женщину. В белом налитом ужасе она не словами – шепчущими почти беззвучно губами умоляла его остановить побоище и закрывала ладошкой глаза дочке, чтобы та не видела этого «бифштекса с кровью» на полу…
– Пожалуйста… Не надо, товарищ… Отпустите его… Я вас умоляю, не бейте его…
Суханов за шкирку помог жалкому приставале подняться на не слушающиеся того ноги, заглянул в перекошенное лицо с убегающе-косящими глазами. Один глаз заливала матово-бордовая гематома…
– Ещё раз тебя увижу – убью! – пообещал, отпуская. И собеседник нашёл откуда-то силы убежать из зала – хотя бежал словно поломанная заводная игрушка, кособоко и заваливаясь…
– Мы закончили, приберите тут! – распорядился Суханов, напирая взглядом в опасливо отступавших от него официантов. – А вы, – это он уже повернувшись к молодой маме-гуманистке, – никогда не жалейте подонков! И ребёнка научите не жалеть! Помните, что случись их верх, они вас не пожалеют…
Потом ушёл домой, допивать мутный рассол из початой банки, обдумывать всё: внешнюю торговлю, недостроенный коттедж, потерянный и найденный пистолет, избитого жиголо…
***
Меланхолично, въевшимися за годы в подкорку словами Виталий Совенко думал: окончательная правда жизни в том, что всякое событие может быть выражено и на языке науки, и на языке магии.
Совенко смолоду постиг, что магия – всего лишь засекреченная наука, и ничего больше. Если вы выйдете с огнемётом к папуасам, то, конечно, покажетесь им волшебником, способным извергать силой мысли огонь изо рта и менее приличных мест… Шутка в том, что вы ведь и есть именно таков! Извергаете ли вы огонь? – Да. Силой мысли? – Безусловно, силой инженерной мысли…
Если вы папуаса посадите в самый изначальный класс современной школы, и он пройдёт полный курс наук, год за годом постигая «магию белых людей», – в итоге он станет видеть в огнемёте то, что видите в огнемёте вы. Но кто знает, какой взгляд на самом деле верный – и почему именно ваш, а не детски-непосредственное первое впечатление дикарей от огнемёта?
Одно из самых распространённых проявлений оккультизма и магии – «борьба» с оккультизмом и магией, старательное их разоблачение перед профанами «почтеннейшей публики». У магов ведь, как у фирм, конкуренция, и каждый маг мечтает доказать, что все его коллеги – шарлатаны. Умножая свою силу – маг обнуляет чужую, а потому его любимейшее занятие – «борьба с предрассудками тёмных людей». По большому счёту, все колдуны – на самом деле атеисты. Бог ведь запрещает волховать – и если в него верить, то попросту побоишься этим заниматься…
Ты можешь говорить о том или ином политике как о гальванизированном трупе, как о зомби-существе, регулируемом определёнными препаратами, что вполне доступно современной медицинской науке. Ещё нацисты в концлагерях научились полностью стирать личность в теле, после чего узники начинали щипать траву на поле, превращённые психически в овец. Об этом есть кинохроники, которые обильно демонстрировали в рамках борьбы с фашизмом после войны. Немцы научились стирать и подменять личность препаратами уже в 40-х годах ХХ века, а на дворе, как-никак, 80-е! И надо понимать, что наука не стоит на месте!
Но можно говорить и на другом языке: говорить о человекоорудии, которое, словно пальчиковая кукла, крепится к щупальцу того или иного Жругра, таинственного обитателя иных измерений. И это не обман, это просто иной, может быть, более глубокий угол зрения. Потому что ведь кроме технического вопроса «как сделать зомби?» существует и вопрос – «кто и зачем их делает?». Это вопросы об отвёртке и монтёре, об инструменте и заказчике…
Когда нам что-то недоговаривают, мы говорим – «темнят они». Но что в таком случае означает привычно-затрёпанное выражение «тёмные силы»? Те, кто вместо честного объяснения растолковывают любой вопрос так, чтобы обмануть слушателя? Но разве наука об искусстве обмана, о его технологиях – обман, а не наука? Разве глубокие познания мешают обманывать людей – если имеется желание их обмануть?
Отсюда вывод: всякая наука перестаёт быть наукой в тот самый миг, когда она перестаёт служить человечеству и начинает служить человеку: одному или немногим. Замыкаясь, она превращается в волшебную и таинственную магию, а размыкаясь – обратно становится скучной до зевоты школярской арифметикой…
Много витязей пытались бороться с чудищем «перестройки» – и было у них всё в порядке с отвагой, с боевыми искусствами. Но никто не преуспел – потому что все заходили не с той стороны. Нельзя убить мертвечину! И дело тут совсем не в мече, не в том, что сталь плоха или заточена худо… Просто нельзя разрубить мечом жижу, и сечь её – всё равно, что воду в ступе толочь.
Магия, как царство лжи и приспособленчества, паразитирует на вере, как царстве искренности и служения. Так чага растёт на берёзе, питаясь её соками. А что, если вера иссякла?
Тогда магам не остаётся ничего другого, кроме как жрать друг друга. Делают они это без особой охоты, но принуждаемые обстоятельствами. Если говорить честно о «перестройке» – то начинать нужно, конечно же, не с кадавров, как электродело не начинают изучать с отвёртки!
***
Уже обжегшись насмешкой в разговоре с Мушным – Суханов робко направился к его и своему боссу, которого охранял, сколько себя помнил. К академику и члену ЦК КПСС Совенко.
План по возобновлению строительства дворца семьи Сухановых был сложным, и как большинство сложных планов – неэффективным. Максим Львович решил намекнуть на финансовые проблемы, подчёркивая свои заслуги в команде. Почему только намекнуть?
Да потому что просить напрямую денег мужчине у мужчины стыдно, особенно если они – ровесники. И вместо простого запроса «взаймы» Суханов начал долгие и туманные, а главное, никому совершенно не нужные разговоры про свой недостроенный коттедж, про невозможность достойно жить на зарплату, про Лёху Мушного, кработорговца, с его совхозом и насмешливыми предложениями «забубенить» копию подмоскового проекта у него в глухой периферии…
Нормальный человек, имеющий сходный уровень проблем, уже на середине бы понял, к чему клонит Мак. Но Совенко совершенно искренне не понял, и по причине довольно простой – хотя и редкой. Он уже достиг той стадии финансовой нирваны, в которой человек не чувствует ни восторгов «индивидуального домостроительства», ни отчаяния от невозможности оное осуществить. Проще говоря, он вообще об этом не думал, как перестал однажды думать о клонировании мышей и лягушек: мол, надо – сделаем, но на кой чёрт они нужны?
Совенко жил в ином измерении и волновался уже не о деньгах, обнаглев от их изобилия, зажравшись, а о каких-то туманных, обобщённых, ему самому в молодости не свойственных, но пришедших вместе с болячками старости «думах о вечном».
– Возможно, в этом и был советский эксперимент! – рассуждал Совенко меланхолично, покручивая астолябию на сукне своего рабочего стола, а другой рукой баюкая ароматный коньяк в коническом стакане богемского стекла. Говорил он скорее сам с собой, чем с Сухановым, явившимся с толстыми намёками «не учить жить, а помочь материально». Совенко этого не «просёк», и именно что «учил жить» непрошенно:
– …Дать каждому стандарно-типовую квартиру, и сказать: твой жилищный вопрос решён, никто эту у тебя не отнимет, но и большего не жди. Так что прими, парень, таблетку от приступов алчности и займись писанием бескорыстных диссертаций, переживая о той культуре, которую оставишь веку грядущему, а не о расширении квадратной метровости сортира…
– Хотя, конечно, расширение кубатуры воздуха снижает ядрёность вони от пердежа… – обиженно возразил Суханов нечуткому и неотзывчивому другу-зазнайке. Тот принял «мяч»:
– В тесной кабинке тебе выдадут противогаз, благо, что их СССР понаделал на весь шар земной с гаком, так что думай о вечном, мечтай о высоком…
– Но советский эксперимент, увы, закончился… – грустно кивал Суханов бритым офицерским подбородком. – И весь вопрос о достоинстве и смысле человеческой жизни снова свёлся к вопросу – на какой площади будешь пускать ветры кишечных газов…
– И это закат всех известных нам форм человеческой цивилизации… – развёл руками Совенко в ретро-обстановке своей кабинетной роскоши. Как будто речь шла не о судьбе Мака, а об отвлечённых теоретических вопросах.
Часть I. КОГДА УМИРАЕТ ВРЕМЯ…
1.
Вначале был ночной звонок коллеги коллеге: глава «кремлевской системы здравоохранения» академик Евгений Чазов позвонил другому академику медицины, младшему коллеге «по цеху» Виталию Терентьевичу Совенко.
– Константин Устинович умер…
– Совсем? – поинтересовался Совенко, ощущая, как нагревается в руке гладкий дутый пластик трубки громоздкого советского телефонного аппарата, округлого, словно бы вздувшегося, как просроченная консерва.
– Вы что, сговорились? – обиделся Чазов.
– А что такое?
– Первый звонок я сделал Горбачёву, – пояснил академик. – И он спросил то же самое…
Немудрено, что кремлёвские обитатели так спрашивали. И сговор тут не при чём: Черненко умирал далеко не в первый раз. Его откачивали, вытаскивали, протирали ему трибуну губкой с нашатырным спиртом, чтобы не упал в обморок при выступлениях… И он продолжал «исполнять обязанности», как умирающий и воскресающий Адонис аграрных культов…
Но, конечно, «всем срокам выходят сроки: и вороне, и сороке»… Не могло это вечно продолжаться, и каждый, включая Совенко, понимал, что не могло.
– А почему ты первым делом стал звонить Горбачёву? – поинтересовался Виталий Терентьевич у Чазова, уже зная ответ. С врачами люди откровеннее, чем даже с любовницами. Чазов имеет перед глазами рентгеновский снимок всей кремлекратии. Он, конечно, в курсе, кто вёл заседания – пока товарищ Чазов откачивал Черненко в клинике… Кто выдвинулся как заместитель и соправитель…
Всё было решено заранее. Как всегда в этом пыльном, суконном, сколотом на скоросшиватель, пропахшем библиотечной ветхостью и калом библиотечных мышей мире. Который проваливался в небытие, как и его последние императоры – «после тяжёлой, продолжительной болезни, не приходя в сознание»…
***
Гранитная лестница бастионом выступала из высокостенной набережной Москвы-реки, полоща нижние ступени в холодной до бритвенной сизости воде. Этим мартом, свинцовым мартом сначала ничем не примечательного 1985 года лёд лопнул рано, и теперь тёк угловатыми до геометричности многоугольниками.
Река напомнила Виталию Терентьевичу Совенко татарский суп – «кулламу», но только вытащенный из холодильника. Отсюда, с парапета, открывался объёмный, но некрасивый вид на отражающее реку небо с более округлыми льдинами облаков, на сутулый мост, на византийское великолепие Кремля и функциональный ампир окружающей его столицы.
Плохой март. Даже для всегда сопливой Москвы – худой. Визгломозглый март.
Москва, ёжась, с мурашками, провожала, и так же встречала новое, принимая озноб и насморк за симптомы омоложения…
Очень не вовремя и Алина Пескарёва, в замужестве Очеплова, вдруг написала заявление об увольнении. Как и положено опытному референту, кожей чувствующего шефа, – подала своё заявление последним в папке бумаг на подпись.
– Мужа переводят в Ленинград, – пояснила Виталию Терентьевичу Алинка, когда он поднял изумлённый взгляд. – Я этого специально не подстраивала, но… Наверное, хорошо, что так получилось… Всё-таки, Алик, ты женатый мужчина, я замужняя женщина… От меня, конечно, не убудет, а ты на особом прицеле у партконтроля… Ничего доброго не выйдет из нашего… э-э… сотрудничества… Рано или поздно всё это с великой вонью вскроется и взорвётся… Загремишь, Алик, под фанфары, и было б за что… А то из-за меня!
– Я не хочу тебя терять! – почти напуганно сказал Совенко.
С Совенко в период междуцарствия и «гонок на лафетах» случилась обычная для мужчин история: жена разучилась его понимать, а референт, «близкий к телу», – научилась. Как человек бывалый и опытный Совенко понимал, что поменяй Алину и Таню местами – всё, наверное, вышло бы наоборот: понятливость Алинки с каждым днём бы снижалась, а понятливость Танюши возрастала. Приведя дело к зеркальной ситуации…
Но так уж исторически сложилось (хоть, вроде, никто и не заставлял), что Таня – теперь Совенко, Алинка же – эта… Очеплова… Тьфу, и не выговоришь… Ощущение ошибки нагнаивается в груди. Начинаются старые песни самоутешения: женитьба на прямой и непосредственной подчинённой вывела бы партконтроль на морально-бытовое разложение, а желающих «подсидеть» Совенко на его постах – без дефицита. «Аморалка» – идеальный для 1985 года ударник: Романова в Питере через это и сломали…
«Она могла бы уволиться… И через какое-то время… А то партконтроль не раскусит такого манёвра? Тоже, чать, не дети сидят – заинтересованные лица, землю роют на запах крови… Анкеты номенклатуры у них на руках, что твоя, что её… Нет, ну, конечно, если ты собирался прождать двадцать лет… Но тогда зачем вообще это затевать?».
– Что я должен сделать? – мрачно поинтересовался Совенко с пером над бумагами в бордовом бархатном гербовом бюваре с эмалированной планкой-грифом «на подпись».
– Обычно ты подписываешь… – подсказала Алинка. – Ты редко что-то правишь в бумагах, которые я готовила…
Н-да, это называется – «полоснуть бритвой затаённой гордости».
– Что я должен сделать, чтобы ты осталась? – уточнил Совенко.
Она промолчала.
– Я не хочу тебя терять! – канючил Совенко, будто ребёнок в магазине «Детский мир». – Кроме тебя меня вообще никто не понимает… По большей части я разговариваю со стенами, и кажусь себе сумасшедшим… Они, говоря евангельским языком, «не имеют вместить»…
– А я имею?
– Да.
– Не льсти себе, Алик, не такой уж у тебя большой, чтобы кроме меня ни в кого не вмещался!
За такие вот колючки под лепестками он её просто обожал, чем дальше, тем больше.
– Чаще дома появляйся, Алик, больше с женой разговаривай…
– Мне не о чем с ней говорить!
– Тогда, может быть… – голос Алины дрогнул, впервые дрогнул за всё время их общения на эту тему, ранее всегда закрытую. – Может быть, тебе следовало жениться на мне, а не на ней?
– Партконтроль… – объяснил он ей самому себе сто раз объяснённое. – Сотрудники в одном учреждении… Служебный роман… Морально-бытовое разложение…
Современный им контроль работал по бумажкам. Нет бумажки – нет и дела. Ни слова, ни подарки, ни тайные встречи – бумагами не оформляются, и к делу их не пришьёшь. А вот анкета – другое дело. Её не списать на клевету и анонимку, её сам подписываешь.
«А если родится похожий на него? – думала Алина, в рано закончившемся девичестве Пескарёва. – Что я Диме скажу? Не надо было их знакомить…».
А по бывшей Николаевской железной дороге, по радищевскому маршруту уже отстукивали по рельсам контейнеры с вещами семьи Очепловых.
– Но ведь он всего-то на несколько лет старше меня! – сорвался, не выдержал Совенко. – Значит, хотя бы теоретически, я вполне мог бы быть сейчас на его месте!
Любая спросила бы – о чём он. Но не Алина, экс-Пескарёва и экс-референт. Она-то прочитала слово «Горбачёв» на лбу у бывшего начальника.
– Глупее надо быть, Италь-Тренич, глупее, – ловко польстила Алинка. – Глупых меньше боятся… Потому и назначают легче…
***
– Страна, – сказал Горбачев в телевизоре, почтительно облепленный «опереточными мужиками» рабоче-крестьянской бутафории, – переживает ответственный период, пришло время больших дел и важных решений, выявления препон, мешающих движению вперед, время должно быть наполнено смелой мыслью открыть простор инициативе и творчеству людей…
– Тренируется перед пленумом! – объяснил Совенко с дивана жене, которая, впрочем, и не спрашивала никаких разъяснений. Менее всего думала она в те дни о тренировках нового генсека перед его пленумами.
– Как он тебя принял? – из вежливости поинтересовалась Таня, имея в виду недавний визит супруга в резиденцию к давно знакомому человеку: с Горбачёвыми чета Совенко пару раз отдыхала по соседству в черноморских санаториях ЦК. Но, конечно, тогда они лежали на пляжах и разливали «Боржом» по стаканам на равных, не то что теперь!
– Много гуляет, – отозвался Виталий Терентьевич, явно ревновавший к карьере «почти сверстника», у них ведь меньше десяти лет разницы. – Позёр. Ходит по дорожкам под фонарями, под руку с Раисой, ты должна её помнить по Сочи…
– Ну, помню, и что?
– Ходит и говорит, чтобы все лизоблюды услышали: «Надо что-то менять». Ладно если бы один раз ляпнул, а так – похож на полоумного… Представляешь, как попугай: пройдёт десяток шагов, до очередного охранника или визитёра, и говорит с такой ложной многозначительностью: «менять что-то надо»… Раиса с умным видом кивает… А чего именно менять – не решили…
– Ничего, там есть кому их направить… – саркастичеки хмыкнула Таня Совенко. – Яковлевич, Перламутров… Институт США и Канады, Институт востоковедения… Доведут «имеющееся мнение»…
– Это меня и пугает…
«А напуганным ты не выглядишь, – подумала Татьяна. – Прыгаешь между двумя постелями, как кузнечик… Или это ты так стресс снимаешь?».
Подумала – но не сказала. Горько признавать, но она всё же боялась свою «Синюю Бороду», таинственного колдуна. Сознавалась себе в том не всегда, а вот боялась – пожалуй, всегда…
Татьяна Совенко – коренная москвичка, из профессорской семьи оперных меломанов Шумловых, умудряющихся жить в прочной скорлупе утончённой эстетики, не то чтобы против советской власти, а как-то «между струйками» – вне её. Танины родители преподавали в Академии искусств, знали весь музыкальный мир столицы, и не в восторге были породниться с партийным бонзой – то ли по причине старорежимной интеллигентской фиги в кармане, то ли просто чутким родительским сердцем понимая, что добра из этого не выйдет.
В аскетической обстановке городского логова Виталия Терентьевича Татьяна была единственным предметом роскоши – но зато каким! Всё роскошно в ней – и каштановые, с рыжинкой, пышные волосы, которые она с обманчивой небрежностью собирает в «конский хвост», и зелёные, изумрудно-драгоценные глаза ведьмы, и острые славянские скулы, и гибкая фигура – отвечающая всем человеческим представлениям о совершенстве женского тела. И жесты и черты – плавные, правильные.
– Как можно иметь такую пышную грудь при такой подтянутой фигуре? – завистливо шипели подруги за спиной. – Не иначе как ухищрения пластической хирургии!
Но не было никаких ухищрений, да и «партейный» муж бы не позволил, всё, как говорится, «дары природы»…
«За Таней, – думал про свои расклады Совенко, – интеллигентская рефлексирующая неврастеническая пустота, сперва подкупающая своей вычурностью, кренделями ложносмыслия».
– В семь лет, первоклассницей, я впервые стала стыдиться папу с мамой! – рассказывала сама Таня. – Каждую премьеру мы были, конечно, в опере, и вообрази: итальянские теноры, «Сила судьбы»; мои только что наизнанку уши свои не вывернули… Я, хорошая девочка, сижу между ними молча, приучили… Ни черта не понимаю в ариях на итальянском, зато прекрасно понимаю мальчишку-ровесника перед собой! Он пришёл в театр с мамой, видимо, они из провинции, и он всё время свою маму спрашивает – кто вышел, о чём поёт, что вообще происходит… Ну ему лет семь-восемь, понимаешь?! А его посадили слушать итальянских теноров! Мои мама с папой извертелись, исшипелись, как кошки, которыми в собаку тычут… Им мальчик слушать мешает! А в антракт настояли, чтобы администратор выпроводил маму с мальчиком, имени которого я так никогда и не узнала, – потому что из-за его шёпота слушать оперу не могут! А мне было очень стыдно, я уже знала, как трудно гостям Москвы с периферии добыть билеты в этот театр, и, конечно, ребёнок не понимает по-итальянски, какая тут невидаль? И тогда я впервые поняла, правда, смутно, сердцем – что интеллигенция, хранитель высокой культуры, очень часто превращается в её тюремщика. Ведь от охранителя до конвоира шажок малый… Мои папа с мамой умеют различать тончайшие нюансы музыкальной рулады, а вот тому, что искусство принадлежит народу, – так и не научились…
– Это называется «снобизм», – пояснил Алик Совенко. И додумал, из вежливости не озвучивая – «Его и в тебе, Танюша, по наследству, много»… Для Тани с её интеллигентской потомственной расщеплённостью простое в жизни слишком сложно, а сложное – вообще непостижимо.
За Алинкой – земля и почва. В зазеркалье заговоров, среди легковесных воздушных шариков демагогии Совенке именно этого больше всего и трагичнее всего не хватает: земли и почвы.
Алина Пескарёва, а после Очеплова, – что называется, «лимита» из тусклого испитого великими стройками нечерноземного городка Гологды. Путеводитель по которому, как уверяла эта гологодская оторва, состоял бы из двух слов: «Ничего нет». Она, конечно, преувеличивала, но не врала: девчонкой явилась в Москву за счастьем, и в какой-то степени его тут нашла…
***
Правда, счастье оказалось как мякиш, наживляющий рыбацкий крючок…
«Дожила, Пескарёва! – говорил в Алинке голос её же самой, но только в образе гологодской школьницы с ободранными от озорства коленками. – У тебя всего два мужчины, причём один дурак, другой подонок…».
Она долго не могла определиться, звать молодого мужа «Димой» или «Митей»; вскоре он превратился в занудно-казённое, по-женски разочарованное определение «Очеплов»:
– Представляешь, Лилька, мой Очеплов вчера вздумал вешать полочки на кухне и разбил себе молотком «неприличный» палец!
– Вообрази, Нинок, прихожу домой под утро, Очеплов меня спрашивает: Аля, будем ужинать или сразу перейдём к завтраку?
Так имя мужа и растворилось совсем в кислоте женского разочарования. Это был, по мнению сватьёв, «очень перспективный мальчик». «Маленькая собачка – до старости щенок», – иронизировала Алинка над их «мальчиком».
Дмитрий Очеплов никогда не ревновал жену, но не потому, что не любил, а потому что считал: не к кому. Юнец сановной семьи, выросший в кружевах и пряниках, коренной москвич, он с колыбели был привит, как яблонька, комплексом собственного непревзойдённого превосходства. Какой он красавчик и умница – ему говорили в оба уха, не переставая, и мамушки, и нянюшки. Да он и сам, заглянув в зеркало (по-советски – «трюмо») – видел там кинематографического молодца! Анисово-яблочный румянец во всю щёчку, прямой нос «тонкой косточки» римского профиля, хоть на монетах чекань! Большие светлые глаза с пышными, как у девицы, ресницами.
Ему так казалось – светлые.
Алинка тоже вначале говорила, что «светлые», а потом поняла: серые…
У Димы-Мити Очеплова гвардейская осанка, пропорциональное сложение атлетической фигуры, хорошо развиты всякие бицепсы-трицепсы и прочие трицератопсы...
Как и положено в расовой теории нацистов, его лоб занимает ровно треть лица, потом ещё треть на скулы и нос, и оставшаяся треть – сахарные уста и подбородок с ямочкой, как у эстрадного певца. Никто не спорит, что он – красавчик. Но с этой точки зрения все маникены в универмаге тоже красавчики, потому что никто же не станет делать маникен уродливым! Для Алинки, примерившей с этого маникена фамилию, – он был патологически здоров. Патологически нормален.
Он работал на кафедре физической культуры военной академии – числясь одновременно и научным работником и офицером. И при этом круглосуточно радуясь жизни, чему весьма способствует физкультура. Это ж надо постараться, чтобы так устроить чадо: чтобы и резвился в спортзале, и научным работником значился, и военнослужащим стаж вырабатывал, будучи, в силу блата, чуть ли не приравненным к участникам боевых действий!
Отсюда и дальше: на кафедрах рабочий день заканчивается в два, максимум в три часа дня. Поскучав в преподавательской, отведя пару в гимнастическом зале для пузатых одышливых полковников, получив ставку учёного и ставку военного (то есть две зарплаты – бывало и такое!), Дима Очеплов спешил домой, когда у нормальных людей только обеденный перерыв. Жена – референт члена ЦК КПСС, рабочий день ненормированный, явится то в семь вечера, а то и в одиннадцать…
К великому неудовольствию свекрови, но легко и органично все домашние работы легли на Митю… Митя стирал – не руками же, стиральная машина последней модели в доме! Митя пылесосил, и Митя готовил еду – подтверждая, что лучшие повара – мужчины. И он, самолично, лепил и варил в пароварке, радея часами в муке и тесте, дурацкие, растоптанные, как лапти, манты!
– Что, ты не можешь сварить, как у людей, пельмяши? – морально кусала его Алинка вечером. – Зачем мне твои манты… потные…
Манты, действительно, были очень сочными, и когда их выкладывали на блюдо, как бы «потели» – сочились густым туком внутренней содержательности. От них шёл тяжёлый мясной дух, тогда как начинка магазинных пельменей наполовину хлебная, и оттого лёгкая, более усвояемая, чем этот увесистый фарш в стиле свекрови, в стиле традиционного обжорства семьи Очепловых…
– Не знаешь, куда время девать? – корила злая экс-Пескарёва мужа. – Лучше бы книжки читал!
И без удовольствия ковыряла серебряной, купленной недавно, но под «фамильное серебро», вилкой его манты на саксонской фарфоровой тарелке…
Дмитрий Очеплов никогда не ревновал Алину к академику Совенко. Разве сравнишь? У Совенко выпуклый лоб, выпуклые виски – словно бы мозгу тесно в черепе, глубоко ранящие лоб залысины…
Внешность какая-то мятая, чуть ли не до косоглазия! Словно бы его фотографию сначала скомкали, а потом разгладили, но не совсем. И все черты лица как-то неправильно, угловато сместились. Ну и возраст, конечно, «не в пользу»…
Митя считал себя настолько «прекраснее» этого уродца, что сама мысль ревновать к нему – показалась бы Мите унизительной. Уж Очеплов-то себе цену знает! И уж если осчастливил собой симпатичную девчонку, то она из состояния эйфории век не выйдет!
Но женщина любит ушами – особенно на длинных дистанциях. А вся правильная, «арийская» голова Димы Очеплова – гулка от пустоты, как подъезд многоквартирного дома. В этом подъезде постоянно откликается эхо всего, что стены отразят: Алинка слышала от мужа только банальный набор советских и антисоветских штампов образца 1985 года, смесь телевизора, журналов, уличных разговоров и задушевной беседы дуриков в курилке вуза…
Дмитрий Очеплов исчерпал себя почти сразу – и навсегда. Но, бедняга, даже и не понял этого.
***
Новый «Царик»([2]) с первых же дней покорил всю страну своей эстрадной, концертмейстерской говорливостью. Его витиеватая малоросская речь журчала, как ручеёк в разнотравье, то теряясь, то снова возвращаясь петлёй к начатому. Эта речь была совсем другой, инородной, «со шпионским акцентом» – словно бы Горбачёв говорил на чужом для партийного народа языке. Прежний, привычный Совенке язык ходил тяжело и туго, как будто человек замшелую колоду перед собой толкает.
А поскольку человек, «этого говоривший», и сам обычно выглядел замшелой колодой, то кандалы его увесистого косноязычия, скупословия звучали органично. Те, старые, ровесники века – не то, чтобы не хотели трещать не по делу, просто, по скудости своей мужицкой, кондовой, не умели. Бедность их крестьянской фантазии, ограниченность ума и кругозора мешали лжи из их уст эффективнее любой совести.
Горбачёв же горохом сыпался об стену и так же дробно отскакивал от стены.
– Сегодня мы вновь подтверждаем преемственность… – бурлило чугунком на печи белое, фасетчатое, как глаз насекомого, радио.
Виталий Терентьевич слушал, анализировал с точки зрения своей нейрологии…
– …преемственность стратегического курса, – заверял Горбачёв, – разработанного ХХVI съездом партии и последующими пленумами ЦК. В ленинском понимании преемственность означает непременное движение вперед, выявление и разрешение новых проблем, устранение всего, что мешает развитию. Этой ленинской традиции мы должны следовать неукоснительно, обогащая и развивая нашу генеральную линию на совершенствование общества развитого социализма…
Чувствовалось, что эта деревенщина уже пообтёрся в городе среди прочей политической лимиты, вкусил от лживости политики среднего, горожанского уровня.
Совенко думал, что по всем впечатлениям и от жестов и от слов, и от самой внешности Горбачёв чудовищно не глубок. Понимает ли он вообще, что возглавил, и какой жернов ответственности теперь на его шее? А если не понимает (кажется ведь, что не понимает) – кем тогда себя видит?
Конферансье, объявляющим в оперетке номера? Ведущим в телевизионных новостях, эдаким особым вещуном с некоторым правом отсебятины в преподнесении новостных сводок? Сумеет ли этот суетливый, доброжелательный, улыбчивый, отзывчивый, болтливый спикер – стать тем, кем должен стать на высшей точке византийской параболы? Мудрецом мудрецов, убийцей убийц, законом закона, вождём вождей, солёностью соли и живостью жизни? Альфой и омегой?
Сумеет ли говорить, как положено на троне том, языками и человеческими и ангельскими, иметь и дар пророчества, и все тайны глубины глубин, и всякое познание и всю веру земную так, что сможет и горы переставлять? Быть хозяином всякого имения, и отдавать тела на сожжения? Ибо ведь с него теперь, трагически-поверхностного, как болтливый волнистый попугайчик, и начинается и заканчивается всяческая жизнь на планете…
– Мы отстаём от Запада? – спрашивал Совенко у окружающих с вызовом, почти диссидентским, на грани приличий, допускаемых среди «вежливых людей» в ЦК КПСС. – А может быть, в чём-то и нужно отставать? Ваши дети гуляют во дворе без присмотра затемно, вам и в голову не придёт волноваться… А в США по их же статистике ежегодно пропадает без следа более тысячи детей! На каждом углу объявления: пропал человек! Помогите найти человека! Куда деваются эти люди – если даже их останков никогда не обнаруживают? Хорошо по такому показателю отстать, как вы считаете?
– Вы думали о такой «плате за свободу»? – напускался на серенького, напуганного чиновничка в другой раз. – Успехи капитализма нуждаются в помощи демонов, и демоны эти требуют платы! Вы в курсе, что успех производства в рыночных условиях неразрывно связан с жестокостью его руководителя? Добренький к людям всё развалит и обанкротит, вы об этом «естественном отборе» отбитых отморозков в топ-менеджеры задумывались? Или вы думали, что красивые машинки сами собой скатываются с конвейеров? А о том, сколько жил и нервов они вытягивают, вы в курсе? Или вы думаете только о том, что «мерседес» из ФРГ лучше «трабанта» из ГДР? А может быть, имеет смысл немножко пошире посмотреть на жизнь в целом? Машины-то красивые, а на каждой стене объявление: «Помогите найти человека, вышел из дома и не вернулся»… А то Михаил Сергеевич Горбачёв ходит и всем рассказывает, что во Владивостоке молодожёны не смогли найти мебели в новую квартиру! Европейцам бы такие проблемы – мебели они найти не могут! А если не мебели, а родных людей отыскать не могут – тогда как?!
– Донесут, Виталь Тренич, что ты так говоришь… – предупреждали доброхоты.
– Пусть доносят! Может, поймёт…
***
Но доносили не генсеку на Совенко, а Тане на Алину Очеплову. А у Тани с её старомодным воспитанием никак не получалось зеркальной симметрии стоического спокойствия Димы Очеплова.
И получалась любовь, пропитанная ядом, – которая куда ближе к ненависти, чем к равнодушию. Такая комбинация чувств ведёт не к разводу, а к взаимному убийству супругов. Таня Совенко с надтреснутой интеллигентской психологией своей не скандалила и не капризничала. Она, что молча, что в спокойной беседе, – делала всё ему наоборот. Она готовила то, чего он не любит, она подбирала цвета покрывал или занавесок, которые ему наименее приятны, она говорила о том, чего он не хочет или боится услышать… Она не жила с Аликом – она мстила ему жизнью.
И выяснилось, что она ему «мешает работать». Она постоянно ему «мешает работать». Всегда. И независимо от того, что делает. Она «мешает работать» – когда о чём-то просит по хозяйству. Но и когда, получив из ставшего шёлковым Союза художников свои первые тысячи с вернисажей, нанимала разнорабочих, чтобы его не трогать – тоже мешала. Ведь мужики в доме пыхтели, колотили, скрипели. Что-то переставляли, меняли. Мешали.
Она мешала мужу работать, когда, как хорошая жена, ласкалась к нему по вечерам. Но и когда сидела, затаившись, как мышка, в комнате, до неё оборудованной под овощной склад, а ныне ставшей будуаром, – мешала тем, что ему нужна ласка для вдохновения, а жены нет под боком и под рукой…
Алина Пескарёва, видимо, вдохновлять умела лучше. Даже когда стала Очепловой, на беду носителя этой дурацкой фамилии, которая даже непонятно, между нами говоря, от чего произведена! Что такое, скажите на милость, нужно делать, чтобы вас народ нарёк Очепловыми?! – мстительно и мысленно издевалась Таня Совенко.
Да ничего. Обычное дело, какая-то иностранная фамилия, обтёртая, словно камушек в волне, до русской овальности…
Альку Очеплову Татьяна Совенко в весьма смешанных чувствах и ненавидела и жалела, и презирала и уважала, и отказывалась понимать, и при этом совсем уж не к месту сочувствовала.
Алька – падальщица каменных джунглей, в которые всё больше превращалась когда-то красная Москва. Потаскушка «шаговой доступности». Но при всём при этом – как-то ведь она отвечает академику Совенко, и, видимо, в тон – раз такой эффект… Знает и умеет что-то такое, чего Таня Шумлова упустила…
Ну, допустим – Алику нравится. А ей самой это зачем? Любящий муж гренадерской осанки, дом – полная чаша… Зачем ей, как шпионке, мчаться по конспиративному адресу в Медведки или к чёрту на рога в Чертаново? И вместо собственной машины из осторожности использовать уже тогда ленивых и наглых московских таксистов, зная, что они не любят, как говорили в советских городах, "слепые концы": возить кого-то в спальный район, а обратно ехать порожняком? И уже привычно показывать им "козу" – два пальца, что у Черчилля означало «Викторию», а в советском языке жестов – "два счетчика": оплата в двойном размере…
2.
Он, конечно, сам по себе, в силу генетических своих заболеваний, загремел в «кремлёвку», в отдельную палату с видом на тихий сквер. Но она не поехала вслед за вещами и мужем на берега Невы и осталась. Осталась возле него с удивительной, не свойственной её искушённости, но очень женской наивностью полагая, что Алик заболел из-за неё. Этот любительский диагноз и смешил, и умилял Совенку.
– Я, как узнала, не могла… просто так уехать… – смущённо улыбалась она у изголовья его одра.
– А Диме чего сказала? – самодовольно хихикал он.
– Сказала, что ты, жестокий формалист, заставил меня положенные по закону две недели отрабатывать…
– И он поверил? – по-ленински лукаво щурился Виталий Терентьевич.
– А куда он денется? – пожала плечами эта бестия, ероша с затылка короткую стрижку.
– С огнём играешь, Аля… – покачал головой Совенко, плохо скрывая восхищение.
– Я с ним не играю, Алик… Я с ним работаю…
Сумасшествие их с Совенко связи строилось на том, что Алина Пескарёва, позже, чуть ли не в знак протеста ставшая Очепловой, называла «бездуховным родством». Два взрослых в стране-детстаде, среди амбалов с мозгами дошколят… А такое – не игрушки…
Аккуратно, шершавым стуком постучался в палату дежурный врач. Почти сразу же открыл дверь – но, словно у фокусника в цирке, Алина была уже со стенографическим блокнотом и авторучкой в руках, к тому же поменяла осанку. И когда успела?
– .…от уравниловки, – диктовала она сама себе, будто бы повторяя, и одновременно выписывала в блокноте какие-то кренделя, – нетрудовых доходов, всего того, что противоречит нормам и нравственным идеалам советского общества…
– Мне нужно капельницу поставить… – виновато пробормотал врач.
– Потом поставите! Мы пока заняты! – отшил ликующий Совенко.
Он, академик медицины, обладал странным совместительством: был и пациентом, и начальником этого докторишки. А потому, прекрасно зная ограниченную пользу капельницы с простым физраствором, подыграл Алинке:
– Далее, – наморщил лоб, – главные лозунги момента – творческий труд, единство слова и дела, инициатива и ответственность, требовательность к себе и товарищам. Успеваете, товарищ Пескарёва?
– Очеплова, – мягко, но с нажимом и внутренним вызовом поправила она.
Когда дежурный медик покинул покои академика, Совенко перешёл с партийного наречия на человеческий язык.
– Аля, пока не уехала… Мне важно твоё мнение: что скажешь о новом «Первом»?
Она снова понимала с полуслова, как всегда:
– Его выбрали всем вставить… А как? Если он привык всем подмахивать?
И Алик не просто смеялся, а ещё и думал: вот откуда, скажите, женщина всё знает про мужчину, которого и видела-то только мельком, на экране своего, конечно, цветного, последней модели – но всё же лишь телевизора?! В этих двух фразах разбитной, но проницательной бабёнки Горбачёв предстал весь, целиком и нагишом, со всей его анкетой! Как женщины беглым взглядом умеют считывать «корневой каталог» мужчины? Наверное, это вечная загадка жизни…
«И что, интересно, она на самом деле думает обо мне?» – поёжился от колкой мысли Совенко. И, сам себе поражаясь, вдруг выдохнул в одно, слитное слово:
– Слушай, Пескарёва…
– Очеплова.
– Ну да… Если ты моя ещё две недели – давай на море слетаем?
– Не сезон, – отбрила Алина, насмешливо прищурившись.
– А я тебя не на Чёрное море зову. На море Лаптевых. Там всегда не сезон. Зато, гарантирую, на всю жизнь запомнишь – весна в Заполярье! Таких каникул у тебя точно ещё никогда не было!
– Билеты, конечно, мне заказывать? – обречённо вздохнула референт.
– Да я бы сам, просто не умею это делать… – повинился Виталий Терентьевич.
– Больничный-то хоть сам закроешь? – вроде бы грубит, а сама изнутри сияет. Окончательно убедилась, что из-за её отъезда слёг! Соизволила в больничке с мандаринками появиться – тут же выздоровел!
На самом деле всё, конечно, прозаичней и глубже. Генетическая болезнь – это генетическая болезнь, хоть лежи, хоть скачи, всегда с тобой. Так просто думал, отлежаться, помозговать новые расклады в ЦК… На этом уровне болезнь не переспоришь. Пусть она думает, что всё из-за неё, кому помешает праздник её высокой самооценки?
– Очеплова, почему ты такая идеальная?
Предсказуемо расцвела…
– Всё для тебя! Полное собрание человеческих совершенств, за исключением невинности…
Откинулась, сладко потянулась, закинув руки со стенографическим блокнотом за голову, – и он подумал, как же приятно ощущать в ласкающей ладони её стильно подбритый под «каре» затылок…
***
Перед самой своей кончиной советская власть в СССР всё более и более впадала в детство: образы, которые она флюидами распространяла вокруг себя, из хрестоматийно-школьных в эпоху Горбачёва стали просто кукольно-детсадовскими. Это относилась к эмблемам и символам, разным жанровым картинам, ко всем источаемым улицами Москвы образам, двигающимся от улыбчивого олимпийского мишки-ушастика к пупсикам XII Всемирного форума молодежи и студентов, активная фаза заорганизованной подготовки к которому началась уже весной 1985 года.
«За антиимпериалистическую солидарность, мир и дружбу!» – кричали лозунги, а что ещё они могут кричать в руках розовощёких и слабоумно-улыбчивых милашек?
Важную часть подготовки этих выплеснутых во взрослую жизнь короткоштанных яселек партия отводила Союзу художников.
А Союз художников, уже в свою очередь – важную часть отводил избранной от него в оргкомитет фестиваля Татьяне Викентьевне Совенко, о чём и не преминул лебезяще сообщить её державному супругу.
Краски ярки, лица веселы, образы – наивны до уровня азбуки… Уже натренированные олимпийскими заказами растрёпанные и хиппующие помаленьку московские художники усердно разрабатывали проекты оформления общественных зданий, улиц и площадей.
– Главные оформительские работы у нас в Ленинском районе, – наперебой объясняли Тане Совенко два партийных серопиджачных куратора из горкома КПСС, оба, словно для смеха, в одинаковых, вылупленных, как у черепахи, дымчатых очках.
Из них в более жестокой жизни получилась бы парочка клоунов! Один с брюшком, маленький и круглый, как хомяк, с подвислыми щеками, Таня бы сказала – «как у бульдога», но у бульдогов щёки висят страшно, а у этого шепелявца – жалостливо. Второй горсоветчик – наоборот, тощ как жердь и вытянут в длину, с ломаными, будто вывихнутыми жестами кузнечика, если из сочувствия к советской власти не назвать его «саранчой».
Партийцы, приданные Тане «на усиление», в этой парочке были как бы в двойном экземпляре, и очень конструктивны. Так конструктивны, что это совершенно нивелировало их личность и лишало собственного мнения. На всё они улыбались, кивали, разговаривали какими-то наполовину междометиями:
– Это да… Конечно, оно так… Ну-у-у, как-то в эту сторону… Так, а как же? Что ж я, не понимаю, что ли? – и тому подобные звуки, смысл в которых нисколько не пострадает, если заменить их одобрительным мычанием.
Подбирая определение огромным, в несколько ростов человеческих надувным куклам, гигантстким, в упрощённо-хохломском стиле ромашкам и Катюшам с бессмысленно-блаженным взглядом сытого младенца, Таня не сразу, но нашла точное определение этому «народному творчеству»:
– Базедическая графика…
Потом вспомнила, что жена у Ленина страдала базедовой болезнью, и вслух своим стилеобразующим определением делиться ни с кем не стала.
Весь этот фестиваль выглядел так, как будто бы малышам-несмышлёнышам выдали машину исполнения желаний, и они нарисовали всё вокруг по мотивам своих альбомных рисунков. Друг скажет: «какая милая, инфантильная невинность!». Враг скажет: «какая тупость! И этот детский сад собрался соперничать с американским империализмом?!».
Куклу Катюшу, как образ России, в схематичном сарафане и кокошнике нарисовал художник Михаил Веременко. Увидев впервые шикарную, как французская кинодива, Таню Совенко в приёмной комиссии, он вдохновился и тут же вызвался создать её портрет, но Таня, помня, какой получилась Катюша, вежливо перевела разговор на другое…
Рафаэль Масаутов, создавший стилизованное изображение голубя мира, – подарил Тане татарскую тюбетейку, навязчиво напоминавшую ей расписную плошку, из которой её кормили в детстве…
Чередуясь с оставшимися в наследство олимпийскими мишками, голуби, Катюши и ромашки, базедически раздутые «добры молодцы» толпились на плакатах, афишах и панно, на уличных стендах, транспарантах и перетяжках, порой прямо на асфальте, и воткнутыми в клумбы на колышках (отчего казалось, что их на кол посадили).
Таня и два её многословно-молчаливых спутника ездили на горкомовской «Волге» туда-сюда, рассматривая 500 живописных панно, 450 здоровенных лозунгов и призывов с фестивальной символикой, сотни флаговых композиций.
Вечером поехали снова – смотреть, как полыхнули 129 светодинамических установок и как выглядят праздничные символы в подсветке. Выглядели они, так сказать – не лучше, чем при дневном свете.
А ещё были под надзором комиссии Союза художников поражающие модернизмом электронные табло, сервисные знаки-указатели, эскизы печатных плакатов.
Плакаты посвящались темам «борьбы молодежи за мир, дружбу, антиимпериалистическую солидарность народов и освоение космоса», многие из них помещались в витринах.
Не осталась в стороне и столичная торговля: в витринах появлялись новые экспозиции, своими средствами отражающие главную тему всемирного молодёжного фестиваля.
– Агитационно-пропагандистская направленность экспозиции, – сважничала Таня, сама не до конца понимая, что говорит, но входя в роль авторитета художеств, – товарищи, требует от оформителей тщательной подготовки, всестороннего обдумывания всех деталей композиции…
– Надо раскрывать… Раскрывать надо… С выдумкой, интересно, красочно… – посоветовал оформителям пузатенький горкомовец и испуганно стал озираться: наверное, думал, что со всех сторон с ним кинутся спорить: нет, мол, надо скучно, тупо и уродливо раскрывать! Но время подобных споров творческой интеллигенции с КПСС ещё не пришло, и художники покорно проглотили тоталитарный вызов системы.
– Постарайтесь избежать навязчивого повторения темы, – вмешался партиец-кузнечик, поправляя свои дымчатые очки, с которых, дурик, горделиво не отклеивал товарный ярлычок, чтобы все видели, какие они у него «итальянские». – Нужны яркие, нарядные, оригинально поданные находки вашей кисточки…
«Наше вам с кисточкой», – вспомнила Таня прибаутку. А потом постаралась понять – зачем горкомовцы вообще всё это советуют. Не поняла.
– …Чтобы тема нашего, так сказать, фестиваля зазвучала, образно сказать, в полный голос…
– …Ваши, товарищи живописцы, композиции – это ведь, если так выразиться, своеобра-а-аз-з-ные такие символы гостеприимства…
Обогатив художников глубиной своей мысли и погружения в тему, партийцы вели Таню дальше: показывать «на её вкус», ставший «вкусом творческого союза», – костюмы, сотни метров похожих на ёлочные гирлянд, толпу бутафорских трансформирующихся и объемных кукол, среди которых весь набор детсада: умилительные жирафы, собаки, надувные клоуны, летающие на тросах Икары…
– Так конечно, хорошо, – поддержала Таня коллег по живописному цеху. – Правда, мне кажется, несколько наивно…
Потом её, как члена оргкомитета, не чуждого изящным искусствам, знакомили и с репертуаром музыкального открытия. Волнуясь, будто на конкурсе, перед пустым залом, в котором только Татьяна Совенко и два её лупошарых очкарика по бокам, спела советкая певица польского происхождения Эллочка Людова, про которую шутили, что, сбежав на Запад она станет Эллочкой Крайовой([3]).
Оправдав свою репутацию, Эллочка Людова́-Крайо́ва завела странную песню, показавшуюся Тане Совенко личным оскорблением:
Все могут короли, все могут короли!
И судьбами земли вершат они порой,
Но, что ни говори, жениться по любви
Не может ни один, ни один король!
– Во-первых, это просто неграмотно! – отчитала «член оргкомитета» рыжую, похожую на лису, певичку. – Вершат не судьбами, а судьбы…
– Это можно исправить! – влез с виноватой улыбкой антрепренёр. – Например, «судьбы всей земли вершат они порой»…
– А главное, у нас что, не рабочий класс теперь вершит судьбы земли? – не сдавалась внутренне оскорблённая Таня. – У нас теперь короли вершат?
– Ну… «порой» же… оговорка была…
Таня упрямо и казённо поджала соблазнительные пухлые губы. Не могла же она сказать, что шаловливая и дурацкая песенка напоминает ей в упор по лбу про её собственную семейную драму. И что ей совсем худо, когда она слышит такой вот куплет:
…Но если б видел кто портрет принцессы той,
Не стал бы он завидовать Луи, ха-ха-ха!
«Конечно, я несправедлива к ним! – думала Таня. – Они-то тут причём? А с другой стороны – зачем же так издеваться над женщиной-персонажем, которая и без того несчастна?».
– Татьяна Викентьевна! – заверяла рыжая Элла «проверяющую». – Это же шуточная песня! Приедет молодёжь со всего мира, чтобы поднять настроение…
Зря Людова задирала ревнующую женщину! Прекрасно понимая, что именно бесит в куплетах, Таня, тем не менее, самодурски запретила «шутить с главной темой народа и партии».
Элла смотрела в упор, прямо в глаза Тане, испытывая, как говорят умники, «когнитивный диссонанс»: весь образ Татьяны Совенко, «дыша духами и туманами», шикарно-женственный и стильный – вообще никак не сочетался со словами замшелого, уже почти мёртвого, как латынь, старопартийного языка.
«Съела?! – зло думала Совенко, прищурясь на эту плотоядную лисоньку. – Ещё угощу!».
– А что петь-то прикажете? – распоясалась уже популярная в стране, и потому много себе позволяющая Людова. – Про колхоз, что-ли?!
– Ну, а почему бы вам не спеть про колхоз? – играла надменное недоумение Таня. – Чтобы лучше ознакомить иностранных гостей с советской новью…
– Про колхоз?! – взорвалась стерва-певичка. – Гостям? Которые из развитых стран?! Чтобы они нас потом у себя дома обсмеяли? Ну чем нам перед ними гордиться?
– А что, по-вашему, нам нечем гордиться перед какими-то французиками?! – вжилась в роль Танюша. – Мы величайшая держава в мире! У нас ни одного голодного, ни одного раздетого, ни одного разутого… Они таким могут похвалиться? А?
– Похвалиться, что поголовно сыты макаронами и одеты в холщовые штаны – думаю, нет, не могут…
– Вы это бросьте! – строго одёрнула Таня. – Мы страна грандиозных успехов!
– Грандиозных! – передразнила Элла. – А колготок нормальных достать негде… Ну, понятно, колготки – это ж не грандиозно…
Увидев боковым зрением, какие судорожные жесты, выпучив глаза, делает певице антрепренёр, Таня сдала назад и подумала: «Ну, что я в самом деле? Чего я к ним привязалась? Откуда им знать про мои глубоко личные проблемы с королевской тематикой?!».
***
Щеголяя в немыслимых для советской женщины шубах, закусывая редкостными деликатесами, лихо нарезая виражи на новеньких, блистающих аляповатым и простодушным советским «тюнингом», «точиллах», Алина Очеплова никогда не строила иллюзий о мире, в котором живёт.
Она была осыпана бриллиантами – и французским нижним бельём, которое через руки элитных фарцовщиков стоило едва ли не одинаково с бриллианами.
– Пессимист скажет, что у нас в стране лифчик по цене бриллиантов, – хохотала она в узком кругу. – А оптимист – что у нас бриллианты по цене лифчика…
Посмотрите на неё: и вы увидите женщину, которая умеет жить. Посмотрите на её поведение, и вы увидите женщину, которая не умеет жить: неизвестно зачем, неизвестно для чего, бросила всё – сорвалась и улетела за Полярный круг с дряхлеющим и чужим львом…
Но она такая, именно такая – потому что живая. А живым человек может быть только посерёдке: между мёртвой наивностью и мёртвой спесью.
Правда, она уже успела немножко поменять, как говорили в её кругах – «имидж», на ленинградский. Постриглась в стиле «пикси», очень коротко, “под мальчика”, но оставив – иначе это была бы не Алинка Пескарёва – задорную, асимметричную, удлиненную челку…
В округлом нутре спецрейсового самолёта она скинула долгополую дублёнку и предстала такой, какой Совенко привык её видеть в приёмной: облегающая соблазнительное тело брючная пара делового костюма, полусапожки на высоком каблуке, и вообще: «надёжная, как весь гражданский флот».
В далёкие дали уносил их маленький, но удалый и реактивный «самолёт-лимузин», сделанный специально для начальства, всего на двадцать посадочных мест, Як-40. В серийном производстве его признали экономически невыгодным: мол, зачем нам прожорливый реактивный лайнер на двадцать человек? Стали делать более вместительные среднемагистральные Як-42… А «сороковой», как и автомобиль «Чайка», остался лишь признаком принадлежности к «высшему обществу»…
Пассажиров на море Лаптевых этим рейсом вылетело мало: буровые боссы заполярной «нефтянки», старшие офицеры ледокольного флота и один кургузый генеральчик – видимо, инспектор дальних застав и гарнизонов.
В уютно и просторно обставленном салоне кресла стояли друг напротив друга у каждого иллюминатора, и Совенко с Очепловой смотрели друг другу в глаза, не видя, попросту не замечая посторонних – как и те эту странную парочку.
– Пледы, кофе, леденцы? – предложила миловидная стюардесса «в штатском» – то есть не в униформе, а в упрощённом, но ярком подобии вечернего платья.
– Да! – привычно кивнул Совенко. – И ещё пепельницу и коньяк!
– Прямо дьявол на пенсии! – умилилась Очеплова, глядя на него, накрывшего колени клетчатой «шотландкой», с гаванской сигарой в жёлтых, прокуренных до «слоновой кости», зубах. В ладони греется каплевидный бокал-милано с пятизвёздочным «Араратом», лучшей в мире коньячной советской «КВВК»-марки([4]).
– Не шути так! – улыбнулся он, выпуская не колечко – целый вензельный крендель сигарного дыма. – Шеф близко…
– Ты кого имеешь в виду? – округлила Алина глазки.
– Творца…
– Оп-па! И давно ты стал верующим?
– Как поднялись на тысячу метров…
– Смерти, значит, боишься?
– А ты нет?
– Меньше чем тебя, босс… – кокетничала она, прикуривая тонкую импортную ментоловую сигаретку. Затянулась, вычурно играя точёным запястьем, и подмигивая невероятно бордельным, пряно-чувственным взглядом.
– Ну, тогда ты меня поймёшь… – засмеялся Виталий Терентьевич. – Я Его (он указал пальцем в округлый верх салона) тоже больше смерти боюсь…
– Суеверный, значит?
– Станешь тут… Нервный я, Алинка, врачи в «кремлёвке» и то заметили: вы, говорят, невротик…
– И почему я не удивляюсь? – мурлыкала бывшая Пескарёва, к которой так не шла дурацкая фамилия мужа. – С разья понятно, что ты у нас невротик… В ротик – это я…
– Оу! – он причмокнул кончик сигары, как будто целуя.
Она поднесла к губам два пальца свободной руки жестом «Victory»… И резво поиграла между ними язычком: получилось очень неприличное, но притягательное озорство…
Поддавшись внезапному порыву, он перегнулся через разделявшее их пространство, роняя плед с колен, притянул её к себе и зашептал в маленькое нежно-розовое ушко:
– Ты воздух и мёд, хрусталь и сердолик, тигрица и лань, хмель и шоколад…
Она зашлась, захлебнулась, сомлела – и польстила таким же чувственным шёпотом в ответ:
– Если бы ты был генсеком… – горячее придыхание. – Мы бы уже построили коммунизм…
– Да можно, можно построить… – стиснул он хрупкое тельце, вновь поражаясь – какая же она маленькая и тонкокостная. – Хоть коммунизм, хоть пох*изм, надо только две вещи: искренне хотеть и делать по науке…
– Отличная формула для всего на земле! – тостанула она, мягко забирая у него бокал и отпивая крошечными глотками бабочки на цветке терпкий коньяк. Пятнышко яркой помады осталось на краю особого, «бессвинцового» хрусталя…
***
Никто и никогда не заподозрил бы ни этой женщины, ни этого мужчины в супружеской измене – если бы послушал их разговор под шум двигателя и рассекаемой атмосферы на километровой высоте над тайгой!
Понял бы что-нибудь или не понял, другой вопрос; понять Совенко с Очепловой, когда они языками зацепятся не в поцелуе, – мудрено… Но то, что это разговор академика с референтом, а не шерочки с машерочкой, ясно и без переводчика. Ну, не могут любовники о таком говорить: «Парадокс атеиста»!
– …А, ну тогда, Аля, вот тебе на эту тему: представь себе задачку, в условии которой записано два безусловных, не обсуждаемых пункта. Первый: ты убеждёна, что всё в жизни бессмысленно. Второй: ты знаешь, что скоро произойдёт массовое убийство людей…
– Кем? Америкашками? – хлопала она ресницами.
– Если бы… Ну, ими тоже, но… Да неважно… Массовое убийство, как при Гитлере… Но при этом ты убеждена что всё, вообще всё – бессмысленно, возникло случайно и уйдёт в никуда…
Даже закалённый подслухай системы КГБ ушёл бы пить чай ещё на первом пункте, правда?
– А теперь скажи, какие действия вытекают из этих двух условий задачки?
– Ну, прямо скажу, не апория Зенона! – белозубо оскалилась маленькая хищница. – Из задачки твоей, школьной, вытекают три вывода: массовое убийство будет бессмысленным. Мешать ему бессмысленно. И не мешать ему тоже бессмысленно...
– Ну и? Ну и?
– Король двенадцатый Луи… – скабрезничала она в рифму, – велел отрезать всем…
– Я серьёзно! – почти обиделся босс.
– …По пальцу! Алик, это обоснование эмоционально-произвольного решения: что тебе больше нравится, то и делай. Как замки из песка: хочешь – строй, хочешь – не строй, всё равно прилив смоет…
– А мне вот кажется, что из задачки моей вытекает паралич воли и опускание рук… Есть такой инстинкт – энергетической экономности. Кошка, если сыта – просто спит, не видит смысла что-то другое делать, раз наелась…
– Котята играют! – покачала головой эта кошатница, зная тему.
– Да, на юных почему-то не распространяется или слабее действует… Я о другом: когда бессмысленно всё, человек подсознательно выбирает самую пассивную позицию и роль. Чтобы реагировать самым минимальным из возможных образов… Подсознательно, понимаешь? Он не всегда объясняет сам себе, почему так поступает, это природа мышления за него действует…
– Да ну тебя, Совенко, ерунда какая-то! Ну кому это надо? Убийства какие-то массовые…
– Нет такого преступления, на которое не пойдёт Капитал ради 300% прибыли, – многозначительно напомнил выпускник университета марксизма-ленинизма. – Даже под страхом виселицы…
– Замов своих истмату учи! Мне твоего простого мата хватает… Ну чего ты сюда проценты прибыли приплёл, какая в геноциде прибыль? Золотые коронки у трупов тырить?
– Не-а… Тырить они будут средства к существованию, которые трупы, пока живы были – тратили на себя… Если не заплатить одной уборщице 80 рублей, то у тебя будет…
– 80 рублей! – козырнула арифметикой Алинка.
– А сколько будет, если у восьмидесяти уборщиц украсть зарплату?
– Куркулятор нужон… – почесала она за ушком.
– Да не нужно калькулятора, Алёк! Массовое убийство будет, вот что будет…
– А-а! Ну тогда понятно!
– Но проблема даже не в этой мотивированности грабителей, а в… Понимаешь, Алинка, сам вопрос – хорошо или плохо массовое убийство – выпадет из головы.
– Как это может быть?
– Просто он в голову не будет приходить и всё! Это у нас, академиков, называется «снятием проблематизации». Тебе же не приходит в голову спросить себя, хорошо или плохо, что где-то в Аргентине идёт дождь?
– То есть за стеночкой убивают, а я, типа, живу, не напрягаясь?
– В точку!
– Не… – она подумала, и отмахнулась от образа, как от мухи, и повторила: – Не! Я так не могу. Я женщина думающая!
– Я и не сомневаюсь, Алина… Более того: ты главный приз в жизни – для того одного, кто победит всех… Вот, чувствуешь?
Он приложил тыльную сторону её голубеющей тонкими прожилками кисти к шраму на своём левом ухе.
– Это мне раскалённой сковородой прижгли в детстве! – похвастался. – В процессе воспитания!
– Больно, наверное… – содрогнулась она, давно уже гадавшая о тайне его жжёного уха.
– Ужасно! – кивал его сизый гладковыбритый подбородок с волевой ложбинкой. – Но даже если бы я смог повернуть время вспять, я бы ничего не изменил… Потому что между этим ожогом и тобой – прямая связь…
– С ума сошёл?!
– Та сковорода сделала меня сильным, – объяснил Совенко. – А ты – приз для сильного! Это хорошая сделка – ушная раковина в обмен на то, что ты не осталась с мужем…
Она пыталась играть обиду, а сама лучилась счастьем так, что, как в детстве говорят – того и гляди, из ушей брызнет…
– Мне неприятно, когда ты называешь меня «призом». – А у самой блуждающая эйфорическая улыбка. – Я тебе не вещь какая-нибудь…
***
Долог путь до моря Лаптевых, широка и необъятна земля, предками пройденная в лаптях пешим ходом, а ныне покорно лежащая под крылом самолётов с красными звёздами на крыльях…
Реальность проваливается – и попадаешь в страшную, невероятную сказку по ту сторону декораций спектакля обыденной жизни, одновременно и древнюю, и ещё только грядущую:
– Когда знаешь больше – то и видишь дальше, – тихо сетовал Совенко Алине. – Я вижу то, что другим пока невдомёк: скоро заработает огромная и бездушная, чавкающая человеческой биомассой, и – если смотреть со стороны механики – в чём-то даже совершенная машина истребления. Это решено, и решено давно – уже в конце 70-х… Зная, что я знаю – мне уже шепнули, что меня эта машина не коснётся.
– Почему? – зачарованно шепчет она, одновременно ловя себя на мысли, как тупо звучит такой вопрос…
– Я – свой, – снисходительно объясняет он, не дожидаясь, пока она сама догадается. – Я создал десятки высокоприбыльных валютных предприятий. И мне нужно только отойти в сторонку, и подождать – пока их легализуют в мою пользу… В стране грядущих миллиардеров и нищих они забронировали мне место в ложе миллиардеров, и сообщили об этом на ушко, думая порадовать. И были с этой вестью дружелюбно, по-родственному искренни, как наивный почтальон, предлагающий сплясать за получение письма от любимого человека…
– Так в чём же дело?
– Понимаешь… Немногие поймут, но ты, наверное, поймёшь: это Они всё решили… А я не привык, когда решают за меня…
Ночь за иллюминатором, и долгое-долгое, в чём-то даже громкое, подвывающее авиадвигателями молчание…
– Меня пугает такое выражение твоего лица, Алик, – после паузы, зябко созналась Очеплова. – И тем более – пугают твои слова… Я же понимаю, не дурочка чать, с КЕМ ты собрался бодаться…
– И дивилась вся земля, – неожиданно для коммуниста процитировал Совенко, – следя за зверем, и поклонились зверю, говоря: кто подобен зверю сему? и кто может сразиться с ним? Эти ли кролики беззубые, лопоухие? Их демон Свободы будет заживо жрать, даже не удостоив придушить сначала…
– Кошки душат…
– Прости? – приподнял он, изломив, бровь.
– Я говорю, кошки душат мышь, прежде чем глодать… Ну, чтобы не мучилась… Так вот и уверуешь в бытие Божие – когда видишь, что твоя домашняя Мурка откуда-то взяла жалеть умерщвляемую дачную мышь…
***
Знала она, приз для победителя, о чём говорит её мужчина, привычный побеждать. Но бессильный в этот раз переупрямить…
Не раз бежали в городе мурашки пустым и гулким утром, когда входили в Москву странные, небывалые прежде туманы-растуманы… И дрожал ключ – когда подносила на парковке его к похожей на зажигалку клавише «жигулиной» ручке водительской дверцы…
С севера, от поганой новгородской вечевой вольницы, от волхвов с берегов Волхова, из болот, из непролазных, костями человеческими фаршированными, топей – из торфяных глубин газовыми пузырями поднимался дух древного, первородного Хаоса… Гнилые ветры, в которых чудится суматоха вечевого колокола, несли туман на Третий Рим, отравляли метаном с привкусом сметаны, будоражили, пьянили, заводили на дурное дело, словно «веселящий газ»…
Вырывался протуберанцами скверны первородный Хаос из бродящих бормотухой словоблудия трясин. Сколько веков шли на него войной сильные и умные люди! Хаммурапи давил его камнями-столбцами, авторитетом «бога» Шамаша, замуровывали его в стены византийские базилевсы, сбрасывали его в Днепр, привязав к фаллическим столбам идолов, киевские князья… Мечами рубили этот древнеродный Хаос московские цари, дотягиваясь мечами до змеиных гнёзд разбойничьей вольницы, вырвав язык вечевому пустозвонью… Фузеями и шпагами конвоировали этот Хаос в казематы петербургские императоры, вздёргивали его на дыбу, рассекали на плахах…
Да разве газ – разрубишь? Древнего Демона, вновь вырвавшегося на гулянку, – засыпали в расстрельных рвах, попытались убить хлоркой поверх трупного слоя… Но дожди размывают могилы Хаоса и сестры его Вседозволенности, и матери их, зачавшей их на сучьей случке от самого Сатаны: Гордыни. Дожди вымывают и выбеливают кости бесчисленных жертв демона Свободы. Бурлят, исходя грязной пеной трупных бульонов, непроходимые топи вокруг Новгорода…
А подняв жёлтое облако особого тумана, которого с божьим, росистым, молочным, белым не спутаешь, если умеешь различать духов, – шлют его на Москву, на Катехон: дыши, мегаполис! Впитывай всеми порами кожного растления дух демона Свободы, с неукротимым характером его матушки, ведьмы Гордыни! Ворочаются ночами цари в усыпальницах, скрежещет зубами во сне мумия в мавзолее…
Стольная, сторожевая овчарка империи волхованием Волхова, мстящего Златоглавой за идолов своих, превращается в текущую суку, одержимо и бесстыдно задравшую хвост в ожидании совокупления с «демократическими избранниками»…
Туманы, туманы, горчичные, едкие – был в этих болотных испарениях и сытный, жирный запах жареной человечины, и слащавое, кондитерское дуновение склизкого, обволакивающего тушем обвалки туш трупного тлена.
– Всё, что случится, – говорила себе Алина Очеплова, – случится в этом грязном, удушливом смоге. А вы думали, просто так? Просто так только кошки рожают! Да и то, – Алинка обиделась за свою Мурку, – у кошки спросите, просто ли ей рожать!
***
И вот – очнулась, вспомнив муркино мявканье, на борту командирского самолёта, отогнав смутные, размытые, как акварель, бредовые, как сон, жуткие, как кошмар, видения-воспоминания. Какие ещё туманы, какие болота, не с ума ли схожу?
Но вот ведь и академик Совенко, чьим призом ты стала, – в точности о том же… Значит, было, не подвело бабье чутьё, дрожащее внутри мокротой, возле изумрудных «жигулей», которым весь двор иззавидовался?
– Знаешь, есть такие летучие мыши-вампиры… Они когда лошадь жрут – они ей сперва в кровь что-то впрыскивают… И лошадь стоит, балдеет, пока её поедают…
– Если новички в Политбюро воплотят свои задумки в жизнь, то это будет… Это будет гекатомба жертв, Алинка, миллионы… Неужели дурацкое право свободно травить политические анекдоты стоит такой кровищи?!
– А мне пофиг… Я за тебя буду цепляться, если сольют бачок, и дурака моего Очеплова к тебе прицеплю… Он хороший, Алик, а то, что дурак – это не его вина, это его беда…
Она глянула с игривой придирчивостью, очень проницательным, хотя и насмешливым взглядом. Коньячный оттенок у её зрачков, и коньячный, пьянящий привкус, когда она так смотрит на мужчину…
– Вытянешь?
– Тебя – да. Миллионы не смогу. И если начну – они руками-ногами сопротивляться будут, мол, помогите, люди добрые, хулиганы свободы лишают!
Он помолчал, смакуя кубинскую сигару, только таким как он VIPам разрешаемую в самолёте, и грустно напророчил:
– Умрут они все, Алинка… Штабелями лягут…
«Надо кончать с этим нытьём, – решила Очеплова, бывшая Пескарёва. – нечего ему депрессию подкармливать!».
Она хоть и вышла из народа – пафоса печали о народных массах не поддержала. Отмахнулась с показным, немного натянутым легкомыслием:
– Да и х*й бы с ними! Чего ты за них беспокоишься?
Прямой и взрослый, как принято в их интимном общении, когда окружающий всеобщий инфантилизм не подслушивает, вопрос застал Совенку врасплох.
– Не знаю, сам не знаю… – тревожно заворочался он в кресле. – Может быть, потому что больше некому за них волноваться… А почему-то кажется, что кто-то должен… Ну, волноваться за них…
– Тогда давай ещё по коньячку накатим! – предложила играющая веселье, как роль, куртизанка.
– Давай! С удовольствием.
Як-40, самолёт-лимузин, «ролс-ройс» в мире самолётов, заходил на посадку на самой крайней северной бетонке, из принимавших такие рейсы…
3.
...Готовился первый Пленум ЦК «под ним», Горбачёвым... А он-то сам – вечный второй, чьи главные достоинства – умеренность и услужливость. И он в неожиданной роли «первого» не жил: играл. Подобно актёру массовки, которому Шекспир вдруг доверил подменить на роли приболевшего Ромео или Отелло, – он хотел нравиться Шекспиру, друзьям Шекспира, врагам Шекспира, зрителям Шекспира и даже тем, кто никогда ничего не слышал о Шекспире…
Горбачев стремился выглядеть раскованным, уверенным, сдержанным, но иногда – словно бы прорывающимся в репликах. Он оторвался от бумажки – не слишком отдавая себе отчёт, что роль «первого» – не отсебятину нести, а озвучивать империю. Но те, кто восторженно и влюблённо слушали Горбачёва у телеэкранов, ещё меньше это понимали…
Слово Верховного – камень с вершины, который запросто может увлечь за собой лавину. Маленький воробей, вылетев наверху (а ведь вылетит – не поймаешь!), – донизу неосторожным словом добегает птицей-людоедом фараракосом… Но людям хотелось не схемы, а живенького. Людям нравилось – когда без бумажки…
О новой «мульке» времени – «ускорении», новый «первый» переговорил с Совенко едва ли не вперёд всех остальных. У Совенко была партийная репутация человека делового, хваткого, предприимчивого, а потому и разговор с ним состоялся уже в судьбоносном марте.
– Виталий Терентьевич, в рамках «ускорения»… Показать всем пример… Резко поднять выход пушнины в стране… сможете?
– Смогу.
«Гадёныш, – подумал генсек на такой покладистый ответ. – Явно ведь придерживал коней, закладывал плановые нормы пониже – чтобы, под такой вот случай, отпустить вожжи процентов «выше плана»…
– Резко увеличить выход морепродуктов и элитных специй?
– Смогу.
Спокойное достоинство и сдержанность этого принятия повышенных обязательств напомнили генсеку старые стихи про царя Ивана Грозного и строителей:
…И спросил благодетель:
«А можете ль сделать пригожей,
Благолепнее этого храма
Другой, говорю?».
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
«Можем!
Прикажи, государь!».
И ударились в ноги царю([5]).
Для зодчих эти амбиции профессионализма закончились, если помните, выкалыванием глаз. Интересно, вот этот, заранее знавший, чего от него попросит Верховный, – учитывает такой вариант?
…И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских и прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!
Сгинь, пропади, наваждение. Всё правильно говорит этот Совенко, лишь тон какой-то неправильный, тембр, что ли? Да чего к этому, по-большому-то счёту, цепляться?
Надо тебе ускорение – он тебе даст ускорение: «Можем. Прикажи, государь! И ударились в ноги царю». Вдохновившись этой сдержанной удалью, и даже почувствовав стыд за не вовремя припаянный памятью стишок – Горбачёв стал многословно и по-приятельски развивать перед коллегой свои смутные, но грандиозные в расплывчатости, акварельные планы:
– Виталий Терентьевич, будем вместе работать! Думаю, сработаемся! Пока она ещё не сполна проступила, наша общая, ясная концепция реформ, но думаю так: порядок, договорная дисциплина, масштабная децентрализация управления и планирования… нечего с каждым болтом лезть к заводчанам, будем ограничиваться лишь стратегией…
– Как? – сумрачно поинтересовался неприятный на вид «зодчий», «рожа вызывающая». – Вы малярам дадите стратегию стену покрасить, а краской и кистями не снабдите… Я это так понимаю…
– Это вы неправильно понимаете…– поджал губы великий реформатор. – Я, по правде сказать, и сам не до конца… Прощупываются лишь отдельные признаки методологии… Но я полон решимости – вместе с вами, конечно, выводить страну на уровень мировых стандартов…
Совенко изобразил наивность глазами и мимикой. «Ты мне девочку-то не строй!» – хотелось рявкнуть Верховному, но…
Пожалуй, пока лучше слушать…
– Что такое мировой стандарт? – недоумевал Совенко. – Одни живут в Индии. Другие в Эквадоре. Третьи в Бельгии. У каждого свои стандарты – какой из них мировой? Или мировой – сложить всё вместе и вычислить средний уровень?
Он закурил, глядя куда-то в сторону, и обречённо покачал головой:
– Но кому тогда нужен этот средний стандарт? – и продолжил аллюзиями своих биотехнологий: – Это же всё равно, что создать общий корм для коровы, волка и пчелы…
***
– Мы, Михал Сергеич, со времён Хрущёва, не к ночи будь помянут, за нефть вместо золота доллары берём… Вот где главная угроза…
– А в чём угроза? – недоумевал генсек. – Тратим-то выручку мы сами, на что пожелаем… Не американцы же! Доллары-то их, а покупки-то наши!
– Я вам сказочку расскажу, – мрачно пообещал Совенко. – Вообразите, что живут Иван да Пётр. Иван печатает деньги, а Пётр – владеет нефтью. Казалось бы, никаких проблем! Поскольку Иван печатает деньги бесконтрольно, то он всегда нефть купит. Но загвоздка в том, что ценник-то выставляет Пётр! Он себя не обидит, а случись обида – объявит эмбарго. Что же делать Ивану?
– И что же делать Ивану? – изобразил живость Первый.
– Без нефти нынче – и ни туды, и ни сюды. Нужна она. Объективно нужна. Чем потакать всем капризам Петра – Ивану легче напечатать тех же денег, нанять лихих людишек, чтобы у Петра нефть отобрали. А потом уж и пользоваться ею самолично, никакого Петра не спрашивая! Так условность в виде мировых денег побеждает объективную реальность в виде природных ресурсов…
Сказки Горбачёв не понял, посчитал её излишним умствованием, пустой схоластикой, и поступил, как лирический герой у Владимира Высоцкого: «Я спел тогда ещё… Я думал – это ближе…».
Он рассказал, что намерен расшатывать сложившиеся при Брежневе догмы, условности, путы парадности, бюрократической инертности, чванства, хапания не по заслугам. Вопрос кадров должен волновать того, кто моложе: у него, с аппаратной точки зрения, всё впереди…
Верховный доверительно сознался Совенке, что намерен вести перетасовку и расстановку, склонен и к настоящей чистке партии. И даже – большой секрет – тайно поддерживает грузинского жулика Шеварднадзе, которого пустил вперёд себя «ледоколом»: велел открыто призвать к чисткам старых кадровых завалей…
Потом показал свой рабочий блокнот, в котором крупными ученическими буквами было выведено сакральное, не для чужих глаз:
1. КАЧЕСТВО.
2. БОЙ ПЬЯНСТВУ.
И заискивающе поинтересовался:
– Ну как, Виталий Терентьевич? Хорошо?
– Хорошо… – эхом отозвался Совенко с мрачностью приговорённого смертника. – Куда же лучше-то?
***
Горбачёва интересовал и ещё один вопрос – не такой формальный, как предыдущие. И ответить на него мог только Совенко. А потому вопрос был задан: о тёмных слухах, ползающих в ЦК и Верховном Совете, о вызвавших «застой» в СССР препаратах, превращающих человека… «например, руководителя»… в подобие зомби… Такое с научной точки зрения возможно? – живенько, как и всё у него, играя глазами и мимикой, спрашивал новый генсек.
– Теоретически интересно, практический смысл – ноль… Можно ли, теоретически, создать зомби-слугу? Можно. Уже в средние века на Востоке производили зомби-убийц с помощью всего лишь гашиша. Это секта гашишинов, более у нас известная как «ассасины». Даже как запрограммированный убийца гашишин малоэффективен, потому что это тело без мысли, движущееся по очень и очень ограниченной программе. Чуть изменились обстоятельства – и он уже теряется, путается, его клинит. Тем более нелепо сделать голема для исполнения роли или видимости правителя-марионетки! Убийца просто идёт и всаживает нож, в кого сказали, а тут-то куда сложнее…
– Но теоретически, так сказать, можно? – прищурил глаз очень напряжённый Горбачёв.
– Я непосредственно этим не занимался, это из области трансплантологии, но, думаю, если было бы сильно нужно – то и я смог бы сделать голема. Ну, смотрите сами, Михаил Сергеевич, в США Рокфеллеру вставили уже третье или четвёртое донорское сердце…
– Это какому? – обывательски, как пенсионер на лавочке про знакомого, поинтересовался Михаил Сергеевич – Старшо́му?
– Ну, естественно, не внуку! Ещё проще трансплантировать чужую конечность. Почки вообще переставляют, как «здрасьте сказать». Наши глазники переставляют глаза. То есть неповреждённый орган после смерти носителя может служить другому хозяину, факт?
– Безусловно, факт.
– Ну, а чего тогда их не собрать для нового хозяина вместе, за исключением, например, только мозга, или даже не всего мозга, а только высшей мозговой деятельности?
– И вы, лично вы, как академик медицины, знаете, как это сделать?
– Ну, приблизительно… Технически вопрос не очень сложен, Михаил Сергеевич, но тут как с клонированием мышей: зачем? Функциональность кадавра очень и очень ограничена.
– А если кадавра выставят управлять народом? Есть такие подозрения по Брежневу и Черненко в их последние годы…
– Здесь мы покидаем почву науки и оказываемся в области оккультизма и чёрной магии. Повторяю, технически запустить кадавра для современной медицины не так уж и сложно, но… Но это же, по сути, что-то вроде заводной игрушки! У вас были в детстве заводные игрушки?
– У меня было трудное детство… И игрушки – деревянные…
– А мне покупали! – весело щегольнул превосходством Совенко. – Заводная игрушка движется и может что-то сказать, через органчик, но только заложенное в неё, и только пока завод не кончился. Если целый народ станет вдруг подчиняться кадавру, заводной игрушке, – то проблема-то, значит, не в кадавре, а в народе… И вот тут нет уже никакой медицины, никакой электрофизиологии имени товарища Гальвани, тут, раз речь о миллионах зомби, – что-то оккультное и очень темно-магическое… И тут уже совсем на другом языке нужно и ставить проблему, и обсуждать…
***
Оформляя Совенке командировку на пресловутое море Лаптевых, помощник генсека тоже увлекал перспективами:
– Держитесь за нашу команду! Далеко пойдём! Сейчас он ломает нормы монархической реставрации, которые принесли столько вреда экономике и морали при Брежневе и начали было возрождаться при Черненке...([6])
– А вы уверены, Анатолий Сергеевич, что это нужно? – странным образом, неподдельно удивив Черняева, засомневался этот чудаковатый и неприятный на вид Совенко…
– Что плохо-то? Ломать монархическую реставрацию?! – изумился помощник генсека.
Совенко в ответ ещё более загадочно промолчал. Или сам не знал, что сморозил, или не хотел делиться с малознакомым человеком…
Через несколько дней на Политбюро уже обсуждали «пьяный» бюджет в СССР, причем предлагаемые жесткие меры Верховного получили осуждение от самых старых и опытных партийцев. И все же первый крупный горбачевский проект вступил в силу в обход их мнения уже в мае…
***
На выходе, пока самолёт выруливал по бетонке и подавали трап, Совенко подозвал жестом генерала из космического управления. И Алина Очеплова гордилась, что прекрасно понимает тарабарщину обоих, потому что – в курсе дела. Пока ещё в курсе дела… Ведь все дела Совенко проходили через её руки… Когда-то… Не теперь… Теперь Ленинград и новая жизнь, и никакого академика Совенко…
Космический генерал явно заискивал перед членом ЦК КПСС, лебезил, и Очепловой это нравилось, как будто это перед ней расстилается сей золотопогонный орденоносный «аннибал»…
– Ананас выдерживает минус тридцать, смородиновые кусты – до минус пятидесяти…
– По Цельсию? – приподнял бровь Совенко.
– Ну, не по Фаренгейту же… – засмеялся генерал.
Алина знала, что они готовят практическую реализацию советской мечты «и на Марсе будут яблони цвести». Растения замерзают на холоде прежде всего, потому, что в них леденеют их соки. Превращаются в ледышку, и рвут изнутри капилляры. А если заменить замерзайку в жилах растения на, условно говоря, антифриз? И вот они заменили на опытных делянках: Совенко приказал, генерал принял и переприказал ниже, по линии своей космической компетенции… И у них, как поняла Алинка, ананас держит полюс холода Земли, а смородина – уже вполне пригодна для высаживания в марсианские грунты…
Генерал, как одалиска, попытался соперничать с Очепловой, идти хвостиком за Совенко. На трап, пропустив члена ЦК перед собой и продолжая гундеть что-то про незамерзающие кусты, попытался выйти вторым.
Но рука Виталия Терентьевича легла на перила, преграждая, решительно перечёркивая «золотопогоннику» путь:
– Куда прёшь, генерал? Даму пропусти!
Очеплова прошла вперёд обоих, торжествующе сверкнув глазами на растерянного служаку, и отметила, что это не какой-то там генерал-майор, а целый генерал-лейтенант! На одну звёздочку беспросветного, как жизнь простого человека, погона больше! Ну и конечно, Алина попыталась как можно отчётливее артикулировать походку бёдрами… Чувствовала, что все взгляды – на неё!
У «бетонки» встречал могущественный хозяин приполярных «меховых приисков» Георгий Степанов. В замысловато-зимнем сибирском наряде и с эскортом рослых девушек, рекламирующих пушнину собой, а себя – степановской пушниной: соболя, песцы, лисы, куницы… Особые, элитные дары морозного края, чьи холода необходимы для формирования высшего качества мехов!
– Здравствуйте, гости дорогие! – былинно гаркнул дурак Степанов прямо в лицо Очепловой. – Званные да желанные! Рады видеть вас всех! Прошу не побрезговать угощением, красотами нашими! И по-старому русскому обычаю дорогих гостей мы встречаем хлебом-солью!
Две молодых, подиумных сибирячки, с незамутнённо-чистыми взорами, как ледяная вода в зимней проруби, в стилизованных под кокошники соболиных капорах, расшитых жемчугами, поднесли узорный, глянцевито-масляный каравай. Каравай покоился на виртурозно вышитом вологодскими крестиками и петухами рушнике. Девушки-модели чинно, исполать – руками, как в синхронном плавании, поклонились, а под ноги Совенко и Очепловой шустрые служители Гоши-меховщика постелили белую овчину. Тоже обычай!
Словом, умел давно знакомый Алинке Гоша преподнести угощение и торжественно и, в то же время, душевно. Обеим рослым, сортовым, как и здешние меха, рекламным девахам Очеплова едва дотягивала до плеч, но они, матрёшки массовки, парадоксальным образом повышали её самомнение…
Вслед за Совенко она чинно отломила кусочек ритуального хлеба, макнула его в серебряную открытую солонку, для которой выпекли специальное углубление на вершине каравая.
После хлеб надламывали и жрали генералы и иные официальные лица.
Группа принимающих встала в две шеренги, собой указывая направление, и тем создала своеобразный коридор. Некоторых по бортам коридора Очеплова узнала – они бывали у неё в Москве в роли «командировочных», и клянчили допустить их к Совенко, записать «хотя бы на вечер», если «нонеча занят».
Вслед за караваем девушки-рекламщицы поднесли блюдо с пузатым белым керамическим чайником и широкими чашками. В связи с уже запущенной «борьбой с алкоголизмом» традиционные с дороги сто грам «хряпались» теперь в таком обрамлении.
Очеплова налила в чайную чашку, стоявшую на ажурном блюдце с подкладкой-салфеточкой, остро пахнувшее алкогольным дурманом пойло, и подумала, что Гоша залил в чайник коньяк.
Но оказалось, что это не коньяк, коньяк в Армянской ССР, а «энто» спирт с густой чайной заваркой, по-сибирски. Хорошо, хоть не чифирь! На запивку поднесли кроваво-красный морс, сделанный из сочных ягод брусники.
– Боюсь, брусничная вода мне б не наделала вреда! – неформально хихикнул Совенко, а потом они с Алиной, к изумлению окружавших, плеснули иронией ничего не значащих имен:
– Мандельштам? – привычно дурила Алинка.
– Пастернак… – отвечал Алик со всей полнотой ответственной серьёзности.
Они давно уже так забавлялись: когда Совенко выдавал особенно многоэтажную матерную руладу или зачитывал какую-то казённую косноязычную херню, Алинка делала умное лицо, интересуясь на «предмет цитирования»:
– Мандельштам?
– Пастернак… – отвечал Алик с видом заправского столичного эстета.
Но столо ей только спросить:
– Пастернак?
Как тут же звучал укоряюще за «бескультурье»:
– Мандельштам…
И никто, кроме них, не понимал, зачем это и о чём.
Гоша Степанов не знал ни Мандельштама, ни Пастернака (впрочем, одноимённую травку-приправу знал), и вникать в этот язык столичного междусобойчика не стал.
– Не по сезону вы одеты, товарищи! – перевёл он разговор в иное русло. – Не те у нас берега, чтобы в пальтишке приезжать… Позвольте, мы вам предложим нашу сибирскую рабочую спецодежду!
Алина ждала ватника, но на неё быстрыми привычными жестами напялили соболиный разлапистый малахай, на плечи – набросили долгополую чернобурку самого дорогого, бликующе-чернёного оттенка с царским обилием того, что меховщики зовут «серебром» – белого цвета.
Очеплова машинально провела руками по бокам, как и любая женщина на её месте бы сделала, – ощутила плотность густой темной подпуши на валках шубы-поперечки. Как говорится у знающих толк в пушнине – локальное и роскошное полотно! Постарался Степанов, и шкурки сшиты, как и положено у лучших чернобурок, не вдоль, а поперек....
Далее Очеплова ощупью определила, что модель поперечки – чуть расклешенная, с меховым капюшоном, без всяких ненужных декоративных деталей. Ведь такого качества, идущий на экспорт за валюту, фасон не нуждается в стрижке и искусственной покраске. Вся его прелесть в натуральности густого, блестящего, с богатым подшерстком меха…
Очеплова погладила шубу против роста шерстинок – она быстро восстанавила форму, отказываясь заламываться. Мысль о цене такой «спецодежды приисков» шибает в голову сильнее традиционного спирта с чаем!
***
Только один раз, и не так уж долго, постояла Очеплова на утёсе Пыранга, вглядываясь в туманные дали почти свободного ото льда моря, – но в снах и воспоминаниях снова и снова возвращалась туда. «Управление курортов южного берега моря Лаптевых» в лице двух чалдонов, Мелеузова и Алучина, которыми чутко руководил Гоша Степанов, потчевало гостей «злой» ухой с костра, огонь которого, должно быть, далеко был виден с берега моржам и белым медведям…
А «злая уха» на море Лаптевых пьянит не только, когда её кушаешь, но даже и тогда, когда рядом с бурлящим котлом стоишь. Чалдоны варят треску и палтуса – в водке! Стоишь рядом с кипящей на большом трескучем водкой – и вместе с парами наполняет всё тело несказанное, пионерское, кострово-походное наслаждение. В водке прыгают – то ли сами, то ли в глазах рябит – луковицы, стебли сельдерея, морковные кружки, лавровые листы, горошки перца…
Мелеузов, мастер этих дел, шурует шумовкой, подправляет куски благородной рыбы. Подсыпает рубленого укропа, почти залезая медвежьей мордой в котёл…
Достаточно «подышать свежим воздухом» возле такого костерка минут пять – и всё, «улетаешь» вослед низким полярным слоистым облакам. Как Мелеузов и Алучин не упали в огонь, колдуя над самым варом, – загадка, объяснимая, видимо, только опытом, приобретаемым чалдонами с детства.
А ведь ещё и карабины у обоих за плечами, торчат стволами над широкими воротнками тулупов, и нельзя иначе: тут же, прямо на утёсе Пыранга, медвежьи следы и какашки… Свежие, не к столу будет сказано! Местный хозяин Севера, медведь – белый. Он не очень-то любит красных. Как коммунистов, так и просто красных рож после злой ухи, рож самозванных господ его исконных мест обитания!
С волны идёт ветер, острый, как бритва… На самом краешке Пыранги Совенко распахнул свою волчью шубу, и принял Алинку, как сто грамм, себе на грудь. И закрыл полами – как крыльями. И вся она, маленькая, подростковая, узкобёдрая, – внутри, в нём, в волчьем нутре… Соболь лезет в глаза со сползающего на лоб малахая, чернобурка щекочет ноздри, вздыбившись в объятиях волчьей мездры…
Надышавшись, в прямом, а не протокольном смысле, «парами алкоголя», замёрзнув на сером ветру полярного круга, а потом погрузившись в мякоть тепла близкого и дорогого человека, Очеплова спьяну вдруг захотела умереть, чтобы никогда оттуда не выбираться… Только бы вот так стоять вечно, смешавшись парфюмными мужскими и женскими запахами, в костровом пару «злой ухи», и глядя на далёкие плоские острова с осушкой, на длинную морскую волну, холодную даже на взгляд, и на то, как море Лаптевых, словно бы по заказу, абсолютно, до горизонта очистилось ото льда…
И на мёртвый берег, заполненный яйцевидными круглыми булыжниками, веками обтачиваемыми приливом, и на коряги плавника, и на зябкие «барашки» морщинистой дали…
Метрах в двухстах в сторону «гнилого Запада» Алинка заметила, как барахтается на волнах одинокий рыжий морж, первый в её жизни столичной куртизанки…
***
– Я выращиваю здесь лимоны! – ворковал Совенко, и дышал на тонкие озябшие пальчики Алинки, поднося их поочерёдно к губам. Не дыханием эльфа – табаком и перегаром, но она не могла представить в жизни ничего лучше. – Я выращиваю лимоны на берегу моря Лаптевых, а скоро буду выращивать персики! Здесь нет ничего, кроме холодного вихря – но холодного вихря тут предостаточно… А раз так, то не нужно ни тепла, ни солнца, и мазута с углём тоже не надо! Холодный вихрь согреет землю, вращая мои ветряки! Они и отапливают оранжереи, и кормят ультрафиолетовые лампы, круглосуточно… Можно выращивать бананы в Антарктиде, была бы энергия, а она тут есть! Наш лимонарий снабжает лимонами весь Севморпуть, а скоро будет поставлять их и на юг! Так решила партия…
– Это ты так решил! – восторженно протестовала Очеплова, глядя на него снизу вверх из-под соболиного козырька. – Ты один так решил, при чём тут партия?!
– Нет! – улыбнулся Совенко прокуренными клыками. – Я только придумал. Решила партия. Один я ничего не смог бы сделать, понимаешь?
– Ты же не консультант! Ты же начальник!
– Или… – снова процитировал он Евангелие, пугая её плотностью «подсева» на религизность, – как может кто войти в дом сильного и овладеть вещами его, если прежде не свяжет сильного? И тогда овладеет домом его([7]).
– Мандельштам? – привычно клюнула его пафос острым клювиком иронии Алина.
– Пастернак…
И они пьяно хохотали, упираясь взглядами взаимно поглощающих зрачков в глаза друг другу.
– Я к тому, Аля, что все власти одинаковы по средствам, но это не значит, что все они одинаковы по целям. Любой, кто хочет что-то изменить, должен сперва связать сильного… Стреножить и обезвредить… И только потом уже второй вопрос: для чего? Просто так, чтобы вынести из дома ковры с телевизором? С целью банального грабежа? Или же застенки укротителя – для того, чтобы превратить куркумские пески в хлопковые поля, а за полярным кругом вырастить мандарины.
***
Номер для высшего начальства приятно поразил – особенно учитывая, что эти «опытные хозяйства» на самом краю земли, в самом прямом смысле слова «край»: дальше-то уж никакой земли нет, одни вековечные льды…
Несколько комнат, каждая, включая и ванную, огромная и заботливо прибранная. Всё как будто за границей: и мебель, и общий декор, и освещение, и портьеры на окнах, прикрывающие унылый пейзаж заполярья, и финская голубая сантехника, и – как раз на игры начальства рассчитанная – звукоизоляция…
– Чего удивляться? – саму себя спросила Очеплова. – Валютный трест, лопается от денег и возможностей… Обласкан, дышать на него боятся… Тут же по совместительству и лаборатории космического ведомства, смородиновые кусты для марсианских грядок… Мехов экспортных столько, что под ноги стелят… Если всё это учесть – то ещё и бедноватый интерьерчик-то, для шефа!
В первой зоне, в коридоре, ярко сверкало потолочное освещение, отражаясь в зеркалах гигантского гардероба. Что касается зеркала в ванной комнате, то там была ещё и рама из светильников по всему периметру.
В спальне прикроватное пространство ласкали бархатными, текстильными лучами каплевидные бра, на рабочем столе руководителя стояла малахитовая тяжеленная лампа. Здесь же – торчат два торшера, не то, чтобы очень ярких – так, для уюта. Была и обширная «мягкая зона» – диваны, глубокие раскидистые кресла и журнальный столик. Всюду на полах – ковры и коврики, толстоворсые, петельчатые и ворсовые, с тематическим рисунком на темы сибирских орнаментов… Там же телевизор «Рубин», кофеварка, кофейный и чайный сервизы.
На случай, если Партия пришёт кого-нибудь из своих многочисленных престарелых представителей, из клуба «70+», раковина и унитаз были снабжены хромированными поручнями, поддон душевой кабины «утоплен» в пол. А то вдруг старичок не переступит!
На правах бывалого референта Очеплова потребовала в номер печатную машинку и пачку бумаги, копировальные листки, ещё одну настольную лампу – мол, собирается с шефом много работать.
– Может быть – всю ночь…
И да (это написано на её личике) – её мало волнует, насколько правдоподобно это выглядит. Кто знает, тот понимать должен, а кто не знает – пусть побережёт нос от излишнего любопытства…
Она уже предвкушала, что когда уйдут пыхтящие от усердия клерки, заносящие оргтехнику для ночной работы, она перейдёт на «ты» и предложит Алику с вызовом, убирая руку в отставленное аппетитно бёдрышко:
– Ну, а теперь покажи мне всё, на что ты способен!
Но и без вызова в голосе ясно: мало на что.
Он лежал на широкой кровати, как покойник, с восковым профилем, как-то отекающе-заострившимся носом, и ей пришлось утирать салфеткой пошедшую из этого носа кровь…
– Мои молекулы распадаются… – виновато улыбнулся он – Перегрузки… перелёт, переезды… Алкоголем злоупо… – он тяжело, рудниково закашлялся.
– Какая ещё «за*упа»? – грубо, матерно спросила Очеплова, понимая, конечно, чего он не договорил.
– Злоупо…требил… Алинка, в ушах звенит, давление, наверное… Посмотри там мои таблетки, в «дипломате», боковой карман… И дай запить, вон на столике графин…
Потом она сидела над ним, и утирала с серого лба нехорошую, холодную, бисерную испарину – не спортивную, и не банную, а недужную, которую ни с чем не спутаешь. Вспоминала румяного, рельефного мужа-«качка», который за зарплату кандидата в спортзале полдня «жизни радуется» в олимпийском костюме, что, конечно, на физической форме положительно сказывается… Не то, что у этого…
И сделала печальный вывод, снова промокая залысины платочком:
– Не, Алик, тебе нужна не баба, а бабушка…
И он не нашёлся, что возразить.
Вопрос не в этом, а в другом: почему она так упорно навязывает себя на эту роль?! Что их связало незримыми нитями? Её и вот эту развалину?
4.
Коридоры местного Дворца Культуры, помпезного, словно слегка уменьшенный Эрмитаж, Гоша Степанов украсил тематическими живописными полотнами. Они имели миссию – воспитывать советского человека на Крайнем Севере. На одной картине, 2х2 метра, не очень убедительные чукчи в кухлянках отказываются выбирать в правление оленеводческого колхоза шамана. Шаман выписан художником лучше всего, видимо, втайне мастер искусства ему сочувствовал, как жрец жрецу, собрату по духовной профессии. Шаман гляделся очень расстроенным, и даже его бубен выглядел расстроенным – интересно, есть ли настройщики бубнов, какие к роялям на «большой земле» прилагаются?
На другом золоторамном шедевре уже русифицированные борцы со старым миром что-то делают с красным знаменем. Не в том смысле, что они что-то делают с красным знаменем, с ним-то они ничего такого не делают, его они просто гордо держат в руке самого толстого борца. А в том смыслишке, что под этим знаменем они заняты каким-то малопонятным Алинке северным ремеслом…
Но особенное впечатление производит громадное (в ширину, наверное, метра три, в высоту смотреть – шапка упала бы) жанровое изображение «Похороны переселенца». Холст обличает «старую жизнь», утеплённая рванина на мужиках – покроев царского времени, ломиками они долбят в мерзлоте неглубокую могилу собрату. Затундренные крестьяне откуда-то из центральной России: ушли от ничего в манящие дали промысловых угодий, и пришли в ничто… Весь нехитрый скарб на своём горбу, на каких-то волокушах жутко раздрызганного вида… Предлагалось прочувствовать, от чего освободила простых людей советская власть: вот тебе шлифованный гранит колонн высокой культуры, ионического кудрявого ордера, а вот окно в прошлое…
– Когда из ГУЛАГа сбежали конвоиры, – хихикнула Очеплова, – он, оказывается, становится ещё страшнее…
Директор треста «товарищ Гоша» растерянно кашлянул за плечом, не зная, как реагировать. Зато Совенко, видимо, думавший ровно о том же, поддержал:
– А теперь объясни им, – вальяжный жест руководящей ладони, – товарищ Степанов, как это плохо: идти под конвоем куда-то! Им, которые идут без конвоя по дороге в никуда… И укладываются вдоль этой дороги костями – никем не учтённые, потому как дебюрократизация и отмена дурацкой мелочной бумажной отчётности…
– Сколько их легло и не встало вдоль дорог – никто не знает… – осторожно ввернул Гошин зам по науке, умный и суетливый, барашливо-кудрявый семитоносый и золотоносный Миша Соркин. Смотрел на «похороны переселенца» прищурясь, словно бы прицениваясь к работе, широко расставив ноги.
– А ещё расскажи им, товарищ Соркин, – предложил Совенко, явно видя перед собой не Мишу, а какого-то оппонента из ЦК, продолжая оборванный командировкой спор, вываливающийся из ума, как лава из-под земной коры, – как это хорошо: решать их проблемы без насилия!
– Без насилия проблему можно решить только тогда, когда никто не против её решения… – согласился (а куда бы он делся?) Соркин. – К отношениям людей это никак не применимо…
– А ты попробуй, в рамках «нового мЫшленья», – продолжал Совенко спор с невидимым. – Вот тебе материал, затундренные мужики… Которым в Тамбовской хупернии так «хорошо» жилось, что они оттуда волокуши на себе тащили в Сибирь, в Туркестан, в тундру… А ты реши-кось их проблемы, никого не расстреливая! У них жульё отняло все, что было, а ты махнул э-бо-ни-товой, – он вкусно произнёс это слово на растяг, – волшебной палочкой, и у них снова всё есть… И жульё ведь не против: им-то что, у них то награбленное не отбирают! Они по второму разу могут этих лопухов обобрать… А ты опять махнёшь волшебным эбонитом, движенье руки и никакого насилия! Вопрос только в том, чтобы палочка твоя была волшебной. Эбонитовую найти нетрудно, а вот чтоб она волшебной стала…
– У Вас, Виталий Тереньтьевич, есть волшебная палочка! – с официальной чопорностью прилюдности, на «Вы» подольстилась Алинка к шефу-магу.
– Есть! – кивнул он упрямо-волевым, выпирающим, как у Габсбургов, подбородком с ямочкой. – Я умею делать из песка овощи, а из навоза говядину… Но жизнь не сказка. У всякого волшебства, Алечка, в реальной жизни – ограниченные возможности, вполне ощутимые пределы…
***
Вечером, успокаиваясь и устраиваясь, они были уже вдвоём, без лишних свидетелей. И она звала его, как привыкла в интимной обстановке, на «ты». Окликать его «Аликом» она, может быть, и побереглась бы, но ему такое обращение льстило, он считал, что оно его молодит.
– Только не «тыкай» мне на людях…
– О'кей, не буду!
Подвинув на гостичном, скучно-прямоугольном столе светлого шпона в сторону декоративный электросамовар и стеклянное блюдо с графином, окружённым гранёными стаканами, Очеплова выставила перед собой «пайковую» банку сгущёного молока бело-голубых тонов. Такую сгущёнку на северах едят не ложками, а пробив 2 дырочки в крышке друг напротив друга. А потом пьют консервную банку, как кокосовый орех…
– Зачем мне посредник в виде ложки между мной и сгухой? – поинтересовалась Алина. – Напридумывали.... Ложками есть... Что за извращение?
Туповатым инвентарным ножом из верхнего ящика того же стола она проткнула в двух местах: из одного пить, а в другой чтобы воздух входил. И стала похожа на рекламную американку с плаката, особенно если представить в закинутой локтем к потолку руке вместо сгущёнки «кока-колу».
– Алик, тебе так сделать? – предложила, оторвавшись от первых, жадных, с гуляющим кадыком, глотков.
– Мне сладкое вредно… – отозвалась мумия с кровати.
– А мне наоборот, полезно! – играла она светом и тенью настольной лампы. – Пару килограмм набрать…
– Тебе?! – искренне изумился он.
– Вот здесь добавить, – она свободной левой рукой облапила свою небольшую, но упругую грудь, и в мелкой моторике жеста крылось дьявольское женское искусство обольщения. – И здесь чуть-чуть… – правой хлопнула себя по «ягодке».
– Ничего тебе добавлять не нужно! – покачал он головой. – Ты эталон…
– Ну, это мы посмотрим, что ленинградские начальники скажут, когда пойду устраиваться «трудо», по новому месту жительства… Возраст-то против меня работает… Не знаю, хватит ли мне «ветчины прожиточного минимума»…
– А ты там куда пойти хочешь?
– А тебе зачем?
– Ну, ты же не чужой мне человек… Беспокоюсь…
– А с чего ты мне не чужой? Родственник выискался… В каком колене родство обнаружил?
– Аля, чужие в одном номере не ночуют…
– Да, если они персонажи романа, написанного в девятнадцатом веке…
– А если в двадцатом? Если я не хочу уходить из твоей жизни?
– Алик, ты всего лишь бабу вы*бал, дело-то житейское… Почему это должно иметь какие-то космические последствия – знаешь только ты один…
– Давай не выпендривайся, а говори, чего бы хотела! – строго, по-начальственному прикрикнул он, и это комично звучало из его горизонтального положения бледно-умирающего тела.
– Ну, значит, так… – подыграла она, игриво загибая пальчики с крашеными, но короткими ноготками машинистки. – Чтобы зарплата большая, времени свободного было много, с перспективой роста, поближе к дефициту, и всякие там возможности-связи…
– Всего то? – изломил он седеющую бровь.
– И да, ещё Алик! Никакой науки! Вот здесь (она коснулась шеи двумя пальцами) уже мне сидят твои доценты с кандидатами…
– Данные загрузил. Обрабатываю, – сообщил он голосом робота, ещё раз доказав, что все мужчины, независимо от возраста, – ребячливы.
А потом…
Он кряхтя, поднялся, прошёл к столу с отодвинутым самоваром и графином, отодвинул и банки сгущёнки, придвинул красный угловатый дисковый телефон с проводами-пружинками. Так же охая, искал в кармане пиджака, повешенного на спинку стула, записную книжку, подслеповато пялился в неё, оттягивая пальцем уголок глаза.
Алина, видя всю эту мальчишескую браваду, покачала головой и закатила глаза.
А потом она же тихо «офигевала», словно во сне слушая его телефонный разговор через весь континент с разбуженным по домашнему номеру, каким-то таинственным ленинградским «Виленом Ростиславичем»…
И удовлетворённо перекатывала карамелькой в уме народную мудрость: «ночная кукушка всех перекукует»…
– …Зампредом областного общества защиты прав потребителей… – бормотал Совенко своим бесцветным, когда не в гневе, голосом. – Нет, Вилен Ростиславич (в ответ на какие-то, видимо, встречные предложения), именно заместителем председателя… Ну, если вы не хотите вступать во Всемирную федерацию потребительских обществ… Хотите? Очень рад за вас! Да, с перспективой подключить Госстандарт и Санэпиднадзор… Нет, только зампредом… Я понимаю, что не вы один решаете вопрос, но в загранкомандировки во Всемирную федерацию тоже не вы один ездить будете… А это уже мой вопрос – как! Фамилия? Запоминающаяся у неё фамилия такая, редкая: Очеплова… Да, раньше Пескарёва была – ну память у вас, ОБХСС([8]) позавидует… Не плюйтесь в трубку! Ну, значит, лады? Да, с бумагами по Всемирной Федерации – прямиком ко мне!
А потом, торжествуя, радуясь больше самой Алинки, сообщил ей заговорщицким голосом:
– Все твои параметры учтены! Доходное место!
– Доходное место… – сказала она с роковым взглядом тёмных глаз, расстёгивая верхнюю пуговку шёлковой блузки, – это возле тебя, Алик…
– А зачем тогда ты уезжаешь от меня? – наивно поинтересовался этот орденоносный чурбан.
– Ничего, – она расстегнула вторую пуговку, третью, – найдёшь себе помоложе… Ротация партийных кадров, не слыхал? Не всех мышей пятилетки одной кошке скушать…
– А если я тебя люблю? – смотрел он испытующе и пристально. И как-то сбил Очепловой игриво-томное настроение, заставил, подлец, выдохнуть с бабьей горечью:
– Любил бы – не отпустил бы…
– Ты понимаешь, что я сам себе не принадлежу? – обиделся Совенко. – Я собственность партии!
– Конеш-шно… – хихикала эта темнокудрая бестия. – У тебя же на жопе инвентарный номер набит! Каждую инвентаризацию у нас в конторе с амбарной книгой сверяю – не подменил ли тебя завхоз?
– Ты не понимаешь очень простых истин! Чем больше человек может одних вещей, тем больше он не может других. Это как сообщающиеся сосуды… Я функционер, а значит – винтик… Лично для себя у меня очень немногое… Да, фактически, только ты одна! И когда я не с тобой – я иду по дороге скорби…
– По этой дороге скорби ты дошёл до уровня министра и члена ЦК! Так что скорбеть с тобой за компанию я согласна только в служебное время, до восемнадцати нуль-нуль, ладушки?
Алина дрожащими руками достала свои импортные тонкие египетские «пахитоски», потом заметила датчик дыма, новенький, импортный, хвастливо сверкающий своей модернистостью. И со вздохом отложила портсигар с зажигалкой на металлическое блюдо, самовару под бочок…
– Курить хочешь? – участливо спросил Совенко.
Алина обречённо указала на сигнализацию противопожарных ухищрений.
Тем же самым, туповатым инвентарным ножом он грубо расковырял пластиковый датчик, чудо враждебной импортной техники на стене, и легкомысленничал по итогам:
– Потом наладят… Не твоя проблема…
И в самом деле: кто бы стал Совенке пенять, что он что-то не так сделал в своём люксовом номере?! Зная, что шеф курящий, они должны были бы сами эту сигналку разобрать до его вселения. Не додумались – ну, люди же… Бывает проруха и на старуху…
***
Любовников хуже, чем Совенко, в бурной жизни Очепловой не было. В постелях их командировочных отелей, которые и сами по себе место невесёлое, толку от Алика немногим больше, чем от грелки под одеялом.
Но самая странная в мире штука – потребность философствовать – поселяется в иных людях, как болезнь – а потом уже не отпускает, угрожая своей нелепой страстью обобщать и положению в обществе, и психическому здоровью несчастного, выученного мыслить. И ещё беда: обязательно, хоть тресни, нужны слушатели!
Чтобы в тюрягу не загреметь – нужен проверенный слушатель. А чтобы не сойти с ума – нужен понимающий слушатель. Совенко – два в одном, и без вариантов…
Правда, он почти всё время болен, а в перерывах – недомогает. Желанная для других роскошь уже убивает его. Не тот возраст, не тот организм, не та генетика.
Например, в тот день, когда гостеприимный Степанов раскинул банкетную самобранку с местным колоритом, – Очеплова с кисло-сладким, как соус, знанием жизни подумала: «а моему бы овсяной каши на блюдечке»…
Конечно, Гоше Степанову с его трестом, одним из самых богатых и престижных в Союзе, так не скажешь!
Гоша накрывал «по-свойски», камерно, у себя в малахитовой отделки кабинете, на длинном столе совещаний; из местных – только он сам, его «замы» и парочка «космических» генералов, неизбежный хвост экспериментов академика Совенко… Правда, кабинет у Степанова роскошный, едва ли меньше ресторанной залы, ампирный, с мраморными колоннами, лепниной потолков и жирно-безвкусной мебельной позолотой.
Гоша, изображавший из себя Сибирь, – потчевал паштетами из оленины, сёмгой и лососиной, полярными шаньгами с «диких углей». Он особно попросил, аппетитно причмокивая мясистыми губами, попробовать оленью строганину, подаваемую на ледяном камне, салатик с фалангой краба и местной, лаптевской, морской капустой, которую всякий шторм длинными спутанными бурыми прядями в изобилии выбрасывает на берег. А ещё, тоже очень и очень местное: салат с копченой треской и оленьим мхом!
– Олени едят, не померли – значит, и мне можно… – легкомысленно подумала Очеплова, сперва сомневавшаяся в усвояемости такой экзотики.
Они хлебали уху якутсткой традиции, с луковым пеплом, щипали крупную рыбу на серебряном блюде, названия которой Алинка не запомнила, но запомнила, что рыба копчена целиком на ольховой стружке – по крайней мере, в версии степановского шеф-повара.
И снова оленина, теперь уже филе в красном вине, томленая с можжевеловой ягодой, и сибирская, умятая в деревянных кадках, квашеная капуста с клюквой. На манер европейского пунша – мол, не в тайге живём, в самой тундре! – вкатили красиво оформленный костёр из морошковой наливки. «Догнались» после пьяного костра алкогольным чаем на березовой чаге, домашними настойками на молодых сосновых шишках, на хрену да на меду…
«Где «в меду», там жди беду…» – припомнила Очеплова, запивая трапезу здешней особой, шунгитовой([9]) «аппетитной водой» из массивных, и чёрных, как антрацит, полярных почти жреческих чаш.
«Минеральный бульон» шунгитовой воды не помог – или, как знать, помог в том смысле, что затостованный Совенко совсем копыт не откинул…
Теперь он лежал рядом с Алиной, закрыв глаза и не дыша, – то ли слушал, затаив дыхание, то ли уснул: прямо библейская история старца Авраама и Агари!
***
Истории столыпинских переселенцев не выходили у новоявленной «Агари» из головы, и, щекоча седеющую грудь своего «главного мужчины», она не удержалась полюбопытствовать:
– А всё-таки, Алик, почему так получается? Почему люди хуже всего относятся друг к другу, именно когда все они свободные люди?
– Картину вспоминаешь? – улыбнулся Совенко, пытаясь губами поймать её игривую ручку, как котёнок ловит фантик на ниточке. – Мне кажется, у художника было что-то личное… Предки, наверное, из «этих», а может и сам… Ведь то, что кажется вашему поколению древностью, – было-то на самом деле почти вчера! Вот сейчас снимают много лирических фильмов, и по возрасту все их участники родились до войны… А по сюжету войне там места нет! Как так получается – сам не знаю! Десять лет воспринимаются как сто… Аберрация представлений о времени!
– Я не об этом спросила… – мягко поправила бархатистая кошечка под боком.
– А в том, что ты спросила, – ничего особенного. Есть тайны бездны, тайны мистических глубин, которые постигнуть трудно – или совсем невозможно. Но эта – вовсе не такова!
– Ты думаешь? – она спрашивала из праздного любопытства, но была заинтригована.
– Да, тут-то всё просто и даже плоско. Деньги не любят добрых! Добрый человек не сможет ни получить, ни удержать денег… Тираны с этим как-то борются, всегда с переменным успехом… А свобода вообще с этим бороться не может, да и не стремится. Все деньги стекаются в руки подонков и отморозков, которые и создают потом ад на Земле…
– Ты рассуждаешь о деньгах, как будто они одушевлённые, и сами себе хозяев подбирают!
– Это просто аллегория. Если тебе ближе математический язык – скажу на нём: человеку нужно зарабатывать…
– Ну, как бы… трудно поспорить…
– Так вот, он это делает по-разному, но чаще всего – лишая заработка других людей. Не всегда, но в подавляющем большинстве случаев…
– И потому вы решили в своей партии, – наморщила носик озорная Алинка, – запретить людям зарабатывать! Тут-то, мол, и случится полное изобилие…
– Изобилия, конечно, не случися, а речь о другом. Не про уровень жизни, понимаешь? Если запретить людям жрать и терзать друг друга, лишать друг друга заработка – вырастет ли жизненный уровень?
– Я думаю, нет… Судя по японским (недавно она летала с Совенко в Японию) и нашим магазинам…
– И правильно думаешь. Чёрта с два он вырастет! То есть, у одних – конечно, вырастет, когда их прекратят грабить. Но у других – столь же очевидным образом упадёт, потому что им запретят грабить. Перемена мест слагаемых суммы не изменит.
– Тогда зачем всё это громоздить?
– Не в уровне жизни дело, понимаешь? Никто не говорит, что у вампира низкий уровень жизни – говорят, что он вампир, что он пьёт кровь, вот о чём говорят, а не про его уровень жизни… Который может быть сколь угодно высок! В легендах все вампиры – аристократы и замками владеют…
– Сейчас, правда, – воспротивился он сам себе, – это мало кто понимает… Главная идея социализма – выбить экономическую почву из-под всеобщей взаимной ненависти, когда одним хорошо именно и только потому, что другим плохо! Чтобы люди перестали жрать друг друга, отучились строить своё счастье на чужом несчастье… И тут нет никаких особых экономических трудностей, главные трудности тут психологические! Когда упыря лишают крови – он испытывает муки, сходные с «ломками» у наркомана, оторванного от наркотиков. За дозняк очередного кровопийства упырь готов сделать что угодно и отдать что угодно… Упыри питались человечиной миллионы лет, они привыкли, всё их органическое строение подстроилось под человеческую кровь и слёзы… С постной пищи их тошнит, выворачивает, их лихорадит и плющит! Никаких материальных проблем – в смысле, с питанием, с одеждой, с отоплением и прочими прозаическими нуждами физиологии у них нет. Но они постоянно о них ноют – потому что у них в голове жажда крови, у них клычки свистят и губы чмокают…
– Половые – губы-то? – скабрезничала Очеплова.
– Не, бесполые… Психика – не физиология, но часть органики, понимаешь?
***
– Внутривидовая конкуренция – самая жёсткая, – объяснял он, впав в раж. Кому ещё, кроме своей Алины он мог так откровенно всё рассказать? Не с трибуны же партсъезда! И он говорил, говорил, наслаждая её уши воркующим, завораживающим баритоном: – А что это значит? Если ты выращиваешь свёклу, то самый главный враг для тебя – тот, кто тоже выращивает свёклу. Не тот, кто делает гайки: с ним ты как-нибудь договоришься, свёклу на гайки обменяешь в той или иной пропорции… А вот свёкла на свёклу не меняется! И ты будешь делать всё, чтобы уничтожить себе подобного, и никуда не денешься: иначе он уничтожит тебя.
Самое страшное при капитализме – не хрестоматийная борьба пролетариев с капиталистами. Капиталистов немного, и пролетарии им нужны… Самая страшная борьба начнётся между пролетариями за благосклонность капиталиста! Между людьми однородными и односортными, фактически – между братьями за отцовское наследство, которое никто не хочет получать ополовиненым…
– А выход?
– А выхода нет… Шанс работать друг на друга, а не друг против друга, как раз и сложился единственный раз в истории, у нас в СССР. Но теперь его почему-то все отвергают….
– И теперь выхода никакого не просматривается?
– Ну, смотря что считать выходом… Люди ломанутся к счастью по головам, сильные и наглые прорвутся, остальных втопчут в землю, и, самое обидное: даже и не вспомнят потом…
– А как же наш любимый жанр гражданской публицистики – нытьё про «невинно-убиенных»? – запротестовала Очеплова. – Вот уж в чём русский человек себе не откажет, так это в поплакать и попенять…
– Нытьё, увы, начинается, только когда политики хотят на этом себе очки сделать! В других случаях спросят: «а был ли мальчик?» – и быстро придут к выводу, что «мальчика-то и не было»… Для того, чтобы невинно-убиенным поставили гранитный крест – надо, чтобы на них работала сильная лоббистская кампания. В противном случае это память неудачников, подлежащая стиранию. Далеко не на каждую бумагу ставят гриф «Хранить вечно». Это касается и людей…
– А потом?
– А потом Европа… В любом месте, где примут её законы, – возникнет её подобие… Формируется экономика, в которой само понятие «средний уровень» совершенно бессмысленно, потому что каждая судьба уникальна и ничем не связана с другими. Как бы хорошо ни устроились в этой жизни богатые – тебе нет никакого проку от их устройства, у тебя своё. Порой – просто летальное, сквозное, несовместимое с жизнью…
***
– …Я не верю честным лицам нищебродов… – созналась циничная оторва. – Мне кажется, они презирают роскошь, как лисица виноград в одноименной побасенке… А вот тот, у кого есть всё, – пожалуй, может презирать деньги, но… Возникает вопрос – откуда тогда они у него, коли он их презирает?
– Бывают и такие. Разные бывают.
– Что ты хочешь сказать?
– То, что мы – одинаковы. Мы никогда не спорим друг с другом! Мы всё время спорим сами с собой! Если, к примеру, спорят двое, и один восхваляет разврат, а другой призывает к целомудрию, то знай: развратник в глубине души тоскует по скромности, а скромник ловит себя на мысли, что жаждет оргий… Вор на суде применяет на себя мантию прокурора, а прокурор втайне воображает себя этим вором… Мы не разные. И все кривляния наших дискуссий – адресованы нашему же отражению в зеркале! Все мы – бесконечное множество отражений Адама в противопоставленных зеркалах.
– Евы… – тихо дополнила она.
– Что, прости?
– В нашем бабьем случае – отражение Евы…
Она прижалась грудью к его ребру, из которого, по преданию, вышла: грудь вкусно расплющилась по его коже, как будто сладкую ягодку раздавили…
– Оттого каждый наш выбор – вымученный и вымороченный… – продолжил Алик, гладя её по волосам буквально с отцовской бережной нежностью. – Куда бы человек ни повернул – всё время внутренне переживает, что повернул не в ту сторону…
– Это ты говоришь о людях, а ведь есть ещё и нелюдь…
– Нелюдь – есть! – закивал он. – То, что подселяется в человека и выедает его изнутри… Нелюдь – пожалуй, единственное, что не знает сомнений…
***
– Я пытаюсь понять, когда это началось, и откуда это взялось… С Хрущева, наверное, а может и раньше… Что хорошая жизнь – это роскошь и обжорство… А вот когда монахи бежали в монастыри от «свинцовых мерзостей феодализма» – разве так они представляли себе хорошую жизнь? Разве уровень жизни монахов сопоставим с уровнем жизни современных им купцов, ростовщиков, цеховой верхушки ремесла, работорговцев?
Между тем ведь именно монахи, лучшие из людей своего времени, писали книги, составляли библиотеки, создавали науки, ставили эксперименты, творили чудеса агрономии, выводили новые сорта огурцов и всё такое… А как они жили? Ели постный горох в общих трапезных… Наша новейшая история соотносится с историей средних веков, как минутная стрелка с часовой… Или даже секундная: пшик, ничто! А ведь в средние века какого учёного ни возьми – всякий монах, а короли часто оставались неграмотными…
– А женщин монашки даже не нюхали… – провокативно вставила Алина.
– Нет, с этим я не согласен! – возмутился Совенко. – Без женщин никак нельзя, тут они маху дали, но я не об этом говорю! Хорошую-то жизнь они понимали как жизнь по правде и закону Божьему, и на таком понимании вся человеческая цивилизация стоит! А у нас с какого-то момента крепнет убеждение, что жить хорошо – это мясом обжираться, и если мясо – человечина, неважно, потому что всё равно мясо!
– Воображаю, что какой-нибудь Ланселот – борец с драконами – пришёл к монахам веке эдак в тринадцатом! – мечтательно заломила Очеплова, хихикая. – Сказал бы – счас научу вас жить, дураки! Чем пергаменты листать, наймитесь в Генуе на корабль работорговцев, сплавайте в Левант, мир посмотрите, хорошие деньги получите…
– С монахами, думаю, не прокатило бы, а с нашими-то прокатывает… – сделал грустный вывод Совенко.
В ту ночь они постарались сказать друг другу как можно больше – потому что думали, что расстаются навсегда…
Часть II. КАМЕННЫЕ УГЛИ
1.
– …Не забывай главного! – мрачно предупредил закреплённый за ним от КГБ Максим Суханов перед его отлётом в Лондон. Нужно было напустить туману в столице туманов, а не развеять ненароком туман над таинствами советской жизни. В этом смысле Мак и консультировал:
– Каждая публикация, в которой упоминается академик Совенко, даже если это будет коротенькая заметка о том, как ты несвоевременно пёрнул, – превращается в вырезку и спецпочтой отправляется в Лондон, Вашингтон и Пекин. И там изучается под лупами… И ты знаешь, кем…
Совенко виновато потупил глаза – словно бы кокетничал: мол, разве моя вина, что таким умным родился? Настроение шефа не понравилось полковнику Суханову, и потому он пустился в обобщающее брюзжания:
– У нас вообще неправильное отношение к знаниям! В СССР их всем разливают, как воду из-под крана без счётчика, знай, тару подставляй… А за буграми понимают, что знание – сила. И то, которое даёт прибыль, и особенно то, которое даёт власть! Там просто так, бесплатно, никто знаниями разбрасываться не будет. Надо? Покупай!
Полковник Суханов тряс номером очередного советского журнала, крикливо-цветастой обложкой обещавшего молодёжи технику. Тираж – огромный, как и всё в СССР, и мало кто заметил, что руки в перчатках купили три экземпляра в киосках возле посольств, где журналы лежали между пачками сигарет «Шипка» и упаковками одноразовых бритв «Нева». Эти самые руки в перчатках аккуратно, тоже бритвой, но уже не «Невой», а импортными «ея» аналогами, вырезали несколько страничек и упаковали в конверты дипломатической почты…
А чего там особенного? Наивный человек посчитал бы это пародией на шпионский детектив: с великой тщательностью обрабатывалась открытая публикация, прошедшая цензуру и «выброшенная» всем желающим на миллион прилавков «Союзпечати»!
Оформленный, как всегда, редакционным художником в детской восторженной наивности позднего советизма, при котором любой дизайн делался словно бы для книжки младшего дошкольного возраста, материал в журнале назывался «Куры в наушниках: как готовят идеальную несушку».
И в нём академик Совенко рассказывал дурачкам-читателям 1987 года «нестрашным языком» основы техники зомбирования. Правда, пока только курей. Чтобы зациклились на яйценосности и больше ни о чём не думали. Они и так-то мало о чём думают, куры-то! Но в естественной среде курица всё же отвлекается на разные свои птичьи темы, что негативно влияет на яйцеклады.
И вот этот пират, искатель кладов, включая и яйцеклады, помогал народному хозяйству по своему, нейрологическому профилю. Объяснял с принятой в перестройку доброй улыбкой (за которой только знающие его близко увидели бы волчий оскал), что воздействие на мышление бывает химическим и волновым. Химическое каждому знакомо, например, по выпивке, а на загнивающем Запада – по наркотикам. Далее он традиционно «дунул-плюнул» в сторону Запада казёнными фразами советской пропаганды, «отрекашеся от сатаны», и продолжил своё зловещее изложение.
– Химическое воздействие на мыслительный процесс известно науке только как разрушительное...
– А как же психоделлика, творчество рокеров? – поинтересовалась молоденькая, и потому «продвинутая» корреспондентка.
Но этот аргумент академика не убедил, и он продолжал настаивать, что химия разрушает мышление, кое-где может поддерживать его, как лекарства-нейролептики, но не совершенствует. Мышление можно химическими способами уничтожить или законсерировать, но усовершенствовать нельзя. Пока, по крайней мере.
Далее он стал рассказывать про «волну внушения», которая на самом деле не что иное, как «зомбирующая волна», но в советском журнале, адресующем технику молодёжи, такое словосочетание не могло быть ни озвучено, ни напечатано.
– Процесс внушения складывается из двух частей, – объяснял Совенко читателям, которые, один хрен, всё равно в 1987 году ничего не понимали. – Это качество самого внушения, плюс качество сопротивления. Если внушение высокого качества, а сопротивление низкого, то внушение превращается в навязчивую идею. И с курами тут всё в порядке, потому что куриные идейки супротив человеческого внушения – «всё одно что плотник супротив столяра».
А с кем не в порядке – академик умалчивал. Хотя умный читатель мог бы догадаться, преодолев инфантилизм стиля изложения, что «не совсем в порядке» с человеком. Именно он способен критически, в штыки принять внушение, опираясь на собственные мысли.
– Впрочем, что касается мыслей, – пояснял Совенко по другому поводу, тремя абзацами ниже, но умный человек мог связать это утверждение с предыдущими «волновыми». – Их деление на «свои» и «чужие» – весьма условно… Начнём с того, что мы мыслим на языках, которые не мы придумали. Всякий человек больше отдельно взятой мысли, даже если она у него навязчивая. Но и всякая мысль больше отдельно взятого человека – ведь каждую обдумывают многие. Вывод: идеи внушаемы, передаваемы, они способны заражать, и никто – даже профессиональные нейрологи – не может сказать, каков уровень внушённости извне тех идей, которые мы считаем своими собственными.
– Итак, что нам нужно, чтобы куры были идеально яйценосными? Чтобы они думали постоянно только об одном: об яйценосности. Для этого и осуществляется воздействие ещё на уровне яйца, в лингафонном кабинете, на будущую несушку. Подчеркну ещё раз: высокое качество внушения плюс низкое качество сопротивления. Чем выше первое воздействие и ниже второе противодействие, тем выше уровень внушаемости.
Существует стадия очистки: оглушение сознания. Затем следует внушение нужных оператору форм мышления. И последняя стадия – изоляция навязчивой идеи от посторонних фонов и влияний, как внешнее – идеальные условия курятника, так и внутренние фильтры: всякая посторонняя мысль отторгается ДО её простого понимания.
Вот, например: мы можем услышать некие слова по радио и отвергнуть их, не согласиться с ними. А можем просто выключить звук у радио. В таком случае нам не нужно ничего отвергать, потому что мы ведь ничего и не воспринимаем! Сама способность к восприятию чужеродных влияний отключается… В зачаточном виде это было известно селекционерам с древнейших времён. Например, установлено, что растения воспринимают музыку как волновое воздействие на функции их клеток. Одна музыка стимулирует их рост, другая – подавляет.
И он рассказывал об эмоциональных фильтрах мышления, которые не меняют самих мыслей, но придают им ту или иную «связанную» чувственную окраску. Можно связать какую-то абстрактную идею с наслаждением – и тогда она сама будет восприниматься, по рефлекторной дуге, как наслаждение. Можно ту же самую идею, ничего не меняя в ней, связать с отвращением – и тогда она же воспринимается как печаль, тревога, боль, хотя в себе ничего такого не содержит. Это работает рефлекторная дуга сознания: если много раз совместить синий цвет со сладостью, то само по себе появление синего цвета становится сладким для восприятия.
– Приведу ещё один пример: ультразвук. С древних времён известно, что он воздействует на человека тревожно, раздражающе. Но человек его не слышит, и не понимает, откуда берутся раздражение и тревога. Кажется, что они сами по себе возникли
– А не могут ли этим воспользоваться враги? – заполошилась, сама как курица, молоденькая журналистка.
– Именно поэтому мы и должны всё это знать, чтобы не дать им использовать знания во зло! – бодренько (совсем не так, как в жизни, а с «перестроечной» восторженной придурковатостью) рапортовал Виталий Терентьевич. – Ведь любой аргумент – это сила внушения, плюс сила соответствия настройкам и фонам воспринимающей стороны. Идеальный аргумент – тот, который ложится пазлом по кромке прежних знаний. Не ломая, а подтверждающе вписываясь в уже имеющуюся конфигурацию картины мира.
Например, знаменитое утверждение Достоевского: «Если Бога нет – всё позволено». Верующему нужно сначала доказать, что Бога нет, и только потом – вторую часть. С неверующим проще, там уже можно начать с конца. Если он уже до вас убеждён, что Бога нет, вам остаётся лишь доказать ему, что всё позволено…
– А что тут такого? – не понимал Совенко претензий Суханова. – Здесь же никакой документации, так, несколько самых общих идей из области куроводства…
– В том-то и дело! – объяснил Мак – Поставить лабораторные исследования после того, как дано направление, может любой человек с университетским образованием. А вот дать идею, рамочные условия опытов – может далеко не каждый. Хоть бы деньги с них брал… А то они получили вектор исследований по цене журнальчика в газетном киоске!
– Не думаю, что они прочитают тут что-то принципиально новое… – пожал плечами Совенко. – Всякая иерархия с древнейших времён включает в себя элемент зомбирования. Внушённое состояние определяется навязчивостью воздействия и слабостью психофильтров принимающей стороны…
***
Давно гулявшая в ней пулей со смещённым центром мысль о разводе и девичьей фамилии, мысль смутная и расплывчатая, обрела вдруг остроту зубной боли, ударив в висок и макушку из больного коренника по совершенно мелкому, безобидному и шуточному поводу.
Ведь даже самый придирчивый скандалист не обнаружит ничего «разводящего» в игре слов «хитрый встречает в Хитроу, а масло подаст Маслоу». Но фраза, которая была одновременно и шуткой и безумием, легла в голове Татьяны Совенко на хорошо приготовленную почву. Она уже смертельно устала от слов и вещей, постоянно переходящих вокруг неё в нечто иное, оставаясь при этом самими собой.
Она устала от зыби мира, в которой оказываешься, если живёшь с этим ужасным человеком… У него всегда и всё оказывается и наличным, и отсутствующим… И когда живёшь с ним, то действительно начинаешь бояться, что утром масло тебе подаст двадцать лет как покойный Маслоу([10])… Потому что вокруг тебя предметы не стоят, а колеблются, оказываются твёрдыми миражами и зыбкими, как дым, массивами…
Так-то история яйца выеденного (или гроша ломаного) не стоит: прямо у трапа в аэропорту Хитроу их встретил хитрый отельный гид, хитрость которого заключалась в том, что он не хотел предоставить им телефон из своего кабинета, и пытался подсунуть телефон ресепшена. Но Виталий Терентьевич разоблачил его, и меланхоличо добавил:
– Хитрый нас встречал в Хитроу… Масло на завтрак подаст Маслоу?
И она подумала с остротой зубной боли: всё, больше не могу…
Но он и дальше задавал странные вопросы. При заселении пошёл проверять ванную, а Таню отправил проверить спальню. И кричал, выглядывая из-за листочка-списка положенных принадлежностей, который сверять с полочками может только самый конченый зануда:
– Таня, какого цвета бельё?
– На мне?! – изумилась она интимности вопроса, неуместного в суете заселения, да ещё и при коридорной обслуге.
– На кровати!
Она откинула тигровое покрывало с огромного ложа, обещавшего стать их супружеским на несколько дней, и увидела снежно-кристально-хрустящую белизну пододеяльника, наволочек и простыни.
– Это хорошо! – согласился муж. – Было бы темное или разноцветное – я бы велел перестелить…
Таня сначала решила, что муж задал ей ребус в стиле журнала «Мурзилки» – «с чего бы и почему?». А потом ей показалось, что она нашла разгадку, как женщина, регулярно прибегающая к машинной стирке…
В ванной Виталий Терентьевич отыскал на хромированных полотенцесушителях среднее из махровых полотенец и небрежно, даже цинично швырнул его на кафельный пол.
– За что ты его так? – смеялась Таня.
– Традиция такая! Большая часть постояльцев использует его ковриком для ног, и мы за компанию…
– Но это же бескультурно!
– А ты хочешь вытираться чужим ковриком для ног?
Потом он проверял содержимое мини-бара, пересчитывал бутылки и чекушки с яркими заграничными лейблами, выяснял, что из представленного бесплатно, и выяснив, что ничего, сокрушённо качал головой, будто не на совещание приехал, а бухать.
– Чего-нибудь выпьют, а нам в счёт включат… – пояснил Алик в ответ на тихий, но презрительный взгляд жены. И проверил по тем же мотивам – кондиционер, телевизор и батарейки в дистанционном управлении, даже стаканы на столе.
Сейф, который ему был в общем-то ненужным, – приказал при нём сперва закрыть, а потом открыть.
– Иногда закроешь – а он не открывается… Куда хуже, чем коли он вовсе не работает…
Конечно, гостю его уровня – никто не стал бы пенять за свинство в номере, а скорее, наоборот: порадовались бы, что и такие люди всё же тоже люди.
Но он был из тех, кто – «активист правил». Некогда, давно и прочно, он вынес искреннее убеждение о том, что человеку нельзя давать волю ни в чём. Дашь ему волю – и он обязательно совершит какое-нибудь чудовищное безобразие, которое мразью своей поразит не только окружающих, но и в итоге даже его самого.
Одни устанавливают дурацкие запреты. Другие их преодолевают, и все при деле…
Жизнь и правила появились вместе, вместе и исчезнут. Раньше, до этой сумасшедшей эпохи «обновления», людей заставляли соблюдать правила – и это давало людям жить. Обязательные нормы делали и жизнь обязательной.
Потом правила отменят, а вместе с ними отменится, станет совсем необязательной и жизнь человека. Если ты ничему не служишь – то ничто не служит и тебе.
Какой удивительной в 1988 году показалась бы всем критикам системы мысль, что именно системой они и живут! Что система, запрещая им что-то, их же и утверждает! И что сам смысл их жизни – и для себя, и для окружающих – в противоборстве системы их выходкам, дающий им и точку опоры, и точку отталкивания, и точку равновесия…
Движение в пустоте без рамок – возможно. Но бессмысленно: ты всё время будешь в точке, идентичной предыдущей. Сколько бы парсеков через пустоту не нарезал – как был в пустоте, так в пустоте и остался!
***
На приёме в высшем обществе были средневековые своды, высокие окна арочной формы со стрельчатыми заострениями и многоцветьем витражного стекла, рыцарские доспехи, готическая обстановка... Плотные массивные шторы крепились к кованым металлическим карнизам. А ещё этот, столь похожий на кинематографический реквизит, длинный стол в продолговатой замковой зале…
Таня зябко передёрнула декольтированными вечерним платьем плечиками:
– Как в страшном кино... Мне кажется, что все они – вампиры...
Он посмотрел на неё долгим, внимательным и завораживающим взглядом, а потом улыбнулся ощерно, обнажив удлинившиеся, как ей показалось в букингемской игре света и теней, боковые клычки. Знакомо прокуренные до оттенка слоновой кости. Но незнакомо заострившиеся:
– Мы с тобой, my darling, тоже не лешие...
Она сказала себе, что это шутка – но вокруг были стены рубиновых и фиолетовых тонов с гобеленовыми сюжетами из жизни рыцарей и принцесс, мебель с «феодальными розами» – кругами, внутрь которых вписан цветок. Вокруг была резьба и роспись, крытые темнеющей от времени позолотой…
«Мы уже вампиры? – судорожно сжалась Танина мысль. – А если вампир не знает, что он вампир? Такое же может быть, да? Сумасшедшие ведь не знают, что они сумасшедшие…».
Поскольку женщина способна сделать три вещи из ничего – салат, скандал и вечерний туалет, – к сумеркам у Тани Совенко уже было то, чего с утра не имелось. Она предстала перед высшим светом в длинном вечернем бордовом платье с глубоким декольте, которое открывала кокетливо приспущенная на локотки накидка из ставшего визиткой мужа натурального меха, продукта созданных им в Сибири звероферм. В тон отливу ткани платья – замшевые туфли на высоких каблуках, на руках – длинные лайковые перчатки, которые положено в таких местах снимать к началу аперитива…
И вот сейчас, под витиеватой причёской гуляли странные думы: «не вампирша ли я?».
«Я не Алиса в этой стране чудес… – билась о виски изнутри истерическая мысль. – Я хочу быть хранительницей очага и матерью, хочу варить супы и каши, как все нормальные женщины, а не скитаться по Зазеркалью, выясняя, как глубоко уходит кроличья нора!».
Если реальность была до жути сказочной, то и сказка – на ужас бытовой, реалистичной, полной вполне узнаваемой обыденности.
Безукоризненный фрак академика Совенко не возник из пустоты путём заклинаний, а был банальнейшим образом взят напрокат в гостиничном ателье, расположенном в цоколе громадного здания. Оттуда же явились белоснежная манишка, накрахмаленный воротничок верноподданного и такой же до рези в глазах белый галстук-бабочка, чьи крылышки, топорщась чуть вперёд, имели округло-листообразную форму.
Фрак при Тане достали из гардеробной, где штук двадцать таких же висели на «плечиках», проложенные льняной тканью и увешанные мешочками с лавандой и розмарином. Гигрометр сбоку отслеживал влажность, как и положено в прозаичном ХХ веке, столетии высоких технологий и человеческой низости.
Служащие проката, не отвлекаясь на очередных клиентов, шустро работали щеточками, выводя на возвращённых в прокат туалетов соусные пятна щелоком и лимонным соком. У одного смокинга, видимо испорченного, – пороли и заменяли подкладку из шелка. С витрины смотрели кожаные перчатки, шляпы, и другие аксессуары – их можно было купить или взять по таксе в обмен на квитанцию.
Здесь же предлагались различные средства для ухода за кожаными вещами, включая и обувь: баночки с жасминовым маслом и воском, смеси воды и вина в чисто-английских, с раструбами горлышек, бутылках, галантерейные масла «с ароматами корицы, гвоздики, розовой воды» – как обещала потрёпанная реклама на боковой стене... Ощущения и запахи – как в самой обычной московской химчистке, ну, по крайней мере, в химчистке для московского начальства, которыми в последние годы Таня пользовалась…
Успокаивающая будничность и работы, и отношений, а потом, без перехода: замок, галереи с латами и алебардами, ощущения гостьи вампиров из импортного фильма с видеомагнитофона…
Успокаивая себя, Таня предположила, что предупредительная вежливость вампиров в старинном замке – лишь дань уважения представителям могучей и грозной империи.
– Мне кажется, без великой державы за нашими плечами они бы с нами говорили совсем по-другому... – шепнула мужу, стремясь подкрепить свои впечатления.
– Как ты можешь подозревать лучших людей Британии в такой лицемерности? – изумился Совенко. – Говорили бы по-другому?! Нет! Без великой державы они бы вообще с нами не разговаривали...
С ним всегда нужно быть готовым ко всему. Причём про это «всё» никогда не известно, шутка ли это, имитация, розыгрыш – или самая, что ни на есть, распоследняя реальность? Оно всегда «и так, и так», с парадоксальной обыденностью немыслимого, и сопутствующей недоступностью обыденного…
Он изначально ставил Таню в тупик непреходящей, хронической двусмысленностью, как и в этот раз. Вместо того, чтобы предупредить о рауте заранее, дать подготовиться, – он со свойственным ему мрачным, паталогоанатомическим чувством юмора, не далее как сегодня утром, небрежно сказал:
– Ввечеру нас принимает бомжиха…
– Кто?! – растерялась Таня.
– Её величество, королева Соединённого Королевства…
– А почему?
– Почему принимает? Потому что я поставщик двора Её Величества, правда по немного позорной статье… Я поставляю ко двору сибирские барсучий жир, медвежью желчь, бобровый жир и, извиняюсь за выражение, бобровую струю… В Англии барсуков и бобров осталось мало, для королевы, конечно, нашли бы, но сибирские – экологически чистые!
– Я не об этом спросила… – поправилась Татьяна. – Почему она – бомжиха?!
– А, ты об этом! – беззаботно хихикал Совенко. – Видишь ли, дело в том, что юридически британский паспорт – это просьба и требование королевы Британии считать предъявителя её верноподданным. У королевы нет и никогда не было паспорта, водительских прав, и всех подобных документов… Я, по правде сказать, вообще не знаю – как они узнают, что она именно их королева, а не кто-то другой… Видимо, у европейцев хорошая память на лица…
– А остальные члены королевской семьи?
– Они имеют паспорта и другие документы, но сама королева, по нашим советским понятиям – БОМЖ([11]). И вся их семейка не голосует на выборах, представляешь, как обидно? Всякие грязные докеры имеют право на демократическое волеизъявление, а королевская семья в списках не значится!
– Но я не знаю, как вести себя на приёме у королевы! – растерянно забормотала Таня, в муках женского смятения первым делом соображая: что же ей одеть?
– Есть универсальное правило дипломатического протокола для всех случаев жизни, – не унывал супруг, – «For all occasions»! Если не знаешь, как себя вести в обществе – выбирай тот стиль поведения, который наиболее строг…
На раут их увёз «Rolls-Royce Silver Cloud-II» с ксеноновыми фарами, прорезавшими мертвенно-бледные продолины в лондонском тумане. И оснащённый уникальным королевским номером. По приезде погрузил в сливки общества, спрятанные за семью замками в Букингемском дворце.
Здесь Татьяна Совенко, скованная ледяным ужасом перепутать чайную ложечку с ложечкой для мороженого, справилась со всем ребусом многообразных столовых приборов, растерявшись только когда дело дошло до паштета из омаров.
– Вы теряетесь, какую вилку выбрать? – коварно заулыбалась королева, давно коршуном высматривавшая, на чём бы подловить русских «лапотных варваров». – Я хоть и живу в этом дворце всю свою жизнь, но сама до сих пор путаю – для чего нужен каждый прибор… Вам, должно быть, ещё труднее выбрать!
– Ваше величество, дело в другом! – пришёл на помощь Тане супруг. – Вилочку-то она знает, но думает, что кушать ваших подданных – только ваше право…
Стол с лордами мертво затих. Высшее общество обдумывало каламбур: дело в том, что за красные королевские мундиры англичан во всём мире дразнят «омарами». Да и сами англичане не без гордости, хоть и в шутку, так себя называют. Из тишины родился первый аплодисмент – лорда-хранителя печати. К нему присоединилась королева, сдержанно хлопнув сухими ладошками. Вскоре, как в опере, рукоплескал, сухо, но одобрительно, весь стол этих страдающих запорами подагриков…
И через некоторое время Совенко, вполне освоившись, разглагольствовал о своём. Ему, как говорил головою запятнанный генсек, «подбрасывали тут», прощупывая настроения на предмет полезности «американской мечте», сиречь, продажности:
– Горбачёв в интервью «Юманите» говорит, что в СССР нет политзаключённых… – вели лорды аккуратный зондаж гостя. – А ваш коллега по Академии Сахаров, заявил, что это ложь, что они есть и их много, и добился освобождения двадцати одного человека! Получается, что первое лицо в государстве – лжец?
– Андрей Дмитриевич в последний год буквально завалил Михаила Сергеевича своими письмами… – улыбнулся Совенко. – Почувствовал, что его читают и… На мой взгляд, это лишь болезненное проявление старческого тщеславия…
Строгие до ханжества лорды отвергали шутливый тон.
– Мay be, но как быть с проблемой политических заключённых в СССР?
– В Великой Британии, насколько мне известно, их лечат голоданием([12]) до полного «выздоровления»…
– Вы, sir Vitali, намекаете на ирландских террористов, а мы говорим об узниках совести…
– Ну и как же их различать между собой?
– Не передёргивайте! Любой человек прекрасно понимает разницу между террористом и узником совести!
– Увы, увы… – всполошился Совенко, умело играя наивного дурачка. – Далеко не любой! Например, академик Сахаров начисто лишён этой полезной способности!
Собеседник потерялся и даже пошёл пятнами, похожими на трупные, не зная, что возразить…
– В сущности, господа, формула науки такова: любая цель гарантированно достигается при упорном и неизменном стремлении к ней, и единственной неизвестной выступает время. Сколько времени потребует достижение цели? Только это одно мы и не можем в точности сказать! То, что цель будет достигнута – нет никаких сомнений, лишь бы цель не отвергли посреди пути к ней!
– А что вы скажете о политической науке? – осторожно поинтересовался лорд-хранитель печати. – Все её цели тоже достижимы?
– Я биолог и медик, о научном коммунизме лучше говорить с преподавателями научного коммунизма… – улыбнулся Виталий Терентьевич.
Все рассмеялись, считая его слова великосветской перчёной шуткой.
– Ну, а если серьёзно, sir Vitali? Я говорю про объединяющую всех нас идею демократии…
– Да? – приподнял бровь Совенко.
– Вы в стране старейшего в Европе парламентаризма…
– Если не считать Голландию… – вежливо поправил Совенко.
– Если не считать Голландию! – вынужденно согласился лорд-хранитель печати. И как-то скис, потерял интерес к собеседнику, а следующий вопрос задал уже по инерции. Можно сказать, заранее подготовленный вопрос просто выпал из уст, когда собеседник уже собирался свернуть разговор… – Ну, и каковы же ваши непосредственные впечатления о парламентаризме?
– Тирания и беззаконие, прикрытые даже очень плохим цирком, – всё же лучше защищены, чем когда они совсем наги, – светски улыбнулся Виталий Терентьевич, будто говорит о пустяках. – Даже очень плохой цирк позволяет отвлечь хотя бы часть зевак и ротозеев от настоящей власти, распределяющей всё и распоряжающейся всеми!
И этой своей скрытой, ледяной язвительностью заставил уже отставившего коктейльный бокал лорда вернуться, зацепив его, что называется, «за живое»:
– А почему, собственно, цирк у вас плохой? – закипал лорд, хранящий средневековую печать в ХХ веке, и чувства его протуберанцами прорывались через чопорную маску английской сдержанности. – Кто вас заставляет прикрывать тиранию и беззаконие именно плохим цирком?! Чего у вас нет? Денег, чтобы подкупить циркачей? Или силы, чтобы их хорошенько напугать? Привлеките хороший цирк, самый лучший цирк, и вставьте им горчичную клизму куда положено, чтобы крутились и вертелись, закрывая real politics качественно! Вы взрослый и состоявшийся человек, чтобы учить вас таким вещам: привлеките к выборам профессиональных актёров, чтобы играли «альтернативу» с чувством! Привлеките в предвыборные штабы профессиональных режиссёров, с киностудий, из театров – чтобы создали интригу, чтобы зрители смотрели на голосование до самой кульминации, затаив дыхание, и вложив в них все свои жалкие, мелкие, обывательские надежды ничтожеств… Ничтожеств, которые мечтают о счастье, при том, что им не только счастья, но и простого существования не гарантируют!
– Боже, Боже! – восхитилась королева, взяв на себя роль арбитра – sir Vitali, вы сумели подогреть этого сухаря до стадии горячих гренок! Никто не сделал этого до вас, браво! Вы настоящий британец, sir Vitali, холодный, умный и консервативный…
– Я русский, ваше величество: битый, ломаный и упрямый.
– Учитывая слова королевы, у вас теперь есть выбор: быть русским – или британцем.
– Быть русским, ваше величество, тяжко и больно. Но всё решается у нас. Мы решаем, каким быть завтрашнему дню, и будет ли он вообще. А остальные – когда их гонят в Бухенвальд – идут в Бухенвальд. Потому, ваше величество, нам так больно и тяжело жить, подпирая вечно падающее небо. В истории мы – сапёры, колдующие над минами, и ошибка стоит нам жизни. А вы – заминированные заложники, которым будет стоить жизни ошибка сапёра…
Королева поморщилась такому снобизму, который в другом человеке замечают всегда более отчётливо, чем в себе. Захотела «срезать» глубоким знанием бытовых деталей:
– Я слышала, в Советском Союзе электрическую проводку пускают поверх стены, вместо того, чтобы скрыть её под отделкой…
– Совершенно верно, ваше величество, так её удобнее менять, чинить, это функционально…
– Но, мой Бог, как некрасиво! Ваша советская одержимость голой функциональностью переходит все границы baldly…
Языковой барьер мешает объяснить, что «baldly» по-русски переводится не только как «ущербно», но и как «убого». А это последнее восходит уже к таинству близости с Богом. То есть самое желанное из состояний, которое с некоторых пор почему-то определили в незавидные…
Совенко объяснил иначе, без фокусов с корнями слов:
– Если всякая сытость – убийство, то всякая роскошь – ненужное убийство. То, без которого запросто можно было бы и обойтись. Можно, конечно, сделать унитаз из золота – но следует задать себе вопрос: кого и сколько в мире придётся убить, чтобы у меня был золотой унитаз? Который используется для целей, мягко говоря, не публичных… И потому – какая разница из чего он сделан?
2.
Зная, чего от него ждут, он развлекал королевскую семью демонстрацией бихевиоризма([13]), с последующим разоблачением. Как и всё в безумном мире Совенко: вот есть зловонючий бихевиоризм, а вот его и нет… И не то, чтобы он ушёл, он остался, он тут, но его одновременно с этим и не наличествует… Жить с таким мужчиной – это постоянно подвергать себя риску сойти с ума!
Наполненные гелием, прозрачные, как стекло, воздушные шарики создали в мрачной зале атмосферу праздника. Они были одинаковые, но наполнены по-разному: одни стремились к потолку, натягивая свою ниточку, как струну, другие безвольно опадали на мозаичный драгоценный паркет.
– Однозначные силы не представляют интереса, они слишком понятны, – объяснял Совенко заинтересованно сдвинувшимся торсами от высоких спинок своих стульев vip-персонам. – Одни шарики стремятся взлететь, другие бессильны это сделать. Интересен только вот этот шарик. Я называю его «сомневающийся шарик»…
Совенко отпустил ниточку, и все увидели, чем именно интересен «сомневающийся шарик». Он парадоксально – ни туда, ни сюда – завис между полом и потолком. Хотя сквозняки в королевской обеденной зале были категорически исключены – какие-то колебания воздуха всё же имелись, хотя бы в силу дыхания множества людей… Незаметные своей микроскопичностью, эти «влияния» побудили «сомневающийся шарик» вести себя замысловатым образом. Он как будто-то бы медленно и осторожно обходил собрание по дуге, то чуть приспустившись, то напротив, бодрясь подняться повыше. Казалось, что это случайный визитёр опасливо осматривает незнакомое собрание…
Сложная траектория движения этого шарика делала его подобием живого существа. Он «сомневался» в каждом своём жесте – не опускался к полу, но и не взлетал к готическим сводам букингемской залы.
– Шарик абсолютно мёртв. Это однозначно неодушевлённый предмет, – пояснил Совенко во вкрадчивой и жутковатой тишине гулкой вытянутости продолговатого помещения. Казалось, что оно вытянуто не только в интерьерном пространстве, но и во времени… – Однако обратите внимание, что под влиянием самых разных сил ему свойственна неожиданность поступков, ему присущи сомнения и колебания, он как бы осматривается и как бы выбирает – куда ему двигаться… И единственное, что недоступно этому шарику, имитирующему всю сложность управляемого поведения живого существа, – так это отрицание собственной свободы воли, в его случае очевидно отсутствующей! Мы можем подумать, что похожи на шарик. А шарик, как бы он ни «сомневался» под разными воздействиями среды, – не может подумать, что похож на нас…
– Так вы утверждаете бихевиоризм – или отрицаете его? – не удержалась её величество королева соединённого королевства Великобритании и Северной Ирландии, запутанная Совенкой, как и Таня. Только это недавно – а та давно… «Привыкай!» – насмешливо-сочувственно пожелала Татьяна её величеству.
– Я показал его мотивацию, – улыбался Алик оскалом вампира, и в игре приглушенного света его профиль казался фиолетовым. – Я показал и мотивацию его отрицания… Дальше только вера, ваше величество… Может быть и так, и так… Мы и «сомневающийся шарик»… Это может быть подобием, а может быть и тождеством… Дальше только вера!
***
Поздним вечером – или «ранней ночью» – в уже обжитом «люксе» стали смотреть телевизор, закусывая ужином в номера: теплым салатом с телятиной, болоньезе, и шампанским из наполненного льдом, блестящего, как каска пожарного, сервировочного ведра. У королевы в силу дипломатического этикета, кушали мало, клевали птичками, так что теперь, хоть и клевали носом от усталости, – гостиничная «хаванина» пошла на «ура».
Но английские каналы ложились на ум худо, хоть Таня и знала сносно язык Шекспира в его несколько архаической, а именно школьно-советской версии, но почти не понимала чужой как инопланетная жизни на экране.
Стала со скуки, лёжа поперёк огромной кровати, читать журналы – и наткнулась на такое, что глаза на лоб полезли:
– …Неужели это Максим Горький? – недоумевала Таня, переводя в голове на кириллицу муть латинских значков текста. – У нас нигде не видела…
– Не публиковали! – зевнув, подтвердил Совенко. – А вот в Англии постоянно это публикуют, он же тут и англичанам по ходу подлизнул, одно слово – мастер языка!
– Нет, ну ты послушай, что они пишут от имени Горького! – Таня села на кровати по-турецки, и с паузами, затрачиваемыми на перевод, возгласила: «Я думаю, что русскому народу исключительно – так же исключительно, как англичанину чувство юмора – свойственно чувство особенной жестокости, хладнокровной и как бы испытывающей пределы человеческого терпения к боли, как бы изучающей цепкость, стойкость жизни».
– Ну, написал – и написал… Бывает и с великими… Пукнул в лужу… И на старуху бывает проруха… Кстати, поговорка порождена блинами, тонкий блин у любой стряпухи на дырку горазд… А ты мне обещала испечь эти, которые…
– Да погоди! – возмущалась Таня. – Ну, обидно ведь! Особенно рядом с англичанами, на которых он греха, кроме юмора, не нашёл…
– Я не хочу сказать, что Горький врал в этой статье… – лениво отозвался Совенко, закидывая руки за голову «второй подушкой». – Среди русских, как и среди всех народов, есть разные люди… Но самое главное – жизнь в условиях неопределённых доходов, за пределами социализма, – она ведь добру никого не учит. Здесь, хоть в Лондоне, хоть в Царицыне, чтобы не стать едой – нужно учиться быть людоедом, и никто не спрашивает тебя, нравится ли тебе это или не нравится…
– На капитализм всё сваливаешь? Хочешь сказать – все одним миром мазаны?
– Нет, почему… – он недоумённо потянулся, показывая, как неправильно жена его поняла. – Наоборот, скажу тебе, как нейролог, много лет изучавший человеческое мышление и мотивации… У русских для жестокости нет особой почвы. Они веками жили в общинах, в которых всё решали сообща и землю делили по едокам. Что же касается англичан, то у них были объективные тренажёры жестокости, и тоже – на протяжении многих-многих веков. Язык колониальных убийств и грабежей – на всех континентах английский… Язык работорговли и пиратства – тоже английский, по крайней мере, в Европе, и тоже веками… В нашей общине неудачникам помогали и подтягивали, а у них – беднякам клейма на лоб ставили и в тюрьмы сажали за вымаливание подаяния… И тоже – веками… Нет, Танюсик, я не хочу сказать, что все англосаксы зверьё, но – насколько же у них больше объективных оснований вырасти из своей истории зверьём! А что касается Горького – то он, может быть, принял за особую русскую жестокость – особую русскую простоту и открытость чувств, неспособность мужика лицемерить? Когда ненависть, вечный спутник выживания, выражается в оскале, а не прячется за улыбку, и матерная брань проклятий не принимает форму благочестивой проповеди?
– Если считать, что русские жестоки, – каковы же должны быть под своими масками англичане?
– Скажу так, Тань… Лично я англосакса, который улыбается, боюсь гораздо больше, чем когда он скалится… И с оливковой веткой мира боюсь его сильнее, чем с ножом! Ибо знаю я, как профессиональный мозговед, что не к добру этот аттракцион неслыханной доброжелательности. Что-то очень страшное, пугающее даже их самих, задумали прикрыть миртовыми ветвями эти люди, учитывая их многовековой стаж разбоя и пиратства, работорговли и геноцидов… Нет уж, по мне – так лучше пусть они зубами скрежещут от нескрываемой ненависти и глазами зыркают – эдак они органичнее…
Он порылся в памяти так заметно, как будто и вправду каталог в голове перебирал. И довесил авторитетом, хоть и так было понятно:
– Марк Твен, почти что современник Горького, стыдил какого-то своего американского генерала за слова: «Мы – англосаксы! А когда англосаксу что-то нужно, он идёт и берёт». И публику – за бурю аплодисментов. Это значит, сетовал Твен, что «мы, англичане и американцы – воры, разбойники и пираты, чем и гордимся!»([14]).
– Каждый кулик своё болото хвалит, каждый гений – хает… – засмеялась Таня, но смех вышел невесёлым.
Совенко протестующе поднял руку ладонью вперёд:
– Я не хочу спорить – тем более с самим Горьким! – мальчишеским методом: «дурак – сам дурак». Ведь это не об англосаксах, а о психологии войны, намертво и напрямую вмонтированной в капитализм! А этой философии безразлично, англосакс ты или не англосакс. Можешь и русским быть, из описанных Горьким сынов капитализма, запросто. Всё сводится к тому… Ну, если жёстко формулировать…
Он приосанился и выдал не своим, металлическим голосом:
– Есть мы. Есть то, чего нам хочется. Но оно у других. Вывод: мы пойдём и заберём. Отдадут без боя – значит, не будет боя. Правда, они всё равно умрут, потому что нельзя у человека отнять всё – и чтобы он не умер. А не отдадут без боя – тогда умрут не сами. Тогда мы их убьём. Так, в самом кратком изложении выглядит философия войны. Война-то сама по себе никому не нужна, кроме, может быть, нескольких психопатов! Её движущая сила и мотивация – стремление людей к безграничному обогащению. Чтобы у смешного в рыночных условиях слова «зарплата» не было никаких верхних планок ограничения. Тогда, правда, не будет и нижних планок, но им плевать. Нижние слои они на себя не примеряют.
Они скучно уснули и скучно проснулись в спальне, величиной со стандартную квартиру, в объятиях не друг друга, а эластичного матраца двуспальной кровати, безумным дизайнерским ухищрением водружённой на подиуме.
Стандартно позавтракали – тем завтраком, что с Москвы уже был включён в стоимость проживания. Подали яркую, как оранжевое солнце в облаках, яишню, сосиску, жареный бекон, промасленные тосты и многоцветные соусы. Таня попросила апельсиновый сок вместо чая, сосиску макала в коричневый соус, составленный из александрийских фиников и уксуса. К тостам прилагался черничный джем. И посуда и обстановка завтрака казались Татьяне игрушечными, как будто она играет в завтрак в детстве или снимается в телеспектакле о завтракающих людях. Всё раздваивась в голове: ты не только не знаешь, где и когда ты, но уже и сомневаешься в том, кто ты, и существуешь ли ты вообще?
Совенко, ловко разделываясь с глянцевитым белком вокруг полусферы желтка яичницы, разглагольтствовал в стиле самоуничижения, и всё по вчерашнему поводу:
– Ты просишь денег у Бога за добрые дела, и быстро убеждаешься, что Бог скуп на излишества. Бог платежами грехов не поощряет. Тогда ты идёшь просить у другого существа, которое на словах всегда щедро, хоть всегда и обманывает в итоге… И, вполне закономерно, Тьма говорит тебе: «Услуга за услугу. Я помогаю тебе, а ты – мне. Я дам тебе то, что ты просишь, но и ты делай то, о чём я попрошу»… Так и формируется инфернальная природа капитализма, напрямую, без посредников, из выгоды: тьма тебе, ты ей…
– Ну хватит жаловаться! – сказала Таня, которая уже жалела, что затеяла этот бесконечный разговор случайной находкой в журнале. – Ты вон на самом верху по уму, а не по злодейству!
– Вопрос же не в том, что я умею, а в том, куда меня пустили… Допустим, где-то живёт человек, который знает всё то же самое, что и я… А работает он на тарном заводе, ящики сколачивает, и ни к чему больше его не пускают! И что? Что ему с того, что у него в черепе мой мозг?!
***
Татьяну не слишком заинтересовал умозрительный человек с мозгом Совенко, работающий на тарном заводе. Её куда больше интересовало – одна или две организации «Лондонское королевское общество» и «Лондонское королевское общество по развитию знаний о природе»? Как и всё в этом дурдоме по имени «жизнь с академиком Совенко» – организация, основанная в 1660 году, была и единой и раздвоенной.
Лондонское королевское общество было и властью, и секретариатом при власти, и Академией наук страны по имени «Великобритания», она же британская колониальная империя, но не имеющая императора, потому что король не император… А она – империя!
Имелась вывеска «Royal Society of London for Improving Natural Knowledge», но, кроме вывески, имелся и оплывший от времени каменный готический барельеф: «Royal Society». Дверь одна – а входишь в два разных пространства. И не по времени, в оба пространства можно войти в любое время, а в зависимости от приглашения.
Общество утверждено хартией короля, которому потом отрубили голову, но хартию это не отрубило – король ли её давал? И давал ли её король? Ведущее научное общество Великобритании, одно из старейших в мире, – не имеет государственного статуса. Вообще никакого! Оно является частной организацией. Но оно получает от государства дань – как будто покорило это государство, владеет им, как Индией, но брезгует с ним сливаться… И с одной стороны оно – вылитая Академия наук, а зайди с другой – вроде как теневое правительство. А с третьей – и не то, и не другое…
На камне входной группы ещё высечено людьми, жившими во времена латников, алебард и аркебузов, для которых и слово «бакенбарды» показалось бы невероятным неологизмом, – «Nullius in verba». Это латинская фраза: «Ничего со слов». Жизненное кредо англосаксов, подозрительно напоминающее присказку, знакомую каждому советскому урке: «не верь, не бойся, не проси». Здесь ничего не принимают на веру, со слов, не ценят обещания, и хорошо владеют культурой доказательств. Кстати сказать – около тысячи членов, которые формально никто, так себе, частные лица, фактически – всё, божества Олимпа…
Предшественником Королевского общества во времена, когда масонство запрещали и пытались гонять, была «Незримая коллегия», при самом названии которой конспирологи поставят восклицательный знак в скобочках. Каково названо, а? И ведь за язык никто не тянул…
Коллеги незримо собирались с сороковых годов 17-го века в Лондоне и Оксфорде, и среди джентельменов история сохранила такие великие имена, как Роберт Бойль, Джон Уилкинс и Джон Ивлин. Есть у них заседания, оформленные протоколом, а есть и неоформленные…
И теперь там, без протоколов, докладывал потомкам Бойля и Бэконов Виталий Терентьевич Совенко… А жена – больше из мстительности, чем по нужде – пользовалась его статусом и именем…
3.
– I am the wife of sir Sovenko([15])…– нудела Таня Совенко, в девичестве Шумлова, блудная дочь симфонической музыки, выскандаливая пусть смешные, но привилегии своего положения. Ненавидела себя, потому что понимала, что ведёт себя, как стерва, но уже не могла остановиться.
– My money was stolen([16])…
Удивительно глубоко, в жуткую тьму доисторических времён ведут нас общие, индоевропейские корни наших языков! – поневоле думала при этом Таня. – Вот stolen – обозначает в английском воровать и собственно краденое. Словечко «steal» – «это красть, грабить, своровать, похищать». И то и другое звучит почти как «стол», «столоваться». Арийские бродяги древней степи, видимо, что украли-награбили, то и кушали… Не разграбишь – не постолуешься… А если дальше тянуть логику – к словам «престол», словечку «стиль, стильный», то… Нет, так с ума можно сойти!
– Не будем усложнять, – сказала Таня Совенко самой себе по-русски, чтобы болван за конторкой не понял.
У керамогранитной стойки администратора, которые всюду в Европе называются «ресепшен», и только в упрямой Англии, у коей «во всём особенная стать», упорно зовутся Front desk, Татьяна Совенко без всякой «лингвофилософии», очень просто и обыденно рассказывала, что у неё украли (застольничали!) деньги из сумочки, пока она прогуливалась по площади, исследуя бутики. Площадь называлась «парком»: знаменитый лондонский Финсбери-парк. Почему она «парк», тогда как она площадь? Муж пожал в ответ на этот вопрос плечами: «потому что все англичане сумасшедшие».
– В этом мире два свободных человека, единоверчеством не связанные, обычно замышляют убийство друг друга с корыстной целью, – объяснял Совенко. – Но это не значит, что они стреляют друг в друга картинно, как на дуэли, под присмотром секундантов! Этот процесс корыстного покушения на ближнего чаще всего идёт в густых клубах безумия, посреди каких-то замысловатых химер очковтирательства и самооправдания… Два свободных человека, находясь в отношениях конкуренции, изощряются не только в средствах умерщвления друг друга, но и в средствах взаимного обмана…
А итог, который он подвёл своей сомнительной теории – «англичане дольше всех живут в условиях рыночной конкуренции: все англичане сумасшедшие».
Но они, хоть и сумасшедшие, весьма здраво рассудили, что им не помешают 56 фунтов из раскрытой дамской сумочки-клатча…
– У меня украли 70 фунтов, – по советской привычке надбавила Таня.
Администратор «фронтдеска» отеля-люкс «Королевский» (а точнее «Royal House of London», что находится в самом центре Лондона) поднял обе брови синхронно: чисто-английским жестом.
– Причём здесь отель, леди? Обратитесь в полицию!
– Я жена сэра Совенко, который сейчас докладывает в Лондонском королевском обществе. Он вернётся к пятичасовому чаю([17]) и узнает, что у меня украли деньги на примыкающей к вашему gash’еному отелю cock’нутой площади Финсбери, – аффиксировала Таня на русский манер самые грязные британские ругательства. – Которую вы лживо называете «парком»! А когда об этом узнает мой муж – об этом узнают и «актуальные лорды», и при дворе её величества… Подумайте о своём отеле!
Чопорный администратор за сверкающей полировкой, хромом и лампионами стойкой на фоне шлифованной плитки имитирующих натуральный гранит настенных панелей сверился в журнале учёта с тем, в каких именно апартаментах разместили чету Совенок. Убедился, что в люксе президентского класса, – и после этого (конечно, не «до») вспомнил английскую поговорку: «если женщина не права – остаётся только извиниться».
Он, лишь залихватскими завитушками почерка выдавая своё раздражение, выписал Тане картонную карточку – «контрамарку» от администрации отеля в «бирмингемскую торговую галерею» правого крыла гигантского роскошного здания.
– Леди, по этой карточке вы можете набрать там товаров на 70 фунтов стерлингов…
– Там у вас одни сувениры для дурачков, которые первый раз в Лондоне…
– Ещё там, – администратор держал свою невозмутимость криво, как усталый солдат – ружьё на посту, – продукты питания, кожаные изделия – туфли и сумочки, там бирмингемский бар, спа-салон, видеосалон, пивной ресторан и френч-кофейня. Нашей картой вы можете оплатить услуги доставки пищи круглосуточно, а также платные услуги консьержа… И принадлежащее отелю «трансфер-такси» до любого вокзала или аэропорта… В вашем номере есть платный минибар и кофемашина Nespresso, они идут как дополнительные услуги… Но теперь не для вас…
«Как знал!» – припомнила Таня поучения мужа.
– Кофеваркой лучше не пользоваться, – убеждал он её, заселяясь в номер. – Все эти фильтры, гуща и жижа в отелях интересуют горничных в последнюю очередь… Иногда я там даже плесень находил…
Так что Татьяна не чувствовала радости от внезапно образовавшегося права бесплатно воспользоваться Nespresso у себя в номере. Как и в целом не чувствовала радости: победив в этом нелепом поединке, настояв на своём – Таня Совенко ощутила лишь угрызения совести и горькое ощущение напраслины. В самом деле, с чего она привязалась к отелю по поводу 56, теперь уже 70 фунтов? Денег ей, что ли, жалко, или скандалов не хватает?
Вся жизнь её давно казалось ей самой странным сном – но с некоторых пор, недавно – сном мутным и разорванным, пляшущим и поминутно теряющим нить изображения. Она что, действительно в «Royal House of London», и если да, то какого чёрта она тут делает под занавес бурных 80-х, кислотного обкуренного десятилетия мировой истории?
В таком гигантском холле по законам физики должна была бы быть гулкая акустика с «заваркой» эха и кипятком булькающей гулкости. Но англичане украли акустику – как и весь мир, как-то исхитрились погасить её, неизбежную, в текстиле, мебели и глухо-пористых элементах потолка…
Оглядевшись вокруг, Таня видела целый салон элитной мебели – диваны, кресла, банкетки, столики, телевизоры и тумбы под телевизоры, витиеватые подставки под цветы: всё это отель называл «зоной отдыха», улавливающей гостя в паутину мягких спинок и подлокотников с прочной тканевой и кожаной обивкой. Всякий раз, усевшись куда-нибудь, человек непременно, как он ни вертись, оказывался перед низким стеклянным столиком со множеством глянцевых журналов.
С одного фланга – газетный киоск, с другого – сувенирная лавка, филиал длинной торговой галереи для туристов. Карманом притулилась недалеко от входа ложа для мероприятий, коктейль-стенд.
– Попав в Европу, – инструктировал Таню муж перед поездкой, – умный человек радуется дважды. Первый раз сразу как приехал – и ему кажется, что он попал в рай… Второй раз – когда он уезжает, понимая, что уезжает из ада…
Конечно, после скучного и серого советского функционального минимализма, нудно являемого «во всём сущем», Европа казалась очень яркой, пёстрой и красочной. Как будто ты из зарослей хвоща и прочих голосеменных мотыльком вылетела на поляну плотоядных цветов: манит и палитра щедрой на колор радуги, и запахи…
– Цель Европы – обмануть, – объяснял Виталий Терентьевич. – И в этом искусстве Европа тренировалась тысячу лет. Ты, Танюша, увидишь очень много продуктов – но все они фальшивые. Их создают сотнями сортов химии цвета и химии вкуса, так, чтобы они казались и красивее, и даже вкуснее натуральных… Ты встретишь фальшивое «молоко», которое умеет целый месяц не скиснуть, и «хлеб», который научен подлецами неделю не черстветь… Это не продукты, а оборотни, притворяющиеся продуктами! Ты встретишь много бриллиантов, но знай – они выточены из искусственно выращенных алмазов. Это – синтетика, камень, осаженный из пара… Ты встретишь много золота – но проба в нём существенно ниже нашей, советской – это скорее сплав металлов, чем собственно золото… Наконец, ты встретишь много улыбок, и они все тоже…
– …Фальшивые?
– Да, они тоже все фальшивые, как синтетические бриллианты или не желающее закисать молоко! Там нет кислых людей по той же причине, по какой там нет и кислого молока – если, конечно, речь не идёт о специальном производстве кисломолочных продуктов, которые все тоже…
– Фальшивые! – уже заученно кивнула Таня.
– Это капитализм, детка, рыночная экономика… – поучал Совенко, который, впрочем, может считаться пристрастным судьёй, ибо входил в высшее руководство уже гибнущей КПСС. – Знаешь, чем хищник отличается от паразита?
– Не-а…
– Паразит только жрёт. Хищник тоже жрёт жертву, но, чтобы быть хищником, он должен ещё и уметь заманивать жертву. Плох тот крокодил, который не умеет изобразить безобидное бревно в воде. И плох тот удав, который не умеет взглядом парализовать кролика. Плох и тот капитализм, который не сумеет на будущую жертву подманивающего впечатления произвести!
Он претендовал на всезнание, вешал лапшу в королевском обществе «актуальным лордам» британского содружества, этот подлец, Совенко, а сам даже с ванной комнатой в отеле не умел обращаться! Не далее, как в тот день утром Таня застала его матерящимся, дёргающим шарообразную ручку благородной бронзы: он захлопнул дверь, а изнутри на ручке фиксатор был в горизонтальном, запорном положении!
И теперь Совенко пытался сломать дверь, потому что ему нужно было в гости к умывальнику, а ручка его не пускала… А вызвать обслугу отеля Совенко стеснялся – потому что очень уж похабный повод: русский академик, варвар, как и все русские, самозаперся в нужнике, и не может сам себя открыть, причём даже не изнутри, а снаружи!
Не говоря уж о том, что он пробкой для раковины не пользуется, как экономные англичане, умывается под струёй, по варварскому обычаю…
А вчера он изводил Таню матом, потому что пытался разжечь камин в номере, камин же упорно не разжигался: надо было бросать монетки по пенни в малоприметную щель сбоку, регулируя, в зависимости от оплаты, температуру в помещении.
Таня показала ему таксобор – после чего много нецензурно-нового узнала про английскую нацию: крохоборы, выжиги, даже в отеле-люкс дерут за газ, замороженные люди, если стакан воды за ночь остался без льда – помещение считается «отапливаемым», – и это только самые вежливые его определения в адрес гостеприимных лондонцев. Которые взяли, да и выписали обкраденной на улице женщине 70 фунтов вместо 56, бонус, так сказать, за моральный ущерб. Интересно, что бы на это сказал Совенко? Наверное, опять бы разорался, что «у советских собственная гордость – на буржуев смотрим свысока» и «ничего у них не проси»…
Так у них, Алик, ничего не просить – безо всего сидеть! У тебя-то ведь, дружок-пирожок, ничего не допросишься…
***
Шокирующее девственный взгляд советского человека изобилие европейской торговли приедается быстро, и начинает скукой резать глаз, как изобилие снега в Антарктиде. Там всё белое, пушистое и всё на солнце сверкает – но лишнего смотреть окулисты не рекомендуют: можно и ослепнуть. В лондонской торговой галерее – не рекомендуют увлекаться перещупыванием бесчисленных сумочек и босоножек уже не окулисты, а психиатры.
Можно эмоционально ослепнуть. Как в горах при ярком свете дня слепнут от белого великолепия снежного сияния, так и тут возникает ожоговая травма восприятия. После определённого уровня многообразия оно воспринимается уже как однообразие: крайности смыкаются. И начинаешь понимать простую истину: всё хорошо только в меру. Потребление – не исключение!
Плохо человеку, когда товаров слишком мало, но плохо и когда их слишком много. По медицинской статистике смертей от обжорства и неумеренности в развитых странах фиксируют больше, чем смертей от истощения!
Таня не столько уже сувениры перебирала, сколько, скучая, смотрела через огромные пыльные витрины на Ливерпуль-стрит и пивной бар с живописным оформлением входа в викторианском стиле, когда к ней подскочил пожилой, суховатый и очень знакомый, причём давно, но не вспомнить откуда, – человек в чёрном, пошитом для светских раутов, костюме.
«Я живу – или мне снится? – снова думала Таня, прорезаясь через эту муть невозможной невероятности. – Или жизнь есть сон, различить их невозможно?».
Но это же точно сон, если вообще не бред. Ты почему-то в Лондоне, в торговой галерее с тянущимися в бесконечность стеллажами кожгалантереи и видом на Ливерпуль-стрит. Рядом с тобой, чуть не под руку тебя взяв по старой дружбе, безусловно, знакомый человек. Но хотя он знакомый – ты не в состоянии вспомнить его имени, или того, где и когда вы познакомились: как вам такое? То есть он не чужой, но и не свой, ты его знаешь, откуда знаешь – не знаешь – что это вообще?!
В такой ситуации даже свихнуться нельзя – потому что раз такая ситуация, то ты уже свихнулся. Люди бывают знакомые и незнакомые: как может быть знакомым, и хорошо знакомым – незнакомый человек, имени которого не в силах вспомнить?
Вспоминался Совенко, объяснявший жене, где и в чём живёт магия реального мира.
– Есть предметы существующие – вот, как этот стол. Есть предметы выдуманные, которых в полном смысле нет на свете. А есть ещё предметы пунктирного бытия, которые то появляются, то исчезают. Про них нельзя сказать, есть они или их нет. Их не то, чтобы совсем нет, но они не совсем и есть. В Первазе есть пересыхающие летом реки: они весной есть, а летом их нет… А весной они опять есть… Ты скажешь, что река есть, а горсть и гортань зачерпнут только раскалённый песок… Тогда ты скажешь, что реки нет – и вдруг утонешь в весеннее половодье в той реке, про которую доказано тобой же, что её нет и в помине!
То же самое могла бы Таня сказать и об этом знакомом незнакомце: он, однозначно и точно, был в её, Тани Шумловой, жизни. И столь же однозначно, столь же решительно – она не находила его участником ни одного из эпизодов собственного прошлого! «Ты утонешь в той реке, про которую тобой же убедительно доказано, что её нет»…
– Вы не могли бы прогуляться со мной под руку? – попросил, сверкая голливудским выпуклым белозубьем странный безымянный знакомец, выряженный с роскошью коктейль-пати. Желтоватыми белками бойких глаз повернул в начало и в конец галереи, где строй бесчисленных вешалок неубедительно перебирали похожие на братьев, собранные словно на конвейере, мужчины в костюмах-«тройках». Пиджаки расстёгнуты, у того, кто ближе к входу, – сверкает цепочка от часов в жилеточном кармане: Боже, какое ретро!
А тот, кто ближе к тупику торговых рядов, – повернулся из профиля анфас, и тоже: дуга серебряной, ясно видной на чёрном жилете цепочки, змеей нырнувшей в карман жилетки.
– Я не удивлюсь, если кто-то из этих близнецов сейчас вставит в глаз монокль! – пошутила Таня, хотя мурашки бежали по обнажённой модным платьем спине.
– We are in England, mistress! – пожал лишь одним плечом стареющий, и явно не желающий стареть, красавец, который точно был, и столь же точно не был в жизни Тани: ни когда она была Шумловой, ни когда стала Совенко.
Обращение – как понимают знатоки английского языка – в рамках приличия, но развязанное: «mistress» – так можно сказать и ровне на лужайке для гольфа, но и прислуге тоже! Этот знакомый незнакомец явно привык быть в центре внимания, от него пахнет не только парфюмерной гаммой с Пикадилли, но и богатством, славой, известностью.
И да, они в Англии, «mistress» Татьяна! Здесь даже пираты и убийцы – именуются «королевские, её величества, убийцы», носят жилетки и круглые луковицы брегетов в жилеточных карманах. А в нагрудном кармане тёмного тона шерстяных пиджаков – жаккардовые белые платочки уголком…
– Я вас знаю… – сказала Совенко внезапному спутнику, и сказала совершенно констатирующим тоном, хотя предусматривала вопросительные интонации. В памяти, как груши в преломляющем лучи дачного солнца крюшоне, плавали тяжёлые, ненужные слова: «рубероид» и «шифер». А ведь набившийся в компанию мужчина никак не походил на кровельщика, и ассоциация его с самыми плебейскими кровельными материалами могла значить только одно: Таня сошла с ума, или, в лучшем случае, «в процессе»…
***
– Ye… I'm Robbie Schiffer, – подсказал Тане таинственный знакомец в торговой галерее. И всё сразу же встало на свои места…
Руби Шиффер([18]) – непревзойдённый никем шахматный гений, чемпион мира по шахматам, много лет плоским и зернистым изображением своим не слезавший с экранов и газетных полос! Конечно, Татьяна узнала бы его сразу же, если бы не была так далека от мира «больших шахмат» и вообще большого, как, впрочем, и малого спорта. Руби Шиффера знали все – но далёкие от олимпийских ристалищ советские граждане больше иронизировали над его именем и фамилией: «известный миллионер Руби Роид» или «на даче покрыл дом рубиновым шифером»… Чего греха таить – Таня Шумлова тоже знала Руби Шиффера только с этой стороны. И когда стала Совенко – ничего в этом изменилось.
«Если жизнь не бредовый сон сама по себе, – подумала Татьяна, – то я сейчас не живу, а сплю с похмелья…».
Итак, смотрим картину с нового ракурса: праздная баба, советская туристка, ходит по бутикам в Лондоне… Её берёт под руку всемирная знаменитость, едва ли менее известная среди интеллектуалов 80-х голов, чем Элвис Пресли или «Битлз» среди девчонок Таниного поколения… Это уже само по себе – бред, бред, бред! Но спишем на Лондон, мало ли какие тут бывают встречи, говорят, в Москве Аллу Пугачёву в очередях иные видели! Перед собой, или за ними занимающую…
Однако всё происходит в узком и вытянутом, как готическая капелла, «храме Мамоны», и знаменитость мирового калибра пытается у случайно встреченной женщины (!) найти защиту от двоих злоумышленников, перекрывших ему оба выхода… При этом одетых, как Шерлок Холмс и доктор Ватсон в стёбовой постановке… Вот это уже в какие ворота лезет, извиняюсь спросить?!
4.
Дискуссионную ассамблею «Королевских Мудрецов» организовали, как нетрудно догадаться, в горделивом и чопорном, «исконно-британском стиле». Каменное дыхание Англии Совенко почувствовал на входе: безукоризненный, словно не садовники, а ювелир создали его, газон, богатых и строгих форм фонтан, рыцарские решения подъезда и главного входа… Ещё бросалась в глаза цепным бульдогом британизма густая готика вывески на цепях и средневеково-крепостного фасада. Всё говорило о верности вполне определённым традициям: ни один людоед не войдёт сюда, пока не научится закладывать салфетку и различать предметы сервировки в процессе каннибализма.
Встречал у вычурно-резных лаковых дверей довольно экзотичный с виду швейцар лиловых тонов и миловидная девушка-администратор. Они жестами рук раскрывали, словно створки дверей, сводчатый гулкий холл Клуба Джентельменов со всеми его столиками, диванами и креслами ожидания.
В почти храмовом полумраке полыхал большой экран новейшего японского телевизора (в те годы по технике с отрывом лидировала Япония), особый колорит придавала холлу шахматная доска с фигурами в рост человека. Каждая фигура игры – тонко выточенная скульптура лучника или пехотинца, рыцаря или особы королевской крови. Даже лица у пешек разные – отпечаток каких-то вдохновивших резчика живых людей…
В туалете, который Совенко благоразумно посетил перед долгим разговором, – всё было стеклянным, кроме, естественно, внешних стен, дверей и перегородок.
Над прозрачными, словно изо льда, унитазами крепились такие же прозрачные бачки, мечта механика: весь нехитрый механизм виден, как на ладони. Это странное извращение увенчивали витиеватые надписи на уровне глаз облегчающегося: «People who live in glass houses should not throw stones»([19]).
– Хороший принцип: постоянно напоминать сильным о необходимости быть осторожными, – понимающе кивнув, оценил Совенко…
Мир в тот год кипел и свистел вырывающимися струями обжигающего пара от мерзкого варева: крах социалистических режимов в Восточной Европе, медленный развал тяжко, в корчах беснований, умирающего СССР, судьба которого казалась ясной уже и не слишком посвящённым…
Но здесь мало интересовались днём сегодняшним, для них вчерашним, а больше говорили о завтрашнем как о злободневном. Диалог с британскими мудрецами задуман был на странную тему: горизонтальность и вертикальность образования. Мудрецы, как и положено капитанам, смотрели вперёд, а не за борт сбоку; для них всего соцлагеря уже как бы не существовало, и они собирали интересные мысли о мироустройстве «после».
Что же мучило потомственную масонерию «актуальных лордов»? «Кошмар социализма», который, к их счастью, уже можно считать минувшим, они положили считать продуктом демократизации школьного и высшего образования. Мол, низшие классы стали задавать слишком много ненужных вопросов – потому что лорды-предки выдумали их слишком многому учить. И вот, извольте видеть, нынешние masterlord’ы (забавно, звучит почти как «бастарды») решили не повторять ошибок прежнего, и не разбрасываться знаниями во все стороны.
– По нашему мнению, высокое образование для низкого народа делает его не только агрессивным, но и несчастным… Это всё равно, что подарить корабль бедуину в пустыне. Где ему его использовать?
Техническая сторона ликвидации народного образования была лордам уже вполне понятна: замена «школы мысли» на «школу тестов», отрывочных и бессмысленных. Хитрость в том, что школа формально не закрывается, и плебею кажется, что он учится. Но в «школе тестирующего типа» его учёба не ценнее, чем у попугая, заучивающего слова, смысл которых ему непонятен. А так всё чинно и по-старому: ученики бедных кварталов ходят в школы и толкутся там всё урочное время!
– Ну и что в итоге? – спросите вы.
А вам благожелательно разъяснят:
– Таким образом, горизонтальное образование исчезнет, его сменит вертикальное: чем меньше учеников, тем выше уровень каждого. В итоге каждый будет знать только то, что ему нужно знать: правители – всё, а горшечники – как лепить горшки, и не более того. Зачем захламлять голову людям знаниями, которые им всё равно негде применить? Или вопросами, на которые в их положении всё равно не может быть ответа?
Однако было и то, что лордов – реставраторов кастового строя беспокоило. Они не монстры, они просто так видят. Их всерьёз волнует – не приведёт ли благое намерение (коим, как известно, дорога в ад устлана), то есть ограниченность круга образования, к умственной ограниченности его получателей? Можно ли загнать широкие знания в узкую бутылку высшей касты так, чтобы широте познания это не повредило?
– Мы хотим сделать производство умов штучным, а качество этих умов – высшим.
Совенко возражал с точки зрения собственной науки нейрологии – о законах человеческого мышления на стыке логики, инстинктов и эмоциональной сферы:
– Ум – на самом деле качество реакции на доктрину. Кто же определяет качество? – спросите вы. Доктрина и определяет. То, что почитается умом при одной вере, выглядит глупостью или безумием в социальном пространстве другой. Умный человек для вас – это человек наиболее соответствующий нормам вашей веры. Например, дворовой шпане безразличны достижения очкарика в математике, и если в среде математиков этот очкарик почитается умным, то для дворовой шпаны он дурачок и ничтожество… При смене в обществе доктрины – меняются и представления общества об уме. Когда атеизм вторгается в европейскую культуру, он производит катастрофические перестановки в наших представлениях об уме, образованности, воспитании. То, о чём я говорю, лучше высвечивается при слове «мудрость» – частичном синониме слова «ум». Мудрым в традиционных религиях считают ловца Вечности, в социалистических доктринах – ловца Равенства, а в капитализме – ловца Денег. Не денежных знаков, а Денег с большой буквы, под коими я разумею философское представление о Силе, лишённой нравственных, рациональных ограничений и лица. Что такое «волшебная палочка» в сказке? Это предмет, который творит чудеса в руке любого хозяина, какие захочет хозяин, и абсолютно некритичный к хозяину. Волшебной палочке безразлично – делать умные чудеса или глупые, добрые или злые, делать их для Ивана или для Петра… Какие ей закажет любой, кому повезло её схватить, – такие она и сделает.
– Это в сказках! – сердито перебил оратора лорд Боули, указав на высеченной под сводом продолговатой залы прямо из цельного камня заповеди королевского общества: «Ничего со слов!».
– А в реальной жизни, – улыбнулся Совенко, оправляя галстук, узелок которого был повязан «бочонком», по внешторговской новой моде, – таким воплощением безличной, безразличной ко всему, кроме подчинения обладателю Силы, являются Деньги. И вы легко можете в этом убедиться, подставив в мою формулу факты из своей жизни. Деньги – есть Сила, у которой нет никаких ограничений, кроме технических. Деньги не спрашивают, разумно или безумно, прекрасно или преступно задуманное тем, в чьих они руках. Их может ограничить только техническая невоплотимость замысла – и более ничего. Если главная цель в жизни – сосредоточение в своих руках такой дистиллированной Силы, то это в корне меняет представления общества об уме и образовании подрастающих поколений. Прежнюю систему обучения невозможно сохранить для бедных, но и для богатых её пытаться сохранить в прежнем, оксфордском формате «энциклопедии-британники» – утопия. Когда у общества меняются приоритеты, то меняется и реакция человека, и оценка качества этой реакции. Прежде считавшееся безумным кажется умным, а прежде мудрое – воспринимается как глупость.
– Вы под воздействием советской пропаганды, – заскрипел лорд Асквит-шестой, – воспринимаете нас как каких-то злодеев, которые служат только собственному эгоизму. Заверяю вас, это не так. Мы исходим из того, что высокий уровень жизни всех людей – это высокое качество управленцев. Которых нужно отбирать с учётом их личных качеств и генетики. Вы у себя в стране говорите о несправедливости неравенства, но всё, чего вы добились – лишь равенства в нищете! Я без всякой задней мысли или подвоха спрашиваю вас, sir Vitali, вы действительно думаете, что метание бисера перед свиньями в форме общего, уравнительного для всех образования – путь к лучшему качеству жизни?
– Возвращаясь к моей теории об уме как качестве реакции на доктрину, скажу, что и понятие «качество жизни» весьма и весьма переменчиво, в зависимости от вероисповедания человека. Для одних высшим приоритетом является никогда не вкушать человеческого мяса. Для других – никогда не оставаться без мяса. Согласитесь, лорд Чарлз, эти приоритеты противоречат друг другу. Если всегда кушать свежее мясо, важнее табу на людоедство…
– Мы говорим не об этом!
– Мы говорим именно об этом. Мы переносим политические дрязги борьбы социализма с капитализмом на метафизический уровень, и получаем именно это: количество и качество мяса против его происхождения. Нас никто не слушает, мы общаемся в закрытом режиме, давайте же честно откроем картину хотя бы для самих себя. Ведь вы же этого хотите?
– Да, да… – подтвердили с мест полукруглого маленького и очень уютного амфитеатра сразу несколько лордов.
– Ну так и будем честны сами с собой. Что такое капитализм в его метафизической фундаментальности? Человеку нужно зарабатывать… Он это делает по-разному, но чаще всего – лишая заработка других людей. Не всегда, но в подавляющем большинстве случаев… Если запретить людям лишать заработка друг друга – вырастет ли жизненный уровень? Чёрта с два! У одних – конечно, вырастет, когда их прекратят грабить. А у других – конечно, упадёт, потому что им запретят грабить. Не в уровне жизни дело, понимаете ли! Главная идея социализма – выбить экономическую почву из-под всеобщей взаимной ненависти, когда одним хорошо именно и только потому, что другим плохо!
– Но ведь это и наша цель! – возмутился такому грубому передёргиванию лорд Чарлз Асквит-шестой. – Именно потому мы и говорим о замене горизонтального образования вертикальным! Мир, в котором каждая каста знает своё место, стал бы гораздо менее жестоким…
– Хотите мира без жестокости? – обрадовался, поймав собеседника на слове, Совенко. – Оˈкей, я расскажу вам, как построить мир без жестокости! Для этого вам нужно несколько поколений людей, привыкших жить на стабильную, государством установленную зарплату.
– Вы всерьёз это?!
– А иначе как? Вы претендуете на заработок, который другому человеку ТОЖЕ нужен… И как тут без жестокости?! Рублю ведь безразлично, в чей карман попасть, это люди между собой в драке решают… Что такое конкуренция? Это борьба. Бывает борьба без жестокости, по правилам?
– Ну, теоретически… – собеседник, сэр Чарлз, был немного смущён очевидностью формул. – Если двое борются в спортзале за пластиковый кубок ценою в пенни, и судья материально не заинтересован… Тогда может быть борьба по правилам…
– Хотя мотивов личного честолюбия тоже никто не отменял! – возразил Виталий Терентьевич. – Но допустим, в спортзале такая борьба по правилам может иметь место… А если вы боретесь за крупный денежный приз? И судья рассчитывает на часть вашего денежного приза? Тогда как – без жестокости-то и по правилам, а?
***
– Когда мы говорим об улучшении качества жизни людей, – соловьём разливался Виталий Совенко в королевском обществе, – мы же по умолчанию имеем в виду систему управления централизованную, разумную и доброжелательную к людям. Ту, для которой улучшение жизни – не случайность, вроде упавшего метеорита, а решение. Все эти разговоры просто безумны под властью монстров. Хищник нападает на свою жертву, чтобы растерзать её и сожрать. Вы с хищником будете обсуждать вопросы – удобно жертве или неудобно, больно ей или не больно? Как, если он её жрёт?!
И никто, включая его самого, – не знал до конца, по долгу ли службы советского функционера он это всё говорит, или по зову души…
– А если мы имеем дело именно с теми типами власти, которые рассматривают общество именно как хищник жертву, то для них единственным ограничением зверств выступает страх перед копытами и рогами жертвы… Если жертва сильно брыкается – то это может остановить хищника, убавить ему аппетита, как у капитализма во второй половине ХХ века, но ведь это не изменит хищника изнутри!
– Но социализм себя изжил, sir Vitali, и ваша страна больше всех пострадала от его иллюзий… – возразил кто-то из лордов.
– Понимать ли вас так, что вы считаете всю человеческую цивилизацию изжившей себя?
– Зачем вы равняете узкую, деспотическую, аграрную доктрину – и общий прогресс человеческого вида?
– Ну, вероятно, по той же причине, по которой древние уравняли глас народа и глас Божий([20]).
– Не вполне вас понимаю…
– Попробую подробнее! Величайшей задачей человечества в целом, а нашего поколения в особенности – является историческое примирение христианских традиций и социалистической идеологии! Суть моей мысли в том, что всегда существовала особая восходящая линия, которую стали называть словом «социализм» только в XIX веке. До этого её тысячелетиями называли по-разному, и она являлась в самых различных сектантских оболочках, но по сути своей, в ядре, оставалась самой собою!
Без этой восходящей линии, которую в наше время олицетворяет социализм, человечество не сделало бы и первого шага из пещер. Добро не может начинаться ни с Маркса, ни с Ленина, потому что из этого получается, что тысячелетиями человечество прекрасно обходилось без добра. Не только размножалось, расселялось, но ещё и развивалось!
– Сложно поспорить с тем, что человечество имело развитие до вашего Маркса, sir Soven’К°…
– А я-то хочу сказать, что ничего бы этого не было с самого начала цивилизации, если бы не определённый, неизменный смысл восхождения. Тот, который в разные века называли разными словами, но всегда имели в виду одно и то же: посильное человеку обобщение идей, развитие абстрактного мышления, из которого вытекают планирование хозяйства, обобществление имуществ как воплощение принципа равенства перед законом! Без солидарного коллективизма, заботы о другом, как о себе, – человечество никогда бы не построило ничего сложнее банды или орды. Мы же с вами, lord’s high steward([21]), – Совенко обвёл рукой церковную по строгости залу, – находимся в продукте одной из самых утончённых механик государственности!
– Который, заметим на манжете([22]), является частной собственностью… – возразил лорд-распорядитель торжеств. – Частной собственностью королевской фамилии…
– Но монархия и не претендует на равенство перед законом со своими подданными, – парировал, как умел, с медвежьей грацией, Алик. – Я об ином: имущество является материальной средой, в которой мы обитаем, и не может быть никакого равенства вне равенства имущественного, как не можем мы быть без окружающей среды с её водой, воздухом, ресурсами и всеми дарами природы и плодами рук человеческих! Отвергая это, вы отвергаете не только смутные и путаные, где-то ограниченные, а где-то чрезмерные учения Маркса и Ленина. Вы отвергаете всё человеческое в человеке, всё, что в нём выше животного. Стоять за частную собственность – значит, стоять против обобщения, против абстрактного мышления, а именно оно и вылепило человеческий вид из зоологической среды!
Ведь в развитом абстрактном мышлении не бывает моего или твоего. Кант – мой или ваш? Нет, понятно, что книжка Канта за рупь-сорок, издательства с узбекским колоритом имени «Учпедгиз» – она может быть и моей, и вашей… Но это книжка, продукт полиграфии! А идеи и знания в ней – могут ли они быть чьей-то частной собственностью?
***
К чему, кому и зачем он всё это излагает? В памяти важнейшим аргументом не молчать вставала картина утренних лондонских впечатлений: улица, забитая автомобильной пробкой, в вуали городского сизоватого смога, и огромный рекламный плакат на всю стену, по-английски – «билборд».
Страховая компания рекламирует разные виды своих услуг. Поскольку с деньгами на Западе не шутят – тут нет юмора: похороная страховка. Предлагается она улыбчивой рожей, из-под которой свисает роскошный галстук, в тисках лацканов респектабельного пиджака.
Понятно, что «только в этом месяце» и понятно, что «особые условия», и существенные скидки гарантированы. Похоронная страховка, напоминаю! И внизу слоган, призванный привлечь потенциальных клиентов поторопиться воспользоваться скидками, купонами и бонусами:
«Вы никого не огорчите своим уходом!».
Насколько привычна и обыденна такая реклама для человека на Западе, насколько она бритвой полощет по воображению советского, да и просто русского человека! Заставляя его «не замыленным» взглядом свежего наблюдателя видеть в таких гигантских рекламных щитах посреди гигантского мегаполиса трупные пятна общества, даже не заметившего, что оно уже умерло!
Запад – и сложен, и прост.
То, что советскому человеку представляется пасторальной Аркадией – не обманывает: оно и есть пасторальная Аркадия. То есть овечки на симпатичных лужайках.
Сходство с овечками, но не умилительное, а зловещее, музыкой удушья проглянуло в гигантском лондонском торговом центре, полном самых замысловатых и попросту патологических в своём многообразии услад для потребителя. Проглянуло сначала смутно. Таня, как художник, лучше понимала мизансцену, она и объяснила – что такого пугающего видит он из стеклянной кабины лифта, откуда вид сразу на четыре этажа с бутиками, и на множество пасущегося народу…
– Тупое травоядное переходит от пастбища к пастбищу… – объяснила Татьяна. – Как и здесь, от прилавка к прилавку… Так, бездумно щупая тряпку за тряпкой, можно ходить часами, днями, годами… Тупые травоядные животные, медленно перемещаясь, подъедают под собой траву, а что поедают эти бесполые щупальца «шопинга»?
Алик промолчал. И снова честь сформулировать это выпала Тане Совенко:
– Эти же подъедают время! Просто пережёвывают жизнь, которую им больше нечем занять… От количества перещупанных солонок и пепельниц, от их покупки или отказа от покупки – ничего ведь не изменится ни в жизни вообще, ни конкретно в жизни этого жвачного… Подвижный безумец страшнее мертвеца, страшнее трупа! – поёжилась Таня.
Как «профильный» академик Совенко понял, о чём говорит жена.
– А это и есть главная мечта масонов, – объяснил он, – чтобы способность думать осталась только у них. Чтобы для остальных понятия и категории стали бы непостижимы. Это мечта о дрессированном недочеловеке, управляемом низшими инстинктами по первой, самой примитивной, сигнальной системе, опробованной вначале на собаках. Чтобы люди по сигналу с пульта легко вводились бы в заказанное состояние: эйфорию или гнев, ярость или ликование. Не потому, что сами так решили, а потому что на пульте их инстинктов хозяева нажали нужную кнопку! Однако это их мечта, не моя. Я многократно пытался их убедить в их тайных собраниях, что сигнал с пульта рикошетом ударит и им самим в голову. Заражая низшие классы животностью – они и собственных детей ею заразят…
Но… Теория всегда хороша тем, что бумага не кусается. Жизнь же цапнет так, что мало не покажется! Одно дело – теории академика. И совсем другое – Они… Они, бесконечно блуждающие между витрин неторопливым дрейфом, действительно и время и жизнь превращая в выеденное яйцо. Но чтобы понять ужас этого, нужно ведь доказать, что жизнь имеет смысл, какую-то самоценность, что она не просто ошибка смерти, свершившаяся случайно, и выправляемая неумолимо!
Чтобы увидеть апокалипсис в топотне мирных пастбищ парнокопытной пасторали «шопинга» – нужно обрести в себе стержень смысла, или, что то же самое, посадить себя на кол сверхсмыслов, превращающих избыток житейского времени в катастрофическую его нехватку…
И Совенко торопился объяснить тем, про кого сказал – кому не поздно, и если не поздно:
– Коммунисты с их богоборчеством получили жестокий урок истории... Потому что нельзя "порывать с прошлым", тем более – "решительно"... Порывая с прошлым, особенно если решительно, – непременно порвёшь с тем в нём, что породило речь и письменность, закон и государственность, науку и культуру... Порывая с пусть и ненавистным, но всё же собственным прошлым, есть риск, как говорится, "вместе с грязной водой выплеснуть и младенца".
Он перевёл дух в этом нелегко ему давшемся признании.
– Это факт. Как факт и другое: сегодня для борьбы с коммунистами используются идеи, которые заквашены на человеческом низе. Зацикленные на сохранении одной только грязной воды без младенца. Эти идеи сводят всего человека к нижней точке его исторического и умственного восхождения, к тем тёмным началам, откуда когда-то вышло человеческое существо, ещё не будучи человеческим существом...
***
Круги и сферы, сферы и круги… Весь лондонский день академика Совенко был наполнен «антинародной дипломатией» – неформальными раутами с «актуальной аристократией» туманного Альбиона.
Давала коктейльную вечеринку и так называемая «Суконная корпорация», законнорожденная дочь британской традиции, ведущая свою историю с веерных воротничков XVII века. Созданная «купцами-авантюристами» ещё в те времена, когда слово «авантюрист» означало не упрёк, а профессию, транснациональная корпорация с многомиллиардными оборотами сукном давно не занималась, но в Англии переименоваться сложнее, чем заново родиться.
– У вас сложилось в корне неправильное представление о европейской демократии! – посетовал о своих впечатлениях про СССР мистер Джералд, один из воротил в этом закулисном мире. – Вы мне напомнили дикарей, которые выбирали себе в шаманы увечных калек и сумасшедших, думая, что те ближе к духам… У вас сумасшедшие становятся депутатоами in parliament… Я говорил с тремя из таких, и каждый хочет из своей деревни сделать независимую республику! Нам, говорят, наш гуру завещал: развалим и большую империю, и маленькие империи…
– Это они про Сахарова!
– Может быть! Они говорят: создадим суверенные микроскопические демократии на местах… Трое в один голос! Я одного спросил, ты его знаешь, Krashnoffa, – а что делать, если на деревню-республику нападёт агрессор?
– И что же он ответил?
– Он промолчал. И я понял – у него аутизм, Vitaly. Он живёт в своём мире, а вы его выбрали депутатом…
– Ну, это мы у вас учимся, Элфи!
– Плохо учитесь! Учебник надо читать целиком, а не только обложку…
– Твои бы слова – да с трибуны Верховного Совета!
– Нет… Я частное лицо, и чем меньше людей про меня знает, тем лучше… А уж если хотите учиться, то знайте: европейская демократия – это пульт от политики.
– Пульт?!
– Пульт управления… – топ-менеджер «Суконной корпорации» улыбчиво поднял вечерний коктейль в «двойном шоте» – бокале из двух обрезанных конусов, похожем на песочные часы:
– Кнопок много, и любую можно нажать, фантазируя, как ты с пульта чем-нибудь управляешь. Правда, коробочка с кнопками полая внутри… Что нажимаешь, что не нажимаешь – в жизни ничего не меняется…
– А в чём тогда смысл?
– Успокаивает… Знаешь, как приятно – сидеть и кнопки нажимать! Предлагаю и тебе принять в этом участие.
Элфи Джералд вдруг полез во внутренний карман, достал оттуда и протянул Алику пригласительный билет с золотым тиснением: «Суконная корпорация». Это был бледно-розовый, с льняными волокнами, ароматизированный картон.
– Обязательно приезжай! – настаивал Элфи. – Присутствие всех членов совета директоров обязательно! Все накладные расходы тебе покроет исполнительная дирекция, кроме того, установленное уставом вознаграждение за участие в совете, и… – Джералд закатил глаза, смакуя качество предложения. – Какой будет банкет! Удивительный будет банкет по итогам, на корпоративной яхте, вино доставят из папских погребов, лобстеров заказываем в Канаде… Finger licking good-yum-yum([23])…
Совенко ознакомился с датой в пригласительном билете – и вынужден был извиниться:
– Увы, Элфи, рад бы, да не могу! В эти числа назначена республиканская партконференция в Первазской ССР, а у меня там, ты же знаешь, большие интересы… Мне придётся быть там!
– Эх, Витали, Витали, – загрустил Джералд, нырнув ладонями в мелкие жилеточные карманы. – Лучше бы тебе быть у нас на совете директоров… Большие интересы в Первазе не только у тебя… Послушай старого друга, я ведь не зря тебя приглашаю именно в эти числа…
Дальше они молчали, застыв, как два удава, гипнотизирующие жертву взглядами. Элфи Джералд не хотел говорить лишнего, но был очень уж настойчив для простой вежливости. И в голове у Алика уже клубилось, оформлялось из мути в формулу подозрение вполне определённого толка. Англосаксы всегда действуют по шаблону: в этом их сила и их слабость. Ходы англосаксов веками отшлифованы до блеска, но веками же и консервативно неизменны.
– Мне… – осторожно, почти шёпотом поинтересовался Совенко после долгой паузы, – надо быть в «Суконной Корпорации» из… скажем так… соображений личной безопасности, да?
Элфи и смушённо и недовольно мял губами и отводил блёкло-прозрачные британские глаза. Во всей его физиономии укором отчётливо читалось: «Зачем ты всё так усложняешь, Vitali?».
– Могу сообщить тебе по секрету, ты без пяти минут лорд! Её величество, королева изволила выразиться: «я ставлю себя в неудобное положение, когда называю Совенко «сэр» – до того, как пожаловала титулом лорда. Но ведь по-другому к нему обращаться было бы невежливо!»
Совенко терпеливо ждал, склонив голову.
– Поэтому, Витали, вопрос считай решённым, и нам, суконщикам её величества, не хотелось бы, чтобы с лордорм её величества случались бы какие-то неприятные неожиданности…
Сказал, прикусил болтливый язычок эсквайера, потому что опять сболтнул лишнее, оберегая своего коллегу в совете директоров – от чего?
А потом они обменялись двумя ничего не значащими для окружающих словами, притом, что окружающие и не думали их подслушивать.
– Грумменхорст? – прищурившись спросил Совенко.
– Шаппельбаум, – отзывом на пароль отозвался Элфи. И покраснел, как умеют краснеть только англичане: розовыми асимметричными пятнами на бледном лице.
И больше Джералд уже ничего не сказал. Он не имел права говорить и это, а кроме этого, скорее всего, ничего не знал. Он не знал бы и кодового слова, конечно, но, видимо, его попросили сверху «вытащить» Совенко в Лондон под благовидным предлогом и строго определённого числа. И если объясняли зачем – то только очень убористо и кратко. «Грумменхорст» – это не уровень старины Элфи, весельчака, любителя двухсолодовых виски и охотничьих собак. Такого, знаете, души-и-рубахи парня, который, скорее всего, вышел за рамки порученного, болтая про «Шаппельбаум». Наверняка ему велели передать пригласительный билет, благоухающий шанелевыми тонами ароматов, и точка.
Но иногда инструмент заходит немножко дальше, чем думают о нём мастера. Те чванливые и спесивые «мастерлорды», про которых Совенко знал, что на бумаге им принадлежит… всё. Все активы мира, все его деньги, вся планета – словно бы в комиссионке оцененная и принятая старьёвщиками. И на бумаге у них никогда нет проблем. За то, что им нужно, – они могут выложить любую сумму. Предложат миллион долларов, а если начнёшь слегка торговаться, то быстро предложат и десять и сто, мало понимая разницу между миллионом и сотней миллионов: ведь они же сами печатают деньги, бесконтрольно и сколько нужно! Они могут позволить себе покупки на любую сумму – «лишь бы продавалось». Лишь бы было не дороже денег.
В реальном мире они не так могущественны, как на бумаге. Ибо не могут же они напечатать почву или руду, нефть или газ, золото или олово, как печатают свои деньги! То, что на земле или в земле даётся совсем им не так легко, как завитушки в чековой книжке. Нужно идти и брать. Деньги-то на самом деле ничто, если не подкрепляются силой!
А вся сила этих магов-задохликов в продажности людей. И смерть их, как у кощея в яйце – если вдруг люди откажутся продаваться. В таком случае все сокровища этих магов превратятся в груду ничего не стоящих бумажек. Золото, нефть или шафран принадлежат им не сами по себе, а только пока обмениваются на их, самозваных божков, закорючки в чеках.
«Итак, о чём мне, в сущности, сказали? – думал «без пяти минут лорд» Совенко. – Именно в те числа, когда я собираюсь в Первазскую ССР, – меня не хотят видеть в Первазе ради моей же собственной безопасности. Чего ждать в сентябре в Первазе? Я знаю, что там будет партконференция республиканской компартии, на которую, собственно, и еду. Нетрудно догадаться, что к конференции готовят англо-американские «гостинцы»… – Совенко ощущал просяную россыпь мурашек по спине и холодный пот. – Там будут события «Шаппельбаум». Ты не знаешь, что такое события «Шаппельбаум». Но ты знаешь, что такое операция «Грумменхорст». В таком случае, дружок, ты знаешь и что такое «Шаппельбаум»…».
«Грумменхорст» – то, что год назад заставило Совенко выйти из такого приятного самоощущения олимпийского божка, повелителя судеб – и почувствовать себя всего лишь больным стариком, который обо всём узнаёт задним числом и последним.
«Грумменхорст» – это фотомастерская и съёмочная площадка американской частной военной компании, специалисты которой были переброшены в советское Закавказье, «сделать нужную картинку». Они отрезали десять голов у армян, попинали их под запись, и отправили фотографии в армянские общественные организации. Потом они отрезали десять голов у азербайжанцев, попозировали с ними – и отправили фотки их в Баку. Потом они немножко сорили командировочными в кооперативных ресторанах, немножко затоварились сувенирами, и – убедившись, что армяно-азербайджанская резня вспыхнула ярко, занялась дружно со всех углов советского дома, – уехали поджигать другие дома в Никарагуа.
Вот что такое «Грумменхорст». О котором Совенко узнал слишком поздно, когда всё уже случилось. Ощутив себя глупым и плохо информированным стариком.
Нетрудно догадаться, что «Шаппельбаум» – это тот же «Грумменхорст», только для Первазской ССР.
Но неважно как он называется – хоть горшком назови.
Важнее другое: если события намечены на сентябрь 1989 года, то значит, уже сформирована солидная принимающая сторона из местной агентуры. ЧВК не может высадить десант просто так, на парашютах: её обязательно кто-то принимает и курирует на месте, как и было с «Грумменхорстом».
– Очень благодарю тебя за заботу о моей безопасности, Элфи, – растроганно поклонился Совенко. – И надеюсь тоже быть тебе полезным…
– Полезнее всего ты мне будешь на совете директоров «Суконной корпорации» в сентябре, – сухо, видимо, внутренне ругая себя за болтливость, пожал плечами эсквайер с овсяной улыбкой. – Где, Витали, ты и обязан быть, как член совета директоров! – И снова за своё, как заводная игрушка: – Номер в отеле оплатим, вознаграждение члену совета тебе известно, согласись, неплохая оплата трёх часов посиделок за круглым столом с другими рыцарями Артура… Главное, Витали, лично для тебя: я распечатаю коллекционную бутылочку вина папского замка XVII века…
– Боюсь, что за такой срок вино там давно превратилось в уксус…
– А ты не бойся, а приезжай посмотреть! Интересно же! – завлекал снова радушный, снова плюшевый, снова улыбчивый, как реклама дёсен, толстяк-жизнелюб Элфи.
И, прогоняя тучу неприятного разговора прочь, бессистемно переводил стрелки разговора ещё дальше:
– Но я не об этом с тобой хотел поговорить , Vitaly, – Элфи смущённо покручивал пуговицу на смокинге собеседника (который, кстати говоря, англичане не называют «смокингом» и даже удивляются, когда слышат это слово). – Я как специалиста… Что ты думаешь о полтергейсте?
– А что? – прищурил кошачий глаз Совенко. – Донимают привидения в старинном замке?
– Если на чердаке стучат копыта – думаешь не о лошадях… Понимаешь, что-то стучит и движется, скрипит половицами… Замок не мой, я его недавно купил, ты же знаешь, я из эсквайеров! Есть у этого какое-то физическое или психическое объяснение?
– Есть. Бесы.
– Ты серьёзно?
– Если ты серьёзно спрашиваешь – то я серьёзно отвечаю.
– Слушай, но это же… Ты правда, что ли? Ты веришь в существование вот именно бесов? Не просто малоизученных феноменов, а духов преисподней?!
– Я учёный, мне верить не положено. Я знаю.
– Что знаешь?
– Знаю, существуют ли бесы…
– Ну и?
– Безусловно, существуют… Огромное множество людей их видели, как ты меня, и даже ближе…
– Но – видели как галлюцинацию!
– Давай сделаем поправку для скептиков: точно установлено, что бесы существуют, по крайней мере, как видимость. А видимость – часть существования и не бывает без причин. Откуда тебе знать, что я не галлюцинация или весь мир не голограмма, о чём всё чаще говорят физики? Ну, а то, что видимость может не совпадать с сущностью… Так ведь ничто в мире – слышишь, ничто в мире! – не выглядит тем, чем является на самом деле! Понимаешь?
– Не вполне…
– Оптические обманы зрения описываются в учебниках физики как объективная реальность, несмотря на то, что они – оптические обманы зрения! Если вы смотрите на куб сверху, то видите квадрат. А если под углом, то увидите куб. Существует ли квадрат, или существует только куб? Вопрос глупый, нелепый, пустая схоластика! Всякий понимает, что существуют и квадрат в кубе, и куба не существует без квадрата. То же самое и с бесами? Мохнаты они, рогаты, козлинорожие? Или они просто зыбко-прозрачные сгустки неизвестной нам энергии? Или совершенно нематериальная болезнь мысли? Я думаю, и то и другое – как куб и квадрат. С какого ракурса их воспринимаешь – то и увидишь. Меняйте точки обзора – и вы увидите бесов, как психическое заболевание, как зыбкую червоточину пространства и как шерстистую рогатую тварь. Главное помнить, что видимость куба не отрицает квадрата, а видимость квадрата не отрицает куба…
– Мне что делать, Vitali? – вернулся Джералд на спасительную почву английского практицизма.
– Установи везде записывающую аппаратуру. Такую, что включается автоматически при движении, у вас это предлагается на каждом углу…
– Ты хочешь видеокамерами отпугнуть бесов?!
– Они, Джерри, очень боятся быть зафиксированными документально… Несколько проколов у них есть, я даже могу тебе показать несколько фотографий, где они попались в эфирном теле, но… Ничего на свете они так не боятся, как стать доказуемыми…
– Но почему?!
– Дьяволу проще, чтобы все верили в его отсутствие… Если он начнёт позировать фотографам, то явит всем не только доказательство существования себя, но и доказательство существования Бога…
– Значит, если я установлю видеорегистратор на чердаке…
– То они оттуда уйдут. Им проще перестать тебя пугать, чем быть на плёнку записанными…
5.
– Я объясню вам, откуда у вас в голове возник этот бред! – в поздний жутковатый час объяснял Тане в полицейском участке симпатичного вида, прихлёбывающий чай из цилиндрической чашки «бобби» в окружении констеблей: кукольных, сувенирных, как папские гвардейцы, но по-своему: в лобастых шлемах со странными звёздами.
Покажется парадоксом, но дело вела не полиция Лондона. Дело вела особая «сливчатая полиция», те «неприкасаемые», которых в обычной полиции обычного Лондона зовут «сливками». Полиция Лондонского Сити – отдельная спецслужба, которая полиции Лондона и вообще королевской – не подчиняется. И наоборот: те побаиваются «сливчатых». В Англии вообще все всех боятся – точно так же, как все всем улыбаются. Второе замечаешь сразу же по приезде, первое – только ближе к концу, удирая из этой подменившей жизнь голограммы, где любой предмет «на самом деле не такой, какой он в реальности»…
У «сливчатых», не пускающих лондонскую полицию в центр Лондона, – свои отличия в мундире, в иерархии должностей и в манерах общения.
– Я объясню вам, откуда у вас в голове возник этот бред, – настаивает свитерный, пахнущий чаем и маминым черничным пирогом, масляными утренними гренками «бобби». – Вы же проснулись в кровати своего номера в отеле, правда?
– Да, это так.
– Ну вот… – он говорил на особом, лондонском английском – «кокни», «акающим» как московский говор русского языка – Перед этим вы, please forgive me, сильно выпили…
– Что-о-о?! – выпучила Таня хорошенькие, но с годами всё менее наивные глазки.
«Бобби» пододвинул к ней медицинское заключение экспертов «сливочной» полиции Сити: сильная степень опьянения «аt Tatiana A. Sovenko, USSR».
– Но я не пила…
– Леди Tatiana, судебно-медицинской экспертизе, наверное, виднее, – улыбнулся следователь. Улыбка его, карапузистая, обнаружила за собой ощер упыря. Он был по-прежнему мамин бобби, вихрастый, веснушчатый и милый, но уже как маньяк, одевшийся персонажем детской сказки. Маска милашки, а в прорезях для глаз – взгляд колючий и безумный…
– Но у меня же даже не брали анализов… – похолодев, и мимодумно утирая со лба вмиг вскипевшую испарину, защищалась Совенко.
Полисмен промолчал. Он давал ей, иностранке, не слишком привычной к этим каменным джунглям, и пока неинтересной этим джунглям как пища, время всё понять.
– Капитализм интереснен тем, что в нём и совершением преступлений и их расследованием руководят одни и те же лица… – как-то между делом ввернул Виталий Терентьевич. Тогда Таня рассмеялась: ей ТОГДА казалось, что это шутка…
– А как же, извиняюсь спросить, полиция? – поддержала она игривый разговор.
– Полиция служит власти. А власть – это мы.
– А как же, стесняюсь спросить, избиратели?
– Голоса избирателей подсчитывает власть. А власть – это мы.
– А как же, боюсь поинтерсоваться, массовые протесты?
– Манипуляциями с сознанием масс занимается власть. А власть – это мы. Поэтому протесты против нас – это тоже мы.
– А что тогда не вы-то?!
– Бог… – пожал он плечами, как будто речь шла о чём-то само собой разумеющемся и слишком уж очевидным.
Теперь тот разговор всплывал в памяти, но уже не как анекдот, а мрачным сценарием.
Ныне по версии Татьяны Совенко получалась сущая нелепица. Действительно, любой суд счёл бы её показания пьяным бредом. Якобы, посреди дня в торговой галерее к ней подскочила всемирно-известная звезда шахмат, каковой с двух сторон угрожали неустановленные лица британской наружности.
Как и любой человек на её месте, Таня Совенко обрадовалась такому знакомству, и, надеясь сфотографироваться со знаменитостью, пригласила его прогуляться с ней. Это всё случилось среди бела дня, в самом сердце делового Лондона, а по словам Тани выходило, что на всём маршруте не было ни души! Только Руби Шиффер, сама Совенко, и двое злоумышленников, которых Таня даже не могла описать, потому что лиц не запомнила.
Ну, не считать же описанием наличие у злодеев под пиджачьём пикейных жилеток и часов в жилеточных карманах, которых, кстати, давно уже никто не носит. По такому описанию подозревать можно кого угодно, хоть мужа Тани Совенко, если он выдумает носить карманные часы вместо наручных… А обличить – нельзя никого!
Спасаясь от преследователей, Руби Шиффер под руку с советской туристкой… Справедливый вопрос – как хрупкая женщина могла бы защитить крепкого и смолоду скандального мужчину? Так вот, Руби Шиффер под руку с Таней Совенко прошёл в номер к Совенкам, чтобы там выпить чаю, пообщаться и дождаться Виталия Совенко – очень высокопоставленного советского гостя Лондона. Именно мужу Таня собиралась переадресовать спасение гениального шахматиста…
Вместо мужа, докладывающего что-то в королевском обществе, явилась обслуга отеля, открыв дверь в номер-люкс собственными ключами. Таня встала с кресла, чтобы спросить – что происходит, но ей чем-то брызнули в лицо… Она очнулась уже раздетой, в собственной постели, со следами бурного пикника вокруг себя…
Пока Таня спала – Руби Шиффер, оказывается, успел влить в себя добрую пинту крепчайшего ирладского пойла, вышел на террасу отеля на двенадцатом этаже, постоял там на перилах с бутылкой «вискаря» в руках, словно бы дожидаясь «кворума» свидетелей. А когда свидетелей внизу, на мостовой, и наверху, на террасе, собралась дюжина – одинокий гроссмейстер сделал шаг в пустоту и всмятку разбился о брусчатку…
Имеется, не сомневайтесь, и видео свободного падения Руби – сделанное «как бы случайным» туристом. На нём хорошо видно, что Шиффера никто не толкает и не сбрасывает, он сам залез на ограду террасы и добровольно свёл счёты с жизнью…
Кроме того, несколько свидетелей в один голос утверждали, что до несчастья, вызванного, очевидно, белой горячкой шахматиста-алкаша, у них была вечеринка с эксцентричным Руби.
– …Торговую галерею внизу?! Ну что вы, он ни в торговую галерею, и вообще никуда не спускался целый день!
– А что делал?
– Только пил и плясал, гремела музыка…
Это подтверждали жалобы соседей снизу и сбоку. Двое соседушек справа даже являлись ругаться на гуляк, минут за десять до самоубийства Шиффера! И, как видно из их показаний, – видели Руби с бутылкой в руке и полурасстёгнутой рубашке…
– Руби заявил вдруг, что ему всё надоело, – подозрительно-однотипно вспоминали «номерные» свидетели в один голос. – Мы восприняли это, как шутку, но он сказал, что уходит от нас… И вышел из номера…
– В коридоре, – добивал Таню Совенко следователь, – по дороге к застеклённым дверям террасы отеля, его видели две горничных…
– Мы не смутились, мало ли, может, человеку проблеваться надо с перепою, или ещё что… – говорили свидетели попойки. – А когда хватились – Руби был уже с праотцами…
– Вы собираетесь спорить со всеми этими свидетелями? – недоумевал, по виду, искренне, «сливочный» следак. – По-вашему, всё было не так? Я вам одной должен верить – что трезвый Руби прятался у вас в номере?!
– Констебль сказал мне, что у Руби на руке были свежие следы от укола… – сделала Таня ещё одну попытку добраться до истины.
– Никакого свежего укола у Руби не было, это старые дырки старого торчка, Руби никогда себе ни в чём не отказывал, включая и наркотики… Констебль врал вам – и он уже наказан…
– Но…
– И послушайте меня, леди Tatiana, я желаю вам добра, – «сливочный» следователь сделался совсем страшным: это был уже не милашка, и даже не злодей в маске милашки, а инопланетный монстр, одевшийся в кожу человека-милашки. – У нас в Великобритании очень строгий закон по отношению к лжесвидетельству… И когда вы так вот врёте – вы очень рискуете! Понятно, вам не хочется, чтобы муж узнал о ваших пьянках в его отсутствие, вы и выдумали… Но если бы вы не были Совенко – вы уже выбирали бы между тюремным сроком за лжесвидетельство и психиатрической клиникой за невменяемость… Я могу вас прямо сейчас направить в одно из двух этих мест, но меня останавливает… Нет, спецполиции Сити не нужны международные скандалы, Совенко – гости королевского общества, и мы уважаем…
***
Они уважали. Передали леди Татьяну советскому гостю, как законному супругу, с рук на руки, в целости и сохранности. Предварительно и демонстративно порвав дискредитирующие её показания лжесвидетельницы.
– Следствием установлено, что вы думали о соседе, Руби Шиффере, и во сне вообразили себя с ним…
Ну, в самом деле, Таня Совенко ведь спала же у себя в номере, факт! И свидетелем считаться не может, ибо лишена была возможности что-то увидеть.
Тем не менее:
– Спасибо за ваше участие и сотрудничество! Если вы понадобитесь – вам сообщат…
– Алик, они всё врут! – истерически, до белизны вцепившись в его руку, шептала Таня. – Они все сговорились: полиция Сити и двенадцать свидетелей… Они убили Руби Шиффера, похитив его из нашего номера… Мне чем-то прыснули в нос…
Он молчал, успокоительно поглаживая жену по спине, и глазами указывал на таксиста, лондонского «кэбмена», которого они поймали перед полицейским участком. Чёрные, как вороны или сталинские воронки, таких же ретро-форм – «дутышей», лондонские таксомоторы имеют очень высокие потолки, почти что своды.
– По традиции многих веков, – объяснил Тане улыбчивый Алик, приподняв руку в пространстве над головой, – ничто не должно понуждать английского джентльмена снимать шляпу-цилиндр, если он садится в кэб…
Интересная побасенка, но взбешённая и нервная Татьяна Совенко совсем не это хотела бы сейчас узнать!
Заплатив 5 фунтов стерлингов за пятиминутную поездку, Виталий Терентьевич вывел супругу под руку возле сверкающего входа-парадиза ресторана «Knife» на Clapham Park Road, и поинтересовался, как она относится к охотничьим деликатесам. Не будет ли дичью сейчас предложить ей дичь?
– Будет! – резко сказала Татьяна, от изнеможения придерживая себя рукой за рукоять меча сувенирного рыцаря на входе. – Я не стану ничего есть, пока ты не скажешь – ты мне веришь? Или ты считаешь меня алкоголичкой, шизофреничкой, как special police Сити?
– Ну, дорогая моя… – подтрунивал над встревоженной женщиной Алик недостойным джентельмена образом. – Ты же у меня художница, и при мне, бывало, крепко набиралась…
– Прекрати этот тон! Ты веришь, что всё было так, как я рассказала?
– Я ни минуты не сомневался, что Руби убили они… – странным образом успокоил жену Совенко. И подтолкнул, почти протолкнул её в неоновую пасть «Knife».
– А то, что он потом ходил? Это как?
– Ну, а то, что он потом ходил… – пожал плечами академик. – Так есть технологии, с помощью которых мёртвые могут после смерти ходить и выполнять простейшие операции… Ну, например, без посторонней помощи сигануть с балкона, подождав, пока накопится побольше зевак…
– Да?! – она аж подпрыгнула на звёздной дорожке, взвизгивая от напряжения. – Так чего же ты молчал, когда они…
– Потому что мы в гостях, а не дома, Танюша… В чужой монастырь со своим уставом не ходят… Если ты хочешь всё понять, то я тебе объясню, но обещай, что после этого мы закроем тему навсегда.
– Хочу!
– Обещаешь?
Она промолчала, и Алик понял это, как знак согласия.
Совенко выбрал столик возле окна, с прекрасным видом на суету английской стрит, галантно усадил свою половинку на стул с высоким готическим верхом, только потом сел сам.
– Британцы сухие люди, и предпочитают сухое вино… – задумчиво констатировал, изучая винную карту ресторана. – Милая, рекомендую тебе медвежатину или оленину, здесь их прекрасно готовят…
И она задумалась, немного отвлекаясь от пережитого ужаса, – откуда в Лондоне такие блюда, если ни медведей, ни оленей на острове давно уже не осталось?
– Англосаксы владеют большей частью планеты… – рассеял её сомнения муж. – Им нет нужды владеть отдельно медведями или оленями, достаточно владеть охотниками…
Таня выбрала фирменное блюдо – «Фламбированное охотничье dish», что означает, вопреки обманчивому звучанию, не «дичь», а тарелку или поднос.
И ей принесли двудольную менажницу, в одной половине которой шкворчало свежепрожаренное мясо медведя, кабана и лани, три отличных по цвету и качеству кусочка, а в другой – клокотала отваренная в ягодном соусе оленина с этим самым соусом. Кельнер преобразился в подобие кулинара, приволок передвижную мини-сервировочную и прямо на глазах клиентов добавил в мясо немного соли, специй. В итоге щёлкнул специальной зажигалкой – и мясные стейки загорелись! Это не просто эффектный жест, но и давно известное средство сделать жёсткую медвежатину галантней к дамам. Хромированный колпак, накрывший пламя, пресёк это пожарище, а потом вместе с дымом выпустил из-под себя пьянящие ароматы…
Алик был скучнее: заказал просто карпаччо из медвежатины и чай.
– Ты обещал мне рассказать… – напомнила Таня, позвякивая о фарфор вилкой и ножом: пробудился звериный аппетит после пережитого, и хоть было немножно стыдно – она не могла уже себе отказать.
– Ну так вот и рассказываю… – развёл руками над своим карпаччо Алик. – Руби Шиффер – смолоду был очень ершистым и упрямым, постоянно скандалил… Последние два года он стал давать интервью, в которых выбалтывал тайны верховных лордов, всей мировой Закулисы… А поскольку Руби миллионер, звезда спорта, и ходил за кулисы порядочно времени – он немало повидал… Впрочем, ничего особенного он сказать не мог, все умные люди и без него знают, как устроена власть! Многие дурно пахнущие бородатые конспирологи-бомжи пишут про это десятилетиями, и их никто не трогает: всё списывается на то, что они психи. Правило Запада: свобода слова для нищего – неприкосновенна! Бедный может говорить что угодно, ему никто не поверит только и именно потому, что он беден… А Руби был им опасен не как свидетельство, а как свидетель. Понимаешь? Тут важно не то, что он рассказывает, а то, что рассказывает именно он: громко-славный непобеждённый шахматный бог, Робин Шиффер, чемпион, миллионер, чистокровный левит, плоть от плоти закрытых клубов… То, что дозволено быку – не дозволено Юпитеру: так развернули старую пословицу масонские революции. Пусть нищие болтают что угодно, но нельзя, чтобы богатые и знаменитые начали говорить правду. И потому Руби Шиффер прыгнул с террасы на крыше отеля…
– После укольчика! – саркастически закричала Таня.
– Т-сс… – Алик приложил палец к губам. – Да, прыгнул после укола, сломав себе шейные позвонки и половину рёбер… Я знал, что так будет – уже год назад, когда Руби поехал к Чаушеску в Бухарест, а лорды и левиты ему сказали, что запрещают туда ехать. Я тем более знал, что так будет полгода назад, когда прямой эфир в Будапеште прервали на полуслове, потому что Шиффер стал раскрывать планы заговора против Восточной Европы… Как только Руби начал скакать – я уже знал, что он допрыгается… Единственно, чего я не знал, что по нелепой случайности мы окажемся с тобой так близко к месту его неизбежной развязки… Это всё, а теперь молчи, Танюша, потому что мы в гостях. Да и дома – мы тоже не можем говорить всего…
– Я тебя поняла, но ещё только один вопрос! – запротестовала Татьяна. – Как это возможно? Полиция в сговоре, дюжина лжесвидетелей, которые писали свои показания слово в слово, как диктант? Как такое может быть?!
– Абсолютно ничего удивительного! – засмеялся Совенко детскому по наивности вопросу. – Неужели ты не понимаешь, что такая форма управления обществом, как Заговор, – главным орудием своим имеет лжесвидетельство сплочённых групп? Это же самая сердцевинка фрукта, арматура железобетонной плиты! Правящая масонерия тем и сильна, что имеет отработанные и мобильные бригады лжесвидетелей: она по любому вопросу мобилизует их и дюжину и сотню! Этим она легко парализует любую формальную законность и блокирует попытки правоохранительных систем действовать по закону. Эти двенадцать друзей покойного Руби завтра, если будет нужно, покажут под присягой – что ты вместе с Рейганом и Горбачёвым в Москве по помойкам лазаешь…
– А полиция? Целый полицейский участок?!
– Полиция Сити, «сливки» – это не совсем полиция, скорее частная служба охраны английской ложи… Но, главным образом, важно не это, а другое: вообще карьера в полиции буржуазного государства делается через терпимость к Заговору! Наверное, в государственной полиции Лондона больше туповатых честных служак. Наверное, в той заднице дельцу было бы меньше масла на заднем проходе… Но полиция бы своё сделала – с маслом или без масла. По-другому там не служат: по-другому там не принимают на работу, не оплачивают, не премируют, не продвигают по службе, не поощряют и не взыскивают. Глупого «бобби» один раз ласково попросят не чудить, второй раз строго, а в третий его выгонят вовсе, если не посадят за служебное преступление… Человек, который этого не понимает, – в полицию не попадёт. А если даже и попадёт – долго там не задержится!
За окном маршировало отделение королевских гвардейцев в мохнатых киверах, в тех самых алых мундирах, за которые их и нарекли «омарами».
– Английское масонство называется «красным», – указал на гвардейцев, подобных варёным лобстерам, Совенко. – Это цвет леваков, троцкистов… По забавной случайности – и наш, советский цвет… Они подняли в России красный флаг со своими целями, а мы отобрали, и они уже семьдесят лет не могут у нас его обратно отнять… И нефига! Английское масонство – плебс. Над ним высшее шотландское голубое масонство.
– Но это флаг содомитов… «голубых»…
– А почему тебя это удивляет? – И добавил с непонятной гордостью, как будто тут было чем гордиться: – Я сегодня докладывал шотландцам… Через голову англов…
– Да хоть через задницу, учитывая их цвет! – взоровалась Таня, хлопнув ладонью по гладкому ресторанному столику, так, что соседние аристократические пары стали осуждающе оборачиваться. – И меня это не просто удивляет! Меня это пугает так, что я описаться готова! Алик, но ведь они же… Как Руби, хоть он и звезда мировой величины… Они же так любого могут…
– Да, любого и любую… Прелесть технологии в том, что юридически факт добровольного ухода тела из жизни избыточно налицо! Ну, десятки свидетелей, видеокамера – какие ещё экспертизы или сомнения могут быть, а?
– И нас с тобой?
– Ну, теоретически… Изготовление из человека ходячего трупа – это очень и очень дорогая технология. Чтобы её удостоиться – нужно сделать что-то очень для них убыточное. Из пушки по воробьям не станут стрелять даже англосаксы! В частности, нам с тобой это совершенно не грозит!
И он засмеялся. Представляете, рассмеялся – как будто анекдот рассказывал и «гэгами» дал понять, в каком месте хихикать!
– Ты член ЦК КПСС! Мы вернёмся в Москву, и ты сможешь выступить с заявлением…
– А вот в этом случае, – иронично вздыбил бровь Совенко, – я повторю полёт Руби Шиффера, только уже со сталинской высотки…
– Неужели у англичан такие длинные руки?!
– Нет, зачем… Свои управятся… За подрыв складывающегося международного доверия и бездоказательное вмешательство в совершенно прозрачное, кристально-ясное дело с кучей свидетелей и видеозаписью добровольного ухода из жизни мистера Шиффера…
А она поняла две вещи: что сходит с ума. И что должна как можно скорее с ним развестись…
6.
««A great dowry is a bed full of brambles»([24]) – говорят англичане, и они, чёрт возьми, правы!» – решила для себя Таня Совенко, в девичестве Шумлова. Она некогда польстилась в будущем муже на то, что не может иметь обычный человек. И в итоге увидела то, чего обычный человек увидеть не может. Безграничность возможностей и безумие – если задуматься, ходят за руку.
Она так больше не может. Она не может жить в мире, в котором всё видимое из человеческого обзора превращается в фасеточное зрение насекомого, картина мира дробится, рассыпаясь на несовместимые реальности! Когда что-то, как жуткая история с гроссмейстером Шиффером, – однозначно случается, и столь же однозначно не случается. Она прекрасно знала, что шахматиста убили. И столь же безупречно, доказательно было знание, подкреплённое десятками неопровержимых улик, что он покончил сам с собой. В мирах Таниного мужа не действует базовый закон логики: закон непротиворечия.
Ведь сам Аристотель, куда уж выше авторитета искать, писал: «Невозможно, чтобы одно и то же одновременно было и не было присуще одному и тому же, в одном и том же смысле».
И только потеряв этот закон мышления вокруг себя – человек понимает, как уютно, легко, прекрасно было жить с ним! И как ужасен мир, в котором происходящее не происходит, а то, чего не было – одновременно с этим и было… Ведь страшно даже не убийство само по себе, совершённое на твоих глазах, и в котором ты поучаствовала, – страшно то, что под напором неопровержимых фактов ты и сама начинаешь думать, что тебе приснилось убийство, несмотря на вещественное наличие совершенно неопровержимого трупа.
Если женщина находится возле Алика Совенко, то с ней постоянно, с удручающей повторяемостью, происходят именно такого рода события. Даже про собственного мужа, с которым делит постель каждую ночь (почти каждую, если быть точнее), она обречена никогда не узнать, своей ли смертью он помрёт, или вдовой её сделают «третьи лица». Рядом с этим такие мелочи, что он пошёл не туда, куда он пошёл, и что он одновременно был в двух местах, а на самом деле ни в одном из них не был, – кажутся милыми детскими шуточками…
– Когда мы говорим, что законы существуют только для простых людей, – объяснял он как-то её недоумение, – мы ведь имеем в виду не только юридические законы… Само собой разумеется, что закон, запрещающий поборы с населения, не распространяется на королей, взимающих налоги! Совершенно очевидно, что если есть люди, которым брать взятки запрещено, то есть и люди, кому это не только разрешено, но и в уставе прописано. Но пойми, что кроме юридических законов есть ещё и законы естества, законы мироздания… Пятьсот лет в Англии за гомосексуализм сжигали на костре, а потом сажали в тюрьму… А с другой стороны, шотландское высшее «голубое» масонство – оно же не просто так «голубое»…
Мир, в котором всё существует не до конца, и точно так же никакое небытие не является окончательным, сперва заинтриговал Таню, когда она ещё была Шумловой. Но, когда она стала Совенко – этот же мир убивал ей мозг, сталкивал в пропасть тихого женского безответного и одинокого алкоголизма…
Читая советское издание «Мастера и Маргариты» Булкагова, 1973 года выпуска, Таня уже понимала, что знаменитое «рукописи не горят» – отчаянная и, по правде сказать, неубедительная попытка вырваться из безумия расщеплённого бытия магов. Вот есть гениальный писатель – и у него есть гениальный роман. Ну, они же есть!!! Вот бумага, вот чернила, вот буквы, ну рискните сказать, что их нет!
А вот рукопись сожгли. И что? Ведь не только романа нет, но и гениального его создателя, получается, тоже не было? А как же бумага, чернила, буквы и все прочие убедительные доказательства его наличия? А их тоже нет! Так он был или не был, мать вашу?!
Что скрывалось в сожжённой арабами Александрийской библиотеке? А в утраченной библиотеке Ивана Грозного? А что было в архиве Мандельштама, который он незадого до ареста пытался продать в хранилище писательских рукописей за 500 рублей? А ему не дали 500 рублей, а он обиделся, а… И ведь даже нельзя с уверенностью сказать, что архив Мандельштама сожжён! А вдруг он где-то лежит, и даже читаем – кто сейчас может сказать?!
Листочки из рукописей классика чувашской литературы Константина Иванова летали по всему его селу, никому не нужные… Многие односельчане видели, как они летят по ветру, а кто-то, может быть, что-то в них и заворачивал… А может, и нет… А может, кто-то их и сохранил на чердаке, завернув в них какой-нибудь запасной маслофильтр? Неизвестно, что было в этих рукописях, как неизвестно даже и то, утрачены ли они навсегда – или однажды всплывут… А если всплывут – будет ли это подлинник, или ловкая подделка, как пилдтаунский человек([25]) дарвинистов?
Вот тут и рождается истерическим криком отчаянное и неубедительное «рукописи не горят» – потому что они ведь горят, и все это знают, все видели. Но если книги имеют хотя бы множество копий, то что сказать о профессии Тани Шумловой, живописи? Уж холсты-то горят и гниют вперёд всех и всяческих рукописей… Но пока ты среди простых людей – ты этого не понимаешь или не думаешь об этом. А вот оказавшись рядом с Аликом Совенко в его фасеточно-стрекозьем мире…
Вернувшись в Москву, Таня долго и занудно доказывала мужу, что партконтроль Соломенцева стал совсем другим, чем был при Пельше. Партконтоль перестал заниматься разводами партийцев, и даже по этому поводу сделал заявление. Теперь это признано «личной жизнью», и, в силу прогресса общественых отношений, на «коврах» разбираться не будет.
– Тебе ничего не угрожает… Отпусти меня…
– А тебя никто не держит… – сухо ответил он со своим ледяным, академическим и докторским, рационализмом.
Вот так. «Измерена, взвешена, сочтена – и найдена лёгкой». И это не обидно, потому что она сама себя тоже измерила, взвесила, сочла, и тоже нашла себя легковесной для занятого положения. Обидно другое: весь разговор состоялся в «единственном месте, куда нельзя опаздывать», – в сортире. Точнее, это Алик сидел на унитазе, а она скулила и ныла под дверью, и это выглядело бы пошлой комедией, если бы не причина, по которой Тане потребовалась разделяющая межкомнатная дверь. Она боялась смотреть ему в глаза. Она не могла сказать ему о своём решении ни на кухне, ни в гостиной, ни в спальне, ни на даче, прозванной «Угрюм-холлом», потому что тогда бы их ничто не разделяло.
И она дождалась, пока он надолго засел на толчке, вывалить всё, что накопилось, – чтобы тоже вывалить через тонкую, но непрозрачную фанеру всё, что накопилось у неё.
Материальных вопросов при их положении, достигнутом обоими в 1989 году (Таня тоже очень существенно продвинулась по линии Союза художников), уже не стояло. Вопрос о партконтроле решили подстраховать, обсудив «где нужно» всё заранее и келейно-камерно. Так буднично и даже комично кончилась новая жизнь Тани Совенко, но и старая жизнь Тани Шумловой уже не могла начаться. «Фарш невозможно провернуть назад» – как пела советская эстрада. У алкоголизма две причины: отчаяние и материальные возможности. Когда есть на что покупать пойло, и есть где и когда его распивать. У Тани было с лихвой и того, и другого…
Она пила в Москве, уже отдельно от него, уйдя, но не оторвавшись, – и вспоминала, как шатаясь одна по Лондону, в пивном пабе встретила бывшего русского, теперь бармена крафтового пива. Она ведь и тогда уже искала каждый день – где «промочить горло»…
А он сразу же, с первого взгляда, непонятно как, но отличил, что она из СССР. Словно клеймо какое-то на лбу! – думала Таня. И поинтересовался о желаниях «леди» на русском, прозвучавшем так же невероятно, как и невероятно казалось Тане её пребывание в Лондоне… Как это здесь? И я почему здесь?
– Квасу подай! – затосковала Татьяна.
– Ты что, сестра? – фамильярничал этот нахал. – Лондон ведь… Какой тут квас?
Она дурила. Она моментально выдумала допечь его, дожать – и швырнула через барменскую стойку сто фунтов стерлингов. Масонские деньги – «Банк ов Скотланд», розовые с прозеленью деньги из Шотландии, которая допечатывает, сколько хочет, к английским деньгам по древнему и таинственному праву «государства в государстве»… Эти шотландские фунты – подобны советским «юбилейным рублям»: они другие, и они такие же. Ещё одна пунктирная, непостижимая реальность в жизни рядом с академиком Совенко! В стране существует другая, маленькая страна, которая сама печатает деньги – затем автоматически уравниваемые с деньгами большой страны!
– Подай мне квасу, и сдачи не надо! – рявкнула Таня, и в голосе зазвенели нотки похмельной капризности.
Бармен засуетился, куда-то убежал, притащил початую бутылку кваса с русской этикеткой. И это снова был элемент дурдома в жизни:
– «Квас русский, кошерный», – прочитала Совенко. Подняла умоляющий вгляд на соплеменника. – Кошерный? Скажи, что мне это снится…
– Ну это понимаете… это… Только для своих, два еврея, бывших…
– Бывших еврея?!
– Евреи бывшими не бывают, бывшие советские… Они делают для своих, для наших, которые тут, малыми партиями… А покупатели, в основном, тоже советские евреи… Ну, конечно, он не кошерный – как может быть квас кошерным?! Вы даже и не беспокойтесь, – он скулящим взглядом цеплялся за шотландскую стофунтовку, прозванную русскими «колбаса в укропе» за цветовые тона и штриховку. – Это просто такой маркетинговый ход, а на самом деле – они готовят самый обычный, наш ленинградский, русский квасок на ржаных сухариках с изюмкой…
Таня налила себе квасу в высокий стакан, и с первым же её глотком он, как истосковавшийся пудель после команды «можно», – тяпнул куцапыми пальцами купюру с каким-то малоизвестным мужиком байронической эпохи.
Квас, действительно, оказался обыденным, словно из бочки, только похуже, и никакой кошерности. За сто фунтов этих странных денег, совсем не таких, как английский фунт, но равноценных ему, – Татьяна Совенко купила не только квас, но и откровенность земляка. Может быть, он рассчитывал, что богатая взбалмошная соотечественница поможет ему получше устроиться в жизни?
Если так, то напрасно!
С какой стати ей слушать его сбивчивую исповедь – как он с великими трудами («еврейская жена – не роскошь, а средство передвижения») сумел эмигрировать, в надежде на новую жизнь? Как он мечтал и стремился к свободе? А в итоге нигде не пригодился, и портовому отребью эль разливает по кружкам. С какой стати ей думать: стоило ли ради этого бежать в свободный мир?
– Я похожа на священника? – холодно поинтересовалась Совенко, потягивая квас «Кошерный» мелкими глотками.
И, встретив его изумление, отставила стакан, заменяющий старую добрую квасную бочковую кружку, продолжила уже не холодно, а напротив, очень даже горячо, почти истерически:
– Если я не похожа на попа – чего ты мне тогда каешься? Твоя история самая банальная, какая только может быть…
– Но, послушайте…
Она не хотела больше слушать.
– Здесь живут убийцы, воры, мародёры и грабители целого света… Чем ты заслужил быть среди них? Для того, чтобы они приняли тебя в свой круг, нужно уморить племя в Африке или угробить город где-нибудь в Эквадоре, украв все его деньги… Чтобы здешние хозяева заглянули к тебе вечерком с бутылочкой хорошего вина на огонёк – нужно привезти им чемоданы, набитые долларами взломанных сейфов…
– Но я же думал… Нам в Ленинграде рассказывали…
– Кто? Валютные шлюхи? Да для того, чтобы какая-нибудь их жена по-соседски испекла тебе черничный пирог, – нужно приволочь в их тихое предместье сундук с пиратскими сокровищами… А чего привёз ты, кроме своей тощей задницы?
– Я был молод, полон сил, и я рассчитывал…
– А-а, ты рассчитывал просто устроиться на работу среди них? Зайти в отдел кадров, как в Ленинграде, да? Ну, так они и устроили тебя, разливать пьяни пойло в баре… А не нравится – тогда иди жарь бургеры! На что ещё ты рассчитывал в их обществе, никого не убив и не ограбив перед входом?
«Молодец, Таня! – сказал бы Совенко. – Моя выучка…».
Но Совенки рядом не было, и он этого крика двух воющих душ не слышал. Один выл без слов, глазами, что пришёл не туда, а другая – что не знает, куда ей идти…
***
Эта встреча напомнила ей своей удивительной зеркальностью, обратной симметрией – встречу с самодовольным и самоуверенным рвачом-русским (впрочем, чёрт его знает, кем он был по нации), когда они были с визитом в США.
Точнее, в Чикаго, где собрало на свою плановую тусовку заинтересованных инвесторов FDA([26]), агенство, подчинённое министерству здравоохранения и социальных служб США, запомнившееся Тане очень интересными бейджиками, которые выдавали участникам, – длинными и узкими, будто пробники духов в «вонючих магазинах» (так её муж ворчливо называл парфюмерные бутики).
Этот БеС – «Бывший Соотечественник», вынырнул к самому началу презентации советского первазского шафрана, с импортом которого FDA предлагала работать взамен попавшего под санкции за обогащение режима аятолл иранского.
Бес вёл себя вызывающе, настаивал на том, что западные бизнесмены не знают, что такое коммунизм, и хоть в исламской революции нет ничего хорошего, разумеется, – связываться с коммунистами ещё хуже. Ему вяло возражали в духе «перестройки» – по поводу обновления, разрядки, «мира, дружбы, жевачки». А он стал распространять размноженные на «ксероксе» листовки о КПСС, которая лишь притворяется другом. К тому же и у Совенко, издеваясь, с вызовом подошёл поинтересоваться:
– Вы конечно против свободы слова? Не хотите, чтобы я это раздавал?
– Да почему? – сбил его с толку Виталий Терентьевич. – Раздавайте…
Иметь дело с советской республикой инвесторам не очень хотелось, но иметь дело с Ираном – тем более. Главной тайной этого сборища в дорогих пиджаках и золотых запонках было то, что им вообще не хотелось иметь дело ни с чем, кроме как с деньгами.
Пищевым импортёрам было наплевать в душе и на Иран, и на СССР, и на обновление, и на подозрения эмигрантов, «вырвавшихся из тоталитарного ада», что обновление фальшивое. Более того: этим людям в атласных галстуках с бриллиантовыми булавками, словно бы молотком вбитыми непосредственно в грудь, хотелось в душе наплевать и на FDА, и на министерство, и на Госдеп с прочей администрацией.
Они были бы совсем не прочь, если бы им дали просто печатать деньги, как их старшим коллегам из ФРС. Но мелкота FDА вынуждена была зарабатывать деньги в поте лица чужого, по дороге к заветной цели возясь со всякими посредниками, вроде поставщиков шафрана.
Совенко знал это – и бил в болевую точку корыстных рвачей:
– Вы видите, что советская сторона открыта для любой критики… В зале, как вы можете ознакомиться, свободно распространяются антисоветские агитки… И это очень хорошо для нас, потому что, господа, если кто-то из вас сомневается в деле, то лучше пусть он сразу уйдёт. Неустойчивые партнёры нам не нужны. Мы абсолютно уверены в себе, и говорим, что шафран – это вторая нефть. Доходность оптовых поставок из Первазской ССР для вас открыта, вы сами можете убедиться, что рынок шафрана сегодня – это рынок нефти вчера. На рынок нефти вы уже опоздали, а вот сюда – милости просим… Открыты диалогу и взаимовыгодному сотрудничеству…
После брифинга бесноватый эмигрант подвалил к Совенко, и Таня испугалась за безымянного: Совенко умел бить в болевые точки не только корыстных рвачей, но и, скажем так, просто тела. И если бы невозвращенец разозлил мага из Москвы, то… Но этот чуркобес не разозлил его от слова «совсем».
Лондонский бармен стыдится и тяготится своей новой жизнью в свободном мире. А этот, пришедший всем глаза открыть на коммунизм, «про который люди Запада ничего не знают», – наоборот, по собственному поводу ликовал и торжествовал.
– Вы гениально провели диалог с инвесторами, – сказал бес. – Как будто всю жизнь жили в Америке! И мне по-человечески жаль, что такой человек, как вы, человек с перспективой, – тратит себя на служение бесчеловечному режиму тупика!
– Мы меняемся, обновляемся… – попытался Совенко отвязаться.
– Ничего не изменится, пока коммунисты у власти! – убеждённо сообщил своё «открытие» эмигрант без имени. – У нас в России нечего менять, нужно всё отменять! Не нужны нормальному человеку все эти ваши советские ограничения! Свобода нужна, только свобода! Вот я успешен в бизнесе – и мне очень хорошо. Думаешь, я тут, в Чикаго, по Москве скучаю, по нашему НИИ сортиров упрощённого типа? Да вот им, Виталий Терентьевич, вот им, со всеми их кульманами и «лампами дневного света», чуть меня зрения не лишившими, вот им…
И он подсовывал кукиш с расщеплённым ногтем на большом пальце, увечном пальце пострадавшего. Но не кульманам, не оставленному за кормой НИИ, а почему-то Совенке.
– Веришь ты мне, земляк, что нормальный человек чужд этих эмигрантских нюней? Не верь неудачникам, которые назад просятся! Я вот живу и всем доволен! Веришь?
Вопрос, странный, если адресован крупному боссу КПСС! Но Виталий не растерялся, и совершенно серьёзно, даже придурковато, скоморошески в своей понятливости закивал:
– Охотно верю! И, более того, говорю, если ты ещё парочку себе подобных удавишь – тебе будет ещё лучше. А если десяток – так вообще зашибись станет… тебе!
– Ничего не знаю! – упорствовал «новый русский». – При чём тут удавленники? У меня всё есть, и точка!
– Да у тебя, дружок, «всё есть» не потому, что у тебя всё есть…
– А почему? – запальчиво лез «удачник».
– А потому, что такие, как ты, не видите того, чего у вас нет. Разве слепой заметит, что свет выключили? Разве глухой ощутит, что оркестр умолк? Чем меньше водоизмещение корабля, тем глубоководнее кажется ему лужа…
– Вы даже не представляете объёмы благотоворительности на Западе!
– Зато я представляю другое. Могу и тебе рассказать – как будет при свободе… Жили-были десять негритят, и получали каждый по рублю… Один из них собрал все десять рублей к себе в карман и сбежал. И стал жить в 10 раз лучше. А девять остальных померли.
– У сказки есть и другой финал, счастливый, – упорстововал собеседник. – Беглец раскаялся и вернулся к своим.
– И что?
– Раздал деньги обратно, как было, каждому по рублю.
– Ну и? Дальше-то подумай, прежде чем спорить… Все выжили – но он лично стал жить в десять раз хуже… Прежде чем заикаться о добре, милосердии и справедливости, задумайся, детка: а ты так готов? Снизить собственный уровень жизни не в десять, а хотя бы в полтора раза?
Вопрос риторический, увы.
Увы, увы, увы, уже много лет Совенко видел, что большинство окружающих его людей – тупые животные, что, впрочем, совершенно не мешает напускать им на себя лоск поверхностной образованности.
Но как бы ни сверкали – внутри всё равно остаётся всё то же тупое животное, которое всего лишь желудком сообразило, что образованных поощряют – и пытается изобразить из себя образованного. С потерей премиального рубля теряется и сама мотивация к познанию… «Зачем мне об этом думать – если это корма в корыте не добавляет?».
Но его уже почти никто там, в ЦК, не понимал…
7.
От того, американского разговора, засевшего в памяти, как заноза, протянулась нить Таниной беседы с барменом-неудачником. В сущности, она говорила то же самое, что и муж, только наоборот вывернув.
– Когда прибыль человека связана со злом, – объяснял ей супруг позже, в самолёте, летевшем через Атлантику, – с тем злом, которое он причиняет окружающим, – это страшно. Это превращает злодейства из бессмысленного хулиганства в высокооплачиваемую профессию. Неужели только я один это понимаю?! Это очень страшно, когда пекарю тесно с десятью другими успешными пекарями, гораздо просторнее, если их останется только трое, и совсем прекрасно – если он останется единственным пекарем!
Советская власть призвана была избавать человека не только от беды, но и от хищности. С бедой всё ясно – голодного корми, холодного грей, с этим, в общем-то, и справились… С хищностью куда сложнее! Есть хищность, которая родная сестра беды, злость и ненависть к людям в обмен на источаемое ими равнодушие и наплевательство. А есть ведь и другая хищность, которая к человеческой беде не имеет никакого отношения…
В положении миллиардера никакой беды, скудости или нехватки нет уже и в помине, а вот хищности – больше, чем у босяка с кистенём на ночной дороге. С этой хищностью советская власть не справилась, да и не могла, если подумать, потому что была напичкана французским материализмом, английским дарвинизмом, всем тем, что подвыпивший муж Тани Совенко в шутку называл «учебником для маньяков».
Советская власть была фашрирована бреднями Фейербаха о необходимости замены идеи Бога на идею Родовой Сущности человека. Мол, нравственность возьмём, она обществу полезна, Бога выкинем…
– Это каким образом?! – размахивал руками Совенко, уронив на скатерть коническую рюмку «рябиновой» со звёздами в хрустале, и даже не заметив этого. – Дедушка Бог, как к нему ни относись, способен вызвать хоть в ком-то любовь или страх… А Родовая Сущность человека – это что? Нечто, связывающее меня с утробой моей матери? Так, пуповина обрезана и давно сгнила где-то на свалке медицинских отходов! Вот тебя, – всем корпусом оборачивался Совенко к кому-нибудь из съёживающихся собеседников, – сильно волнует, что стало с твоей пуповиной?
– Нет… – пищал робко, опасаясь разгневать ответом, Лёха Мушной или Степанов-старший.
– Вот и меня совершенно не волнует! Конечно, где-то сгнила, да и чёрт бы с ней, кто про неё или свою плаценту думает? А вот теперь скажи мне, как можно обосновать нравственность человека апелляцией к гнилой старой кишке, к какому-то рудименту наследственности?
Алексей Мушной, прекрасно разбиравшийся в разведении крабов и прочих ракообразных в промышленных масштабах, конечно, не умел обосновать нравственности на старой гнилой кишке. Не умела и Таня, да и никто, наверное, не сумел бы…
А советская власть – пыталась. Конечно, снизить бытовую озлобленность голодного кормами она ещё могла – всё одно как бодливого быка утомить обжорством, чтобы лёг и вставать с пережору ленился… А вот взяться за инфернальную хищность советской власти было нечем, соответствующих хватательных конечностей она была генетически, ещё внутриутробно, во чреве марксизма, лишена…
Инфернальную хищность сытостью не уговоришь – как огня не уговоришь угаснуть дровами! Вырываясь пламенным протуберанцем преисподней изнутри человека, она жадно пожирает всё, а главным и первым образом, конечно, других людей.
– Вот как вы себе представляете демократию? – пытался «перестроить» гоношливых депутатов-межрегионалов Совенко. – Приходит хороший человек и начинает делать хорошие дела, так?
– Да! – заносчиво отвечал квадратный и нелепый Гаврила Попов, ставивший себе в мемуарную заслугу, что в бытность мэром не заморозил и не заморил голодом Москву, что много говорит о его умственной недостаточности.
– Ну, так… А плохие люди в это время что делают? Они-то ведь считают плохими не себя, а его?
И дальше, наступательно, впрочем, бесплодно, настаивал:
– Хороший человек, чтобы делать хорошие дела, должен сперва защитить себя от плохих людей. И если они не очень плохие – тогда ещё можно туда-сюда, полумерами... А если они очень плохие, тогда как? Тут уж одно противоречие, по аграрному вопросу: или ты их закопаешь, или они тебя...
Но, но, но…
Мир противоположностей «или-или» уже подвергся омылению трупным воском «всё – ничего»…
Танатоморфоз – это последняя, окончательная перестройка организма под влиянием смерти. Тело менялось из эмбриона в ребёнка, из ребёнка во взрослого, из взрослого в старика… Всякий раз оно перестраивалось, и вот, когда человек умер – происходит последняя из перестроек всей органической ткани и клеточной структуры…
Так говорил Совенко – конечно, не на массовую аудиторию, а кулуарно, лишь тем, кому стоит услышать.
– К чему вы клоните?! – вопил собеседник обычно с нервностью, ибо чаще всего догадывался, о чём речь.
– Наша «перестройка» – это танатоморфоз человечества. В сознании людей под воздействием «перестройки»… Или наоборот, в «перестройке» под воздействием сознания людей… Трудно сказать, что причина, что следствие… Но происходят необратимые мутации мозга. Все нормы и категории человеческого мышления становятся «обновленцам» непостижимы, как непостижимы они коту или корове, хоть они и живут веками в мире людей.
Всё интересное для человека – становится неинтересным. Всё, что для человека было страшно – нестрашным. Всё, что считалось у людей важным – новым существам представляется неважным. Угасание интеллектуальных способностей человека, сжатие его духовного мира приводит к зацикливанию на нескольких примитивных, но навязчивых идейках. Например, идее денег, средства, ставшего целью, механизма, ставшего святыней! Если в прежнем мире люди придумали деньги, то в этом мире деньги придумывают людей. Хозяин и инструмент поменялись местами…
– Но это же безумие одержимости!
– А я о чём говорю?! – даже обижался порой Виталий Терентьевич. – Если говорить более научным языком, то это «заклинивающая психопатия». Она же – зацикленная одержимость.
– Вы можете это остановить?!
– Я многое могу… Но остановить процесс одичания человечества в масштабах планеты – такое и мне не под силу…
Зловеще подтверждая диагноз, на окраинах СССР – бесчувственного, выделяющего из гигантской туши трупный воск кликушествующего полоумия, – уже начиналась резня русских: то там, то здесь. Это были не пустые слова, в том смысле, что они опирались на практику. Но это были пустые слова – потому что фанатично верующию интеллигентщину было уже не пронять, до неё было не докричаться…
Да уже и не только до традиционно слепорожденной интеллигентщины! Поднимались слои, считавшиеся более практичными и зрячими…
***
11 июля 1989 года в далёком Междуреченске на Богом забытом Кузбассе вдруг полыхнула забастовка шахтеров. Чумазые умники вывели менее пронырливых коллег, наивных после забоя (и до забоя в другом, мясническом, смысле), как дети, на центральную площадь и, избрав там забастовочный комитет, начали круглосуточный митинг.
После того, как завязались переговоры с министром угольной промышленности СССР – осознав, что это безопасно и выгодно, к забастовке похотливо прильнуло большинство угольных предприятий Кузбасса. Сработал выработанный советской властью рефлекс:
– Там дефицит дают, занимай очередь, а то в хвосте будем! – так мыслило большинство участников, решивших отстоять свои права «жить вперёд других».
17 июля 1989 года шахтерами был сформирован Кемеровский областной стачечный комитет. Комиссия ЦК КПСС, Правительство СССР и ВЦСПС были вынуждены садиться за стол переговоров с этим комитетом, потому что Горбачёв вёл свою, как ему казалось, очень хитрую аппаратную игру. Прямо с трибуны Верховного Совета вдруг бабахнул в прямом эфире телетрансляции:
– Считаю требования бастующих справедливыми…
Если твой бунт поддержан сверху, чего ж не бунтовать? Бунтуют ведь не когда тяжело жить, а когда безопасно выступать. Найдёшь ли такого дурака, который признает свою жизнь удовлетворительной, если само правительство подначивает его требовать большего?
Очевидно, что речь шла именно о бытовых требованиях – и вскоре они были частично удовлетворены, но протест уже развивался по нарастающей.
23 июля транслировалось интервью генерального секретаря ЦК КПСС, председателя президиума Верховного Совета Горбачёва центральному телевидению, в котором шла речь об обострении ситуации, к которой привели забастовки шахтёров в угольных бассейнах страны.
– Народ имеет право… – бредил Михаил Сергеевич в три упирающихся в него микрофона. – Люди, так сказать, собрались… Моё глубокое, так сказать, убеждение – не для того, чтобы митинговать, как некоторые подбрасывают… А чтобы обсудить свои насущные проблемы… Никому не хочется запускать государство «в трубу». Это же наше общенародное государство, я думаю! Тут вот некоторые представители неформалов будируют, можно говорить, недоверие к советской власти, призывали разогнать горкомы и исполкомы… Не верю, на митингах шахтеры в спецовках – это ихняя гордость и рабочая честь. Она дисциплинирует… Я считаю это акцией в поддержку перестройки всерьёз и надолго!
И повернулся, ища поддержки к сидевшему ошую Совенко:
– А вы как считаете, Виталий Терентьевич?
– У современной науки есть и возможности, и пределы, – грустно сказал Совенко. – Например, экономические недуги она научилась лечить неплохо. А идиотизм пока не лечится, увы!
– Что вы имеете в виду? – подозрительно отстранился генсек.
Совенко пояснил:
– По нашим данным, данным ЦК, еще до забастовки в целом по Кузбассу на складах скопилось 12 млн. тонн угля. Он там горит и портится, а его не берут… Получается, что он не нужен потребителю… Если выполнить буквально требования стачкома о полном хозрасчёте, всплывёт только одно: что, кроме угля, не нужны и сами шахтёры…
– Да как вы такое… можете говорить? – ужаснулся генсек.
– Я не говорю, что они не нужны, – смягчился Совенко. – Я говорю, что они не нужны в рыночной экономике. В нашей нужны, а в рыночной – нет. Они готовы самоликвидироваться, чтобы в магазинах всё появилось, и не требовалось бы ничего доставать "по блату", из-под прилавка?
Горбачёв обиделся на младшего соратника, надулся, как мышь на крупу, и хотел отключить ему микрофон. Но в обстановке всеобщего развала и уже никем не останавливаемой горячечной говорильни – не посмел и этого. А может – по известному аппаратному правилу – хотел, чтобы горькие вещи говорили именно заместители, оставляя высшему начальству только сладкие для падкой на лесть толпы слова?
Никем не останавливаемый, в оторопевшией от неслыханного стране, слыхавшей перед этим, казалось бы, всё, Совенко преспокойно и даже будто в шутку продолжал:
– Если говорить языком экономической логики, то всякая потребность требует выучиться ждать – или воровать. Допустим, вам нужны калоши. И мы пошли вам навстречу, начали строить завод. Но ведь начали – не кончили! Пока ваша потребность будет удовлетворена, пройдёт несколько лет, прежде чем завод выйдет на проектные мощности. За эти несколько лет у вас появится ещё одна потребность, и её удовлетворения тоже придётся ждать несколько лет – в самом благоприятном случае. Достать любое из материальных благ моментально можно только одним способом: если ты его в готовом виде отберёшь у других людей. Тогда да, это может уложиться в несколько секунд…
– По ряду требований шахтёры готовы ждать, – ввернул сбоку министр угольной промышленности, словно бы заискивая.
– Теперь об идиотизме, – не обратил на него внимания Виталий Терентьевич. – Люди хотят моментальных решений. Бастующие врачи кричат нам: «Отберите зарплату у этих проклятых шахтёров, и дайте нам, скорее, скорее!». Бастующие шахтёры кричат наоборот: «Отберите зарплату у этих проклятых врачей, и дайте нам, скорее, скорее!». В этом – основной нерв и содержание современной эпохи: может быть, напрямую не формулируя этого, люди подсознательно уже готовы жрать друг друга заживо. «Выбери меня! Выбери меня! Птица счастья завтрашнего дня!».
– А как в Америке?! – ударили сбоку аргументом – Там-то как-то справляются…
– Я многократно бывал в США, и вот что я вам скажу: психологически американцы самодостаточны и заграницей обычно не интересуются. Они прекрасно поняли главное: «моё» и без похвалы моё. А чужое – сколько не восхищайся, всё равно чужое. Изучать свои возможности, а не чужие прелести, – самое лучшее, чему мы могли бы у них научиться…
Молчание вокруг него сгущалось. Волны недовольства начальства и аудитории схлопывались друг о друга, как встречный пал…
– Знаете, что самое страшное в коммунистической идее? – мрачно поинтересовался Совенко у присутствующих, которые напряглись, предчувствуя одно из многочисленных в последние месяцы разоблачений. – Самое страшное в социализме то, что люди дикие и глупые, недоразвитые – имеют от него абсолютный иммунитет. Чтобы понять коммунистическую пропаганду – даже не согласится с ней, а просто понять, о чём она говорит, – уже требуется определённый, и немалый уровень образования. А вот для усвоения либерализма не требуется никакого уровня, он без всякой адаптации понятен и волку, и хомячку!
***
Хомячок возник в его речи не случайно. Виталий Терентьевич вспомнил, как несколько лет тому назад в игривой обстановке будуара уже вёл разговор на эту тему с Алинкой Очепловой.
Алина заигрывала с шефом, а играла при этом с домашним джунгарским хомячком.
– Как он у тебя с кошкой уживается – не понимаю! – качал головой биолог Совенко. – Убей – не понимаю!
– Они дружат… – загадочно ответила Алина. Играла дальше, демонстрируя гибкость запястий, как и принято у опытных соблазнительниц. То пускала грызуна к себе на плечо, давая обежать тонкую девичью шейку, то ловила рукой:
– Знакомься, это американский шпион – хомяк Хома…
– Почему американский шпион? – удивился Совенко.
– А потому что к нам его заслал свободный мир! – улыбнулась Очеплова соблазнительно, как только она умела. – Чтобы Хома был агентом влияния среди Хомо Сапиенс!
И дальше она со смехом и чисто дамским кокетством, с ужимками изложила очень глубокую, с точки зрения Совенко, мысль. Точнее – наблюдение «юной натуралистки»:
– Мой Хома прекрасно понимает, что такое свобода: если в клетке найдёт дырочку, непременно сбежит, даже если его в клетке хорошо кормят. Да что там мой Хома! Любой хомяк в поле прекрасно понимает, что такое частная собственность: у него есть нора, и он туда таскает зерно, порой по много вёдер зерна, чем больше, тем лучше!
– Хватательно-поглотительный рефлекс! – хохоча, загнул себе палец Виталий Терентьевич
– Угу! – Алинка свела губки бантиком, и сдвинула бантик набок, как бы капризничая: – Хомяк с рождения прекрасно понимает угрозы конкурентного мира и борьбы за выживание – его не нужно учить прятаться от хищников. У хомяка нет ни начальства, ни государства, ни партии – он индивидуалист и атомарная личность, рыночный идеал…
– За исключением планирования семьи!
– Ну уж нет, товарищ академик! Хомячиха очень даже планирует семью, как и бабы на Западе: если ей кажется, что она голодна – она жрёт собственных хомячат.
Смех счастливой парочки стих: жутковатой аналогия показалась. Да и аналогия ли это, если учесть все препараты и косметику, которую делают из абортированных младенцев?
Очеплова взяла ноту повеселее:
– А ещё: хомяки не признают цензуры и стеснения свободы: они срут и трахаются, где им приспичит, и не понимают, почему этого нельзя делать при посторонних… Хомяк не умеет ни читать, ни писать, ни даже членораздельной речью не владеет, но хомяк – образцовый либерал и рыночник! Идеи коммунизма он не поймёт никаким боком, как его не верти, – а вот свободный рынок он понимает врождённо!
– Следовательно… – Совенко по привычке хотел оставить последнее слово за собой. Но Алинка в этот раз не дала:
– Следовательно, Италь-Тренич, для усвоения европейских ценностей не нужно быть Хомо Сапиенс. Достаточно быть просто Хомой!
8.
После демарша на совместной с «первым лицом» пресс-конференции в Верховном Совете не оправдавший надежд и ранее считавшийся «либеральным» крепкий хозяйственник Совенко прочно попал в незавидный статус «консервативного представителя ЦК»…
А генсек, обиженно, разочарованно, «прогэкал» в кулуарах какими-то подозрительно-чужими, где-то уже слышанными Совенкой словами:
– Ты, знаешь ли, пролетарьята не любишь!
– Я очень люблю пролетариат! – возмутился Совенко таким необоснованным, да и просто опасным для членка КПСС подозрениям. – Именно потому, что я люблю пролетариат, я хочу приучить его к горьким пилюлям реализма. Тот, кто ненавидит пролетариат, – будет ему льстить, подлизывать, уверять, что пролетариат «искушён в политике», о жизни знает больше всякого книжника! Он будет больному дитю вместо уколов и таблеток прописывать шоколад и мармелад – к великой радости больного дитяти, и наплевав, что в итоге такого «лечения» пациент умрёт…
– Хорошо, Алик, что ты говоришь это мне… – смягчился генсек, приняв роль отеческую, коря неразумного болтуна-недоросля. – Потому что в другой аудитории ты бы уже с партбилетом расстался! Коммунист, который должен учиться у пролетариата, предлагает учить пролетариат жить, где это видано?
– Предложил и предлагать буду! – кипятился Виталий Терентьевич. – Чего вы сделали из увечья орден? Это ведь его несчастье, что он родился пролетарием! А вы сделали из этого достоинство! Не с этого, ох, не с этого, Михал Сергеич, наша партия начиналась… Первые коммунисты недалеко ушли от церковно-приходской школы, и они-то понимали, что пролетарий – прежде всего дурачок!
– Да как так можно говорить о гегемоне?!
– Ну, они же говорили! А ещё они говорили, что грешно обманывать дурачка, грешно наживаться на дурачке, используя его глупость и невежство, – вот о чём они говорили… А вы о чём говорите? О том, что раз пролетарий прост, как трёхрублёвка, так и всем надобно под него упроститься… Не шахтёра до себя поднять, а самому до шахтёра опуститься… Это же прямо противоположно тому, чему учили первые коммунисты! Вы, капитаны Партии с академическими степенями, ради образования которых народ принёс такие большие жертвы, должны вести за собой шахтёров… А вы хотите, чтобы шахтёры вас вели? Ну и куда они вас приведут дальше рюмочной?
– Ну, знаешь, Виталя! У тебя, академиком сделанного, руки-то вон белые, как у пианиста! Ты сперва на их руки посмотри, на их лица после смены, прежде чем их учить!
– У них действительно адский, и адски необходимый труд, и им нужно давать побольше денег, новые льготы, это всё я понимаю! Но вы же не об этом сегодня! Вы собрались их детскому лепету потакать! Учиться у тех, у кого мозги семилетнего ребёнка! Что думает о жизни семилетний ребёнок? Я вам сразу скажу, записывайте: школа «стрём», читать ненавижу, хочу больше гулять и стать пиратом… А есть ещё дети с садистскими наклонностями, они любят мучить животных и сверстников, но мозгов им это тоже не прибавляет. О какой жизни вы собрались с ними говорить?
Лицо Горбачёва потеряло обычно-телевизионную оладушкину благообразность, приобрело крысиное выражение. Словно бы маска стала прозрачной, и за кожей недотёпы выглянуло нечто зловещее:
– «Перестройка», Виталий, освободила и раскрепостила людей, так… Разных людей, если говорить вообще, разных… И не все из них конструктивны, да… Есть и такие, которые взяли на себя вседозволенность! Но ты имей, пожалуйста, в виду, что она освободила и тебя! Если бы ты, Виталий, болтал бы в восьмидесятом году то, чего ты сейчас болтаешь, тебя бы здесь давно не было…
– В восьмидесятом я этого не болтал. – кивнул Совенко. – И потому я здесь…
– Мне, значит, в лицо не стесняешься?
– Считайте это признаком особого доверия подчинённого к руководителю… – соврал Виталий Терентьевич.
Горбачёв немного смягчился. Тёмная кошка между ними с Совенко пробежала уже давно, хотя их сотрудничество началось ещё раньше. Горбачёв делал так, как умеют делать только аппаратные люди: Алика недолюбливал, но берёг. Это «принцип привязи», который в КПСС называли «не далеко и не близко». Вроде как лодка на верёвке: уплыть не может, и на сушу забраться – тоже ног нет.
Совенко курировал зверофермы, на которых тушки ободранных зверей раньше, конечно, просто выбрасывали – кто будет есть мерзкое мясо мелких хищников? Совенко придумал эти тушки, «освобождённые» от меха, перевозить на крабоводческие фермы, которые тоже он курировал. Там их по специальной технологии «подгнаивали», а потом использовали как корм для любящих тухлятинку ракообразных. И в качестве бесплатной для «народного хозяйства» наживки в крабовые ловушки.
– Какая мерзость! – поморщился Горбачёв, когда ему доложили о промышленных масштабах этого «безобразия». – Законченный живодёр, понимаете ли, и с мышленьем живодёра…
Думали, что он Совенко снимет. Пользуясь, и умело пользуясь, репутацией рохли и прекраснодушного идеалиста, Горбачёв проводил «чистки» масштабнее, чем Сталин, разве что бескровные. Только за два первых года своей властти он на две трети обновил состав Политбюро, сменил 60 процентов секретарей обкомов, 40 процентов членов ЦК.
А Совенко оттуда не только не «вывел», но и наоборот, «ввёл». Объяснение просто: генсеку нужны были и меха, и крабы. А иногда и для людей он считал полезным применить «человека с мышленьем живодёра». Но не везде, а только там, где сам полагал нужным… Не в случае с шахтёрами, например… Которым «живодёр» в итоге заявил ни разу не политкорректно:
– Вам рассказали, что в Америке есть успешные люди – и это правда. Эти успешные люди очень многое имеют – это тоже правда. Их не так уж и мало – и тут не солгали. Но эти успешные люди успешны не потому, что помогают другим жить, а потому, что наоборот мешают. Для того, чтобы в лотерее были выигравшие – в ней необходимы проигрывающие, неужели непонятно?
Разве можно в здравом уме и в 89-м году такое говорить?!
***
Некоторых из таких людей – «которые многого достигли» – Совенко знал лично, и они даже относились к нему по-дружески, устраивали камерные домашние приёмы…
В Лондоне один из таких, баронет, ведущий родословие ещё «от норманнов», Оливер Квирсайд, считая Совенко вполне своим парнем, весьма откровенно давал ему мастер-класс комфортной жизни правящего заговора:
– Вы зря мучаетесь! Вы возьмите нашу систему, чего изобретать велосипед! У вас зарплаты нищенские, это раздражает людей. Вы сделайте, как у нас, три тысячи фунтов, или пять тысяч долларов, как в США!
– А откуда их взять? У себя из кармана, или вы, сэр Оливер, займёте?
– А мы откуда берём? – с тёплым, чисто человеческим отношением симпатии к начинающим коллегам мягко иронизировал лорд.
– Ну, это вам лучше знать… – пробормотал Совенко. Он смутился, потому что не любил, когда его ловят на незнании – даже отвлечённом, никак не относящемся к его профессиональной деятельности.
И сделал вид, что его очень заинтересовала загадочная конструкция стенных бра в четыре рожка, дающая магию рассеянного света в гостиной Квирасайдов, лёгкость полумрака, который, как говорят, очень любят английские «тори».
– Это раньше были газовые рожки! – пояснил сэр Оливер. – Потом их переделали под электрические…
Гостиная была не только полутёмной, но и глуховатой: звуки давили тяжелые бархатные ткани, гобелены, дамаст, мебельные жаккарды шотландской клетки.
Камин пылал – и этот камин, в отличие от рожков, никогда не был газовым. Настоящий, пламенный, как революционеры, он был сложен из дикого камня, того, что называют скальником-пластуном. И конечно, зев камина, как короля свита, окружали геральдические украшения пэра и гроссмейстера ложи. Пространство возле разверзтой огненной пасти сперва казалось ковром со сложным орнаментом, и лишь приглядевшись, вы заметили бы, что это сделанная под азиатские ковры изразцовая огнеупорная плитка.
Хозяин и гость сидели в «ушастых», как их зовут англичане, креслах, обитых натуральной кожей оттенка темного шоколада на бронзовых гвоздочках-звёздочках. Круглые валики подлокотников напомнили Виталию Терентьевичу букли судейского парика. Редчайшие, но многочисленные старинные книги робко, по-стариковски, выглядывали из стенных шкафов с мелкой расстекловкой.
Витиеватый графин меж собеседниками хранил в пузатом чреве драгоценной выдержки коньяк, готовый отдать своё кофейных тонов, от возраста, сокровище, что называется «по первому требованию».
Совенко понимал, что его «удостоили»: пустили за кулисы, куда далеко не всякого допустят. У европейских демократий помпезные фасады, жуткие застенки в подвалах и уютный, игрушечный, как кукольные домики, задник, подстроенный под стариковское кряхтение хозяев жизни. Виталий Терентьевич находился в задней части всего государственного механизма…
– На самом деле это проще, чем кажется! – скалился Квирсайд вставными, и потому безупречными и белоснежными, великолепно протезированными зубами. – Мы, англосаксы, изобретательны…
– У нас даже народная песня об этом сложена – кивнул Алик, припомнив «Дубинушку» в исполнении Шаляпина([27]). – Только теперь мне уже кажется, что и она – продукт вашего изобретательного внедрения…
– Просвещения! – мягко поправил масонский гранд. – Мы старая колониальная нация, мы придумываем не только народных раджей, но и народные песни…
– Управляете мыслями…
– Мы нация изобретателей, – приязненно улыбался лорд. – И мы изобрели систему. Такую, чтобы после уплаты обязательных поборов на жильё и транспорт у виллана осталось только на скромно покушать и простенько одеться. Когда ваш автолюбитель заправляется бензином, при ваших ценах на топливо, он разоряет ваш бюджет каждым галлоном! А когда заправляется наш – он пополняет нам бюджет. У вас слишком дёшево первичное сырьё, мой друг. Научитесь больше брать с людей – и тогда сможете без проблем им больше платить! Расходы у вас будут те же самые, а картинка другая! У нас система отлажена, наша статистика может нарисовать любые цифры. Хотите, мы завтра же сделаем своим вилланам 5 тысяч фунтов среднего заработка? Да хоть десять! Система такова, что при любом раскладе обычный человек будет отдавать всё через налоги, обязательные поборы, и через оплату жилья. Которая, по сути, просто налог за право жить под крышей…
– А если они будут спать в лесу? – поинтересовался Совенко для общего, так сказать, развития и расширения в понятиях.
– А и в лесу, и под кустом им тоже никто не даст спать бесплатно! Наши люди, в отличие от ваших, получают на руки великие тысячи. Но если вы сравните уровень накопления в ваших сберкассах и у нас, то обнаружите странную вещь: у большинства европейцев вообще нет никаких накоплений! Куда же делись их «огромные» зарплаты?
– Сгорели на газовой конфорке? – показал себя Совенко догадливым учеником.
– Совершенно верно. Это у вас в СССР газ по абонентской плате и без лимита, хоть весь день жги! Мне рассказали смешной случай: на днях ваших советских евреев напугал слух о погромах, и они днём и ночью кипятили воду в кастрюлях, чтобы – ежели чего – ошпарить погромщиков! My friends, у нас таким экзотическим способом не смог бы готовиться к штурму даже миллионер, а ведь ваши евреи, в отличие от наших, совсем небогаты…
Он мечтательно прикрыл левый глаз, видимо, сопереживая теме, как-то внутренне сочувствуя Гитлеру и Мосли([28]). Но потом встрепенулся, и более деловито выдал:
– But it's all humour… Друг мой, если вы будете больше брать с населения, то ничего не потеряете, если будете ему больше платить! Такова мудрая система – and now – он интонационно выделил, словно бы выдавил это «now» – and now this is not humor! В мире меняются формы, но не меняется суть. Я никогда не скажу этого публично, но вам… коллеге… в частной искренней беседе… Я, думаю, что могу сказать: меняются формы жизни, но не её суть! Большинство людей всегда – это нищие рабы и гвоздики в фанере (он сказал красивее, чем в переводе, более образно – «the nails in the plywood»).
Молчаливый лакей в полосатой, как пижама, жилетке, один из помянутых всуе «nails in the plywood» разливал коньяк лорду и его русскому гостю. Лакеем он был, впрочем, по убогим русским понятиям, в которых всякая прислуга – прислуга и только.
А по английски он назывался «бартендером», отвечал за винные погреба семейства Квирсайдов, составлял к званым раутам барные и коктейльные карты, которые, имея на этот счёт специальное образование, постоянно обновлял «по науке».
Вот попробуйте объяснить советскому человеку, дремучему, кондовому и посконному, что на прислугу учат в университетах! Советский «заслуженный лаптеносец» ещё представляет себе кое-как, что существует «обслуга» – естественно, без образования, ибо что образованным делать в обслуге? Но дипломированный высшей школой лакей – такое для советского человека непостижимо.
Однако как, скажите, без университетского образования вы сможете различить, сколько процентов кефесии([29]) в красном вине из бастардо? Даю подсказку: кефессия – это не «жена кефира», как подумал бы советский человек… Как без диплома винного критика вы отличите моносепаж от ассамляжных вин-блендов?
Словом, странная прислуга у лорда, тем более, что и лорд колхознику показался бы каким-то ненастоящим, кукольным, ибо совершенно был лишён брутальности предков-норманнов, весь превратился в свёрток болезненных от своей утончённости роскошеств.
У него же не просто рубашка, когда он снимает дома пиджак за снифтером коньячку: у него «сорочка su misura» – то есть «посаженная» индивидуальным портным в точности по его фигуре. Советский человек иной раз шил на заказ в ателье пальто или пиджаки… Но чтобы в режиме «индпошива», как это называлось в СССР, делать рубашки?! Оттого и слово su misura не имеет аналогов в советской версии великого и могучего русского языка, в целом значительно превсохощящего богатством оттенков деловой технократический английский language, не говоря уж о народном плоском «кокни».
Сорочка по индивидуальным меркам? Может, вы ещё и зубную щётку будете тачать индивидуально, по карте стоматолога? Бред! А ведь делают…
– При расчете размера манжета учитывается величина корпуса часов заказчика… – объяснил лорд Совенке. То есть рубашку заказывают не только по фигуре, но и по «ролексу».
– Наши сорочки делают только из египетского хлопка Giza 45 или Sea Island. Любой noble, даже в этих Штатах (лорд скорчил брезгливую гримасу в адрес американских выскочек) легко отличит его от дешёвого индийского хлопка. Впрочем ваш, узбекский, поставит его в тупик: это какая-то unbelievable([30])…
У лордов только для сорочек 5 тысяч оттенков тканей разных цветов и фактур, 28 типов воротников, десять типов манжет, шесть стилей карманов. Классические пуговицы – перламутровые, но встречаются золотые или инкрустированные рубинами, бриллиантами. Экзотические пуговицы, подчёркивая респектабельную оригинальность, делают «строенными»([31]).
Настоящий лорд не обойдётся без монограмм на любом своём белье. Да и вообще, если говорить о людях, владеющих всеми деньгами мира, любой вопрос у них превращается в кроличью нору из английской сказки про девочку Алису. В том смысле, что никогда не поймёшь, как далеко уходит кроличья нора!
Бесконечность особенностей носков или трусов лорда кажется им самим бесконечностью просвещения и цивилизованности. Впрочем, Совенко, как медик, имел другую версию на этот счёт: шизофреники очень внимательны к мелочам и бывают феноменально кропотливыми в деталях. Клинический шизофреник, взявшись рисовать дом на стандартном листке бумаги, может прорисовать тысячу(!) окон, и в каждом крошечном окошечке ещё и умудрится врисовать форточку!
Лорд Оливер, конечно, многоквартирных домов не рисовал – да ему и по рангу не положено думать о многоквартирных кондоминиумах. Но лорд с таким же тщетным старанием рисовал собственную жизнь, жизнь человека, решившего все главные вопросы и потому безнадёжно увязшего в мелочах…
Революцией в его родовом поместье, в островном и угловатом замке с эркерными окнами, от которых разбегаются летние террасы и гольф-площадки, модерном на грани фола – считалось подать к столу запеченного в духовке фаршированного карпа с медовым хлебом и вишневым соусом. Тем самым лорд хотел показать гостю уровень своей современности, демократичности, и свободы от предрассудков «этих чёртовых богачей». Ведь каждый богач почему-то считает именно себя особенным, а всех себе подобных – надутыми снобами…
Карповая революция британского застолья свершилась в комфортных условиях: среди лиможского фарфора с хрустальными бокалами и серебряными подсвечниками, украшенными литыми розами, традиционным для лорда плетеным орнаментом «каннаж» и мотивами toile de jouy, из пышного XVIII века.
В этих тонких рельефах на фарфоре животные с пасторальных сценок, колониальные тигры и обезьянки, мягко отсылавшие к колониальному величию «правительницы морей» порой выходили из плоскости, превращаясь в миниатюрные скульптуры. О связи древнего рода с Меровингами призваны были напомнить объемные пчелы на столовых приборах. А ещё пчёлы почти что кружили на вышивке льняных столовых тканей, словно бы собирая нектар с золотых «стежек» на стекле и росписях посуды.
Всё это как встарь, но посреди, извольтесами видеть, духовой карп, да ещё и под плебейским вишнёвым соусом! Неслабо лорд Оливер шагнул к народу, правда?
Полный гражданской ответственности, лорд за чаем осуждал идущих не в ногу со временем грандов, которые вместо борьбы с голодом – заказывают себе бриллиантовую прошивку кресел в «бентли». Это, по мнению лорда, ненужная и аляпистая роскошь, выдающая в своём носителе парвеню. Сам-то лорд более прогрессивен взглядами, как он поведал Виталию Терентьевичу. Он поддерживает культуру… Финансирует биеннале...
Какая связь между биеннале и культурой, Совенко не понял, да и не о том речь. Речь о том, что бентли – хороший автомобиль, и прошивать бриллиантами сидения в нём – только портить его.
– Теоретически говоря, нужно бы это запретить в пользу голодающих… – сетовал лорд Оливер. – Но, с другой стороны, любое ограничение доступных человеку доходов – это уже будет социализм...
– А отказ от любого ограничения доступных человеку доходов – это бандитизм, – парировал Совенко.
– Ну вот мы и определили пропасть между двумя мирами, – засмеялся Квирсайд.
Он любил жизнь («чем дальше, тем больше» – говорил он про старость) и пил коньяк «вкусно», маленькими глотками, на миг задерживая его во рту. Он ловил то, что англичане зовут «хвостом павлина» – когда послевкусие медленно растекается по языку и гортани, смягчая осязательные тона. Ещё, как у них принято, лорд умело грел бокал теплом ладони.
Совенко тоже «поднял» за здоровье гостеприимных хозяев Острова крупный тюльпановидный бокал с тёмной, выдержаной, похожей на жидкую карамель, «питейной парфюмерией»…
– Поймите, – снисходительно учил лорд Квирсайд, – деньги не делают на мебели или штанах, деньги надо делать на жилищах, парковках, свете, газе и воде. Не продукт труда должен быть дорогим, а то необходимое, что нельзя сделать трудом! Поставьте счётчики-драконы на газ, воду и отопление, перестаньте раздавать билдинги бесплатно – и ваш бюджет лопнет от денег! И вы сможете каждому «asshole’у» платить по три тысячи рублей, а хотите – то и наших фунтов… Мы были бы совсем не против, идеальный вариант – когда ты печатаешь деньги для другого народа…
Когда позднее, в ЦК, Совенко попросили поделиться впечатлениями от общения с лордами, он сказал только об одном:
– Роскошь паршива своей безразмерностью… – и погладил царапину на щеке, полученную при утреннем бритье: брился он всегда очень гладко и основательно. – Сколько бы денег ты не украл у окружающих… Пардон, не сконцентрировал в своих руках! Так вот, сколько бы их ни было – для полноты роскоши этого всегда будет мало…
9.
Но в ЦК это знали уже и без Совенко. Ведь учитывая плотность контактов в 80-е годы, лорд Оливер учил своеобразным манером не одного засланца! Очевидно, нашлись более благодарные ученики, которые ухватились за кончик блестящей идеи «двухмерной картинки земного рая», а не стали нудеть, как Виталий Терентьевич, истины скучные, всем известные, в общем-то, никем и не отрицаемые, но всем уже обрыдшие, оскомину набившие, пахнущие слежавшейся старостью казённой пропагандистской «шерсти».
О здравоохранении академик медицины знал особенно хорошо, и рассказывал о ней коллегам, разевавшим рот, словно рыбы на берегу, в приступе изумления, так:
– Вся система лечения у них совершенно разрушена! Жуликоватый предприниматель, приходя в клинику, попадает к точно такому же жулику, как и он сам, только в белом халате! Вылечить его быстро и дёшево – кто ж на такое пойдёт себе в ущерб? Его держат долго и доят основательно. В самом лучшем положении при платной медицине – бедные. Ими просто никто не занимается, и они живут, сколько им природа отпустила. В среднем примерно на 10 лет дольше, чем богатые. С богатых есть чего взять, и ими плотно занимаются, проще говоря – залечивают.
– А если недоверчивый богач уйдёт в другую клинику?
– Какая разница, там точно такие же деляги… Он может обойти десять платных больниц – и везде ему будут предлагать не самые лучшие лекарства, а самые дорогие. Потому что процент за проданные лекарства начисляется всем врачам фармацевтической мафией одинаковый…
– Но это же ужасно!
– Почему? Британские последователи Спенсера, социал-дарвинисты, считают, что это прекрасно! Они уверяли меня, что эта система только с виду неэффективна, а на самом деле способствует выживанию сильнейших и не даёт засиживаться в жизни калекам, не даёт им замусоривать человеческий вид…
Разговор о медицине и её отмирании в условиях хозрасчёта, при котором шарлатанство прибыльнее, – неизменно возвращал его в 1986 год, к странному и тяжёлому разговору с «Первым» – в котором оба собеседника не смогли найти поддержки друг у друга.
– Сахаров опять голодует и безобразничает… – наябедничал тогда Горбачёв, вглядываясь у подоконника в пушистые хлопья белоснежного декабря.
– Который из них? – лениво поднял бровь Совенко.
– Ну как? – генсек удивился, что его ближайший сподвижник настолько не осведомлён в модах политического подиума современности. – Академик…
– Я знаю двух академиков Сахаровых: один историк, а другой в Горьком…
– Я про которого в Горьком…
– А-а… Ну, он сумасшедший, ему положено безобразничать…
– Есть и другие мнения, Виталя…
– Что сумасшедшим не положено безобразничать?! – ёрничал Алик.
– Нет. Насчёт его диагноза. Понимаешь, я среди двух огней… Он требует жене евойной, Боннэр, ехать в США… Он меня просто изводит: такая, знаешь ли, длительная, изнурительная борьба, с мучениями, с голодовкой… А ряд товарищей, Виталя, они не понимают моего положения, они в его дуду дуют…
– А зачем Боннер ехать в США?
– Говорит, для срочной операции на сердце…
– А что, у нас сердец уже не оперируют?
– Я тоже так ему сказал… Но он считает, что там лучше…
– Ну, это же бред, Михал Сергеевич! – возмутился Совенко – ибо задеты были и его партийная и его корпоративно-профессиональная честь. – Медицина в США – это фуфло и разводилово, у них бедные живут в среднем на десять лет дольше, потому что бедным не по карману шарлатанские манипуляции врачей-вымогателей… Ехать из Москвы на операцию в США – всё равно, что из Тулы ехать за самоваром в республику Тыва… Я сам свидетель: австрийцы ездят подлечиться в социалистическую Венгрию, а умные американцы предпочитают штопаться на Кубе, справедливо учитывая, что у кубинских государственных врачей нет коммерческого интереса врать им о диагнозе… Навязывая не самое лучшее, а самое дорогостоящее лечение…
– Думаешь? – загрузился Горбачёв, отчего даже пошёл пунцовыми пятнами. – А он так уверен…
– Он – не медик, Михал Сергеич. И он нездоровый человек. – Алик выразительно постучал суставами пальцев по собственному виску.
– То есть, думаешь, ей вовсе не на операцию, так сказать, в Бостон надо? – спросил Горбачёв, глядя пристально и – как показалось Алику – несколько потерянно.
– Может быть, совсем не на операцию! Может, в ЦРУ плановая инвентаризация агентуры… – пожал плечами Совенко, который, конечно, не знал, да и знать не хотел, зачем ведьма Боннер-Сахарова рвётся в свою «землю обетованную». – А может быть, именно на операцию, и ничего больше…
– Но ты же говоришь, что у них уровень медицины значительно ниже, чем у нас и даже на Кубе?
– Я это не говорю, я это знаю как доктор медицинских наук. А Боннер не обязана знать всего, что знаю я. Это вера, Михаил Сергеевич, религиозная вера в то, что в Америке всё лучше, включая и кардиохирургов… А вере бесполезны аргументы, сredo quia absurdum([32])…
– Чехго? – спросил-кашлянул Горбачёв.
– Это наша медицинская латынь: «верую – ибо абсурдно». Я вполне допускаю, что Боннер, учитывая её анамнез([33]), верует в американскую кардиологию, как средневековые фанатики веровали в ордалии… Такая вера выше фактов, она кричит – «тем хуже для фактов», если они противоречат её картине мира…
– Что бы ты посоветовал сделать?
– С Сахаровым?
– С его голодовкой.
– У вас же хорошие отношения, партнёрские с Маргарет Тэтчер, Михал Сергеич… Спросите у неё, как в Англии поступают с политическими голодовками…
– Ты, Виталя… – Горбачёв даже отскочил от дикости сравнения, и теперь петушился, кипел: – Несовременный ты человек, не понимаешь духа времени! Да если он копыта откинет, как в Англии принято, от гхолода (слова «голод» и «холод» были в исполнении Горбачёва совершенно неразличимы) – меня же сожрут… Ты вообще осознал, что живёшь в эпоху перемен, гласности и ускорения?!
– Я вполне в духе времени, Михал Сергеич… У нас же сейчас принято перенимать опыт, учиться на Западе… Вот конкретный опыт Маргарет Тэтчер, весьма уважаемой в капстранах… Она сказала, что голодающие убивают сами себя, это их выбор, и государство не может нарушать свободу личности…
– Ты такой негибкий, Виталий! – ужаснулся генсек. – Если бы ты был на моём месте, ты бы даже до съезда не дотянул – сняли бы уже на пленуме! Ты не понимаешь стратегию… Учиться у Запада – это же не значит слепо подражать ему во всём! Учиться мы должны хорошему, а не чему попало!
Именно в тот момент, у кремлёвского тяжёлого, как жернов, мраморно-гранёного подоконника, открывавшего вид на пушистый декабрь-лапушку, в голове у Совенко мелькнуло озарением и злым предсказанием:
– Империя и Свобода – это Жизнь и Смерть.
Он не сразу и понял – зачем, к чему и почему. Потом уже, много позже, разобрал странную фразу-пророчество по косточкам. Империи бывают разные, русские или британские… Как разными бывают и жизни людей. Но любая сопротивляется, настаивает и строит – и тем живёт. А свобода, как и смерть, – со всеми соглашается и в рамках «свободомыслия» легко сочетает несовместимое, несочетаемое.
Как она это делает? С одной только смерти присущей лёгкостью… Те, кто живыми ненавидел друг друга – могут лежать обнявшись на дне братской могилы – это и есть Свобода с её неразборчивостью и всеядностью…
Соглашаясь со всем, что делают другие вокруг тебя, ты спускаешься по лестнице, ведущей в могильную яму. Горбачёв, суетящийся вокруг куражащегося психа Сахарова, уже встал на эту лестницу, а Совенко не мог его отговорить сойти с неё. Не мог – а может быть, и не хотел.
Быть богатым, но не красть… «конечно, если так возможно», – робко уточнил поэт([34]), оставшись со своим прозрением в одиночестве. Не жертвой быть, не палачом…
Быть сильным, но не жестоким, быть сверхчеловеком, но при этом не тратить других людей как расходный материал, да ещё и в Бога не верить… Как вообще такое возможно?! Говоря языком логики, перед советским человеком Горбачёв и компания поставили этические задачи, некорретно сформулированные и не имеющие рационального решения…
***
– Тебя послушать – как будто у советских людей никаких проблем нет! – однажды в ответ на такие эскапады смущённо, добродушно, как и всё в его манере общения, улыбнулся всё более растерянный в окружающей среде спикер советского парламента Лукьянов.
Самым удивительным в седовласом утробноголосом Лукьянове было его феноменальное сходство с барсуком. Все черты лица совершенно человеческие, но собранные вместе, плюс мимика – и проглядывает почему-то барсук, образ хорошо знакомый Совенке по его меховым сибирским промыслам. Лукьянов обладал качеством, присущим всем «вечно вторым», то есть прирождённым заместителям: он был хорошим и добродушным человеком. Начальником с такими качествами открытой натуры стать нельзя, но некоторые, как Лукьянов, пробиваются.
Разгадка проста: свирепые и злобные изверги-харизматики, носители первичной власти, которая сидит в них как смертоносный вирус, боятся себе подобных в «замах» и помощниках. Добродушный увалень никогда не сможет стать избранным руководителем, ему злой энергии не хватит в обработке избирателей, в манипулировании людьми. Но иногда добродушных увальней назначают на довольно высокие посты. А что такого? Назначенец, в отличие от пробивающегося снизу харизматика – это всего лишь росчерк пера…
Хороший поэт и плохой политик Анатолий Иванович, писать бы ему стихи и не лезть в то, чего не дано… Он, вроде как, и за социализм, этот Анатолий Иванович, но и возмущённый голос масс слушает чутко. А как же иначе? Чего это мы будем самохвальством заниматься – когда людям так тяжело? Что, в самом деле, никаких в жизни недостатков нема?!
– Конечно есть, и много, и тяжёлые… – с готовностью соглашался Алик. – Но свои проблемы наш человек знает очень хорошо, они ложатся ожогами на коже! А о заокеанских бедах человеческих знает очень расплывчато, чаще же вообще даже не догадывается, каковы они.
– Ну а как же, Алик, ты думаешь привлечь внимание к этим проблемам без голоса народной демократии?
Наступил, что называется, на «любимый мозоль». Алик аж ликом почернел:
– Из всех теорий заговора самой безумной представляется мне теория демократии. Мир может быть устроен как угодно – под властью тамплиеров, инопланетян, меровингов – это маловероятно, но не за гранью возможного. Единственно, как мир не может быть устроен в принципе – так, как видит его теория демократии! Люди грызут друг друга насмерть за несколько квадратных метров жилплощади, а вы хотите сказать, что целая партия таких людей спокойно и мирно отдаст власть – только потому, что кто-то не туда галочку в бумажке проставил? Причём проставил-то кто? Тот, которым ежедневно помыкают, командуют, тратят, как мелкую монету, на любом производстве… Но раз в пять лет есть волшебный день…Тьфу, вам самим не смешно?!
– Я полагаю, что цель выборов – это участие каждого человека из народа в процессе управления.
– Ну и как он будет участвовать? Выберет кого хочет? Но тогда он выберет себя… Каждый – себя! Разговоры о стабильности и выборах – это бессмысленные разговоры. Не могут столкнуться две разных политических силы без жертв и разрушений. Только в театре, но там это будут актёры одной труппы, а не РАЗНЫЕ политические силы…
– Что вы такое говорите?! – ужаснулся Лукьянов, переполненный романтикой народовластия.
– То и говорю… Или заранее известно, кого выберут, но тогда какие же это выборы? Или выберут неизвестного кого, но тогда какая же эта стабильность? Томас Маколей, известнейший историк и активный деятель британского парламента середины XIX века писал, что всеобщее избирательное право совершенно несовместимо с существованием цивилизации. Бедные воспользуются своим большинством, чтобы отнять у богатого меньшинства его собственность. И рискните сказать, что он не прав!
– Но ведь оно же есть…
– Что?!
– Всеобщее избирательное право… Ведь откуда-то же берутся все их конгрессы и сенаты…
– Тогда существует и теплород([35]): тепло же откуда-то берётся! – Совенко чуть не в лицо хихикал огорошенному собеседнику: – Послушайте, это смешно… Доказывать то, что Западом правит узкий междусобойчик, а не избиратели, умному человеку не придётся: он и сам это вычислит логически. Ведь если крупные собственники не сделают свою власть вечной, то борьба за их наследство очень скоро превратится в масштабную резню… Вы видите резню в США и Европе?
– Бог миловал…
– И я не вижу. Из этого неопровержимо следует, что 300 крупнейших банкиров сделали свою власть вечной – ну, по крайней мере, они думают, что вечной… Вообще-то ничего вечного на Земле не бывает, это слишком уж долгий срок…
***
– Я тебе больше скажу, Терентьич! – подкинул дровишек в этот трескучий и вонючий огонь «пламенного советизма» отвечавший за промышленность и как раз тогда силу набиравший товарищ Тизяков.
Александр Иванович только что возглавил «Ассоциацию государственных предприятий и объектов промышленности, строительства, транспорта и связи СССР», и уже готовился подписать «Слово к народу», последний, и не очень убедительный вопль советских консерваторов.
С ними, консерваторами-то, происходили странные вещи. Каждый из них в отдельности, на своей профессиональной почве, был чертовски убедителен, но когда они собирались вместе, то как будто бы друг друга ума лишали!
Вот и частные беседы с Тизяковым были куда содержательнее, чем его публичные выступления, в которых он пытался с жёсткого директорско-заводского языка перейти на язык политической демократии. И рык превращался в лепет! Но Совенко слышал рык – потому что беседовал в закрытом пространстве одной из «комнат отдыха» ЦК.
Той, что неотделимо вмонтирована в глыбу, занимающую целый квартал, и большой квартал – начинавшийся с улицы Куйбышева, бывшей Ильинки, до Старой площади. Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза… Сколько удивительных легенд, никогда не имевших места, сложено о нём – и сколько удивительного не стало даже легендой, навеки погрузившись во мрак забвения! Здесь ароматные чаи, рубиновые «от качества», подаются в граненых стаканах с гербовыми подстаканниками, с вишневым вареньем и с сушками. Официантки из "спецбуфета" в наколочках, белых фартучках и – всегда улыбаются, то ли вам, то ли своей близости к дефициту: пельменям, сосискам, чебурекам, лимонадам, даже удивительно-инопланетным колам с поражающими воображение провинциала кавказскими этикетками: «армянский народный напиток «Севан Ап» и грузинский – «Соса-сола, слюшай!».
Люди Земли делятся на две категории. Первая считает, что одних пельменей для счастья мало: эти, как правило, родились и выросли при советской власти. Вторая считает, что пельменей, как и пряников сладких, «всегда не хватает на всех»([36]): эти родились – или, как минимум, изрядно лет пожили в обществе «тебе-не мне, мне-не тебе»…
Товарищ Тизяков, Александр Иванович, человек с исконно-русским суздальским типом лица, оттого всегда казавшийся смущённо-виноватым, принадлежал к первой категории. Он считал, что одними пельменями счастлив не будешь, опуская, как и все советские люди, вопрос – кто ж тебе вдоволь пельменей-то даст, от себя оторвавши?!
– Всё, что ты расписал, – сказал Тизяков, – достигается усилиями всего 40% троечников и двоечников. А 60% экономики, куда забирают лучших отличников, работает на оборонку! Лучшие спецы сидят на шее у посредственных, потому что наше руководство стукнуто в молодости по темечку ужасом 41-го года, и оно решило на уровне спинного мозга: «никогда больше!».
Тизяков машинально перебирал убогий инвентарь, по внутренним правилам ЦК полагавшийся на столе любой комнаты отдыха: пузырёк советского одеколона «Эллада», жалкие, серого картона, коробочки зубной пасты из «простых» и такие же дежурные отечественные зубные щетки… «Эллада» – едва ли престижнее «Тройного», который алкаши, по причине дешевизны, предпочитают иному спиртному… Какой дурак покупает такие пузырьки в комнаты отдыха ЦК КПСС?! Вспомнился лорд Квирсайд, «большой друг советского народа», а точнее – добровольный наставник советского лапотного начальства в правилах мирового хорошего тона. Если бы Квирсайд увидел этот, перебираемый как чётки Тизяковым, набор – вообразите, какую бы брезгливую гримасу он скорчил!
– Ты не представляешь, Терентьич, – почти стонал лидер индустриалов о наболевшем, загибая уголок коробочки пасты «Жемчужная». – Не представляешь (хотя Совенко очень даже представлял, регулярно отсиживая заседания ЦК), сколько они вваливают в оборонку и каких людей туда отбирают… Если бы инженеры, которые в СССР делают танки, делали бы «жигули» – хвалёные «мерседесы» котировались бы на уровне «горбатого запорожца»! Партия ушиблена сорок первым июнем, она свихнулась на производстве оружия… Каждая современная шахта для межконтинентальной ракеты с подземным городком вокруг неё – это по объёмам вынутого грунта десять московских метрополитенов, понимаешь?! А сколько таких шахт по засекреченной тайге? Бессчётно! Туда закопан весь советский бюджет, который мало того, что не работает на людей, но ещё и не виден людям, потому что объекты строго секретны!
Народная мудрость говорит: чего больше всего боишься, то с тобой и случится. Подманишь, можно выразиться, своим страхом 1941 год, которого так боялось поколение, юностью попавшее на войну. И горы танков не помогут, как в 1941 не помогли кавалерийские корпуса. И ракетные шахты, по десять московских метрополитенов грунта из каждой, постепенно заливают грунтовые воды. Генералы, увы, всегда готовятся к прошлой войне…
– А в итоге ресурсов-то на всё не хватает, ни трудовых, ни природных… – грустно вздохнул Тизяков. – Если всё уходит на армию, то что остаётся гражданскому спросу?
– Дело не только в том, что ресурсов на всех не хватает, – покачал головой Совенко. И, видя протестующий жест собеседника, поправился слегка: – Хотя, конечно, и в этом тоже. Но кроме того – ещё и в интенсивности нагрузки на руководителей. Может быть так, что ресурсов полно, а организовывать их обработку – просто лень…
– Как так? – честняга Тизяков такого и вообразить не умел.
– А вот так. Одно дело получить бутерброд с икрой после того, как ты обеспечил простым хлебом чёртову уйму простолюдинов; и совсем другое – получить его просто так, без этой уймы. И речь не о деньгах, бутерброд тот же самый! Речь об усердии, старании, напряжении, неудобствах положения ответственного лица. Ему, слов нет, конечно, если и не выгоднее, то удобнее быть безответственным и ничем таким – вроде народного пропитания – не заморачиваться…
– Понимаю… Руководить по собственной воле, не напрягаясь, легче, чем руководить, напрягаясь с выполнением сверху спущенных планов…
– Вот-вот! Мы заботимся только о себе – думают они, – а «верный наш народ» пусть «поимеет мзду свою от Бога», как один, кстати, не худший царь, выразился([37]). Они ж начальство, над ними никого нет, они сами себя контролируют…
– Или не контролируют… – вставил Тизяков, намекая на бардак в стране.
– И проще всего это делать в условиях буржуазной демократии, – распалялся Совенко в правдорубстве. – Царю, несменяемому и наследному, трудно наврать подданным, что они сами в своей бедности виноваты. А вот банкирам наврать избирателям, что те сами себе очередного президента выбрали, и за свой собственный выбор теперь страдают – куда как легко! А надоел прежний – нового «типа» выбрали, и опять всё по прежнему…
10.
…И тогда Бог сотворил женщину. Только она одна, бесподобная и неподражаемая насмешница, Алина Очеплова, бывшая Пескарёва и несостоявшаяся Совенко, могла объяснить ему, где сбой и провал в этой, с виду железной, логике.
– Всё это ложь, Виталий Терентьевич – ядовито улыбалась Алина, и если это была месть обманутой женщины, то следует признать её убийственную продуманность. – Ложь от первого до последнего слова. Советская жизнь – это пыльная, нудная скука, унылая яма, прокисшая нищенская похлёбка в трапезной монастыря без Бога… А знаешь, почему она тебе такой не кажется? Потому что ты – ба-а-альшой начальник.
– Я живу и питаюсь, как самый обычный советский человек! – обиделся он.
Тоскуя по ней, теперь ленинградской, а не московской, и, что парадокс – с годами сильнее, а не слабее, несмотря на всю её удалённость, он припёрся к ней прямо в номер гостиницы «Россия». Узнал, что она в Москве, в командировке по делам общества потребителей, приехала вместо ленинградского председателя оного общества, и… Алинку он визитом не удивил – она давно поняла, что он – обнаглевший от безнаказанности, избалованный судьбой и руководством хамоватый барин, привыкший брать, чего ему хочется. Такие приходят без спроса – и хорошо, если с бутылкой, как в этот раз. А то может запросто и запасы твоего бара вылакать, кот-полазун…
Как у классика:
– Сударь, не забывайтесь: вы в моём доме!
– А вы, сударыня, в моём городе!
И вместо бурной ночки получился у них долгий, мало кому понятный, ещё меньше кому нужный, но привязавший к ней Совенко сильнее, чем любая бурная ночь, диалог.
Человек, который с пузырём даже не вина, а армянского коньяка, явился под вечер к замужней женщине, – ещё что-то смеет говорить о своём аскетизме? С чисто дамской хитростью Алина решила сначала притвориться, будто его слова приняла за чистую монету:
– А я знаю. Мне ли не знать, Аличек.
А потом врезала наотмашь, как боксёр бы на ринге не сшиб:
– Но натуралист, живущий среди горилл и как горилла, – всё же видит мир совсем не так, как гориллы. То, что для натуралиста выбор, для гориллы – необходимость. То, что для натуралиста – азартное исследование, для гориллы безвыходный тупик. А если брать другую аналогию, с монастырём, то насильно постриженный служка испытывает тошноту невыносимую от той же самой похлёбки, которую уважаемый братией старец добровольно избрал себе для пропитания. То, что для тебя, человека в ранге союзного министра, ленивое снисхождение – для человека с низов мучительный и обидный подъём. И этот рядовой всё видит совсем по-другому…
Она рассказала про городок, откуда приехала в Москву искать счастья, маленький такой, почти деревня. И что у её семьи не было стиральной машины. Сейчас, правда, появилась, потому что Алинка в Москве купила и переслала контейнером… И хотя она уехала давно, но запомнила, уезжая, что почти ни у кого из соседей стиральных машин тоже не было.
– Как нынче – не знаю… А так я их во дворе видела, со стиральными досками, как в музее этнографии… Дома барачного типа, двухэтажные, а «удобства» – во двориках…
Чёрно-белый телевизор приходили посмотреть все соседи. А сейчас Алинка послала им цветной, современный, но не выясняла, ходят ли к ним сейчас его смотреть… Ванны не было, ходили в баню, а детей купали в жестяной ванне, разогревая воду на газу. «Ну, не спорю, газа, конечно, никто не считал – это правда». А знает ли он, Алик, что такое чугунные утюги? Их тоже калят на плите.
Правда, незадолго до отъезда Алины семья её купила электрический утюжок. Но маленький. Холодильник стоял небольшой и старый, работал через трансформатор, и на нём было написано "завод имени Сталина". Сейчас Алина им отправила шикарный, новый, не округлых форм, как встарь, а весь такой угловатый из себя, как кусочек сахара рафинада. Но они жалуются, что он «мотает» много электричества, потому что в нём новейшая функция саморазморозки. Такова жизнь, от которой Алина Пескарёва, простая дочь простых родителей-работяг, сбежала за приключениями, в итоге и добравшись до болтливого и морально-разложившегося по части женского пола Алика.
– Люди живут – навоз жуют. И они всегда так жили. И большинство их всегда так и будет жить. И альтернатива этому – если только убить их всех, чего, кажется и задумали радикальные реформаторы: уморить всех бедных, вот и не станет бедности!
– Но послушай! В ХХ веке произошло радикальное преобразование быта самой широкой толщи…
– Произошло. Не спорю. Да, им платили деньги. Но и работать заставляли без болтовни и прохладцы! Хайван и глаза завидущие разевать не давали им! А ещё… – она лукаво улыбнулась улыбкой «роковой женщины», оглаживая «песочные часы» своей талии. – Их шансс – родить и вырастить дочь, умницу и красавицу, которая понравилась бы большому боссу… Да так, чтобы он её устроил в областное общество защиты прав потребителей, и она смогла им прислать всё, о чём может мечтать человек! Ну, это если повезёт… А нет – так просто жить, как живётся. И смуту не гнать!
Совенко растаял, попытался её приобнять, оценив, как тонко она умеет льстить, не называя даже имени. Очень вовремя (такого даже могущественный Совенко не смог бы подгадать) подоспело «обслуживание в номерах» и молчаливые девушки, предательски более рослые, чем Очеплова, вкатили на сверкающей хромом тележке русские закуски, две порции каре ягненка, сырную тарелку, среднеазиатский щербет, как часть советской культуры питания, изящный кофейный сервиз.
– Я вижу, ты опять за старое взялся! – хихикала Алина. И воспользовавшись его смущением перед обслугой, отстранилась из нагловатых объятий «бывшего».
– Трубочки со сливочным кремом! – поднял он блестящий колпак над десертом. – Как ты любишь…
– А пирожное «картошка» кому? – скептически ухмыльнулась она, прекрасно помня, что это его любимое лакомство, но делая вид, что всё позабыла.
– Это мне…
– Ну про себя не забыл – и на том спасибо… Ну так вот, про выводок гологодских Пескарёвых… – А про себя подумала: «Мне ли не знать идеальной, застиранной чистоты их штопаных полотенец? Ей-Богу, будь они вшивыми, мне было бы легче…».
Но этого не сказала. Научилась быть «дипломаткой»:
– Я их дочка, я! Но я же им и скажу первая, потому что такие, как ты, из ложной деликатности не додумаются им сказать: если они будут болтать на митингах, вместо того, чтобы чинить свои паровозы с утра до вечера, то их работа и заработки испарятся.
– Кофе я заказал «Indian Instant», какой тебе нравится... – заискивал Совенко перед той, которая умела за него сказать всё – и довольно давно этому научилась.
– Ты дружинников закажи с красными повязками! – душевно посоветовала ему Очеплова. – Чтобы они тебя, полазуна, из номера чужой жены за ушко да на солнышко… Инженера из Урюпинска они давно бы уже вытащили в опорный пункт милиции, а тебе, видишь, кофе «Indian Instant» на каталке завозят…
Только Алинка умеет подлизываться в ругательных тонах, и как органично, как вкусно у неё это получается! Вроде бы оскорбила – а как исподволь подчеркнула мужское достоинство…
– Вот об этом и думай, а не о том, что Пескарёвым на периферии зимой какать холодно, в щели вьюга задувает! Ещё пару лет таких «реформ» – и у них уже не говно будет мёрзнуть на улице, а они сами, как говно, там будут мёрзнуть! И если бы ты мыслил поглубже, без свойственного начальникам верхоглядства, то ты бы задал себе совсем другой вопрос. Не вопрос советского прекраснодушного министра «что я дал людям?», а более реалистический: «а почему я вообще должен им что-то давать?». И ещё: «какого чёрта мне о них думать?!». Ладно ещё, дочурка их глянулась тебе… – и самодовольно, рекламно обвела рукой бедро. – А они-то с какой стати? Они живут и не померли, эти мелко плавающие Пескарёвы, и пусть за это скажут спасибо! Грядущий Хам, явление которого уже ясно слышно в рычании рыночных реформаторов, вряд ли им и это оставит.
Её глаза метали молнии – Совенко восторгался:
– И лучшее, что ты мог бы для них сделать, – это задавить гадину «перестройки», остановить распад страны! Я посылаю им новый холодильник, пользуясь услугами контейнерных перевозок, потому что я – дочь. А тебе они кто? Почему ты должен выдавать им холодильники, телевизоры, бруски масла и колбасные батоны?! Ты думаешь – «я добренький, я о них позабочусь, и они мне благодарны будут»… Но все вы, кто так муслякает, не понимаете, что растлеваете их своей заботой, к которой они привыкают как к чему-то само собой разумеющемуся! И когда вы, отцы неродные, усыновившие их всех непонятно за что, однажды не подвезёте им масла, они же вас и загрызут. Как нищий в анекдоте, которому прохожий заплатил меньше обычного. Извини, говорит, я женился, так что вот гривенник вместо полтинника… А нищий возмутился: «почему я должен кормить твою семью?!».
Совенко засмеялся, но Алина смеха не поддержала:
– Ваше дело – держать щит империи, чтобы их не вырезали нахрен, как армян в Сумгаите, понимаешь?! Потому что если их придут убивать новые «эсэсовцы», которыми уже кишат все окраины СССР, – твои, Алик, колбасные батоны им не помогут, как и выделенные бесплатно квадратные метры жилплощади! Вопрос ведь не в том, хорошо они живут или плохо, а в том, что если власть начнёт сопли размазывать насчёт того, что они плохо живут, – не станет ни власти, ни жизни!
Совенко обиделся, или сделал вид, что обиделся:
– То есть, говоря о преимуществах советского строя, я лгу?
– Лжёшь сам себе, но не в том ложь, что перечисленного тобой нет, а в том, что этому придаёшь значение!
– Как же не придавать этому значения?
– Ты рассуждаешь, как победитель, а победитель – всегда счастлив, потому что победил. А побеждённый – всегда несчастлив, чем бы он ни закусывал своё поражение, маслом или маргарином… Ведь на самом деле человеку нужно в жизни только одно: уважение. У победителя любые руины вызывают восторг грядущего созидания, а для побеждённого – любая роскошь лишь ядовитая издёвка. Голода нет ни у нас, ни в Америке, так что вопрос о материальном закрыт. А все остальные рассуждения порождены лишь степенью униженности человека.
Вот, допустим, ты, и младший научный сотрудник одного из твоих институтов поехали на овощебазу говённые кочаны перекидывать… Предположим, что вы в этой тухлятине работаете абсолютно одинаково, в одинаковых матерчатых перчатках… А вот восприятие этого дня у вас будет совершенно разным. Ты – начальник. И потому для тебя это будет весёлое приключение, которое ты сам себе придумал.
Ты идёшь на субботник разгребать граблями всякий кал – твёрдо зная, что мог бы и не пойти. Точно так же «амерский» миллиардер едет к бушменам и ночует там в вонючем шалаше, охотясь за острыми ощущениями! Точно так же барин мокнет в осеннем болоте, выслеживая нахрен не нужных ему вальдшнепов, – твёрдо зная, что мог бы остаться в каминной зале в мягком кресле…
И ты, Алик, не понимаешь, почему для твоего «мэ-нэ-эса» эта поездка на помощь колхозникам – пытка и унижение. А ларчик просто открывается: ты победитель по жизни, он – побеждённый. Ты сам принимаешь решения, а он не сам.
– Если забыла, я на работе в два раза дольше сижу, чем клерки!
– Но тебя это не тяготит, ибо знаешь: будет нужно – уйдёшь с работы в любую минуту. А твой «мэ-нэ-эс» знает совсем другое: что уходить нельзя, что за ним следят, за уход запишут прогул, и что он привязанный на цепи бобик, «му-му»…
В итоге вам дают два совершенно одинаковых пирожка, для тебя вкуснотища, а для него – горечь горькая! А пирожки идентичны, понимаешь? Просто восприятие пирожка у вас разное!
***
То, что она хотела выразить и не умела сказать, в науке называется «диалектикой противоречий». История учит нас, что из всех преступлений, включая даже самые тяжкие, строже и страшнее всего наказывается глупость. Люди, разомлевшие в скучном котлетном чаду советской кухни, стали переживать, что обедают на кухне, а не в отдельной столовой зале. Они, разомлев в этой духоте, забыли о холоде и голоде, обо всём том жутком, что с ними запросто может случиться, хотя бы потому, что случается с подавляющим числом землян – их современников. И люди стали сравнивать своё положение не с голодным бездомным большинством человечества, а с гораздо «лучшее» им знакомыми по книгам и фильмам графьями и миллионерами.
Но самое обидное – что государство им в этом потакало. Оно само же и внушило глупым людикам, что их потребительский пердёж и срыгивание – окончательная цель существования великой империи, что всё движущееся движется только для их ублажения.
А помнишь, Алина, как за каким-то чёртом понесло Совенко в дальнюю уральскую деревню, инспектировать объекты, что ли? Принимающий вас, столичную делегацию, преисполненный восторгом момента секретарь местного райкома КПСС, показывая из себя отца земли, стал угощать деревенских детишек конфетами… Но в силу партийной скаредности купил для этой показушной цели дешевенькие карамельки…
Как вы смеялись, когда дети, порывшись в его предложении, разочарованно выдохнули:
– А шоколадных нет…
Секретарь райкома покраснел, явно не такого эффекта ожидая, а потом долго оправдывался.
– Их родители, – говорил он со знанием дела, сам из того поколения, – в деревнях и комовой-то сахар, твёрдый, как камень, зуболомный, видели только по большим праздникам! А эти, не покидая деревенской глуши, когда-то научились разбираться в конфетных сортах…
– Растёт благосостояние народных масс! – удовлетворённо кивнул Совенко, с некоторых пор отождествляющий себя с Державой и державностью. Но это и было верхоглядство, худшее из верхоглядств!
Пока их реальные возможности вырастают на две конфеты, их потребительские фантазии вырастают на два этажа. А государство безумно внушает им, что они – хозяева страны, что державные мужи – лишь «слуги народа»…
– Почему тогда я живу хуже моих слуг? – возмущается растлившийся в этой обстановке барачный обитатель.
И никто не может, а главное, не хочет объяснить этому засранцу, что сама его жизнь – очень спорное для мира явление, на которое покушаются все, от крупных хищников до бактерий. И что его запросто могут просто уничтожить за ненадобностью – вместо того, чтобы потакать его потребительским капризам, наглеющим от каждого случая их удовлетворения… И они привыкли, что любое отсутствие любого удобства в их быту должно почему-то шокировать окружающих, а особенно – представителей власти.
Мол, о чём вы там думаете, если у меня до сих пор стиральной машины нет?
А вы жаловаться на ручную стирку коменданту концлагеря, герру майору, не пробовали? А владельцу капиталистической фабрики, прозванному Салтыковым-Щедриным «Разуваевым-Колупаевым», не пытались рассказать, чего вам в быту не хватает?
Как вы думаете, интересно этим господам с кавалерийским стеком в правой руке, чего вам там советская власть недовезла и недодала? Если она дура, взвалившая на себя ваше благополучие и прущая его в гору с упорством, то они-то, хер майор и Разуваев-Колупаев, тут причём? Они по её векселям не ответчики… Вот что она хотела бы сказать, но это мужской язык. А на женском языке это звучит совсем иначе, более эмоционально и взвинчено, примерно так, как она и сказала…
***
– 80% американцев, – упрямо брюзжал он, – это бездомные засранцы, бродяги, вынужденные всю жизнь снимать жильё у жуликов, именуемых застройщиками([38])… И дома эти съёмные – из фанеры, как худшие из наших садовых домиков…
– Зато эти бомжи все на машинах! Съел?! А наши домовладельцы палат каменных, кирпичных и панельных, по большей части пешком ходят! А может быть, человеку интереснее машину иметь, а не дом?
– Чушь какая-то…
– Не чушь! Ты же их не спрашивал. Вы, руководители высшего звена, сами за них решили, чего для них важнее. И не заметили, как этим вы унизили их. Вы рассчитали, что до 2000-го года подарите квартиру каждому желающему. А потом, ещё через несколько лет, вы бы и автомобиль каждому желающему подарили! Какие проблемы? Вы неплохо научились разруливать хозяйственные вопросы! Но только в глазах, которые смотрят на власть снизу вверх, всё выглядит иначе. Выглядит так, что вы – решаете, а они – зря родились. Отсюда – нет вкуса у доступного кефира. Кефир есть, и хороший кефир, а вкуса у него не чувствуют. Человек снизу видит вокруг себя серость, тоску, свинцовое небо, психологически он ощущает себя в невыносимости, потому что вы его из рабов вывели, а в рабовладельцы не ввели…
– Ну, как же можно всех в…
– А вот думайте! Раб живёт страхом, рабовладелец – азартом… А советский человек, не раб и без рабов? Ему чем жить? Вы сделали себя опекунами над полноценным и здоровым взрослым человеком. И дело же не в том, что вы плохие опекуны, а в том, что ему такое положение нестерпимо, ему кажется, что вы относитесь к нему как к слабоумному и невменяемому! Ничего хорошего в советской жизни он не видит, а всякий недостаток видит, словно под мощной лупой, воспринимая обострённо и болезненно! Он не ощущает никакого смысла в такой жизни, в которой и Бога нет, и решений он никаких сам не принимает, сведясь к почтовому ящику для приёма ваших щедрых подарков… Не там вы ищите, милые мои номенклатурщики, не там нюхаете и землю роете! Сносна ли жизнь в СССР? Боже мой, да сотни поколений людей рождались, жили, женились, плодили детей, старели и умирали – ни разу за целую жизнь досыта не наевшись!
– Вот-вот…
– Чего «вот-вот»? Что это доказывает? То, что окажись любой из них в современном убыточном советском колхозе на отшибе – он насрал бы полные штаны от недержания, связанного с эйфорией восторга?
– Ну да.
– «Ну да», – передразнила она, сузив глазки и сморщив носик. Помнила стерва, от чего он всякую силу воли перед ней терял. – Но когда ты упираешь на это, то лжёшь, фундаментально и фатально. Потому что главного в человеке так и не понял. Человеку не масло нужно, Виталий Терентьевич, человеку нужно чувствовать себя победителем! Домик Петра в Ленинграде сейчас музей, его площадь меньше, чем у стандартной «хрущобы», а Пётр был великий не только замыслами, но и ростом. Как он там умещался? А ему было пофиг – он знал, что «царь есмь» и не нуждался в подтверждении этого факта окружающей роскошью… Александр Македонский провёл всю жизнь в шатрах, а Святослав Воитель – вообще без шатра, спал головой на седле. И ещё сырое мясо жрал – думаешь, от бедности? Когда человек внутри не чувствует себя ущербным и жалким, роскошь вокруг перестаёт его интересовать…
***
У неё был не лучший номер в гостинице «Россия», но роскошь его совершенно не интересовала. Если, конечно, не считать роскошью её самоё… А вот это действительно – роскошь для самых избранных!
Говорила-то в основном она, и так много и увлечённо, сразу за несколько лет, которые не виделась с ним, – и не замечала, а может, делала вид, что не замечает, как миллиметр за миллиметром он всё ближе и ближе…
А когда он вдруг оказался вокруг и повсюду хрупкой Очепловой – «лирическая пауза» стала неотвратимой.
– Я так устал без тебя, Аля… – шептал он на ухо горячечным бредом, почти оставляя ожоги раскалённым дыханием. – Усталость – моё второе имя… А первое я уже и забыл…
– Мерзавец твоё первое имя! – томно и неубедительно отбивалась Очеплова. – Дать бы тебе твоей бутылкой по маковке… А-ах! Но всё-таки я тебя люблю…
– Возвращайся! Мне так нужно, чтобы ты была рядом!
Алина закатила глаза и потешно обняла ладошкой скулу:
– Ну это просто… песец какой-то! – выдохнула она, отстранённо чувствуя, с какой скоростью он её раздевает. И бормочет:
– Песец – дешёвка! Проси соболей, горностаев…
– Алик, я не про меха… Ты неточно расслышал…
– Тебя никто не заменит…
– Ты на всю голову японутый! – тщательно скрывая радость, сказала Очеплова с напускной строгостью. – И я не про твои японские контракты… – добавила, уже понимая, что у него со слухом стало туговато.
А потом думала, что в нескучной любви постель занимает четвертушку, если не осьмушку. Остальное – разговоры, взгляды, долгие стояния у окна с видом на Кремль, рука в руке и ироничный кивок – в знак того, что человек угадал человека.
Нескучная любовь – обязательно со свинцовой примесью ненависти, которой так не хватало с пионерами-ангелятами в глухой провинции, откуда перебралась, тогда ещё, Пескарёва в столицу. Их-то, белых и пушистых, тупящих глаза при всяком откровенном её взгляде, и вообще по жизни тупящих, – кто и за что может ненавидеть?
Даже и грядущий монстр-приватизатор, о котором мало пока кто догадывается, когда придёт на её «историческую родину» – и тот не будет ненавидеть этих «волов, исполненных очей». Просто сотрёт их всех в порошок, на удобрение своей финансовой нивы, не задумываясь – чем бы они могли быть перед ним виноваты…
– Завод, как ты помнишь, состоял из четырёх корпусов… – услышала Алинка слова из будущего, от сынишки давних знакомых семьи, который пока ещё в Гологде пешком под стол ходит. – Все четыре корпуса закрыли… Все отцы спились… А из моего поколения остался, тётя Алина, я один…
Таких не за что ненавидеть, грех обижать – но и любить их невозможно.
Другое дело – Алик Совенко.
Каждый раз, стоит этому подонку появиться на её пороге – возникает желание вцепиться в его наглую рожу и всю расцарапать… В итоге она царапает ему плечи и лопатки, когда оказывается под ним… Его лицо уродливо, и она знает, что оно уродливо. Но в то же время оно неизвестным науке образом для Алины неотразимо красиво. Любовь и магию роднит то, что в них обеих отсутствуют законы тождества и противоречия, исключённого третьего и достаточного основания… Ни черта там нет из того, что Кант называл «областью разума». Это другая область – или даже автономная республика…
– Всё разумное обыденно, – перефразировала Очеплова Гегеля. – Всё обыденное неинтересно…
Совенко не просто проникает в неё, властно разведя её ноги, – он там всегда, у неё под кожей. Как уже неотъемлемая часть её существа. Как человек, заразивший её этими разговорами, локтем в подушку, на простыни с бесстыдно откинутым одеялом, с сигаретой между пальцами:
– То, как человек видит предмет, важнее самого предмета, – зачем-то говорит она Алику, пуская сизые «восьмёрки» под неисправную, как и всё в гибнущей стране, противопожарную «сигналку» на потолке. На самом деле, это он, который под кожей, в ней говорит:
– Кант учил, что «вещь в себе» недоступна нашему пониманию, мы вообще не знаем, какова она на самом деле, вне нашей оценки. А знаешь, как устроен человеческий взгляд? Даже говно говнястое, даже мазню Малевича он воспринимает с восторгом – если они подчёркивают его превосходство над другими! И наоборот: всё, что уравнивает с другими, вызывает тоску и отвращение… А вы же хотите всем примерно поровну раздавать… В итоге на вас обижаются все! Те, у кого немножко меньше – обижаются меньше. А вот те, у кого немножно больше – те значительно больше. А знаешь, за что? За это вот самое «немножко». Им «множко» нужно! И они буквально сочатся эмоциональным гноем, видя как немного отличается их быт от среднего… А вы ищите корни проблемы в «нехватке» колбасы, которую в нашей стране жрут палками, покупают – пардон, в условиях дефицита «достают», – вязанками, как дрова!
Пуританская мразь с её «протестантской трудовой этикой» понимала это куда лучше вас! Колбасами при ней лакомились только верхи, но это никого не смущало, потому что они наслаждались: «все попадут в ад, и только мы, избранные, в рай!». И не столько их сам рай радовал, сколько то, что другие обречены…
Ты думаешь, счастливое общество – в котором у каждого квартира, машина, дача? Так думали люди убогие, голодные, замерзавшие в землянках, люди, судьбой обиженные… Они и выдумали, что если у каждого будут сносные условия быта – каждый будет скакать от счастья! Нет, ребятушки, слишком просто вы себе это представляете… Квартира, машина и дача были бы у каждого через пару пятилеток, да только вам никто этих двух пятилеток не даст! Человек обожравшийся – уже откормил в себе Зверя, а у Зверя совсем иные представления об удовольствиях! Ваш рай – привлекателен только для голодных евнухов, забитых чуханов, согласных на средненькое, потому что они слишком долго жили ниже среднего уровня. Тот, кто уже держит среднее обеими руками – средним не удовлетворится. Зверю нужна охота, а не миска возле конуры.
– И что с этим делать? – беспомощно поинтересовался он.
– А я откуда знаю? – почти обиделась распалившаяся Очеплова. – Ты академик, тебе и карты в руки… Как обуздать Зверя в человеке – я понятия не имею. Зато знаю другое: колбасой его не закормишь. Чем больше он будет есть колбасы – тем ближе конец советского строя. А вы-то ведь думаете наоборот… Вы бастующих шахтёров гладите по головке, повышаете им зарплату, подвозите дефицит… И у них возникает в голове связка, как у собачек Павлова: «больше бунта, больше воняем – лучше живём…».
Капитализм лечит бунтарство палкой, пулей, виселицами, сейчас вот детей начал отбирать у слишком активничающих в политике родителей – интересный ход, пострашнее казни, правда? Капитализм вырабатывает рефлекторную дугу: «бунт = боль и смерть».
А как должен вести себя с бунтами социализм – я не знаю. Я, слава Богу, не профессор на кафедре научного коммунизма, и этот вопрос вне пределов моих профессиональных обязанностей…
Сказала – и ощутила на губах вместе с горечью своих слов сладость его поцелуя. А раз так – то вскочила на него верхом, повалив его на расцапанную ей же спину, мол, в этот раз «мой верх будет»!
11.
Принципиальная разница существует между человеком, знающим вопрос, и человеком, принимающим решение. Хоть и говорят, что компететные руководят некомпетентными, но в реальной жизни… Можно знать вопрос лучше всех на Земле – и совершенно не иметь при этом способностей «решалы». А можно и наоборот: поднять ствол ружья, и заставить всех математиков подписаться под «2х2=5».
И вопрос здесь сложнее простого насилия, шантажа, наглого нахрапа. Математик, который подписался под вышеуказанным, если он хороший математик, в силу «стокгольмского синдрома», стремясь самооправдаться хотя бы перед самим собой – начнёт искать обоснований подписанному. И чем он виртуознее как математик, тем убедительнее он задним числом предложит гипотезы, объясняющие итоговый «пятак»…
В итоге люди компетентные, но слабые духом, делают бездарных наглецов гораздо сильнее, чем те были, когда поднимали своё ружьё. Ведь именно руками таких людей полоумная ересь обретает черты науковидной респектабельности, и может уже почти на равных состязаться с настоящим знанием.
Если говорить о трагической судьбе СССР, потянувшего потом за собой в чёрную бездну весь мир, то дело вовсе не в том, что – как пытаются уверить – «никто ничего тогда не понимал». Беда в том, что способность понимать у миллионов мастеров своего дела совместилась с привычкой подчиняться.
Ну, в самом деле, зачем человеку не только талантливому, но ещё и очень хорошо оплачиваемому, например, в медицине, как Совенко, – лезть во власть? Зачем грязная возня наверху, когда есть чистенькие дела на средних этажах, и оплачиваются они едва ли не лучше, чем торчание в Политбюро? Ну чего, в самом деле, имеет в быту член ЦК такого, чего не имел бы академик советских академий?
Правда же жизни в том, что наглость хама, лезущего по головам, мирится с компетентностью узкопрофильных мастеров только до поры до времени. А потом – аннулирует всякую узкопрофильную компетентность, заполняя своим дерьмом всё доступное пространство…
Это общее правило касается многих судеб, начавших за здравие, а кончивших за упокой. Таким, например, был Николай Александрович Тихонов, самой фамилией, кажется, обречённый на тихость. С Горбачёвым Тихонов начал «цапаться» с самого появления ставропольского гостя в Москве.
При Андропове они собачились так:
– Секретариат ЦК, в частности Горбачев, уже не первый раз берет на себя хозяйственные вопросы!
Горбачев запальчиво возражал:
– А что делать, если вы не решаете?
– Не пытайтесь работать по проблемам, в которых некомпетентны, – посоветовал выскочке Тихонов.
При Черненко так:
– Есть мнение поручить Горбачеву вести заседания Секретариата, а в отсутствие генсека и заседания Политбюро…
– А правильно ли отраслевому секретарю, который занимается вопросами сельского хозяйства, поручать ведение Политбюро? Не приведет ли это к определенному перекосу при рассмотрении вопросов на Политбюро? И вообще, обязательно ли вести Политбюро секретарю ЦК, ведь Владимир Ильич Ленин вел заседания Политбюро, не будучи секретарем…
В самом зачине горбачёвщины, уже слабовольно поддержав кандидатуру Михаила Меченого на высший из постов, Тихонов старческими руками накарябал «Основные направления социально-экономического развития на 1986-1990 годы и до 2000 года».
Он был мастером своего дела. Он знал, как достичь темпов роста национального дохода на 20-22 процента, промышленной продукции на 21-24 процента, сельского хозяйства вдвое, и в 2000 году выйти на реально надутый, вражеской пропагандой подкинутый «уровень промышленного производства США». Но он не был мастером интриг – как и многие «спецы»…
Время тихих Тихоновых кончилось, началось утро лая собачьего Собчаков.
Тихонов не умел обижаться, а Горбачёв не умел прощать. Усевшись поудобнее на троне он поручил главному кремлевскому врачу Евгению Чазову объяснить технарю, что бывает с теми, кто засиживается в креслах вопреки воле «Верховного».
– И я понял, что схожу с ума… – стыдливо сознался Алику пенсионер, по-стариковски накрыв его руку костлявой иссыхающей ладонью полускелета. – Уговаривать меня пришёл человек, который недавно умер… Я – только вам, Виталий, только вам… Вы же врач, и обязаны хранить врачебную тайну…
– Кто приходил? – понимающе и располагающе к доверию поинтересовался Совенко.
– Да не важно кто, это ж бред, галлюцинация… Я знаю, что он умер, я в похоронах участвовал… А он сидит напротив меня, ну, вроде вот как ты сейчас, Алик… И не то, чтобы он живой, у него пролежни здесь… – вопреки народной примете премьер-изгнанник показал на себе, касаясь морщинистыми подушечками своих пальцев пергаментного лица. – А только сидит и говорит со мной… А я его хоронил с группой товарищей… И гроб при мне заколачивали, и опускали… А он сидит – уговаривает. Тебе, наверно, лучше знать, что это за форма расстройства у меня…
– Это не у вас, Николай Александрович, – успокоил Алик старика. – Это у общества вокруг нас…
– Но ведь человек, который разговаривает с мертвецами, – это же противоречит здравому уму? – наивно сказал Тихонов.
– Любой читатель классики разговаривает с мертвецами! – успокоил отставника Совенко. – Да и что такое здравый ум? Это та форма безумия, которую в данном, конкретном обществе принято считать «здравым умом»… И поверьте, дорогой Николай Александрович, мне гораздо легче поверить в ходячие трупы, чем вот в это…
Алик указал на странный завтрак пенсионера: рисовая кашка на молоке, с солнцем масляной лунки посредине, дающим лучики сливочных подтёков по зернистой белизне – и бутерброд со шпротами!
– Вы думаете, – заволновался старик, – в моём возрасте уже нельзя закусывать кашу шпротами?
– Ну, вообще-то это в любом возрасте… гм… странно… И, поверьте, куда более странно, чем говорящие мертвецы! Оса-наездник, у которой мозгов меньше, чем краски в газетной буквице, заражает гусениц своими личинками через жало-яйцеклад… Эти личинки не только жрут гусеницу изнутри, но и управляют её поведением, что очень напоминает современное наше государство… То есть осы-наездницы умеют перехватывать управление чужим телом, а какая может быть у них наука? Никакой! У нас же наука бурно развивается на протяжении нескольких веков, Николай Александрович…
– Значит, это могло быть на самом деле? – изумился Тихонов.
– При современном уровне биотехнологий – запросто…
– Значит, я правильно сделал, что послушался… – закивал экс-премьер совершенно неверному выводу. Реальный зомби был ему более весомым аргументом, чем галлюцинация.
Впрочем, даже если бы он сделал иной вывод, о том, что жизнь борьба, и борьба самыми разными средствами – всё равно было уже поздно. Он уже ушёл с Олимпа. А может быть, поздно было уже тогда, когда его предки за благонравие и смирение получили фамилию «Тихоновы»… Может, уже тогда было предопределено, что Тихонов послушается кадавра. И скажет в нужный Горбачёву час на Политбюро:
– Товарищи, ухудшилось здоровье. Врачи настаивают. Прошу перевести на пенсию. Ценю взаимное доверие, поддержку, но прошу в отставку…
И всё. Никаких тебе 20, 22, 24 процентов роста. Что заставляет снова задуматься над вечным вопросом: где кончается скромность и начинается предательство дела всей жизни? Человек ведь хорошо поступил, правда? Ему сказали уходить – он встал и ушёл. Хороший человек. На своей персоне не зацикленный. Не доверяют люди – их право…
Как и любой советский руководитель высшего ранга Тихонов имел именной пистолет, который, конечно же, пылился забытым в сейфе, и никогда оттуда не извлекался. Но, теоретически, имеющий ключ от сейфа мог его и достать… Ну так, чисто теоретически… И ведь не один Тихонов – мало ли было таких Тихоновых? Любой мог достать и положить в карман пиджака…
А однажды застрелить Горбачёва – например, прямо в зале заседаний… Конечно, это сюжет фильма абсурда, невообразимый в умирающих советских реалиях. Такое могло случиться и почти случилось в китайской компартии, где генсека-болтуна выносили завёрнутым в ковёр, дабы не смущать население неединством рядов… Но в той Москве такого быть не могло – от слова «никогда»…
Потому что мастера своих чистых дел – брезгуют грязью политики. Опираясь на чужую волю, они как мастера могут построить чудо-машину. Но когда эту машину будут ломать – они ничего не смогут возразить. Ведь быть машине или не быть – не технику решать. Это всегда, во все эпохи, решать человеку, по сути, безумному, одержимому, тому, кто самовольно поставил себя выше всех и отказывается даже рассматривать иные варианты раскладов.
А техники – что? Им прикажут собрать механизм – соберут. Прикажут разобрать – разберут. Мало того, обладая при слабой воле большими знаниями, они ещё и оправдания придумают хулигану «под мухой» держащему их на мушке. Они всем объяснят «объективность хода истории», «невозможность противостоять веяниям времени», и т.п. Они за хулигана так славно всё разложат – как сам хулиган никогда бы не смог, умишка бы не хватило…
В 1989 году Тихонов послал Михаилу Сергеевичу Горбачеву письмо именно в этом духе, в котором, вспоминая о своей позиции, занятой в 1984 году, писал, что под влиянием новых обстоятельств переосмыслил свою прежнюю точку зрения и считает, что был неправ. Правда, потом снова признает, что был неправ, после запрещения КПСС жалея о том письме…
Но никому уже было не интересно, что считает Тихонов, в чём он прав или не прав. Именно угасающий Тихонов, дачный пенсионер, вырвавшийся из лап кремлёвской медицины (благодаря этому он доживёт до 1997 года!), породил формулу, отпечатавшуюся в сознании Виталия Совенко как завершающий абзац его долгих размышлений «о блеске и нищете социализма»…
В ответ на все блага и нехватки, столь же бесспорные, сколь и никому не нужные, улыбаясь хитро-наивной аппаратной улыбкой, Тихонов «отжёг»:
– Но всё же согласись, Виталий Терентьевич, что человеку сильному, наглому, умеющему распихивать локтями – на Западе гораздо больше возможностей, чем у нас!
И Совенко обжёгся мыслью, что вся и всяческая наука бессильна доказать или опровергнуть преимущества или ущербность социализма, как, впрочем, и капитализма. В науке это называется «некорректно поставленное условие задачи». Однозначность методов есть лишь там, где однозначно сформулирована цель. Но разве цель «рай на земле» – однозначна? Ведь каждый человек понимает рай по-своему.
Для алкаша это место, где всё время наливают, а для трезвенника такое место, пожалуй что, адом покажется. Для наркомана рай – это место постоянного кайфа, а для садиста – простор истязаний. Если мы хотим накормить человека, то эта цель техническая, с ней всё понятно. Но если мы хотим сделать человека счастиливым, то…
Что такое счастье – может только сам человек сформулировать, и только для себя. И это вопрос веры. Наука тут «отдыхает», и это единственное, что может тут сделать наука. Если человек вожделеет попасть в Содом с Гоморрой – как может наука его отговорить?!
– Это – да! – вскричал Совенко, пожимая оробевшему Тихонову вялую старческую руку. – Что есть – то есть. Не поспоришь. Все наши, которые с клычками, с коготками и крючковатыми клювиками, – все в большущем обижении. Не даёт им власть терзать плоть и от падали отшугивает! Они обижены, и совсем не без оснований обижены, что никуда им с клыками и когтями ходу нет! Хотели они, казалось бы, всего ничего, осьмушку от Рокфеллеров, ан нет…
– Ты вот смеёшься, дорогой товарищ Совенко, а жизнью-то правят хищники! – по-своему понял старик на уютной, деревенского вида, лавочке. – Они на вершине пищевой цепи, они тебе не «на сливошным масле», они такую дулю на постном масле покажут тем, кто их обижает… Мало не покажется! И когда придёт время выбирать, решать, ставить жизнь – не колхозники будут её решать, выбирать, ставить!
– С умным человеком и поговорть приятно… – закивал Совенко, имея в виду то ли себя, то ли собеседника.
***
Но это – с умным человеком. А советский человек конца 80-х по большей части не таков. У него в голове вместо реального Запада – воспалённые «грёзы любви»: град Китеж, страна Муравия и Беловодье, одни только молочные реки и кисельные берега по ту сторону моря-окияна. И ладно бы сам, от мужицкой скуки-дури такое выдумал, так ведь и тут не своё: начальнички, хищнички, цыганящие валюту на загранкомандировки, подучили так мыслякать.
И если ты попрекнёшь «совка» бутербродом с настоящим маслом, или стаканом натурального молока, или колбасой-подлинником, которую делают из натурального мяса, поражая ароматами воображение иностранных «гостей столицы», – он не поймёт, о чём ты. Это и мелко, хлебом попрекать, и низменно, и вообще: «а разве может быть иначе?!». И глаза шарами, плошками выпучит:
– Нешто в Америке по-другому? Быть такового не могёт!
А когда встречалось что-то в упор, выпадающее за рамки интеллигентской веры, то…
– …Этого просто нет! Это коммунистическая пропаганда! – уговаливала саму себя советская интеллигенция, для которой тот же Лондон, например, казался столицей комфорта и благополучия людей, умеющих жить. А когда им показывали фотографии и телерепортажи – они отходили на заранее подготовленную позицию:
– Это их негры бузят! Это межрасовое столкновение, война культур, точнее, война культуры с дикостью… Напустили к себе англичане – вот и страдают теперь от понаехавших…
Конечно же, это не так. Совенко сам был свидетелем уличных погромов в Лондоне, когда осатаневшая молодёжь, по большей части вполне себе белая – только забытая и отодвинутая, – среди горящих машин резала, грабила, насиловала каждый день. Вышли призраки проклятых районов – Кройдона, Люишема, Пэкхэма, Кэннинг Тауна, призраки, которым капиталистическая пропаганда системно и принципиально отказывала в праве на существование.
Они вырвались, одичавшие в трущобах и очень злые, понимая, что им ничего не светит в жизни, пытаясь в нелепом погроме вырваться из капкана прирождённой бесперспективности, били витрины и «чистеньких» прохожих.
Совенко видел, что улицы «Лондона-рая» в те дни выглядели, как зона военных действий, в небе кружили вертолеты, по улицам пробирались группы людей в масках и капюшонах. Но если на улицах царил ад, то в газетах и на телевидении всё оставалось под контролем: «этого не может быть, потому что не может быть никогда». И точка.
«В нашем обществе всеобщего процветания нет и не может быть никаких беднейших слоёв». Могут быть только лентяи и тунеядцы, которые не хотят заниматься бизнесом – вместо этого хулиганят, злоупотребляя немеряной нашей, мармеладной и питательной свободой!».
«My house is my castle: мой дом – моя крепость» – говорят англичане. «Забывая» добавить, что эта крепость постоянно в осаде, что её постоянно штурмуют те, кто хочет её разграбить, и что вся жизнь проходит на стенах этой крепости, в кипящей смоле и сабельной рубке…
Но многие ли знают настоящий Лондон так, как Совенко? Для них этот Лондон – те самые Китеж-град, Беловодье, и страна Муравия, где кисельные берега да молочные стрежни.
А там…
Там на этом они стоят, и с этого не свернут. Они не признаются – даже под пыткой, потому что шли к своим скромным буржуазным особнячкам по головам через трупы, и знают цену своего пути, и знают, как легко выпасть обратно в Пэкхэм к «неприкасаемым». А значит – скорее они уничтожат всех этих бунтарей, чем согласятся обсудить с вами, посторонним советским человеком, – их проблемы. Тех – нет. Нет – и вопрос закрыт.
Что? Своими глазами видели? Так это хулиганы. С жиру бесятся. Какие у них могут быть проблемы в нашей идеальной системе?! У нас кто работает, тот процветает, надо только быть упорным и трудолюбивым… И предприимчивым…
А ещё – о чём они не скажут: надо быть достаточно сильным, чтобы выбросить из спасательной шлюпки тонущего корабля чужую семью ради своей. И достаточно жестоким, чтобы не помнить об этом и не думать. Так же проще: никого не было, ничего не было, мой домик и автомобильчик всегда были моими…
***
Депутат Анатолий Александрович Собчак в депутатском буфете рассказывал всем желающим его слушать, как трудно было ему, уже профессору, и человеку – тут он делал горделивую осанку – «хорошо зарабатывающему», – купить, то есть «достать» – поправлялся он, – цветной телевизор.
– Зачем вам телевизор, Анатолий Александрович? – ёрничал депутат, однофамилец бывшего премьера, потом трагически и странно погибший, Тихонов. – Вы же хотите, как лучше, а в телевизоре вам докажут, что лучше – некуда…
– А мы будем в телевизоре с обеих сторон экрана! – пафосно восклицал Собчак. – Нам не нужно чужое телевидение! Не нужны те, кто со стороны придёт советы давать! Не надо нам Рюриков, варягов, защитников извне! – гордо декларировал он. – Мы, свободные люди, сами изберём из своей среды ответственного перед своими избирателями лидера-защитника!
– «Избрать себе защитника» – так же нелепо звучит, как «родить себе отца», – иронично отреагировал Совенко.
– Что? – буквально опешил Собчак.
– Тот, кто от вас зависим, слабее вас, – степенно объяснил Виталий Терентьевич. – Как он сможет вас защитить? Ботаник, защищающий боксёра, ну не смешно ли? А тот, кто в состоянии вас реально защитить, – по определению сильнее вас, а посему ни в каком от вас избрании или одобрении не нуждается! Ну, кроме, может быть, символического: когда вы его изберёте, и ему приятно будет ваше благодарное чувство… Некоторые львы нуждаются в любви слабых, тех, кто никакой поддержки им оказать не может, но молится за них… Если ваш лев таков, то вам крупно повезло… Вы задумывались, почему про достойных правителей говорят – «отец народа»?
Собчак ответил, что это пахнет сталинизмом, что нельзя в новое время идти со старыми взглядами. Но, поскольку он долго не мог сосредоточиться ни на каком предмете, тут же, без перехода предложил Совенке подключаться к буфетному протесту межрегионалов.
– Это безобразие касается всех, и об этом у нас нет права молчать! Вы только посмотрите, как душат депутатов рублём! Вот, меню, вчерашнее и сегодняшнее: уха рыбацкая с судаком подорожала на 20 копеек, запеченный картофель с грибами на десять! Компот из яблок на две копейки, а из клубники на все три! Но самое главное: каша молочная «Дружба» с маслом скакнула сразу в два раза! Слушайте, я больной человек, мне надо кушать кашу, мне врачи сказали… А что не дорожает? Только то, чему дорожать уже некуда, извольте видеть, Виталий Терентьевич: судак запеченный по-волжски и вырезка говяжья в сметанном соусе с грибочками! Ну так им куда – они и так уже практически с ресторанными ценами…
– В ресторанах Москвы они значительно дороже!
– Это вы можете себе позволить ходить по ресторанам! – напустился на Совенко Собчак. – А я не знаю, какие там цены в московских «Асториях», потому что вы от КПСС депутат, а я народный депутат! А отношение к нам, народным, такое, чтобы всё бросили и уехали! Я вот вам официально заявляю, Виталий Терентьевич, вы знаете, как я вас уважаю, но ваша партия… Ну это же безобразие, ну в самом деле! В Ленсовете, провинциальном, понимаете… Там есть вип-зал для руководства, есть зала для депутатов, и отдельная зала для секретариата! А я, значит, приезжаю на союзный уровень, и что я вижу? Я, народный депутат, стою с подносом на раздатке, за кашей, которую мне врачи… Я вам что, школьник, что ли?!
– А как в Ленсовете? – скучающе поинтересовался Виталий Терентьевич, вспоминая Алину, что случалось всякий раз, как только разговор касался Ленинграда.
– У нас в Ленсовете обслуживают официантки… Как и у вас на Старой Площади, в ЦК, между прочим! Себя-то вы не обделяете, а депутатов можно…
– Неужели официантки? – притворно ужаснулся насмешливый Совенко
– Ну, по крайней мере, президиум! У нас – сотрудники аппарата, помощники, журналисты и прочие в отдельной зале! А тут ещё и депутатская парикмахерская всё время занята, как будто она не для депутатов, а для всех, кто рядом окажется! Я два раза видел своими глазами: там, в депутатской парикмахерской, сидят секретарши и завиваются! А я, понимаете, занятой человек, народный депутат, доктор наук – я что, в очереди должен сидеть за секретаршами?! Нет, вы скажите, не уходите от ответа!
– Тут, по-моему, ещё и сквозняки гуляют! – издевался Совенко, намекая на «свежие ветры перемен», испускаемые депутатами из известных мест.
– Западнит с закатной стороны… – неожиданно, как валаамова ослица, заговорил грустный буфетчик. Сказал он это очень по-русски, как говорят «морозит» или «дует». А у него – «западнит», метёт с заката колюче-песчаной и зудливо-кожной сыпью Запада.
– Ну и хорошо, если это принесёт нам современный уклад и справедливость, честную власть! – тут же возразил попивавший кефир Анатолий Александрович Собчак.
Буфетчик не нашёлся, что ответить, зато Совенко знал ответ. Выложил на гладкую столешницу монетку. И пояснил:
– Монета "решкой" – факт. Монета "орлом" – тоже факт. А какой из них справедливый, честный, достойный и всё такое прочее? Сказать, что монета лежит вверх "орлом" – это честно. А сказать, что она лежит "честно" – это нечестно. Если у каждого в стране есть право встать в очередь и получить бесплатную квартиру – это факт. Насколько это честно, справедливо, зависимо или независимо, другой разговор. Скажите мне конкретно – что вам, Анатолий Александрович, нужно, и мы поговорим предметно.
– А если я скажу – Свободу? – задрал нос гоношливый, словно бы иллюстрирующий фразеологизм «нос задрать» картинкою себя, Собчак. И Совенко вспомнил, что сей прославился тем, что потребовал отчёта у какого-то советского министра, а когда тот, поудивлявшись, предложил зайти к нему в кабинет, нагловато поправил: «Не вы меня, а это я вас к себе вызываю!». Собчак считался у межрегионалов великим экспертом по части «свободы»…
Но Совенко этого признавать не желал:
– А как я могу вам дать просто "свободу"? Самоустраниться? Вздумаете вы, Анатолий Александрович, например, погром на центральной улице организовать, потому что вам это кажется справедливым, а я не имею права вмешиваться: я свободу дал, не назад же забирать!
– Ну, я имею в виду, в разумных пределах... – вальяжно поправил «дитя неразумное» Анатолий Александрович.
– Опять же, объясните мне – что такое "разумные пределы"? Каждый ведь понимает по-разному… Я, например, считаю, что в разумных пределах вам, болтунам, свободу давно уже дали, а вам, видишь ли, мало, тесно... Нет ничего хуже, чем когда человек требует того, чему сам же не может дать точного определения! Вот, монета лежит "орлом" наверх... Переложить её наверх "решкой" я могу. А переложить её так, чтобы она лежала «честно и справедливо»... Это называется "некорректно поставленное условие задачи"...
И подводил итоги разговора:
– Если считаешь, что советская власть медленно даёт квартиры – жду предложения: как ускорить строительство жилых домов. А если считаешь справедливым, чтобы тебе всё давали вперёд и вместо всех, так ведь и все это же считают справедливым, но только не для тебя, а для себя... Без очередей – вы же в кровище захлебнётесь, с таким пониманием «справедливости»…
Но Собчак этого не понял – а может быть, и наоборот, очень хорошо понял и посчитал своим выбором. Каждый из них остался при своём.
Почему – Совенко не знал. То есть – почему, для чего действует Собчак, знал, конечно. А вот как Собчаки попадают в депутаты – понять не мог. Страна словно бы в насмешку злой судьбе, судьбою же и обласкана: половина всех природных ресурсов планеты, половина научных знаний всего человечества…
Страной, у которой было всё для величия, – овладели сплошь ничтожества. Эти ничтожества делились на подонков и безумцев, но и в уголовной скверне своей, и в далёких от уголовщины завиральных бредах – оставались на изумление мелкими, карликовыми существами: и воруя и фантазируя по-звериному примитивно.
Ни одного бриллианта, сплошь фальшивая бижутерия, дешёвая, как стеклянные бусы для индейцев: но именно такие индейцами и востребованы. В этом ряду осыпанных блёстками пустышек Анатолий Собчак был образцово-показательным в своей карикатурности. Удивительно злое ничтожество, которое неоднократно, прямо на трибуне, и во время прямой трансляции на всю страну было поймано на лжи – с каждым конфузом, в нормальном обществе завершившим бы карьеру политика, наоборот, только набирало очки.
Словно бы избиратель из болот первобытной доисторической «свободы личности» – шёл на запах гнили, опасаясь даже случайно выйти на свежатинку. И тухлятина в эфире убеждала гнилого избирателя, что он не ошибся, что ему не подсунут умного человека взамен пустомели, что придурок пломбирован и патентован в статусе придурка…
Когда у Собчака не получилось овладеть всей Россией – он выдумал план оторвать от неё… «Петербург»! Превратить его в «вольный город», вроде Гонконга. Но даже и этот с головой разоблачающий упыря план его соратники не стеснялись вспоминать с восторгом, характеризуя «широту планов» своего патрона. И не сами планы, от которых разит на версту псиной сепаратизма, а именно этот восторг соратников заставляет думать о массовом психозе, невменяемости, накрывшей людей широким пологом. Да разве ж о таком говорят с восхищением?! Это как если бы серийный убийца стал бы хвалиться трупами – с рукоплещущей и умилённой аудиторией. Он маньяк, но кто аудитория, рукоплещущая маньяку?
Это снова вопрос о кадавре и народе, послушном кадавру: у мертвеца тело одно, а у его избирателей – миллионы тел и голов.
– Знаете, хищники, которых я изучал, сами себе недоумевают… – говорил Совенко. – Они догоняют жертву, рвут её и терзают, расчленяют, а потом стоят в крови и недоумевают… Они не знают, зачем это сделали, особенно если они сыты. Это сделал за них инстинкт. Который введён в них чужеродной инъекцией, из непонятного извне, правит ими, но не является ими…
И только на высшем уровне посвящения, где все разновидности познания сходятся в одну точку, и наука становится магией, а магия – наукой, знают про «зависть магов», которую поэтично зовут «завистью богов». Ну «богов» – громко сказано, они такими не являются, хотя может быть такими себе кажутся. А вот «магов» – в самый раз про них!
Черные маги не терпят счастливых: при виде поющего, улыбчивого, застольного народа им кажется, что они недобрали, слишком много оставили людям, продешевили с поборами и конфискациями. И они выжимают досуха – чтобы дожать… Их власть базируется не на том, что у них много денег, а на том, что у остальных денег очень мало.
Где зависть магов – там и оборотни, с людьми одни, сами с собой – совсем иные. Оборотни, которые вступают в партию и даже руководят ею, не разделяя её целей и даже внутренне их ненавидя. Те оборотни, для которых любая чужая вера – топливо для их шкурного хапка…
***
Некоторые считают, что семья, покупая дачный домик, выпадает в осадок жизни. И что это вроде войлочнных бот на «молнии» прозванных «прощай, молодость». Алина Очеплова пыталась утешать себя, что дачка куплена в престижном месте, где хватает и знаменитостей, в Трубниковом бору под Ленинградом, и вместо стандартных шести соток, благодаря соседским хищениям, имеет только четыре.
За что Алина была благодарна, сама провоцируя перенос заборов, ибо ковыряться на грядках по гологодским традициям семьи, выращивать и солить капусту, скучно обирать смородиновую щетину по периметру – не горела ни малейшим желанием. Этим немножко занимался муж, но большую часть бывших грядок сразу же отвели под пикниковую зону, и установили там мангал под металлической крышей, скорее даже беседку, чем просто мангал…
Отличный, и недорого доставшийся домишко, сборно-щитовой, летнего типа, но уютной планировки узкими окнами смотрел с пригорка на речку Тигоду, а вокруг простирались ингерманландские реликотвые леса – настоящий рай для грибников и ягодников. Да и Диме нужна природа, и дочке Лерочке – свежий воздух, и самой Алине Игоревне – смена обстановки на выходные, когда скучный город надоедает до колик…
– Мы же не будет сюда таскаться каждые выходные? – вопросительно-жалобно попросила Алина супруга. Из них двоих именно он выступал энтузиастом покупки домика с садиком, за который выложили, как с куста, четыре тысячи советских рубликов… А она – лишь уступающей уговорам стороной.
И он, конечно, подтвердил, что семье торчать на Тигоде всё время – не грозит. Но вот беда – Трубников бор стал появляться в календаре Очепловых по два раза в месяц вместо одного, потом по три, а когда и все четыре… Он как-то незаметно «мещанским болотом» втягивал в себя, в свои гамаки и шезлонги, бадминтоны и шашлычки, под свою широкую и прохладную террасу, где уличный стол покрыт клеёнкой, а блюда – куполами из сетки от мух…
Сюда из городской квартиры ссылались старые вещи, когда семья покупала очередную обновку, – и среди старых вещей Алина чувствовала себя моложе, как будто время в Трубниковом Бору на Тигоде отставало на несколько годков. Дима Очеплов грезил планами построить баню, оранжерею и флигель-пристрой «на зиму». Сюда охотно приезжали («притаскивались», как ворчала Алина) многочисленные друзья семьи.
И тогда на столе, под сенью террасы, пузыристо бормотал, вскипая, электрический самовар, стилизованный под старинный, появлялись большие блюда с простыми, но безумно-аппетитными угощениями. Например, нарежет Алина «быстрыми» ломтями ароматный белый хлеб, помажет маслом, обильно посыплет сверху сахаром – вот и пирожное за две минуты готово! Или – другой вариант, ещё проще: берёт печенье «Юбилейное» из магазина, сложит их по два, серёдку смазав тем же самым маслом, и вкуснее не придумаешь…
Шарообразные печеньки «Орешек» Алина выпекала в духовке, уложив их створки в одноимённую с ними алюминиевую форму. Две половинки складывались, начинённые, да и скреплённые сгущёным молоком, и получался действительно похожий на орех шарик, кремовый внутри. Замешивая специальное тесто и начиняя орешки, Очеплова всегда изумлённо замечала, что полбанки сгущенки бесследно пропадает в процессе: она ложечку, Дима ложечку – так и получается…
– Неправильно ты живёшь! – упрямо брюзжит на дачной кухоньке приехавшая погостить из Гологды мама-Валя. – Печенье начиняешь, а начинку сама и жрёшь… Так никакой сгущёнки не напасёшься! Неправильно вы в столицах привыкли, «что везу, то и грызу», – вот и развалили державу…
– А кто правильные, вы что ли? – с вызовом, уперев руку в бедро, возмущалась Алинка.
– Мы с отцом, в отличие от тебя, всю жизнь честно, на родном месте, работали! По кабакам да курортам не шатались, в ресторане два раза за всю жизнь были, да и то по профсоюзной путёвке…
– Нашла чем хвастать! – фыркает Очеплова.
– А хотя бы, – пошла мама-Валя «на принцип». – Кто попрыгунью-стрекозу кормит? Муравей, который света белого не видит…
– Он-то, мама, как раз её и не кормит! – язвительно скалилась Алина. – Он-то как раз её и «послал» на три буквы…
– Следи за языком! Мало я тебя в школе по губам била!
– Я со своей дочкой так не буду…
– Хочешь сказать, что мы неправильные? Развелось вас, тунеядцев столичных, никакого уважения к рабочим людям: на их хребте едете, над ними же и смеётесь! А ведь всё, что на свете есть, – всё работягами сделано…
– Не работягами, мам… Рабочими людьми…
– А какая разница?
– А такая! Работяге, таким, как наши в Гологде, важен не результат, а сам процесс труда. И потому вы никогда не отличали трудолюбие от трудового рукоблудия. Настоящий труд имеет уважительную причину, разумный смысл и нравственное значение…
– Не тебе, доча, говорить о нравственности! – поджала губы оскорблённая мать.
– А кому? Вам, босоте гологодской? – Очеплова всерьёз оскорбилась таким ханжеством. – У вас-то труд всегда был как у английских протестантов, экстазом радения… Воду носите решетом, чтобы не было времени сесть, задуматься о судьбе, о людях и мироздании… Вы ничем не лучше капиталистов, вы их просто мельче. – Алинка показала двумя пальцами, как штангенциркулем, крошечный зазор. – Вы не делаете масштабного зла только по той причине, что вы вообще не можете сделать ничего масштабного…
Обидеться мама-Валя обиделась, а понять – ни черта не поняла. Мать и дочь давно уже поменялись местами: Алине всё время казалось, что надо взять маму за руку и вести в детский сад с его прописными, облегчёнными для усвоения малолетних истинами. Где ты, академик Совенко? Ты бы понял…
Пока в духовке ароматно дозревает песочное тесто печенья «Орешек», мысли Алины от Виталия Совенко переходят к Татьяне Викентьевне: «Вот ведь как, б**дь, получается: мы с ней украли жизни друг у друга… Чаепитие на даче, с малиновым вареньем и соседями из консерватории – это ведь Танина мечта! Это ей бы здесь было зашибись в большой кулинарной варежке-прихватке вытаскивать противень из жерла плиты, питающейся от газового баллона, уютно расположенного в пристроенной к домику будке… А я украла её мечту, и в отместку Таня украла мою: ревущее море под гуляющей палубой, где говорят «не штормы́, а штормА»… Ей-то нафиг не нужны эти бури, а мне без их ураганных порывов ветра дышать нечем…
Рождённой чайкой – нужно море. И всегда было нужно. Уже тогда, когда её, малолетку, везли на свежеприобретённый садовый участок Пескарёвых, где из строений был тогда только бак для воды и щелястая, продувная будка «туалета типа сортир»…
А она смотрела из окна рейсового автобуса, как блуждают по гологодчине, ощипывая траву, огромные стада коров, и ощущала порой, что свинарники воняют «мама, не горюй» – резко и далеко отравляя собой воздух. И гадала: куда же потом деваются все эти невообразимые гекатомбы мясного скота?
Потом-то она узнает, что мясо поступало, в основном, в столицы и в «братские республики», куда его отправляли уже обваленным, без ножек, хвостов и «проче-разной требухи». Обрубки эти поступали в магазины Гологды.
За мясом гологодцы вытягивались в длинные «хвосты» – очереди, а за собственно хвостами (говяжьими и свиными) очередей не было. Алинка помнила, как в раннем детстве её неприятно поразил застеклённый холодильник-прилавок в гастрономе, чиновным языком говоря, «шаговой доступности» от их барака. Там лежало нечто бледное, покрытое как бы мохнатой плесенью. Девочка думала, что это залежавшаяся тухлятина, но мама-Валя объяснила, что перед ними вполне себе свежие и очень полезные говяжьи лёгкие.
– Их только нужно уметь хорошо приготовить, пальчики оближешь!
По соседству с лёгкими тяжко, смято лежало коровье вымя, бледное как смерть, которая постигла его носительницу… Годы спустя после этого детского шока Алинка носилась по ленинградским магазинам, отыскивая именно вымя, потому что этот деликатес, на самом-то деле, ничто заменить на столе не может! И смеялась недоумению избалованного вырезкой и филеями Димы Очеплова:
– Можно вывезти девушку из Гологды. Но нельзя вывезти Гологду из девушки…
Вымя – не имя, с ним не забалуешь. Надобно варить не меньше шести часов, а до того еще и вымачивать не меньше трех часов. Дима этого не понимал, даже сердился – пока не попробовал «конечный продукт усилий». После чего сам стал спрашивать на рынке – не привезли ли вымени на продажу?
Гологда знает толк в мотолыжках([39]) и в голяшках([40]). Ими завален местный рынок, а порой их и в магазинах «выбрасывают». Не на помойку, как может подумать иностранный носитель русского языка, а в торговлю, слово «выбросили» странным образом изменило смысл. По-видимому, изначально имелось в виду, что работники советской торговли выбрасывают то, что им самим и их друзьям оказалось ненужным…
Это всё гологодские, въевшиеся в кровь и породу заморочки – что нужно хранить сырую печёнку в прибитом за форточкой тарном ящике, на лютом морозе, куда синички прилетают его клювами долбить, как маленькими ледорубами… А потом три часа держать эту печёнку в молоке – дабы «убрать горечь и добавить сочности».
Что же касается телячьих, бараньих и свиных почек, то их надо жарить на очень сильном огне, потому что на стандартной московской или питерской конфорке они потеряют много сока, получатся жестковаты…
Выкармливая сортовым мясом Москву и Ленинград, пузатый Киев, шизанутый Кишинёв и заносчивый «Тбилисо», гологодцы видели, в основном, свиные и говяжьи ножки и уши, свиные хвостики и желудки. Щековина свиная уезжала туда, куда удрала потом и Алинка Пескарёва, а вот свиные губы – оставались на родине. Гологодцы умели готовить великолепные блюда, не знающие себе равных даже в столичных ресторанах, – из петушиных гребешков и куриных лапок.
Жутко пялились с прилавков незрячими бельмами свиные и говяжьи головы, которым, видимо, чтобы не разболтали военных тайн снабжения, вырезали языки (и тоже отправили в столицу). Удивительно ли, что:
…И с этих родимых просторов
Нас вдаль унесли поезда
За длинным рублём Самотлора
На БАМовский путь в никуда([41])…
Русская сердцевина до конца была честна в деле строительства социализма: дарила ему всё без остатка. «Армейцам любовь отдавая без сдачи, без слёз, без истерик, без писем, без жалоб». Ей, сердцевине русской, ума маленько не хватило, а вот честности и самоотверженности было – через край.
У Пескарёвых был сосед, которого чокнутые родители в пору разнузданного революционного выдумывания небывалых имён нарекли Ядиславом. Так вот, этот сосед, такой же чокнутый, как и его родители, из года в год упорно носил к себе в самодельный гараж списанные детали от «автомобиля марки Бобик» – ГАЗ-69. Того, что ещё в народе ласково прозывается «козлом». Дядя Ядя мечтал собрать из них собственный ГАЗик. Окончания его титанических усилий Алинка не дождалась, уехала, и как там «срослось» – не знает, да и знать не хочет.
Знает другое: именно в эти годы новенькие, в заводской смазке ГАЗы необозримыми рядами на палубах сухогрузов уплывали (моряк бы сказал – «уходили») в Алжир. Которому их попросту дарили за «выбор социализма». А соседу Пескарёвых дяде Яде машин не дарили: видимо, он не сообщил в райком, что тоже выбрал социализм…
– Это была ошибка, – пожмёт плечами такой, как Совенко. – Из которой не стоит делать далеко идущих выводов. Мы – люди. Людям свойственно ошибаться.
Новенькие, в заводской смазке, изначально потерянные для тех, кто их создавал, «бобики» не помогли ни делу социализма в Алжире, ни делу социализма в Гологде…
– И знаете, что я вам скажу, – почти кричала Алина, когда на чай вечерком заходили чинные преподаватели консерватории с углового дачного участка Трубникова Бора:
– Трудовой подвиг куда сложнее привычного геройства! Броситься в атаку можно и на истерике, на взвинченной экзальтации, под влиянием минутного аффекта или даже шкалика водки! А вот десятилетиями упорно и молча кормить мечту всего человечества, кормить, фактически, собой… Для такого нужно куда больше землистого упёртого мужества!
Но разве в состоянии такое понять люди, которые детишкам воров и приспособленцев преподают искусство игры на виолончели? Им из консерватории 80-х советских лихих годочков видна только «трагедия народа глубинки», которого «лишили свободы предпримательства» и через то «всех благ».
– Какая связь между свободой предпринимательства и благами?! – недоумевала Очеплова, знавшая жизнь получше этих скрипичных ключей. – Ну увезут гологодское мясо не фанатики строителям социализма, а жулики для спекуляции в тех же столицах и заграницах! Чем это улучшит положение простаков-гологодцев?!
Очеплова делала большие круглые глаза, упираясь взглядом в упрямое молчание рафинированной интеллигенции.
– Или вы, может быть, думаете, – Алинка хохотала, – что барыги-спекулянты с народом выручкой поделятся?
Ей-то самой это предположение казалось очень смешным, но лица преподавателей ленинградской консерватории, в выходные дни – садоводов и образцовых членов садоводческого товарищества «Трубников Бор», оставались совершенно серьёзными.
Они ДЕЙСТВИТЕЛЬНО думали, что жульё, распродав богатства гологодчины, будет делиться с Иванами да Марьями барышом!
– Совенко, где ты?! – взывала, моя посуду после гостей под рукомойником деревенского типа, Алина. – Не нужно мне от тебя ни мехов, ни машин, ни квартир, ни ресторанов! Только приди, посиди и послушай, и ответь впопад… Ведь ЭТИ все, незрелые, как мурманские помидоры, зелёные умы – всегда отвечают только невпопад…
***
Кликни известно кого – он и явится.
– Посмотри, кого я встретил! – ликовал у калитки Дима Очеплов. А рядом с ним, немного смущённый, Виталий Терентьевич Совенко, в белом парусиновом летнем костюме и с тросточкой…
– Я в командировке в Ленинграде! – объяснил Алик, оглаживая ладонью залысины. – На выходных решил свежим воздухом подышать, сел на электричку…
– Ну, естественно! – сверкают ведьмиными искорками глаза Алины Очепловой. – Под Ленинградом же кроме Трубникова Бора нигде свежего воздуха нет…
– Да я думал, может, грибочков соберу… – мялся Совенко. – Я ведь заядлый грибник…
«Знаем мы твои грибочки, – думает Алина. – Галлюциногенные…».
А простак Дима радушно гогочет:
– Помню, помню, Виталий Терентьевич, когда мы в Москве жили, вы всё время Алину баночками с маринованными грибками угощали! Отлично вы их делаете!
– Ну, я только собираю… Маринует жена… – потупил глаза этот монстр.
– Вы заходите! – радушествует доцент Очеплов с его скромным обаянием физкультурника. – Сейчас Аля чаёк соберёт, медок, сахарок… А я, раз уж такое дело, – слетаю-ко в магазин, а то, как на грех, в доме ничего – встречу обмыть!
Впустил, настойчиво указывая путь руками, Совенко в калитку, и действительно, убежал в местный КООП, за «чебурашкой», единственной водкой Трубникова Бора.
На террасе, кроме Алины – играла маленькая дочка Очепловых на детском стульчике. Увлечённо перебирала связку баранок, похожую на бусы великана…
– Как назвала? – поинтересовался Совенко.
Видя, какими глазами он смотрит на Леру, Алина почти взвизгнула, сама удивляясь «петухам» в обычно чистом и плавном своём голоске:
– Она – Валерия! Дмитриевна! Очеплова! И точка. И закрыли эту тему навсегда!
Но сама же и продолжила:
– К счастью, она в маму удалась, мой косоглазый друг… Не обижайся, так царь Николай Второй своего начальника штаба звал…
– Я в курсе, – усмехнулся Совенко.
– Да уж конечно! – ёрничала Алина. – Ты, поди, при царе-то и начинал карьеру! Насвинячили мы с тобой в жизни, Алик, тебе-то было когда, а вот я когда успела?
– Я не претендую быть хорошим человеком. Я претендую быть нужным человеком, – пафосно и чопорно поджав губы сказал Виталий Терентьевич. – Я не требую от других того, чего не требую от самого себя.
Её всегда бесило, когда он начинал играть красивыми и пустыми словами.
– Я отнимаю у других счастье, но не больше, чем я его отнимаю у себя…
– Пастернак? – насмешливо сбила она его с лирической волны.
– Мандельштам… – захохотал Совенко, восхищаясь, что она не забыла пароля и отзыва.
– Но видишь, Бог жалеет: я всегда была везучей! Дочка вот копия с меня получилась…
И страшным видением пронеслось в бурной творческой фантазии: лет через двадцать Валерия Дмитриевна Очеплова встречает почти ровесника своего Якова Витальевича Совенко… Их почему-то тянет друг к другу с непреодолимой силой, и Лера уже видит в Татьяне Викентьевне Совенко свою будущую свекровь… И вот в этом – к счастью, маловероятном – случае… Как объяснить им, что они брат с сестрой? Есть ли в человеческом языке такие слова, чтобы эдакое объяснить? И кто объяснять будет? Этот подлец опять свалит «техническую работу» на референта Алину…
«Но этого не случится, ко всеобщему счастью! – утешила себя экс-Пескарёва и экс-москвичка. – Это даже не мистика, а МИКСтика, от слова «микс», которая под кнопочкой в моём кухонном комбайне…»
А Совенко, как ни в чём не бывало, удобно расположился на террасе в плетёном кресле, и кошка Очепловых доверчиво, выгибонисто вспрыгнула ему на колени…
– Это Мурка, про которую ты рассказывала? – спросил Совенко, поглаживая котейку.
– Ну, что ты… Мурка давно померла, ещё в Гологде… Это Цыгарка. Тоже не жилец, болеет: почки себе застудила. Мы с Димой её лечим, к ветеринару возим, да только мучаем, мне кажется… Терпеть не может ездить на машине – при кошачьем обонянии автомобиль слишком вонюч. Приехать на дачу приехала, а назад ехать – убежала… Уж звали, искали, кликали – всё без толку! Мы без неё уехали, она ночевала под крыльцом, а ночью заморозки! На другой день за ней вернулись, она ластится, как шёлковая стала, а почки уже отморозила…
– Как это похоже на людей! – покачал мудрой лысоватой головой Виталий Терентьевич.
Вышла из комнат мама-Валя Пескарёва, посмотреть на бывшего дочкиного начальника, о котором «много слышала». Совенко галантно раскланялся и выразил надежду, что слышала она о нём хорошее.
– Ну естественно, только хорошее… – улыбнулась Алина. – Не буду же я маму расстраивать правдой о тебе…
Вскоре подоспел с «чебурахой» «Московской» (ах, как совпало! – умилилась Алинка) водки и Дима Очеплов, весь лучащийся гостеприимством и радушием. В этом настроении Алина угадывала эгоистичные нотки: её Очеплов наслаждается, показывая, чего достиг в жизни, тем, кто могут это оценить с высот «особого» положения.
– А у меня – вкладыши! – говорит хвастун в детском саду, свысока посматривая на сопливых ровесников.
– А у меня – дачка под Питером, – точно с такими же интонациями говорит Дима Очеплов – И вот самовар, и терраса, и баню строю…
И духовно-взрослому человеку кажется, что маленький Дима сейчас навалит в штаны от избытка самовосхищения!
Дима купил три пакетика «Московского картофеля», первых советских чипсов в те годы, когда слово «чипсы» ещё не вошло в обиход. Хрустящий картофель был не из порошка слеплен, а нарезан тонкими ломтиками, и очень-очень жирный. Ещё Дима купил советские бульонные кубики в продолговатой, как пенал, металлическиой коробочке, которая туго открывалась. Отличная закуска к водке, как её видели бы дети – хрустяшки и бульончик! Дима Очеплов неисправим – и Алина давно с этим смирилась…
– Извиняюсь, – светился Дима, – у нас скромно, по-деревенски…
И было видно, что этой фразой он лишь подчёркивает городскую роскошь своей трапезы аристократа.
– Счас уже и в ваших гастрономах ничего не стало… – завела мама-Валя свою любимую шарманку. – Счас зайдёшь в Ленинграде в универсам – как быдто из Гологды не выезжала…
– Ну, а чего удивляться, – ловко сервируя стол, сверкнула глазами Алина, – если страной управляют оборотни?
Это была шпилька, дротиком пущенная в Совенко. И муж Алины не то, чтобы совсем её не понял, ещё хуже для него: он её понял поверхностно, как месть бывшей подчинённой начальнику, от которого (о, счастье освобождения, подаренное этой женщине Дмитрием Очепловым!) – она больше не зависит.
– Аля, как ты можешь?! – притворно и приторно возмутился Дима, занимая позицию великодушного заступника жалкого гостя. – Виталий Терентьевич член советского правительства… И он может подумать…
– Алина Игоревна совершенно права… – покорно кивнул Совенко. – Если изобразить все человеческие проблемы на круговой диаграмме, то проблема оборотней займёт почти весь круг, а все остальные проблемы – узенький клинышек…
– Ну так… вам… Виталий Терентьевич… – она паузами выделяла замену «ты» и «Алик», как бы подмигивая ему. – Вам и карты в руки! Кто вам-то мешает оборотней чистить?
– А как ты отличишь оборотня по внешним признакам? – требовал Совенко у Алины, как будто бы Очеплова собралась отличать оборотней по внешним, или ещё каким-нибудь признакам. У неё, сказать по правде, и в мыслях не было, но он иногда так разговаривал с самим собой, делая вид, что разговаривает с ней, собственной тенью.
– Как отличать-то? Потребуешь от него перекреститься – он перекрестится. Потребуешь от него партбилет – он тебе предъявит партбилет. Скажешь ему лозунги орать – он будет тебе орать любые лозунги… Он – оборотень, понимаешь? Ему без разницы, в какой шкуре быть! Он выучил все красивые слова, которые есть у людей, – он подпевает тебе и про демократию, и про законность, и про справедливость… А сам напряжённо думает, как ловчей тебя сожрать…
– Начинаю понимать товарища Сталина… – вздохнула сочувственно Алина, просто чтобы не молчать истуканом.
– Вот-вот! – обрадовался Совенко. – Знаете, есть три взгляда на историю. Первый полагает, что историю творят великие люди силой собственных умов. Обходя дураков в борьбе за власть, они захватывают высшие посты, а потом делают всё по-своему.
Второй говорит о том, что историю творят закономерности длительных и массивных процессов, а всякое величие человека – случайно, иллюзорно: ему лишь повезло оказаться в нужное время в нужном месте. Но зная законы развития производства, можно заранее предсказать ход истории.
Третий же говорит о том, что историю творит Бог, по неисповедимым для людей путям, а потому человеческая наука бессильна что-то заранее предсказать или рассчитать…
– Ну а вы-то сами как считаете? – прищурилась хитрая бестия.
– Я слишком часто видел власть в руках законченных ничтожеств, чтобы верить в возможностость что-то изменить силами человеческого ума… Почему-то умные люди бессильны перед ничтожествами. А производительные силы, в которые так верили марксисты, не исправляют ничтожеств, а ломаются в их руках… Остаётся только верить в провидение!
Но и с этим у Совенко был жуткий дефицит, говоря языком тех лет, дефицит веры…
Как и у Алины Очепловой, бывшей Пескарёвой, а ныне засевшего на дефицитах зампреда областного общества защиты прав потребителей, искоса поглядывавшей на маму и мужа за столом: те оба сидели, глазами лупая, будто неодушевлённые предметы декора…
Часть III. АВГУСТ ВЕЧНОГО ХОЛОДА
1.
– …Но это же незаконно… – сказал тогда я ему, – с улыбкой вспоминал свою бурную молодость «человек непонятного рода занятий» Жан Бертлен, подмигивая своему собеседнику Виталию Совенко.
Оба сидели на тёплой, прогревшейся за день своими дикими камнями террасе виллы в Ницце. Мраморные перила с амфорными опорами отчёркивали террасу жирной линией от великолепного вида на ривьеру, спокойное море в закатных лучах, на дальних гранях которого смутными голубыми призраками виделись силуэты далёких кораблей.
– Сынок, – ответил этот мудрый старик, – если бы при капитализме был закон, то не было бы капитализма!
Совенко молчал, и даже смотрел в сторону: взгляд, как орех, раскалывало пополам: половина воды, половина – небо с пушисто-белыми по краям, более тёмными в центре облачками. На стеклянном столе – цветы, ваза с экзотическими фруктами, сырная тарелка, и конвоируемая бокалами лепестково-тонкого стекла бутылка драгоценного белого «Chateau d’Yquem»…
– Ты ведь не думаешь, – продолжал Бертлен, улыбчиво нажимая на намёк, – что все богатые награждены великим богатством за какие-то великие подвиги? Ты же не считаешь, что все бедные наказаны бедностью за какие-то преступления? Даже наш суд, который грязнее трёхдневного подгузника страдающих проливным поносом, – и тот не придумал, какое обвинение выдвинуть бедным, чтобы наказывать их этим уровнем жизни – по закону!
– Возможно... – кивнул Совенко, потому что молчать дальше было уже неприлично.
Солнце, такое сытное, напоённое дневным уходящим жаром так, что пятна от него казались маслянистыми, пачкающими то, на что ложились, тоже согласно сморгнуло набежавшее робкое облачко.
– К чему я всё это вспомнил, Vitali? – прищурил Жан тщательно прореженную косметологами бровь.
– Действительно, к чему? – подыграл Виталий Терентьевич.
– К тому, что сторонник капитализма хочет быть капиталистом один, в единственном числе… А сторонник социализма хочет, чтобы капиталистами стали все, вровень и наравне с ним самим…
– Ну и что это за саморазоружение перед партией? Нашей? – недоумевал академик Совенко.
– А то, что я прекрасно понимаю и тебя и твою партию, Vitali, и не хочу, чтобы вы видели во мне врага, недоброжелателя, opposé… Я не хочу спорить с тобой о вещах, которые мне смолоду понятны, и вообще просты! Я уважаю советскую идею, но я знаю, entre autres, что только полноценный человек может позволить себе роскошь не бояться равенства! А таких было меньшинство даже тогда, когда мои предки брали Бастилию! И уж тем более их стало мало в наши дни, когда ваш l'Union Soviétique трещит по всем швам и выварился по всем линиям сварки… Мы живём в эпоху тяжело и многообразно больных и фундаментально ущербных людей, а стало быть… Ну, ты же сам понимаешь! А потому я не хочу, чтобы мы, встретившись друзьями, расставались врагами…
– И потому ты хочешь получить полный комплекс документов по chanvre? – вкрадчиво вклинился Виталий Терентьевич, отпивая райское вино из бокала.
– Это не вопрос, получу я его или нет! – возмутился Бертлен. – Я его однозначно получу. Вопрос в другом: что ты с этого получишь, или не получишь… Конечно, мне проще получить проект целиком, от его руководителя. Но ты же понимаешь, что по нынешним временам я куплю всех сотрудников в твоём институте за пригоршню долларов! Не скрою, сводить техническую документацию по частям немножко проблемно, лучше сразу взять целиком, а не из кусочков склеивать… Но это не такой уж вопрос – в конце концов, не я же склеивать буду, клерки! Клерки за это получают зарплату, а ты, Vitali, за это не получишь ничего… Qui cesse d‘être ami ne l‘a jamais été([42]).
***
Пару лет назад, в 1987 году, академик Виталий Тереньтьевич Совенко не был столь молчалив и скромен по поводу обсуждаемого предмета. Может быть потому, что собеседник его на тогдашнем взморье был куда симпатичнее – хорошенькая корреспондентка популярного советского журнала «Вокруг света». Но скорее всего, потому что и время, и обстановка были в 1987 году другими…
И Совенко, строя глазки девушке, двусмысленными жестами касаясь её голой коленки, пониже шортиков – «крымок», разливался тогда соловьём:
– Светочка, понимаете (а вокруг кипень золотого сезона черноморских курортов!) – вопреки мифу, наркотическими свойствами в полной мере обладает только один вид конопли, каннабис индика. Другие виды по этой части безопаснее, а под моим руководством страна не жалела средств на селекцию безгашишной конопли. Сейчас я могу сказать уверенно и вам, и вашим читателям – советские учёные добились в этом огромных успехов! Нами создана конопля, полностью свободная от гашиша, безопасная, как морковка, – но со всеми прочими прелестями чуда природы конопляного стебля! Это и ценнейшее масло, и волокна для замечательных тканей… На загнивающем Западе коноплю уничтожают, загоняют в резервации под усиленной охраной, лишая себя уникальных даров этого неприхотливого и очень плодовитного растения… Советская же наука уже сегодня может предложить любые площади безгашишной конопли, и это совершенно безопасно для общества!
И журналистка Светлана улыбалась ему ободряюще, заигрывая в ответ – так, как никогда не сможет улыбнуться мерзкий соблазнитель Жан Берлен, с которым Совенко знаком, дай бог памяти… Да, уже двадцать лет! Быстро время летит…
Совенко знал, зачем Жану Бертлену пакет документов по безгашишной конопле: такие виллы, как эта, просто так не прилипают к рукам! Жан хотел получить лицензию и патент на безгашишную коноплю, чтобы посадить её по периметру поля, для проверяющих и наркополиции. А в центре поля, куда никто не заходит, – посадить «нормальный» – как сказал бы Бертлен – сорт. То есть каннабис индику. Их же по внешнему виду не отличишь друг от друга…
Совенко понимал и другое: конопляные посевы в СССР они истребят – раз уж на самом высшем уровне их иерархии принято такое решение. Они же имеют прямой выход на Горбачёва, дадут ему очередной долларовый кредит, и подпишут благороднейший в каждом слове, пафосный пакт о борьбе с наркоманией без границ! А когда пакт будет подписан и воспет свободолюбивой советской интеллигенцией – уже никуда не денешься, не докажешь, что у тебя сорта не той системы… Проект безгашишной конопли от возглавляемого Совенкой ВЦБТ, практически уже готовый к запуску, в любом случае обречён.
Совенко хотел заработать на нём напоследок – но не деньги, которые предлагал Бертлен, а нечто совсем иное.
– Мне удобнее работать с тобой, Vitali, – немножко раскрыл карты Бертлен. – Технологии я добуду без тебя, посевной материал тоже, а вот лицензию на блюдечке мне никто не принесёт, кроме автора – то есть тебя! Я могу собрать мозаику безгашишной конопли без тебя, но не хочу этого делать… Давай сотрудничать, чего ты теряешь? Я же у тебя не тайну оружия прошу, и не планы военных укреплений, в конце концов! Ну, будут люди в мире заправлять салаты конопляным маслом имени тебя, на всех континентах, будут носить одежду из дышаших тканей, благодаря тебе… Чем это помешает советскому народу?!
– Потерей монополии…
– Да брось ты! – Бертлен даже обиделся. – Какой монополии? У коммунистов монополий нет, всё общее! Кроме того, твоя страна сейчас такая дырявая, что в ней не удержать даже секретов атомной бомбы, не то, что какой-то там агрокультуры, исключительно мирной и безобидной… Но, уважая твои чувства, Vitali, готов возместить моральные издержки… Ты меня знаешь, как у вас русских говорят – «за ценой не постою».
– Тогда моё условие… – принял решение товарищ Совенко, поправляя галстук у ворота. – Денег я с тебя, Жан, не возьму, ни цента, ни франка, ни вашего европейского ЭКЮ([43])… Ты тоже меня знаешь, я принесу тебе лицензию и патент на блюдечке с голубой каёмочкой… Будешь числиться и автором, и владельцем chanvre, единственным и монопольным…
– Ну, и?.. – поторопил Бертлен, выпячивая вперёд, через стол, всё лицо, а впереди всего лица – волевой, сизый с бритья, подбородок.
– Что «ну и»? – поинтересовался Виталий Терентьевич.
– Начало у тебя настолько впечатляющее, Vitali, что чувствую: в долги меня, как в бетон, закатываешь! Если не франки и не ЭКЮ – тогда что тебе нужно за твою высокосервисную любезность?
– Услуга…
– Лучше возьми деньгами! Деньги легко менять на услуги, а в обратную это правило не действует…
– Нет, Жан… Я прошу, чтобы ты выслушал меня и понял…
Жан Бертлен кивнул. Жан Бертлен любил слушать Совенко – не только по долгу атлантической службы супершпиона, но и для души. Чёрт возьми – не раз сознавался он сам себе, – с этим русским интересно поболтать даже если у тебя к нему нет никакого дела!
– Всякий владелец денег, – начал издалека Виталий Терентьевич, – является начальником для того, кому платит, и подчинённым того, от кого получает деньги.
– Это ты к чему?
– Сейчас объясню, Жан… Отказавшись от подчинения, ты отказываешься и от денег, по другому-то не бывает! Можно посмотреть на это и с другой стороны: соглашаясь получать деньги, ты записываешься в кабалу, точно так же, как соглашаясь их заплатить – ищешь себе слугу!
– Ну, не гляди на это так драматично! – предложил жизнерадостный француз. – Ведь все мы, так или иначе, оказываемся в неделимой спаянной пирамиде, расчленить которую нельзя без ущерба и для верхней точки пирамиды, и для нижней. Тот, кто платит, покупает себе силу, которая становится его личной силой. Иначе вся его сила заключалась бы в двух его кулачках… – Бертлен продемонстрировал свои кулаки стареющего человека, мумийно подсыхающие руки предпенсионного возраста.
– Тебе интересно, почему мне не интересны деньги?
– О-ла-ла, мне вообще интересно – как могут быть деньги неинтересны человеку! Не говоря уж о тебе лично!
– Ну, так постарайся понять, тем более, что двадцать лет мы с тобой вращаемся по одним орбитам… Все вещи мира принадлежат не тому, кто ими пользуется, а тому, кто их предоставил попользоваться. Согласен?
– Ещё как! – Бертлен обаятельно, в меру, рассмеялся. – Знаешь, в моём поместье есть кабанчик, просто для шутки, дикий вепрь, представляешь, Vitali! Этот кабанчик съедает по два ведра пищевых отходов в день, и с большим аппетитом, поверь! Вопрос, кому принадлежат помои – ему или мне?
– Думаю, тебе…
– Да, чёрт меня раздери! Я их кушать не буду в любом случае, но… Они мои, а не его, понимаешь? Вопрос не в том, нужны мне или не нужны два ведра помоев, а в том, что я их выделяю кабанчику! Могу вообще не выделить – или выделить другой свинье… Я это к тому, что всё, называемое «частной собственностью», на самом деле неделимая и коллективная собственность пирамиды, в которой заговорщики не могут друг без друга. Так что не комплексуй, Vitali! Множество кулаков внизу – погибнут без сливаемой сверху подпитки; а тот, кто сливает, – без множества своих кулаков окажется слабым ничтожеством… Заговор – не дело воли или выбора: это организм, сложившийся в рамках эволюционной необходимости, припаявшей некогда ноги к пузу, пузо к челюстям, челюсти к морде, морду к мозгу…
– Ну, собственно, ты сказал за меня всё, Жан! – осклабился Совенко, снова пощипывая губами винный бокал, вдыхая его божественное амбре.
– Я не сказал ничего, потому что я пустословил! – отставил руку в протестующем жесте Бертлен.
– Ты сказал, вкратце, что хозяин денег – не тот, кто получает деньги, а тот, кто их даёт. У тебя своя клиентелла, Жан, у меня своя. И каждая хочет кушать. И жить. Ты знаешь, что у меня очень серьёзные интересы и jarretelles([44]) в Первазской ССР.
– Ну, конечно, я знаю! – махнул рукой Бертлен, как на крайнюю банальность. – Особенно после того, как страны НАТО отказались от шафрана из Ирана, от аятолл, и стали закупать советский шафран из Перваза, который ты там разводишь…
– Мы говорим не как представители наших государств, Жан. Мы говорим как два частных лица и как два деловых человека. Патент на безгашишную коноплю я отдаю не НАТО и не Франции, а лично тебе…
– Vitali – преданно прижал обе ладошки к сердцу вертлявый француз. – Поверь, я ценю и благодарен…
– За это, Жан, я хочу, чтобы ты лично мне… Слышишь, не Советскому Союзу, а лично мне, в частном порядке… Сдал план «Шаппельбаум».
***
Совенко так много знал, что порой знания оформлялись у него в голове видениями: завтрашний день, как вчерашний, грядущее – как увиденное…
План «Шаппельбаум» – маленький план «Барбаросса». Настолько маленький, что касается только Перваза – небольшой и небогатой советской республики, которая лишь по недоразумению попала в статус «союзная». Более вероятно ей бы было стать чем-то вроде Каракалпакии или Тывы, но нашлись у неё в своё время московские доброхоты в 20-х годах…
Перваз – настолько скромен, что у него столица и республика называются одним словом. Даже и не поймёшь сразу – про город речь или про территорию… Смешно, но это так, фантазия небогата: и стадион тоже «Перваз», и центральная гостиница «Перваз», и аэропорт, и футбольная команда… И хоккейная была бы тоже у них «Первазом», только у них льда нет!
И вообще у них ничего нет. Большая часть территории – мёртвая и раскалённая Куркумская пустыня, пески, барханы, миражи и верблюды. Халаты на вате цветастые, словно наши банные, и бараньи папахи…
Совенко давно уже присмотрел с кремлёвской стены этот никому не нужный Перваз, и, не встречая особой конкуренции в ЦК КПСС, перетянул на себя оросительные работы в Первазской ССР. И появилось кое-что кроме неживой сыпучей пустыни с её колкими саксаулами…
Рукотворная река, придуманная Совенкой, не впадала в море, а вытекала из него. Черпала солёную воду в хвалынских волнах, выпаривала соль под стёклами солнечных опреснителей, а потом пресные воды направляла в барханы…
Пары лет не прошло – и стал этот несчастный Перваз вторым в мире экспортёром драгоценного шафрана и других восточных пряностей. На той сковородке, где не приживалась даже верблюжья колючка – расцвели поля голубых и фиолетовых крокусов…
Шафран на мировом рынке, в буквальном смысле, второе золото, потому что торгуется на вес золота, и даже дороже. Где растёт шафран – там возникает и интерес у всякого, кто любит золото.
Рукотворная река «наоборот», из моря в пустыню, имени товарища Совенко, – в каком-то смысле и создала план «Шаппельбаум», младшенького брата плана «Барбаросса»…
В Первазе людей вообще мало, с населением в куркумских барханах никогда не ладилось: рожали мало, а помирали быстро. Русских в Первазе ещё меньше, и в основном – в одноимённой его столице, кучкой, компактно…
А ну как приедет специально обученная и хорошо экипированная группа наёмников из американской частной военной компании, и перережет всех русских? Какие враги?! Вы что, параноик-сталинист?! Нет у нашей страны врагов – кругом друзья: «в космос совместно-валютный полёт»…
В регулярно полыхавших межнациональных бойнях советские люди могли видеть что угодно, но только не лежащее на поверхности, самое простое и очевидное объяснение: поработала ЧВК, натренированная запускать межплеменные геноциды на неграх в Африке…
Совенко подарил куркумской пустыне шафрановую реку. А шафрановая река вытекла к плану «Шаппельбаум». Маленькой-маленькой, локальной «Барбароссе»…
В которую никто из советских людей в 1989 году, в трескотне демократической запальчивой говорильни, поверить не смог бы…
Но Совенко был не совсем советским человеком, хоть родился и вырос в СССР. Он успел не только повидать мир, но и понять мир.
Он не просто знал о «Шаппельбауме», но даже и видел его – завтра, как вчера.
Первазом правит тамошний первый секретать товарищ Кульгаров, близкий друг и соратник Совенко, о чём нетрудно догадаться. Американцам Кульгаров нафиг не нужен, даже не потому, что он враг (хрен его знает, кто он американцам) – а просто потому что чужой и неотработанный в ЦРУ кадр.
Если у товарища Кульгарова в городе Первазе вырежут русских – поднимется большая вонь во всех газетах, даже мировые выпуски теленовостей, наверняка, покажут трупы и трупики… И товарища Кульгарова снимут. А что с ним ещё делать, если он допустил и проворонил акты массового «злостного хулиганства», как в СССР именовали, например, геноцид армян?
Ну, снимут, стало быть, совенковского друга, товарища Кульгарова, а кем заменят? В стране же «перестройка», гласность и прочая демократия – кого толпа на площади в Первазе выкликнет, того и утвердят в Кремле. Может, и не бесплатно утвердят, ЦРУ умеет быть щедрым, когда ему это нужно… Но главным образом, конечно, по причине демократической толпы на площади, не спорить же КПСС с трудящимися массами?!
И не будет Кульгарова, а будет тот, у кого с ЦРУ заведомо договорчик кровью и прочей слизистой жидкостью подписан. А дальше уже – куда кривая американской мечты вывезет: он поступит так, как скажут кураторы.
Вот, собственно, и весь план «Шаппельбаум» на 1989 год.
Как только Совенке слили первую смутную информацию про этот план – воображение дорисовало в его уме остальное…
…Вот они едут: в поезде или автомобилями, через дырявый, открытый гласности и интуристам СССР, принципиально прекративший всякую борьбу с диверсионными группами и даже веру в сущестование таковых потерявший…
Они – сходны с первазцами, отобраны из турок и сирийцев, афганцев и белуджей, и они спорят в дороге о качестве инвентаря. Им же выдают перед операцией…
Они ругают выданные начальством куртки и штаны, разноцветные, но одного фасона, потому что их арамидные ткани хоть и не горят и не мокнут, но и не дышат. А им уже жарко, даже на дальних подступах к Первазу…
Они обсуждают свои ранцы, то, что не хватает дополнительных карманов на только-только вошедшей в жизнь «липучке», и о том, что клапана на фастексах – не лучший вариант для пустынь Средней Азии…
Они говорят про спальники и гигиениченские наборы, о том, что пластиковый флакон выданного на операцию шампуня маловат, а шампунь в нём – дрянь, и это явно начальство в Турции приворовывает, «янки бы такого не подсунули»…
Они меняют друг у друга входящую в комплект пару одноразовых бритвенных станков – но их трудно сменять на что-то путное, потому что в операциях обычно никто не бреется. Им положены даже пакетики средства от пота и запаха ног, но им не дали, и причину относительно начальства в Турции они уже установили.
Они играются в своих купе швейцарскими раскладными мультитулами, из которых, кроме ножа, раскладываются и ножницы, и пассатижи, и особенно удобное при геноцидах шило (им бьют, выставив меж пальцев кулака)…
И вот они добрались, обычные командировочные мужики, прошедшие Сомали и Руанду, Мозамбик и пустыню Намиб… Разгружаются и принимаются на месте американской резидентурой…
В положенный час, сверив свои армейские, ударопрочные, часы, – они режут заказанное им национальное меньшинство, не очень даже интересуясь, кто именно это меньшинство составляет. Сегодня – русские? Но это только сегодня…
Они оставляют самые вонючие следы, чтобы фотокорреспондентам и операторам с ТВ было по чему идти, вынюхивать. Размахивая зелёными флагами свободного Туркестана, которыми их снабдили за час до съёмок, они играют отрезанными головами прямо на местном, временно под них захваченном, а может, даже и арендованном, стадионе. Который, как и всё в Первазской ССР, называется «Перваз», вы же помните…
Они сжигают заранее обозначенные меловми крестиками дома в городе, который тоже называется Перваз, и не боятся фотовспышек: они чужие, у них здесь ни семей, ни знакомых, ни будущего, они скоро уедут так далеко, как никто в СССР и подумать не может. И потому они очень храбры в зверствах – для них это как щекочущий нервы фильм посмотреть. Через час ты выйдешь из кинотеатра обратно в свой город, мирный и спокойный, а всё, что было на экране, – останется только на экране, по ту сторону их реальности…
Они устраивают показные надругательства над мёртвыми телами случайных жертв. Им не привыкать – Африка за плечами! Одно тело они расчленили на крест, чтобы запустить конфликт мусульман с христианами. Потом, следя, чтобы оператор успел отснять, показушно, как на съёмочной площадке, – кто-то из них шилом из инвентарного мультитула, выданного по описи сотрудникам ЧВК перед запуском, – ковыряется в животе у беременной женщины… Шило – не тесак, женщина выживет, а вот ребёнок в утробе погибнет… А женщина до конца дней будет заикаться… И заикаясь, рассказывать, как ужасен первазский национализм: ведь турки и сирийцы, белуджи и пакистанцы так похожи на аборигенов Перваза, особенно если их приодеть в местные бараньи папахи!
Потом они завтра поймали мальчишку, плачущего, вопящего о помощи, со школьным ранцем за плечами, в школьной советской курточке на алюминиевых пуговочках, и стали бить ему шомполом по пальцам… Требуя, чтобы он вспоминал буквы первазского алфавита – или, может быть, какие-нибудь первазские слова… Школьник тоже выживет, не сразу, но залечит переломы пальчиков, и тоже станет живым свидетелем невозможности русским и первазцам жить в одном государстве… А потому, ясен перец, СССР должен распасться, чего и требовалось доказать ЦРУ!
***
Да это всё было ещё завтра, но Совенко всё это видел так, как если бы смотрел из послезавтра. И Жан Бертлен тоже всё это видел – как будто уже посмотрел в новостях по завтрашнему телевидению. Оба молчали в закатных лучах ласковой Ниццы, выкладывающей солнечными зайчиками мозаику на камнях террасы…
– Что ты знаешь о «Шаппельбауме», Vitali? – спросил Бертлен тревожно, перейдя на русский – видимо, чтобы труднее было понять, если вдруг прослушивают.
– Немного, Жан. Название, общие черты и визуальные эффекты, одинаковые, что для Сомали, что для Карабаха! Я знаю, что будут делать, но не знаю – кто и когда…
Он знал и сроки – но об этом умолчал. По срокам он проверит инфу, если Жан попробует подсунуть фуфло.
– Что ты хочешь знать о «Шаппельбауме»? – переменил вопрос Жан.
– Дату, маршрут, участников и, главное, – принимающую гостей солнечного Пакистана в Первазе сторону…
– И только-то? – снова домиком сложил бровь француз в пик саркастической иронии.
– Я тебе всё объяснил, Жан. Мы деловые люди. Оба мы знаем, что моя конопля – в мировом масштабе миллионы долларов тому, кто получит монополию её высаживать…
«И только за масло с волокнами, – подумал Совенко вдобавок к словам, – если же ты будешь разводить гашишный каннабис под прикрытием – тогда миллиарды»…
– Но, брат, ты толкаешь меня на служебное и государственное преступление… Безгашишная конопля никого не убьёт, а группа «Шаппельбаум» будет просто уничтожена…
– А тебе их сильно жаль? Почему их, а не тех, кого они убьют?
– Мне никого не жаль, Vitali, кроме близких друзей, кроме тебя… И менее всего я склонен жалеть бурских головорезов, набиравшихся опыта в Намибии и Анголе… Но предлагаемый тобой обмен…
– Я всё честно тебе рассказал, Жан! Мне нужен Перваз, и мне нужен Кульгаров в Первазе! Как деловой человек, сумевший купить такую виллу на Ривьере, ты должен меня понять!
– Хочешь сказать, что на жалованье в ЦРУ таких не покупают?
– Не хочу говорить, но подумал, Жан… Кроме наших альянсов и империй есть ещё и мы. Я даю тебе безгашишную коноплю «под ключ», хоть завтра разводи в любой стране! Никаких проблем с наркоконтролем и полицией, Жан, с общественностью и газетчиками… Три её в пальцах и суй им под нос: ни молекулы гашишного состава! Это миллионы франков, Жан, а что такое «Шаппельбаум»? Локальный провал англосаксов в Средней Азии, всего лишь… Ты ведь даже не англосакс, Жан, но и англосаксу я бы сказал: англосаксы бывают разные, и что у одного в кармане – совсем не касается другого англосакса… Если мы не подумаем о себе, Жан, кто подумает о нас? Конопля твоя, Жан, шафран мой… Аlors d'accord([45])?
– L’argent n’a pas d’odeur([46])… – ответил Бертлен, раздумчиво и осторожно, но всё же принимая рукопожатие сделки. – Les affaires sont les affaires([47]).
2.
Как быстро меняется жизнь! Ещё пару лет назад развод видного партийного деятеля был бы скандалом, а сегодня до такого никому нет дела… Искусственные пары на верхах стали быстро распадаться – как бочонки, с которых сбили обруч…
На дисковом ещё телефоне Алина Очеплова, сбивая дрожащие пальцы о пластик, набирала «вечное 07» – пароль междугородней телефонной станции. И нелепый диалог с посредницей, звучавший «де-жавю» с виниловой пластики Высоцкого:
«– Девушка, здравствуйте! Как вас звать? Тома. Семьдесят вторая…».
И полетел сигнал «в кредит по талону» через шорохи электрических аномалий и шаловливые реле:
Девушка, милая! Снова я, Тома!
Не могу дождаться, и часы мои стоят.
Да, меня… Конечно, я... Да, я, конечно, дома!
– Вызываю. Отвечайте([48])…
– Здравствуй, это я!
– Ты разводишься? – спросила она хрипло у горячей и влажной телефонной трубки, через треск помех и целый континент.
– Да. Таня подала документы.
– Я нужна тебе?
– Ты смеёшься?! Конечно же, ты мне нужна!
И этого ей хватило. Изумлённые глаза пупса – «теоретика спорта», её мужа с кафедры физической культуры, мятые вещи, кое-как затолканные в багажную сумку… Ночной перелёт «Ленинград-Перваз», восемь часов болтанки в небе, скомканный сон-кошмар под пледом «Аэрофлота», еда в пластиковых контейнерах, сок или вино на выбор от стюардессы…
И она в сказочном городе из сказок «Тысячи и одной ночи», жарком и зыбком от зноя мираже посреди пустыни, оттенков золота и слоновой кости, в мегаполисе с оперными Синдбадами, верблюдами на фоне сверкающих витрин универмагов, в городе, где пахнет бензином, пловом, шашлыками, довольством, покоем и роскошью.
Именно Перваз с его мусульманским неприятием пьянки использовал знаменитый академик Углов, когда доказывал, как много может купить себе советский человек, если откажется от водки: на местных материалах исчислял в бутылках, сколько стоит ковёр, сколько цветной телевизор, а сколько – автомобиль…
Подпитывая самые заветные мечты Алины Очепловой, Совенко встретил её у трапа лично. За его спиной – два азиатского вида нукера в европейских костюмах, с огромными букетами алых роз…
А что Совенке розы – он же их не покупал! Как он любит говорить – «всё своё, домашнее»! Розы – часть курируемых им опреснительных работ в великой Куркумской пустыне, производственная демонстрация возможностей вооружённого наукой разума…
Такие охапки маленькая, «субтильная» Очеплова не унесла бы – да ей никто и не предлагал. Розы Перваза следовали за ней вместе с нукерами почётного эскорта.
– Я так счастлив снова быть с тобой! – смущённо сознался Виталий Терентьевич.
И по этому смущению она сразу же, острым приступом боли внутри, поняла, что мечты её не сбудутся. Нет никакого сомнения, что он хочет видеть её рядом! Но в каком качестве?
Кратко говоря, Алина Очеплова, бывшая Пескарёва, прилетела на свадьбу…
Она же, Алинка, «всё понимает»! За то и ценима бывшим шефом, за то и подманивается снова и снова, как мотылёк на огонь… Она «всё понимала» – когда партийным боссам нельзя было разводиться – потому что дверью партконтроля больно прищемляли шаловливые придатки… Она «всё понимает» и теперь, когда партконтроль принципиально отказался лезть в постель к руководству, когда партбоссам разводиться стало можно, как и всё прочее, – и оттого Союз распадается…
А поскольку он распадается, то «династический брак»: освободившийся московский начальник – и дочь первого секретаря рескома КПСС… Для провинциального клана – выгодная партия, рука в столице империи, для Совенко – ещё один рычаг держать Перваз в орбите слабеющей Москвы…
Во всей этой геополитической картине не было место только для одного: для маленького человека, для маленькой и хрупкой женщины, имевшей несчастье «всё понимать» уже не первый год…
Утешай себя, Алина, что тебе изменили не с Зариной Кульгари, а с Империей!
– Конечно, – обиженно скалилась Очеплова. – Все твои бабы всегда выше тебя ростом… Баскетболистки… А я по росту в гвардию не прохожу…
***
Как и во всём СССР, раз в три года, много, если в два, – в Первазе собиралась очередная партийная конференция КПСС. Она довольно скучно, иногда называясь «съезд компартии Первазской республики», а иногда и нет, заслушивала бубнящие отчёты ЦК компартии, ревизионной комиссии, в которую малограмотные боялись попадать, чтобы их потом не обвинили в «ревизионизме».
Потом она делала вид, что обсуждает «наболевшие вопросы» партийного, хозяйственного и культурного строительства среди красноватых куркумских песков, где не только советские постройки, но и сам социализм казался миражом в пустыне.
По негласной, но устойчивой традиции именно тут, во дворце съездов, делегаты имели право налегать на русскую водку, потому что дома у вчерашних магометан это было не совсем принято. Так получилось, нелепо, но тем не менее, что водка отделяла начальство от рядовых работников, служила как бы приобщением к высшей касте. Не всякий в номенклатуре Перваза мог себе позволить выпить, но только достигший известных степеней и завидных рангов…
К выборам ЦК компартии маленькой союзной республики и делегатов на съезд «большой», московской КПСС добиралось, как правило, весьма повеселевшее и даже припухшее сборище передовиков и ударников, орденоносцев и выдвиженцев хлопковых плантаций и бахчей, механизированных колонн и машинных парков, приемных и заготовительных пунктов, обычной и «национальной» интеллигенции (как вода бывает: обычная и «техническая»)…
И всё было по-азиатски пышно, жирно, благодарно, без фокусов и сюрпризов. Разрушив многое, «перестройка» разрушила и этот вековечный покой пустынь, суховеем налетев сюда с далёкого и мало тут ощущаемого севера.
Чёрт дёрнул Горбачёва собрать год назад внеочередную всесоюзную партконференцию, каковые не собирались ажник с октября 1952 года, когда было решено, что необходимости в созыве Всесоюзных конференций нет. Это была роковая XIX конференция КПСС, откуда несколько посланцев Перваза во главе с баламутом Бельдыевым вернулись весьма окрылёнными и обнадёженными. Обезьянничать – в традициях окраин, и когда после московской некоторые товарищи стали требовать местной внеочередной конференции – даже Кульгарову уже нечего было возразить.
Внеочередная и, в духе бесноватого времени, чрезвычайная конференция созывались по воле значительной части членов республиканской парторганизации…
Но то, на что рассчитывали бельдыевцы, – не случилось, да и сам Бельдыев внезапно скончался от сердечного приступа в республиканской больнице, после того, как в комнате отдыха беседовал с московским гостем – что, кстати, снимало подозрения с товарища Кульгарова…
Так ведь бывает: износил себя человек, сгорел на работе, время нервное, страсти накалены, что-то обсуждал, кричал, кипятился, доказывал, а сердчишко-то слабое, ведь в возрасте уже…
Ну, и повезли его в больницу – вместо выхода на серпасто-молоткастую трибуну из тяжёлого, как железо, самшитового полированного дерева! В больнице ещё в реанимацию успел, однако же не дальше.
Из странностей сего события рядовые делегаты партконференции заметили лишь какие-то джутовые мешки с капустными кочанами, заносимые молодыми тейпачи Кульгарова с заднего, кухонно-буфетного входа во Дворец Съездов. Но сильно не заморачивались – несут капусту в столовую, значит, будут салаты делать и в суп класть, чего такого? Капуста – не водка и даже не виноград, чтобы пасть жертвой антиалкогольной компании…
Поскольку делегатам объявили, что знамя среднеазиатской демократии и особа, приближённая к генсеку-освободителю Бельдыев лишь болен, а не помер (тогда ещё) – отъезд меченого красными полумесяцами фургончика «Скорой» решено было не особенно раздувать в событие.
На широкой площади перед дворцом организован был небольшой и импровизированный, но ипподром, кипело восточной цветастой пышностью массовое гуляние активно перестраивающихся первазян: с лозунгами «Перестройку» в массы!», «Ленин, партия, Горбачёв» и огромными гвоздиками из папиросной бумаги. И, конечно, улыбками – множеством вполне искренних улыбок очень довольных жизнью людей. У них в Первазе всё хорошо – а будет, как они думали, ещё лучше: партия свободу даровала!
Партконференция, очередная она или внеочередная, на Красном Востоке всегда праздник и торжество, именины сердца для всех буфетчиков.
Не только центральная площадь, но даже и прилегающие улицы, весь центр процветающей столицы курил благовониями традиционно приправленного варёного мяса на огромных медных и керамических блюдах: баранина, филе сайгака и джейрана, речная птица, томлёная по традиции на особом масле из верблюжьего молока, прозываемого «сары яг», посыпанная кунжутом и, конечно же, прославившим республику шафраном!
Мало было стойких, кто сумел бы уклониться от соблазна попробовать прямо под голубыми шелками открытого неба великое обилие супов-чорба, которых русские называют «чурбанами», и таинственно приглашают гостей «с большой земли» отведать «суп из чурбана», почти что «суп из топора»! Для таких блюд не жалеют ни помидоров, ни фасоли с лапшой, ни ма́ша. А кому тяжеловатой покажется похлёбка из чурбана – милости просим отведать из расписной мисы лёгонкий рисовый суп с овощами – «маставу».
Но всё это – ничто перед великим изобилием плова! В советском Первазе его готовили десятками способов, причём баранину жарили в её собственном жире. А закусывали пирожками в виде шариков с мясом и местным диким луком ишлекли…
Для партийных в буфете действовало особое предложение: подкрепиться не «какими-то там» банальными шашлыками и кебабами, которые есть удел простонародья, а костяным осетровым вертелом «балык-шара» – тающей во рту рыбной шорбой, – подаваемой на лепешках чорек, или слоёных блинцах – гатлаклы…
У непривычной к такой плотности экзотики Алинки Очепловой глаза совсем разбежались, но Совенко держал под локоток, рекомендовал на правах бывалого то одно, то другое.
А вокруг щедро лился по фужерам и хрустальным кружкам кобылий кумыс и верблюжье молоко сарган, и к шафрановым «чаям-сахарам» подавали рассыпчатую, изюмчатую халву, медово-вязкий щербет, набат и бекмесам из фруктовых соков. А уж как описать вкус-нектар коржиков кульче, печенья пишме или пышек чапады, обложенных дынными и арбузными кубиками, даром местных благодатных бахчей, – не знали даже местные журналисты, всю жизнь их вкушающие. Язык чувствует, а сказать не умеет!
Пока врачи в республиканской клинической больничке пытались спасти изношенное сердце товарища Бельдыева, изъеденное тревогами за демократию и десталинизацию в Средней Азии, пока ещё и всё ещё первый секретарь Рустам Кульгаров мужественно сдерживал слёзы о соратнике, в окружении москвичей дирижируя площадными торжествами.
Усиленный динамиками «Гармония», чёрными «гробами», обтянутыми траурной материей, голос Кульгарова летел до изломанной линии городского горизонта, ломаясь о праздничные шатры и юрты, меж которыми суетились партийные и беспартийные повара, бренчали дутары, звенели монисты танцовщиц. И водили в попонах знаменитых на весь мир кетинских жеребцов, гордость республики!
И в этой суете забыл народ про Бельдыева, про которого, сказать по правде, больно-то и не помнил. Так, слышал что-то, в телевизорах на центральных каналах рожу видал, вещавшую что-то из московской демократической студии о трудностях и надеждах обновления… Ну, да мало ли таких рожиц, рожениц нового мЫшленья, в 1989 году вещало-то из студий…
В своей речи товарищ Кульгаров, щерясь золотозубым нешуточным оскалом степного волка, подчеркнул, что доблестный труд земледельцев Перваза создает в стране продовольственное изобилие и укрепляет экономическую мощь республики.
– …Кардинальное реформирование советского сельского хозяйства, принимаемые взвешенные решения нашей партии направлены на обеспечение достатка в каждом кишлаке, наращивание объёмов экспорта качественной продукции… – в этом месте Кульгаров со значением посмотрел на академика Совенко, придумавшего первазский валютный шафран. И вся Азия, если не вживе, то на огромных мониторах оценила этот поворот головы, это особое внимание к Виталию Терентьевичу и тем, кто рядом с ним…
Камеры телевизионщиков были словно бы привязаны к подбородку Кульгарова, и двигались строго-синхронно вместе с ним. А где-то в Москве, где показывали прямую трансляцию, с ненавистью и презрением смазливую мордашку Очепловой «срисовала» в обиженную память телезрительница Татьяна Совенко, пока ещё Совенко:
– Падальщица уже тут… Быстро она среагировала…
«Персек» (не персик, а первый секретарь) отгавкал свою речь, спотыкаясь на загогулинах акцента, и перешёл к награждению наиболее отличившихся передовиков труда денежными премиями и ценными подарками. Честь пожимать руку и вручать дары – передал многоуважаемому москвичу Совенко.
Ладно, вручать ясно кому! А кому передавать из-за кулис грамоты и букеты? Алина Очеплова и другая девушка, на неё похожая, как сестра, – одновременно шагнули к плечу, как к стремени. Столь же синхронно отступили. Алина поняла, правда, чуть запоздав, что референт-то теперь не она… А та, другая, с неё как списанная – уважила первенство:
– Прошу вас…
– Нет, прошу, ваш выход…
Ну, и кто из них самозванка? Обе имели дурацкий нагрудный знак, в СССР выдававшийся делегатам партийных конференций, оформленный под медаль, с косящим Лениным в центре лучей «самоварного» латунного золота. Обе под мышкой держали красные папки с тиснёным титулом партконференции.
Правда, у Алины Очепловой и медаль и папка были не свои. Совенковские. В Первазе её не ждали, на неё комплект не рассчитали. Виталий Терентьевич отдал ей собственный, а когда она пыталась протестовать, шепнул на ушко:
– Его за тебя наказать могут… А как далеко заходит партийное взыскание в Первазе – я не знаю…
Его – имелось в виду местного партработника, который не запасся по своей глупости и нерасторопности «пожарным» комплектом раздатки. И который, если оценивать оттенки чувств на его копчёном лице туркестанца, – очень пугался «неотоваренности» секретарши «Самого»…
– Ну чё, парень! – подмигнула ему Алинка. – Избежал ста палок по пяткам, благодаря чуткости товарища Совенко?
Откуда взялись в её голове эти «палки по пяткам», она уже не помнила, но, судя по всему, попала недалеко от «яблочка»… А в книжках «Делегату республиканской партийной конференции» нехватки не было, её наслаждаться получили и Совенко, и Очеплова...
***
Волею судеб Очеплова попала в крутой для неё – как думал Виталий Тереньтьевич – переплёт. Она угодила в свите шефа не просто на отчётно-выборную, а судьбоносную партконференцию в Первазе, на которой всё уже было подготовлено к отставке Рустама Кульгарова.
Она была рядом и в кулуарах, когда перед лощёным «выкормышем перестройки», долгие годы отиравшемся в Москве, в кругах столичной академической интеллигенции Бельдыевым, стали из мешка выкладывать отрезанные головы боевиков операции «Шаппельбаум»…
Бельдыев чуть на стену не полез, смахнув рукой от ужаса со стола телефон-«вертушку» и керамический чайник, а Совенко, криво, по-волчьи, ухмыляясь, «посочувствовал»:
– Ты их, товарищ Бельдыев, целиком, что ли, ждал?
Даже без межнациональной резни – хоть это и труднее – Бельдыев ещё рассчитывал использовать имевшееся у него большинство делегатов. Он рванулся, чтобы добежать до актового зала – огромного и помпезного, забитого местными «забитыми» коммунистами, до зала, где вдоль стен реяли красные стяги из цельных глыб шлифованного бордового гранита, монолитные, как единство партии и народа…
Но его поймали, прямо тут, в закутке, в двух шагах от шумного и кипучего моря депутатских голов, конкретно говоря – Никита Петров и Валера Шаров, двое подручных Совенко… Каждый из этих молодых и спортивных людей был сильнее потасканного в Москве и за границей Бельдыева, а уж вдвоём они зафиксировали его в углу «комнаты чаепитий президиума» совсем намертво.
Бельдыев дёргался, как муха в паутине, и косил бешеные, выпученные зенки на разложенные вдоль длинного стола головы турок и сирийцев из американской ЧВК… Он ещё не верил, что всё, обещанное ему всемогущей Америкой, уходит из рук…
И тут появилась она: Ева Алеевна Альметьева, сменившая Алинку «подле» этого подлеца Совенко. Молодая, гибкая, точёная, словно чёрная пантера, узкоглазая, с азиатской примесью, новый референт директора ВЦБТ ЦК КПСС.
Пока Ева Алеевна доставала шприц с содержимым цвета мочи, пока деловито колола зафиксированного шпиона в шею тончайшей иголочкой, и медленно, словно боялась ему больно сделать напоследок, спускала поршень шприца, – Совенко достал из чемоданчика второй, рубиновый по цвету, словно венозная кровь, препарат в ампуле.
После первого укола Бельдыев умер. После второго, казалось, воскрес – бледный, как труп, двигающийся как-то противоестественно, изломанно, но явно не окоченевший…
– Зачем вы его оживили?! – испугался Рустам Кульгаров.
– Чтобы его сторонники увидели, что его никто не убивал!
– Но он же им скажет…
– Ничего лишнего он им не скажет… Это уже не он. Телом дистанционно управляю я. Очень важно, чтобы второй раз он умер в больничной палате, окружённый своим кланом, и не поползли бы слухи о его убийстве…
– Но как такое возможно?! – схватился Кульгаров за седеющие виски, выпучив в обычном состоянии узкие зенки.
Совенко пожал плечами:
– Современная наука, Рустам-агай… Творит чудеса…
«А вот это уж, Аличек, лишнее… – тревожно подумала Алина Очеплова. – Распустился ты без меня… Болтать стал много ненужного... Неужели ты не видишь, академик, что он и так в глубине души считает белых европейцев шайтанами и злыми джиннами? А ты сейчас своими руками его в этой вере укрепил…».
– …Извини, я, наверное, тебя шокировал! – покаялся Совенко с виноватым видом перед Алинкой после «бельдыевского дела».
– Конечно! – напирала она – Она же как две капли я! Ты нашёл себе похожую на меня, один в один… Я даже не знаю, обижаться или считать это лестным!
– О ком ты?! – удивился Совенко.
– О твоей новой… Референт Альметьева! Понимаешь, ты просто взял и продублировал меня – конечно, я в шоке…
– Аль, а вот эти… м-м… эти мешки с башками…
Совенко имел в виду отрезанные головы басмачей и смертельную инъекцию продавшемуся американцам Бельдыеву, которые не могли не попасть в поле зрения Алинки. Но у женщин свои приоритеты шока:
– Да это-то ладно! – отмахнулась Очеплова. – Самое шокирующее, что ты просто взял и клонировал меня! А я не удивлюсь! Ты же в СССР главный по биотехнологиям, ты мог и клонировать в прямом смысле…
– Ну, перестань, не так уж сильно она на тебя похожа…
– «Нас двое, как в волшебных зеркалах!» – процитировала Очеплова Лопе-де-Вегу.
– Нет, ну уж не так! – тёр переносицу совсем сбитый с толку академик и номенклатурщик, понимавший в жизни всё, кроме женщин. – У вас сходный рост, цвет волос, может, косточка носа… Но ты обратила внимание, что у неё чёрные глаза? То есть не просто тёмные, а чёрные, редкая пигментация…
Сам кусал бараний шашлык на лаваше с тандыра, и никак не мог понять: почему из всего богатства азиатской экзотики его Алинку волнует только занявшая её место Ева Альметьева?
***
Очеплова очень ревниво сверяла параметры новой помощницы со своими. После чего и пришла к очень женскому, необоснованному фактами, но эмоциональному подозрению, что Виталий Терентьевич клонировал Алину Очеплову, бывшую Пескарёву…
Думая именно об этом, а больше всего о чувствах Совенко, которые могли бы заставить его искать, или даже создавать в пробирке её копию (вот, значит, как я его зацепила-то!), Алина лишь краем уха и глаза следила за всем бардаком, творящимся вокруг неё.
Зал партконференции принял сообщение о смене председателя конференции тревожно, но немного успокоился, когда узнал, что Бельдыев жив, с сердечным приступом увезён в больницу.
– Все мы работаем на износ… – меланхолично подметил Совенко, взяв, на правах московского гостя, ведение конференции на себя. А его люди, каждый по своему, обрабатывали нестойких делегатов… Мелькнул в периферийном зрении Валера Шаров, демонстрирующий кому-то увесистый кулак, – и пропал у задних рядов кресел…
Через полтора часа работы конференции пришла печальная весть: Бельдыев в больнице скончался. Как это и положено в Азии со смертью Баши очень быстро стало рассыпаться сплочённое им большинство… В итоге, несмотря на всю гласность и плюрализм, за кандидатуру товарища Кульгарова проголосовали почти все.
Он и сам не верил, пожалуй, что выйдет так быстро и чётко… Когда объявили результаты – в кулуарах он вздохнул пошире, бочкой раздувая грудь, удивляясь непредсказуемости воли Аллаха – и обнял гяура Виталия Терентьевича, как брата.
– Ну, рахмат, рахмат, Виталий-ага... Это дело твое в века войдет, акыны воспоют, эпос сделают... Ты, как сказочный батыр, землю перевернуть сумел! Хвала тебе и честь на моей земле! Все, что желаешь, – проси, ни в чем не смогу отказать...
– О делах после поговорим... – отмахнулся тоже уставший, «севший» на нервах, как батарейка, изнуренный путчист Совенко. – Отдохнуть надо... Ребят подкормить – сутки маковой росинки во рту не было...
Так и закрылась интрига с «демократическими переменами» в Первазе, которые хотели подогреть межнациональной бойней по образцу Карабаха, Ферганы, Сумгаита, и им подобных мест. Бойни не случилось, и демократы, сошедшиеся из кишлаков в столицу, а там потеряв вожака волчьей стаи, предпочли примкнуть к победителям.
Но Очеплова справедливо полагала, что вся эта политическая мутотень – дело Совенко, и её не касается. Очеплову больше волновало – как далеко зашло у Совенко с «нею номер два», с той точной копией (у ревности глаза велики), которой Совенко заменил Алинку…
– Алик, а куда деваются шеи у отрезанных голов?
– Мускулатура так устроена, что втягивает их под челюстную кость… – буднично объяснил он.
– А-а…
Больше на эту тему они не говорили. Но думать, конечно, оба думали…
***
На контрасте, на противоречии с пучеглазыми кочанами басмачей, словно бы всосавшими шейные «пеньки» под череп, этими гонцами смерти, выложенными перед Бельдыевым, Алина вспомнила про свою работу в Москве, людей, которые являлись к Совенке, вопросы, которые волновали этих людей…
Словно параллельные вселенные – а на самом-то деле одна… Именно академиком Виталием Совенко связанная! Вспоминался вперёд всех по странному капризу бабьей памяти никчёмный и нескладный хлыщ, создавший на мякине раздобревшей, как купеческая вдова, КПСС «социологическую лабораторию», и сам себе командировки выписывающий в разные курортные места. Совенко ему эту вольницу «зарубил», и пригрозил, что лабораторию тоже может закрыть за ненужность…
Но хлыщ не испугался, наоборот, записался на приём, пришёл «права качать». В кабинет его Совенко не пустил – как раз вышел куда-то отъезжать, и разговаривали они на повышенных тонах, оба опираясь на стол Алинки, по разные стороны баррикаде подобной громадной электрической печатной машинки «Ятрань».
И этот «старший научный сотрудник», запавший Очепловой в память, никому не нужной социологической лаборатории кипятился тогда во вполне себе вертляво-современном, «перестроечном» духе:
– Да, мы стали другими, Виталий Терентьевич… Да, с запросами мы стали! Смиритесь! Мне не нужны выборы без выбора! Мне не нужны кислые кирпичи вместо подового хлеба! Мне не нужны ботинки с тупым рылом!
– Тебе не нужны… – мрачно смерил его взглядом Совенко. – А ты сам-то кому-нибудь нужен?! Не то, что ботинки твои, а вот ты сам, просто в роли живого?
– Почему вы со мной говорите в таком тоне?! – опешил социолог. – Что за рецидивы сталинского рыка?!
Совенко дальше резал «кислый кирпич» буханочной и «бухой» правды-матки:
– Тебя советская власть из жалости достала из курной избы, из лаптей, в квартиру поселила, ботинки дала – вишь, не того фасону! Да если бы не она – ты бы в младенчестве на родном хуторе сдох бы от трахомы…
– Интересно, можно ли умереть от трахомы? – задалась Алинка праздным вопросом, ровняя ноготочки пилкой.
– Ты и с ботинками никому не нужен! И без ботинок никому не нужен! – орал Совенко. – Это я могу уехать прямо сейчас в Париж, в Лондон – меня давно там черти с фонарями дожидаются! Но я стою на собственных ногах, а ты понятия не имеешь, через какую кровь, грязь и смрад нужно пройти, чтобы на собственные ноги с чужой шеи слезть!
«Той шеи, которая при отрезании втягивается под челюстную кость в силу устройства человеческой мускулатуры…» – знала из теперешнего дня Алинка.
Очеплова, невольный свидетель, не поленилась, заглянула в шикарно изданный «Справочник сельскохозяйственных терминов», необходимый под рукой, если имеешь дело с Совенко и его подручными. Прочитала, что трахома вызывает такое-то и эдакое, «вплоть до полной слепоты», но насчёт смерти написано не было. Болтун-социолог не умер бы на родном хуторе в «лаптях хозрасчёта» от трахомы! Шеф преувеличивает: он бы просто там ослеп…
А может быть, он и ослеп – только духовно, и не сможет из своей московской квартиры, завешанной экзотическими чеканками и книжными полками с оптимистичной фантастикой, увидеть ни под каким углом барановидные отрезанные головы басмачей на столе в комнате отдыха руководителей? Головы из проходного и второстепенного для ЦРУ плана «Шаппельбаум»?
Алина сочувствовала своему шефу: объяснить что-то хлыщу-социологу так же безнадёжно, как что-то объяснять голове бойца американской ЧВК, втянувшей на чайном столике шею в череп, как черепаха втягивает ноги под панцирь.
Если только иметь машину времени, и показать этому «старшему научному» его будущее: как он умирает на стройке, от туберкулёза в строительном вагончике, потому что иного места ему в новой жизни не нашлось? Потому что демократия – это не власть народа, а власть свободно определившихся в уличной драке без правил победителей, в круг которых этот дуралей не вошёл? Боец «Шаппельбаума» мог бы войти, он тренированный, а это ничтожество с дипломом, с кривоватым телом деревянного Буратино – нет…
Ну, покажешь ты будущему гастарбайтеру его грядущую судьбу, как он вернулся к той трахоме, от которой его уводили весь ХХ век, – ведь не поверит! Увы, Виталий Терентьевич, это знание не приходит, когда оно нужно; а когда оно приходит – оно уже не нужно. Поздно, потому что понимать-то…
3.
– Мне нравится ощущение свободы, которое дают ваши автомобили в пустыне! – сознался Рустам Кульгаров, вывозя москвичей «показать настоящие куркумские барханы». – Ни аргамак, ни ишак, ни верблюд не сравнятся с ними! Но имейте в виду, что в наших краях законодательно запрещается ездить в пески на одной машине… Когда температура плюс 50 в тени, поломка равна смерти…
– Не очень я понимаю, как можно на машинах гонять по песку... – пожал плечами Совенко.
– Это потому, что вы не выбирались в сердце Куркумы… – объяснил Кульгаров. – Там, увидите, по пескам можно гнать, как по асфальту! Главное, чтобы подвеска подходила…
И действительно – удивлялась потом всю жизнь Алинка Очеплова, – песок оказался совсем не таким рыхлым, как ей представлялось по мотивам передач незабвенного «Клуба кинопутешественников»!
Один раз, правда, застряли, и пришлось пускать в ход лебедку, но в целом мчались довольно бодро. Шёл период засухи, и вместо дорог в пустыне использовались попутные русла пересохших потоков сезона дождей. Там на донышке – очень много камней, но вязкость ниже. УАЗик, адаптированный под Перваз, берёт с разгону!
Перед поездкой Алину, как и всех «уважаемых ханум», предупредили, что одеваться в пустыню, как попало, нельзя: себе дороже. Никаких коротких юбок или курортных шлёпок на ногах, никаких каблуков, обязательно накидку-бебрерку на голову, тёмные очки, кто очкастый – тем поверх обычных. А ещё: кеды или кроссовки. И если у кого нет своей куртки – тем выдадут хлопковую куртку. У Очепловой не было. Ей выдали.
Одевшись поутру, она оглядела всю себя в огромное зеркало своего «номера-люкс», и осталась довольной. Очень женственно заменила грубую берберку тонким льняным платком и широким шёлковым шарфиком ему в дополнение, стройные ножки и бёдра подчёркнуты брюками-капри. В больших тёмных очках выглядит не как черепаха (чего боялась), а мистически и таинственно (на что надеялась). Хоть и ехали ненадолго – прихватила с собой в сумочку расчёску и крем от загара. На ногах – лёгкие, по блату «достанные» импортные мокасинчики, напоминающие здешние узорные ичиги народных ансамблей…
После первого же часа экзотической экскурсии Очеплова прокляла всё на свете: ветер в лицо, песок в очки, из-под оправы подлезает мелким сеевом в слезящиеся глаза. И печёт с белых от накала небес в открытые «джиповатые джипики» (так она прозвала экскурсионный транспорт, напоминавший табуретки, у которых вместо ножек – колёса) немилосердно, так что чувствуешь себя курицей в духовке. А хотела выглядеть орлицей!
К тому же взгляду не за что уцепиться: один и то же вид продублирован, кажется, на все точки маршрута!
– Смотри-ка, сад! – вдруг подтолкнула локотком подруга по несчастью, именуемому Совенко, «Алинка номер два», Ева Альметьева.
– Поздравляю, глюки! – хмыкнула Очеплова. – Головку напекло…
Но «глюки» были и у неё самой, потому что теперь и она уже увидела сад. И это казалось чудом – садик появился вдруг, из ниоткуда.
Мираж?
Зеленые деревья, сочная трава, ручей. Только людей нет.
– Это наш обычный маленький оазис, – объяснял Кульгаров, до женщин не снисходя, обращаясь лишь к Совенко, поливавшему «боржомом» платочек о четырёх узлах на голове.
– Тридцать соток посреди пустыни, как усадьба колхозника… Поселиться в таком, конечно, не получится, но вокруг родника испокон веков наши скитальцы-караванщики останавливались на отдых… Маршруты так и шли – от оазиса к оазису… Где вода – там жизнь, где немного воды – отыщется немного жизни…
В необитаемом садочке – если задуматься, то почти ведь необитаемый остров, как в детской книжке, – вокруг слабенького, но прохладно-журчливого ключа экспедиция отважных партийцев устроила пикничок, и Алина попыталась выхлопать из себя, как пыль из паласа, въевшийся под одежду песок.
Когда тронулись, то, естественно, принявшая оазис за мираж Очеплова приняла настоящий мираж за оазис. Миражи в Первазе – самое удивительное из всего! Сразу, моментально и для всех – вдруг пустыня неожиданно обрывается – и плещется, сверкает на солнце самое настоящее море. Алина по книжкам думала, что всё это должно быть в дымке, в тумане, расплываться в глазах – так ничего подобного. Все невероятно четко. И самое пугающее – что все без исключения твои спутники видят то же самое, что и ты.
Раньше Очеплова думала, что галлюцинация и мираж – одно и то же. Тут поняла: галлюцинация – это в голове, а мираж – это оптика. Оптические преломления в атмосфере. Смотришь на бескрайние воды в шоке, видишь, что и другие смотрят туда же – потом вдруг как будто кто-то щёлкнул выключателем: видимость моря исчезает так же внезапно, как и появилась. И тоже – для всех одномоментно…
А потом снова возникло видение, и Алинка даже вслух сказала: ну, мол, шалишь, теперь не обманусь, это ещё один мираж!
Но теперь, словно издеваясь над ней, это был ещё один оазис, покрупнее: с магазином ковров для туристов, с мечетью и почитаемым старинным мазаром, при котором жил в уединении знаменитый на всю республику мастер-дутарчи Ахмед Саманчон…
***
В глубине огромного, широко раскрытого и шероховатого на ощупь печного зева пышут накалённым подмигивающим жаром угли рассыпчатых с прогара ореховых дров с терпким «грецким» духом. Иногда из этого пепельно-алого, пульсирующего тела древесного огня рыжими вихрами-протуберанцами весело выныривают сполохи языков пламени.
Одним боком к обжигающей кучке углей стоят чугунок и сковорода. В чугунке мелкими пузырьками подкипает куриный суп с яичным порошком, с веснушками жировых крапинок, светло-жёлтый и игривый. В сковороде – томится жареная картошка.
Сковорода не простая: миллионы её родных сестёр рождаются круглыми дурами, а эта – с «клювиком», чтобы потом удобнее сливать было жир да масло… Серый печной пепел кое-где запятнал бока чугунка и сковородки, но не запятнал их репутации самых вкусных и желанных после трудов и ночных холодов (ночью в пустыне, как это ни странно, бывает довольно прохладно!) «сосудов радости простой»…
Семья Саманчона, удерживая дистанцию от жгучего дыхания шершавой мазанки-тандыра, готовится угостить путников. Это – с виду – обычный трудовой день, который человек делает своими руками: выпиливает, замешивает и поливает. Руки болезненно зудят от работы ножовками, от лобзаний тонкими лобзиками тутовой древесины, от возни с шёлковыми нитями, «с которых» делают потом струны… Лица керамически обожжены пустыней…
Естественно, как и всё на советском Востоке, это оказалось «роялем в кустах» для столичной делегации: бесценные хорасанские ковры дарили, свернув в плотные брёвна; и дутарчи Ахмед заранее готовился к визиту «больших людей» и преподнёс подарок...
– Нет у нас в Первазе более популярного инструмента, чем дутар, – разглагольствовал гостеприимный Кульгаров. – Бережно хранит республика традиции преемственности мастерства и его изготовления...
Потом рассказал малость о Саманчоне, смущённо улыбающемся, почти шоколадном от пустынного загара, – что, мол, мастер наследственный, сызмальства у отца перенимал, а игрец прирождённый.
– В наших кишлаках, – смеялся Кульгаров, – никто не может понять, почему русские зовут «мукомолами» мельников! В Первазе мукаммол – это музыкант, который играет на дутаре мелодии-мукамы. Струнный дутар издавна сопровождал нас в радости и печали, в нелегких переходах по ущельям и пустыням великой Азии… И сегодня искусство бахши – основа фолькора в нашей республике…
А потом, согласно сценарию, над которым они в Первазе, поди, ночь не спали, Ахмет Саманчон вручил академику Совенко один из дутаров своей работы.
«Нахрена козе баян? – подумала ироничная Алинка, но не стала людям портить праздник вопросами. – Что будет Совенко в Москве делать с этой весомой бандурой?».
Сам Совенко – школа ЦК КПСС! – сделал вид, и мастерски, будто всю свою тёмную жизнь только и мечтал, чтобы ему дутар подарили.
– Что же вы хотите за свой великолепный подарок? – поинтересовался он, бережно, как младенца, принимая на руки редкостный инструмент.
– Ответа академика на мучающий меня всю жизнь вопрос по поводу марксизма-ленинизма… – смущённо улыбнулся дутарчи.
– Просьба, достойная царственного Сулеймана([49])… – кивнул московский гость, держа в руках темно-коричневый дутар, гладкий, словно мраморные колонны на ощупь, поблескивающий каким-то особенным оттенком. – Я рад буду помочь вам, если смогу быть полезным…
И все первазцы оценили, что русский назвал Соломона Сулейманом – так рождалось то, что много позже назовут словечком «политкорректность»…
Ахмед начал издалека, заставив изнывавшую за душным дастарханом угощения Очеплову подумать штампом: «бла-бла-бла!». Он рассказал, что учился в Москве, а потом много выступал там, и знает о большом смущении русских умов, о том, что коммунизм там стал посмещищем.
– Но ведь политическая цель коммунизма была моральной целью всех народов с самого начала истории! Об этом говорят наши эпосы и сказки, песни и стихи, да ведь и вся ваша европейская литература – тоже об этом! Писатели и читатели из дворян пороли мужиков на конюшнях, продавали их, как скот, морили голодом, но почему-то упорно воспевали в каждом томике честь и правду, искренность и добродетель, щедрость и товарищество!
«До чего же все эти среднеазиаты многословные! – думала Алинка, утирая лоб ладонью. – Это он по-русски так чешет, а если возьмётся на родном говорить?! Поистине не врут, что Азия нетороплива…».
– Допустим, – гнул свои сомнения Ахмед, – писатели были особые люди – но их читатели-то не были особыми людьми! И сегодня – с кем бы ты ни вступил в разговор, он не только улыбчиво примет все твои аргументы против жадности и подлости, вероломства и скверны! Он ещё и добавит собственных аргументов, доказав, что вы с ним единомышленники…
– Всё это понятно! – улыбался Совенко – кроме одного: в чём ваш вопрос, уважаемый ага?
– Вопрос мой сломал мне лоб… Ведь если все люди против зла – тогда откуда берётся зло? На протяжении пяти тысяч лет не было на Земле поколения, которое не восхищалось бы сагами о бескорыстных героях, их самопожертвовании во имя других людей, и не клеймило бы позором алчность и самолюбование… Но объясни, академик – с кем тогда мы воюем? Если все на словах за добро – откуда тогда силы у зла, и кто составляет эти силы?
***
Партийное казённое радушие у Виталий Терентьевича сменилось искренним интересом: Алина знала, как это выглядит, хоть такое случалось и нечасто. И теперь заинтересованно-многословным стал уже сам академик:
– Есть две стадии болезни по имени злодейство, – объяснил Совенко. – На первой человек ещё остаётся человеком. Он просто хочет хапнуть быстро и много, чтобы зажить очень богато, и буквально с завтрашнего дня. А поскольку добро для этого средств не предоставляет – он обращается к силам зла. Но пока ещё помнит, кто он, зачем и почему. Он ещё не путает средства с целями, и хотя средства его нечисты – цели его вполне человечны…
Видно было, что Кульгаров и его прихлебатели ближнего круга не очень довольны таким направлением разговора. Кульгаров влез между беседующими вместе с девушкой, разносящей прохладительные напитки, рекомендовал талкан, щербет, чюлю, а сам нетерпеливо, по-байски, стегал себя сувенирной камчой по голенищу белого ичига…
Совенко отпил из бокала чюлю, после гостя вежливо отпил из другого бокала и дутарчи. Но на бодрой речи академика это никак не сказалось:
– Человек, использующий зло – ещё не служит ему. Он признаёт добродетель нормой жизни, а исключение делает только для одного себя. Но за начальной стадии болезни следует запущенная её стадия, когда человеческое умирает в человеке. Внутрь опустевшей оболочки подселяется инфернальное существо, изображающее из себя человекоподобного, но бесконечно далёкое от всякой человеческой логики и круга человеческих понятий.
Таким путём, по мостику жажды красивой жизни, демоны обретают себе плоть. Для беса внутри человека зло уже не средство, а цель. Злого человека легко подкупить и перекупить, ведь зло ему нужно только в целях наживы, а не само по себе. Демона, укравшего человеческую плоть, съевшего человека изнутри, – никакое золото не насытит, да ему уже и не нужно никакого золота. Разбогатеть – цель человека. Плохого, но ещё человека. У беса такой цели нет. Бес, можно сказать, неподкупен. У него всё наоборот: деньги лишь средство, а причиняемое зло – конечная цель!
– Мы торопимся, Ахмет-агай, – пожурил Кульгаров вроде бы удовлетворённого ответом дутарчи, и, подняв голос до трибунной октавы начальника, завершил сценку: – Во все времена дутар являлся и лучшим подарком в Первазе! И сейчас сохранилась эта традиция – когда хочется выразить особую искренность и доброе расположение к кому-либо, дарят дутар… Вот и мы с Ахмет-агаем решили, Виталий Терентий-улым, подарить вам наш дутар в знак сердечной дружбы!
Совенко ответил полупоклоном.
4.
Вскоре стало понятно, куда торопился и торопил других Кульгаров. В следующем необитаемом оазисе, вдали от ненужных чужих глаз думал он, как тут говорят, «утопить пальцы в бараньем сале», а проще говоря, знатно сам пожрать и гостей попотчевать.
Здесь лучшие повара уже курили благовония умопомрачительного ферганского плова, «доводили» кебабы с огурцами, помидорами, сладким перцем, и даже, специально для русских – с капустой! Поскольку дело сделано, и в шляпе, и вокруг только «свои» километров на тридцать в окружности, – можно выпить, и крепко выпить! Под шашлычок и под вечер, ближе к сумеркам, – пить вдвойне приятно… Водки припасли несколько пластиковых ящиков, но…
Но!
Виталий Терентьевич Совенко в этой азиатской республике суровых нравов и древних феодальных адатов волен был делать ставку на старые брежневские кадры, вроде Кульгарова. Или на выращенные «перестройкой», вроде поднаторевшего в Москве Бельдыева. Но, как ни крути, он понимал, что по большому счёту – все они одним миром мазаны.
И доверял только своему ближнему кругу, своим приезжим помощникам. Таким, как Алина Очеплова. Точнее, таким, каким была Алина Очеплова, потому что, хоть и казалось – вчера расстались, – она уже, к ужасу своему, никого возле Совенко не узнавала!
Дежурным охранником служил теперь совсем юный старший лейтенант госбезопасности Никита Александрович Петров.
По бухгалтерской части и документальной отчетности, в которых Виталий Терентьевич традиционно «плавал», помогала молоденькая комсомолка, переманенная из инструкторов ВЛКСМ, чуть ли не из пионервожатых, – Ева Альметьева. А ещё был Валера Шаров, которого Совенко по каким-то ему одному известным причинам привёз с другого берега Каспия, из ментов, тоже по виду как школьник, и с первого взгляда ясно, что обалдуй…
Петров, или в просторечии – Пит, был силен, мускулист, розовощек, в нем играли жизнь и оптимизм. Он умел стрелять с двух рук, метать нож с ловкостью Вильгельма Телля, и постоянно над чем-нибудь похохатывал.
Ева – темная, с черными, как ночь, глазами, короткой стрижкой, в почти мужском костюме… Особая головная боль Алины Очепловой: красивая девочка с задатками делового «синего чулка», вся как бы поглощенная работой, подавленная значением дел, в которых участвует.
Кульгаровы (теперь уже Алина перезнакомилась с целым их выводком – весьма разветвлённый в Первазе клан!) – искренне полагали, что водка – язык межнационального общения с русскими.
В песках оазиса всех москвичей снова попытались вусмерть напоить на шашлыках, но преуспели только в отношении Евы. Понимая, что с бумагами и шприцами больше работать не придется, она позволила себе расслабиться и приняла лишнего. Шашлыков она почти не ела – берегла точеную фигурку, а вот замахнуть приличную стопку – не стеснялась.
Пит спортивно «берёг здоровье», а Совенко – деловую репутацию. Действо по традиционному напаиванию московских проверяющих с вручением местных сувениров происходило на фоне живописного скального надлома, среди вечной песни барханов, и даже вблизи неспокойного Хвалынского моря…
– Хороший шашлык, – сказал Очепловой этот обормот Шаров, вообще неизвестно кто при Совенко – как, впрочем, и «явившаяся-не запылившаяся» бывшая Пескарёва. – Молодой баран... – и игриво дополнил, что это он про себя.
– Да... – улыбнулась Алина, чуть склонив голову. Её глубокие и пронзительные топазовые глаза, менее редкие здесь, в Азии, чем на берегах Невы, и магнитили и пугали. – Не пожалел наш хан, лучшего заколол...
Шаров понёс какую-то ахинею, и Очеплова приняла меры от приставалы:
– Ева! – позвала Очеплова собственную копию, чтобы отвязаться от дурака. – Ты... водку пьешь?
– Как офицер, обязана, – засмеялась Альметьева. – Но если тебе не нравится, могу и бросить...
«Зачем ей ради меня бросать пить?» – недоумевала Очеплова, но вникать в бред пьяной бабы не стала.
– Товарищи! – заорал вдруг у мангала Совенко. – Я предлагаю лучший тост из всех, прозвучавших сегодня! Я выиграю этот кинжал! – и он придурковато грозил кому-то кулаком, видимо, тем, кто тоже хотел выиграть неведомый кинжал…
– Чего это он? – вздрогнул Шаров.
– Они там конкурс устроили... – потупила Алина свои глаза-бритвы. – Все говорят тосты, по-восточному, кто как умеет, а лучший тост премируется кинжалом в серебряной инкрустации...
– А-а...
– Я предлагаю тост! – заполошно орал Совенко, как придурок. – За Михаила Сергеевича Горбачева! За перестройку!
– Ура! – отзывалась толпень чиновных алкашей. – Ура! Лучший тост! Кинжал для товарища Совенко! Немедленно несите кинжал, товарищ Совенко его заслужил!
В этой кипени абсурда, расцветшего как сирень в лучшие годы, Очеплова оторопело наблюдала: пьяная в хлам и оттого более женственная, гибкая как пантера, Ева Альметьева вдруг притянула к себе Шарова. Удерживая под руку, блуждающим взглядом заглянула в лицо:
– Молодой человек... Валера, кажется? Валера, вы меня представите вашей девушке?
– Пожалуйста! – смутился Шаров. – Это Алина Игоревна... Алина Игоревна, это Ева...
Две мысли зубной болью пронзили Алинку: первая – как это они могут быть между собой незнакомы?! Вторая – когда и почему она вдруг стала «девушкой» никчемушного и неизвестно откуда взявшегося в свите Шарова?
– Ты коммуникабельный парень! – сарказмировала Очеплова. – Уже всех красивых женщин по имени знаешь...
– Вы мне льстите... – кокетничала Ева, не отпуская Шарова, который, надо думать, про себя уже проклинал эту прилипчивость. – Но надеюсь, Валера с ваших слов заметить и оценит… И постарается заполучить...
Возникло неловкое молчание, в понимании Алины связанное с ощущением полной идиотизма сценки. Шаров попытался разбавить его улыбчивым укором:
– Развращенные вы люди, москвичи...
– Кстати, Валера, почему вы грустите? – снова тяпнула его вниманием Ева.
– Да вот с работы выгоняют... Хотят законопатить по комсомольской путевке в Коми АССР...
«Где он вообще работает-то? – неслось в голове у Алинки. – Жива не буду, а у Алика разведаю… Сегодня же…».
– Какая жестокость! – пьяно расплывалась Ева. – Чушь! Вы достойны лучшего! Переезжайте в Москву!
– Мало там моего брата из районов?
– Мало моей сестры, из коренных... Вы, вот что... Женитесь на мне, и прописка вам обеспечена, с жильем перетрём вопросы...
В наивных, мальчиковых глазах Шарова читалось очень даже ясно досада со всеми знаками препинания: «нажралась как свинья, теперь меня фрахтует в няньки... Возись теперь с ней до самой столицы, а потом проспится и не вспомнит, что болтала... Все они так...».
– Ладно... – сказала Очеплова. – Вам тут, видно, и без меня хорошо... Продолжайте переговоры, а я пойду хряпну ещё стопочку по-офицерски...
– Хряпни, и возвращайся! – прокричала вслед Ева. – Тогда мы с тобой поговорим на равных...
***
Впервые Очеплова поняла всё, когда в беседе взаимных улыбок академик Совенко вдруг вздумал проэкзаменовать хана-эмира на партийное «знание матчасти».
Начал издалека: про значение шафрана в народном хозяйстве, про благовонную воду из него, известную античности, про то, что шафран – сильный афродизиак.
«Для тебя-то это важнее всего», – мысленно хихикнула Алинка. И слушала дальше про лечебные свойства шафранных ванн, и что нити шафрана придают изысканный аромат вину. Про хлеб с шафраном, и что в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» не раз упоминается водка, настоянная на шафране, о коем пишут и Аксаков и Тургенев. И что рыльца шафрана используются для окраски и ароматизации «кондитерских изделий» (речь у Совенко на людях всегда была корявой, партийно-казённой), «а также при производстве сыра, колбас и ликёров». Ещё шафран имеет «консервирующее действие».
Очеплова недоумевала – к чему он это всё и зачем? Оказывается, решил проверить – кому доверил дело! Не про марксизм-ленинизм спросил (тут Кульгари, наверное, оттарабанил бы цитаты), а ближе: ты, мол, Рустам-агай, на шафране сидишь, отличи-ка настоящий шафран в пиалочке от поддельных, в точно таких же пиалах!
Была бы Алинка, как раньше, секретарём, отговорила бы дурака судьбу пытать. А эта Ева, новенькая, сама дура – пьяно выслуживается, подготовив всё на подносе, будто девка на презентации!
Европа так устроена, что её легче понять мужчине с его железной аристотелевой логикой. Азия устроена так, что её легче понять женщине. И когда чингизид Рустам Кульгаров зыркнул на Совенко быстрым, как удар кинжала, и таким же острым взглядом узких, как щель в сабельных ножнах, карих глаз, Алинка Очеплова подумала: «Ой, берегись такого выражения, Виталий-дустым, Терентий-улым…».
А Совенко ничего и не заметил… Лопух!
– Помоги мне блеснуть? – заискивающим шёпотом попросила Зарина Кульгари у Алинки, через руки которой все бумаги по этому чёртову шафрану проходили. И бывшая любовница великодушно помогла будущей супруге. Таким же заговорщицким шёпотом сообщила в нежное розовеющее лепестком розы ушко восточной красавицы:
– Шафран даст воде ярко-жёлтый цвет… Подделка из сафлора – нет. Подделка из куркумы – даст, но запах будет не шафрановый. А подделка из имеретинских бархатцев – последняя из четырёх…
Поразив будущего мужа, а ещё больше – злого, гуляющего желваками отца, Зарина с повадками пантеры и обжигающе-миндалевидным взглядом водой из чайника отделила шафрановый порошок от сафлорового, куркумного и бархатцева… А потом, когда мужчины отвернулись, увлекшись другим вопросом, благодарно кивнула Алинке, сложив ладони у пышной груди…
Будем считать, что семейство Кульгари из неприятной ситуации выпуталось с честью, но зря, ох зря вы, Виталий Терентьевич, выставили тогда чингизида Рустама дураком перед его придворными!
5.
Завтра был ад. Дутарчи Ахмед умер нехорошей, бараньей смертью – в 1992 году ему перерезали горло. В его оазис явились участники «национально-освободительного движения», обожравшиеся насваем([50])… А точнее более крепкой дурью, которую им англосакс-инструктор, Рембо белобрысый, давал под видом привычного насвая…
У Ахмеда нашли много гяурских книг – от Пушкина и Достоевского до Шекспира и Марка Твена. Сожгли все: англосакс, беспрерывно чавкая жвачкой, был равнодушен не только к Пушкину, но и к Шекспиру. В его жизни были другие цели, другие ориентиры и совсем другие приоритеты…
Ахмеда объявили «манкуртом» – перерожденцем, изменником, хуже гяура. Он вошёл в общую сводку по многотысячным жертвам среднеазиатских погромов, лёгшую на рабочий стол Совенко…
– Дело не в жертвах! – говорил он потом, много потом, когда ничего уже не нужно было говорить, ибо всё стало «поздно». – Жертвы были и будут в любом движении, даже автомобильном… Дело в том, что всё это движение, по имени «перестройка», изначально было не в ту сторону, и всё, на чём оно себя строило, – было в корне ошибочным. Мы своими руками стали помогать именно тем тёмным силам, с которыми человечество пять тысяч лет цивилизации отчаянно боролось и которые пыталось нейтрализовать всеми средствами – от застенков до нравоучительной поэзии…
У бесчисленных жертв времени не было никаких последствий… кроме новых жертв. На жертвенном пути «перестройки» ничего не строили и ничему не учились. На крови не вырастало будущее – только чертополох и новые убийцы. Причём глупее и свирепее предшественников. Начинался чёрный смерч, пляска смерти, гремящей костями, – а где и когда они закончатся… Помоги нам всем Бог!
Завтра был ад. Но ведь умные люди видели его приметы и контуры уже сегодня. Алина Очеплова с женской проницательностью понимала, что не случайно вышла та случайность в пустыне, и не смешным вовсе был тот смешной случай, при котором Рустам Кульгаров смеялся с лающими нотками…
Это когда посреди вечерних, сиреневых в закате песков передний новенький УАЗ вдруг решил, что нужно резко развернуться. И внезапно сдал назад, а фонари заднего хода у него почему-то не загорелись…
Сзади находился ничего не подозревающий джипик с Совенко – и флагман с немалой силой въехал в его машину, разбив переднюю часть…
А Совенко, как обычно у него – «рукой водил» – стоймя что-то окружающим показывал, и от удара – упал, будто пулей срезали…
Из всей суеты Алине запомнилось больше всего, как ловко и органично выхватила вдруг пистолет из подплечной кобуры делового костюма Ева Альметьева, нависая прикрывающим жестом над поверженным академиком…
Но ни ей, ни другим стрелять ни в кого не пришлось, а Совенко отделался лёгкой ссадиной, и потом смеялся вместе со всеми: это же надо столкнуться в ровной и открытой, как пустой стол, пустыне, где, кроме них, на сто километров никого и ничего! Вроде бы как бы обошлось без серьезной беды, и возвращались вполне дружно.
Потому что, казалось бы, Кульгаров тут же разъяснил недоразумение: когда ориентиры, вроде оазиса, пропали из виду, нужно постоянно понимать, куда в этих песках держишь путь, сверяясь и с компасом, и с картой.
Иногда приходилось разворачиваться на 90 градусов, чтобы вернуться на маршрут. Так и поступил водитель-первазец из головной машины, когда посмотрел на карту и понял, что нужно резко развернуться. А почему габаритки не загорелись? Ну, бывает, техника…
– Только думаю, не техника это… – покачала головой Очеплова в полумраке азиатской ночи, когда они остались с Совенко вдвоём, и она вызвалась сделать ему массаж спины на хлопковом меду.
Местные заслали в санаторий-профилакторий, где расположилась «выездная бригада» москвичей, в апартаменты к Совенко двух гибких, как чинары, молодых массажисток с глазами маслИнистыми и маслЯнистыми.
– Идите-ка, девочки, телевизор посмотрите! – выпроводила их из опочивальни босса Очеплова, хозяйничающая вокруг академика, как встарь. Забрала у них ляган([51]) с совершенно белым, как алебастр, хлопковым мёдом и кумган с благовонным шафрановым маслом. – Я сама управлюсь…
Девушки в пёстром легкотканном убранстве, синхронно и забавно поклонились ей молитвенным жестом ладоней
– Раньше я чувствовала себя богиней только с моим Димкой! – созналась Алина, принимая на ладошки белую тягучую сладость. – И то только когда я за рулём, а он рядом, на пассажирском кресле, крестится…
А Совенко – без пиджака, галстука, даже сорочки и штанов – лежал перед нею распростёртый и жалкий, костлявый и сутулый, словно в анатомичке..
И она гладила его шершавую, бледную, на плечах веснушчатую кожу широкими дугами втирающих жестов, на меду прирастая к нему. Это массаж трудный, и даже опасный, если перестараться: когда белая патока пчелиного хлопкосбора темнеет, то ладонь отрывается от кожи порой с треском рвущейся ткани. И слова запыхавшейся самозваной массажистки такие же отрывисто-рваные:
– Два медведя в одной берлоге не уживутся, Алик… – учила Алина женской обтекаемой мудрости. – А ты медведь, хоть и пронырлив как лиса, но медведь… А кто другой медведь – сам думай.
– Ты полагаешь, он специально? – пригорюнился кряхтящий от суровых ласк вдоль спины Совенко. Имел в виду, конечно же, не водителя, а перезрелый персик «персека».
– Что он сказал, когда тебя поднимали, помнишь? Поговорку привёл – мол, пустыня слабых седоков в седле не терпит… Пустыню оседлать мало – перейти ещё надо…
Ныне, правда, Совенко был уже не седоком, а наоборот. И верхом, лихой и хмельной всадницей на нём сидела Очеплова. И, наверное, сжимая ногами его бёдра, как заправская амазонка, она могла бы сказать ещё что-нибудь полезное, и даже в чём-то сгладить грядущий ад. Так, по крайней мере, думала потом, задней мыслью, всегда обманчивой и задним числом многообещающей…
Но подскользнулась на бабьей дури (как опять же, сама себя винила) и стала выяснять никому не нужные подробности про Еву Альметьеву, щекотавшую её самолюбие сходством и бесившую своим наличием.
– …Только не говори мне, что она не в твоём вкусе! – капризничала Алина, сдувая с бровей свою взмокшую чёлку, утирая лоб тыльной стороной сладкой, засахарившейся ладони. И дёрнула с лопатки больно, так, что он закряхтел. – А то получится, что и я не в твоём вкусе!
– Дело в том, Алечка, что это я не в её вкусе… – противно хихикал Совенко.
– Совсем баба обнаглела! – возмутилась Очеплова. – Таким рагу брезгует, а за ним, между прочим, очередь стоит… И кто же тогда в её вкусе?
– Ну, мне кажется, такие как ты, Аля…
Очеплова поперхнулась смехом и сбоку поднырнула заглянуть ему в глаза: нет, он серьёзно!
– Ну, а с другой стороны – чего я удивляюсь? – она, заведя руки за бёдра, шлёпнула босса по обеим ягодицам, словно наказала. – Ты, Алик, урод. И вокруг тебя собираются всякие уроды. А чтобы ты не обижался – я и себя имею в виду, в том числе…
– Никогда не думал, что тебе нравятся женщины!
– Тьфу на тебя, дурак, типун тебе на язык! Я в другом смысле… Слушай, а ты это насчёт неё… Действительно уверен?
– Ну конечно, нет! – он даже оскорбился. – А ты, стало быть, уже интересуешься?
– Знаешь, Алик, – не поддержала она шуточный тон, – чтобы кидаться такими обвинениями, нужны же основания! Это же серьёзно, это статья в уголовном кодексе!
– Я, Алюсик, свечку не держал и точно не знаю… Как сотрудник она меня всем устраивает, а в постельные её дела я не лезу…
– Ты явно стареешь, Алик, – сочувственно покачала Очеплова головой. – Чтобы ты – да в постельные дела не лез? Это что-то новое… Распустился, при мне такой херни не было!
***
На загородной даче ЦК местной партии, несмотря на некоторый дух казённости и инвентарные номера государственной собственности – всё равно вспоминались детские истории про дворцы Гаруна-аль-Рашида, Шахерезаду с её сказками, колдунов Магриба и прочую гормонально-подростковую фантастику…
Целый ряд высоких арочных окон открывал вид на голубые купола шлифованного камня на фоне пурпурного закатного неба, словно купол и небосвод обменялись привычными цветами. Пчелиным узором, как в медовых сотах, вилась причудливая золочёная решётка на этих окнах. Была в фойе и статуя Ленина – но очень стилизованная под Восток…
А в залах для отдыха лучших людей республики и лучших её гостей – витала атмосфера вековечной очень обманчивой, дрёмной азиатской неги, и поглощали людей стрельчатые ниши, формы которых повторяли и спинки стульев.
Под ногами легли хорасанские килимы([52]), путь озаряли золоченые светильники, в каждом из которых подозревался джинн. В холле желающие могли разыграть партию в нарды или в шахматы…
Но никто из москвичей не рискнул этим заняться, потому что они уже прошли жёсткий инструктаж старого спецслужбиста и давнего соратника Совенко – Максима Львовича Суханова.
– Это восток, ребята, и восток тревожный, бурлящий – не расслаблять булки и не разбредаться! Запомните, что тут принято со всеми здороваться. Особенно, если человек, пусть даже совершенно вам незнакомый, – старше вас. А со знакомыми одного кивка мало – если вы имели неосторожность познакомиться с кем-то в махалле, то считайте, уже обязались интересоваться делами, здоровьем, детьми и прочей вежливой пое**нью… Поэтому, если с вами поздоровался незнакомый вам человек или ребенок, пробегающий мимо, не удивляйтесь и не тужьте память – мол, где вы с ним познакомились, это Перваз… Дальше: если вас принимают в компанию, то зовут на большой ляган плова. Это называется «общее блюдо», имейте в виду, что-то вроде нашего побратимства. Один раз сядете – они вас потом в Москве заколеблют, чего-нибудь у столичных побратимов выклянчивая… К дастарханам садитесь со своими, по четыре человека, это называется «дружное блюдо», и ни к чему не обязывает.
Осознавая, как тут всё сложно – в нарды играть никто не сел, хотя вообще-то любители этого дела были, например, Никита Петров… Обычай радушного гостеприимства в этих краях ввёл самый жестокий серийный убийца средневековья Чингисхан, потомками которого, кстати сказать, считает себя здешняя элита. Ввёл по-восточному широко: кто обидит гостя, того лошадями разорвать за ноги в обе стороны… За века тут не осталось никакого промежутка между услужливой улыбчивостью и отрезанием голов. На нейтральное отношение в Первазе лучше не рассчитывать: ты или «остаз-агай» (уважаемый, почитаемый), или ты «залим душман» (злой враг).
В советское время изменилось только то, что «залим душманов» стали по новой моде величать «санпу душманами», сиречь, «классовыми врагами». Местные коммунисты, «краснопалочники», при дефиците винтовок были вооружены палками – этими палками могли и забить. Но основные «сунны и аяты» из Карла Маркса им на первазский перевели почти сразу – так залим душман и стал у них санпу душманом… Но палка в руках декханина, став красной (энтузиасты её реально красили охрой!), не перестала быть палкой…
Потому – бог с ними, нардами и шахматами в холле, равно как и бог с ними, с низенькими диванчиками по ходу дальше, забравшись с ногами на которые курят кальян. Не до кальянов теперь, время непростое!
А раз так – то сразу в банкетные зал с угощениями…
Над бирюзовыми стенами нависали плавные, гулкие своды, украшенные традиционной сине-золотой росписью каких-то новомодных цитат из учения КПСС. Очеплова заметила выведенную каллиграфически, в стиле арабской вязи, цитату Горбачёва, и подумала – как это, должно быть, сложно, сбивать и переиначивать ювелирной выпуклости барельефы с каждой новой сменой власти в Москве, отсюда казавшейся просто выдумкой, потусторонним миром, разгорячённым кальяном причудливым наваждением воображения…
Из ниш в стенах мерцали бронзой туркестанские щиты, декоративные сабли и совни. Между ними – вычурной формы азиатские витогорлые сосуды…
Подсвеченные ниши за тонкой угловатой вязью шестиугольников, из которых составлены решетки, пробуждают в памяти реквизит фильмов о древних ханах и эмирах: кажется, раствори серебристые оклады псевдоокон – и увидишь устремленные в небо хивинские минареты, бухарские башни, хвалынские маяки…
Но ничего не было за створками фальшивых проёмов – только фигурная кладка дикого камня, мёртво замурованный тупик… Как и у большой, величественной страны, малой частью которой был «какой-то там» Перваз.
Тот самый «арбуз наизнанку», снаружи красный, советский, а внутри зелёный, исламистский. Всё в нём дышит размеренностью, неспешностью и покоем, но всё дышит этим лживо, как притаившийся хищник неподвижностью своей пытается скрыть намерения молниеносного броска. Здесь чисто выметенные улицы, цветущий миндаль и чинары вдоль дорог, тщательно ухоженные дома «частного сектора», у ворот которых чинно сидят, кивают вам убеленные сединами аксакалы.
Задержитесь у любого из таких каменных изваяний, живых памятников богоподобной советской пенсионной системы, – и они через минуту оживут, пойдут, кряхтя, срезать вам кисть сладкого местного винограда, пригласят угоститься больше похожим на суп из-за множества добавок, среди которых и жирные, первазским чаем…
Для Алины Очепловой это не миф, а часть её жизни, как и утёс на самом краю моря Лаптевых: просыпаешься в лучшем из корпусов партийного номенклатурного пансионата – а в окна номера, от духоты раскрытые нараспашку, буквально ворами лезут цветущие чайные розы, гранатовые ветви и трели утренних птах…
Но это утром, а ночи здесь чернее самого чёрного бархата и мохнаты, как пышные меха. Особенно хороши они не в будуарных комнатах, а в большом фруктовом саду, где бессонная обслуга поит по первому зову ароматными чюлю, прохладным, из холодильника, кумысом, подносит на блюдцах восточные сладости и фрукты, само название которых порой неведомо москвичу эпохи Брежнева… Всего много в солнечном краю легендарного Мавераннахра, всего, кроме дневной прохлады: и даров и богатств, и вкусов и сокровищ, и пыток и убийств – всего равно с избытком, и только за прохладой тут побегаешь. Остальное же – протяни руку и вот!
Нужно ли говорить, что истинно-султанский прием оказал Рустам Кульгаров своим немногочисленным освободителям? Хоть и край уже самый тонкого льда, 1989 год, однако же необоримо-твёрдой ещё кажется Держава «от хладных финских скал до пламенной Колхиды», на карте которой все необозримые, усыпанные костями заблудших, пустыни Перваза – только малое пятнышко…
Дастраханы, поджимая ноги рассевшимся, ломились восточными яствами, напитки были со всех частей света, фрукты преломляли в сочной мякоти мерцающие лучи электричества и живых факелов, и запрещённый на Востоке хмель бушевал, пьянил и убаюкивал в том «танце живота», который не просто изображали, а «вели», будто и вовсе земли не касаясь, луноликие девы фольклорного ансамбля...
Алина Очеплова следила не столько за разомлевшим действом, сколько за «дружным блюдом», четвёркой свиты. Сюда посадили её, Еву Альметьеву, Максима Суханова и приблудного Валеру Шарова, про обстоятельства явления коего Алинка так и не успела вызнать.
– Экзотика, блин! – сказала Ева, закусывая медовой коврижкой янтарный шербет из кувшина. И даже подмигнула одной из танцовщиц…
Во главе дастархана, в почти молитвенной позе, подтянувши штаны на коленях, в упругий ворс бухарских волнистых ковров присели рядом Рустам и Совенко. Рустам бережно и заботливо угощал московского друга, украдкой указывал на породистых, как арабские скакуны, танцовщиц – мол, какая нравится, какую на ночь прислать?
Но вот среди экзотичных девушек появилась одна – как царица. Прекрасная и жгучая брюнетка, сама воплощенная Азия, с огромными миндалевидными карими глазами, с нежным и чувственным подбородком. Её тонкие ноздри волшебно трепетали, как лепестки роз, а губы манили гипнотическим обаянием всё забывающей страсти.
А как двигалась новая танцовщица, как играло её полуобнаженное стройное тело – и молодому тростнику не сравниться с её гибкостью, и ветру не опередить её легкость...
– Королева Востока... – восхищенно сказал Валера Шаров засмотревшейся Еве.
– Не говори... – покачала та головой, что-то вяло пережевывая. – Прямо как в арабской сказке... Чё, Валер, остались, значит, на планете ещё уголки для этнографа?
– Планета круглая... – обиделся Шаров ерническому снисходительному тону. – У неё уголков нет...
– Больно не пяльтесь... – предупредил слева бывалый москвич-спецслужбист Максим Суханов. – Она не для вас танцует – только для «Филина» (так он, и не он один, звал Совенко)... Когда Зарина, любимейшая и единственная его дочь, в таком неглиже – это высшая честь гостю, а его слугам – пристало опускать глазенки-то...
Валера, как положено, опустил взор, не собираясь покушаться на чужое, но девушка сама выбрала его, продвигаясь в ритмах восточного танца вдоль гостей, игриво накинула на него свой то ли шарф, то ли боа из меховых шариков, потянула – дескать, выходи в круг...
Под общий (немного нервный) смех Валера выбрался к жгучей красотке и изобразил некий туркменизированный гопак, а Зарина – принцесса востока – игриво касалась его то одним, то другим крутым бедром, раздразнивая плотоядные аппетиты собравшихся, презентуя себя как страсть и как наваждение черной брюнетки-ночи...
Когда Шаров под аплодисменты вернулся на свое место, на корточки к дастархану, Ева шутливо пожала ему руку – дескать, молодец, партию и правительство не подвел.
– Судя по всему, ты у нас, парень, надолго задержишься – если голову на чужих подушках не оставишь... – молвил тихо Максим Суханов. – Поживешь с нами – поймешь почему...
– А может, сразу панораму развернете? – смеялся раскрасневшийся с танца Валера. – Был бы премного благодарен...
– У нашего служивого народа есть такая поговорка: чтобы людей узнать, надо с ними пуд соли съесть... Пуд соли – это много, так что подожди – увидишь. Только Зарины Рустамовны остерегайся, она как русалка – поёт серенады, и на камни, на камни... Что ты хочешь, единственная дочь такого человека – балованная-перебалованная... А за очками ходить не надо – сразу видно, что она на тебя глаз положила! Смотри – не посягни на «царскую любовь» – больно падать придётся...
Между тем, по оценке Очепловой, которая «насквозь людей видит», за что всегда и почиталась Совенкой-«Филином», никто из «царей» сильно не беспокоился по поводу каких-то посягательств. Это всё перестраховщик Суханов выдумывает – поняла Алинка, с первого взгляда (то есть уже очень давно) определив, что Суханов – псино-преданный, но недалёкий солдафон и начётчик.
Виталий Терентьевич поднялся с какой-то бумажкой, поданной ему фельдъегерем как раз в момент жаркого танца. Бумажка интересовала его больше Зарины (по крайней мере, так хотелось думать ревнивой Очепловой).
– Дорогие друзья, товарищи! – начал Совенко, нацепив кривовато (видать, уже «поддал») поперёк носа тонкие очки в золотой оправе. – По моему глубокому убеждению, никакой советский праздник не должен превращаться в простую пьянку…
Сразу же, от первого слова академика смолкли и музыканты и керамический-металлический перезвон застолья.
– Вот ведь как нас уважают… – психологически примазалась к славе доминантного самца Алина.
– Мы радуемся жизни, так было нам завещано творцами Октября, но мы никогда, товарищи, не забываем о работе, о великом деле созидания!
«Я т-те ночью устрою… – мысленно обещала Очеплова. – Я тте посмотрю, как ты со мной о работе не забудешь… О своём «великом деле созидания», кривляка!».
Не укрылось от неё и то, что тяжело и порывисто дышавшая Зарина Кульгари обижена: она ждала знак внимания, знак обожания и любви, хоть задуманный брак и династический, но она так старалась, выгибалась… А её (точнее, отца) избранник вместо восторгов про гибкий кипарисовый стан – рассказывает в мёртвой тишине про какие-то бетонные кольца для колодцев…
– Мне переслали результаты буровых работ! – думал порадовать неизвестно кого Совенко. – Попытки отыскать нефть в южном Первазе дали нам сведения об огромных глубинных пластах пресной воды! Совершенствуя начатую нами ирригационную систему, мы сможем сделать поливными ещё двадцать три тысячи гектаров пустыни!
Последовало фальшивое «ура» и подчёркивающие фальшивость своей заполошной бурностью казённые аплодисменты. Сколько таких усыпляющих захлопываний, отравляющих человека фимиамокурением хуже гашиша, слышала Алинка на своём коротком веку!
«А всё-таки он великолепен! – созналась Очеплова себе нехотя. – Хоть, конечно, стареет, раньше-то он ни очками, ни презервативами не пользовался… Но хорош, старый кобель!».
Она могла сколько угодно презирать все условности и штампы в паспорте, но всё же оставалась в одном старомодной: в мужчине ей нужна была личность, нечто способное заинтересовать и заинтриговать. Большинство подруг в том кругу, где она плавала, как рыба в воде, давно уже свели разнополость человеческого вида к мечте «выйти замуж за миллионера». Иногда, в качестве вариации того же самого – замуж за футболиста, хоккеиста…
– О чём ты будешь говорить с хоккеистом?! – удивлялась Очеплова одной из таких, богемно-декадентских дамочек совсем ещё свежего, добальзаковского возраста.
– Зачем мне с ним говорить?! – встречно удивлялась та. – Поговорить я могу с тобой, Пескарёк, а у него я буду бабки тратить…
Бабья мечта «выйти за миллионера» интересна тем, что в ней человек исчезает не какими-то кусками, дольками, а сразу и целиком. Человека там нет даже в качестве смутного профиля или самообмана!
– А если бы миллионером был пёс или кот, самовар или чемодан – ты бы тоже за него замуж вышла? – провокативно вопрошала Алинка, думая, что вопрос риторический. Но вопрос для собеседницы не был ни разу риторическим…
– Конечно, за чемодан! Если в чемодане лежит миллион долларов, то он идеальный супруг: компактный, молчаливый и с ручкой! А там уж, как в известной присказке: «увидеть Париж и умереть»!
– А может, – усомнилась Алина, – умнее не умирать, и тогда хер с ним, с этим Парижем?
– Умнее, не спорю. Но сердцу не прикажешь…
Именно по этой формуле несколько лет спустя миллионы русских людей погубят свою жизнь в погоне за совершенно ненужными для жизни излишествами. Но Очеплова этой формулы не понимала. Она тоже любила деньги, любила их тратить, смаковала «элементы сладкой жизни» и вообще числилась девкой вполне современной, «перестроечной»…
За исключением того, что так магнитило её к подлецу Совенко, за исключением той странной блажи, о которой он, собственно, только что и сказал: пусть праздник жизни будет весёлым и пышным, но не превращается в обыкновенную пьянку-оргию…
Это дьявольски приятно – и ковры и кальяны, и пахлава и щербет, и танцовщицы и сладкоголосые певцы, но всё это станет адом, издевательством, если изъять отсюда мысль об ирригации пустыни…
Река превращается в болото не потому, что у неё мало воды: она становится болотом, когда теряет течение. Роскошные каюты хороши на корабле, идущем по курсу, но безумны, если корабль стоит в песках, неподвижный и ржавеющий…
Как-то этот мерзавец курил у неё, Алинки, в постели, прямо на её дефицитной, которую она с переплатой «достала» (слово «купила» тогда как раз выпадало из лексикона) диван-кровати, и прожёг ей хороший импортный пододеяльник… Потому что всегда был неряшлив, и как до сих пор не сгорел – неизвестно… Но не тем будь помянут, а другим: своей чеканной формулой обречённости западного общества, которому в те годы все придурковато завидовали:
– … год за годом у них наркоманов будет всё больше и больше, пока все не станут наркоманами. Год за годом пидоров будет всё больше и больше, пока все не станут пидорами. Но главное, сумасшедших год от года будет всё больше и больше, пока все не станут сумасшедшими…
– Приговор, однако… – усмехнулась тогда ещё Пескарёва, пытаясь спасти пододеяльник отрясанием пепла.
– В рыночной экономике деньги не преодолевают пороки, а обслуживают их, – кивнул Совенко, нимало не смущаясь испорченным девушке бельём. Теоретик, блин, куда ему до таких бытовых мелочей.
– Два крыла у беды: «мало» и «скучно», – бормотал он, уплетая её завтрак на её кухоньке. – Квартир, например, мало, их берут с бою, всем их раздать пока не получается… А если их будет достаточно? Сытые плохо пресмыкаются. Власть имущим скучно с сытыми, они сапогов не лижут за кусочек хлеба и в глаза умильно не заглядывают… Вообще – отстраняются от власти, даже брезгуют ей… А чего им? Они же сытые, и пока голодными не станут – на брюхе ползать перед сильными не пойдут…
Надо отдать ему должное: Алине было с кем сравнивать, и Совенко был очень нежным как мужчина. Думал в порывах страсти не только о себе, что среди мужчин большая редкость. Как-то у них вышло в командировке, в бане, на полке, и на самом пике – она схулиганила:
– Алик, мне дурно…
Девять из десяти мужчин не смогли бы в такой ситуации остановиться, не закончив, хоть им в голову выстрели. А Совенко смог. И когда он заботливо помог ей выйти в квасную прохладу предбанника, ей было совсем не дурно (само слово какое-то школьно-литературное), а наоборот, приятно… Испытала, так сказать, в полевых условиях…
Но самое лучшее в нём – не это, в сущности, простое следование правилам хорошего тона. Самое лучшее, отчего она сомлела однажды и навсегда, – это его истории в перерывах, истории живого человека среди однообразного мира ходячих мертвецов. Романтизированные в фильмах ужасов, которые они вместе смотрели на его японском «видяшнике», в реальной жизни ходячие мертвецы были скучнее, они шатались неагрессивно и тупо: не пытались сожрать живых, но и не пытались стать живыми. И оттого они казались Алинке ещё паскуднее, чем в родниково ломящих зубы, как ледяная вода, видеофильмах легендарного «Дж. Ромеро». Кто такой «Дж. Ромеро», и как расшифровывается его «Дж.», и расшифровывается ли оно вообще, – в 80-е в СССР узнать было совершенно нереально.
Да и не нужно: Пескарёва, будущая Очеплова, сразу же поняла, что Дж. врун, и ходячих мертвецов приукрасил, опопсил, придал общению с ними фальшивую романтику, которой в подлинном общении с ними совершенно нет.
И вот среди всех этих умом и телом импотентов появился в её жизни живой человек, который рассказывает с увлечённым выражением, как он – именно он, слышите! – перекроет дамбой Берингов пролив. И тогда Ледовитый океан перестанет подливать холодную воду на берега Советского Дальнего Востока, и там будут расти лимоны, апельсины… И он уже всё посчитал, что для апельсинов тепла хватит, и у него достаточно власти и силы, чтобы это всё осуществить!
И в тебя входит уже не дохлая, холодная и склизкая рыба, а горячий и жгучий перчик, с его острым вкусом понимания, оригинального мышления и красоты жизни, которую может создать только сам человек, искусственно, ибо от природы жизнь людская «уродилась уродкой»...
Это Алина с ним чувствовала. Однако такого ему не говорила – много чести кобелю потасканному! Это её тайна, а вслух она скажет то, что только она имеет право в этом кругу сказать, гордясь своим особым статусом, скривив усмешку:
– Ишь, наплел про воду! Плетун старый…
Взгляд Евы Альметьевой метнулся полоснувшей бритвой – словно донос писать собиралась:
– Как ты сказала? «Пэ» или «Бэ»?
«А ты пиши, пиши, овчарочка!».
– Обе… – гордо ответила Алинка. Своего Совенко она знает. В самом Совенко она уверена: донесут, поймёт и посмеётся…
6.
В те давние времена, когда пришли в Перваз славный победами и бакенбардами генерал Скобелев и художник Верещагин, то ли завоёвывая, то ли от англичан освобождая (зависит от того, с какой стороны смотреть), расчертившие всё жилое пространство традиционные дувалы с калитками, воротами, смотровыми окнами – столь живописными, когда прикрыты они резными ставнями, – строили из кирпичей-«гувалля», запекая глину с соломой.
Фундамент клали из массивных диких речных гольцов, из скальных плит, а потом всё крыли белой штукатуркой или расписными красками. Лестницу на крепостной дувал возводили из пахсы – плоских глиняных кирпичей без соломы…
К тому моменту, когда приблудился в Туркестан, вослед Совенке, юный уроженец Дагестана Валериан Шаров, традиция осталась, а технологии изменились. КПСС давала этому даже научное обоснование: «национальное по форме, пролетарское по содержанию».
Дувалы партийной дачи были выстроены уже из бутового камня, скрывавшего замурованную в нём скелетом стальную арматуру, и на цементном растворе. Ставили их на железобетонной основе, но…
Всё равно оставался дувал свиданий стилизованным под старинный, когда стояли они вдвоем на закате, когда огромное багровое Солнце Македонского уваливалось боком за гряды хлопковых и фруктовых холмов.
– Ты не видел меня – стоял такой сосредоточенный и сильный, весь в оружии, а я любовалась тобой и только тобой… – рассказывала Зарина, кутая обнаженные плечи в Валерин пиджак. – Юный и прекрасный преторианец, один против тысяч – как в тот момент я любила тебя, умиравшего за людей, которых ты даже не знал…
– Это моя работа… – смутился Шаров. – Теперь…
– Я хочу, чтобы я была твоей, а ты – моим, – сказала Зарина с нотками каприза принцессы в голосе. – Ты будешь любить меня, русский северянин?
– Вообще-то я не совсем северянин, я с твоей же параллели и… к тому же я просто потрясен, у меня нет слов…
– Мой отец могущественный человек… – улыбалась Зарина. – Но я не хочу быть только его тенью. Мне нужны мои рыцари, верные только мне. Ты согласишься…
– Естественно… – выдохнул пораженный Валера.
– Я хотела бы быть простого происхождения и быть всегда с тобой… – загрустила Кульгарова. – К сожалению, у каждого своя звезда, Валериан, и я обещана Виталию Терентьевичу, как жена, и как залог прочности нового союза… Прости, что я так откровенна с тобой – просто мне сегодня не по себе… Хочешь, я буду звать тебя «урус-батыром»…
Она взлохматила его челку совсем детским, приятельским жестом.
– Не надо… – попросил Валера. – Как то по-дурацки звучит…
– Хм! Ты просто плохо знаком с розами языка Фирдоуси и Низами, малыш… Хотя у роз есть и шипы – например, наше «туркоманское» налегание на «Ы» – вам, северянам, оно кажется грубым… Но язык любви у всех народов один – это молчание… Загляни в мои глаза – что ты там увидишь?..
Её глаза вбирали, карие омуты неведомой глубины и искринок света, втягивали душу без остатка, чтобы оставить на земле обеспамятевшего манкурта, готового идти в любую даль за этими глазами.
– Я вижу… – Шаров попытался думать по-тюркски. – Я вижу уходящий страх, тающий лед и новый страх, нарастающий иней…
– Ты проницателен, урус… Моя судьба прозвучала вчера – это была смерть. Но сегодня моя судьба прозвучала снова – это стать женой Витали-абыя… Он наш спаситель и главный герой, но мне страшно представить себя в его постели – я никогда не принимала его за мужчину… Дядя Виталий – и вдруг мой муж, никогда о таком и не думала… Знаешь, меня совсем не тянет к нему, а он не думает обо мне… Я ведь лучше отца понимаю, что дядя Виталий берет себе в Москву заложницу…
– Неужели даже так? – удивился Шаров, плохо ещё знающий нового нанимателя.
– Разве ты не слышал, что он – остаз и кадим своей Веры? Я уважаю его веру в коммунизм, но она чужда мне, мне трудно будет поклонятся его богам, а ведь придется, на то и жена, чтобы веровать умом мужа… А когда придет пора подписывать Союзный договор – дядя Виталий достанет свой пистолет и будет ждать моего отца… Если его Рустам-эфенди не приедет подписывать СССР – дядя Виталий, этот добрый и заботливый покровитель, убьет меня, не задумываясь… Ты не знал об этом? Видимо, ты слишком молод, и не все видишь вокруг себя…
– Постараюсь с годами постареть... – пошутил Шаров.
– О годах я стараюсь не думать... Мне недолго оставаться свободной девушкой и хозяйкой большого штата прислуги... Поэтому... – она развернула Валеру за плечи, приблизила к себе, маня и обжигая ароматами жасмина. – Поэтому... эта ночь будет нашей, преторианец, кшатрий, рыцарь, батыр Зарины Кульгари... Если только ты не против? Но берегись отказать – восточные женщины обидчивы и жестоко мстят за отказ...
– Как в «тысяче и одной ночи»? – хихикнул вмиг взмокший от напряжения Валера.
– Тысячи у тебя не будет, урус... Довольно с тебя и одной... А потом, чтобы о моем позоре никто не знал, я попрошу у отца и жениха в знак верности помолвки твою голову на блюде...
Возникла мрачная пауза, и лишь насладившись испугом, Шарова Зарина закинула голову и рассмеялась.
– Это шутка, преторианец. Я не кровожадна. Не ищи меня и не лазай по дворцу – береги голову, на неё не одно блюдо намечено... я сама тебя найду...
Обняла, прижалась, поцеловала глубоко и умело, словно изучая языком Валерины нёбо и зубы. Она была раскалена, как ветер пустыни, горяча, как кровь из отворенного горла, мягка, как драгоценные меха, смугла, сладка на вкус, как шербет из узкогорлого кувшина, пьянила, как гашиш здешних мест, и высасывала душу, как вампир.
– Я приду к тебе... – сказала, убегая, растворяясь в наполненном луной саду. – Мне нужно вернуть тебе пиджак, без него я замерзну... Я верну его с процентами... из своей одежды...
Шаров одиноко стоял на дувале, словно легендарный воин у зубцов древней согдианской твердыни, македонянин, покоритель Перваза и Мавераннахра. Незаметно, мягко, по-аппаратному – носками навыверт – ступая, к нему подобрался Максим Львович Суханов, тихая тень «чуда в перьях», затащившего Шарова из совковой будничной милиции прямиком в глубины времени и пространства.
– Юноша... Лучше бы вам внять мне... А не манкировать моими советами... – сказал Суханов, сухой и чопорный, как фамилия. – Мне не по душе такие рандеву под луной, тем более после ваших совместных плясок живота, как-то все одно к одному...
– А вы поставлены блюсти государеву невесту?! – окрысился ничего не понимающий, ни во что происходящее не верящий и оттого очень злой Шаров.
– Если бы вы столкнулись с теми, кто блюдет, то уже болтались бы на цепях в здешних глубоких подвалах с весьма этнографическими сводами... Слушайте, все уважают ваш подвиг Матросова – грудью на политамбразуру, но, между прочим, я работал в зале с делегатами...
– А вот от ханум не обломилось? – шутовски посочувствовал Валера.
– Да Ленин с ней, право слово, на что она мне... Просто хочу вас предупредить – на правах старшего товарища, – мы на Востоке, глубоко-глубоко на Востоке... Здесь ценят нашу помощь, но определенные приличия велят не заходить дальше допустимого, чтобы не нанести оскорбления гостеприимным хозяевам...
– Я, Максим Львович, ничего не делал, и ничем не провоцировал... Но если девушка хочет со мной пообщаться, то я не вижу необходимости в переводчиках, она прекрасно владеет русским языком...
– Не сомневаюсь, что она вообще языком неплохо владеет, но поопаситесь проверять... Вы что, ничего не поняли? Мы с вами при дворце падишаха, старинного, настоящего, чуть-чуть подкамуфлированного под формат КПСС – да и то, поверьте, ненадолго, уж всем ясно, к чему дело идет у нас в стране... Падишах милостив к гяурам, пока они почтительны к нему, к его вере, но если они перейдут определенную грань – он не просто имеет право, он обязан их наказать. На этом стоит его власть и его харизма, этим ни он, ни мы, не имеем права рисковать...
С раздвоенными чувствами Валера пошел к себе в отведенный султанский покой на широкое шёлковое ложе.
«...попрошу у отца и жениха в знак верности помолвки твою голову на блюде... ха-ха-ха...»; «...эта ночь будет нашей, батыр Зарины Кульгари...»; «...уже болтались бы на цепях в здешних глубоких подвалах с этнографическими сводами...».
Он не спал – не мог сомкнуть глаз.
Поэтому он услышал её с первого аккорда – её не какой-нибудь подходящий случаю дутар, а вполне современную гитару. Она была под окном, и шестиструнная гитара в её холеных смуглых руках пела, как живая – вторым голосом, вторя юной поэтессе...
Шаров не мог понять слов, но их произносили не уста, а страдающее сердце, и оттого они проникали в душу, минуя сознание. Это был божественный язык Фирдоуси и Низами, с красотой которого Валера когда-то – казалось, давно – совсем не был знаком. Язык гурий мусульманского рая, язык погубляющего правоверных иблиса...
Она пела для него – в переливах чужой речи он слышал свое римское имя, занесенное в восточную песню ураганами истории, – пела про него и для него, пела серенаду своему рыцарю и спасителю, благодаря его за избавление и за эту лунную ночь, которую он подарил ей вместе с жизнью, за эти призрачно-переменчивые тени обстоятельств, когда ты на лезвие бритвы, на тонкий волосок отделен от трона или плахи, парчи или рубища, пьедестала или темницы...
Дочь Перваза в смирении небу живёт,
Не сама, а душа её это поёт...
Я дарю тебе душу, отважный батыр,
Эту малость – ведь прочее всё не моё...
Я – подарок, в расписке холодной строка,
Я – всего лишь залог для ростовщика,
Но простится навеки с надеждой на счастье,
Я хочу только с тем, кому дорога...
Этот перевод Зарина сделала попозже – как умела, на неродном ей языке, и призналась, что сути он передать не может. Она дарила Шарову песню на языке Фирдоуси, потому что ничего больше не могла принести ему в дар за его стоическую верность её роду и её красоте.
Она была так близка, так реальна, так желанна... Валера не смог уже сомневаться или вспоминать скучные наставления Суханова. Он отворил створчатое окно и любовался на внезапную и запретную свою страсть. Она приблизилась к нему, отложила гитару и протянула ладони. Он втянул её к себе в покои – как она перед этим втянула его взглядом в себя, в свое рабство, и уже не мог ни на секунду остановиться, целуя и раздевая «царскую любовь», вкушая соки не для него созревшего плода.
Они рычали от вожделения, как сцепившиеся барсы, порой довольно сильно покусывая друг друга, жадно впитывая друг друга блуждающими, безумными губами. Они были самодостаточны – время остановилось, и пространство рассыпалось, как ветхая декорация, – мгновение было восторгом и равно самой жизни, даже если ей поутру предстояло обрываться.
Не войти в неё сейчас же было бы равносильно пытке кипящим маслом сгорающей кожи, а войдя, Шаров испытал что-то вроде клинической смерти – с кажущейся остановкой сердца, с утратой координации, с тоннелем и светом в конце тоннеля, куда летит оторвавшаяся от тела душа.
Потом они лежали, мокрые от перенапряжения и обнаженные, в лунных квадратах от окна, во влажной и смятой постели, и Валера пялился на очень темные, шоколадно-коричневые соски богини Азии, хотел прильнуть к ним губами и в полнейшем бессилии не мог подняться, дотянуться...
«Боже мой... – появилась в голове, маразматичной от слабости, заплутавшая здравая мысль. – Где я и что я делаю?!».
– Ты любишь меня? – грустно спросила Зарина, играя на его груди острым ноготочком хищницы.
– Да...
– И будешь всегда любить? Всю жизнь?
– Если утром мою голову положат на твое блюдо, то это не так уж и сложно...
– Ты врёшь, преторианец, а врать женщине бесполезно... Она все чувствует – но не во всем признается... У тебя внутри – глубоко-глубоко – есть ледяное ядро, которое я так и не растопила...
– Нет у меня никакого ядра... Чё я, пушка что ли?
– Я научу тебя, Валериан, мой цезарь, как обманывать женщин, которых не любишь... Никогда не откидывайся от них, когда получил своё, не отваливайся набок, будто тебя подстрелили Бельдыевы... Тот, кто любит, не кончает с концом, он обнимает и целует после своего семени... И это ласки – уже для женской души, а все перед извержением – только для тела, как на случке...
– По-моему... – сказал Шаров, только чтобы что-то сказать, – наши религии отрицают душу у женщины...
О чем-то таком – не про христианство и ислам, а про их внутренние секты – им рассказывали на историческом факультете.
– Я не знаю, про какие религии ты говоришь... – повела Зарина роскошной шеей, так что волшебные волосы волной раскинулись по плечам. – Твой хозяин верит в Маркса и Ленина, но это недоказуемо, это лишь вера... Мой отец даже в строгие времена втайне верил в Аллаха и Пророка – это тоже лишь вера без доказательств... Мой дядя с маминой стороны, академик Турхоев, хозяин нашей Академии наук, верит только в Доказательства и Разум – но и это лишь вера без разумных доказательств...
– А ты? Во что веришь ты?
– В тебя, дурачок... – засмеялась Зарина, грациозно отбрасывая черные волосы от лица. – Пока только в тебя – когда ты стоял со смертью за пазухой, чтобы спасти меня от льдов забвения, и когда ты вошел в меня, чтобы ожогом остаться в моей судьбе...
А потом из двудольного, стрельчатого окна опочивальни хищница кормила хищников. Зарина, смеясь, кидала куски варёного и жареного мяса с лягана на подоконнике привыкшим попрошайничать возле санатория для начальства каракаллам – песчаным рысям, про которых всегда непонятно: то ли это очень большой кот, то ли очень маленький тигр…
7.
В обнимку на большой и изрядно помятой постели они смотрели по телевизору «Рубин» недавно отснятую советкую постановку «Дети капитана Гранта» с непередаваемо-фирменным стилем режиссёра Говорухина. Перед парочкой прямо на простыне расположился «плов-товок», свареный из длинного риса, обрамлёный орнаментом из кусочков говядины и кусочков томлёной моркови. Наверху горки, там, где у русских ставят солонку на каравай встречи, – огромная, уварившаяся до мягкой вялости головка чеснока…
– Неужели бывает такой огромный чеснок? – просила Алина у Совенко.
– На Дальнем Востоке я видал и побольше… – невозмутимо ответил он.
Особенностью этой традиционной посуды для ароматного куряшего пряными благовониями плова было её шаткое размещение на специальной ножке. Масло по высоким стенкам стекало на дно чаши, позволяя насладиться первозданным вкусом плова-подлинника, плова-шедевра рук восточных мастеров.
А на экране бегали и подвижничали советские актёры – изображая характеры плоские, как картонные трафареты. И биография Жюля Верна и сам сюжет романа достаточно вольно истолкованы создателями фильма.
– Всякий исторический фильм, – шептал Совенко, целуя ушко Алине, – имеет два времени: то, о котором снимали, и то, в котором снимали…
– Но этот-то идеологическая диверсия!
– Н-да?! – он даже отстранился от такой непонятной бдительности боевой подруги. – С чего ты взяла?
– Добрые, благородные лорды…
– И что? – Совенко был заинтригован, а его мало что умело заинтриговать.
– Ну, ложная картина мира в детском фильме…
– ?!
– Всё-то у них есть, – критически сморщила нос эта насмешница. – И при этом они такие благородные… А всё есть… Лакей на подносе под нос подносит… Но благородные – прям чужой копейки не зажмут… Автор скромненько умалчивает – и откуда же они, такие положительные, всё своё взяли?
– А что не так, по-твоему? – интересовался ходом её мысли Алик.
– Чтобы у тебя всё было – нужно ведь это у кого-то украсть, да?
Алина не столько сама верила в то, что говорила, сколько в гаремном стиле пыталась вычислить то, что ему, повелителю, понравится услышать. Она – как луна с отражённым светом: берёт мысли у Совенко, а потом в шутливой форме, невзначай их формулирует по-бабьи, и отражает обратно. Вот и сейчас, весело, задорно – о «страшненьком»:
– Страшненькая это штука – принцип равенства всех перед законом... Вроде бы банальность, а ежели задуматься... Есть ли такой закон, что человеку положено иметь миллион долларов? Если есть – то вот тебе паспорт, я человек, давай мне мой миллион долларов... А ежели нет – тогда, сукин сын, откуда у тебя-то миллион долларов взялся? В беззаконии обретён, что и требовалось доказать...
– Какая ты у меня умница! – восхитился Алик.
Она вспомнила, что в кино, тоже каком-то советском, объясняли, что «умницей» мужчины называют ту, которую считают круглой дурой. Но выражение его глаз и общая обстановка были не таковы, чтобы применить к ситуации ту формулу… Она восхищалась тем, что сумела его восхитить…
Алик воспринял её будуарные философствования как-то слишком буквально, и объяснил, откуда у него миллион долларов:
– Я «совпред», сиречь советский представитель в совете директоров транснациональной «суконной» корпорации… Каждому члену совета директоров за участие в заседании выплачивается бонус в 250 тысяч долларов…
– И ты их себе оставляешь? – ужаснулась Алинка.
– Ну, нет, конечно! Я же совпред, представитель директора, а не сам директор… Я их после каждого заседания сдаю советскому государству, как положено по советским законам… За это мне начисляют доплату в 150 рублей, как совместителю, по верхней планке нашего трудового кодекса, плюс оплачивают командировочные расходы… Многие коллеги мне сильно завидуют!
– А какое отношение ты имеешь к производству сукна? – переметнулась взбалмошная и ветренная мысль Очепловой.
– Да не сукна! – рассмеялся Совенко – «Суконная» корпорация занимается тем, что кладёт «под сукно» перспективные патенты и разработки. Придумает кто-нибудь водородный двигатель, а бензиновые куда девать? Корпорация выкупает патент и прячет до тех времён, которые сочтут подходящими…
– А прибыль у неё тогда откуда?
– А прибыль вымогают у других корпораций. Вот, к примеру, ты миллиардерша…
– Уже приятно слышать! Бомби дальше!
– …И ты сто милллионов вложила в оборудование, которое ещё не успело себя окупить. А тут появляется мозгляк, чьё открытие делает всё твоё оборудование металлоломом! Вчера оно считалось новейшим, а сегодня уже устаревшее. И, чтобы не терять сто миллионов, ты платишь «суконной» корпорации десять, и за это она обещает тебе положить принадлежащий ей патент под сукно…
– Слушай, Алик, но это же чистой воды шантаж и вымогательство!
– А что в рыночной экономике не шантаж? – пожал он голыми, и оттого кажущимися щуплыми плечами с ярко выраженными ключицами. – Разве только то, что в ней прямой и открытый террор… Ты хочешь кушать, а булочник требует с тебя денег – это что, не шантаж? Так вот, четыре заседания совета директоров-«суконщиков», и миллион долларов, если тебе интересно откуда они у меня берутся. Четыре заседания – это примерно год-полтора по внутреннему режиму корпорации… Я курирую блок выкупленных корпорацией советских патентов… Причём некоторые, по биотехнологиям, мои авторские…
– Знаю я твои авторские! – ворчала знакомая со всей внутренней кухней ВЦБТ Алина. – Ты себя задним числом впишешь перед коллективом разработчиков, и получается: «открытие тов. Совенко и других». А ты с ними, другими-то, делишься?
– Чем? Ста пятьюдесетью рублями доплаты совместителя? – хихикал непрошибаемый Виталий Терентьевич.
– Командировочными… Чтобы они тоже в США или Англию слетали…
– Нет. Это бы их растлило. Америка не для слабых умов. Там «крышу» у неопытного человека сносит…
Она могла бы спросить – мол, откуда у тебя право, сукин сын, так делить людей на «зрелых» и «незрелых». Но она не спросила – потому что втайне, в глубине души сама тоже так делила людей.
***
Зачем она сбежала с нагретого солнцем штабеля пиломатериалов, на котором так уютно сиживала в детстве, из глубокой сонной провинции в Москву, «лимитичицей»? За деньгами и роскошью? Нет, это обманчивое впечатление… Она страстная натура, и сбежала она за штормами, из тихой сытой гавани. Жизнь – жестокая и яростная, яркая красками битва за жизнь. Советское же воспитание в её заштатном Гологде-городке производило парней малахольных и словно бы расщеплённых, расколотых.
Их не к жизни готовили наставники средних и высших школ, а словно бы к монашескому постригу. Причём, смех-то, что в какой-то безбожный монастырь! Такие ни рвать, ни метать, ни толком за титьку подержать не умели. Они всё «вопросами мучились», словно не живут, а сочинение пишут. Юная Пескарёва, бой-баба, огненная – умом этого не понимала, но зато местами пониже отчётливо чувствовала:
Пусть в море меня вынесет, а там
Гуляет ветер вверх и вниз с богами…
И вспоминался ей в связи с этим её Совенко на жарком морском берегу, где гуляли «с богами и демонами» огромные валы, и прыгающий на этих волнах, как груди теннисистки, командирский катер вспоминался…
Краболовное судно в тот день вышло в море в шторм, что запрещала техника безопасности: опускаемые в шторм поддоны могли опрокинуть корабль промысловиков.
Но они же – бесшабашные шабашники, все, как один, в краболовной бригаде за «длинным рублём», для них простой бьёт по карману. И они не стали ждать у моря погоды, а вышли, рискуя собой и техникой – не зная, что в тот день приедет верховный куратор всех крабовых приисков…
Разрезая море прыжками кенгуру, Он пошёл им навстречу, поднялся на шаткий борт и объявил:
– За грубейшее нарушение техрегламента вся бригада уволена!
Мог на бережку подождать? Мог, конечно. Но хотел, видимо, показать – в том числе и помощнице Алине, хотя, конечно, не ей одной, – что сам-то бури не боится и техрегламентов на себя не распространяет.
Он стоял на краплёной солью гуляющей палубе краболова, в скучном партийной костюме, без шпаги и банданы, но Алина видела в тот миг флибустьера, Магеллана, хозяина волн и людей.
– В морской Англии крепостное право называлось корабельным… – как-то объяснил он Пескарёвой.
На суше – крепость, в океанах – корабль. Капитан мог выпороть любого в команде, или даже повесить на рее. Он имел право, если считал нужным, проводить церемонию бракосочетания, распределял все блага – до последнего сухаря и куска солонины. Власть английского капитана над телами и душами моряков, пожалуй, была даже обширнее, чем власть русского помещика над укрывшимися в крепости от кочевых набегов крестьянами…
Алине Пескарёвой не деньги были важны, не «жигули» или югославские сапожки с французскими колготками: более всего в жизни ей был важен вот этот его рык, перекрывавший рык моря…
Он был львом во всём – и силой когтистых лап, и окровавленной мордой. И тем, что позволял Алинке щёлкать себя по носу, только улыбаясь на её колкости. Ведь льву это не унизительно, а только забавно!
Помнила из детства, как «мужицкий граф» Толстой с нравоучительной целью кинул в клетку к тёзке, льву, бродячую собачку, а лев её не сожрал, наоборот: одинокий лев очень к ней привязался. Значит – думала Алинка с гордостью – и в бродячей собачке было что-то особенное, львом оцененное…
***
Пусть Совенко и было лучше всего вечерами с Очепловой – хотя бы из вежливости он должен был хоть иногда уделять время своей новой, помолвленной родне, правящей первазской династии. Тогда Алина смиренно удалялась в покои «московской бригады», в узкий кружок людей, бросавшихся в глаза своей нездешностью, совершенно чужих как среди первородных, так и среди орошённой куркумских барханов.
В этих вечерних посиделках она узнавала много интересной, но совершенно ненужной информации. Например о том, что Никита Петров из Чувашской АССР, и он не столько Петров, сколько даже Питрав, хотя Петров тоже, потому что у них в Чувашии паспортисты и сами на этот счёт путаются. И дорос этот уроженец дальнего колхоза до тени столичного вождя, естественно, тоскуя по дому, в который все такие любят возвращаться мыслями, но не телесами.
Село его звалось БурАтино, только – он подчёркивал – обязательно с ударением на второй слог… А то получается невесть что, братишка Пиноккио!
Московских гостей обслуживали почтительно и молчаливо. Поскольку москвичи в буквальном смысле уже стали людьми, «утомлёнными пловом», то им старались каждый вечер подать что-нибудь новенькое. Азия не знает, что на ночь есть вредно.
Поэтому то приносили в бульоне маленькие пельмени с сузьмой([53]), то некие розвальни из отварного говяжьего языка, едкой редьки и зелени, припорошенные жареным луком.
На огромных и цветастых блюдах призывно дымились щедрые ломти отварной баранины, телятины, казы (вареной колбасы из конины). А между ними жареные плоские пироги из тончайшего теста с начинкой из мяса, зелени, помидоров, сыра – по отдельности или вместе, названия которых никто из москвичей запомнить так и не смог.
Кусочки баранины в кебабах чередовались по традициям Перваза с кусочками курдючного жира, подрумяненного на углях, и заправлялись обжигающей всё нёбо яростной, как гнев Аллаха, аджикой...
– Чего наливаешь-то мало? – наглел простоватый Питрав, подставляя слуге пиалу для чая. – Краёв не видишь?
– По нашей традиции, – вкрадчиво объяснила молчаливая тень в традиционном стёганом халате, – никогда не наливают дорогим гостям полную пиалу… Полная пиала скажет, что хозяин торопится вас спровадить.
– И неплохо бы уже спровадиться! – бормотал Никита, хотя именно он, в основном, по вечерам и жрал, забирая и женские порции. – Засиделся наш Филин в гостях, а дома-то лучше… И дела ждут…
«Язык культур сложен и многолик, – думала Алина, – и требуются годы, чтобы вникнуть в тонкости разветвлённых традиций английского или азиатского чаепития. Мир богат, и чего в нём только нет; но для бедняка в нём ничего нет».
Она не только так думала, она успела в это поверить. Потому что Совенко уже давно ей объяснил:
– Всю кажущуюся сложность культур понять в общих чертах немудрено! И колонизатор в пробковом шлеме, и бай в тюбетейке – все, как один, хотят хапнуть кусок Вселенной, послаще да пожирнее. А хапнув – сохранить, старательно обучая обворованных идеям ненасилия. Хозяева жизни учатся делать строгие мордашки, рассуждая – как же это плохо и некрасиво, посягать на чужие жизнь и собственность… По той простой причине, что они себе уже взяли всё, что есть, а поскольку им больше брать нечего – нужно только одно: чтобы не брали у них.
8.
– Вот взять моё БурАтино… – начинал Никита Петров, и запускались судороги ностальгии «ala белоэмигрантская»: – Там хорошо… Улицу трактора всю разбили, грязь… – он мечтательно зажмурился, – …жирная, как масло, хоть на горбушку мажь! И гуси везде… А между гусями цыплята бегают… Я так и не знаю, кого больше было – гусей или цыплят… Много их всяких там… Наш колхоз – хмелевод, миллионер, срубы все мазанные, как сметаной, крыши железные… Банями по вечерам сиренево пахнет, и старики выходят, по чувашской традиции, яркой звезде семь раз о детях молятся… Вот и мои сейчас там, за меня… Будет отпуск – я вас всех, ребята-девчата, свожу к себе в Буратино, пива попьёте чувашского, «сăра», кисленького, на меду, шашлычком угощу с хмелевыми бубочками… Хорошее пиво делают не из ячменя, как нынче в магазинах, а из проса… Славно там! – почти проплакал Никита и весь расплылся мурлыкающим выражением лица…
– А чего уехал-то? – приставала неугомонная насмешница, Алина.
– Мир хотел посмотреть… – смущённо, с какой-то девичьей застенчивостью сознался Никита Питрав.
Зато у Очепловой не было и тени девичьей стыдливости.
– Простофиля ты, деревенщина! – скалилась она. – Мир ему посмотреть! Это можно было сделать и быстрее, и дешевле!
– Как?
– Ка-ак! У тебя сортир-то, поди, в этом твоём БурАтине, деревенский был? С дырой… выпиленной в форме сердечка…
– Ну, был, и что? – набычился Питрав.
– А то, что наклонился бы, и посмотрел в дыру – весь мир бы и увидел! Сейчас, поди, уж понял, что ничего в мире нет, кроме того, что ты в дыру эту увидать мог!
Алина Пескарёва, ставшая Очепловой, очень хорошо понимала Питрава, ставшего Петровым. Тоже такая же, как под копирку.
Её начало – такое же местечко Пиноккио, с длинным лживым носом многообещающих дорог. Затерянный в предсердиях России между бескрайних, северно-скудных полей и скучных, большую часть года нагих, перелесков, среди гравийных железнодорожных насыпей и высоковольных линий городок Гологда. И неотрывная от него, окружающая его и оплетающая кружевная, надтреснуто-бревенчатая, маслодеятельная, кудахчущая вечно покосившимися курятниками и хитрыми крючками вышитая в петухи да коловороты гологодчина… Куда время всегда запаздывает…
И детство в Гологде возле зудящей по коже раздражением паровозных гудков сортировочной станции, в двухэтажных домах, которых злой язык назовёт «бараками», а сторонник КПСС – «решением жилищного вопроса», сложенных из железнодорожных шпал, рубероидные чёрные крыши которых на солцепёке раскаляются до липкости и вязкости. Пескарёвой ли этого не знать, отчаянной девчонке-пиратке, с малолетства по крышам лазившей и скакавшей?
Из всех сладостей, по совести сказать, Алинка в детстве знала только мёд и смородину. Но уж, с другой стороны, и мёда и смородины было очень много! Из смородины делали варенье, морсы, под марлей выпаривали пластинки смородиновой пастилы, сворачивавшейся потом, как береста, в трубочку. И отгоняли роящихся над сладивом мух…
Пескарёвы, как справные хозяева, имели «сад» – участок и домик в заливных лугах за Гологдой. Домик уместнее было бы называть «будочкой» – маленький и тонкостенный, только от дождя укрыться, да инвентарь складировать… Оттуда шли солдатскими рядами не только смородиновые «заготовки», но и разные, тоже от обилия портившиеся в подвале, соленья. Но фруктовые деревья не росли – заливное место!
Капусту Пескарёвы квасили в полубочках-кадках, древо которых потемнело от патины времени. Давили, выжимая сок, придавливая досками сверху, нагружая тяжёлые и круглые гольцы с соседней сонной, снулой, как рыба в корзине, равнинной речушки. Рубили в корыте, смешав с шинкованной на тёрках морковью, капустными тяпками – странным орудием, похожим на топор, но только перпендикулярный топорищу… Работа скучная и пачкунская, после которой требуется уборка не только кухни, но и примыкающего к кухне, забрызганного заготовческим азартом и ошмётками коридора-прихожей…
«Вы ведь в существенной степени животные… – думала о своей родне, оставленной в гологодчине, Алина Игоревна. – Не жаля, жалуя и жалея вас так называю… Сейчас я ваше бесконечное кухонное и верстаковое, вениковое, тяпковое и рубаночное рукоблудие вспоминаю чуть ли не с ностальгией, но как страшно и ненавистно оно мне было, когда я была среди вас…».
На своей прогреваемой «историческим летом» и промерзающей до самого дна в «зимы смут» отмели Пескарёвы-Пескари плескались, как умели, а умели они нехитро. Жили они единожды утверждённым и простым уставом, как живописцы средневековья – не зная перспективы. Упоённые своим квашением капуст (именно так, во множественном числе) – они не заметили ни лютости капитала, ни космических перспектив социализма.
Они жили глазами в землю, до старости согбенные от постоянного, тяжёлого, и по большей части ненужного труда, которым они всякий раз упорно нагружали себя, когда их отпускали державшие за грудки эксплуататоры разных мастей. Они были пропитаны не столько реальной нуждой, сколько сызмальства усвоенной «эстетикой нищеты», согласно которой всякая вещь из магазина не надевалась, а вешалась в шкаф, где хранилась – пока не переставала быть модной и новой.
Нет ничего трагикомичнее, чем многочисленные «Пескари» гологодчины с их зоологической узостью интересов, вписанные в романтику советских планетариев. Они неплохие люди, поверьте, и даже по-своему неглупые, приобретая банку сраной тушенки они умудрятся считать с неё массу информации про сроки годности, состав и условия хранения. Но Алина сомневалась, что они вообще догадываются о существовании звёзд над головами людей. Пескарёвы не верхогляды, наверх никогда не смотрят, а ночами – крепко спят сном праведных тружеников… Имеют право: честно отработали, норму выполнили!
Нет ничего трагикомичнее, чем советский порыв мечты, приложенный к этим существам циклического инстинкта, с постоянной печной многопопечливостью их разветвлённого домоводства и мелочного, жалкого собирания хлама и мусора, которое они наивно полагают «скопидомством».
Они не отличают деликатесов от солдатской каши – в их понимании это всё «еда», наполнитель брюха. Желание Алинки купить что-нибудь вкусненькое – «когда в доме еда есть» – вызывало сердитое шипение:
– Ишь ты, принцесса какая! Тут у нас не ресторан тебе…
Но это голословно, потому что о ресторанах они ничего не знают, никогда в них не ходят. «Дома же можно покушать». Они все безлошадные, сиречь, без авто, и за сельдяными бочками автобусов семенят униженной приседающей походочкой, подозревая любой трамвай в злонамеренном желании захлопнуть двери у них перед носом.
У них каждый рубль трудовой, а каждая постель брачная, но отбывать эту их механическую, бездушную правильность тоскливее, чем срок в тюрьме за преступление. Тупость закрывает от них и красоту жизни, и ужас гибели – они до последнего мига не замечают ни того, ни другого.
И когда в Гологду придут рыночные отношения – им не хватит абстрактного мышления сказать про страну то, что они говорили про свою дочь Алину, осуждая её, как «гулящую»:
– Мы вырастили шлюху и уголовницу…
Масштабы вымирания гологодчины поразят воображение – но не потому, что удар будет силён, а потому что сопротивления оный не встретит. В перерывах между своими убогими похоронами они так же и продолжат квасить капусту и проворачивать смородину…
Щуки мира жрут пескарей в режиме трёхразового питания. И потому пескари ненавидят щук всем сердцем, за это не беспокойтесь! Если их спросят, что нужно сделать со щукой, то…
Но их никто не спрашивает, потому что не их ума это дело. Да и поделом: ведь без пескарей и не было бы никаких щук на свете! Ненавидя щук, они, туполобики, сами же и являются их первоисточником…
***
– Красивая ты баба, Аля! – созналась Альметьева, проглотив стопаль. – Была б я мужиком – точно бы с тобой покувыркалась!
– Так я, ещё, может быть, и не дала бы! – поразилась Очеплова наглости своего двойника.
– Как? Неужели ты бы мне – и не дала?! – вроде в шутку, а тем не менее протяжно и до мурашек поинтересовалась Ева.
Алине стало не по себе под её тёмным взглядом.
– Неужели правду сказал Терентьич? – пробормотала она. И не думала, что вслух, получилось невежливо, однако Еву это совершенно не смутило, а наоборот, позабавило.
– Проболтался-таки… – подняла соболиную бровь Ева.
– Он от меня ничего не скрывает, – выдала Алина со скромной, но гордостью.
– Ты не боись, это я ему насвистела… – легкомысленно отбоярилась Альметьева. – Ты меня поймёшь, подруга, ты же знаешь, какой он… Ни одной юбки не пропустит! А мне это не нужно: предпочитаю на работе только деловые отношения!
«Ладно! Мне больше достанется…» – подумала Очеплова, снова, вблизи изучая явное внешнее сходство этой Евы с собой.
– Я вон лучше Валерку в мужья возьму! – Альметьева приобняла рядом сидевшего Шарова ловким жестом – так захватывают шею морпехи.
– Ева, ну отстань… Перед людьми неудобно… – зарубинел Валера, совсем как маленький.
Алина до сих пор гадала, кто такой Шаров и откуда взялся в команде, но выручить мальчонку посчитала своим долгом:
– Евуль, покажь пистоль? – попросила как бы невзначай.
Доставая своё оружие из подплечной кобуры, Альметьева поневоле отпустила Валеру, конфузливо отстранившегося. Протянула широким жестом – на мол, смотри, не жалко!
– Он-на как повернулося! – ерничала Очеплова, повертев в руках смертоносную игрушку. – Референт советского партийного босса таскает под мышкой «браунИнг»… При мне такого дерьма не водилось!
Она говорила смешно, ставя ударение на ««И» в подражание гологодскому дедушке Акиму Пескарёву. Тот, бывало, беспокоился, здороваясь на лавочке с почтальоншей:
– А почему вам не раздадут пистолеты? При царе, помнится, у всех почтальонов были «браунИнги»…
И это заставляло маленькую Алину ставить один из тех неразрешимых вопросов: то ли при царе было у людей так много прав, что даже у рядовых почтальонов имелись «стволы-волыны», то ли жилось так худо, что даже почтальону без пистолета никуда выйти нельзя было? Скорее всего, и то, и другое! – решила она, взрослея. Свобода – она такая: только с браунИ́нгом…
Пистолет Евы не был «браунингом» – это был маленький «Макаров», облегчённая и укороченная версия, выдаваемая начальству, и получившая обидное, незаслуженное прозвище «застрелка». Намекалось: мол, он ни на что не годен, кроме как проштрафившемуся застрелиться. На самом деле в ближнем бою «застрелка» была и удобнее и надёжнее стандартного «макарыча», потому что делалась особо придирчиво: для руководства. Другое дело, что руководители редко участвуют в ближнем бою…
***
В обширных сводчатых покоях, отведённых Виталию Совенко, огромные, на европейский манер сделанные окна напоминали магазинные витрины. Они выходили на внутреннее пространство партийной зоны отдыха первазского ЦК, на рукотворные, выложенные морскими гольцами по округлой береговой линии пруды. Вода – главная роскошь пустыни, чтобы сказать «жизнь удалась» в этих краях – надо иметь собственный пруд.
Начальники Перваза, стоя на берегу трёх прудов своего хозяйства, думали, что жизнь у них удалась. Особенно, если в очередной раз плеснёт хвостом на тёмной глади уникальная местная рыбка – аральская кара-форель (то есть чёрная разновидность этой редкой рыбы).
Лёгкость окружающим построениям придавала мебель тикового дерева. Лёгкость внутренним настроениям должна была придать бутылка водки на столе, оставившая едкое белёсое кольцо на полировке, когда её, опорожняя, чуть сдвинули.
Максим Суханов пришёл к академику за тем, за чем всегда к нему приходил: за ответами. Полковнику Суханову очень не понравилось, что шеф, которого он не только охранял, но о котором и докладывал наверх – естественно, по старой дружбе – ничего лишнего не докладывая, – налил гранёный стакан до краёв и выпил без промежутков. Почти не изменился, только лицо потемнело, будто морилки глотнул.
– Чего советского в этом средневековом эмирате? – возмущался Суханов, собрав в пучок все первазские впечателения с первого дня командировки.
– Государственные зарплаты рядовых тружеников – без запинки, словно ждал этого вопроса (видимо, готовился к нему, сам себе задавал), отрапортовал Совенко. Поиграл водкой, передвигая её по дуге, словно бы прицеливался с пулемётной турели. Вызвал первое беспокойство Мака, безумным взглядом и нервным перестуком ноги, отбивавшей чечётку под столом. Но объяснял всё ещё складно, как обычно:
– Изменись система, как у нас в Москве предлагают, и тогда каждая копейка заработка работника превратится в прямой и очевидный убыток хозяина производства.
– Алик, я не в защиту капитализма, но Кульгаровы… Они же из эпохи халифата и крестовых походов… Они только дискредитируют наш строй…
– Ценность Кульгарова, – чеканил Совенко, посуровев, – в том, что он умеет держать в руках несколько миллионов этих тюбетеечных марсиан из Первазской ССР. Потому что он из них вышел, и понимает их. Если бы мы нашли такого человека для Афгана – Афган был бы наш. Я всегда говорил, ещё Брежневу говорил: надо срочно готовить в Ташкенте две сотни наших мулл и дервишей!
– Не ври! – возмутился Максим Львович нелепой «мемуаристике». – Не мог ты Брежневу такого говорить…
Но тут, к ужасу Суханова, Совенко снова налил «с горкой» свой стакан. И снова поднёс к губам, запрокидывая донышко к потолку… Трудно было поверить, что человеку под силу на одном дыхании вымахнуть столько, даже носом на сторону не поводя…
– Ну, намекал… – пошарил Алик вокруг в поисках закуски, однако искал безуспешно. Матовая полировка стола была засижена донцами бутылок, словно кто-то ставил на ней круглые печати, а в остальном пуста. Суханов знал, что нужно только протянуть руку: тут, совсем рядом, в прямоугольном холодильнике заботливо сложнено то, что в Первазе называют «мягкое угощение». Его составляют по особому списку, а впервые этот список сформировали, когда русские начальники принесли культуру пития «арыкы» (водки).
Методом проб и ошибок «тюбетейчатые марсиане», как назвал их Совенко, включили туда колбаски-казы рыхлой выделки, сливочное масло, жент([54]), кумыс, творог, мёд и ещё что-то, вроде халвы, или пахлавы, но Максим Львович точно вспомнить не мог. ХХ век отшлифовал набор, он стал каноничен, и дорогому гостю «мягкое угощение» всегда подкладывалось на полки того холодильного устройства, на дверце которого с внутренней стороны охлаждается водка.
Но Суханов справедливо опасался, что яви он стандартную закуску – пьянка затянется. А раз дошло до Брежнева и мемуаров, то ничего хорошего Суханов от такой пьянки не ждал.
– Ну, намекал… – снова повторил Совенко. – Аккуратными словами… Что советская власть в Кабуле – это не заводы и троллейбусы, а зелёный флаг над советскими учреждениями… Но Афганом пытались управлять голубоглазые блондины с белорусско-красноармейскими представлениями о жизни. Имеем, что имеем…
– Нельзя же капитулировать перед пещерной…
– Вот-вот, так вы все и думаете! Поставь такого, как ты, Мак, управлять Первазом – и десять тейпов поднимут десять мятежей, а за ними по пустыням не набегаешься… Социализм – не метеорит, падающий с неба, а семя, вырастающее из местной почвы. Дубу, например, сто лет требуется, чтобы окрепнуть…
Подумал – и довесил, с наклоном головы, словно сам для себя решая:
– Социализм – это сладкий десерт, который нельзя подать, пока не нахлебаешься суровой похлёбки, берёзовой каши простого и первородного диктата. Чтобы куда-то вести людей, нужно сперва держать их в руках. И не важно, к добру или к худу ты их поведёшь: удержи их сперва, чтобы не разбежались от тебя в разные стороны, а потом уж решай себе – куда вести колонну!
– Думаешь, Бельдыев был бы хуже? – пошёл Мак «с козырей» на предельную, и даже опасную откровенность.
– Да. Был бы хуже. Он такой же азиат, но в Москве его накачали наши рыночные либералы… Взять бы Перваз он, я думаю, смог – он знал, как говорить с пустыней… Но куда бы повёл потом?
– Брось, Алик, ты сам себя успокаиваешь… Все они одного бархана саксаулы…
– Аполитично рассуждаешь, дорогой мой полковник! Главная опасность рыночной конкурентной свободы – в том, что она делит род человеческий на слабых нищих праведников и матёрых, закалённых в борьбе хищников. В итоге получается всегда одно из двух: или ты цинично используешь других людей, или другие люди цинично и беспощадно используют тебя… А мы с тобой кто?
– Кто?
– Волкодавы. Мы волков душим, чтобы те овец не сожрали. У нас что, клыки другой системы, чем у волков? Нет, конечно, те же самые, волчьи… А всё же волкодав – не волк!
И хотя третьего стакана старый друг не налил – Суханов вдруг понял, что друг сломался. Сломался всего на двух полных стаканах – хоть и всклень налитых, стареет старый друг, хрупчает…
Обкатанные, меднолобые, округлые слова-формулы, выработанные в речевом аппарате десятилетиями партсобраний – вывалились из пробитого днища сознания, и полыхнуло пламенем иных слов, совсем не тянущих на афоризмы кумачёвых транспарантов.
– Ты чего ко мне пришёл?! – с пол-оборота сорвался вдруг Совенко на Суханова, подняв красные, в прожилках глаза упыря, и словно толкнув взглядом. – Ты ответы хочешь услышать? Думаешь, у меня их как грибов в кузовке? А если у меня нет ответов, Мак! Я многие годы говорил всем вам, что вы не готовы ко встрече с абсолютным злом! Я даже смеялся над вашей неподготовленностью, чтобы вам казалось, что уж-я то сам вполне готов! А ты хоть раз задумался – а что, если и я не готов? «Перестройка» – это абсолютное зло. Понимаешь? Есть зло-средство, как у грабителей. Есть зло-цель, как у маньяков-потрошителей. Но и это не самое страшное! Хуже всего, когда зло – уже не только средство, и даже не только цель, а вообще – всё! Такое зло – не от мира сего. Оно беспричинно, и у него нет концов, оно с жизнью меняется местами…
– Ты сгущаешь… – отмахнулся Мак. – И не такое живывали и переживывали, в нашей истории покопаться – чего там только не было…
– Такого – не было. Я не о жестокости, Максим. Власть может быть добра к народу или жестока. Но до тех пор, пока государство сохраняют государством, а человека – человеком, надо почитать своих героев и презирать шутов. А у нас всё наоборот – мы целую державу повесили вниз головой, дожидаясь кровоизлияния в её мозг! У нас клоуны стали героями, а раз так – герои станут презренны, как клоуны. А за этим только мгла: уже ни государства, ни закона, ни человека. Только ночь и звери – вот что мы себе уготовили…
Виталий Терентьевич снова стал наливать себе водки, и уже расплескал трясущейся рукой. Суханову казалось теперь, что босс свихнулся. Может, так оно и было.
– Алик, хватит тебе… – примирительно попросил Мак. – Шёл бы спать…
Складки лунного савана шелковисто скользили между гранатовыми деревьями и чинарами за большим окном.
– Понимаешь, даже самая неправильная идея оставляет человеку шанс на исправление только потому, что он остаётся идейным! Ты! – он ткнул «собутыльника» указательным перстом посреди лба так, что тот отпрянул от неожиданности: – Ты с твоим «Я» где-то в этой точке! Отсюда идут команды рукам, ногам, даже пипиське – хотя ей управлять труднее…
– Вот-вот! – попытался сменить тему полковник КГБ. – Ты бы Алик, с этим делом унялся бы уже… Ну ведь не мальчик, полвека живёшь, завязывал бы ты с этими бабами… Меня знаешь, я могила, я наверх не стукану, но ведь и другие видят, понимаешь?
– Я не об этом, Мак! – заорал Совенко, совершенно слетев с катушек, и треснув кулаком по столу. – А что будет, если руки, ноги – всё свободно от твоего «Я»? Отдельно они могут только гнить и разлагаться – вот что такое «перестройка»! Ты понимаешь, о чём речь?!
– Нет, я не понимаю о чём речь! – тоже в тон заорал, также не вполне трезвый, мягко говоря, Суханов. – Ты уже «задрал» своими головоломками, Алик!
– Я о том, что свобода органа есть смерть организма! Рас-чле-не-ние! Ненависть к социализму ведёт к десоциализации, а декоммунизация – к утрате коммуникации, понимаешь? Общество, у которого нет ни общих ценностей, ни общей цели – это общество, состоящее из маньяков, умерщвляющих друг друга самыми разными способами, потому что в нём станет невозможным даже попросту понять одному другого!
И тут он, не считаясь с убытками гостеприимной принимающей стороны, внезапно вскочил, схватил тиковое полукресло, лёгкое, но прочное, и запустил его в огромное, почти во всю стену, окно-экран…
Грохот водопадом осыпающихся осколков показался полковнику Суханову чудовищным, невообразимым. Скорее всего – он был не так уж и шумен, просто сказалось алкогольное опьянение. А вот насчёт убытков ЦК Перваза – даже и пьяный взгляд не обманул.
Суханов тоскливо подумал: «Раз вдвоём бухали – значит и оплачивать «витрину» придётся поровну…».
– Если уж мы всё время говорим о трупном разложении, – нёс Алик немыслимую белиберду, – то деньги – это продукт разложения органической жизни, её полноценного и самодостаточного в своей органике естества. И когда плоть начинает гнить, то выделяются и деньги и роскошь – как результат гниения…
Прихватив неожиданно-изящным жестом в три пальца горлышко бутылки, Совенко лунатиком шагнул в сад через «вынесенное» окно.
– Алик, ты куда? – попытался воззвать к его совести Мак, но было поздно во всех смыслах.
– У меня нет ответов, слышишь?! – орал Совенко среди ветвистых гранатовых деревьев, точно волк на луну выл. – Вы не готовы ко встрече с абсолютным злом «перестройки»… И я тоже не готов, слышишь?!
Он нетвёрдыми ногами направился в сторону аппартаментов для вспомогательного аппарата, и Суханов, леденея среди осколков стеклостены, блестящих брызгами шампанского на паркете и коврах, слышал, что этот псих воет в тонах лунной симфонии:
– Алинка-а! Пескарёва-а! Выходи-и! У меня нет ответов – ты мой ответ! И я не могу без тебя противостоять вселенскому злу, бесконечному, как космическое пространство, и холодному, как абсолютный ноль! Аля! Алина! Ты мне нужна, прямо сейчас! Выходи!
Заспанная Очеплова, уже подзабывшая девичью фамилию, показалась в витиеватом профиле окошка первого этажа, продирая глаза. Она стояла, притопленная полумраком комнаты, лишь с одного бока облитая лунным молочным и призрачным лазуритом, и не могла поверить тому, что видит.
Разным видала она шефа, одетым и раздетым, но таким её шеф никогда ещё не бывал!
– Ты – моё дыхание, мой пульс и моя кожа… – заметив девичий силуэт, заорал Совенко, «в умат ушатанный», как потом шепталась обслуга. И орал ещё громче, чем когда вопил про отсутствие у него ответа «перестройке», страшному делу мелких людей.
– Виталий Терентьевич, – всё ещё пыталась быть политкорректной Алина. – Что с вами? Вы нездоровы?!
– Алинка, ты моё сердце и моё причастие!
В подтверждение сомнительной анатомии, непростительной биологу со стажем, Совенко, словно гранату, метнул пустую бутылку из-под водки в окно Очепловой. Но в окно не попал, потому что криворук с детства, попал в изразцовую стену рядом с окном, с неописуемым звоном битого стекла…
– Дебил, б…дь! – почти не скрываясь уже, сплюнула Очеплова с желчных губ, и с отвращением. И, как была, в шёлковой «комбинации», побежала к двери, выскочить в сад, поймать одичалого начальника, и спрятать «до выяснения» куда-нибудь, пока всем головы не отрезали…
На шум в саду сбежалась местная охрана: шесть нукеров в бараньих шапках. Но, увидев, кто шумит, они застыли, нелепо упирая подбородки в грудь, потупив глаза, в странной неровной шеренге.
Перед ними в аналогичную шеренгу смущения построились и «свитские» Совенко: Питрав, Альметьева, Шаров застыли, тоже, как и местная штатная охрана, не зная, как унять разбуянившегося патрона. И подоспевший Суханов столбом встал в стороне, не зная, что делать с дебоширом эдакого ранга!
В таком состоянии с ним могла говорить только Алина Очеплова.
И даже бить – маленькими острыми кулачками под ключицы, резко обозначенные под белой футболкой, партбоссам в больницах и санаториях традиционно заменяющей пижаму. А дома на них в аналогичном случае – майка-«алкоголичка» на лямках, Алине ли не знать?
– Аля, я не могу без тебя… – бормотал Совенко в состоянии почти невменяемом. Белизну футболки пятнали маленькие бордовые пятнышки, у него снова капала кровь носом, но он даже не заметил.
– Пошёл на*уй, алкаш! – в ярости колотила его Очеплова, сверкая глазами, как дикая кошка. Лупила с двух рук в предплечья. – Иди проспись, пьянь!
…Его усталое и больное, кровоточащее тело приняла в покоях Очепловой среднеазиатская низкая, с два вершка от пола, постель-айван, от которой и занесли казаки на Русь ругательство «хайван», застеленная традиционными цветастыми первазийскими курпачами и ещё более радужными валиковыми подушками с пышными кистями-бунчуками.
Алина указала нукерам, куда его сгрузить, повелела снять обувь, «чтобы покрывало не пачкал». И, самодовольно наблюдая, как выпуклым овалом выступает его пятка из дырявого носка, процедила сквозь зубы:
– Жена-художник – горе в семье…
Старая народная присказка, но надо было видеть, с каким змеиным ядом, гадюкиным ужалила ею Алинка. Намекая всем ревнивым видом, что уж при ней-то носки не были бы драными…
– Помнишь, мы с тобой в Японию ездили? – постанывал он с широкого двуспального айвана.
– Ну, помню… – бычилась Очеплова, не имея никакого интереса разогревать прокисшую беседу.
– А помнишь, там в ресторанах палочками едят?
– Да.
– Ты быстро научилась, а я так и не смог… Помнишь?
– Да.
– Это потому, – он всхлипнул, проникнувшись внезапной жалостью к себе, – что я идиот криворукий?
– Да, – отомстила Алинка за всё, чего от него за прежние годы натерпелась…
***
Утром Алина поила его бульончиком и отражала обратно в источник политическую мудрость:
– Ты чего вчера устроил, алконавт золоторунный?! – резала бешеными лезвиями злых глаз, упиваясь его смущением, попыткой закрыться от неё пиалой с бараньим бульоном. – Ты понимаешь, что они – Чингизиды? Ты понимаешь, что это Восток? Ты понимаешь, что ты нанёс оскорбление хозяину-хану на глазах его нукеров? Ты думаешь, Кульгари это тебе хоть когда-нибудь простят?
– Прощалка у них не отросла ещё – меня прощать! – огрызнулся, но не очень уверенно, Алик.
– А теперь встань – и иди к Кульгарову, умник! Попробуй загладить… Не уверена, что получится, но… Текст выступления набросать тебе?
– Я думаю… – он неловко, отсидев ногу в неудобном положении, встал. – В таких делах лучше импровизация…
– Я тоже так думаю. Если бы ты был просто московский проверяющий, ещё бы туда-сюда… А ты же посватался к его дочери единственной! Подумай сам, как они должны были воспринять твоё вчерашнее поведение!
– Но я тоже человек, Аля… Но и у меня бывают срывы, сбои…
Упиваясь тёмной гордостью за свои самоотвержение и самопожертование, Алина потребовала, чтобы он теперь же шёл к невесте.
– Это Восток, Аля! – вернул он ей её попрёки. – Здесь наоброт… Сходи и ко мне её приведи, пусть ухаживает за мной, похмельным, это её, не твоя обязанность…
Очеплова пожала плечами, и накинула на них его шитый золотом и хвалынской камедью чапан([55]). Чапан Совенке подарили на первой встрече, как положено по обряду дарить дорогому гостю, уважаемому человеку, вместе с уздечкой и плёткой. Упряжь Алинка оставила шефу, а халат «прихватизировала», совершенно справедливо полагая, что Алику он ни к чему, а ей в хозяйстве сгодится.
Зарина Кульгари глянула из-за этого с презрением: она прекрасно разбиралась, чем мужской чапан отличается от женского, тогда как Очеплова наивно полагала их одеяниями бесполыми.
Серой тенью, какими утром бесшумно разбегаются коты с гаражей, выскользнул от Зарины Валериан Шаров, достёгивая пуговицы на ходу…
Зарина приложила палец к губам и предложила Алине сделку чисто женского коварства:
– Молчи о нём – и я промолчу о нём…
Под словом «о нём» скрывались два разных человека. Алине предлагалось промолчать о Шарове у Зарины – и тогда никто не станет говорить о Совенко у Алины. Подловатая сделка, но Алину она устраивала.
– Слушай, – не смогла она уже сдерживаться днём, когда сели пообедать, и она оказалась плечом к плечу с Евой Алеевой. – Ты мне всё-таки раскрой тайну железной маски! Кто этот Шаров и откуда он взялся?
– Филин в Бештаре, на том берегу Хвалынского моря, подобрал… – объяснила Ева. – Он там в милиции служил на самой обычной какой-то должности, ничем не примечательный, но…
– Что «но»?
– Ты «белый луч» Филина знаешь?
– Который помогает гипнозу? Знаю…
– Ну вот, существует где-то 10-15% людей, которые особенно не податливы к внушению. И белый луч на них совсем не действует…
– И?
– Ну, в Бештаре был случай проверить прибор на Шарове. С Валеры как с гуся вода. Нестандартная матрица мышления.
– И всё?! – не верила Алина.
– Ну, почти всё… Филин его с нами пригласил перелететь через Хвалынское море, он и согласился…
«Не говори о нём» – вспомнилась Зарина – «И я не скажу о нём…».
И Очеплова больше не спрашивала о Шарове.
***
Волны Хвалынского моря у берегов Первазской ССР парадоксально отличались сразу и голубизной и бесцветностью. Кристальная чистота делала это море почти невидимкой, но неведомым оптике образом стекло воды давало густой и даже вязкий сине-голубой оттенок, увенчанный хлопком пенности, напоминающей пену лучших шампанских вин.
На палубе ржавеющего с бортов, но вылизанного в сердцевине прогулочного кораблика, трепетавшего с кормы алым пламенем советского флага, накрыли стол, разложили среди закусок помельче хвалёных хвалынских усатых осетров, осаждаемых самыми разными овощами.
– Это у нас катер для лучших хлопкоробов и шафрановодов, – заученно рапортовал Рустам Кульгаров. – Лучшие из трудящихся по итогам полевых работ имеют возможность…
– …Осетриной закусывать? – спросил Совенко не без озорства.
– У нас, конечно, сегодня особое меню, – вмешался с нотками извинения родственник Кульгарова со стороны жены профессор Турхоев, боковая ветвь правящего тейпа. – Но если вы желаете проверить качество обедов для передовиков производства, то я сейчас распоряжусь…
– Не надо! – удержал его Виталий Терентьевич, приобняв за плечи. – Я и так охотно верю, что ваши трудящиеся год от года живут всё лучше и лучше!
И добавил более широковещательно, приглашая послушать всех участников морского круиза:
– Напрасно вы видите во мне врага «красивой жизни» и любителя криворукости…
Алина сразу же, подавляя змеистую улыбку, вспомнила его ночные покаяния насчёт криворукости в японских ресторанах. Она-то понимала, откуда ветер дует!
Вырядилась она так, что женщины сказали «дура», а мужчины облизывались. Чего стоила одна только обгягивающая десантурская матроска, подчёркивающая форму грудей, заправленная в свободные, как шаровары, тренировочные штаны спортивного костюма!
– Я, как и вы – болтал академик, постоянно бросая убористые взгляды в её сторону, – считаю, что удобства для человека удобны.
Алина давно заметила у него потрясающую способность говорить прописные истины с каким-то завораживающим значением…
– И я совсем не об удобствах, которые не худо заиметь и не худо перенять. Капитализм страшен не тем, что учит человека хорошо жить. Он страшен тем, что учит человека хорошо жить ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ, не считаясь ни с какими потерями у окружающих. Вот этим он страшен, а вовсе не тем, что предлагает подменить мятые газеты в сортире тёплым подмывальником! Я обеими руками за любое из удобств – если только оно не оплачено человеческой кровью и не является формой каннибализма!
Парочка «Зарина-Валера», с точки зрения язвительной Очепловой, «отличалась диссонансом». Шаров провинциально робел и путался в клубном пиджаке, а вот его спутница вполне органично была вписана в стиль «Малибу»: длину и стройность ног подчеркивали удлиненные, багамского типа прогулочные шорты, в которые она старательно-«небрежно» заправила пузырившуюся на ветру рубашку-поло с отложным воротничком. Влажное хвалынское солнце высекало искры из её огромных итальянских тёмных очков-«хамелеонов» – и, как в механизме зажигалки, этими искрами подпаливало пересохшее безрассудство Валеры Шарова, разве что только не прилипшего к ней боком возле фальшборта.
Отец, Рустам Кульгаров, сердился на дочку и даже чуть грубовато привёл её за руку в центр кружка избранных, поставил прямо под очи глухарём токующего жениха.
«Лошара ты, Алик…» – подумала Алина.
Ветер с вызовом ухватился за галстук «лошары» и дёргал из стороны в сторону. Порой почти вертикально поднимал вверх – словно намекая на виселицу. Дурацкий советский галстук «с петухами» – безвкусица и аляпистый китч, который подбирала в Москве Таня Совенко. С её-то безупречным вкусом и художественным чутьём Таня не сомневалась: это сознательная молчаливая месть зависимой женщины.
Зарина Кульгари тоже мстила отцу по-женски. Но и по-светски. Никто, кроме Очепловой, этого не видел, но Очеплова видела прекрасно: избалованная девочка взбешена.
– Теперь вся Москва болтает, что коммунизм – это левацкий миф… – ляпнула Зарина Кульгари, изображая дурочку. Вроде как не сама придумала, а только поделилась впечатлениями, недавно побывавшая «в гостях у столицы» туристкой.
Отец глянул неодобрительно, но Совенко, гнева которого отец опасался, – совсем не рассердился.
– Дураков не слушай, малыш! – на правах с детства знакомого дооброго дяди посоветовал жгучей брюнетке. – Миф – не то, что у нас считают мифом… То, что у нас считают мифом – на самом-то деле называется детской сказкой.
– А миф?
– А миф – это какой-либо смысл, очищенный от случайных вкраплений. Чистое железо – это миф железной руды. Абсолютно чистого железа не существует, но мы говорим о нём, не рассматривая примесей, присадок и шлаков, отметая всё случайное или к делу не относящееся…
– А раньше учил меня быть реалистом! – гоготнул Рустам-агай, стремясь перевести какой-то ненужный и нелепый разговор в шутку.
– В реализме есть своя опасность. Как и в мифе, конечно. Реализм, реставрируя все детали, всю запутанность и противоречивость людей, – убивает смысл, думая, что развенчивает миф. Шлаков же в руде больше, чем стали, – так давайте говорить только о шлаках!
Верил ли он сам в это? Трудно ответить в точности… Совенко давно понял, что человек придумал умозрительный мир-схему, в которой каждый поступок якобы имеет смысл, то есть уважительную причину и заранее предусмотренные последствия.
Человеку так понравился смысл, что он попытался загнать в собственную схематическую абстракцию живую жизнь вокруг себя. А у Маркса, на котором равно вскормлена как советская, так и антисоветская интеллигенция, этот схематизм дошёл до какой-то завораживающей окончательной фатальности!
– Послушать Маркса, – покусывал иделогию своей партии Виталий Терентьевич на дружеских застольях, – так любой золотарь, спустившись с черпаком в выгребную яму, на самом деле черпает там не то, чем там пахнет, а исторический процесс… Непосредственно из выгребной ямы управляя локомотивом истории, идущим точно по расписанию и через все, указанные в расписании, станции…
Но вот что интересно, куда девать в этом уютном мире чередующихся, как слайды, «формаций» сумасшедшего, ожесточённо толкущего воду в ступе тяжким пестом? Отнести его к «производительным силам» – или же к «производственным отношениям»? Если во всём пытаться увидеть смысл – то куда девать безумие?!
На самом деле человек имеет право искать смысл в своих и чужих поступках, но имеет и обязанность понимать, что большая часть житейских событий – бессвязна и бессмысленна. Очень многое – вздор, вытекающий из вздора, и не имеющий никакого внятного продолжения, замкнувшись и умерев в самом себе.
Вот в этом смысле он и предлагал Кульгарову быть реалистом:
– Я не хочу быть чёрным пессимистом, утверждая, что жизнь целиком бессмысленна, – говорил Совенко. – Но хочу быть реалистом, и потому утверждаю, что право на смысл надо заслужить. Смысл у жизни появляется только на очень высоком этапе личного развития человека.
И обернулся к своей наречённой красавице:
– …Это что касается мифа, – Совенко нежно взял Зарину под локоток. – А что касается левачества… Коммунисты – не левые.
– Ну уж?! – полыхнула глазами принцесса Востока, полагая, что её разыгрывают.
– Разница между леваком и коммунистом в том, что левак думает, куда верхушка девает жизненные блага, а коммунист – откуда она их берёт.
– Ну, для левака такого вопроса не стоит! – вмешался тенью следующий за шефом Максим Суханов. – Мол, «у народа нахапали», вот и весь вопрос происхождения…
– А на самом-то деле блага производит не народ. И не «налогоплательщики», как думает бесноватая Маргарет([56]). Блага делают технологии – если известны, и если широко применяются. Вот потому вопрос «откуда берутся блага?» гораздо важнее вопроса «как они распределяются?».
– Как распределяются – тоже важно… – задумался Мак. – Можно так распределить, что все сдохнут…
– Согласен. Это очень важный, но второй вопрос. Потому что прежде чем распределять – нужно ведь иметь то, что распределяешь! Справедливость невозможно приложить к пустоте…
– Зато несправедливость к изобилию – запросто!
– А кто спорит? – возмутился Совенко. – Очень даже запросто! Маржа – это прибыль в коммерческой деятельности. Маргиналы – это враждебные обществу отбросы. Слова однокоренные. «Маржинальный» и «маргинальный» – на самом деле одно и то же слово([57]).
И снова – взялся поучать невесту малоинтересной ей политэкономии:
– Вот, Зарина, была пустыня и был народ Перваза. А шафран не рос. Земля его не производила и народ не производил. Я взял технологии, приложил руками народа к землям пустыни – и получился шафрановый край! Вот с этого всё начинается – а левые этого не понимают. За что их и зовут презрительно «леваками»…
***
В первазском ЦПКО (Центральном Парке Культуры и Отдыха) играли красками азиатский тёплый сентябрь и одинокий саксофонист. Осень в этих оазисах странная! Есть вечнозелёные растения, а есть европейские, завезённые: они, как им положено, желтеют и сорят листьями – но посреди незамутнённого лета…
Похожая на ракушку сцена эстрады в парке продолжала работать и осенью, и даже календарной зимой. Она продолжала работать вплоть до Великой Зимы, которая придёт скоро, очень скоро – хотя мало кто об этом догадывается…
И вот этого русского саксофониста, который сейчас так старается чувственными, волшебными звуками-кружевами утешить приползшую к хозяину собачонку, – зверски убьют «демократы горных аулов», затопившее столицу республики население кишлаков… Его саксофон назовут «шайтан-трубкой». Город-сказка превратится сначала в руины, а потом – в обычный азиатский город, в контраст дворцов и трущоб, и ничего сказочного в нём уже не останется.
Американцы потому и подмяли под свою когтистую лапу всю планету, что безразличны к личностям (хоть это и звучит, как каламбур). Не получилось с Бельдыевым, попробуем договориться с Кульгаровым… И попробовали, и договорились…
– Мы воюем с СССР, а не с Первазом! – сказали ему. – Если вы советская республика, то будем воевать, и помните, что в России наш Ельцин, то есть России больше нет… Если же вы объявляете независимость и скрепляете её русской кровью – то у нас нет к вам претензий…
– Вы пытались меня убить, – супился Рустам Кульгаров.
– Мы пытались убить первого секретаря первазской компартии, – снисходительно объяснили ему, – наместника Москвы. К первазбаши, как бы ни звучало его имя, мы претензий не имеем. Отбросьте русское окончание, станьте, как ваши предки-чингизиды, Кульгари, а мы и дальше будет закупать ваш шафран. Нам ведь безразлично, кто его собирает, – лишь бы поставки шли бесперебойно! А ведь это почти нефть, Рустам-агай, 70% шафрана покупают Европа и Америка, раньше эту валюту забирала Москва, в союзный бюджет, а теперь вся она сядет в вашей руке!
Так всё и вышло. Только вместо Бельдыева сделал американскую работу «гусь свинье не товарищ» Кульгаров: запретил свиноводство, ссылаясь на резво возлюбленный им «Коран»…
Азия умеет убаюкивать сказками. Но она умеет и отрезвлять.
Выяснится вдруг, что жестокие урусы «на протяжении всей истории» угнетали и терроризировали свободолюбивые племена пустыни. Не только мальчиков, но даже и девочек урусы мучали в «школах», заставляя юные тела сидеть неподвижно, слушая какую-то ересь дэвов, вместо скачек, сабантуев и никахов! Пожилых аксакалов урусы мучали в каких-то «больницах», мешая старикам умереть, продлевая их страдания – конечно же, из жестокости и злобы, свойственной кяфырам! Аксакалы всё равно умирали, но позже положенного срока, и порой русская пытка держала их, мучеников, на земле по многу лет, в застенках «больниц»…
Урусы были жестоки во всём: они растлевали тело европейской роскошью, глинобитные полы в кишлаках заменяли деревянными – и это в пустыне, где дереву поклоняются, как богу! Как если бы самим урусам полы застелили бы их иконами или портретами их вождей! Урусы привозили «шайтан-ящики», из которых сперва только говорили, а потом стали и выглядывать джинны, растлевая прирождённую первазскую демократию! Но самое страшное изобретение врагов свободы – «арыкы», «шайтан-вода», веселящая сердце и шатающая ум.
Пока урусы были сильны – у сил демократии в кишлаках не было сил им сопротивляться: они кланялись злым северянам и копили в сердца народный праведный гнев за всё: за пытки школами, за глумление над старостью в больницах, за то, что запретили, вопреки самому естеству, брать больше одной жены, и к тому же и одну-то можно брать только после четырнадцати лет! За университеты и академии, за опреснительные установки и газеты, за театры и библиотеки, за все вековые унижения первазского народа под русским игом жестоко отомстила рука кишлачного демократа, когда пришла народная власть.
Нет слов, чтобы описать те муки, в которых умирали урусы после обретения независимости Перваза! А краснобаи реформ, кривляясь в Москве, заверяли:
– Я не вижу там русских, я вижу там только коммунистов…
И до этого мига народного возмездия колонизаторам в Первазе осталось всего ничего. Как и до того мига, когда перекормленный союзными дотациями бай Кульгаров, «президент суверенного», заявит, что у него не может быть зятя-колонизатора… А чего не заявить, когда льву вырвали когти: сидит в Матросской Тишине по делу ГКЧП, ждёт амнистии, лапы коротки стали…
Всем обязанный москвичу Совенко, Кульгаров, резко ставший «Кульгари», ещё раз докажет, что прошлые услуги – уже не услуги. А своё былое лизоблюдство перед колонизаторами – объявит «великомудрой хитростью» освободителя нации…
И некому будет возразить первазбаши Кульгарову-Кульгари. И Москва гордо отвергнет тайно предложенные Первазом деньги за выкуп бывшего баши-зятя: последнее, и не слишком настойчивое «прости-прощай» от вероломной Азии…
Азия умеет мстить за свои унижения инородцам и иноверцам. Но Азия умеет и унижаться!
***
При всём при этом был ли Рустам Кульгари бессовестным и бесчестным человеком? Он был азиатом, плотью от плоти пустынь и оазисов, и мыслил он по-азиатски, но надо отдать ему должное, он довольно честно обрисовал своё положение в том приснопамятном 1989 году...
– У нас есть старинная первазская поговока, Терентий-улым, – говорил Рустам-агай. – Хан остаётся ханом, пока не мешает волкам кушать овец… А потому не может быть у хана ни с овцами мира, ни с волками войны…
– На советскую власть намекаете, Рустам-ага? – поднял, на манер бокала, пиалу с густым ароматным здешним чаем Совенко.
– Я очень многим обязан тебе, Виталий-дустым, самой жизнью, можно сказать, и никогда этого не забуду… Но я и всё другое тоже помню туго, Виталий-дустым… Советская власть хочет дружить с овцами и враждовать с волками, а власть такой не бывает! Слыхал я, что того царя, кто у вас первый это придумал, гвоздями к кресту прибили… Послушай меня, твоего должника до гроба, Терентий-улым, послушай и своим в Кремле передай: в Первазе говорят: кто любит хлеб, пусть полюбит и саблю! В Первазе говорят: кто любит бешбармак – пусть уважает и мясника, ибо без мясника мясо в блюдо не ляжет!
– К чему ты всё это, Рустам-агай? – подозрительно прищурился Совенко.
– А к тому, что глупо ждать верности от окраин, если сам себя предаёшь! Я могу по первому же приказу направить в Москву десять тысяч нукеров, и вырезать там, кого скажет белый падишах! Но я не могу сделать этого без приказа, Виталий-дустым… Без приказа это называется «мятеж», и на Востоке за такое не просто голову рубят – четвертуют! А если вы там в Москве сошли с ума – не думайте, что все сошли с ума в солидарность с вами… Уходит старый хозяин – приходит новый, иначе не бывает, Виталий-дустым! В этом суть Ига Человеческого. Кто-то садится другому на шею и пьёт кровь. И даже если вначале скромничает – то потом входит во вкус… Англичанин это или урус, или свой доморощенный бай, который по части кровопийства ничуть им не уступит… Иго человеческое можно одолеть только одним образом – самому сесть на шею другим, и зорко, как коршун пустыни, смотреть, чтобы не скинули!
Очеплова во время этой степенной беседы у дастархана на правах особо доверенного лица разливала мужчинам густой, вязкий и ароматный напиток «кахва» из местного шафрана и миндаля. И думала, разбираясь в отношениях этих двух сильных джигитов больше, чем они предполагали: выйдет, и скоро, Совенке боком этот проклятый валютный шафран, которым он себе и первазцу Кульгарову дорогу во власть выстелил…
Наверное, мужское окружение Виталия Совенко думало, что кошка между тестем и зятем пробежала потом… А вот Алина сразу, с первой же встречи поняла, что лежит между ними дохлая кошка, и никуда падаль сия не денется отныне навсегда…
Был ли Рустам Кульгари потомком Чингисхана – бог весть, а вот то, что считал себя таковым, – несомненно, несмотря на советскую власть (скорее же, благодаря ей, сделавшей этот курдюк кишлачный «выдвиженцем»). А это значит, что там, в глубине пересохшего азиатского колодца, Рустам Кульгари видел в Виталии Совенко лишь зарвавшегося данника Орды, обнаглевшего от вековой безнаказанности уруса, опирающегося на «шайтан-орудия» и потому пока непобедимого… Пока!
И не стоит с этой тьмой играть, дразнить её, показывая своё столичное превосходство и имперское первенство! Не одним курдо-сирийским засланцам умели резать головы нукеры хана Кульгари…
Именно это он теперь, за дружеской кахвой, пытается объяснить «белому чёрту» в колониальном пробковом шлеме похожему на британца?
Очеплова много знала об этом таинственном даже для той «борьбы бульдогов под ковром», свойственной Политбюро, человеке по имени Совенко, по прозванию Филин. Знала, сколько кусочков рафинада класть ему в кофе, и сколько ложек сыпучего сахара в чай, если сахар советский, и на ложку больше, если белый, как кокаин, кубинский тростниковый… И что по утрам ему нужно готовить манную кашу на какао, с шоколадным маслом, хоть итог и получается похожим на дристню... Им партийным, не привыкать такое расхлёбывать, лишь бы во вкус попасть!
Словом, она действительно многое знала о нём: но она не знала, как ему помочь в его безнадёжном деле. И в котором – он один против Европы и один против Азии…
***
А вот старик Кульгаров знал!
– Интересно получается… – хмыкал он, отстранив пиалу. – Ваш русский Маркс придумал какие-то угнетательские классы, малочисленные и посторонние для человека. И всю вину свалил на них! Также удобно! А на самом деле – угнетатель не во вражеском классе. Он – здесь! – и Кульгаров постучал пальцем по лбу. – Он как опухоль мозга, у каждого в голове… Вырезать каких-то приезжих врагов, интервентов – дело недолгое, ты и сам убедился, правда? А вот как отсюда, – он снова коснулся лба, – эту раковую опухоль вырезать? И чтобы при этом идиотом человека не сделать? Мы вот вчера на хлопковые поля ездили, изображали отцовство, а там не ездить, там пожить нужно…
– Я понимаю… – поднял руку Виталий Терентьевич.
– Да ничего ты не понимаешь… – сморщился азиат. – Те, кто там всегда, – тоже люди. Но мы никогда не поменяемся с ними местами, скорее умрём… А почему?
Он задумался – задумался и Совенко.
– Когда-нибудь, – плавно лилась ввечеру его русская речь с акцентом Фирдоуси, – умные машины заменят их на полях – и они в это даже верят. Они верят, что партия работает над умными машинами, хотя партия занимается сейчас всякой хернёй, но как им жить, если не верить? Когда-нибудь они будут просто нажимать на кнопки роботов – это и есть светлое будущее, в которое мы идём…
Весь вопрос – хватит ли этого «когда-нибудь» на их жизнь? Потому что пока этого нет, и когда будет – неизвестно. А они тоже люди. Понимаешь? Это их будит с ранья идиотским восторгом дешёвенькое радио, когда наступает пора сбора хлопка и шафрана в нашей солнечной республике… Это для них трещат, как сороки все газеты, все теле- и радиопередачи, не давая ничего, кроме сводок по выполнению плана по сбору плановых культур…
Самолёты сельхозавиации казались им чудом, когда только появились. Но самолёты эти летают над их домами, и дефолианты попадают на их бахчи, травят их детей… А иначе нельзя, иначе высоких урожаев не снять… И в итоге даже в воду, которую они пьют, попадают эти химикаты…
Они знают, что когда-нибудь советская власть с этим справится. Но живут-то они не когда-нибудь, а сегодня! А они тоже люди! Только один раз я в воспитательных целях отправил дочку вместе с другими студентами помогать в уборочных работах колхозникам. Как принято. Как положено. Доча моя вернулась другим человеком. У неё складочки злоумышления вот здесь, – Кульгаров показал на себе у глаз, – залегли. Казалось бы, всего месяц она походила, как другие, с огромным фартуком-мешком, в который собирают хлопок…
Изнеженные студентики-хлюпики были завезены из города, расселились в бараках с двухэтажными нарами, которые топились печами, сделанными из металлических бочек. Месяцок этот городской сброд походил за «подбором» – за кусочками ваты, зацепившимися за кусты…
Они выполняли норму, которую горожанину трудно даже вообразить: 100 килограммов легчайшего хлопка за день. Халтурщиков отчисляли. Весь курс держали в полях до тех пор, пока республика не отрапортовала о выполнении плана.
Через некоторое время осатаневшая и осоловевшая Зарина Кульгарова занялась личными приписками: она, как мне докладывали, накладывала в фартук тяжёлой земли, стебли хлопчатника. А сверху припорашивала украденным с хирмана, то есть площадки, куда вываливали содержимое фартуков, хлопком.
Она вернулась антисоветчицей. Она поняла, как жестоко и беспощадно надо ломать чужие жизни, чтобы не тратить свою на таких работах. Но ведь она же не одна такая!
Любой, в ком проснулся человек, – начнёт по головам и костям выбираться оттуда, топить ближнего, чтобы самому выкарабкаться. Красивые слова нравственности – обведи в рамочку и повесь на стену. А жизнь у тебя одна: и если другого не сломаешь под себя, то эту единственную жизнь потратишь на топтание хирманов! Ждать ваших механических роботов, не знающих ни усталости, ни смертной тоски чёрного труда – слишком долго. И люди не будут их ждать, если дашь им поблажку. Сметут, вырываясь снизу, всякую перспективу.
Железная диктатура ещё могла бы позволить обществу продержаться до подхода заветных роботов. Но демократическая демагогия – не даст. Не выдержат у них нервы, они ломанутся с криком, обращённым полеводческому аду: «Другого! Сожри другого, других, только не меня!». Понимаешь?
Жить не по лжи представляется лёгким только Аксаковым и Толстым, только барчукам, привычным с пелёнок, что за них уже кто-то пашет… А тем, кто рождён простым, – предлагается ждать роботов, и неизвестно, когда роботы придут… И, устав ждать, они ломаются: начинают лгать и убивать, подавлять и зверствовать, потому что хотят скормить кишлачной тоске другого вместо себя.
В этом хаосе – роботов уже не жди ни-ког-да: всем станет не до них, друг друга начнут жрать, на другие дела некогда отвлекаться будет…
И если ты думаешь, что чем-то кроме железной диктатуры можно заставить их ждать роботов дальше, – ты очень наивный человек… Они все людоеды, Терентий-улым, и пусть тебя не обманывают их улыбки, поклоны… Не поворачивайся к ним… И к нам, Кульгари… Спиной, как это сделал глупый Горбачёв!
И считай это официальным предупреждением! Я старый человек, я вышел из семьи батраков, пасших баранов для бая… Свою первую овцу я зарезал в шесть лет. Первого человека – в восемнадцать… Я знаю то, о чём говорю: в какой лжи и смраде люди становятся начальниками среди дехкан… И как за ноги хватают снизу, когда наверх лезешь, – тоже изучил собственными пятками…
Не играй с этой тьмой беспросветной жизни простого человека в демократические поддавки! Лучше поторопи тех, кто делает роботов, – они последний шанс для советской власти! Плаха и дыба тебе в помощники, Терентий-улым, жги им ступни, чтобы поторопились, – иначе все сожрут всех…
9.
«Вот здесь я и живу… – думала Очеплова умиротворённо и одновременно с разочарованием, оглядывая просторную и светлую, прекрасно «упакованную», как тогда говорили про мелочность мещанских завидушек, квартиру. – Именно здесь я и живу…». А казалось ей, будто к кому-то в гости прилетела, за границу, в северную и холодную страну победивших удобств и скуки.
Восток опалил Алину, опылил её мелкой известковой пылью своих караванных дорог. Казалось, что побывала в сказке, страшной и увлекательной, – и вдруг, после нескольких часов перелёта – снова в интеллигентском советском мозгоклюйстве, на берегу Невы.
В этом городе винтажной рациональности, из каждого окна в котором глядит по интеллигенту (рож бы их не видеть!). И откуда весь мир им кажется стандартным, обустроенным, прирученным и безопасным. А самая большая проблема, которую юродствующий в эрудиции педант, живущий в ироничных до снобизма «мирах братьев Стругацких», может тут вообразить, – потеря «приглашений» (они же талоны) в гастроном, где колбаса и масло не отпускаются без этих формальностей…
– Да, странно, – осматривалась Алинка, – в моих кроссовках доселе песок среднеазиатской пустыни… В дорожной сумке с банальной, как ленинградский образ жизни, надписью «Зенит – спорт» сувенир: тяжеленная сковорода, выточенная из цельного камня, шершавая, как мельничный жернов, если надумаешь в Неве утопиться… А я тут…
Она действительно дома. Коридор из прихожей – обит мягкими флизелиновыми обоями «с подушечками», и ведёт на кухню, проглядывающую через бамбуковую соломку ультрамодных в 80-е годы межкомнатных занавесей…
На окнах – рулонные шторы из той же самой бамбуковой субстанции, «отработванные» пластинками, и пока ещё заменяющие в элитных домах «жалюзи», которые появятся несколько позже.
В продолговатой гостиной – прижимает край дорогого ковра мебельная стенка с готической формой остекления полированных дверец, и висит на пипочке гардероба тканевый календарь на 1989 год: пропечатанное на холсте изображение старой Риги гармонирует с мебельными витиеватыми формами…
Много очень престижной и пока редкой в городе техники, среди которой выделяется чёрный куб музыкального центра «Пирамида»: сверху, под прозрачным пластиком, резиновый «блин» для виниловых пластинок, ниже – круглая вертушка радио, два кассетника, выпирающие угловатыми кнопками управления… Множество крошечных «флажков» – эквалайзеров, якобы для улучшения качества звука, но пользоваться ими Алина так и не научилась до самого устарения этой «новинки»…
Прямо в этой комнате послушать суперзвук 80-х «Пирамиду» собираются застолья питерских умников, особенно злоедучих, на всю страну знаменитых гущей кислотных выделений «перестройки».
Получив долгожданную «свободу выбора», они уже «отрясли прах со своих ног» – дружно, как стадо баранов, отказывали в доверии правящей партии, якобы превращавшей их в баранов. В которых их незачем превращать, коли изначально таковыми дадены. В этом самом Ленинграде – уж такие времена – в делегаты съезда советов не был избран в 1989 году ни один партийный и советский руководитель города и области, ни один член бюро обкома, включая первого секретаря и даже командующего военным округом!
– Наша городская депутатская группа – самая либеральная на съезде! – ликовал на кухне Вадим Кулешов, заведующий кафедрой мужа, закусывая разносолами Очепловых.
– Ну и чего хорошего? – пожимала плечами Алина. – Меня в институте учили, что либерализм в оксфордском словаре записан как «потакание», «снисходительность к порокам»…
– Цель либерализма, – комично, как делают дети, не очень понимающие перенятый у взрослых смысл, и осторожно, чтобы не расплескать, несущие его сверстникам, говорил он. – Если совсем в трёх словах – сделать человеку хорошо!
– Прекрасная цель! – дурашливо ликовала Алинка, не забывая подкладывать мужчинам салатик собственного изготовления. – Но только сделать человеку хорошо, как ты выразился, можно двумя способами. Можно поднять его к вершинам силы и безопасности, и тогда ему станет хорошо… А можно проще: дать ему лежать не вставая, и бухать не просыхая… И тогда ему тоже будет хорошо! Правда, потом очень плохо…
И ввернула цитатку из популярной у этой репейной и банно-листовой среды Галича:
– «А то, что придётся потом платить – так это ж пойми – ПОТОМ!».
Да, такие странноватые разговоры велись именно тут, вот за этим столом, вот на этом ковре! И вот в этом доме, где книжные полки ломятся от книг, шуршат тапки о паласы, на журнальных столиках разложены свежие номера «Науки и жизни», «Вокруг света», «Техника-молодёжи». И в этом доме «вдруг» проживает женщина, недавно в первозданной знойной пустыне рассматривавшая отрезанные головы басмачей?
Вы шутите…
Какая странная штука жизнь: за высоким окном – не минареты, не дувалы с барханами, не бирюзовые яйцелобые купола, стилизующие советские здания под архитектуру мечетей, а крикливая детская площадка с маленькими футболистами, трава с проплешинами, подгнившими в ленинградском климате футбольными «вратами». На углах которых по утрам, когда во дворах тихо и безлюдно, любят полоскать горло городские пичуги…
– Зачем же ты тащила такую тяжесть?! – недоумевает снова заботливый и как ни в чём не бывало любящий муж Дима Очеплов, разглядывая первазский сувенир – цельнокаменную сковороду.
– А зачем люди вообще таскают тяжести? – философски улыбнулась ему Алина.
Он не то, чтобы простил её, – он вообще делает вид, что она вернулась домой после небольшой часовой прогулки. Устраивать сцены – ниже его достоинства. Как поют популярные среди его гнило-интеллигентского круга общения барды: «Уходишь – счастливо! Приходишь – привет!».
Белый вогнутый квадрат «радиоточки» на кухне бубнил городские новости – про ристалища демократов, требующих выборов в Советы непременно на альтернативной основе из множества кандидатов, гласности и девственной плевры плюрализма.
И Дима слушает эту дрянь, да ещё и на полную громкость включил – как же, он питерец, он «прослойка», ему надо быть в курсе… Он и в институте, на собрании их «нетрудового коллектива» – небось встанет посреди актового зала, набитого изнывающими от многолетнего безделья доцентами, и скажет что-то в этом же духе! «Собчак голова, Ельцин голова» и прочая, прочая, прочая…
««Выборы» очень удобны не только им… – с неожиданной ненавистью подумала Алина, снова ощущающая себя низкорослым, но невыносимо-взрослым человеком среди верзил с детскими мозгами. – Ещё они удобны и тебе, Димочка, совестливому трусу… Тому, кто избрал параллельное сосуществование со злом, и утешает себя мыслью, что никогда за зло не голосовал…».
Злу, вроде Анатолия Собчака, впрочем, и не нужно, чтобы какой-нибудь здраволинейный Дима Очеплов за него голосовал. Ведь конкретно это зло не обладает нелепой истерией самосвятства, какая была у русских царей и советских генсеков!
Оно равнодушно к обывательской ругани, к твоим бессильным осуждениям, ему ссы в глаза – всё равно, что божья роса… Только держи дистанцию, когда ссышь, – и не пытайся отобрать то, что оно захапало! Это очень удобно для совестливых трусов: ты их осуждаешь, они и дальше делают, что делали, и ты их снова осуждаешь…
Особая прелесть буржуазной демократии для подонков – именно в этом стоическом спокойствии режима к Слову. Феодалы так не умели: они визгом взвивались, только ляпни про их бесчестие, неприличие или бессовестность. А эти, которые собчаки, – им «собаки лают, ветер уносит»… И так годами, десятилетиями: ты не мешаешь им тебя нУдить, они тебе нудЕть. Замкнутый круг…
Но зачем это говорить – в замкнутом кругу тех, кому так удобно этого не понимать?
А капитализм ходил по Ленинграду, уже не скрываясь, и в полный рост…
***
– …Вы, Михаил Сергеевич, развели мощный огонь под большой кастрюлей с говном… – объяснил Совенко на правах советника президента СССР. – Теперь говно бурлит и булькает, отсюда и взялся интересующий вас запах…
Это был трудный разговор с генсеком, пытавшимся у умного – хотя и пугающего непонятными возможностями коллеги выяснить, почему? Почему свобода из радостного фестиваля так быстро, не успев толком вдохнуть «цветочной пыльцы многообразия», превращается в мрачное и агрессивное место сведения счетов и расправ?
Как сказал в порыве откровенности Совенке один из депутатов, Виктор Алкснис:
– Мы романтики. Наконец мы получили свободу, наконец соберемся; мы самые умные, знаем, как нужно делать, и мы сейчас проголосуем, примем законы, которые нужны стране и как-то все само собой решится([58])…
Но это только им казалось, что они – романтики. На самом деле они уже разделились внутри себя на циничных, насквозь криминальных манипуляторов и туповатых, инфантильно-девственных жертв манипуляций. Чего там какой-то золотопогонник, армейская косточка Алкснис, если и сам Горбачёв не понимал происходящего?
Власть – царство железа и крови, а Горбачёв пытался хитро, как ему самому казалось, управлять диспутами и бумажками. О нём написал бы Тютчев, дожив до наших дней:
«Единство, – возвестил оракул наших дней, –
Быть может спаяно железом лишь и кровью...»,
Но мы попробуем спаять его соплёю –
А там увидим, что прочней...
Увы, сопля – плохая замена даже брежнеской эластичной резине, которую пока тянули и дотягивали, не говоря уж о полноценной державной стали. Ничего не получалось у Горбачёва с «романтиками», выдумавшими, что они «самые умные», и первыми за 5 тысяч лет цивилизации научат всех жить без страха и упрёка…
Горбачёв, как и другие окружавшие его, и ничуть не более умные говноборцы, – как-то сразу же позорно встали на скользскую доску панибраства, они пытались изобразить из себя обычных рядовых людей – как если бы генерал, вместо командования, выдумал бы рыть окопы наравне с солдатами. А в итоге из него и командующий плохой, и, самое обидное, даже землекоп – и тот плохой из пузатого пожилого генерала! В поисках дешёвой популярности, в приступах очковтирательского демократизма Горбачёв и приближенные его потеряли лицо, а потому обречены были потерять следом и страну.
Весь народ, сходя с ума в процессе просмотра, видел, как собачатся в прямом эфире генеральный секретарь ЦК КПСС – и академик-аутист Андрей Сахаров:
– По действующей Конституции, – картавил Сахаров, уже явно психически нездоровый, что видно было по его ужимкам и гримасам, – председатель Верховного Совета СССР обладает абсолютно, фактически ничем не ограниченной личной властью. Сосредоточение такой власти в руках одного человека крайне опасно…
– Для кого, Андрей Дмитрич? – спрашивал Совенко. – Для тебя? А может быть, для врагов державы? А может, для вожаков разбойничьих банд, ждущих шанса на захватное право? Для кого опасна монархия в привычной быть монархической континентальной державе? Именно склонностью к единовластию и отличающейся и защищающей себя от морских и кочевых орд?
А потом ещё более скверно тяпаются на равных член ЦК КПСС Егор Лигачёв с опальным «человеком Никто», Борисом Ельциным. Вожди хотели изобразить горизонтальную дискуссию – а отобразили только своё ничтожество.
Державный вождь не может быть одним из многих – по той же самой причине, по которой многие не могут быть державным вождём.
Нельзя, будучи первоисточником всяческого закона – клянчить себе полномочия у собственных подручных, и надеяться, что подручные при этом не обнаглеют, не возгордятся и не начнут паскудно торговаться, заболев острым психозом «чувства собственного величия».
По воле, больше похожей на просьбу, ещё пока вопреки всему сдержанное большинство, прозванное «агрессивно-послушным», съезда – прокатило Бориса Ельцина. Неживое и очень злое на вид существо не было избрано 26 мая в члены Верховного Совета СССР. Однако 29 мая депутат Алексей Казанник уступил ему своё место в Совете Национальностей Верховного Совета.
– Смотри, потом не пожалей! – мрачно бросил ему Совенко с нескрываемым презрением к этому улыбчивому романтику свободы, про которого говорили: «человек с розовым мозгом»…
И как в воду глядел! Пройдёт несколько лет, и Лёша Казанник в знак протеста уйдёт со всех постов, будет один за другим писать протесты – да только вот беда: эти протесты уже никто не станет публиковать, и они всем будут уже неинтересны… Чать не 89-й год, «огнь конфорный голубиный» под кастрюлей с говном выключили, она и не бурлит боле…
Самое странное, что этот человек, которому суждено умереть в нищете и безвестности, до последнего вздоха будет считать себя честным человеком, никогда не изменявшим идеалу.
– А ты понимаешь, что без тебя, может быть, Ельцина – !!! – бы не было?! – иногда спрашивали его последние немногочисленные друзья.
Но и они не понимали, что обижаться на Ельцина так же глупо, как обижаться или мстить трупному червю, гложущему труп когда-то дорогого тебе человека… Какие могут быть претензии к простейшему существу, руководимому примитивным инстинктом червя?
– Если бы вы были умнее, – советовал Виталий Терентьевич, – то думали бы не о злодеяниях Ельцина, лишенного собственной воли, а о том, почему Ельцин стал возможен…
– Огромная историческая вина нашей партии в том, что мы разучили людей жить. Мы растлили простого человека мифом о его важности и значимости, не сумев объяснить ему, что для британцев или немцев, французов или американцев сама его жизнь – не его право, а их недоработка. Мы не сумели объяснить простому человеку – зачем и почему его предки веками жались к сапогам царей, несмотря на все глупости, насилия и беззакония этих царей…
От какой беды человек бежал к царям и терпел все их выходки, порой просто дикие? Человек, убегающий от львов, многое готов простить ружейному охотнику – лишь бы охотник не прогнал обратно к львам!
А мы не сумели донести это знание, доступное даже для неграмотных, – до людей образованных и дипломированных! Мы не сумели объяснить им мира, как противоборства корпораций убийств, и воспитали их в бреду их ложной неуязвимости… Не сумев объяснить им, как устроена жизнь на Земле, мы добились только того, что история теперь избавляется от людей, не умеющих жить…
А система легко избавилась от «полезного идиота», использованного, порванного и выброшенного на помойку русоедами, Алексея Казанника: зубами не удержал, губами не удержишь…
…И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом([59]).
А он оправдывался, бормотал тем немногим, кто ещё готов был его слушать что-то вроде:
– Если ты перевёл старушку через дорогу, а старушка оказалась ведьмой, заманивающей и жрущей детей, – ты сам становишься людоедом? Виновен ли, виновен?! – с истерической скептичностью, последним состоянием промотавшихся банкротов, вопрошал он, глядя чистыми глазами невинного телка в небеса (а точнее, в потолок).
– А это зависит от возраста и профессии! – отвечали умные. – Если ты октябрёнок нежных лет – тогда, конечно, с тебя какой спрос? А если ты профессиональный охотник на ведьм, если ты депутат Верховного Совета, великовозрастная образина, которой люди доверились, страну и свою судьбу вручили в руки… Хер ли ты тогда со всякими ведьмами куртуазничал? Ты их обязан был по смраду, по глазам, по голосу вычислять…
Однако не мог Лёша Казанник, с его нераздельностью слабоумия и отваги увидеть в Ельцине «ведьму, ворующую и поедающую детей», – потому как был это лишь его иносказательный образ, рождённый в отчаянии всеобщего забвения. Сторонники Ельцина считали Казанника предателем, противники – творцом самого страшного периода отечественной истории за всё её текущее тысячелетие. А сам Лёша считал себя хорошим парнем, никогда не замаравшим рук: ни тогда, когда левые давили правых, ни тогда, когда правые давили левых…
А ведьмой Ельцин не был – как не был он вообще «женскаго полу». Говоря научным языком академика медицины Совенко, Ельцин был кадавром. Сиречь – дистанционно-управляемым подвижным трупом, лишённым собственной воли и мысли. Увидев его, оглушённого алкоголем до полного стирания извилин, опухшего, с первыми уже признаками разложения, неизбежными для трупа, как его ни бальзамируй, шагающего изломанной походкой и говорящего мёртвым, нечеловеческим голосом, люди должны были ощутить сигнал тревоги. Но – они уже разучились…
Зомби колдунов вуду и кадавры римского папы Герби Аврилакского – недолговечны. Плоть мертвеца слишком быстро разлагается, и он служит магам, в буквальном смысле слова, «на износ». Впервые увидев Ельцина, Совенко и подумать не мог, что этот труп прослужит кукловодам целое десятилетие, заметно разлагаясь по пути, и всё же не распадаясь совсем, с отвалом падали от костей… Ну, никто не может знать всего на свете! Россия внесла свои коррективы: в манящем аромате русской водки, оказывается, скрывалась колоссальная бальзамирующая сила для кадавра…
В остальном же зомби-существо было вполне в гаитянском стиле. Программировали его едва ли больше, чем на сутки, выходя за пределы программы, биоробот впадал в ступор, глох и молчал. Читая по бумажкам, мертвец не делал никакого различия между «мы должны» и «мы не должны», не замечал, что его косноязыкие оговорки в корне меняют суть утверждения. Но кадавра никто, особенно, и не слушал – так что сходило с рук…
– С ним не о чем разговаривать! – сказал как-то Совенко в ответ на просьбу помощника генсека вести переговоры с набиравшим силу Ельциным. – Он механизм. Надо говорить с теми, кто его программирует…
– А вы их знаете?
– Я их знаю. И вы их знаете, Анатолий Сергеевич…
После такой двусмысленной фразы помощник больше уже не просил вести переговоры с Тьмой.
Адское брашно людоедских пиршеств-оргий ещё ждало страну, в ближайшем, но будущем. А этот «первый» (у глупцов всё бывает «первым», они не догадываются, что ничто не ново под луной) Съезд пока не выколачивал о каменные плиты Большого Кремлёвского Дворца костный мозг из человеческих костей. Это было не пиршество злодеев, проклиная которое, умрёт в скудости и забвеннии Лёша Казанник, а пиршество дурачков.
Дурачки по скудоумию своему вели себя в точности так, как ведут себя дети, играющие во взрослых, изображающие в игре взрослые дела по мере способности их изобразить. Дурачкам было очень весело – как и всегда бывает весело при безнаказанном правдорубстве.
Как точно раскусил их Высоцкий ещё в 70-х, словно бы предсказав их явление на политическую сцену в виде опереточных фигурок, трагикомических арлекин и пьеро, неповзрослевших детей послевоенного поколения:
…И пытались постичь – мы, не знавшие войн,
За воинственный клич принимавшие вой, –
Тайну слова "приказ", назначенье границ,
Смысл атаки и лязг боевых колесниц…
Но ничего они постичь ни к сорока годам, ни к пятидесяти – так и не смогли, отчего встали в истории памятником беспрецедентного бесславия и скорбящего недоумения: палачи человеческой цивилизации, так и не сумевшие понять, что они палачи: «Дети в подвале играли в гестапо, зверски замучен сантехник Потапов»… Они же только играли! Это же понарошку, товарищи, ой, то есть, господа! Сейчас мы хлопнем в ладоши, и все мертвецы встанут, пойдут к мамам ужинать после игры… Мы перезагрузим компьютер, и разрушенное станет целым, а мёртвое – живым…
А как вдохновенно, как заливисто они играли в мизансценах кровавой и глупой оперетки! Как они пытались вложить в банальную тупость реприз и выходов бездарного сценария многозначительность и живое чувство!
И злодея слезам не давали остыть,
И прекраснейших дам обещали любить;
И, друзей успокоив и ближних любя,
Мы на роли героев возводили себя…
Эти птицы-говоруны, в отличие от мультяшной – увы, не отличались ни умом, ни сообразительностью. Их краткое павлинье время пройдёт, как единый миг, в секунду исторического времени, их сменят крепкие, матёрые, совсем не умеющие говорить, но с кровавыми кастетами, приросшими к кулакам в продолжение костяка, косматые и клыкастые существа. И вместо речей будут слышны в темноте только глухие удары, крики, стоны и всхлипы. Но пока ещё ярко сияют рампы перед сценой оперетки-«перестройки», блещут словесные галуны нескончаемого и изнурительного словесного поноса.
Упоение от речевой деятельности, которая становится неуправляемой и отделяется от мозга, всё больше теряло из виду и время, и пространство, и окружение, и саму вещественную реальность. По словам Сахарова и Афанасьева, Собчака и Попова, и прочих экзотических «пальм» (одного из страдающих недержанием слова так и звали – «депутат В.Пальм»), завороженная демагогией страна оказывалась в каких-то параллельных вселенных и иных, зазеркальных, измерениях…
Где «судят бедных по правде, и дела страдальцев земли решают по истине, и духом уст своих убивают нечестивого». И где «лев, как вол, будет есть солому, и младенец будет играть над норою аспида, и дитя протянет руку свою на гнездо змеи»([60]).
– Мы выступаем за политические и экономические преобразования в СССР, за радикальное реформирование советского общества…
Да кому, собственно, какое дело, за что вы – выступаете? Одно дело – выступить, а другое дойти! Но они хотели «выступать» не вступая. Они хотели быть требовательными и взыскательными судьями чужих трудов и достоинств, не имея собственных. Они, например, «гораздо лучше» Сталина знали, как построить индустрию и как победить в величайшей из войн, смело пеняли «большой ценой» побед. А сами никакой индустрии не возвели, а все свои войны только проиграли…
Вот перед всей страной – шла ведь прямая трансляция по обоим государственным (а иных тогда и не было) телевизионным каналам – выскочил забавным Петрушкой депутат из межрегиональной депутатской группы Саша Оболенский. Упиваясь, как клоп кровью, вниманием прильнувших к экранам миллионов телезрителей, он смущённо улыбался, словно «отстаивание принципов», с которым он полез под телекамеры, – шутка и анекдот. Он клялся в верности Горбачёву, как и положено в монархической стране, говорил, что убеждён в выборе. Но – оказывается, этот клоун, сам призывающий голосовать за Горбачёва, «обещал своим избирателям», что все выборы будут, видите ли, «на альтернативной основе»! А потому он считает своим долгом выставить свою кандидатуру, тра-та-та, бла-бла-бла…
Оболенский сгинул в никуда так же стремительно, как и возник из ниоткуда. Но его речь, полная вздора и пустомельства, самолюбования, объявленного «принципом», – как ожог на десятилетия вперёд легла на память его современников.
А полагавший себя соперником императору Третьего Рима в 1992 году вернется в родные, смешные Апатиты на должность конструктора в Полярный институт. Где быстро будет уволен по сокращению штатов – видимо, и там не переставал болтать, но это уже перестало быть модным, – и поедет в Орёл… А в 1998 году выйдет на пенсию, и, постукивая клюкой о бордюры, по дороге из булочной к аммиачному от подростковой ссыкни подъезду, станет, подобно булгаковскому борову Николаю Ивановичу, в тоске со сладковатым привкусом вспоминать «богинь, небеса и полёты среди молний»…
Ах вы, трещотки, сороки, улыбчивые и пустотелые, давно потерявшие грань между значимым и анекдотичным, мартышки, дёргавшие рычаги управления в рубке атомохода! Вы, выспренные шизофреники, принимавшие «Послание» Съезда народных депутатов Союза Советских Социалистических Республик народам мира от 9 июня 1989 г., возомнив себя то ли богами, то ли пророками!
Весь мир смеялся наш вами, шутами, когда вы брались говорить. Но и молчаливыми вы были смешны: например, когда вас снимали едущими в правительственных «Чайках», где вы удовлетворёнными боровами разваливались на задних сиденьях, упиваясь своим вознесением, в головокружении от готовности украсить карту своими именами, а историю – деяниями…
Про каждого с того не-первого «первого» съезда (как говорится, «молодая была немолода»), и бренчавшего на балалайке перестроечного пустословия, и промолчавшего в суконной серости покорных выдвиженцев, можно сказать словами поэта:
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
И вот Горбачёв. Он, Горбачёв, уже прозванный с американской фамильярностью «Горби», понимает однодольным аппаратным умом, в котором люди – не люди, а шахматные фигурки, двигающиеся строго по правилам: с игровой доски спёрта ладья, у него, Горбачёва, все ходы записаны, фигурки стали двигаться вопреки правилам аппаратных шахмат! Что делать? Что происходит? Почему? И совсем уж жалкий для базилевса Третьего Рима вопрос:
– За что? Как им совесть позволяет?!
– Никуда вы не уйдёте! – жалко капризничает Горбачёв в программе «Время», обращаясь к сепаратистам окраин. – Совесть вам не позволит…
Из чего всякие прибалты делают вывод, что кроме совести им ничего не грозит, а совесть они с пелёнок считать привыкли чепухой…
– Бурлит, кипит кастрюля с говном, а подогреваете её вы сами, Михал Сергеич…
– А нельзя ли более научно, Виталий Терентьевич? – обиделся Горбачёв. – Без этих пышных поэтических метафор? Я в вашем лице не Союз писателей спрашиваю, а Академию наук!
– Можно и более научно. Вы создали трибуну без плахи, а это и порождает всегда в истории бурление говна... Потому что у сих народных трибунов их требовательность и безответственность совмещаются, как слабительное со снотворным! Человек впадает в азарт, обличая недостатки, роет носом, как свинья, чтобы найти кривизну. Это легко, приятно, это окрыляет – ведь не сам будешь исправлять, а на партию вешаешь… Как будто заказчик, который тыкает носом подрядчика в недоделки ремонтных работ! Только заказчик, чтобы так себя вести, сперва подрядчику платит… А эти краснобаи висят у вас на шее, и ещё постоянно недовольны всем вокруг!
– У нас! – смягчил фразу польщённый Михаил Сергеевич. – У нас с вами на шее… Я ведь в курсе – какой вклад ваши предприятия дают в союзный бюджет! Что-то есть в этих ваших словах, какая-то глубинная правота…
Горбачёв пародировал русскую интеллигенцию, которая, по словам Мака Суханова, «с какой бы хернёй не столкнулась – уверяет, что «в этом есть своя правда»».
Но правда клоунады конца 80-х была только в одном, её и сказал маг и волшебник Совенко: развели огонь под большой кастрюлей с говном, и оно всё бурлило и бурлило, источая гаденькое, но живенькое амбре эпохи, про которую историк скажет только два слова: «восхищались ничтожествами».
Героизация подонков станет содержанием уже следующей, ждущей не за горами, исторической эпохи…
***
– Совенко? – помял губами лорд Квирсайд. – Он был очень многообещающим учёным.
За чай в доме Мемберфилдов отвечал специальный «чайный сомелье». И это не шутка, а строка в списке английских профессий, выпускаемых высшей школой. Сомелье обязан помнить, с какой стороны нужно подходить к лорду и в какую сторону отворачивать носик чайника. На протяжении двух-трёх лет его учат составлять чайную карту, подбирать десерты, подходящие под вкус конкретного сорта чая, уметь заваривать его и правильно хранить. Сомелье знает, как подавать и забирать чайную карту гостям лорда, он с одного взгляда отличит китайский фарфор от подделки, и никогда не забудет поместить заварочный чайник в роскошные стёганые чехлы.
– Но… – продолжил сэр Оливер. – Совенко чуть с ума меня не свёл, когда мы обсуждали мировую экономику: «то не рационально, это не рационально». Как будто из голой рациональности можно вывести сверхприбыли! Я, помню, сказал ему: прежде всего нерационально думать за другого человека, как вы делаете, не сумев смыть с себя родимого пятна коммунизма… Если я начну думать за другое существо, то мне придётся думать и за корову, из которой сделан мой ростбиф, и за утку под моим пралине… В этом случае мало того, что я останусь голодным, сопереживая корове и утке, так я ещё и сойду с ума! Комммунизм – шизофрения, один человек думает о многих людях, это же расщепление личности!
– Всё так, всё так, сэр Оливер… – улыбался Мемберфилд в своей чистенькой и заботливо умащенной, парфюмерной старости смотревшийся тортом посреди тарталеток, свежих ягод и пирамидок экзотических фруктов. – Всё так… Но однажды он чуть было не обратил меня в свою веру…
– Вас? – почти ужаснулся Квирсайд. – И что же такого он вам сказал?!
– Всего несколько слов… «Безверие рождает пожирателей будущего. И чем больше у них знаний – тем страшнее их итоги». А я ведь специалист про мировой статистике, вы знаете, и я сопоставил…
– Я никогда не был против насаждения религиозных предрассудков в массах, – пожал плечами Квирсайд. – Они как лекарственные травы: примитивны, но полезны. Без них человек звереет… Но я никогда не пойму, причём тут коммунизм?!
– Соглашусь с вашим непониманием, сэр Оливер… – сказал Мемберфилд. – Может быть он имел в виду, что закоснелые формы старой церкви не столько приводят к вере, сколько отвращают от неё? Не знаю… Он убедителен в фактах, но парадоксален в выводах, этот Совенко…
И они привычно ждали: после того как лист заварен, лорд должен ждать напитка не более и не менее двух минут. Душу чая можно раскрыть, лишь увидев пар над его чашкой, почувствовав аромат, услышав звон фарфора, – так говорят в лучших семействах Лондона. Потому чайные коллекции «актуальных лордов» англосаксонского мира вполне могут соперничать с их же винными коллекциями богатством форм и оттенков.
Увы, оттенков хватало не только в чае…
«Вот ведь старый дурак! – думал Квирсайд, глядя на Мемберфилда, который встал размяться, опираясь на руку юного, начинающего киноактёра со смазливой мордашкой. – Зачем молодой актёр лорду-педику, я понимаю! Но зачем молодому актёру старый импотент?!». Одышка лорда Мемберфилда показывала всю однозначность диагноза.
«Наверное, массажи ему делает…» – неприязненно подумал сэр Оливер, и попытался закрыть для себя этот праздный вопрос. Но предположение навело на омерзительные мысли про массаж простаты, и далее: в осознание тьмы провала, куда английский экспресс летит на всех парах, теряя привычные контуры казавшихся вечными традиций, стремительно обращая немыслимое вчера в неизбежное сегодня. Старый лорд, почти не скрываясь, живёт с молодым актёром, такое, конечно, и раньше случалось, но теперь это не вызывает ни изумления, ни протеста.
Совенко, вопреки желанию, властно всплывал в памяти Квирсайда:
– …Закон лишь тогда Закон, когда он вечный и неизменный. А если его меняют каждый день – то это отражённый на бумаге произвол. Если завтра у вас примут закон о гомосексуальных браках, – Совенко умышленно подобрал самый абсурдный для 80-х годов пример, – то и в этом случае ваши люди скажут: «закон есть закон»…
– Ну знаете!.. – возмутился тогда лорд Оливер очевидному пасквилю на западный образ жизни.
Совенко давил продолжением:
– В хвалёной западной законопослушности нет ни капли уважения к Закону. В ней лишь рабский страх перед террористами, присвоившими себе звание законодателей и судей…
«Так значит, он был прав? Что же этому поспособствовало?» – думал Квирсайд теперь. Может быть, ощущение вседозволенности «чёрных династий», передаваемое по наследству? Эйфория от победы над советской альтернативой, коварно подарившая победителям ложное чувство их правоты во всём… Когда уже не поведение наше соответствует эталону, а эталон обязали подстраиваться под наше поведение… А ведь наследники Ньютона и Бойля обязаны были понимать, что великая ложь демократии обманет однажды и самих обманщиков, бумерангом вернувшись по лбу… Человек, привыкший долго и успешно обманывать всех – и сам уже не отличает своей лжи от реальности…
«Как случилось со мной тогда, когда за похожим столом на чайной церемонии возражал этому Совенко», – думал старый лорд.
Совенко тогда… года три, что ли, назад? Или два? Вот ведь игры памяти склеротика… Его частично закрывала этажерка с треугольными сэндвичами и пирожными, а к теплым булочкам лакеи добавили клубничный джем и взбитые сливки, поднесли фруктовый кекс с миндалем и лимонный пирог. Чай пили тоже по-английски – с молоком, хотя русскому гостю предложили с долькой лимона.
– У меня есть все основания полагать, – выжигал в памяти лорда разводами сомнений русский академик, – что современный антисоветизм не больше, чем однокоренная с ним десоциализация, то есть не больше, чем умственное и нравственное одичание человека.
Ему подали сконсы со взбитыми сливками и джемом, песочное печенье ручной работы и пирожные… Оливер Квирсайд дольше обычного изучал «чайную карту», застигнутый таким разговором немного врасплох, бормотал, изумляя кельнера, а на самом деле просто мимодумно озвучивая читаемое:
– Высокогорный с бергамотом, элитный цейлонский, зеленый японский, фруктовые, чай по-арабски с мятой и медом… Пуэр, лунцзин, те-гуань-инь, билочунь…
Казалось, что лорд перешёл на китайский. Не зная китайского, Совенко чуть склонил голову, желая более вразумительного ответа.
– Что вы называете одичанием? – собрался с силами Квирсайд. – Свободомыслие? Многопартийность?
– Нет. Это снаружи. А внутри – я говорю о том, как человек начинает видеть своё счастье в том, чтобы к нему не приставали со служением государству, подчинением закону, навязыванием морали, проведыванием веры. Чтобы к нему не прикладывали жёстких рамок психиатрической вменяемости – как бы он ни кривлялся. Ещё он видит своё счастье в том, чтобы не обдумывать сложные обобщения, и чтобы общество не принуждало его их обдумывать. Для такого, прямо говоря, зверочеловека свобода в том, чтобы не работать и не служить, а веселье в том, чтобы не думать. Его представления о комфорте в итоге ничем не отличаются от дремучей и зоологической сытости падальщика.
– Вы, – сетовал лорд Оливер, выбирая между видами печенья с орешками, цукатами и шоколадной крошкой, – отличаетесь удивительным философским пессимизмом, sir Vitali… Вы постоянно в загранкомандировках, в странах «свободного мира», это привилегия, большинству в вашей стране недоступная – а вы… Сегодня многие директора заводов у вас в стране специально открывают Совместное Предприятие, и пусть оно ничего не выпускает – лишь бы иметь облегчённую визу к нам! А вы… То, что вы говорите, – неужели это всё, что вы вынесли из знакомства с демократической системой? Нет, вы извините, но вы – феноменально чёрный пессимист!
Совенко обаятельно, рекламно заулыбался. То ли возражениям, то ли от восторга изучения богатого ассорти лучших европейских сыров, поданных на традиционном для старой Англии «деревянном блюде короля Георга».
– Напротив, я неисправимый оптимист, который вопреки всему верит, что процесс можно ещё обратить вспять. Вы поймите, о чём идёт речь при антисоветизме! Мало того, что человека перестаёт огорчать несправедливость в отношении другого человека. Перестаёт печалить – лишь половина процесса. Далее озверевший человек начинает требовать этой несправедливости от государства, он за неё голосует и митингует. Он настырно навязывает системе – которая, кстати сказать, не всегда от этого в радости, – как своё священное и неотъемлемое право, – возможность мучить и грабить других людей, выжимая из них себе доход.
– Вы говорите страшные вещи… – лорд показывал всем видом, что очень разочарован в том, кого легкомысленно считал чуть ли не своим учеником.
– Поверьте, не так страшно о них говорить, как страшно видеть их вокруг себя, обильно и постоянно!
10.
В августе 1991 года белые ночи в Ленинграде Петровиче уже закончились, а то, как зовут их неромантичные метеорологи, то есть «гражданские сумерки» – вовсю продолжались. Странное, сбивчивое воспалённое дыхание времени, ритм любви и астмы…
Даже и годы спустя Алина Очеплова вспоминала «перестройку» как пять лет удлинённо-продолговатой профильности, вытянутой резкости сильно искажённого изображения, сгущёных красок, чрезмерной контрастности, вязкой затянутости самого хода времени, увязающего в меду и желе одержимости слепой веры в безграничные возможности каждого. Это было очень яркое, не иначе как со специальными цветофильтрами, кино, в котором и звук, и изображение деформировали, пустили в ином спектре и с иной скоростью…
Ближе всего Алинке «легли на память» книжные развальчики, обложки совершенно уникальных книг, которые выходили в великом разномастье, немыслимые ни до, ни после 90-91 годов. «До» – по цензурным соображениям. «После» – по коммерческим. Кто рискнул бы при коммунистах здоровьем, а при рынке – капиталами, чтобы издавать ярко иллюстрированные, но серьёзные и академические книжки про китайское «Дао», про письменность майя, или массивную «Антологию древней поэзии», начатую самой первой в мире поэтессой Анхадунной?
– Да не Ахмадулиной! Анхадунны! – пояснила Очеплова, бывшая Пескарёва, своим «короткохвостым» провинциальным родственникам, семейке, приехавшей к ней из Гологды «посмотреть Питер». Алину навещала старшая двоюродная сестра Машка, успевшая к сорока годам овдоветь, и её сын-школьник Антон-Тошка. С такой разудалой родственницей как Алина они ежеминутно сдерживали себя, чтобы не сунуть от непроходящего изумления палец в рот.
Очеплова среди бела дня, ничуть не стеснённая трудовой дисциплиной, возила их на шикарной, сверкающей советской мечте – бордовой «девятке», «жигулях», в народе прозванных «зубилом» за обтекаемую форму кузова.
Если в начале 90-х у тебя была такая машина – считалось, что жизнь удалась! Ну, примерно так же, как если у тебя есть кассетный видеоплеер, на которые охотно обменивали… квартиры!
А сама Алина, когда смотрела под хвост своей завидной стальной кобылке, не знала: плюнуть или печалиться: где-то в долгой экскурсии оторвалась резиновая полоска «антистатика» – по легенде советских автомобилистов уводившая в землю статическое напряжение… Копеечная дешёвка, но жуткий дефицит, такую ставят только очень «крутым» по большому блату в ненавязчивых к большинству автосервисах СССР.
Антистатик был элементом самоутверждения Димы Очеплова, «первого парня на деревне», каким он сам себе казался, и в детском усердии своём выпендриться – всегда вызывал добрый смех жены. Мало того, что он купил (а точнее «достал» – просто так не купишь!) ажник «вишнёвую девятку», «зубило» обтекаемых форм и завистливых взглядов, – он налепил на семейную «ласточку» всё, что положено лепить «деловым» и «блатным».
Отличительная черта советского человека – неспособность понимать ценность ценного, компенсированная доходившим до истерии почитанием грошовых мелочей. Это роднило советского человека, – даже с высшим образованием, даже с научой степенью, вроде Димы Очеплова, – и папуасов, охотно выменивающих золото на зеркальца.
Словно повязка самурая с иероглифами на лбу – на лобовом стекле лепилась противосолнечная полоска «цвета детской неожиданности» с намекающей надписью «Avtoexport». Типа, экспортный вариант. «Лада» а не «Жигули»([61]).
На радость мужу Алинка по своим связям в обществе защиты прав потребителей достала резиновые накладочки на стеклоочистители, дурацкие, но друзей Очеплова приводившие в восторг и оторопь. Будто разноцветные бусы – вдоль кромки дверей тянулись светоотражатели. Сзади – «световая батарея» из дополнительных стоп-сигналов, спереди на бампер навесили противотуманки: две с жёлтым светом и две с белым.
«Конечно, «эта» страна обречена погибнуть, – думала Алинка всякий раз, когда глядела на шутовскую иллюминацию, делавшую машину гирляндами света в сумерках подобием новогодней ёлки. – Люди, которых в ней считают «лучшими», словно дети младшего дошкольного возраста, превращают свои автомобили в альбом аппликаций! Чего уж говорить о «худших» людях «этой» страны…».
Капитализм, в двух словах – это бегство от хищника, длящееся с рождения до смерти. Пока ходить не научишься, тебя тащат на закорках родители… Если они есть, и если не совсем нищи… Ну, а потом сам! Бежишь всегда, бежишь везде: в учёбе, спорте и труде… Рёв плотоядного чудовища за спиной бодрит на пробежке получше, чем утренняя прохлада…
Капитализм – это останки по обочинам твоей беговой дорожки, обглоданные – или ещё доедаемые хищниками. Они тоже бодрят, но особенно на них не отвлекаешься, некогда думать о других – надо самому убежать. Чуть запнёшься – рычание в загривок приближается, иногда чувствуешь тёплые зловонные струи сопящего дыхания того, кто гонится за тобой… Всю жизнь. От колыбели до могилы.
– Жить так очень стрёмно, – объясняла Алинка тем, кто за бугром не бывал и завидовал её загранмоталкам. – Но такой образ жизни не даёт стать слабоумным…
Советские люди избавились от этих вечных гонок рентабельности с конкуренцией. Великолепная и мало понятная будущим временам карикатура того времени: сотрудники некоего НИИ, в котором современники узнавали большинство НИИ, просят уволить товарища Смирнова: оный всем мешает спать на работе… Потому что громко храпит…
Было? Трудно поверить – но ведь было, конечно, как и выкрутасы запредельно-свободного и беззаботного сантехника Афони из одноимённого фильма…
Однако неожиданно, в дополнение к безопасности и покою, советские люди приобрели… маразм. Маразм заполнял в советской голове всё то место, откуда уходили фобос и деймос, причём с удивительной скоростью – может быть, потому что вакуум втягивает и природа не терпит пустоты…
Ну вот как, скажите, назвать человека, который, между прочим, кандидат наук в институте физической культуры, радуется жизни и за это получает 380 рублей ежемесячно, так что деньги уже просто вываливаются из всех карманов, – ежели он в салоне своего автомобиля с бабушкиной педантичностью сперва покрыл кресла меховым чехлом, а сверху – ещё и натянул похожие на счёты деревянные массажёры, сеть шариков на лесках?
Под рукой у водителя крепился здоровенный блокнот на присоске, бесившей Алинку тем, что закрывал часть видимости, которую закрывал и вентилятор, словно бы оторванный со спины у Карлсона, тоже внушительных размеров…
Рулю от представлений советских папуасов о комфорте доставалось по полной программе: его оплели и обтянули мягким чехлом-самоделкой. А рычаг переключения скоростей с фабричного заменён на «зековскую работу» – массивный стеклопластиковый многогранник, внутри прозрачности которого видна замурованная, как в доисторических находках янтарных глыб, пчела…
«И вот я вернусь, – тосковала Алина, – а муж не спросит, куда мы ездили… Он спросит – почему оторвана полоска «антистатика» под днищем кузова…».
Но стальную кобылку за-ради родни она не жалела: показывала всё, рассказывала о Ленинграде Петровиче лучше заправского экскурсовода, но особенно зависала возле не особо интересных гологодским Пескарёвым книжных развальчиков.
Ахнадунну нашла на книжном развале у знаменитого на весь Союз ленинградского «Дома книги», где выставлялись и частники, и буккроссинг, и книжный комиссионный прямо с видом на Невский проспект.
Одичало смотрелась засиженная пачкунами-кооператорами набережная канала Грибоедова; укоризненно и подслеповато посматривал на уличную букинистику, разложенную прямо на тарных ящиках, «Дом книги» очками выгоревшей витрины.
Особенно многолюдно тут было перед выходными – книголюбы уже знали, что их каждую пятницу ждёт пожива и улов рядом с главным входом в здание Зингера, напротив Казанского собора…
Теперь была «пятница, шестнадцатое». Ничем не примечательная пятница в августе 1991 года. Алинка катала провинциальную, обалдевающую с её роскоши, родню с самого утра, резковато выжимала клаксон по поводу и без повода, скрипела без нужды тормозами при резком торможении после неоправданного разгона. Импульсивная дамочка, кто бы спорил!
А вот с Ахнадунной в руках замерла, замедлила свой постоянный бег, задумалась, не глядя на Пескарёвых, чем-то шуршавших у книжной стойки сбоку…
Странно, что первым, известным истории литературы поэтом была женщина, странно, что она была дочерью царя Саргона, но более всего странно – что её издали под занавес «перестройки» тиражом в 100 000 никому ни до, ни позже не нужных экземпляров! Интересно, разошлись ли? Или сгнили в подвалах за невостребованностью?
Ахнадунна – принцесса и жрица, жившая за 23 века до Христа. Она служила в храме лунного бога Нанна в Уре и писала там стихотворные циклы "Возвеличение Иштар", и никого до неё мир литературы не знает… Такого рода смелые эксперименты перестроечных издателей, уже сбежавших от партийной цензуры, но ещё не отловленных в диких джунглях свободы демонами рентабельности, – примиряли Очеплову со многим в эпохе.
Со многим – но не со всем. Ибо было понятно сразу, что это пиршество великодушных мечтаний о мире чистой мысли без побоев и кандалов – краткий мир, который не может продолжаться долго, обречён увязнуть в биосфере…
Антошка-Тошка Пескарёв нашёл книгу с названием «И правда, и ложь», стал с мальчишеским максимализмом протестовать: мол, так не бывает! Или правда, или ложь, закон исключённого третьего! Мол, и мы в Гологде – образованные, тётя Алина!
– Бывает! – просветила его молодая энергичная тётка. – Приведу, Тош, пример одновременно и правды, и иллюзии: «жизнь никогда не кончается».
– И что? – склонил он лобастую умную голову думающего провинциала.
– А то… С одной стороны, жизнь кончается снова и снова – и у человека, и у народов, и, наверное, у человечества… С другой стороны – если бы она кончилась, то этой фразы некому было бы сказать… Следовательно, если эта фраза сказана – она истинна. А если она не истинна – она и не может быть сказана!
Вот зачем, спросите её, вся эта софистика? От академика Совенко набралась, не иначе!
Рядом философствовал, поучая хиппанов, пожилой ветеран с медалями на пиджаке: не боевыми, а ментовскими и юбилейными, но седина его была неподдельна и внушительна:
– …В настоящей, реальной жизни – есть всё: и тяжесть невыносимая, и жестокость, лютость, и боль, и страдание, и грязь, и низость... Но ещё в ней есть Разум и логика, потому что в настоящей, реальной жизни живут не сумасшедшие, как вы, а вменяемые полноценные люди!
– Как вы правы! – порывисто и неожиданно поддержала Очеплова ветерана, брезгуя смотреть, что хиппующая плесень над ним открыто хихикает…
***
За десять лет до конца старого века дурацкий день надел шутовской колпак на голову новому, XXI веку. «Длинный XXI» начинается, конечно же, в 1991 году, игнорируя все календари на свете, как до него делал и «короткий ХХ», начавшийся в 1914-м…
Люди жили, в общем-то, неплохо, особенно в сравнении с предыдущими эпохами человеческой истории. Однако, в отличие от предыдущих эпох, этим людям постепенно, песочной осыпью, непонятно почему – вдруг становилось незачем жить… Они сытно ели – но их почему-то тошнило… И единственный смысл жизни эти люди стали находить в мечтах о разрушении собственной жизни. Может быть, они надеялись, что на месте разрушенного вырастет что-то прекрасное, завораживающее воображение… А может, они просто устали жить, как все атеисты однажды устают, как устал жить библейский Экклезиаст…
Почему всё случилось так, как случилось?
Может быть, мы иссякли, выдохлись – и должны были уступить место победному шествию новых, молодых наций? Но тогда почему наши победители оказались такими тусклыми и бездарными? Почему они не раздули огня из нашего тления, а наоборот, залили его помоями, затушили и превратили в совсем уж мёртвый серый сырой пепел?
И вместо того, чтобы заразить побеждённых энтузиазмом своих великих строек – сами заразились от побеждённых тоской и безнадёжностью? И какой-то звериной, зоологической ограниченностью, которая то ли природная недоразвитость мысли, то ли приём психологической защиты от ужаса распахнутой космической пустоты?
Снова: почему всё случилось так, как случилось?
Оглядываясь назад через годы и десятилетия – многие, многие попытаются понять природу «веселящего газа» в газовой камере для русского народа, «перестройке». Что это было? Откуда этот восторг «свободного полёта» в прыжке на кол? Не лгут ли те, кто ужасаются «перестройкой», и не лгут ли те, кто вспоминают всеобщую приподнятость настроения, весёлую и ликующую поступь перед «жёсткой посадкой»? Может быть, не так уж сильно радовались? Или, раз уж сильно радовались, не так больно сели по итогам?
Нет, радовались бурно. Прыгали с улыбкой до ушей. И прыгнули влажно на кол – хоть толстый, но остро заточенный, «за это не сумлевайтесь». Но что это за «празднование смертного приговора», и почему оно проходило так неподдельно-восторженно?
Да было ли?
Добрые вожди вели их за руку к благополучию. Потом злые точно так же, за ручку, в режиме младшего дошкольного возраста повели их к пропасти. В обоих случаях они по-детски упирались, что, в силу детскости их протеста, – совершенно не играло никакой роли. Из миллионов счастливых идиотов Горбачёв и Ельцин сделали миллионы несчастных идиотов, из сытых идиотов – обездоленных идиотов, но в самом идиотизме ничего не меняли, да и не пытались изменить. Людей учили сперва хорошему, потом плохому, люди в обоих случаях оказались бездарными учениками…
Наверное, базовая ошибка тех, кто хотел людям добра, в том, что нельзя считать слабоумие союзником добродетели, даже если оно, так сказать, «тактически облегчает насаждение». Стратегически-то всё равно проиграешь, если они не привыкли ходить и думать сами, постоянно думают – кто их за ручку поведёт «отсюда», то есть из любого места их пребывания!
И опять: почему всё случилось так, как случилось?
Наверное, это потому, что тяжёлое, страшное и занимающее львиную долю времени у взрослого человека дело выживания, самосохранения – в конце 80-х совсем выпало из круга повседневных забот…
Появились вместо него в огромных количествах великовозрастные дети, игруны, понарошковые люди, жившие не своей, а придуманной жизнью, вне собственного времени и пространства. Для этих понарошковых людей сценический драматизм подмостков их жизни был куда важнее правдоподобия действий: у них, как у математиков – «красота уравнения» стала «важнее её соответствия опытным результатам».
Люди наряжались в чужие мундиры, чужие судьбы, чужие мысли, чужой язык, и про такое, ряженое до похабности, состояние думали, что это и есть настоящая, свободная жизнь. Мол, это только проклятый «совок» заставлял быть тем, кто ты есть. А свобода – это когда ты воображаешь себя, кем хочешь и ведёшь себя соответственно…
Все зависит в доме оном
От тебя от самого:
Хочешь – можешь стать Буденным,
Хочешь – лошадью его!
Эти люди, краткого века «перестройки» – были людьми выходного дня. Праздными детьми праздника, не сумевшими порой и в самой смерти своей повзрослеть хотя бы до отрочества.
Их очень трудно понять наступающим им на пятки нынешним «детям понедельника», детям суровых будней, для которых как-то в два часа слиняют все волновавшие инфантильное перестроечное воображение темы и пафосные экстазы, картинные позы самозванных экологов, правозащитников, правдоискателей и богостроителей.
Потом в один день станет – «не до того».
Но пока – их карнавал, их вакханалия сытенькой, детсадовской свободы с манной кашей и дулей воспитателям. Было 16 августа 1991 года, до обрыва оставалось только пара выходных деньков, отражаемых в пузатых трёхлитровых банках томатных и берёзовых соков продмага, уныло-дефицитного и в то же время приподнято-говорливого…
***
В провинции говорят «видяшник», в Питере – «видак». Имеется в виду большая редкость, сказочное сокровище – видеомагнитофон. У Очепловых это жемчужина просторной квартиры, в их прекрасно распланированном доме 80-х годов постройки.
«Видак» «Шарп» глотает чёрные короба видеокассет, на каждой из которых по два фильма верхом на импортном телевизоре «Шарп», кубе чёрного пластика. Для людей, привыкших к продолговатым телекам в мебельном деревянном корпусе – настоящее чудо забугорных технологий!
«Видяшник» на телеке, а телек – в нише советской мебельной «стенки», заслоняющей всю боковую стену гостиной залы.
Очепловы живут завидно: как поёт поколение Тоши Пескарёва из Гологды:
Феличита!
Бутылка бальзама, джинсы «Монтана»,
Феличита!
У тебя в туалете цветой телевизор,
Феличита!
И они, не зная ни слова из итальянского, убеждены, что «фели чита»([62]) – это два слова, переводимые как «счастье тебе»…
У Очепловых всё это есть – плюс видак, подмигивающий жёлтыми цифрами с продолговатого фантастически сложного дисплея.
Во всей стране очереди за туалетной бумагой:
Девки мечутся в экстазе
Парни лезут напролом,
Хочет каждый над унитазом
Видеть розовый рулон…
А у Очепловых мягкий импортный ароматизированный голубой рулон свисает с хромированного держателя в просторном сортире с полированными шкафчиками для всякой хозяйственной хрени, вроде брикетов мыла и «Дихлофоса». И плюс – видяшник «Сони», чей микролифт, приняв и опуская на головки кассету, таинственно и романтически урчит-жужжит…
– Домашний уют с обволакивающим ароматом свежезаваренного чая, тёплый быт – как шерстяные чулки с батареи парового отопления… – оценил поэтичный Тоша.
Алина смеялась этому старомодному определению, гадая, что могло бы за ним скрываться? Неужели раньше паром топили?!
Теперь зимами в прикрытых мебельными решётчатыми экранами батареях журчит кипяток, да так активно, что в отопительные сезоны приходится форточки открывать, часть уюта и домашнего тепла выпуская зыбью на улицу… Под телевизором в «стенке» двустворчатый шкафчик, набитый до упора теми самыми видеокассетами, размерами напоминающими среднего формата книгу.
Тоша Пескарёв по-турецки сидит перед этой сокровищницей, завороженно читая названия фильмов, все эти «Двойные Ноги» и «Терминаторы» с «Чужими», да и мать его едва ли в силах оторвать взгляд от манящих VXS… Пульты от телека и видака аккуратно запакованы в полиэтиленовые мешочки, чтобы кнопки не затирались… Очепловы – это семья, которая умеет жить во всех смыслах, это с первого взгляда, с первого шороха носком по паласу заметно!
А уж когда семейство раздвинуло ради гостей складной стол и угощает своими ленинградскими разносолами – тем более. Где бы в Гологде «короткохвостые» Пескарёвы приобрели такие деликатесы, от ананасов и салями до апельсинов и красной рыбы? А ещё – хрустальная вазочка, с горкой заваленная шоколадными батончиками «Каникулы Бонифация»: кто пробовал, тот знает, что всякие «сникерсы» и «марсы», которым предстоит прийти позже, – в подмётки им не годятся!
Уплетая эти наивно обёрнутые мультяшными мордашками конфеты, Машка из Гологды рассказывает, что у них в магазинах пропали даже никому не нужные раньше бледные соевые батончики. Из рыбы остался хек, его много – но и он дорожает… В отделе «консервы» – пирамидами стоят банки с морской капустой, сочетая множество с одиночеством.
С каким-то брезгливым сожалением Алина слушала, что её тётка, Машина мать, наловчилась подделывать талоны на продукты. Например, на печенье «Юбилейное», жуткий дефицит… Она, хоть и заслуженный учитель, и сорок лет преподаёт черчение, совмещая его с неистовым садоводством, – вечерами сидит под хорошо памятной Очепловой зелёной настольной лампой.
Сидит, «как сумасшедший с бритвою в руке»([63])…
– Мандельшам? – поинтересовался воображаемый Совенко, призрак, никому, кроме Алинки, не видный.
– Пастернак… – кисло улыбнулась она воображаемому другу.
Некому теперь говорить только им двоим известный «пароль», и некому откликаться «отзывом».
И вот мама-Валя Пескарёва сидит с бритвочкой. И шаманит над этими серыми бумажками – горбачёвскими талонами…
– Ты же знаешь, Алинка, у нас теперь стало окончательно одно бабье царство… Никто не курит, Тоше рано, нам не нужно… Талоны на сигареты меняем на сахар, яйца! Тошке в школе их на килограмм мандаринов сменяли!
Потом обсудили молоко в пакетах и резиновую тягучесть «городских» батонов по 16 копеек, и то, что куда-то пропали баночки со сметаной, ранее неисчерпаемый источник посуды для анализов мочи… И теперь сметану продают почему-то из больших алюминиевых баков, на разлив, к тому же сильно жидковатой… Обсудили по-родственному и рыбные дни в столовых по месту работы, и то, что севрюжатина с судаком вытеснена даже там треской, мерлузой…
– А теперь, – сыпет сенсациями в «перестроечном» духе Дима Очеплов, – в Ленинграде стали знаешь чего наваливать?! Осьминогов! Нет, ну ты прикинь, на него смотреть-то противно, не то что кушать…
– А моя мама, – не остаётся в долгу Машка Пескарёва, – теперь дома делает «шпроты» из мойвы.
– Как?! – заинтересовался Дима Очеплов
– Варит мойву с чаем и специями… – охотно объяснила Маша.
– Как они подходят друг другу! – думала Алинка, скучая и посматривая то на сестру, то на супруга. – Вот бы им вместе-то и быть, я же тут «третья лишняя»…
«Перестроечный» человек – гибрид нытика и мечтафона. Он постоянно ноет и столь же неудержимо мечтает. «У меня ничего нет. А должно быть всё. Должно быть всё. А ничего нет». «На колу мочало – начинай сначала».
***
Племянника Тошу Пескарёва Алинка зауважала, когда он от изучения видеокассет, такого естественного в его возрасте, перешёл к изучению книжных полок. Читал корешки уникальных изданий, некоторые доставал, листал…
– Пошли, Антоха, я вам на завтрак настоящую питерскую корюшку приготовила! – весело сказала утром в субботу Очеплова. – Такую больше нигде не вкусишь! Рыбка, которая пахнет свежесорванным огурцом… Наша ленинградская уникальность!
– Я смотрю, – он говорил, глядя искоса, с чисто-подростковой одновременностью вызова и смущения, – у вас тут много уникальностей, тётя Алина…
– Не зови меня так! – игриво обиделась тётка – и подмигнула. – Что ты из меня старуху делаешь?
Его заинтересовали слепым офсетом набранные издания последних двух лет: «Хетты: народ и страна», «Культура городов у ацтеков», переводная монография «Инки» в поросячье розовой, будто у дамского романа, нелепой обложке, стиснутая между репринтными мемуарами Екатерины II. А ещё зелёный сборник новооткрытого советской публикой философа Бердяева.
– Откуда такая роскошь? – понимающе завидовал Тоша Пескарёв. И постукивал пальцем по белой выгоревшей мягкой обложке «Хеттов»…
– Не поверишь! В подземном переходе, с рук купила! Раньше было не достать, а теперь по дешёвке…
Ответ юного Пескарёва поразил выстраданностью не по годам, лишь чуть-чуть декорированной выспренностью школьника:
– Все мы в переходе между политической запрещённостью и экономической невостребованностью…
Так сказал он, глядя на «тётю» Алину глубоким и умным васильково-васнецовским взглядом, обычным для исконно-гологодского лица. Заставил Очеплову содрогнуться скрытому за взглядом провинциального юного умницы отчаянием безнадёжности.
Той, что уже проявлялась в таких мальчиках 91-го года… Уже заставляла их, несмотря на младость и плеск безумного карнавала «перестройки», понимать, что их ведут из подавления в пустоту, от тяжкого ига жизни в лёгкую эйфорию мягко усыпляющей газовой камеры…
Эти мальчики, повзрослев и помыкавшись, скажут с укором:
– Раньше нас хотя бы расстреливали…
То есть хоть как-то обращали внимание. Но власть будет уже в состоянии пучеглазого идиотизма, и ничего им не ответит, и сама ничего не скажет – ибо как говорить тому, кто не умеет думать?
Это ещё впереди, а пока сели перед экскурсиями по-родственному завтракать на просторной кухне, и вещал прикреплённый к подвижной турели, во все стороны вращаемый маленький телевизор «Сапфир», достояние советких кухонь. Мела уже привычная – «как туманы в Англии» – «перестроечная» пурга вздора.
Популярная клоунада с названием «Оба-на!» на экране в очередном выпуске «поднимала настроение» гражданам… устроив похороны еды: «Москва провожает в последний путь еду. Она была необходима нам каждый день, и вот теперь ее не будет. Трудно в это поверить».
Алина переключила канал, попала на региональный, ленинградский – там вещал новый хозяин города, самоставленник и пафосный болтун Анатолий Собчак. Его речи мало чем отличались от «Оба-на!», разве что были скучнее, и больше облечены в ложную многозначительность…
Как только Собчак появился на горизонте, осыпаемый розами восторга ленинградской европейничающей интеллигенции, Алина метким бабьим глазомером окрестила его «доном Педро Аморалесом». Мужа это очень бесило – он-то «шёл за массами» в своих симпатиях, и всякий раз вздрагивал, возмущался цинизму – когда жена звала его из залы:
– Иди, опять твоего дона Педро Аморалеса показывают!
Как женщина Алина прекрасно знала этот, собчачий, тип мужчин. Они – всегда суетятся, потому что всегда в промежности: желания-то много, потенциала – ноль.
Как разглядеть за ничтожеством этого выряженного в яркие пиджаки курортника его мало кому понятную тогда «страшность»? Ряженое под бордельного посетителя трепло, пытаясь скрыть своё ничтожество и никчёмность от всех, а в первую очередь от самого себя, – прольёт ещё реки крови… Смешное и страшное ходят об руку: это лишь пока Собчак опереточно-смешон и получил опереточную кличку «дон Педро»… Даже и голосок у него, натужно, как при запоре, пытающегося изобразить сицилийского дона мафии, – трескучий и бабий, колотый…
Но умеющий зажечь воображение таких, как Дмитрий Очеплов.
Разбираясь в своих путаных чувствах к Димочке Очеплову, Алина приходила к выводу, что по-своему даже любит это наивное дитя, но не так, как любят мужчин, а как опекают непутёвых и бестолковых младших братишек. Он очень умилял, когда демократично путал смысл новых слов, входивших в обиход. Например, показывал на недавно купленую небывалую неслыхальщину – фильтр водопроводной воды, и повелевал супруге:
– Налей воды в бассейн…
– Хорошо, но при условии, что в субботу мы идём поплавать в фильтре…
Совенко бы понял! Но где твой Совенко? Перед тобой только вот этот «мачо», пустой изнутри, как пересохшая тыква…
«Родить бы тебе! – думала снисходительная Пескарёва, глядя, как он читает журнал «Огонёк», прикусывая палец от изумления «перестроечными» испражнениями. – Стал бы серьёзнее… Да сам ты, братец, не родишь, а мне тебе в этом помогать неохота… Уж извиняй…».
Впрочем, он и сам считал, что одной дочке городской успешной семье вполне достаточно «по нынешним понятиям».
Больше всего Алину бесило, когда, начитавшись слепого петита перестроечных «подпольщиков», действовавших уже вполне открыто, ничего не боясь и не стесняясь, – Дима начинал по-детски рассуждать о её бывшей работе и её бывшем шефе. Том, о котором Алинке было больно вспоминать, но совсем не по тем причинам, которые виделись Димоше Очеплову…
Недавно сказал ей на кухне со значением – как будто хотел её шокировать:
– А твой Совенко – жулик! – и постучал пальцем по газете «Куранты», лежавшей перед ним на столе. – Оказывается…
Алинка лениво глянула в журнал – о чём речь? В заголовок борзописцы взяли прямую речь Совенко, в которой он переврал цитату из песни: «Принимая эту Землю, обещали мы, что на Марсе будут яблони цвести»…
И вот теперь журналист в своей неистовой борьбе за свободу, справедливо и проницательно указывал, что этом заявлении много плохо скрытых религиозно-монархических начал.
Мол, от кого это вы «принимали Землю»? И кому, и почему обещали яблони на Марсе вместо изобилия непосредственно на столе граждан? По идее-то вы вообще должны быть временно выбраны народом, посидеть четыре годика, укрепляя материальное положение масс, а потом уйти. Такова демократия – а Совенко, мол, живёт в пространстве иных смыслов, и ай-яй-яй ему за это…
Что тут скажешь? Перестроечный баламут был прав. Действительно, в старой власти было много религиозного и много монархического, как бы ни заваливала старая власть эту свою опорную плиту ветошью пустозвонного глагола.
Они действительно, как бывает только в религиозно-монархическом экстазе, воспринимали себя не как слуг-лакеев, а как служителей-жрецов. Они не выбирались на кастингах всякими народными «лошариками», а «принимали Землю» методом старого, как мир, апостольского рукоположения.
Но только с таким настроем и можно обещать цветущую яблоневую необозримость на красной планете! Нанимая себе лакея, обыватель не терпит «слуги двух господ». Обывателю неинтересны яблони на Марсе, как, впрочем, даже и яблоки на столе у соседа через стенку. Обыватель в своей мелкобуржуазной узкояичности думает только про яблоки для себя. Да и то, если он любит яблоки. А не то – подай ему бананы, естественно, никакой Земли не «принимая», а только издольщиком обрабатывая её.
Конечно, рядовому избирателю никогда не дадут стать таким вершителем его дешёвой потребительской мечты. Но, конечно же, рядовой избиратель всех оттенков цвета кожи – всегда видит и мнит себя таким вершаком. А в итоге наивный доцент равняет брехню из «Курантов» с доказанным фактом:
– Твой Совенко – жулик…
– Ну ты… – Алина агрессивно накренилась к мужу всем корпусом, глядя прямо в глаза прожигающим насквозь взглядом, – как будто вчера родился! Конечно же, он жулик! Как бы иначе он стал начальником, тем более такого уровня?! За честную и безупречную службу дают только наградные часы и почётную грамоту… Да и то только в хороших странах, вроде нашей! В Непале не балуют и этим!
– Как ты можешь такое говорить?! – возмутился этот целлулоидный розовощёкий пупс атлетического телосложения.
– А чего ты хотел от меня услышать? – огрызнулась Алина. – Фразу из программы КПСС? Или из разговоров нашей слепорожденной интеллигенции на кухне – про то, как невообразимо хорошо там, где её нет? Там, где её нет – действительно хорошо. Беда в том, что она, появляясь там, сразу всё портит…
– Никогда не думал, что ты у меня такая злая… – примирительно пробормотал Очеплов, изумлённый незнакомой гранью в давно и интимно знакомом человеке. Он как бы и упрекал, и извинялся в одной тональности.
– Люди – дерьмо, Дима… На это глупо закрывать глаза, как наша розовощёкая партия! Но и много говорить об этом тоже глупо… Люди – дерьмо, и точка. И вся дерьмовость в их жизни, которая их так тяготит, – не от властей, не от систем, не от режимов, а оттого, что они сами – дерьмо…
– Ну ладно, ладно… – он действительно испугался. – Чего ты завелась?
– Голова болит, – привычно соврала экс-Пескарёва, экс-референт жулика Совенко. Знала, что девственному мозгами мужу легче принять её за усталую и раздражённую, чем просто за трезвую.
Пусть и дальше думает, что люди, по большей части – «хорошие», только им всё время какая-нибудь «система» мешает… Жмут им в танце плохие сапоги и большие яйца…
***
В воскресенье, 18 августа 1991 года гостей в уютном доме прибавилось. Кроме родственников пожаловали сослуживцы обоих Очепловых, прямо из прихожей донеслись встревоженные разговоры, припорхнувшие из пригородных дачных посёлков: передвижение военной техники…
– Маневры?
– Какие маневры? Вечный мир!
– А если…
– Не посмеют. Народ не даст.
Для Алины гости – не столько веселье, сколько хлопоты. Едва успели вместе с сестрой и племянником к их вальяжному ввалу расставить на раздвижном столе посуду. Возле каждой тарелки из пошловатого ГДР-овского фарфора «Мадонна» – целый строй хрусталя: фужер под шаманское, поменьше под вино, ещё меньше – стопка для водки, не догнала и её по росту коньячная рюмка... Целая презентация продукции завода из легенды советской престижности, града на холме Гусь-Хрустального!
Водку Алинка, пользуясь служебным положением, достала элитную, марки "Сибирская", коньяк, понятное дело, армянский – хотя в последние два года он стал заметно портиться. Бутылка та же, а в ней – что-то не то…
– А помнишь конспиративный заварочный чайник, спирт с чаем на Пыранге? – спрашивал её внутренний голос.
– Не напоминай… – умоляет Алина, и глаза полны слёз…
Вилки, ножи и ложки извлекались из специального декоративного чемоданчика красной кожи, изнутри оббитого шелком. Красивыми, вензельными вилками красиво ели красивую пищу: в этот раз Алина расстаралась на мясо, запеченное с овощами – кабачками, перцем, помидорами, с удивительными специями в сметанном соусе. А сверх того и пирожков напекла…
– И когда ты всё успеваешь?! – восхищались хозяюшкой жёны коллег.
А она действительно успевает всё!
Одета по последней моде, суперписк восьмидесятых, квартира обставлена богато до безвкусицы, до аляпистой захламлённости, в силу должности, а больше боевитого характера, у неё доступ к самым элитным фарцовщикам Ленинграда Петровича, да и в целом – жизнь удалась… И муж, в общем-то, бычок «с кольцом в носу, а не на пальце», ведомый и внушаемый…
Здесь листают модную «Бурду», вошедший недавно в советскую моду журнал немецких обывательниц, предсказанием самого имени своего играющим в гранях русского языка. Когда Фёдор Михайлович Достоевский писал о своём издателе: «Случается ему тоже перевирать чужое мнение или вставлять его не туда, куда следует, так что выходит бурда», – думал ли он, что сто лет спустя именно «Бурда» станет иконой стиля и зерцалом модниц в его городе белых ночей?
Да чего уж там «Бурда»! Очеплова может «достать» не только дефицитные индийские джинсы, что само по себе сложно, а вовсе запредельные американские: на грани невозможного… Или поспособствовать обретению женских сапожек мечты. Из «Бурды», с картинки. У Будды буддисты, а у «Бурды» – бурдисты…
Здесь зеркало отражений мечты всех тех куриц, кто работает в скучных, унылых от осознания собственной ненужности конторах, где шкафчики доселе со шторками.
У Очепловой, ассоциировано связанной по месту работы со всем миром, всеми континентами – иначе. Шикарный и – словно на видеокассете про «их» жизнь современный офис, где, страшно сказать – компьютеры! Прямиком из Швейцарии (почему-то) доставленные кубические громздкие и неподъёмные бандуры с дырочками вдоль белого пластика корпусов, напоминающие иллюминаторы океанского лайнера...
И дома полная чаша: гости грызли, как белочки, не дождавшись чаёв-сахаров, дефицитное ассорти в подарочных коробках и трюфельные конфеты в вафельной и шоколадной крошке.
Обсуждали текущий момент – причём об угрозах «перестройке» никто уже не говорил. Все говорили об угрозе демократии. В этих головах прежде исторического срока уже кончились и СССР, и «перестройка». В этих головах уже была «европейская демократия», на которую посягают почему-то… «правые». Ибо по неизвестной доселе причине в СССР «правыми» называли убеждённых коммунистов, а «левыми» – как раз тех, кого на Западе считают «крайне правыми»…
От этой путаницы политического спектра неподготовленный человек сошёл бы с ума; но за столом в просторной гостиной Очепловых собрались люди подготовленные!
Алина подавала изрядно подогретой выпивкой всех цветов и градусов публике чай в изящном сервизе костяного фарфора([64]), и, чтобы немного охладить их освободительный пыл, рассказала собравшимся анекдот английских лейбористов.
– От имени Лейба… – добавила со смехом. – Жила-была семья людоедов, которые заманивали к себе путников и пожирали… И каждый раз по традиции у них председательствовал за столом дед, который читал молитву: «спасибо тебе, сатана, что помог нам обмануть и сожрать этих глупцов!». Так было долго, пока дети и внуки не стали возмущаться: почему в центре стола всегда сидит дед? Давай, говорят, меняться по очереди! Подумал дед-людоед, и пустил власть председателя по кругу между родственниками… Так и родилась буржуазная демократия!
Демократически настроенные гости не только не поняли анекдота «лейбористов от слова Лейба», но как бы и поперхнулись им. Алинкин начальник, которому она приходилась заместителем, стал вдруг нахваливать бутерброды с икрой:
– До чего вкусно! Какая-то икра у вас другая, что ли, Очепловы? Сознавайтесь…
– Икра такая же, как и у вас, Вилен Ростиславич, – делилась Алина хозяюшкиным опытом. – Тут разгадка пониже… Люди подклад делают из бутербродного масла, а надо из сливочного! Бутербродное – оно пониженной жирности…
– Так сливошного и не достанешь по нынешним реалиям, – обиделись гости.
И с этого простого факта – с того, что всё завалено бутербродным маслом, с которого не получается толком сбить крема, и срок хранения малый, а сливочное только с чёрного хода – снова привычно заиграла шарманка демократизации. Все разговоры последних двух лет можно свести к одной фразе: «как мы плохо живём – а могли бы хорошо».
Оригинальничала в этом скудоумном однообразии разве что родня гологодская:
– Западные люди хорошо устроились, – ершился племянник Очепловой Антошка Пескарёв, восторженно, что пустили в разговоры взрослых, но и стеснённо по той же причине. – Всё, что на них не похоже, они объявляют варварством! Как будто их эталоном назначили! Например, они не знают гречки, сала, кваса, окрошки, ржаного хлеба, других прекрасных продуктов, и по всякой логике вещей – получается, это они варвары? Да? А они говорят, что варвары мы, потому что едим то, чего они не едят! Если они, как Ван Гог, отрежут себе ухо, то в варвары запишут всех, у кого два уха осталось! Так что ли они думают?
Он огляделся по сторонам, ища поддержки, чая одобрения за чаем: наивный, милый, беспомощный квасной патриотизм! Книжное знание – всегда с линией отрыва от реальности…
– Да не так они думают, малыш… – взъерошила его волосы опытная, за границей всё изъездившая тётка Алина. – Они не склонны думать об отвлечённых предметах, как ты! Они просто выживают в ужасе взаимоистребительной повседневности, и плевать они все хотели – кто там варвар, кто не варвар… Варвар для западного человека тот, у кого можно что-то отобрать. Потому как – надо же объяснить, за что ты его наказываешь конфискацией! А кто с них самих шкуру дерёт, тот считается культурным, и по очень уважительной причине: ведь как-то же он смог их одолеть…
На Алинку напустились – добродушно, но принципиально, сразу в несколько голосов, сворой. Ей доказывали, что совсем не то она увидела в своих загранкомандировках, не туда смотрела, слона-то и не приметила, а из мухи слонов делает, и тому подобное...
– Я понимаю, ты хорошо устроилась… А вот ты вот лучше не про себя, а про нас объясни, почему мы должны так жить? Когда во всем мире войдешь в любой магазин – и покупай хоть десять сортов колбасы и сколько угодно шоколаду?
– Ну ничего же нет, Алина! Ты посмотри, какие очереди выросли на автомобили! Я с деньгами на руках свой «жигулёнок» три года ждал! Готовый платить, нате, пожалте, ан – некому… Не соизволила ещё народна власть собрать моего «жигулёнка»!
– Да ладно – машины! Роскошь! Я в очереди на квартиру простоял пять лет, Алина! Думаешь, бесплатную? Нет, кооперативную, которая стоит, как половина автомобиля «Волга», между прочим! Я четыре тыщи плачу рублей своих трудовых, прямо вот сейчас, по первому требованию, – а мне говорят: ждите! Пять лет прождал, прежде чем мы с моей Оксанкой новоселье сыграли!
– Вот ты, Алина, москвичка с ленинградской пропиской… А ты знаешь, что если бы у тебя такой прописки не было, то ты, как москвичка, не смогла бы купить в Ленинграде даже десятка яиц или пачку масла?
– Очереди в «Универсаме» унижают достоинство культурного человека! Вы же сидите на раздаче, и не знаете, как люди сейчас жить стали! В очередях всё чаще прорываются с помощью грубой физической силы… Сама два раза была свидетелем и пострадавшей! Меня оттолкнули от прилавка! А ещё места в очереди продают! Да-да, самым бессовестным образом продают…
Алина скептически выслушала весь этот гвалт, а потом подвела итог:
– Вы совершенно не представляете себе той жизни, которую накликаете себе на голову. Вы думаете, что жизнь останется прежней, только без прежних неприятностей, вы будете жить, как и раньше, только без дефицита и очередей. А на самом деле вы окажетесь в совершенно иной среде, в которой нет ничего вам знакомого. Всё, что вы знали, перевернётся с ног на голову, вверх тормашками, а вы к этому – совершенно не готовы. И поверьте, в едкой щёлочи этой среды вы не только жить – а даже и просто выжить не сможете. Не то, что резво бегать – а даже и на костылях проковылять окажетесь неспособны!
– Плохо же ты про нас думаешь!
– У вас в головах матрица, несовместимая с рыночной экономикой! – пояснила Очеплова, что имела в виду. – Вы думаете, что есть в мире какие-то места счастья, куда вас не пускают… Ну, как предки ваши в Китеж-град веровали… А на самом то деле всё и проще и страшнее. Нет мест, где всем хорошо, и нет мест, где всем плохо. Хорошо там, где ты победил. Плохо там – где побежён. Время, место, город или страна – не имеют никакого значения… А вы хотите проиграть так, чтобы вам стало хорошо… «Из чего я делаю вывод, что вы сумасшедшие…» – мысленно добавила Алина, но удержалась от высказывания, чтобы совсем уж не поссориться с людьми, многие из которых были её коллегами.
– Законность и собственность несовместимы, – учил её когда-то Совенко. – Законность – подчинение, собственность – господство. Кто желает собственности – не хочет закона. Кто желает закона – отрицает собственность. Это обидно сознавать, но признав над собой закон – перестаём быть господами, и становимся слугами…
Собственность – удивительная вещь: она учит жестокости и того, у кого она есть, и того, у кого её нет. И чтобы хапнуть у жизни, нужна жестокость. И чтобы удержать хапнутое – тоже нужна жестокость. Круг замыкается: своей ненавистью отстаивания собственники разогревают злобу зависти.
***
Застолье в доме Очепловых завершилось тортом «Наполеон» и рассыпалось после чая на группки по интересам. Дамочки увлеклись рассматриванием импортного глянца на журнальных столиках, обсуждением мебели и коллекции африканских масок, собранных Димой Очепловым и наводившей ужас своей первобытностью и беззвучной мольбой о кровавых жертвоприношениях. «Древние боги жаждут!».
Алина, как и положено по правилам светского тона, обходила каждую группку, одаривая то словцом, то просто улыбкой, чтобы никто не чувствовал себя в гостях лишним.
Мужа нашла в библиотечном углу – там, где сходились громоздящиеся до потолка книжные полки, пестреющие разноцветными корешками премудрости веков. Здесь – для чтения классики, которое Дима Очеплов редко практиковал, – расположились матерчатый торшер и два модернистски-убористых, прямоугольных кресла, образуя «беседку интеллигенции». Дима обожал затащить в эту беседку, под сень завидной библиотеки (такую в 1991 году легко меняли на новенький автомобиль, а пару лет спустя отказались бы и за гроши принять букинисты) кого-нибудь из ленинградских «властителей дум», и внимать ему тут, наивно полагая, что он сидит не в кресле, а на пике прогресса и духовных исканий своей эпохи. Димочкин «пик» был комфортным, мягким и не острым, в задницу не впивался…
С точки зрения Алины это была игра с нулевой суммой, причём со стороны обоих собеседников: «властители ленинградских дум» были, мягко говоря, не умнее доцента физкультуры Димы Очеплова.
– Чего удивляться? – зубоскалила Алинка, подавая кондитерские изыски к чаю. – Торт «Наполеон» совершенно оправданно считает себя Наполеоном…
Теперь два куска торта, взбитого на советских сливках общества, не без основания считающих себя Наполеонами своего времени, грелись в лучах торшера, произведённого в уже не существующей ГДР. Очеплов выдвинулся всем корпусом, внимая гостю, – а тот, наоборот, вальяжно раскинулся, обнимая рукой кожаную подушку спинки. Он, писатель и киносценарист, ободряемый восторженным поддакиванием, развивал мысль о порученном ему на «Ленфильме» сценарии.
– Понимаешь, надо создать светлый образ предпринимателей, изменить негативное отношение наших людей к кооператорам… Дима, ты меня знаешь, никакой политики, никому не подыгрываю, просто показываю объективную необходимость радикальных реформ… Я хочу показать этапы становления людей, как наши люди из нищих муравьёв превращаются в собственников, крепнут, встают на ноги… Но не только это, понимаешь?
– Да! – восторженно кивал из угловатого модернистского кресла млеющий от богемности Дима Очеплов.
– Надо быть честным перед зрителем, надо показать, что путь к рыночной экономике труден, я хочу отразить и пострадавших от реформ, думаю показать и тех, кто что-то потерял… Не для того, чтобы вызвать к ним унизительную жалость зрителя, а во имя правды и полноты жизни, понимаешь?
– Как не понять?
– А я тебе подкину сюжетик! – на желанных многими мужчинами губах Алины зазмеилась нехорошая улыбка. – Как раз о том, что ты говоришь! Жила-была большая-пребольшая семья. Жили они весело и дружно, одна беда – небогато. И вот, чтобы стать богаче, одни родственники решили сожрать других! И сразу колбасы стало – завались… Из кого сделано это изобилие колбас – не спрашиваю, вопрос риторический… Интересен другой вопрос, неоднозначный, философский, и здесь можно сценаристу поиграть оттенками смыслов: кто счастливее? Те, кого зарезали, или те, кто резал? Какое же счастье может быть у зарезанных – спросите вы?
И в этом месте она «сделала глазки», как рекламные девушки-дурочки.
– Ну, может быть, счастье в том, что для них всё быстро уже закончилось? – попытался отшутиться сценарист.
Экс-Пескарёва только этого и ждала:
– Ага! А теперь представь их родственников-мясников, которые ходят по дому с окровавленными тесаками, ищут колбасный материал, и сами в любой момент могут стать колбасным материалом… И вот я вас спрашиваю: кто счастливее? Убитые или убийцы?
Муж, Дима Очеплов, как всегда ничего не понял, и подумал, что это неудачная шутка оригинальничающей жёнушки, связанная, может быть, с тем, что в последнее время она стала злоупотреблять «спиртными напитками».
– Ну, Аленька, по-моему, это слишком мрачно для шутки и совсем не смешно для комедии.
Его друг-писатель молчал и отвёл глаза: он, видимо, понял в игриво-мурлыкающем монологе пьяной распутной бабы немного больше…
– А вот ещё один сюжетик! – захохотала Алина. – Дарю! Альпинист лезет в гору, а его друзья сорвались и повисли над пропастью… Ну, знаете, как это бывает у скалолазов? Они висят на верёвке, и не столько на верёвке, сколько на том друге, который крепко уцепился за жизнь… Ну он, не будь дурак, не стал поощрять иждивенческие настроения и уравниловку: верёвочку-то отрезал, друзья его улетают в пропасть и из кадра насовсем. А фильм сосредотачивается на этом победителе обстоятельств, он налегке поднимается на самую вершину, и ликует там, размахивая альпенштоком…
Она вдруг, довольно мелодично, более женственно, чем великий Высоцкий, мягче, и оттого страшнее, пропела:
…Весь мир на ладони – ты счастлив и нем
И только немного завидуешь тем,
Другим, – у которых вершина еще впереди…
– Аля, ты пьяна! – до мужа, наконец, дошло, что он должен рассердиться. – Ты напилась, и несёшь какую-то околесицу!
Алина повернулся к собеседникам в креслах спиной, по привычке сделав это максимально-соблазнительно, и с «фунтом презрения» покинула их, умчавшись на кухню.
***
Вся квартира «обшарпанная» – говорили про их гнёздышко, имея в виду, что повсюду ультрасовременная бытовая техника «Шарп»([65])… Особенно много её у Очепловых на кухне!
Как и гнилых «перестроечных» разговоров, в этом августе, набрякшем тяжёлой влагой грядущих катастроф, достигших апогея своей демагогии.
– …Нужен честный, справедливый, независимый суд! – ловит краем уха Алинка разговор доцентов-курильщиков у форточки. И даже непонятно, зачем курильщики это говорят – ведь они меж собой согласны, кивают головами, которые им самим кажутся умными.
Они не спорят – декларируют символ веры, по-детски убеждённые, что именно сейчас, в этот момент, когда сизые вензеля табачного дыма, деформируясь под воздействием тяги, вылетают в форточку, – весь мир смотрит на них в блеске софитов…
Конечно, вот и озвучено решение всех проблем! Был бы суд честным да независимым, остальное приложится…
Алинка ввернула как бы невзначай:
– А кто будет решать, что он честный и независимый? Ты?
– Почему я? – растерялся курильщик, чей дым глотала форточка. – Все...
– Э-нет, погоди-ка, брат! – засмеялась Очеплова. – «Все» – думают по-разному. Проигравший орёт, что суд несправедлив, а выигравший?
– Я понимаю твою иронию, Алина, – не сдавался курильщик. – Действительно, все заодно – такое бывает только в рамках тоталитаризма… Но для демократов понятия «народ» и «большинство» синонимы!
– Серьёзно?! – она хотела уже уйти, уже полуотвернулась корпусом, но её словно крючком развернуло назад. – Слушай, Стас, ты серьёзно?! Вы станете спрашивать у народа – как дальше жить? Реально? Но ведь это как если бы учитель, придя к первоклашкам, вместо разъяснения урока стал бы у них спрашивать – что ему делать и чему их учить!
– Ты слишком долго работала с партократами – и набралась от них худого…
– А женщине не к лицу быть толстой! – парировала Очеплова. И, оставив декламаторов прописной неистинности огорошенными, пошла дальше по комнатам. Как и все в эту ночь – пошла в никуда…
***
– Если бы знать заранее… – говорили многие из них потом, спустя годы. Тот же Стас говорил, фамилию которого она забыла, да и имя-то помнила случайно, потому что в Питере тараканов зовут «стасиками», а он был похож на рыжеусого таракана-пруссака, веснушчато соответствовал имени.
Да, да, и этот Стас, погребенный слоями геологического смещения пластов, никто и ничто, мнивший себя мыслителем, и додумавшийся первым, как ему казалось, до спасительной миссии честного и независимого суда…
– Если бы заранее знать! – сетовали Стас и другие.
– Не врите… – обличала их Алина лениво, просто от скуки, потому что переубеждать их всерьёз и поздно, и незачем. – Всё вы заранее знали! Ведь нетрудно понять, что в борьбе и людей, и наций – кроме тех, кто побеждает, есть и те, кого побеждают… И без побеждённых не будет победителей!
Без побеждённых будет только утомительное застолье всеобщей любви, как в 70-е годы… Любви и мира вы не хотели, вы хотели борьбы, рассчитывали победить, – а когда вам грудь раздавили коленом, то вы вдруг стали ностальгировать по временам, когда не дрались… Это не позиция, ребята, это просто боль: сломанные рёбра впиваются во внутренние органы, как дротики, и вы воете, обеспечивая своим предсмертным воем наслаждение вашему победителю…
Власть, которая давит, – плоха тем, что давит. Власть, которая не давит, – плоха тем, что не защищает, и вообще «самоустранилась».
Человек хотел бы, чтобы власть встала на его сторону в его драке с соседом. Помогла избить соседа. Когда власть этого не делает – человек злится. Как это так – я дерусь с соседом, и никто мне не помогает?!
Люди хотят, чтобы власть с ними шутила, – но не любят, когда шутят с их жизнью. И не понимают, что власть – это как раз о жизни, и ни о чём ином. Для иного есть театры-варьеты и подмостки мосэстрады…
Люди хотят, чтобы власть превратилась в КВН, не понимая, что в таком случае КВНу не о чем будет шутить… Ведь он посмеивается над реальностью, а что если он сам станет реальностью?
Где грань между милосердием и убийственной мягкотелостью? Убийственной в самом прямом смысле слова: бандит валяется у тебя в ногах, умоляет сохранить ему жизнь, и ты «идёшь навстречу», как говорят в партийных кругах. А он, воспользовавшись паузой, выхватывает нож – и тебе в печень… И что делать?
По законам древней вольницы тот, кто убил вожака, сам становится вожаком. Бандит, которого ты в недобрый час помиловал, – становится к штурвалу и решает дальше судьбы вместо тебя…
Но такие, как Стас, без фамилии – ни в горе, ни в радости не смогут этого понять.
***
Так называемый «аудио-комбайн», престижное чудо радиоэлектроники, «ВЭФ-Радио», дублировавший «Пирамиду», потому что «у него граммофон лучше», на тонких длиных конических мебельных ножках, остался открытым с вечера. Забыл у себя в пасти, подпираемой блестящим фиксатором, виниловую пластинку с Шубертом в исполнении Святослава Рихтера. Словно бы задумался – на какое значение переключить стандартным для этой модели тумблером: на 33, 45 или 78?
Не гадай, «ВЭФ»-чудо! В доме Очепловых все пластинки – новые, и даже иглы для граммофона «пьезо»: Дима Очеплов не очень понимает, чем они отличаются от обычных, но раз вошли в новую моду – конечно же, приобрёл…
Ни свет, ни заря почивавшую, в том числе и на лаврах, Алину Игоревну разбудил звонком их плоский и кнопочный (писк модерна!) телефонный аппарат. Звонил её нынешний шеф, вилявший растущей славой Вилен Ростиславич, председатель областного общества защиты прав («…и лев» добавляла насмешница в узком кругу) потребителей.
– У тебя как?! – дрожащим голосом вибрировал босс, с первой встречи напоминавшей Алинке младенца: лысый, пузатый и всё время орущий. – У тебя хвосты есть? Имей в виду, будут большие ревизии… Мне из горторга звонили, там уже бумажки жгут…
– А что, враги в городе? – иронично промурлыкала сонная Очеплова, натягивая одеяло.
– Ты телевизор не смотришь?! – возмутился Вилен Ростиславович. – Быстрее включай, и думай, как хвосты рубить…
Телевизор и впрямь пугал «хвостатых», расслабившихся в помойной теплоте компота горбачёвщины, с ходу объявляя чрезвычайное положение в стране. 19 августа 1991 года, вчера, ничем не примечательный листок отрывного календаря – этим утром навсегда впечатался в историю человечества.
– Ну, мне-то бояться нечего! – самодовольно ухмыльнулась Алина, увидев на экране знакомое лицо того, кого дерзко звала «Аликом» или даже похуже. И подумала: «Это ты теперь бойся, Виленушка… Тебя на пенсию, меня на твоё место, и то, если я ещё до твоего снизойду!
…Ведь у меня всё схвачено, за всё заплачено,
И жизнь моя налажена на зависть всем.
Везде места заказаны и кое-чем обязаны
Такие люди важные, что нет проблем…».
Дурацкая песня, но как её в таких обстоятельствах не вспомнить? Но вместе с остатками сна стиралось и самодовольство доросшей до акул пескарихи.
«Почему я сейчас не там, не с ним?! – неслась отрывистая колкая мысль, диктуемая и честолюбием, и чем-то ещё, смутной и неразрывной привязанностью к тому, кто, подобно медному всаднику, «Россию поднял на дыбы»… – Отставница… пенсионерка… Там сейчас орудует эта… Ева Альметьева, в замужестве Шарова…».
И Алина вдруг осознала, что всё бы отдала, не глядя, – чтобы сейчас поменяться с этой, внешне похожей на неё, Евой Шаровой местами…
_______________________
ПРИМЕЧАНИЯ:
[1] Автор описывает известный и таинственный исторический случай: 28 сентября 1989 года Ельцин гулял пешком возле дачи своего соратника Сергея Башилова. На него напали неизвестные, затолкали в автомобиль «Жигули», надели на голову мешок, а затем сбросили с моста в Москву-реку. Нападавшие были уверены, что Ельцин утонул, и видимо, имели основания для такой уверенности. Однако сверхъестественным способом Ельцину удалось спастись. Его версия покушения была подвергнута сомнению на заседании Верховного Совета СССР. Что произошло на самом деле, до сих пор остаётся невыясненным.
[2] Наименование самозванцев Смутного времени в русских летописях.
[3] Армия Людова и Армия Крайова – две польские армии времён Второй мировой войны, одна коммунистическая, другая подчинялась эмигрантскому правительству буржуазной Польши в Лондоне.
[4] Советская маркировка: «Коньяк выдержанный высшего качества».
[5] Цитируется знаменитый стих Дмитрия Кедрина «Зодчие».
[6] Дословная фраза из книги А.С. Черняева «Совместный исход. Дневник двух эпох. 1972-1991». Запись от 23 апреля 1985 г.
[7] Мф., 46 зач., 12, 14-16, 22-30
[8] Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности (ОБХСС) в 1946-1991 гг. в составе МВД СССР.
[9] Шунгит – сибирский камень, которым чистят воду от солей тяжелых металлов и пестицидов. Сам шунгит представляет собой сочетание силикатных минералов и углерода.
[10] Маслоу, Абрахам (1908-1970) – известный американский психолог, основатель гуманистической психологии. Широко известна «Пирамида Маслоу» – диаграмма, иерархически представляющая человеческие потребности. Его модель иерархии потребностей нашла широкое применение в экономической теории, занимая важное место в построении теорий мотивации и поведения потребителей.
[11] Бомж – без определённого места жительства, определение беспаспортного и нигде не прописанного лица в советской юриспруденции.
[12] 1 марта 1981-го заключенный британской тюрьмы Мейз (это недалеко от Белфаста), член Ирландской Республиканской армии (ИРА) Бобби Сэндс объявил голодовку против ужесточения условий содержания. К нему присоединились еще полтора десятка заключенных членов ИРА. За время голодовки Сэндс был избран в британский парламент от Северной Ирландии, а другой голодающий, Киран Дохэрти, – в парламент Ирландии. Но и это им не помогло. Сэндз умер через 66 дней. «Он сам сделал выбор отнять у себя собственную жизнь» – так отреагировала Маргарет Тэтчер на его смерть. Двадцатишестилетний Дохэрти установил своеобразный рекорд, умерев через 73 дня после начала голодовки. Всего в результате той голодовки умерли 10 человек.
[13] Бихевиоризм (англ. behavior «поведение») – теория, сводящая всё поведение людей и животных к реагированию на разные стимулы в окружающей среде.
[14] Точная цитата из М.Твена: «Прошлой зимой на банкете в клубе, который называется «Дальние Концы Земли», председательствующий – отставной военный в высоком чине – провозгласил громким голосом и с большим воодушевлением: «Мы – англосаксы! А когда англосаксу что-то нужно, он идёт и берёт». Заявление председателя вызвало бурю аплодисментов. И прошло, наверное, около двух минут, прежде чем все уняли свой восторг по поводу этой превосходной декларации. А ведь если её перевести на простой человеческий язык, она будет звучать примерно так: «Мы, англичане и американцы – воры, разбойники и пираты, чем и гордимся!». Из всех присутствующих на банкете англичан и американцев не нашлось ни одного, у кого хватило бы гражданского мужества подняться и сказать, что ему стыдно, что он англосакс. Стыдно за цивилизованное общество, раз оно терпит в своих рядах англосаксов – этот позор человеческого рода». Этот словесный портрет англосакса нарисован пером Марка Твена в 1906 году.
[15] (англ.) Я – жена сэра Совенко…
[16] (англ.) У меня украли деньги…
[17] Five o’clock Tea – английская традиция пить чай в 5 часов вечера.
[18] В истории Руби Шиффера автор прозрачно намекает на историю преследований и тайного убийства гениального шахматиста Бобби Фишера, которого много лет пытались посадить в тюрьму, гоняясь за ним по миру, и в итоге уничтожили власти США.
[19] (англ.) «Людям, которые живут в стеклянных домах, не следует бросаться камнями».
[20]Vox populi vox Dei – латинская поговорка, известная с античных времён.
[21] (англ.) «Сверхлорды – повелители лордов», неформальное почётное звание английских пэров.
[22] Английская идиома, означающая записи между делом, восходящая к традиции богатых людей XIX века делать пометки на манжетах при отсутствии блокнота.
[23] Английская идиома, букв. не переводится. Примерно: «Хорошо облизывать пальчик вкуснятины».
[24] (англ.) Богатое приданое – это постель полная колючек.
[25] «Пилтдаунский человек» (англ. Piltdown Man; Эоантроп) – одна из самых известных мистификаций XX века, созданная в рамках заговора по продвижению дарвинизма.
[26] (англ.) Food and Drug Administration, FDA, USFDA, букв. «Управление еды и лекарств».
[27] «Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь, /Изобрел за машиной машину. /А наш русский мужик, коль работать невмочь, /Так затянет родную «Дубину»…».
[28] Мосли, Освальд (умер в 1980 году) – британский лорд, политик, баронет, основатель Британского союза фашистов.
[29] Сорт винограда, выведенный виноделами в царской России и получивший признание во многих винодельческих регионах мира.
[30] (англ.) Аналог русскому «небывальщина да неслыхальщина».
[31]Т.е. рубашка; застегивается на пуговицы, расположенные группами по три.
[32] Выражение, приписываемое карфагенянину Тертуллиану, жившему в 155-240 гг.
[33] Анамнез – история и происхождение болезни, совокупность сведений, получаемых при медицинском обследовании пациента перед тем, как его начинают лечить.
[34] Известный в то время стих «Дай бог!» Е.Евтушенко, в котором есть строки «…и быть богатым, но не красть, конечно, если так возможно». В этом стихотворении 1990 года выражена смертоносная коллизия позднесоветского мировоззрения: лирический герой хочет справедливости и правды, но боится «вляпаться во власть», то есть не хочет обеспечить их собственными усилиями.
[35] Теплород – по распространённым в XVIII – начале XIX века воззрениям, невесомый флюид, присутствующий в каждом теле и являющийся причиной тепловых явлений. Впоследствии опровергнутая теория, служащая поводом для множества научных шуток и анекдотов.
[36] Цитата из известной песни Б.Окуджавы: «Ведь грустным солдатам нет смысла в живых оставаться /И пряников сладких всегда не хватает на всех».
[37] Речь идёт об Александре I.
[38] Отсылка автора к тексту М.А. Булгакова, к роману «Мастер и Маргарита».
[39] Мотолыга – это верхняя часть ноги животного.
[40] Говяжьей голяшкой называют часть окорока крупного рогатого скота, которая прилегает к коленному суставу.
[41] Стихи поэта из Башкирии И.Баранова.
[42] «Кто перестал быть твоим другом – никогда им не был», французская поговорка.
[43] ЭКЮ – валютная единица, единые европейские деньги, действовавшие до введения евро, использовались в европейской валютной системе ЕЭС и ЕС в 1979-1998 годах.
[44] Фр. – «подвязки».
[45] Фр. – труднопереводимое, девиз сделки вроде «так хорошо?» или «ну как, договорились?» в утвердительном смысле.
[46] Фр. – «деньги не пахнут».
[47] Фр. – «Дело есть дело» (известная присказка парижан).
[48] Цитата из песни «07» Высоцкого, которой автор пытается передать дух времени.
[49] Библейский Соломон (в Коране Сулейман) попросил у Бога, обещавшего ему любой дар, не просто мудрости вместе с другими вещами, но мудрость вместо других вещей.
[50] Насвай – вид некурительного наркотабачного изделия, традиционный для Центральной Азии. Основными составляющими насвая являются табак и щёлочь. Насвай отражается на психическом развитии – снижается восприятие и ухудшается память, появляется неуравновешенность.
[51] Азиатское керамическое глазированное глубокое блюдо.
[52] Килим – особый азиатский тканый гладкий двусторонний ковёр ручной работы.
[53] Среднеазиатский кисломолочный продукт типа сметаны.
[54] Жент в Средней Азии готовят из жареной пшенной крупы, с добавлением сушёного толчёного творога, топлёного масла, сахара, мёда, изюма, орехов и других ингредиентов. Жент обычно подаётся к чаю.
[55] Кафтан, который мужчины и женщины носят поверх одежды, как правило, в течение холодных зимних месяцев. Он популярен в Средней Азии
[56] Имеется в виду знаменитый афоризм Маргарет Тэтчер «нет никаких государственных денег, есть только деньги налогоплательщиков». Но библейское: «Кесарю-кесарево, а Богу – божье», поскольку на монетах был профиль кесаря.
[57] Пишется в английском как Margin, во французском – Marge.
[58] Реальная цитата из покаянных мемуаров В.Алксниса.
[59] Стихотворение «Дума» М.Ю. Лермонтова.
[60] Из Библии, Исаия 11 глава, отдельные цитаты.
[61] «Лада» – так называли «Жигули» идущие на экспорт за рубеж, и, как правило, более тщательно собранные, чем их собратья для внутреннего пользования.
[62] На самом деле Felicità (феличитà) – слово «счастье» (ит.). Молодёжь поёт на мотив песни Аль Бано и Ромины Пауэр.
[63] Стихотворение А.Тарковского.
[64] Советский костяной фарфор внешне отличался особой тонкостью стенок, которые слегка просвечиваются, если сквозь них смотреть на источник света. Посуда из костяного фарфора была не только тоньше, но и заметно легче, чем аналогичные изделия из обычного фарфора.
[65] Sharp Corporation – японская корпорация, производитель электроники, чья продукция была особенно популярна и представлена в СССР в конце «перестройки».
полезный ресурс
Корабли перевозят грузы в разные части страны и в разные уголки мира. Отсутствие стабильных политических условий во многих странах является препятствием на пути фрахта, однако выгодное сотрудничество дружественной азиатской страны с Россией остается неизменным.
Комментатору #22303: Вы правы! Леонидов, пожалуй, первым догадался до идеи, которая после прочтения его романов кажется совершенно очевидной (но почему-то ранее никем не озвучивалась): совместить пафос коммунизма с «незримой бранью» монахов-отшельников, той невидимой битвой, которую они ведут с бесами. В самом деле, если предположить, что бесы существуют – то на чьей стороне они будут в угнетательском обществе? Кому и как станут помогать? Разве не очевидно? /Э.Байков, Уфа/
То есть, если говорить предельно грубо, перестройка стала атакой дебилов под руководством Тёмных Сил?
БОЛЬШАЯ РУССКАЯ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ ПРОЗА!
Поздравляю Александра Леонидова и с "Апологетом", и с "Игом Человеческим" - произведениями эпическими, многослойными, мистически-захватывающими. Язык автора, как всегда, образный и ёмкий, знание предмета - на самой высокой планке. Если Леонидов описывает быт английских лордов, то с такой доскональностью, что когда читаешь, всё это окружение видишь явственно. Так же и с шафрановой республикой: и оазисы, и пустыня такие, будто ты там находишься. Я уж не говорю про наших пресловутых деятелей, угробивших великую страну - они просто припечатаны к позорному столбу! Юрий Манаков