КРИТИКА / Марина МАСЛОВА. ОМИЛИИ МИХАИЛА ПОПОВА. О повести «Золотая дорожка поперёк летейских вод»
Марина МАСЛОВА

Марина МАСЛОВА. ОМИЛИИ МИХАИЛА ПОПОВА. О повести «Золотая дорожка поперёк летейских вод»

 

Марина МАСЛОВА

ОМИЛИИ МИХАИЛА ПОПОВА

О повести «Золотая дорожка поперёк летейских вод»

Как свою боль не передашь другому,

так и свой крест надо нести самому.

Михаил Попов

 

Ведь жизнь – это взлётная полоса, по которой человек разбегается

в надежде подняться в небо, и от того, как он приблизит к себе

небо на земле, зависит дальнейший подъём

или неминуемое падение в вечную бездну.

Иеромонах Серафим

 

Прежде всего, пожалуй, следует пояснить название статьи.

В самом общем смысле омилия (гомилия) – это наиболее древняя форма проповеди. Слово восходит к греческому: ὁμιλία – «общество, общение, беседа», от ὁμός– «равный, подобный» и ἴλη– «группа, небольшое общество».Древние омилии представляли собой истолкование прочитанных мест Священного Писания. Толковательные беседы встречаются в гомилетическом наследии большинства восточных и западных Отцов Церкви. Сегодня одной из известных и любимых православными христианами книг можно назвать, к примеру, «Омилии» (беседы) святителя Григория Паламы(христианский мистик, византийский богослов и философ, создатель философского обоснования практики исихазма).

Омилии восходят к ветхозаветному субботнему богослужению, содержавшему в качестве обязательного элемента чтение и истолкованиеСв. Писания. В такой форме омилия практиковалась Господом Иисусом Христом (Мф. 13:54; Лк. 4:16-21 и др.) и апостолом Павлом (Деян. 20:7-11).Первоначально термин обозначал речь в собрании, «беседу со многими». Со временем толкование его усложнилось. С одной стороны, это древнейший (апостольских времен) вид христианской храмовой проповеди, преимущественно речи тех пастырей, которые не получили школьного образования, но, глубоко уверовав в истины христианства, излагали и объясняли их языком простым, представлявшим противоположность так называемому слову (λόγος) – ораторской, художественно-изощрённой форме проповеди. Когда древняя Церковь сформировала чин Литургии с обязательным чтением в строгом порядке священных книг Нового Завета, этим термином стали называть беседы пастырей на литургии, следовавшие непосредственно за прочтением Св. Писания.

Характерной чертой омилии в её обобщённом смысле является доступность содержания широкому кругу слушателей, общедоступность предлагаемых толкований, что отличает её от научных экзегетических трактатов. В этом широком смысле и используется понятие омилии в настоящей статье, где литературное произведение рассматривается как попытка художника донести до современного читателя – посредством наиболее адекватных поставленной задаче художественных образов – своё понимание предназначения, духовной миссии человека на земле. Повесть писателя тут оказывается своеобразной духовной беседой с читателем, той самой омилией, толкующей поступки человеческие в свете Христовой правды.  Да, здесь очевидна оглядка на истины Священного Писания, но не с прямой цитацией их и последующим религиозным толкованием, как в древних омилиях, а в преломлении жизни любого человека, независимо от его религиозных воззрений. Каждый поступок имеет свои последствия, утверждает автор. Выбор человеком такого поступка, который в свете Божественного Откровения является грехом, неминуемо ломает линию жизни, искривляет её, затемняет духовные горизонты. И даже если человек этого не замечает и над этим не задумывается, жизнь его всё равно подчинена Вышней воле и течёт в предназначенных ей берегах. Только одни в этой жизненной реке тонут и влачатся трупами по грязному илистому дну до самого впадения её в Лету, а другие идут по водам, бережно ступая на дорожку, золотистыми солнечными бликами выстилаемую идущим впереди Христом.

 

Впервые повесть архангельского прозаика Михаила Попова «Золотая дорожка поперёк летейских вод» довелось прочесть в журнале «Наш современник» (№11, 2015), чудом попавший в руки автору этих строк лишь в феврале 2018 года. О прозаике, публицисте и авторе книг для детей Михаиле Константиновиче Попове уже имелось известное представление, сложившееся на основании его публикаций на сайте «Российский писатель». Потому «новое» произведение уже знакомого автора сразу же заинтересовало. Вначале показалось любопытным название. Непременно захотелось выяснить, что же это за дорожка такая и причём тут воды мифической загробной Леты? Автор уже представлялся глубоко православным человеком после прочитанных «Славянской тризны», «Поезда до станции Память», «Пути к началу», «Света Небесного», «Перекати-поле» и других новелл, и заострение внимания его на теме беспамятства (всё-таки Лета – «река забвения»), утраты связи с прошлым несколько настораживало. Утешала здесь только эта таинственная «дорожка», которая всё-таки «поперёк»…

 

«…Странное это дело – театр. И наивное, как детская игра. И греховное, как бесовские игрища. И где тут граница – подчас и не разберёшь…»

Слова эти встречаем в повести уже ближе к её концу. Так что вначалев повествование втягиваемся всё-таки «от противного»: с первой же авторской строки становится ясно, что речь идёт о некоем искусственном действе, которое надо предварительно оформлять, продумывать, одним словом, «репетировать»:

До репетиции оставалось полчаса.

Первая мысль о театре, хотя и не обязательно. Репетировать можно и песню, и смотр самодеятельности, и балетный номер. Но почему-то сразу представился театр, и тут, разумеется, возникло и некое внутреннее сопротивление: а нужно ли мне это лукавое действо?! Если никогда не питала душа острого интереса к театру, то и теперь его трудно было ожидать. Закрыть журнал или перелистнуть страницы? Поискать что-нибудь более близкое своей читательской натуре…

Вторая строка повести удержала внимание, восстановила эмоциональный баланс:

Родюшин решил наведаться в литературную часть.

Да, это уже нечто более интересное… «Литературная часть» – это родное. А главное – фамилия у героя такая необычная, загадочная, даже как будто ласковая. Повторяешь несколько раз это «Родюшин», и будто чувствуется какое-то потепление на душе, будто симпатия к герою сразу же просыпается, потому что не может быть плохим человек с такой фамилией…

И вот от этой фамилии уже и дальше пляшешь, как от печки. Зачем она автору и что он хочет ею сразу же нам сказать, будто боясь, что мы его не дослушаем? А то, догадываешься вдруг, что не театр тут главное. Неважно, где происходит действие повести, важен её герой. И на этом герое уже и сосредотачиваешь внимание, не торопясь огорчаться «неправославным» антуражем вокруг него.

Одним словом, художественная интрига писателя вполне удалась. И загадочное название повести, и фамилия её главного героя (а не будет же повесть начинаться не с главного, правда?) сразу же выполнили свою первую задачу – привлечь внимание читателя и заставить его думать. Последнее тут важнее первого, заставить думать важнее, чем просто привлечь внимание. Ведь если художественное произведение не относится к разряду «развлекательного чтения», то запуск мыслительного процесса в голове читателя – лучшее, чего может достигнуть автор уже на первой странице своего сочинения.

А уж что касается целой главы, главы первой, то, следуя законам театрального жанра, она сразу намечает суть драматической коллизии. Придя в библиотеку театра, герой встречает здесь свою любовь, как будто сразу узнав её среди сказочных пушкинских «трёх девиц» и одновременно чеховских «трёх сестёр», непринуждённо чаёвничающих по случаю нечаянной встречи. По крайней мере, взглядом он сразу выделяет девушку, чья рука с изящной фарфоровой чашечкой в тонких пальцах сразу видится ему золотистой чайной розой. В продолжение шутливого разговора декламируется строка, задающая тон общения для всех участников мизансцены и содержащая некий оповещающий сюжетный знак для читателя: «я б для батюшки-царя родила богатыря». В уже заданной театрально-жизненной коллизии литературная тема звучит естественно, гармонично, хотя герой, режиссёр Денис Родюшин, командированный в провинциальный театр ставить пьесу Антона Павловича Чехова «Чайка», на всякий случай старается «попасть в тон, но не перегнуть», не соскользнуть в пошлость.

– Та-ак, – чуть растерянно протянул Родюшин, – в чём же дело?! – …Даёшь улучшение демографии!

То есть шутит он уже не в сказочном, а вполне современном стиле. И эта несколько игривая сцена на минуту озадачивает читателя. Однако бдительный автор тут же окружает своего героя многозначительной символикой, не позволяя нам усомниться в тревожащей драматичности сюжета. В разговоре вдруг возникает оружейная тема, и Родюшин произносит классическую в драматургии фразу, обращаясь к одной из собеседниц:

– Если ружьё у нас висит на стене, стало быть?

– К концу пьесы обязательно выстрелит, – словно на экзамене, чуть удивлённо и озадаченно подхватила та.

– Вот! – Родюшин поднял палец и попутно глянул на часы…

Эта, казалось бы, всецело ироническая сценка знакомства с тремя подругами, у которых «филфак за плечами» и потому им естественно цитировать запросто классиков, на самом деле нужна автору как некое мистическое преддверие грядущей жизненной драмы.

 

Неблагодарное и бесполезное это дело – пересказывать сюжет произведения своими словами. Уклоняясь от такового, сошлёмся на обзор прозы в журнале «Дон» за 2014 год:

«Рубрику «Проза» открывает повесть Михаила Попова «Золотая дорожка поперек летейских вод», повествующая о режиссере Родюшине, который приехал в провинциальный городок для постановки пьесы Чехова «Чайка». Сам Родюшин вырос в детском доме, получил ранение в горячей точке, хотел даже уйти в монастырь, но вместо этого подался в театр, где добился определенных успехов в режиссуре. После знакомства с актерской труппой он все чаще думал о девушке Даше. С ней он подолгу мог разговаривать о жизни, и эти душевные разговоры случались все чаще, пока однажды Родюшин не понял, что влюблен в девушку. Чувства полностью захватили влюбленных, дело шло к свадьбе, но насладиться счастьем вдоволь не удалось. После блестящей премьеры пьесы Родюшин был найден мертвым в своем кабинете».

Согласитесь, скучноватая перспектива – читать повесть после этого пересказа. Дело даже не в искажении сюжета. Родюшин не «хотел уйти», а был определённое время послушником монастыря (не в один же день он доверился старцу), в театр он не «подался», а путь этот был благословлён ему старцем во имя помощи людям, остающимся вмиру без знания о духовном предназначении человека, о спасении во Христе. Это же принципиальная разница: сам «подался» куда глаза глядят или исполнял послушание даже до смерти. «Насладиться счастьем вдоволь» герой и не мыслил, но понимал, что придётся испить чашу жизни земной со всеми скорбями и радостями. Это про него, про таких, как он, сказала поэтесса Надежда Мирошниченко: им «…жизнь дана, чтоб кубок осушить Из недоступной чаши совершенства». В актёрскую труппу Даша не входила, потому знакомство с ней никак и не связано с труппой, оно произошло в библиотеке, где она была с подругами – владелицей городского тира «Ворошиловский стрелок» Ириной и библиотекарем Ларисой, её сокурсницами по филологическому факультету педагогического института, поскольку уточняется, что всех их готовили преподавать. А то, что у Ларисы мама – известная актриса города, входящая в труппу Родюшина, это сопутствующее обстоятельство, не влияющее на отношения Дениса и Даши. Разделение чувств на отчётливую и неотчётливую «влюблённость» («понял, что влюблён») представляется какой-то физиологией. Денис сразу отметил Дашу, как только увидел, и его чувство сразу «маркировано» автором: её рука в золотистом солнечном свете видится ему чайной розой с нежнейшими лепестками. От нечего делать такие впечатления человеку в голову не приходят, это именно зарождение чувства любви. И Денис это понимал. И автор это хотел показать, но делал так тонко, что читатель чувствует эту любовь героев, но по сюжету её как бы ещё нет, она ещё не названа.

Вообще, хочется сразу отметить эту несказанно бережную манеру писателя не называть чувства своих героев, не распахивать настежь их души (вполне ведь открытые ему как их же ваятелю), а будто со стороны наблюдать за жестами и мимикой их, за движением их взглядов, как бы даже и не догадываясь, о чём они думают и что собираются дальше делать.

 

В онлайн-беседе с читателями на сайте «Российский писатель» Михаил Попов, отвечая на вопрос своей коллеги Клавдии Хорошавиной, встречно вопрошает о своём герое: «Положительный ведь, не так ли?! Я не помышлял его делать  таковым, больше того – он  для меня самого неожиданность. Но то ли строй драматургии Чехова, его трепетное – через всё творчество – ожидание нового человека, то ли  нынешнее время, безмолвно, но настойчиво требующее личности, но первоначальный мой замысел претерпел изрядные изменения и получилось то, что получилось – возник не идеальный, но вполне достойный персонаж: твёрдый характером и чувственный, умный, рациональный и немного сентиментальный, лукавый и простодушный… Всякий. И пара, заметь, ему нашлась, я очень хотел, чтобы она оказалась достойной».

 

Виктор Петров, главный редактор журнала «Дон», в той же беседе утверждает, что повесть «Золотая дорожка поперёк летейских вод» необычна и для автора, и для всей «современной отечественной литературы».

Обнаружить в каком-нибудь литературном издании конкретизацию этой необычности в виде критической статьи или какого-то развёрнутого комментария пока не удалось. Пришлось определяться самостоятельно…

 

«Странная это всё-таки профессия – режиссёр. Разыгрывать придуманную жизнь, а в это время течёт жизнь реальная. Тут пьеса, а рядом же пьеса-жизнь. Да нет, не рядом – внутри. И тут же поправился: внутри жизни ставится пьеса».

Кажется, избитый мотив, если переиначить Шекспира: вся жизнь театр, и люди в ней актёры. На самом деле герои Михаила Попова – Денис Родюшин и Даша – далеко не актёры в собственной жизни, они слишком искренни и глубоки в своих чувствах, чтобы позволить себе играть какую-то чужую роль. Нет, они выбрали живую жизнь, до конца отдавая себе отчёт в каждой мысли и в каждом душевном движении.

Режиссёр репетирует с труппой, продумывает сценические ситуации, оценивает возможности каждого актёра, а при этом и пытается проникнуть взглядом во внутреннюю жизнь людей, с которыми свели его обстоятельства личной судьбы. Наиболее интересны для него оказываются две соперничающие примы театра, позволяющие себе некие эксцентрические жесты и тем мешающие работе труппы. То есть Родюшин не только режиссёр постановки в театре, он стремится быть и «режиссёром» собственной жизни, не позволяя никому вмешиваться в тот, образно говоря, «сценарий», который он сам для себя выбрал. Будучи воспитанником детского дома, он прошёл трудный путь обретения самостоятельности через службу в армии, войну в Чечне, учёбу и монастырь, пока не вышел на ту дорогу, которую, он верил, предназначил ему Бог.

Один из неожиданных и довольно причудливых поворотов его судьбы, который мог бы насторожить читателя, расскажи о нём автор чуть ранее того срока, когда герой уже раскрылся в лучших своих чертах, – уход из монастыря в мир. Более того – в театр. Из монастыря – в театр! Не всякому верующему читателю по силам принять такую метаморфозу без неприязни не только к герою, но даже и к автору, придумавшему подобную экзекуцию*…

(*В современном уголовном праве экзекуция иногда означает исполнение смертного приговора.)

Как же оказался герой на этом неспокойном и очень неподходящем для спасения души поприще? Лучше дать слово ему самому:

– Как? – он обеими пятернями привычно закинул волосы назад и приподнялся на локте. Песня это долгая. Но если в двух словах, так… После госпиталя вышел в запас. Поехал на родину, то есть в детдом. Тёти Мани (воспитательница, к которой привязался Денис в детдоме.– М.М.) уже не было. Навестил могилу, погоревал. Куда дальше? Душа привела в монастырь. Думал, тут моё место – среди братии, коли нет родни. Но встретил одного старца, он в скиту обретался, тот и надоумил меня. Живи, говорит, в миру. Там хаос, особенно в среде людей культуры, искусства. Ступай туда, там твоё место. Я сам это чувствовал. После детдома, перед армией, работал осветителем на телестудии. Бывал в мастерских художников, за кулисами театральными, в цирке… Насмотрелся всякого, в том числе бесовщины. До содрогания насмотрелся, до ненависти. Вот старец-то мне глаза и открыл – иди туда и воюй, – словно знал моё назначение. Духовидец был. Совета я послушался. Сначала на сценарный поступил, потом на сцену потянуло – аукнулись наши детдомовские капустники, я там не последний был. А с третьего курса режиссурой занялся, ставил студенческие спектакли, на пятом пригласили режиссёром в ТЮЗ. Закончил учёбу с двумя дипломами – актёрским и режиссёрским.

Родюшин умолк, сел на постели, изображая роденовского «Мыслителя», дескать, вот я какой, добился заслуженной Дашиной улыбки, она сопроводила её индийским жестом поклонения. Потом выпрямился, снова закинул назад волосы и, потирая ключицу (место ранения пулей чеченского боевика. – М.М.), тихо добавил:

– Хаос не осмыслить, наверное. Это удел Бога. Но вокруг себя его надо пытаться укрощать.

Эта заключительная реплика героя может быть понята как сознательная программа жизни, а при ретроспективном взгляде уже после прочтения повести воспринимается нами как его духовное предназначение. Дочитав повесть, мы обязательно вспоминаем эти слова, и становится очевиден смысл всего его жизненного пути, его места на земле. И каким-то невероятно масштабным отблеском вспыхивает не раз упоминаемый в тексте образ солнечных бликов на поверхности реки, та самая золотая дорожка поперёк летейских вод

 

Пытаясь осмыслить предназначение театра в человеческой культуре, Родюшин объединяет в своих суждениях драматургию и живопись, а точкой соприкосновения оказывается зритель, его ум, его душа. Но прежде всего – взгляд. Глаза зрителя – тот орган, без которого художественный образ в живописи и драматургическая пластика в театре не могут перелиться в душу человека и преобразить её. Но чтобы она преобразилась, душа его, он должен научиться видеть Бога в окружающем его мире.

 

– …Это ведь не каждому дано – узреть Господа. Иной на икону смотрит, даже намоленную, а ничего не чувствует. Отчего? Сердце не раскрыто. Возможно, гордыня затворила его. Благодать и не сходит. Нет места ей в сердце.

…Так и в искусстве, в передаче Божественного огня. Не нашёл художник нужного ракурса, не постиг Бога, вот и не случилось чуда. Что мы видим на том полотне? Спины, блестящие от воды, лица, по большей части профили. А глаз почти нет. Нужны глаза, чтобы в них отражался Христос.

Родюшин говорит о картине. Но уже ясно, что тут живопись и театр в духовном плане равно «узаконены» глазами зрителя, а точнее – присутствием в них Христа. 

Надо ли уточнять, что режиссёр вспоминает картину Александра Иванова «Явление Христа народу», размышляя о неудаче художника, обусловленной сомнением, недостаточностью веры. Эта недостаточность выражается в том, что Христос изображён маленькой фигуркой на заднем плане и упомянут в названии полотна, но сам художник Его «не видел», не чувствовал, потому и не смог передать Его присутствие.

Итак:

Нужны глаза, чтобы в них отражался Христос. Но как этого добиться? Может быть, всех этих людей, стоящих на берегу, надо развернуть на сто восемьдесят градусов, то есть зеркально. Вот тогда и явятся их глаза, а в них – Христос, идущий по водам. По водам, аки по суху. Самого Его нет, потому что Он повсюду. Есть только золотая дорожка, как от солнца, по которой Он приближается.

Этот монолог Родюшина прозвучал в начале повести, на одной из репетиций, когда режиссёр искал пути сплочения труппы, пробуждения в актёрах сознательного восприятия их сценических героев. Уже подружился он с Дашей, но она ещё не поняла, кто он для неё, каково место его в её судьбе. И читателю не могло ещё прийти в голову, что Денис станет для Даши тем, кем был Христос для ищущих Его людей. Нет, он не занял место Христа, а стал проводником к Нему. В какой-то мере даже спасителем – но с маленькой буквы! – отдавшим ей свою жизнь, уберёгшим её от неверного, погибельного шага, от предательства, продажи души. Наконец, он оставил ей  продолжение своей любви, продолжение самого себя на земле – зачавшегося во чреве Даши ребёнка.

Нотогда ещё Денис сам не понимал, что вместе с ним приближается к Даше по той золотой дорожке Христос, и ценой её спасения станет его собственная жизнь.

После смерти Родюшина Даша остаётся с теми людьми, которых он вырвал из хаоса разобщённости и неприкаянности, сплотил вокруг себя и Даши, научил выбирать добро. Повесть заканчивается так, что Денис духовно остаётся со всеми ими, и все вместе они предстоят Богу.

Даша стояла в церкви ни жива ни мертва. Голова поникла, глаза ослепли от слёз, сердце едва билось, и в какой-то миг ей захотелось, чтобы оно совсем умолкло, её наболевшее сердце, и так вдруг сладко стало от этой мысли и от этого желания, что она уже потянулась туда. Но ниже сердца вдруг что-то трепетнулось, будто пламя свечи в её руке, она вздрогнула, опустила правую руку на живот и повела взглядом. Рядом стояли Артём, единокровный брат, подруга Ирина. Рядом были Вера Нелюбова, Оля Горникова, Володя Лукин – актёры Родюшина, её сверстники или погодки. Даша тихо вздохнула, чтобы даже не ворохнулось пламя свечи, и подняла взгляд к иконостасу.

А высоко под купол, где парила душа Родюшина, возносился высокий чистый голос:

– Господи, омилуй! Господи, омилуй! Господи, омилуй!

 

В судьбе героя Михаила Попова оказалось два храма – храм Божий и «храм искусства», как высокопарно именуют театр. По сюжету они стояли на одной улице. Родюшин после репетиций в театре нередко спешил в церковь на вечернюю службу, отдохнуть душой и укрепиться духом. А заодно и осмыслить происходящее в жизни собственной и окружающих его людей. Однажды он так устал от репетиции, что никак не мог отрешиться от докучливых тревожных мыслей и усилием воли заставил себя прислушаться к голосам певчих, чтобы подумать о них. И вот мы впервые встречаем отсылку писателя к тем самым «омилиям», которые вынесены в название статьи. Может, кто-то и не согласится с наличием связи одного с другим, но ассоциативных впечатлений в художественных контекстах, кажется, ещё никто не отменял…

 

Служба шла заповеданным чередом. Творились молитвы, читались псалмы, следовали правила. Голоса священников – людей в годах – почти не отличались один от другого. А голос псаломщика, молодой и ещё не устоявшийся в службе, чем-то привлёк. Родюшин прислушался. Вместо «помилуй» звучало «омилуй». Волнуется, весь сосредоточившись на счёте, для чего тайком загибает пальцы? (Великолепная и абсолютно правдивая деталь! – М.М.) Или это особенность речи? В армии, приветствуя старшего, сокращают слоги: «здра… жела…». А здесь – «омилуй». В армейском усечении суть остаётся, а тут возникает что-то новое. Нет, наоборот – что-то будто древнее, ещё до преданий и молитв, до появления старославянского языка.

Вот с этим «омилуй» Родюшин и вышел со службы. И всю дорогу катал на языке подобия: омой, окорми, овей, оборони, оголубь, обогрей, одушеви, ободри, обойми…

Поначалу кажется, что, упомянув старославянский язык, автор намекает тут на древность языка греческого, с которого впервые переводились богослужебные тексты на церковнославянский (старославянский, древнецерковнославянский). То есть тут отсылка к эпохе, предваряющей миссию святых равноапостольных братьев Мефодия и Кирилла. Послышавшееся Родюшину прошение «Господи, омилуй» во второй своей части созвучно греческому слову омилия – духовная беседа. Но «подобия» этому слову герой находит не в греческой, а в исконно русской языковой стихии, отталкиваясь не от полного созвучия (омилуй – омилия), а от морфемного состава слова: приставка плюс корень (о-мил; и далее: о-мой, о-корми, о-голубь и т.п.). Чувство доверенности человека Божеству рождает многочисленные формы прошений, в основе которых мыслится одна основополагающая милость Божья, выражаемая разными словами.

То ли нечаянно так вышло у писателя, то ли замысел такой, а только сразу после этого длинного ряда синонимов Божьей милости, пришедших на ум Денису Родюшину, осмысливающему взаимоотношения человека с Богом – с позиции ищущего и просящего человека, – сам режиссёр внезапно оказывается в ситуации, где ему даётся возможность самому проявить те качества и свойства, которых он искал у Бога, перечисляя те незамысловатые, народные, трогательно-детские «омилии»: оголубь, обогрей, обойми…

К себе в «берлогу» Родюшин пробирался задворками, потому что шёл вечерний спектакль, а ему ни с кем не хотелось встречаться… Мимо директорского кабинета он крался едва не на цыпочках… Но тут случилось непредвиденное. Как раз в эту самую минуту из кабинета директора выскочила Оля Горникова. …Растрёпанная, зарёванная, она налетела на Родюшина и только что кулаками ему в грудь не застучала.

– Что вы все знаете обо мне? Что вы все знаете?! – Из груди её рвались рыдания, по лицу текла тушь.

Сцена была нелепая, прямо-таки театральная. И что тут можно было сделать? Цыкнуть? Или наоборот – пожалеть? Или взять за плечи, встряхнуть и обтяпать, как формируют расплывающееся тесто?

 

Как поступил Родюшин? Достаточно воспроизвести несколько глагольных конструкций текста: взял под локоть… посадил в креслице… налил в стакан воды… вытер со щёк тушь…  Затем сделал главное, в чём нуждается человек, – внимательно и сочувственно выслушал. А напоследок воплотил в дело и другие свои «омилии»: «окорми», «ободри», «одушеви»…

Выяснилось, что Оля живёт далеко, на окраине, добирается с поздних репетиций и спектаклей с несколькими пересадками и вынуждена ночью ходить одна по тёмным пустынным переулкам; дома всё плохо, отца сократили, и он запил; мать измучена; брат  в армии, но грозится сбежать и пристрелить свою бывшую девушку, собравшуюся замуж за другого; в театре ей дают только эпизодические роли, она ничего не зарабатывает, и помочь своим родным ничем не может.  А тут ещё и Родюшин, уже назначив её на роль Нины Заречной, дополнительно пригласил на прослушивание Дашу…

– А вы?

– А что я? – не понял Родюшин.

– Вы же ищете другую на роль.

– Кто тебе сказал?

– Говорят, – уклончиво отозвалась она.

Пускаться в объяснения Родюшин не стал – это могло завести неведомо куда.

– Мы с тобой репетируем? Репетируем. Продвижения есть? Есть. Так какого лешего?

Родюшин намеренно подпустил грубости, полагая, что в такой ситуации это уместно. И попал в точку. Ольга тихо вздохнула, словно ребёнок, который одолевает последний всхлип, и уже смелее улыбнулась.

– Ну вот, – ответно улыбнулся Родюшин. – Так-то лучше. Не надо распускаться, Оля.  Надо держать себя в руках.  Я понимаю, если бы крах… А то ведь так – текущий кризис…

Удивительно, какие простые советы даёт режиссёр своей молоденькой, только что после театрального училища, подопечной, стараясь настроить её на преодоление трудностей.

– Ты папку любишь?

– Папка мой хороший, – в голосе её возникли мягкие нотки. – Слабый только. Работы лишился – как неприкаянный стал. Однажды нашёл место и работал. Да там обманули, да ещё избили. – Губы у неё задрожали.

– Ну-ну, – остановил её Родюшин, не хватало только по новому кругу. – А коли любишь, так подойди, да обними, да сделай для него что-нибудь, рубаху хоть погладь, да возьми за руку да скажи, что боюсь вечером одна, встречай, а то без тебя пропаду. Ну какой отец после этого не отзовётся?! Даже последний забулдыга. А твой-то ещё боец, небось пятидесяти нет.

Оля кивнула.

– И маму чем-нибудь порадуй, в парикмахерскую сведи или сама причеши-постриги…  А брату позвони, да скажи, что девицы одна за одной о нём справляются, отвлеки от дурных мыслей, а то все вместе позвоните. А потом всей семьёй – на премьеру. Ты – на сцене, а мама с папой – в зале. Или лучше на второй-третий спектакль. Когда уже дыхание появится, сбои пройдут.

Родюшин перевёл дух, зачесал обеими пятернями волосы.

 

Видно, что нелегко дался режиссёру этот вдохновенный ободряющий монолог. Зато, как показывает дальнейшее развитие обстоятельств,  Родюшин тут собственными руками, как Пигмалион, вылепил для своего спектакля нужный характер. И кто может усомниться, что он тут выступает режиссёром не только театрального спектакля, но и человеческой жизни. Ведь когда он встретил Олю Горникову на следующей репетиции, она уже не была тем распустившимся тестом, которое ему пришлось «обтяпывать» в прошлый раз…

Через некоторое время обстоятельства вокруг героев будто сами начали меняться, открывая ранее казавшиеся тупиками выходы. Родюшин, решая свои задачи в кабинете директора, попутно, будто невзначай, разрешил и одну из проблем Оли – ей дали общежитие в городе, в случае поздних репетиций можно было не ехать на окраину.  Все свои силы она теперь могла отдавать будущему спектаклю. Глава заканчивается оптимистично:

Оля вся прямо-таки светилась. Как? А как и впрямь Нина Заречная в начале пьесы.

 

Читая следующую главу, вновь удивляешься внутренней логике развития авторской мысли: не оставляет ощущение, что герой неуклонно следует каким-то строго назначенным ему путём, но не потому, что так решил автор, а потому, что так ведёт его сама жизнь, данная ему как непрерывная цепь испытательных встреч.  Для него – испытательные, для нас – показательные. Каждый встречающийся ему человек, обнажая свою сущность, раскрывает перед нами и человеческую суть Дениса Родюшина. Происходит его неуклонное возрастание в наших глазах, будто с каждой новой встречей он становится выше ростом, духовно и физически выпрямляется, не позволяя себе никнуть во время пути.

Встреча на городском причале у реки с актёром Портновым воспринимается нами как смысловое продолжение предыдущей встречи с Олей Горниковой. Там Денис своими руками, своими душевными усилиями созидает вокруг себя то жизненное и творческое пространство, в котором и он сам обретает опору, и укрепляются люди, соприкасающиеся с ним. Тут, в беседе с Портновым, вдруг контрастно высвечивается противоположная ситуация: рядом с Денисом мы видим человека, не умеющего созидать. Мужчина, который ненавидит творимый им самим вокруг себя мир (третью жену прогнал), который, по сути, и не может сотворить истинного бытия, а только занят разрушением неудачных построек, вдруг берёт на себя роль судьи, выносит приговор современной женщине, выставляя её виновницей всех человеческих бед. Когда был молод, не смог обустроить свою судьбу, потому что «бабы мешали», теперь, когда самому за пятьдесят (а жизнь всё так же порождает слово «ненавижу»), «бабы мешают» уже всему человечеству.

– Знаете, Денис Геннадьевич, будь я и впрямь Тригориным, то есть писателем, я написал бы историю беды. А беда эта – женщина. Современная женщина, у которой никаких корней, никаких заповедей и заветов. Еву Господь создал из Адамова ребра. Евины дочери закончились на исходе двадцатого века и теперь рождаются из иной природы. Своё ребро им подкинул дьявол, подозреваю, даже не одно. Вот в пьесе-то треплевской он и царит, уже завершив зачистку человечества с помощью своего агента – женщины…

В этом эпизоде кроется некая загадка. Пока читаешь монолог Портнова, звучащий столь злободневно и бьющий в самую точку (как можно думать, оглянувшись на нашу нынешнюю реальность), кажется, что писатель солидарен с этимперсонажем. Возможно, даже так оно и есть. Но только во внешней оценке происходящего, в видимой картине социальных бед. И образы двух театральных прим – Стромиловой и Луканиной – выстроивших жизнь свою «наперекосяк», будто подтверждают горечь автора по поводу характера современной женщины. О них можно сказать словами того же Родюшина, направленными, впрочем, в адрес здоровенного бармена, от безделья жонглирующего хрупкими фужерами: «Всё смешалось на нынешней житейской сцене, временами напоминая затянувшийся фарс».

Однако «несуразицу нынешней жизни», замеченную Денисом в баре (они зашли с Портновым туда из-за начавшегося снегопада), где могучей силы мужики никнут от безделья, сам Денис в своей личной жизни, а точнее, вообще в жизни, непосредственно окружающей его, пытается выправлять, доводить до гармоничной соразмерности форм. Тому свидетельство и недавняя встреча с Олей Горниковой, и его постоянная психологическая работа с актёрами труппы, которым он не позволяет бездумно проигрывать свои роли. Потому-то после того горестного монолога Портнова о женщине-беде, ведущей родословную от ребра дьявола, Родюшин, заметив резкое изменение погоды, не принимает точку зрения Портнова, обращая всё в шутку:

– Похоже, мать-природане соглашается с вашими выводами, – хмыкнул Родюшин, уворачиваясь от ветра и накидывая капюшон куртки.

Он будто закрывается, отстраняясь от чувства безысходности своего собеседника. Только что он видел, как лучилась светом Оля, сумевшая вернуть радость в семью и сама этим вдвойне обрадованная (по сюжету повести её родители вместе с братом, уже вернувшимся из армии, потом оказываются все вместе на премьере спектакля). Уже он сблизился немного с Дашей, почувствовал в ней натуру глубокую, сильную и притом хрупкую, отчего не раз уже сравнивал её с чайной розой, сквозь которую просвечивают солнечные лучи. С душевным теплом вспоминает он и супругу старого актёра-инвалида Тулинского, средних лет женщину, такую лёгкую и невесомую, что поначалу принял её за дочь старика, так стремительно «вошла-впорхнула» она в комнату, встречая гостей…

…И сразу всё преобразилось. Словно это помещение было некой застывшей музыкальной шкатулкой, у которой кончился завод, но вдруг явилась фея, завела заветную пружинку, и сразу всё чудесным образом оживилось. Забили старинные, видать, швейцарские, напольные часы. Кажется, сам собой заиграл рояль. Запела канарейка, отозвался волнистый попугайчик. Следом затрепетали занавески и шторы…

И тут у Родюшина помимо воли вырвались слова:

– Вот тебе и театр. Занавес, потом первая кулиса, потом вторая и дальше пустое пространство. Декораций никаких. Открывается вид прямо на озеро и на горизонт. Поднимем занавес ровно вполовине девятого, когда взойдёт луна.

Это были слова Треплева из «Чайки».

– Великолепно! – воскликнул Юрий Глебович.

Старый актёр сходу подхватил диалог, отозвавшись репликой Сорина. Он улыбался, глаза его лучились и были обращены на жену, словно она и была той картиной, нарисованной драматургом.

Эту семейную сцену Денис однажды вспомнил в разговоре с актёром Луньковым, рассказавшим ему о «несуразицах» в семье примы Стромиловой (отдавшей своего сына ещё ребёнком в эзотерическую школу, где тот изучал всякую магию и алхимию) и при этом восклицавшим: «маманька называется!». Денис тогда подумал: что лучше – такая мать или совсем никакой? Лишь позднее читатель узнаёт, что «совсем никакой» не было у него самого, но в ту минуту автор заставил Родюшина отвлечься от темы разговора с Луньковым, чтобы показать картинку, могущую верно настроить читателя на понимание проблемы, а точнее, подсказать ему, как он, автор, ответил бы на мысленный вопрос своего героя. Потому Денис, вдруг перебив Лунькова, восторженно произносит: «А помнишь, как мы ездили к Тулинскому?». Мы ещё не знаем, кто это такой и чем примечательна его жизнь, но ответная улыбка Лунькова, не оскорбившегося небрежностью собеседника, а напротив, даже засветившегося лицом, говорит нам многое об авторских предпочтениях. Далее следует воспоминание Дениса о встрече в доме Тулинского, процитированное частично нами чуть выше, и завершающая сцена этого мысленного взгляда, кажется, подсказывает нам, что Денис Родюшин здесь носитель авторских симпатий относительно идеала семьи. «До чего это была душевная сцена – кто бы видел! У Родюшина при воспоминании её подкатил к горлу ком, а глаза завлажнели».

А всё дело в том, что в момент театрального диалога мужчин в комнату вошёл подросток. Тулинский в эту секунду произносил концовку монолога Сорина:  «…Меня никогда не любили женщины».

В дверях передней стоял высокий бледный юноша. Это был пятнадцатилетний сын Тулинских, плод их поздней любви. Лицо его выражало недоумение и даже гнев. Дескать, что же ты такое несёшь, папа! И только сообразив, что тут разыгрывается сцена из спектакля, вспыхнул, покраснел и в смятении кинулся к отцу, обнимая его и пряча в его седины своё юное лицо.

Думается, автор тут хотел напомнить нам, что отсутствие матери для мужчины – половина беды. Беда – если нет отца. И Денис Родюшин оттого и тронут этой сценой, что ему никогда не обнять отца и не спрятать в его седины своё лицо…

Но сильнее всего, видимо, протестует душа Родюшина против обвинения женщины в те минуты, когда вспоминает он тётю Маню, свою детдомовскую нянечку, которая, кажется, перелила в его душу всё своё тепло, всю нежность, всю любовь, на какую была сама способна. Официально была она кастеляншей в детдоме, но Денису она заменила мать. Родной матери он не помнил. Она бросила его младенцем в роддоме.

До десяти лет ничего не помню, будто свет выключили и звук убрали.

Из его рассказа о тёте Мане вырисовывается образ молитвенного воскрешения его онемевшей души, она будто рождается заново, и с того мгновения мальчик уже всё помнит и с этим тихим молитвенным напутствием по дороге своей идёт…

В десять лет я заболел. Так говорила тётя Маня, единственная близкая душа… Сначала будто грипп, потом сыпь пошла, потом всё стало неметь. Врача нет. Детдом наш за тридевять земель. К тому же межсезонье – весна, распутица. Какой тут врач, какая тут скорая!.. Лежал в изоляторе. Никого ко мне не пускали. Только тётя Маня…

– И вот однажды – помню ясно, отчётливо, как сейчас. Лежу, не могу пошевелиться. Слышу – тихая музыка, будто свирелька, и в ней горошинка. А сам я будто дудочка, в которую ветер не ветер, но будто кто дышит. И горошинка та будто трепещет. И звук такой раздаётся – ласковый, протяжный, тонкий, точно ниточка, тоньше, кажется, младенческого волоса… А издалека доносится тихий голос: «Царица Небесная, Матушка, Заступница Преблагая, моли Господа о чаде малом. Вызволи из беды…».

 

И всё-таки иногда задумываешься: мог ли герой действительно не держать зла на бросившую его родную мать? Как ему это удавалось? Откуда такое великодушие? Неужели действительно природа позаботилась о его душевном здоровье таким вот образом: вычистила из памяти всё, что могло ранить и озлобить ребёнка. И вырос, вызрел здоровый, счастливый, благодарный человек, помнящий только любовь и молитву…

Слишком разумно всё устроилось в его трагической судьбе. Нет, не природа здесь распорядилась, а воля Вышняя. Но ведь от него самого зависело, принять ли благодарно, направить ли жизнь свою по этой воле

Почему так вышло именно с ним – он не задавался вопросом, а думал о себе, как о птицах, которые улетают и возвращаются…

…Одни на старые гнездовья, в которых сберёгся-сохранился прошлогодний пух, а иные новые совьют, где им глянется и куда их определит Вышняя воля.

Однако пути Промысла, Вышней воли Денис Родюшин не оставляет без пристального внимания – анализирует, сопоставляет, делает выводы. Вместе со своим героем автор размышляет о путях Божиего Промысла, вспоминая судьбы людей.

 

Глава тринадцатая повести всецело посвящена осмыслению героем женской судьбы. Вспоминая недавний разговор с Дашей, Денис пытается выявить «некую логическую закономерность» в судьбе Луканиной, одной из прим своей труппы. Глава настолько любопытна по содержанию, что хочется процитировать её полностью, благо она занимает менее двух страниц. Но мы всё-таки немного её сократим.

Итак, Родюшин задумался по поводу обстоятельств в семье Луканиной, осмысляя их в соотнесённости с судьбой одного из любимых русских поэтов. Может, и не совсем отчётливы тут параллели, но мысль о Рубцове возникает, видимо, из-за фигуры женщины, трагически преградившей поэту земной путь.

Женщина, которая называет себя поэтессой, хотя пишет средние стихи, убивает истинного поэта и получает за это срок. Не за убийство поэта, хотя следовало бы увеличить срок за поругание Дара Божия, а за убийство человека. Женщина, которая в зародыше убивает своего ребёнка – не поэта, но уже человека, – срока не получает. Однако значит ли это, что она остаётся безнаказанной?

Вот Луканина. После аборта ей почти тотчас же был дан другой ребёнок. Дан зачем? – на исправление «ошибки» или на будущее наказание? Как знать. Совершив тот грех, она добросовестно выносила другого ребёнка, то есть прошла назначенный путь. Однако, когда чадо её достигло подросткового возраста, она опять поступила самоуправно. Потому что скрывала и покрывала его выходки, введя в семейный обиход лукавство, недомолвки, а по сути обман, то есть совершила новый грех. Итогом стал семейный крах. Стало быть, прежний грех породил другой, и затем последовало наказание.

Сколько их, таких волевых и решительных женщин, сейчас обретается на свете. Распутное общество навязало им вольницу. Нет ни морали, ни совести, ни Божьего назначения – всё позволено. Вот у них и закружилась голова… Ориентиров нет, они отринуты, во всём сплошная путаница. Где лево, где право – не поймёшь. А потому вали туда, куда кривая выведет. А куда она выводит? Теряя женское, не обретая мужского, они всё больше запутываются, множа свои грехи. А потом в одиночестве воют по ночам, кляня судьбу и весь белый свет.

 

Конечно, есть тут некое упрощение, «выпрямление» логических связей. Жизнь бывает сложна не только отчётливыми «ошибками»  (с точки зрения причины и следствия: грех=воздаяние), но и некими «предупредительными» знаками, в которых тоже можно запутаться, если не суметь правильно понять их. Например, Евангелие напоминает нам, что не всякая беда, случающаяся с человеком, есть обязательно следствие его греха.

Тогда пришли некоторые к Иисусу и рассказали Ему о Галилеянах, которых кровь Пилат смешал с жертвами их. Иисус сказал им на это: думаете ли вы, что эти Галилеяне были грешнее всех Галилеян, что так пострадали? Нет, говорю вам, но, если не покаетесь, все так же погибнете. Или думаете ли, что те восемнадцать человек, на которых упала башня Силоамская и побила их, виновнее были всех, живущих в Иерусалиме? Нет, говорю вам, но, если не покаетесь, все так же погибнете (Лк.13,1-6).

Иногда Господь попросту «чистит» человека, предуготовляя для некой миссии. Такое мы нередко встречаем в житиях святых.

Для героинь повести отмеченные закономерности, может, и достаточны, потому что они, эти женщины, всё-таки в известной степени схематичны, нужны автору для демонстрации определённых идей. И Стромилова, и Луканина – воплощения той самой «кривой», выводящей женщину, сколько бы ни искала она своего счастья, неизменно вкось и вкривь от прямой спасительной дороги. Карьера зыбкая, провинциальный театр не даёт достаточной пищи для ненасытной гордыни; семья рушится, потому что мужчина не в состоянии принять подчинённое положение, если нет хотя бы ничтожного тепла и сочувствия от женщины (а есть ведь мужчины, готовые мыть, стирать и стоять у плиты ради любимой и любящей жены); ребёнок воспитывается не в материнскойзаботе, а в жажде удовлетворения позывов самолюбия; формы воспитания чудовищно искажены: калечащая психику ребёнка эзотерическая школа или полная вседозволенность и отсутствие навыков уважения в обычной школе; ни малейшего проблеска традиционных культурных и духовных приоритетов в воспитании и общении с детьми; как результат – даже вера ставится на службу гордыне, и мать оказывается не в храме, а в секте («зароостровский приход»).

 

Так ли просто даются автору подобные обличительные мысли и воплощения их в образах своих персонажей? Он пылает гневом или, напротив, жалеет соотечественников? А вот для того, пожалуй, и нужен ему режиссёр Денис Родюшин, чтобы рассказать нам обо всём, что наболело и мучит неразрешимостью…

 

Размышляя так, Родюшин никого не обличал и не клеймил. Не в его  это было правилах. Даже за режиссёрским столиком – со своей законной кафедры – он не позволял себе гнева, осуждения или порицания. А в таких случаях и подавно. Размышляя, он остерегал и себя: не судите да не судимы будете. И то и дело обращался в мыслях к собственной матери.

Мать бросила его, совершив грех. Но ведь не умертвила в своём чреве, выносила, дала жизнь, вывела на свет и вверила милости Божьей. Как же он мог осуждать её, тем паче ненавидеть! Он жалел свою неведомую мать, молился за неё, дабы Господь не оставил её, хотя она и оставила дитя. Больше того, эта его жалость распространялась и на Луканину, и на Стромилову, и на всех других женщин в театре, которые выбрали эту странную профессию. И ещё больше – она простиралась и на персонажей чеховской пьесы, заблудших и одиноких женщин.

 

Денису Родюшину автор дарит гораздо больше великодушия, нежели можно было бы ожидать нам от обычного театрального режиссёра. Но ведь он и не обычный, этот герой! Режиссёрский столик для него – кафедра проповедника, почти амвон храма. То есть послушание несёт он добросовестно, храм искусства мыслит таким же достойным местом для беседы о Боге, как и храм Божий. И разве он кощунствует? Ведь если Бог присутствует повсюду, в чём убеждён он искренне, то не может Он быть поруган в театре, если только не заполнять театр бесовскими игрищами. Вот он и пытается осуществить немыслимо трудное – театральные подмостки приблизить к такой степени чистоты, чтобы люди здесь могли услышать об истинном своём духовном предназначении, о путях спасения духа от распада и души от растления. Разве невозможно явить эти пути в художественных образах и драматургической пластике? Разве не ради истинного преображения человека творили русские драматурги? Разве Чехов от скуки написал свой трагический «Вишнёвый сад» и пронзительную «Чайку»? Разве не жизнь свою он отдал за могучее право художественных прозрений? Право, достающееся не всякому творцу, ибо не всякому оно по силам…

 

Заключительный абзац процитированной выше 13-й главы «Золотой дорожки…», главы в некотором роде духовно-аналитической, в хорошем смысле назидательной и в лучшем смысле просветительской (ибо являет пример душевного света в человеке, пример, достойный подражания), последний абзац, посвященный размышлениям о матери, стоит примерно того, чтобы быть высеченным в камне и положенным при всякой дороге или хотя бы принятым в качестве девиза для тех, кто не находит в своей охладевшей душе любви к ближнему, и в первую очередь – к матери…

 

И уже совершенно не сомневаемся мы, а как бы даже и ждём, что следующая глава каким-то непостижимым образом всё равно прозвучит на тон выше предыдущей, что герой найдёт силы подняться ещё на одну ступеньку своей испытательной лествицы…

И вот это прекрасное, вдохновенное начало следующей, 14-й главы:

Тихая нежность охватила Родюшина…

Как же, должно быть, истосковался нынешний читатель по такому чистому, красивому началу любви! Не пламенная страсть, не жгучее желание, тем более – не грубая «медвежья похоть», рыком прорывающаяся даже у иных «лириков», путающих поэзию с фривольными побасёнками для увеселения на пьяных мальчишниках.

Да, тихая нежность охватила героя, в тысячу раз более интересного нам именно тем, что писатель ни разу не позволил себе придумать ему какую-нибудь страстную, нецеломудренную мысль, какое-нибудь тёмное, томительное желание, с которым он не может совладать…  Уж так утомили уже эти тёмные страсти в литературе, будто и нет вокруг светлых, бесхитростно владеющих своими животными инстинктами людей…

Лирически чисто, песненно начатая, глава эта рассказывает о зарождении истинного чувства, ценного тем, что рождается оно в грудной клетке, где-то у сердца, а не в каких-либо других телесных удах, в которых вскипает кровь и которым столь часто в современной литературе придаётся мнимо-сакральное, нечистоплотно-лживое значение…

Не зря же героиня говорит здесь о смысле фамилии Дениса Родюшина, связывая её с кровью, по-старинному – юшкой. Хотя тут можно узреть и фонетически искаженное церковнославянское «южики» – связанные кровными узами (отсюда, кстати, знакомое всем слово «союз»).

– А ведь ваша фамилия, Денис, возможно, толкуется как род кровников.

Родюшин до того обрадовался звонку, что не нашёлся, что и сказать.

– Не знаю, – уклончиво ответил он. – Филологам виднее. – На «вы» говорить не хотелось, а на «ты» почему-то не решился.

– Юшка – по-старому, кровь, – авторитетно пояснила Даша.– Одна буква утратилась. Вот и получается, кровное родство или род кровников, – и почему-то вздохнула. – Завидная фамилия.

 

Как и во многих других эпизодах повести Михаила Попова, здесь мы имеем дело с некой знаковой вешкой автора, от которой он отталкивается, разворачивая сюжет, словно таинственный свиток. То птицы напоминают о Вышней воле, то Луна к Земле ближе, чем мать и сын, то металлическая баночка, пробитая пулей, в руке будущего убийцы Родюшина…

Планеты, предметы, птицы, ангелы… Становясь символами, знаками судьбы героев, они переплетаются в сюжетных линиях, создавая причудливый узор провинциальной жизни небольшого городка на берегу северной реки, крутящей в своих водоворотах и палые осенние листья, и пенную горечь несбывшихся людских надежд…

 

…Имя героя тоже многозначительно. В древнейшем своём значении оно означает «принадлежащий богу Дионису», а в христианских святцах первый святой с таким именем – Дионисий Ареопагит (член верховного суда – ареопага), обратившийся к Богу после проповеди апостола Павла в Афинах.

Когда прозвучало значение фамилии Дениса Родюшина, тут и открылось его предназначение на земле. То есть не сразу, конечно, нам всё это открылось, а по ходу повествования, всё неуклоннее стремящегося к трагической развязке. «Верховным судьёй» над людьми Денис не мыслил себя, как мы уже знаем по предыдущей главе. Но мы не знаем ещё, что произойдёт с Денисом, когда его линия судьбы пересечётся с Дашиной. И не только пересечётся, но и сольётся в одну. Однако толкование фамилии как «род кровников» уже волнует нас каким-то будущим, грядущим открыться глубоким смыслом. В стилистической стихии повести Михаила Попова это может быть только возвышенный, сакральный смысл, но не какое-нибудь мелодраматическое открытие, как в индийском кино. А пока Даша с горестными слезами, как в лучших драмах русской классики, сообщает Денису, что её хотят… выдать замуж.

Голос Даши сорвался. В глазах стояли слёзы. Она усилием воли сдержала их. И, чтобы ослабить спазмы, глотнула соку.

– А недавно выяснилось, – голос её ослаб, – что мать взяла у жениха изрядный кредит… Я-то думала, откуда у неё эти меха, новая мебель, новая дача… а вот откуда. Продала доченьку и обзавелась.

Тут Даша уже не сдерживалась. Слёзы потекли ручьём, она сглатывала их, давилась и, уткнувшись в ладони Родюшина, просто залила их. Потом, уже наедине, он касался ладоней языком и слизывал эту соль, всем своим существом испытывая горечь.

Как же хочется вспомнить тут евангельское: «Всяк бо огнем осолится, и всякая жертва солию осолится… имейте соль в себе, и мир имейте между собою» (Мк. 9, 49-50).

 

Нет, конечно же, Даша сама была вправе решать, как ей распоряжаться своей судьбой. Она была достаточно сильным человеком, чтобы сделать выбор. Но именно эта жуткая горечь от материнского предательства лишала её силы противостоять давлению родных. Здесь был как раз тот случай, когда, по евангельской истине, враги человеку домашние его (Мф. 10, 36). Мягкая, хрупкая, чувствительная натура, Даша попросту не могла до конца принять очевидность безумия в происходящем. Не отдавая себе отчёт в степени опасности приближения бизнесмена Панкратова к её семье, она и не заметила, как оказалась помолвленной с ним, будто в шутку позволив надеть себе на палец дорогое кольцо.

Устроили вечеринку. Нас усадили рядом. А потом оказалось, что это помолвка, ни больше ни меньше. Вот и кольцо уже. Регулярно проверяют, ношу ли… «Ты распишись, а там видно будет…».

Это мать и старшая сестра (которая, кстати, уже три раза в браке) советуют не засиживаться в девках, ведь Даше уже двадцать восемь.

Можно, конечно, усомниться в силе её характера. Если ты самостоятельный человек и отдаёшь себе отчёт в своих чувствах, никто не может тебя принудить поступать против воли, выбирая жениха. Почему же Даша оказалась столь податлива?  Живёт она отдельно от матери и сестры, в квартире, оставленной ей и брату их родным отцом (матери у них разные; Дашин отец не вынес характера её матери, ушёл, ещё раз женился), работает учителем английского языка, нормально зарабатывает. Но есть в её натуре качество, в этой ситуации делающее её уязвимой. Смирение перед матерью…

Жильё есть. Но ведь от матери-то за ним не укроешься, не спрячешься. Даже если бы это была крепость. Она мать, у неё на дочь права. Да и она, дочь, не может оградиться, отрешиться от матери, иначе что тогда за дочь. Это же грех, большой грех.

 

Признаться, испытываешь растерянность перед такой позицией. Кажется, грех не почитать родителей, но разве это значит, что нужно смиряться перед их собственным греховным стремлением? Человеку нынешнего века это сложно понять…

Героиня Михаила Попова остаётся в координатах православных традиций прежних веков, когда дело касается отношения к матери («права на дочь» могли оставаться у матери только до замужества дочери, а потом права передавались мужу). Однако она выпадает из них, когда дело касается взаимоотношений с мужчиной, если уж брать, что называется, по максимуму.  Ведь с Денисом Родюшиным они не успели оформить брачные отношения, а ребёнок уже был зачат. То есть писатель тут попытался найти компромисс между «Домостроем» (в лучших его традициях, касающихся почтения к родителям и вообще к старшим) и современностью, не придающей уже ни малейшего значения срокам оформления брака, когда влюблённые охвачены страстью. И это в лучшем случае, то есть когда они всё-таки собираются оформить брак (соединяются в «одну плоть» всерьёз и надолго).

Вообще, в этой сфере брачных отношений легко впасть в плоский морализм, пустое законничество, которое можно опрокинуть любым примером истинной любви без оформления брака. Но потому эта тема и плодит множество моральных спекуляций. Можно договориться до того, что брак вообще не нужен, «плодитесь и размножайтесь» без всякого ограничения свободы. И торопливо кивают при этом на Библию… Но тогда уж можно отменять все цивилизационные скрепы, нормы человеческого общежития, не говоря уже о культурных традициях…

В повести Михаила Попова мы видим конкретную ситуацию, в которой люди определённой культуры, определённых моральных и религиозных взглядов совершают свой выбор. Если не видеть в них жёстко схематичных персонажей, подчиняющихся произволу автора, а принять как живых людей, со своей живой индивидуальностью, то они очень симпатичны и несомненно благородны. Особенно дотошный в православном каноне читатель может возразить, что нельзя позитивно принять героев, идущих греховным путём. С точки зрения канонического устава – да. По строгим правилам Православной Церкви, их добрачные супружеские отношения  являются прелюбодеянием. В прежние времена за этот грех надолго отлучали от Причастия (в качестве епитимьи – нравственно-исправительной меры). Но внешняя канва событий не оставляет им времени не то что обвенчаться, но даже и до ЗАГСа дойти.

У нас нет оснований для претензий писателю. Он показывает характеры настоящие, глубокие, искренние, культурно укоренённые в православии, безоглядные в этой укоренённости (иначе Даша легко отмахнулась бы от матери, а она страдает из-за неё). Но они не фанерные декорации в театральной постановке. Их нельзя передвинуть так, чтобы они оказались в более выгодном свете. Только в их реальных жизненных ситуациях (пусть и смоделированных для них писателем) они «работают» как герои нашего времени. Писатель ни в чём не покривил душой, герои реальны, жизненно правдоподобны, а вернее, правдивы. Они не идеальны, потому что жизненно ориентированы, списаны с человека, каким он может быть в обыкновенной жизни нашего (а не девятнадцатого!) века.

 

Герои «Золотой дорожки…», Денис и Даша, в своих внутренних побуждениях и внешних поступках являются настоящими людьми. Без червоточины. Денис убит раньше, чем Даша успела стать его законной женой. И этим писатель пресёк все возможные претензии «глубоко верующих» и все моральные спекуляции вообще не верующих. С позиции Божественного Промысла тут не остаётся даже узенькой щели для лукавства толкований оправдывающих  и «праведного гнева» негодующих. Попытка представить Родюшина этаким образцом православной правильности, примером, во всём достойным подражания, разбивается о его внезапную смерть, которая необъяснима: зачем умирать человеку, когда он готовится стать любящим супругом и заботливым отцом? С другой стороны, обижаться на писателя, что он показывает нам не вполне «праведного» героя, мужчину, позволившего себе соблазнить женщину до брака, в то время как ему было дано послушание нести Божию правду людям…  Так ведь «наказал»  Господь смертью за отклонение от уготованного пути – это ли не «утешение» гневливым ревнителям благочестия?..

Если не возлагать на героев бремена неудобоносимые, а просто принять их как одно из явлений нашей действительности, художественно достоверное и убедительно жизнеспособное, как раз пригодится нам тут фамилия, придуманная герою. Важно, что у Даши фамилии нет, не озадачился ею автор. Значит, образ девушки подчинён здесь всё той же идее, раскрывающейся через символику фамилии «Родюшин».

Фамилия эта говорит о том, что пришёл Денис в эту жизнь и встретился с Дашей будто затем лишь, чтобы спасти от погибели её душу, удержав от продажного брака с Панкратовым своей любовью (в которой Даша какое-то время всё-таки сомневалась, иначе сразу же вырвалась бы из лживых семейных пут). Но главное – Родюшин пришёл дать начало новому «роду кровников»! Даша чувствовала, что её кровь, кровные узы подверглись коррозии, мать попрала душу собственной дочери, продав её за деньги Панкратову (которому было всё равно, что покупать, главное – демонстрировать своё богатство; Даша была бы дорогим экспонатом в его паноптикуме). Даша искала обновления своей крови, нового истинного родства. Не зря же писатель подчёркивает: «Фамилия, род, родова – это было важно для неё». При этом они с Денисом оказались родными и по духу. Вот почему, в условиях трагически складывающихся обстоятельств, когда Денису пришлось буквально вырывать Дашу из цепких когтей Панкратова, заручившегося поддержкой Дашиной матери и сестры, они, уже сроднившись душами, не задумываясь стали «одна плоть». Им было слишком очевидно, что они вместе – навсегда. Что они двое – одно.  Перед Богом они были искренни. А когда выяснилось, что у Даши под сердцем ребёнок, плод их любви, тогда первая мысль возникла о нём – для него нужно оформить брачные отношения, ему расти в обществе, регулируемом определёнными правилами, нарушение которых ставит человека в оппозицию традиционной культуре. И оппозиция эта может стать непосильным бременем для неокрепшей личности, для нравственно незрелой натуры. Потому что всякое отступление от культурных традиций, если оно не мотивировано совершенно непреодолимыми препятствиями к их сохранению, ставит человека вне Божиего Промысла, в таковых традициях человеку предназначившего родиться. Исключения редки, и они вдвойне мотивированы Промыслом, если вспомнить, к примеру, русских святых, родившихся в другой культуре (н-р, святая преподобномученица великая княгиня Елисавета, в миру Принцесса Гессен-Дармштадтская).

 

Итак, если мы рассматриваем литературных героев Михаила Попова в координатах той культуры, в которой они созданы автором, то можем смело утверждать, что смерть Дениса Родюшина не сообщает событиям повести сколько-нибудь мрачный, тягостный смысл. Даша не остаётся одна. Он успел укротить хаос в её ближайшем жизненном пространстве: привил элементарные навыки самообслуживания и самосохранения её прежде беспомощному брату, который теперь стоял рядом с ней в церкви; авторитетом своей личности сплотил круг её друзей; наконец, он просто вдохнул в неё силу и волю к сопротивлению обстоятельствам, навязанным извне, из хаоса того мира, где властвует грех, где вместо света солнца зияет лукаво прищуренный красный дьявольский глаз.

 

Родюшин, по сути, христианский проповедник нового времени. Будучи театральным режиссёром, репетируя сцены с актёрами, внушая им нужную тональность игры, он одновременно несёт им слово истины, иногда чересчур жесткое, обличительное, иногда утешительное, тёплое, просветляющее, как робкий утренний луч. Такой просветительской «проповеди» целиком посвящена 15-я глава. Это одна из самых сильных «омилий» повести. Родюшин здесь уподобляется Христу, выходящему к народу израильскому.

Очередную репетицию Родюшин надумал начать с концовки третьего акта – сцены Тригорина с Аркадиной. Сам же решил не выходить сегодня на сцену. Какая-то сила удерживала его на расстоянии. Он сидел в глубине зала за режиссёрским столиком и был задумчив и сосредоточен.

…Ему вспомнилось, как месяц назад вот здесь, перед сценой, он говорил о художнике Иванове и о его картине «Явление Христа народу». Всё ли он тогда сказал, что хотелось и что надо было? Незримая золотая дорожка, соединяющая Христа и сотворца-человека, в данном случае актёра, – это путь к сердцу. Сердце человеческое наполняется христианской любовью, и свет со сцены, отражаясь от живоносного сердца-зеркала, нисходит в зал. Вот та формула, которую Родюшин пытался донести до актёров. Но сейчас он подумал, что следовало развить это сказанное…

 

Не должно казаться странным, что театральный режиссёр столь настойчиво возвращается к мыслям о Христе. Не мог же Денис забыть, с каким напутствием он вышел из монастыря. Мы не должны упускать из виду, что перед нами человек, осознающий свою миссию на земле. Нести людям свет Христовой любви заповедал ему старец, и неважно, где эти люди находятся: на сцене, в зрительном зале, театральной гримёрке, на премьере спектакля или на его репетиции. Каждую минуту жизни он соотносил с масштабом той роли, которая отведена ему Богом. Отсюда его смелые критические мысли и широкие культурные обобщения.

Глубинная причина, отчего художник Иванов не достиг задуманного, давно исследована – отступничество. Крещённый во младенчестве и верующий, он не случайно взялся за эту тему. Но, оторвавшись от родины, проживший четверть века за границей, художник потерял связь с православием. Мало того, он даже стал утверждать, что православные иконы пишутся неправильно, в них нет световоздушной среды, чем наполнены католические. Итог очевиден. Утрата святоотеческой веры лишила его сотворчества с Богом, отступление от православия затворило его внутреннее зрение.

И тут Родюшин мастерски перебрасывает мост от прошлого к современности, от больших величин к малым, внутренняя речь его обретает обличительный пафос:

Вот персонажи пьесы, которая сейчас ставится. Это же чистые безбожники. Разве что всуе произнесут: «Господи…», а сами холоднокровны и равнодушны. Не равнодушны они только к предмету своего обожания –  такому же грешнику. А актёры? Разве они не чета персонажам? Та же Луканина. После того как открылось столько всего потаённого, Родюшин порой чувствовал растерянность. Где концы? Где начала? С чего началось её падение? С лукавства, с ереси в том «зароостровском» приходе, с подмены основ, когда попирается место земного отца, место духовного пастыря, когда сомнению  подвергается сама Божественная суть?.. Или приход тот для «избранных» был уже продолжением, а началом стало то, что она самоуправно исторгала из себя живую плоть, душу живу вырвала, которая укоренилась в ней по Вышнему промыслу?..

Родюшин пристально глядел на актрису, которая играла на сцене чужую судьбу и так же, как её персонаж, запуталась во взаимоотношениях, главное подменив вторичным.

 

Когда же актёры произнесли свои монологи, и режиссёр вышел из своей задумчивой сосредоточенности, тут как раз и наступает его время. Родюшин откровенно переходит к обличению и проповеди, ибо это как раз тот момент, когда люди готовы его слушать, когда речь его для них будет звучать не неожиданно, а вполне гармонично и убедительно для такого места, как театр.

Окинув сцену взглядом, он широкими охватами рук предложил всем сплотиться, собраться кучнее, а тех, кто топтался в закулисье, поманил. Сам же остался внизу, в зале, но вышел к сцене и то стоял, повернувшись к актёрам, то прохаживался по узкому проходу.

– Приезжают в родовое гнездо хозяева, Аркадина и Сорин. Кстати, – тут он вспомнил Дашу и её брата, – не исключено, что единокровные. Отец один, а матери разные. Ведь разница у них семнадцать лет. Но разные они не только по возрасту, но и по характеру, по взглядам и образу жизни. Что их объединяет, так это родовое гнездо. Но это гнездо по сути уже не принадлежит им, оно заложено. Тут правит бал новый русский тогдашнего разлива, Шамраев. Чем не проекция на сегодняшнюю Россию?! Шамраев с ними, якобы хозяевами, почти не считается, и все доходы, как это понятно из пьесы, текут в его карман.

– Далее, – Родюшин снова двинулся вдоль просцениума. – Все они по большому счёту обыватели. Жизнь для них – лото, что их сводит за столом. А лото, стало быть, – подлинная жизнь. Я, понятно, немного утрирую. Но по сути-то верно. Из мешочка с лотошными бочечками судьба выкликает номера, сиречь годы человеческой жизни. Кому выпадает шестьдесят, кому восемьдесят, а кому всего двадцать пять. Но все они тратят свои ресурсы до удивления одинаково – в праздности, безделье и болтовне.

Дойдя до сцены, Родюшин повернулся.

– Чем нынешние обыватели от них отличаются? Абсолютно ничем. Так называемый прогресс не влияет на образ мыслей, чувства и мироощущение. У тех свечи, керосиновые лампы – у этих энергосберегающие лампочки. А жизнь – подлинный светильник, дарованный Богом, – они сжигают одинаково бездумно. В итоге что от большинства остаётся? Чёрточка на памятнике меж датой рождения и датой смерти. Это и есть жизнь – жизнь большинства.

Он чувствовал, что говорит чрезмерно жёстко, …но остановиться не мог.

– Все они, наши персонажи, – обвёл взглядом актёров, – запутавшиеся в жизни люди…

Отходя в сумрак зала, как бы погружаясь в глубину, в темноту человеческих страстей, Родюшин только усиливает прямоту обличения, звучащего от лица очевидца:

– Самое страшное, – раздалось оттуда, – что в эгоизме погрязли женщины. Все они матери. Одни с изначала, другие в процессе. Но какие это матери! Аркадина отторгает Константина, своего сына. У неё что, маленькое сердце? Вроде нет. Оно вмещает Тригорина, массу вымышленных персонажей, включая шекспировских Джульетту и Гертруду, а сына – нет…

Тут у Родюшина перехватило горло, дыхание сбилось, он закашлялся и с трудом справился с этим внезапным приступом. Хорошо, что в  этот момент он, меряя шагами проход, находился в самой глубине зала и актёры не видели его муки.

– И наконец Нина, – справившись с кашлем, продолжил Родюшин. – Она теряет ребёнка за пределами пьесы, об этом есть упоминание. Но теряет. Отчего? Да от того же – от эгоизма, от одержимости страстью…

 

Когда Родюшин, обращаясь к молодым актрисам, спрашивает у них, как они видят будущее своих героинь (Маши Медведенко и Нины Заречной), по их ответам он понимает, что какую-то новую духовную крепость в их души ему удалось вместить. И вместе с тем он ощущает, вдруг ясно осознаёт, что и сам ищет выхода. Он неотрывно думает о Даше, «весь охваченный тревогой за её судьбу…».

Родюшин, осознав, что «потому и ворочал эти житейские и театральные глыбы, бросая обвинения и обществу, и времени, и, кажется, самой судьбе», что сам не может найти выхода, как спасти Дашу, – быстро завершил репетицию и устремился в тот храм, где ответы даёт Бог…

«Сценой» начиналась эта глава, а «церковью» она закончилась. Видимо, по замыслу автора, это означает, что сколько ни обличай несправедливую и греховную действительность, сколько ни учи людей талантливее «играть» уготованные им жизнью «роли», а своими силами всё равно ничего не исправишь, ответов не найдёшь, небо из земли не сделаешь. Это возможно только Богу. Церковь здесь – то святое место, где Бог говорит с человеком через таинство Богослужения, где Он даёт ответы Своему непрестанно вопрошающему и заблуждающемуся творению.

Денис Родюшин был не просто верующим. У него был достаточно большой жизненный опыт (тридцать семь трудных лет), чтобы понимать, что Бог даёт ответы спасительными возможностями, которые человек должен использовать сам, а не готовыми чудесами на блюдечке с небесно-голубой каёмочкой…

Потому, когда его пригласили на некий праздник «Ворошиловского стрелка» в тир, которым владела одна из подруг Даши (спасая своего брата таким необычным образом), он пришёл туда, понимая, что это событие может быть одним из загадочных путей Промысла. И не ошибся. Именно здесь, в тире, он будто переломил жестокую выю своего соперника, бизнесмена Панкратова, пытающегося купить Дашу, ничуть не считаясь с её чувствами.

А что же Даша? Почему она так долго терпела это положение? Возможно, причиной был страх. Панкратов был опасным человеком, жестоким и самолюбивым. Но в известной степени и неуверенность в самом Родюшине. Ей нужно было время, чтобы почувствовать, действительно ли она любит его. Ведь у них было всего две-три встречи, когда они могли довериться друг другу…

Ситуация в тире, когда Родюшин уверенно посрамил Панкратова, демонстрируя своё мастерство, приобретённое в стрелковой роте на полигоне, а затем на войне, что-то открыло ей новое в Денисе, и она увидела в нём надежного защитника, окончательно вверившись своему чувству…

Мужчины стреляли по мишеням с пятидесяти метров из боевых автоматов. Родюшин получил навыки на полигоне и в горячей точке. А Панкратов где?..

Это дало ей силы развернуться и уйти из тира, тем самым давая понять Панкратову, что он потерпел поражение.

Приметив пульсирующую, похожую на свинец, жилку на виске у Панкратова, Родюшин догадался, что спутал тому все карты. Ведь это он, Панкратов, подлинный хозяин «Ворошиловского стрелка» и всего прочего, собрал их сюда, чтобы продемонстрировать им всем, а прежде всего Даше, свою волю, богатство, свою блестящую физическую форму. А вышло что?!

Вот таким же свинцом пульсировала жилка на виске чеченца, который стоял к нему вполоборота, и моргни Родюшин, командир блокпоста, этот гяур прошил бы очередью и  его, и его товарищей. Но он, старший сержант ВДВ Денис Родюшин, оказался тогда проворней, хотя до конца и не уберёгся…

Потирая простреленную тогда ключицу, болевшую после «отдачи» боевого автомата, поданного ему сегодня Панкратовым, гордящимся своей меткой стрельбой, Родюшин не знал ещё, что в этот день подписал себе смертный приговор…

 

Возвращаться к фабуле мы больше не будем, сюжет почти совпадает с нею в последовательности описываемых автором событий, хотя самые заветные сцены, разумеется, даются параллельно, позволяя читателю получить объёмное представление о судьбе героев. В целом она нам уже известна и здесь прокомментирована в самом начале статьи. Остаётся сказать, что заветные герои автора – а это, конечно же, Денис Родюшин и Даша (Дарья – дар Божий!), – представлены им не только «в созвучии с чеховским идеалом», но уверенно выходят на горизонты и других лучших героев русской классики.

Сошлёмся здесь на любимого нами Алёшу Карамазова. Он моложе Родюшина на семнадцать лет, но в эпоху Достоевского молодые люди раньше взрослели, чем теперь. Так что жизненной наблюдательности и чутья духовного у Алексея было, пожалуй,  не меньше, чем у Дениса, да и старцы-наставники были у них обоих в равной мере прозорливые и жалостливые к заблудшим людям. Потому и направили их в мир, нести свет Христовой любви страждущим и погибающим в сумраке житейских страстей чадам Церкви Христовой и овцам стада Его.

Если бы Фёдор Михайлович не умер вскоре после написания «Братьев Карамазовых», мы, возможно, увидели бы сегодня не просто некое сходство начала путей у двух литературных героев, а прямо восприняли бы Дениса Родюшина преемником Алексея Карамазова, которого Достоевский мыслил «деятелем», хотя и «чудаком», который «носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…».

И ещё: «Мистик ли? Никогда! Фанатик? Отнюдь!», – говорит классик о своём герое, но уйти в монастырь его побуждает великое сострадательное чувство – человеколюбие.

«Весьма задумчивый» и «весьма спокойный» Алёша, будто перешагнув столетия, входит на страницы повести Михаила Попова уже главным, весьма деятельным (добавим от себя) героем нашего времени. Разумеется, это  только личное впечатление автора этих строк, ни в коей мере не претендующее на объективный вывод.

Дело не в заимствовании персонажа или характера, а в продолжении традиции поиска деятельного положительного героя, который не только мыслил бы, но и воплощал мысли в дело. Ведь герой Михаила Попова не просто «положительный», он – герой нашего времени, какой бы мог многое спасти в нашей действительности, многое удержать в правде и чистоте. И тут снова Достоевский вспоминается с его поиском «деятеля» среди «мечтателей», которые страдают, но не могут действовать; о своём герое он говорит: «В этой путанице можно было совсем потеряться, а сердце Алёши не могло выносить неизвестности, потому что характер любви его был всегда деятельный. Любить пассивно он не мог; возлюбив, он тотчас же принимался и помогать».

А ведь о Денисе Родюшине мы можем сказать то же самое! Сюжет повести плотно насыщен непрерывными делами помощи Родюшина всякому, кто нечаянно оказывался рядом. Если не делом, так хоть словом, прикосновением, «милостью», а при подходящих условиях – и целой проповедью милосердия, проповедью, взывающей к разуму человека, забывшегося в земных страстях. «Омилии» Родюшина – в каждой почти главе, но в каждой жизненной ситуации автор показывает его не резонёрствующим, поучая ближнего, а именно подающим руку, поддерживающим, и ещё, если угодно, – удерживающим! – как удержал он Дашу, дар Божий ему, от падения в пропасть семейной жизни, основанной на лжи.

Кстати, и сюжет повести «Золотая дорожка…» разворачивается таким образом, что главный герой по мере повествования «представляет» читателю всех других действующих лиц, как это происходило в «Братьях Карамазовых», когда на протяжении всего романа персонажи: Дмитрий, Иван, Грушенька, Катерина, Лиза, Снегирёв, Красоткин, Ракитин – по очереди изливают Алёше свою душу, открываясь и читателю. И Алёша, таким образом, «выводит героев на сцену». Денис Родюшин делает это почти буквально, потому что многие персонажи повести – актёры театра.

В дневнике А.С. Суворина имеется свидетельство, будто Достоевский однажды сказал, что «напишет роман, где героем будет Алеша Карамазов. Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили…».

Можно пофантазировать, что Михаил Попов написал повесть, где вчерашний Алёша Карамазов, ставший в современных условиях старшим сержантом ВДВ и театральным режиссёром Денисом Родюшиным, пришёл из монастыря в мир, чтобы преобразить его, этот несовершенный мир. То есть задумал почти революционную идею, но осуществлял её путём эволюции духа в людях, которым хотел помочь. Какое преступление он совершил? Да такое, что посмел встать на пути вседозволенности зла и стихии хаоса! Его казнили? Да, его казнили! Именно те, кого он пытался остановить…

Спектакль начался с тонкой струны. Домра издала чистый звук – мелодию народной песни. И покатилась извечная русская драма.

Странное это дело – театр. И наивное, как детская игра. И греховное, как бесовские игрища. И где тут граница – подчас и не разберёшь, столь изощрённой бывает постановка…

 

Повесть Михаила Попова  «Золотая дорожка поперёк летейских вод» – это глоток свежего целительного воздуха после угарного газа иных «шедевральных», всячески пропагандируемых и официально поощряемых явлений нынешнего литературного процесса. Кроме того, она в некотором роде отвечает и на давно волнующий многих деятелей современной культуры вопрос, – как спасти русский театр?

Положительный – и вместе с тем живой, не идеализированный – герой Михаила Попова являет ответы не только на рабочем месте(за режиссёрским столиком на репетициях и уже готовой постановкой), но и на поприще личной жизни, в личной судьбе, осветившей, подобно утренней зарнице, мягким, не опаляющим отблеском Христовой истины пути многих соприкоснувшихся с ним людей.

Отсветы классики в современных пьесах – это не более как далёкие огни, которые не высвечивают главного. Но ведь и классика не всегда удаётся на сцене. Сколько бывает провалов, когда режиссёр берёт классическую пьесу, но решает её умозрительно, формально, не чувствуя внутренней потребности в постановке. Взять классическую пьесу – это ещё не факт, что будет результат. Такая пьеса, как линза, которую надо повернуть так, чтобы поймать ею золотой лучик и чтобы этот золотой лучик, пройдя через толщу выпукло-вогнутого стекла – читай коллизии драмы – не исказился, не преломился, а сфокусировался в сердце актёра и, отразившись от него, незримо устремился в зал. Высокий пример – Господь. Он сфокусировал небесную сферу, чтобы однажды на маленькой планете Земля занялась жизнь, а потом создал человека – Своего сотворца, выстелив между Собой и им золотую дорожку, по которой тот до поры и шёл…

 

Герой Михаила Попова, пришедший в мир не затем, чтобы покорить его и насладиться победой, а чтобы преобразить и полюбитьего как творение Божье – это и есть то, что мы сейчас ищем в литературе, ждём от неё…

Образ золотой дорожки (поперёк летейских вод) – теперь такой же узнаваемый символ Христова присутствия на земле, каковы были всегда для культурного человечества путеводительные столпоблачный днём и столп огненный ночью, ведущие людей из рабства греху в свободу сынов Божиих.

Курск

Комментарии

Комментарий #22992 30.01.2020 в 01:07

Да-а... Колоссальной наполненности анализ. Особенно любопытны параллели с Достоевским. Схожесть с Алёшей Карамазовым, конечно, случайна. Но показательна. Время ищет своего героя, мы жаждем его, потому на помощь приходят классики...