Светлана ЛЕОНТЬЕВА. ОДНО ТОЛЬКО ПОМНЮ Я: «АВВЕ!». Стихи
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
ОДНО ТОЛЬКО ПОМНЮ Я: «АВВЕ!»
* * *
Прижимаю к груди я учебник, его звёздный лик,
умоляю побудь же со мною, мой труд и мой путь.
И кричал ты во мне языками любви, мой язык,
моим русским на «о», моим русским на «а» во всю грудь.
На тебе говорить, на тебе умирать, воскресать,
я искала тебя во всех книгах, во всех словарях,
и вот здесь на земле находила твои небеса
во степях, во лесах, во следах, во людских голосах,
во гвоздях, на которых распяли, язык, твою плоть…
Будь же милостив к падшему, будь снисходителен к тем,
заблудившимся, изгнанным. Твой в моём сердце ломоть
и твои восклицанья до самых истошных фонем!
Ты, что воин, что страж, встань всем строем у наших границ!
Слово русское, словно былинное, встань во весь рост!
Это жизнь так танцует,
и смерть так танцует!
С ключиц,
с позвоночника словно бы стая взлетает жар-птиц,
и поёт, и поёт так пернато во тьме алконост.
Мне так стыдно бывает, когда запрещают тебя,
когда в руки вбивают штыри, и ломается кость.
И мне хочется крикнуть: да брось, супостат, не гундось –
мой язык внутривенен! Утробен! Я помню ребят
из одной со мной школы. За партой одной со мной кто,
помню – стрижены ногти и чёлки, что накоротке.
Да хоть вырви мне горло, кадык, всё равно буду ртом
говорить на родном я на русском своём языке.
А не ртом, так всем солнцем, что мне прожигает ребро.
Одного я страшусь своего – пусть не сбудется! – сна,
в нём приходит, как будто бы странник дневною порой
и как будто танцует, и волосы, словно из льна.
И речёт! И глаголет! Но люди не могут понять,
ибо – чипы, спорт-мини, биг-доги летучих лисиц.
Ни гортанная речь, а бездушная на-на-родня.
И ни слёзы, а камни текут из раскосых глазниц.
Так пытается нас супостат изничтожить! Вовнутрь
протекает, что стронций. Что рак разъедает и жжёт.
О язык, о мой крест, о мой любый, молю я, побудь!
Извлекать без тебя, как смогу сладкий Одина мёд?
Да, никак не смогу…
Как же мама, что моет стекло?
Как мои одноклассники? Вечности всех моих тризн?
Как же мне восклицать, что прекрасна, что пламенна жизнь,
как убийственно жгуча и как она смертна зело!
ОДА ЗИМЕ
Зима в России – не явленье года.
Зима – сраженье, битва, ратный бой.
Мне страшно без зимы, морозных сходов,
ветров, что хлещут по щекам гурьбой.
Мне страшно без болячки над губой.
Зима в России больше, чем зима,
она в хребет и позвоночник вмёрзла с хрустом.
О, как теперь, скажи, сойти с ума?
Повсюду пусто.
Как на Чудском нам шведов победить?
В Ледовое побоище как вмерзнуть?
Как вырвать ком ледящий из груди,
занозу, розу, каждую берёзу
скелетиком, что поля посреди!
Наотмашь вьюги! Смёрзшееся как
мне всех веков российских выскресть сердце?
Когда известно, что зима – не враг,
зима – не Каин. И куда нам деться
от этих вот Калиновых мостов?
Зимою надо зачинать сынов,
чтоб к осени родились, к урожаю.
О, дети, дети, как я вас рожала
богатырей, защитников
из сплава
любви и льда. О, Сыне, Отче, Авва!
Затылочки льняные кучерявы,
и как настаивала я во здравье травы
купельные, ржаные из снегов.
Зима полезна – изгонять врагов.
Ты это знаешь, русская держава!
А нынче что? Ты плавишься в любви.
Ты позабыла зуб за зуб? Урока
теорию? Что глыбист, ледовит
твой океан? Что с юга и востока
тевтонцы, ляхи? Могут, что с порога,
и пулю в лоб, и стрелы в грудь…
Подмога
всегда зима. Одна зима! Жестоко
глодающая ядрышки повидл
всех вражьих тел! Зима – особый вид
небесного, всевидящего ока!
* * *
Захожусь, словно нет воздуха, его не осталось,
от любви, от которой земля горячей.
Всё во мне: это солнце, что жжёт, сладость, жалость,
о подруга-берёза, о свет мой очей!
Заступаюсь! Моя белоствольная, тонкие ветки!
Я уже не кричу, говорю на твоём языке.
Отвечаешь: я слышу незрячею музыкой редкой,
прозреваю в тебя! Словно плавлюсь в своём леднике.
И слепым я щенком утыкаюсь в твои руки-ветки
и скулящим лисёнком, лосёнком, убита чья мать.
В моих жилах – твой сок! Твой берёзовый в капельной клетке,
можно вырубить рану – и пить по весне. Насыщать
всё живое вокруг! Ибо мёртвого, сохлого – вусмерть,
этих палых деревьев, убитых речушек, озёр.
Пей мой сок из меня! Я тяну к тебе сочные русла,
и ко всем я тянусь, пробираюсь. И мне не позор
говорить про берёзы! Про эти синичьи подгнёзда.
Иногда я ловлю в себе то, что мой говор похож
на вот это шептанье, шуршание вспухших желёзок,
на щемящее! Я перехвачена нежностью. Что ж
удушающе так? Болью в боли твои мне порезы,
о, сестрица… Я в школе дружила с берёзами больше, пойми,
чем с девчатами или мальцом с ирокезом,
даже с птицами так не дружила, зверями, с людьми.
Полнословно и радостно-небно, и лиственно-жарко.
За тебя бы я плавилась в солнце и мёрзла во льдах –
поляница, воительница и заступница я, и бунтарка!
Я листовой бы стелилась в лесах – кожу рви мою! – в парках,
на дрова мои мускулы, плечи, сгорю до огарка
в этих русских лугах!
А сейчас я настолько захлёстнута нежностью, что прибывает
и никак не уймётся: хоть вены все вскрыты и хлещет твой сок
вдоль земли всей – на пальцы, на кожу, на Альпы, на оси и сваи
сквозь висок!
Понимаешь, так было со мной, что казалось: весь мир отвернулся,
было столько предательств, подкупленных столько подруг,
я тебе расскажу про серебряники, про иудство.
Но простила я всех, как листву с плеч долой, с кожей рук.
А сейчас всё не больно и что поперёк – всё продольно.
Ибо я у тебя научилась, и ты мне одна лишь пример.
Отступать уже некуда – сзади Москва. Справа море.
Пробиваю я корнем – о, русский мой корень! – семь сфер!
И не надо мне бусы мои поправлять, мех и парку.
Одинокое дерево! О, для чего, для чего
принимаешь ты молнии, словно петлю ли, удавку,
принимаешь ты космос и сущность его, вещество?
И своих не сдаёшь, ни цветы, что вокруг, ни растенья,
превращаешься в уголь, в тепло домовое? Держись
в жизнь из жизни! И я за тебя, о, поверь мне,
птицей ввысь!
* * *
Лиха судьба отвергших свои корни,
поссорившихся в долгих снах славян.
Теперь куда? Больнее и упорней,
теперь куда? Нам рёбра режут шпоры.
Рубаха, вышиванка, сарафан
не скроют ран.
Да, и зачем, скажи, теперь скрывать их?
Кровоточащие? О, сколько пуль и стрел.
О, сколько мин – осколками! О, Мати!
В нас вырастают – рви чеку! – гранаты,
плодами выпадаем мы из тел…
Из наших тел взмывают души-птицы.
Такие белые, чистейшие! И биться
крылами начинают в небосвод.
Их клювы заостряют наши лица,
с Востоком начинаем мы родниться,
а запад санкции в ответ нам знобко шлёт.
О, как легко: печеньки, бутерброд
в обмен на всю страну мою из ситца!
И в небесах кричит-вопит пичуга,
она бескрыла и она безрука,
подобье тучи, если проще – вран.
И он проситься будет во Европу
землицей всей, народом, целым скопом,
испившим крови золотых полян!
Ну, здравствуй, пан!
Целуй сапог.
Лижи салопы.
Редут твой сдан.
И всё растоптано твоё вовек святое,
и чувство родины, что высшее из чувств.
И корни выдраны. Не будешь ты сестрою.
И позвоночник сломан. Слышишь, хруст?
Ни князь не нужен твой, ни Златоуст.
И руки убери своих объятий.
Ты – простофиля. Недруг. Дурачьё.
Ты виноватей всех, кто виноватей,
зубчатей, красноватей и горбатей,
лохматей, некрасивей и чубатей.
Восточных солнц неведом нам полёт!
* * *
Я видела, словно в немом кино: она оседала в снег,
а в чреве её тридцать лун подряд младенчик был, человек!
Довыносить бы!
И мальца напитать берёзовым соком своим.
О, сколько во мне витаминов с куста и сладостей. Поедим!
Вот яблоко сочное: белый налив. Икра и севрюжья уха.
О, чрево моё! Ты возьми и прими, пока он живой! Пока
сердечко его – о, я слышу – люблю – безумнейшее спаси!
Да что же случилось такое у нас на кромке границы Руси?
Народ твой крещёный, Владимир наш князь,
народ твой взращённый на сочных лугах,
и вдруг помирает от выстрелов – хрясть!
От взрывов, от мин… Мрём за нефть и за газ,
помешанный на деньгах
сей мир! Нити космоса рвутся и рвут
тела наши, о, как глядеть?
Младенчик, пусть тело моё, что приют,
пусть чрево, как дом, там есть пища и снедь.
Как вырвать у смерти тебя, как украсть
воровкой последней, голимой? Ворья
такого не видывал мир! Сунуть пясть,
вцепиться ногтями в мертвеющий наст,
в неё! В оседающую мать, моля,
спаси нерождённого. Небо, земля!
Ору я! Да так, что осипла. Ору!
Сама оседаю на снег, что в крови.
Мертвеющей матери кожу-кору
содрать и достать бы младенца – живи…
Так было когда-то во сне, наяву.
Я в женской больнице лечилась тогда.
Одной роженице – из тех вековух –
родить помогла я ребёнка!
В хлеву
рожают лишь Бога всегда.
О, тёплое семя мужское внутри,
о, тёплая сладость, о, млеко, о, страсть!
Я вздумала нынче у смерти украсть,
у тлена!
А вы говорите, что дрянь я и мразь…
Гори эта смерть! Вся гори!
У этой строки, что срывается с уст
и в сердце течёт в сто его корневищ,
конца нет и края. Спасти, вырвать, пусть,
хоть в мыслях моих оживёшь, мой малыш!
* * *
Мне кажется, что здесь я проходила,
где Бабий Яр, где грубые стропила,
где колышки, где камни, где дубы,
надломленные корни пали грубо.
Всей пятернёю тянутся. Как быть?
Когда я вся, что крик!
Как душегуба
за горло бы схватить? Дракон трезубый
из мясорубок ты, ты человекорубок,
за что, урод, ты погубил детей?
Худые рёбра и птенячьи шеи.
Хотя я русская, но все мы есмь – еврей,
я вся в слезах. Так убивай скорей
меня, палач! Клади в свои траншеи…
Терзаюсь, видится мне каждый, кто убит.
А по ночам во мне тахикардией
сердца их, сбитые с немыслимых орбит,
как будто выдирают всю Россию,
что супротив всех зол на всей земле.
И женщину беременную зрю я.
Она кричит:
– Роди, роди, молю я
ребёночка, что в чреве, что во мне,
роди вместо меня, коль я в котле.
А он бы жил!
Проклятия войне
от матерей, от женщин всех в стране.
Кто проглядел, кто проворонил этот день,
каким спросить мне сердцем, криком, ртом?
«Це не Россия вы», а це вы кто?
Плетень, тюлень, ячмень, какая хрень
в пальто?
И далее, и далее. Наш век.
Четырнадцатый год, как решето.
Где примирить хотят всех палачей
с убитыми, кладут в единый ряд
распятого с убийцами. Врачей
с больными, с сахарозой яд,
воров с обкраденными. Скоро всё съедят.
Но ради тех, вопящих из-под плит,
из-под дубов кричащих, не мирись
с предателями! Колокол звенит
убитых и распятых прямо ввысь.
* * *
В.Броницкой
Если бы было так, что по росчерку бы пера
или от ветра легко, или дождя из ведра,
так внезапного, прозрачного, кристалл к кристаллу.
Или в черешневый сад
взять и пробраться, вбежать.
Но ты, как вкопана, ты накрепко произрастала.
Кожей, нутром, всё, как есть,
твой позвоночник, он весь
этой земли продолженье!
Здравствуй, родная! Обнять,
руки тяну. Вся земля,
космос к тебе! Пред тобой – неба жженье.
О, человеку – тебе, сотканному из ран,
неприспособленной к ним, к этим хрустящим гвоздям,
выпавшую из времён краснотитанных героев.
Здесь всё иное: здесь вран.
Здесь карлик и великан,
в данном контексте ты – это, конечно, второе.
Помнишь, как в сказке, там где
надо ружьё, чтоб воздеть
дуло во вражию спину?
Но враг любимее всех,
как сын. И муж он! Лишь мех
вывернут сердца в мякину.
Дай увести тебя в мир нежных иллюзий. Там Нил
Сайман, и в рисовых волнах
я там сто жизней подряд, как не курю, не пью яд.
Полно!
Полный полярный зверёк с нежною шкурой песца.
Кто его так накормил пряной поэтовой кровью?
лучше слепым бы кротом, лучше мёд-пиво с лица,
чем наполняться такою, просто смертельной любовью!
Авель так может любить в горечь, в провал и в развал,
а у меня так совсем после предательств иудных
щёк не хватает для тех, кто бы меня целовал,
дней не хватило бы судных.
Бабочек, что в животе!
И мне попадались не те
в дни между русскими смуты.
Главное – сыты, обуты!
В сердце вволкнем опять проданные города
с памятниками вождей, с надписями: Ульянов.
Жизнь смыть: не надо кранов,
даже не надо креста.
Новый придёт! Да, пускай это звучит банально,
это совсем не звучит, как не звучит пустота.
Но он придёт! Он уже шар твой целует хрустальный.
Взмокший, усталый, хмельной, всеми гонимый, опальный.
Ты оживи его! Есть в ранах живая вода.
* * *
Не первый раз славяне свой поход
затеивают. В поле наши кости.
Да супротив друг друга! Сломан лёд,
и сквозь могилы рваные растёт
трава забвения, колючая как гвозди.
Не заживают – раны глубоки:
блиндаж, траншеи, госпитали, голод,
огонь, нехватка спичек, лютый холод,
а у кого-то вовсе нет руки.
А у кого-то сына… Алтари
разграблены, растоптаны, разъяты.
Закончить как войну? Как помирить
и как обнять славянского мне брата?
Заставить, как мне пушки замолчать?
Призвать к истокам, ко хрустальным водам?
Как под расколотым не сгинуть небосводом?
Вслепую, всклень, наотмашь боль в плечах
от пуль, от стрел, от острого меча,
меня пронзило да со всем народом!
…Довыродить бы каждого мальца
погибшей матери! Довоспитать сирот бы!
За каждого погибнуть мне бойца,
за деда, за старуху, за отца
и по-волошински мне – в топку!
Ужели мало чемоданов, мало кнопок?
Ужели мало в Каинах свинца?
Ужели мало девяностых, нулевых?
Ужели мало третьей русской смуты?
…Ко мне подходит гвоздяной Малюта
и бьёт под дых.
* * *
Кроме этого времени, где мы здесь и сейчас,
было иное время – время романтиков, и
как его ни критикуй – наш золотой запас,
не обронить бы его в эти ручьи-полыньи,
в зыби пустынные, где плачут тугие моря,
не обронить бы его в самый расход и испод!
Видишь, в моей груди опять города горят,
о, сохранить бы хотя наш генетический код!
Время – оно для всех! Время твоё и моё.
Мне так не страшно, поверь. Мне без него всех больней,
невыносимее мне! Мчащийся Армагеддон
крепостью оборонять время могло, как извне,
так и снаружи. Оно, время моё, – одолень,
время – защитник, кремень.
Время времён!
Я ль не последний его стойкий защитник? И мне
сданный дивизион,
преданный – в парке он –
гипсовый пионер
с вырванным из арматур сердцем в иной стране
(да, да, иная страна нынче! Не СССР!),
здесь вот – извечно столпом, корни вонзая, здесь быть!
О, как мне хочется пить. Мамочки, как же так я –
сдали завод, где мой стаж, сдали завод «Изоплит»
да под покровом вранья!
Где же вы? Как же так? Всё, нищую нашу суму
серебром-златом снабдить, как нам наполнить кошму?
Или же снова к ярму спины? Железной звезды
оси разгрызли. Вернуть
как мне язык тех времён – рухнувшей высоты?
Мне он так нужен сейчас ситцевый, Божий, льняной.
О нет, ни этот вот сленг, словно бы нищий, больной,
жуть.
Мне нужен, нужен мне тот правильный, чище нуля,
что изначальнее! Я
еду сейчас говорить
жестами, звуками, что сходны со словом «земля»,
сходны со звуком «кур-лы», витающим на полях.
Как же мне хочется пить! Видно болею я
неизлечимо. И что неизлечимей во мне –
время! Осталось воды капли…Той самой, живой
Капли на самом дне.
Святой!
* * *
Ах, небрат мой, нематушка и несупруг наречённый!
Отреченье вокруг и отъятие, что не причём мы.
А я гибну за вас, ибо нету роднее небратьев,
в ваши все необъятья и в гвозди всех ваших распятий,
в настоящее сердце вколочены все, сколько есть. А я Матерь
всех недеток, недочек, не малых сынов… Хватит, хватит!
Возвернитесь обратно в мой дом, на мою Атлантиду.
Ибо сердце рвала пред другими веками во имя
для сшивания швов и взрызания в ваши молитвы.
Почему, почему мне не с вами, точнее не с ними?
Ибо знаки одни на ладонях, запястье, на коже,
и болиды мне спину сжигали такие же тоже.
Выскребали нутро мне, ожоги так были похожи,
что алее, краснее и царских они бирюзовей,
о нет, я не одна в Ярославином плаче и зове
мной любимого Игоря. Или же он нам не князь?
Да и царь нам не царь, что убит был в Ипатьевском доме?
Да и боль нам не боль. Да и кровная связь нам не связь?
Только рот мой вопит о такой невозможной, весомой
небывалой любви! Что её невозможно проклясть.
И её невозможно ни вычеркнуть, ни сфотошопить,
ни накрыть, ни заткнуть, ни убить. Лишь по паре в Потопе
брат и брат,
мать и мать, дочь и дочь, сын и сын.
Сыне мой! На колени, мой блудный сыночек,
не покинувший дом, не покинувший мир, что един!
Потерявшийся в этом единстве из множества, Отче,
всей галактики! Всех её пряных, тугих сердцевин.
И руин, покалеченных звёзд и ослепших,
ниспадающих в бездну, горячих, что угли, комет,
разбудивших всех ангелов, странников, конных и пеших
в обезумевшей родине нашей от впадин до брешей.
Мы-то думали, в лоб мы целуем, а сами в затылок – кастет!
И ломаем ей пальцы, о тонкие, в музыке, пальцы!
Или, впрочем, не пальцы, не руки её, не хребет.
Кто мы после всего? Дикарищи да неандертальцы.
О, прости меня, Сыне!
Но нет мне прощения.
Нет.
* * *
И пока я тебе могла обещать, прогрызая солнце в небе,
и пока я могла заклинать тебя о добре и хлебе,
да на каком Калиновом мосту мне выкован гребень?
На какой мне реке Смородине воздух целебен?
Где ещё так дышать полногрудо, полногорлово?
Где ещё так умирать каждодневно, каждоночно в свои вечности?
Ты знаешь, сколько я прожила,
обещая не стариться в рифмы глагольные:
эти явки с повинной! Вот спинки, вот плечики.
Я вообще беззащитная, без кожи, без панциря.
Без кос Самсоновых.
Сама их срезала на шиньоны, парики, на бутафорию разную.
Повторяя судьбу Кромвеля, канцлера,
испещрённая наговорами праздными.
И толпа разъярённая, в данном случае сети социальные
выдыхают: «Распни!». Эшафот мой сожмёт позвоночник мне!
Да чего уж там. Разве я обещала неподкупные звёзды хрустальные?
И Марсы? И яблони? Ловчие
сорочиные клювы? Кувшинки? Луга заливные? Нисколечко!
Даже гончих собак не имела в виду и ловушки не ставила.
Не готовила утром охоту по типу расколичьей.
Не хотела. Не думала. Не привлекалась. Есть правило
для меня неизменное, слёзное: наших не трогаю!
И второе есть правило: коль согрешила, покаяться.
Интриган и хитрец – о, судьба неизменная Кромвеля.
И падение вниз в зазеркалие сущего хаоса.
И к стопам твоим: каждые целовать оголённые пальцы мне!
Начинаю с мизинца. Затем указательный. Надо же
возле ногтя: мозоль… её смазать бы кремом с душицею.
Мне бы чая с лимоном. Котлету. Ещё бы ушицу мне
из форели, из радужной.
Да из карпа зеркального. Видел ли ты, лупоглазого?
Запечённого с луком в духовке. Он пахнет, как дерево!
Ещё пахнет, как ночи, как утро, где росы алмазные,
проливайся в меня ты своей эстрогенной материей!
…Я пишу тебе письма, мои эсемески отчаянья,
что полны нежных клятв, что полны чепухою неистовой.
Вижу, солнце встаёт так багряно и пламенно в Тайберне,
ибо Тауэр-Хилл чуть правее за мрачною пристанью.
* * *
Игорю Чурдалёву
Иногда так бывает со мной по ночам.
вдруг захочется водки, мужского плеча,
но беру вожделенно, читаю я книгу.
Ибо так мы устали от всех новостей,
от интриг, от вранья, от мощей и страстей
и от лжи во кремлях поелику.
Я Покровскою исповедью извелась,
надо мною лишь слово усердствует всласть,
были б гвозди у слов, разве я пожалела б ладони?
В этих пряных, колючих скитаться снегах,
апулеевым осликом – слёзы в глазах –
по пустыням, по сахарным, сонным.
Рваной рифмой по краю пробиты виски.
Игорь, Игорь, туда в эти бури, пески,
где алхимики, стоики, самоубийцы, поэты,
извлекать золотой, беспробудный свинец.
Но тот мальчик в кафе, ты же помнишь, малец?
Пожалей хоть его. Я квинтеты
перерезанным слухом внимаю.
А он
этот мальчик-таджик в белых кедах, что сон,
и в китайских штанах, и в футболке
по-овечьи глядит на тебя и меня,
а затем на меня и тебя, не кляня,
не боясь, не храня. Но его пятерня
как неделю немыта. Шаболки,
две продажные девки, речной стадион:
это перечень наших, прожитых времён,
и «братки» в тёмном парке на «Мерсах» и «Джипах».
Да погибшие там, где Афганский излом,
да ларьки деревянные, что за углом,
да вино в алых кружках под липой.
Ресторан. Мне не надо, не надо туда!
Но была я другой в эти дни и года:
мягче, легче, пронзительней, звонче, глупее.
Левенталь да Самойлов, Вадим Степанцов:
в моих книгах закладки и почерк пунцов.
А сейчас даже плакать не смею. Не смею…
По-другому ли было? По-прежнему ли?
Эти кипы-слова, эти фразы-кули.
Сахар слаще и соль солонее, и хлебушко с перцем.
Но ты время тогдашнее нам рассказал.
И поверила я в то, что круг – есть овал.
А иначе зачем так терзаться мне сердцем?
* * *
Мальчик мой, милый мальчик, от нежности я удушающей
захожусь в тихом выдохе, мой лягушонок! Икра
у царевны-лягушки в кораллах! В её обиталище,
в её тайные капища, в жёлтых хребтинах тавра
и в Тавриды её, однозначно крещусь я, вникая!
Мальчик мой, я пронизана жгучей, безмерной, моей
материнской любовью! Для этого – выход из рая
и впадение в грех! И падение! Жальче, безмерней, сильней.
Берегись челюстей ты акульих, и ловчих собак и рыбацких
шелковистых сетей. Ты – из маленьких капельных сфер
да из этой икринки, из царской, что по-азиатски,
из уральских болот да из марсовых спаянных вер.
Кто же тот акушер, что принял у царевны-лягушки
золотые икринки на бабьем родильном столе?
Повивальные бабки, сестрицы, девицы, подружки?
А икра у лягушки нежнейшая, словно суфле.
Я целую тебе ножки-лапки и ручки в прожилках, и тельце!
Мне отдали тебя – зимовать! И сказали мне так:
«Тётя Света, ты выходишь! Ты воспитаешь! И сердце
за него ты положишь! Луну назовёшь, герб и флаг!».
О, лягушья звезда, моя белая – Сириус жабий!
И созвездие Псов, что по Кельвину массы на треть!
Утопаю в любви! Льды твои разбиваю по-бабьи.
Хлопочу, мальчик мой, нам гулять, дай шапчонку надеть.
Мне тебя обнимать во сиротство твоё, царской крови
мне в больницу анализы завтра сдавать поутру
с девяти до двенадцати. Смеси к обеду готовить,
и поэтому знаю, что я перелюсь, не умру.
Во зверюшек, во птиц, в земноводных да рыб пресноводных,
в травянистых лягушек, питающихся комарьем,
пауками, сверчками, о, мальчик, любимый мой, сводный,
кабы быть детородной! Не старой, родить бы в тугой водоём
мне братишек тебе! И лягушечьи жёлтые звёзды
всем раздать, как икринки, прозрачные, что янтари!
Но сказать – не скажу, как терзали меня, грызли остов,
как знамёна топтали мои, промывали мне кости,
лягушиные лапки едали тугие внутри.
Никогда я – во Францию! Я на сто франций мудрее.
Никогда я – в Париж! Коль увидеть, то сразу каюк.
Мальчик мой! Утопаю в тебе! Превзойди всех в учёбе, в хоккее,
в небесах, в лунах-солнцах, в прыжках, будь стоног и сторук!
Твоё сердце тук-тук.
Прижимаю, качаю. Ночь. Луг.
* * *
Иди ты ко мне, пожалею, моя дура-пуля,
моё ты раненье, моя ты стрела между рёбер…
Моя катастрофа, откуда тебя не вернули,
держу твоё знамя, ладонь приварилась в ознобе,
а вместе с ладонью и пальцы! Иди, пожалею!
О, страшный, заброшенный город мой, что в Бэйчуане,
где люди спастись не сумели, бежать по аллее…
А землю трясёт, выворачивая, словно бы в чане
весь мир выкипает: вот мышцы, вот кожа, вот кости.
А я в этот миг вся дрожу! И, дрожащая, постю!
Кричу, что меня перехлёстывает от любови
огромной, что крылья её волочу…
Плавят кровли
дома, что гармони орут колыбельные песни ребёнку.
И стёкла разбиты, и башни растут, как в Кавказе.
О, где бы взять лодку, фелуку, галеру ли, джонку,
чтоб выбраться? Место ли есть на каркасе,
на шёлке, на коврике с жёлтой подкладкой из пуха?
Когда у меня к тебе чувство: ребёнка к собрату,
когда у меня к тебе чувство, как будто собаке старуха
кусок колбасы протянула!
А ты мне – гранату…
Но здесь жили люди. Здесь был Бэйчуань – град китайский.
Здесь сок тростниковый мы пили в кафе возле моря,
вот этой бедою теперь в своих снах причащайся,
сюда выпадай, словно яблоко из кущей райских,
из камня ты тело теши, словно скульптор в предгорье
с размахом Лоренцо Бернини, впадая в экстазы.
Хотя бы из дерева или, попробуй из воска.
Верни мне прорубленный город! Весь-весь до киоска,
до площади, дома, полиции; видишь, расчёска
и гребень в снегу – он затоптан, вморожена слёзка
вот этой девчушки, её-то за что так, подростка?
Сметая с пути? Но не это меня так пугает,
хотя это тоже! А больше всего всеохватно
моё к тебе небо! От нежности что бирюзово!
Мои к тебе звёзды – вот Сириус, вот золотая
огромная Рыба, звезда – ненадёжного брата
созвездье Персея, Цефеи и тайны алькова.
Тебя не добыть мне обратно! Не вытесать душу
из скрипки, органа, что Бах. Что пейзажи Куинджи,
что сок из сонаты, из Лунной, что из влаги сушу.
Жалею… о, как я жалею. Мне снежно, мне вьюжно.
И сказано было о том, возлюби своих ближних
и дальних, враждующих против. О, дурочка-пуля,
ты раной во мне расцветаешь, дырой под медалью…
Давай отмотаем мы в прошлое. Там, где заснули,
чтоб не было утра. И ссоры. И воплей из спален.
МОЯ ДИАЛОГИЯ
185-летию со дня написания «Тараса Бульбы» Н.В. Гоголем
1.
Генетический код, словно пулей пробит,
хромосомный набор расщеплён на куски.
Помириться нам как? В алой крови обид,
в горькой памяти ран, как зажить по-людски?
Как рожать не Андриев, Остапов одних?
Научиться нам как, матерям, из простых,
деревенских, крестьянских? Как вправить мозги
заблудившимся детям?
Сожму кулаки
те, к которым пришито людское добро,
и тепло, и любовь…
Но пробито ребро
у Андрия, о, как он во поле лежит:
чуб размётан от ветра, рубаха шатром
размахрилась. О, как же ты, Гоголь, суров!
Сколько много Андриев… О, боль моя, стыд!
Не рожала его я. Но сердце свербит
за предательство родины и матерей
да отцов. Сколько плакальщиц надо позвать?
Сколько надо разрушенных нам алтарей,
сколько памятников сбитых строить опять?
Чтоб понять, осознать: предающий Андрий –
новый Каин. Их много, их целая рать…
О, держи меч свой яростней, родина-мать,
в серебре слёз хрустальных. И рви из нутра
арматур и железных штырей гневный крик!
Погляди, там, где солнце, – пожарищ дыра.
И пробитое небо гвоздём напрямик.
И пробитая память. И вновь бой идёт,
и Андрий предаёт у российских ворот.
И Остапа терзают. И рвут кости вдрызг.
…Вот такие сыны – нет иных – родились!
2.
Стены Плача, Стены Скорби, лабиринты –
к ним кидаюсь я на грудь. Шершавый камень
мне царапает ладони. Криком крик я,
словно клином клин так извлекают.
О, и мне бы… каждый Плач утешить! Здравствуй!
Из себя исторгла сотню плачей.
Как утешить Ярославну? Застят
слезы мне глаза, гортань! В палачеств
как мне всех своё раздать бы тело?
Как утешить старика Тараса?
Как вложить в уста его шедевра,
мне в его перо святое сказа:
«Не роди Андрия-сына!».
Связок
не хватает в горле – всё помимо.
Смерть предателям! Истёрла все коленки.
Я не предала. Но встану к стенке.
Не лгала, не крала, не жильдила.
Пусть с крылами – всё равно бескрыла,
пусть с любовью – всё равно не люба.
Не чужие, а свои погубят.
Милый, милый.
Незабвенный – завтра же забудет!
…Сиротою лучшими людьми я,
сиротой к настенным я поэтам.
Возникают рвы, валы, кюветы.
Не стена растёт – лоботомия.
Рассеченье мира. Больно. Бритвой.
Разрывают связи, связки, жилы.
Слышу крики: «На ножи, на вилы,
на ракеты, копья!..».
Милый, милый,
по другую сторону стоишь ты
баррикады! (На запястье выше
родинки. О, как их целовала
каждую. В постели…) Все три вала
между нами. Я сползу по стенке
и по всем, по этим Стенам Плача,
по родным, безудержным, вселенским,
по бездонным, по бездомным, детским,
но в ответ –
не сдам ударом сдачу...
3.
«Хочется мне вам сказать, панове!» –
так диалог начинался Тараса.
Родненький мой. До измены сыновьей
время немного осталось! Запасся,
словно бы на зиму банкой варенья,
верностью родине! Деды, отцы где
кровь проливали! Тела, как поленья,
в топку кидали, где мины мишенью,
раны разверсты… красна земляника…
Отче! Тарасушко! Плачь превеликий
скоро раздастся над Русской землёю!
Оба спогибнут. Остап пал героем.
…О, как он пел эту арию стоя
за пару глав до скончания боя,
глядя на мертвое тело Андрия:
– Что же ты… братко!
Всклень степь казацкая вся без остатка,
родина рвётся: рука, чрево, матка –
всё наизнанку: крыло, кости, выя.
Есть кто живые?
Мама. Тарас. Украина. Россия.
…Пахнет зловонно предателя тело,
гадко, противно, его тленом съело,
и нечем плакать – клюют очи птицы,
выдрано око, что шарик искрится,
и небо выжгло мозг тот, что Тарасу
вправить, вовек починить не удастся!
Этим вот я истерзалась до капли,
словно прозрела я вдруг, больно так мне:
целый народ! Очень много народу
к панночке спать отправляются сходу.
Где взять отцов нам, Тарасовых сабель?
Мир весь разграблен. Разъят. Испохаблен!
Смыслы поменяны равенства-братства
на: извлеченье из боли богатства,
на: ради выгоды нужно сдаваться,
на: демократство, на лауреатство,
на: развращение, вражество, адство!
Снова выходит Тарас в поле Бульба:
– Стой же! Слезай с коня! (Гневные очи!)
Я породил! –
крик на грани инсульта.
– Я и убью!
Пульс… но нет больше пульса.
Выстрел грохочет.
* * *
А у меня грудина болит изнутри…
Олег Русских, «Эффект бабочки»
Да что там бабочка? Иногда достаточно муравья
или мошки, или мухи с зелёными крыльями…
Но ладонь в кулак не сжимается вдруг твоя,
опускаются руки бессильными.
Вот у Венеры Милосской нету таких проблем,
и садятся бабочки ей на тугие предплечья.
О, как вчера меня предали насовсем,
всё-то во мне – разрез, всё-то во мне – увечье.
Хоть раздави кокон весь – тутовый шелкопряд,
где камбоджийская нить смерти людской подобна.
Видно, недаром они – ребра Адама болят,
ибо на материал эти годятся рёбра.
Я-то ведь думала, что из твоего ребра,
суженый, произошла. Я не могла ошибиться.
Лучше ладонь закрой! Крылья из серебра
с хрустом ломай! В любви я же такая тупица!
Больно всего лишь на миг. Завтра всё заживёт.
Но не вторгайся в жизнь. Но не бросайся в койку.
Мягкие позвонки, белый в прожилках живот,
там под ключицами стон древний из эры азойской.
Там в перепонках, в узлах дохромосомный блик,
впрочем, тебе не понять. На остановке трамвая
ты мне сказал: «Улетай!». Суша и материк,
бабочка – все сорок крыл… А бабочка не улетает.
Как мне безрукость твою в мрамор ни возвести –
бредящей только тобой, как невоскресшей Элладой?
…В вырубленной до локтя держит наш мир в горсти
и в отсечённых ладонях небушка всю громаду.
* * *
Будет у тебя, Адам, теперь всё.
Будут у тебя даже бабочки в животе.
А вот меня уже ничего не спасёт,
все века мои вышиты на твоей высоте.
На твоих столетьях, где к кристаллу кристалл,
где застряли бабочки в янтаре,
их никто туда не просил, не звал,
сами в мёртвом городе плавились на заре.
Вот ношу пришпиленных их внутри, в себе,
отписать коллекцию эту б в музей,
всех чешуекрылых в мёртвом серебре.
Приходили люди бы, чтобы поглазеть.
Всех цветасто-розовых! Безвозмездно чтоб
люди любовались ими под стеклом.
Мне любая бабочка нынче – пуля в лоб,
даже эта – зимняя, севшая в сугроб,
видимо, последняя на веку моём.
(Замерзают крылышки, сложены вдвоём.
Сцеплены. Приклеены. Пятнышки и ядрышки.
Заблудилась, дурочка, перепутав дни,
зимы, вёсны, осени.
Нас с тобою бросили.
Умирай, не льни.
Жизнь у нас короткая. Хочешь, лягу рядышком,
как лежала с ним?
Все сто с лишним зим.)
Трогала, ласкала, под тугой и плоский
от часов под курткой жёлтый пух и шёлк.
О, какой родной он – запах мёда с воском…
Целовала спину. О, ещё б, ещё!
Мне туда бы. Знаю, пропаду, застыну
в янтаре – веками не отмыть янтарь!
Выхожу. Вот вещи. Завожу «Калину»,
открывая дверцу. Скорость. Газ. Педаль.
* * *
А любой поэт приходит издалека.
В нём века, впереди века и за ним века.
Я так совсем не знаю, как их утрамбовывать в сердце!
Ввинчивать, вкручивать, как на них опереться?
Все эти скелетики, косточки, чьи-то кувшины и чугуны.
У всего – то, что скреплено, сцеплено,
в груди прижато, – есть две стороны.
А у меня ни одного маломальского бронежилета,
или как там на латыни – «моменто мори», если думать про это.
Все века накопились во мне: в генах, в хромосомах, бактериях, бликах,
в каких-то лучах, в икринках, в ядрах и плазмах пришито,
словно бы к коже тугая материя наживо
Лунной сонатой Бетховена и Альбиони адажио.
К пальцам! К моей голове! Всё это вжато, впрессовано.
Я, как трамвайным кольцом, нежностью окольцована.
…И везде века. И во мне века. И за мной века.
И поэтому я не могу. Я их выстрадала.
Человека каждого, птицу, зверя, тебя – река,
Волга моя. Днепр, Урал, Ока,
и ко всем я такая близкая!
А ещё есть озеро Бердюжье, Бечино, Верхнее Волчье.
И звезда. Пусть умершая, но ко мне пристроченная
на всю длину лучезарнейшего стежка.
Ты же тоже такой, обладающий мной,
втянутый, вжатый, даже отрёкшийся!
Но как отказаться от зрения, раковины ушной,
купели одной, единого звёздного крошева?
Мне как-то в детстве давно дали на время ёжика,
иголочки, мордочка, носик чёрный такой, лаковый,
так я до сих пор не могу отречься от всего, что было хорошего,
в этот как раз момент я всех Ярославн переплакала.
Всех птиц перекликала,
все сонаты лунные наполнила бликами!
Надо же,
на цыпочках танцевала я вечер весь под адажио.
И мальчик-горнист подпевал, губы бантиком,
я скормила сердце ему на червя вместо манника.
Мне ничего ни от кого кроме тебя не надобно!
И ото всех и от всего нужен ты мне один,
hoc tempora, блин!
* * *
Олегу Русских
Конечно, не лечит. У времени нет лекарства.
И как вас лечить, коли в пламя своё вы шагнули?
Коль в глину небесную канули вы для гончарства,
рубаху рванув, грудь подставив под стрелы, под пули.
О, нет, не получится сеткою йодной, где рёбра,
и ворохом пресных снотворных наполнить желудок.
И приступ удушья, когда вспоминаешь, что бёдра
на ощупь скользящие… словно теряешь рассудок.
В безумье впадая. Какое лекарство от петли?
Какое лекарство, когда из окна тельцем лисьим?
Когда навсегда разбиваешься ты о планету
с бутылочным боем, что красный, не выпитый рислинг?
Когда ты разбит. И растерзан. Сожжён, точно Бруно.
И путь на костёр босиком. И ты сам нынче – уголь!
Вращенье земли не предавший несчастно, безумно
и так безнадёжно. Припарки для мёртвого друга?
В овале вращая колёса Сансары и Дхармы,
нет, время не лечит, не лечит патронами, право.
Ищи пятый угол!
О, мамочки-мама, лежу головою в канаве.
О, как мне прекрасно: догнал меня всё-таки камень,
слова позабыла. Одно только помню я: «Авве!»
из всех, из шести словарей, что в послании Павла.
Из всех я садов помню сад лишь один – Гефсиманский!
Хватаю маслины я ртом, пересохшим от жажды.
Догнал меня камень из прошлых веков, нету шансов,
а, впрочем, не надо, смешно и нелепо спасаться,
пробита насквозь этой болью. Убей меня дважды,
попробуй, любимейший мой, только мой человече,
одною лишь фразою: «Время не лечит, не лечит!».
Ни то настоящее, прошлое ли, время оно.
Один только взгляд. И объятья при встрече –
навстречу!
Погибшими лёгкими запахи одеколона
вдыхая! И сердца кусочки сшивая влюблённо.
Поэзия - она немножко как бы глупа. Когда она сильно как бы умна, она уже - просто культура.
Светлана! Спасибо за добрые слова!
Рада, что встретились на этих страницах.
Марина Котова
Пространство даже не потрясающее, для него нет определений, пространство штучное, своеобразное, космическое. И, наверное, потому в нём нет ничего, чего не было бы и на нашей многогрешной Земле. Например, неожиданные отталкивающие строки. Можно сказать, что это зигзаги, лишь усиливающие накал страстей до уровня орбит атомов, которые в чреве этого поэтического тайфуна не родиться не могли. Но без их откровения эта поэзия была бы ещё выше. Но куда уж выше! Но и всё же выше. Космос поэтессы беспределен...
Вот и классическая ритмика пошла плюсом!) Не буду повторяться ранее высказываемому - просто порадуюсь за Светлану, за её творческое Я.
Наталья Радостева
Очень сильная, богатая великолепными образами поэзия. Одновременно темпераментная, взрывная, но и афористичная, не только метафоричная.
Спасибо большое, Светлана.
Я читала стихи не все сразу. По 1-2 стиха, потому что так лучше впитывается. При чем ехала в метро. Думаю, дай почитаю чего-нибудь для настроения,мне понравилось про русский снег.
Хорошая литературная вещица, однако, я взял много нового для себя. Стихи эмоциональные но С мужским стержнем и твердостью. Много мифического и метафорического, от этого начинается исход. Думаю что современники не поймут потессу. Скорее всего. Но в будущем это станет востребовано, может первеше необходимо. Про такое говорят как драгоценным винам.