ПОЭЗИЯ / Виктор ЛИХОНОСОВ. КАЗАК ИЗ КИНОФИЛЬМА «ОФИЦЕРЫ». Памяти Ивана Вараввы
Виктор ЛИХОНОСОВ

Виктор ЛИХОНОСОВ. КАЗАК ИЗ КИНОФИЛЬМА «ОФИЦЕРЫ». Памяти Ивана Вараввы

Виктор ЛИХОНОСОВ

КАЗАК ИЗ КИНОФИЛЬМА «ОФИЦЕРЫ»

 

* * *

Шелестели ситцы-платья

У Сосыки у реки.

Подарил тогда мне батя

Выходные сапоги.

 

Голенища – гармошкой,

Носочки – уточкой,

Мимо тайного оконца

Прогуляюсь улочкой.

 

Подружилась с той обновкой

Лихость молодецкая,    

Да собралась под Кущёвкой

Наволочь немецкая.

 

Вы, ребята, не хотите ль

В бронебойщики-стрелки?..

И сказал тогда родитель:

«Сапоги побереги!».

 

Покидали мы станицу,

Выходя на большаки.

За спиною, словно птицы,

Трепыхались сапоги.

 

От бомбёжки бежали

Сапоги налегке,

В повозке дрожали

В степном далеке.

 

Как-то раз порой ночною

Между белых двух дорог

Задремал я под копною —

И остался без сапог.

 

Подколёсные полоски

Отпечатаны в пыли,

Сапоги мои в повозке

В отступленье уплыли.

 

По дороге пешим ходом

Я спешил день-деньской,

И догнал я скороходы

Под станицею Динской!

 

Зной клубился пыльным валом,

Не снимал я их с ноги.

По горам, по перевалам

Гарцевали сапоги:

 

Голенища – гармошкой,

Носочки – уточкой,

Где ты, светлое окошко,

Гулевая улочка?

 

Износились выходные,

Хром сверкающий слинял,

На большие, фронтовые,

Сапоги я променял.

 

В службу воинскую веря,

В крепость кирзовых сапог,

Пол-Европы перемерил...

Перемерить всю бы смог.

 

Только в даль степную глядя,

У Сосыки у реки,

Запретил мне это батя:

«Сапоги побереги!».

 

* * *

Это Иван Варавва… Это тот самый Иван Варавва, который в охотку читал про батькины сапоги дояркам и свинаркам на фермах, ученикам в школах и голос которого стих навсегда пять лет назад. Его теперь называют на литературных сходках и поминках «атаманом кубанских поэтов», «кубанским Твардовским», «казачьим кобзарём», ещё и «казачьим Пушкиным». Читайте газеты, и вы узнаете такого Варавву, каким он не был. У нас видимое почтение и вздохи натолканы словоблудием. Один поэт (тоже по прозвищу «кубанский Твардовский») наболтал недавно нечто несусветное: «Поэты боль свою и славу несли, страдая и любя. Кубань беднее без Вараввы, как нет Вараввы без тебя». Простота людская наверное не читает современных стихов: чувствует всю пустоту и заразное баловство их авторов.

Варавве теперь всё равно, что скажут о нём.

Уже прошли первые Вараввинские чтения в библиотеке его имени, а затем и вторые.

И на чтениях та же дежурно приподнятая болтовня.

«Ивана Варавву при жизни называли легендарным». Кто это называл? Что-то не помнится. Твардовский, оказывается, «приглашал его на чарку водки» и студентом печатал у себя в «Новом мире». Полная чушь: Твардовский ещё не был редактором, когда Варавва учился в Литинституте. Байки про житьё казацкое рассказывал на колоритной «ридной мове». Как затаскали слова: «казак», «казачье». Даже в станицах рассеялось навеки старинное бытие. Байки Иван Фёдорович сочинял на обычную житейскую тему, дурачился, казаков не касался, почти все его байки нам знакомы. И никакой «ридной мовы». Но настаивают ещё пуще и глупее: «Чуть не половина стихов написана на диалекте». Прости их на том свете, поэт: они безграмотны, ведь ты писал на русском языке. «Поэта приглашали на кинофестивали, которые ежегодно проходили на Черноморском побережье». Если бы приглашали, мы бы в Союзе писателей и в поездках не одну байку услышали от Вараввы про лицедеев, попивавших за столиками дармовое кубанское винцо и клявшихся на встречах в любви к «таким прекрасным людям».

Не милые байки или весёлые истории, а торопливая брехня будет переползать из одного воспоминания в другое.

Выясняется, что никто толком не изучал того, кого прославляет по нужде сказать что-нибудь.

И скучно, и грустно замечать это.

 

* * *

В Доме книги на полке местной литературы лежит его «Казачий кобзарь». Ему посчастливилось вытолкнуть в свет четыре толстых тома стихов! Редко какой поэт соберёт столько сразу. Последний том называется «Кольчуга Святослава». В нём чего только ни явится: и древняя Русь, и древний Рим, и куча поэтов из разных стран, и арабы с Кораном, пол-Кавказа, и язычники с Балкан.

«Ну-ну, Иван Фёдорович, – молча общаюсь с ним, намертво завёрнутом в полуклассические страницы, – а я и прозевал, как ты захватывал весь мир…».

– Я три тома уже издал, – угрюмо хвалился он, – три тома, которых не могли издать ни Кольцов, ни Есенин, ни Егор Исаев. Два поколения меня не поймут, а третье поколение разберётся, кто такой был Варавва…

«Уже, мне вот говорят, – ответил я ему в ту сторону, где он лежал в тесноте гроба, – уже в 9-м классе некоторые ученики не знают, кто такой Лермонтов, кто такой Твардовский, а ты надеялся на… эх…».

И я, не особенно любезный с ним в нашем злющем союзе писателей, не кумившийся даже за рюмкой, вдруг затосковал по нему, пожалел, что сейчас выйду на улицу Красную и не застану его нечаянно с кожаным фронтовым планшетом в руке – как бывало не раз. Да, не раз: «Здравствуй, ты не в союз ли писателей? Ну, пойдём…». Он тотчас что-нибудь скажет, завербует тебя в союзники: «Виталька опять погрёб в Крайком докладывать. Меня и детектива Федоренку приписал к самостийникам. И будто я раскопал идеологически вредный гимн «Ще нэ вмэрла Украина»». – «А я по матери воронежский хохол, так что можешь признаваться громко». – «Та то ж. «Через ту бандуру» бандуристами станем. Все великие, а мы с тобой… идеологически вредные. Так же?» – «Не наговаривай на себя. Тебя в крайкоме милуют». – «Но не так, как некоторых. Всё же объясни мне, Иванович, что происходит в нашей литературе?.. ─ Он с обычным своим шутливо-хитроватым, почти детским смирением разводил руки. ─ Не пойму. Якобы очень известному поэту исполнилось девяносто лет. Его любят в крайкоме партии. Колхозники, когда он приезжает на полевой стан и выступает, кормят его жирным борщом со сметаной и котлетой по триста грамм каждая, все радуются его величию, но почему-то поздравил его открыто только журнал «Здоровье» А? Объясни мне, ты ж грамотней меня, пять лет учился, а я четыре и три месяца… Любовь застала, бабёнка вешалась из-за меня…».

Я мог только захохотать…

Теперь не поверну я в союз писателей на улицу Коммунаров.

Да и союз писателей уже выдворен. Если бы подошёл к ступенькам Варавва с планшетом, его не пустили бы: там великая перестройка. Кто-то захватил старое здание Шкуропатских.

 

* * *

– Жалко Ивана Варавву… – понуро сказал гость редакции, который заходил к нам «получить заряд» и за нами понаблюдать; понаблюдать да потом и описать, порядочно изувечив. – Без Вараввы жить стало скучнее. – И приходилось гадать: правда ему скучнее или просто болтает. – Жалко. Что-нибудь да скажет. Из всех наших поэтов (какими они себя по ошибке и гордости считают) он всё-таки настоящий, самый народный.

– Самый кубанский?

– Самый. Он сочинял казачество, читать его странно, но самого его жалко и без его ходячего фольклора скучно, почти запорожского. Он из тех, кто, если бы жил в Сечи, писал знаменитую угрозу турецкому султану, и если бы Репин увидел его в Пашковской, точно зарисовал бы и вставил в свою картину.

Все в редакции счастливо и ехидно улыбались, и гость скромно просиял оттого, что его речь поняли как надо.

– Я тоже не привыкну, что не встречаю его на улице.

– Он и умер, как вот снег тает весной, – сказал гость кротко. – Восемьдесят лет ему мало. В екатеринодарском дворе стоит дуб трёхсотлетний. Последний, наверно. Вот и Варавве надо было жить дольше всех.

– …Пока не срубил бы какой-нибудь олигарх.

– Пожалуй.

– Но филологический мир даже не вздохнул.

– А его нет у нас, филологического мира на Кубани. Преподаватели, в основном вздыхатели по кумирам Серебряного века... Там Николая Рубцова, Василия Белова, даже Шукшина не жалуют... Среда неполноценная. Есть кандидаты и доктора наук, недорого обмывшие свои диссертации. «Дикое поле», – как любил повторять Варавва, но он, правда, имел в виду поле половецкое и времена дальние. Какая-то имманентная неполноценность, остатки партийно-агитационной рухляди. Так и не обрели духоподъёмную стать… А Варавва был натуральным.

И мы стали копировать интонацию Вараввы, его жесты, его слегка бычий упрямый наклон головы, игривое притворство, его провокационное удивление, когда он отрицал чьё-нибудь творчество с помощью хитрого вопроса.

И сколько весёлого доброго вспомнилось!

С этим дымком воспоминаний я и шёл домой по улице Красной. Поднялся на третий этаж в свой кабинет, присмотрелся к секретерчикам и полкам, где забытыми лежат мои тетрадки, амбарные книги и папочки.

Кое-что из прославлений наших кубанских писателей в местных газетах я вырезал и складывал в папку «Кубань», вырезал порою с незаметной усмешкой, поскольку местная печать всякое изделие величала… златотканым.

«Он ушёл в бессмертие вместе со своей эпохой, и теперь нам придётся привыкать жить без него», – писали об одном поэте-пустомеле, жеманном как женщина. Гомерические преувеличения сходили всем с рук потому, что этого обычно никто не читает.

Про Ивану Варавву напоминают в папке четыре газетных полоски, одна бьёт в глаза длинным заголовком: «Образ главного героя фильма «Офицеры» списали с кубанского поэта».

И имя у героя Иван Варавва.

– Борис Васильев списал с меня, что офицер Варавва был влюблён в чужую жену.

Ему почему-то нравилось это. Хотел быть известным поэтом, а стал только однофамильцем героя, которого сыграл Василий Лановой.

– Мы учились с Васильевым в Литературном институте. Покажусь тебе нескромным, но за мной девчата табунами бегали. Не последний казак был Варавва. Одна даже вены себе резала, а потом утащила к себе поэта, он известный стал как Евтушенко, фамилию скрою... Ну и Васильев, когда писал для кино «Офицеров», без спросу вставил мою фамилию, – мол, добрый Варавва стерпит. Славы добавится, ладно.

Среди листочков лежала пожелтевшая вырезка из газеты «Кубанские новости». Я забыл. Ему исполнялось 70 лет, и все кинулись напоминать ему, что он из казаков.

«В истории его рода лихой атаманский посвист, и побег из Соловков, и жалованные красные командирские шаровары».

Я тоже назвал своё приветствие «Родство».

Помню, писал в Пересыпи, воображение разыгралось, я взбрыкивал с постели, писал строчку-две, тушил свет, потом опять вскакивал, присаживался у печки и курил, отрывался к столу, закреплял новое, и так до пяти утра общался с Вараввой, который спал где-то в Краснодаре или в Горячем Ключе и не подозревал, что я о нём беспокоюсь, приближаюсь к нему чувством. Он, когда газета вышла, так и не сказал мне ничего, а я не спрашивал.

 

                          РОДСТВО

 

Счастливый ты человек, Иван Фёдорович. Ты поэт, потомок запорожцев, и потому поймёшь меня: запорожцы, даже те, кто прожил в Черномории добрых двадцать-тридцать годов, крепко тосковали по Сечи.              

А ты на родной Кубани юбилей свой справляешь. Хоть Екатеринодар, в который тебя запихала поэтическая судьба, и далеко от станицы Староминской, а всё же высокие тополя у дороги как бы успокаивают тебя: за речкой, за одной да другой, третьей будет уже и Староминская. Счастливый, счастливый Варавва, казак, родившийся, правда, уже после атаманского правления. Ну как я тебя могу не поздравить?! Это ты мне передал нечаянно, мимолетно такую деталь народного скрытого чувства, которую можно найти только в «Тихом Доне», и я её, конечно, заграбастал в свой роман. Народ всегда кормил писателей своей простодушной мудростью. И его речь, его наблюдательность, его утренняя прозорливость, первородство бытия в тебе с детства. Перечитываю твой очерк «Память казачьего рода». Да, счастливый Иван. Не завидуй ничьим регалиям, не проси их. На твоих плечах эполеты покраше генеральских – с одним длинным словом: «Староминская». И какая же это была славная степная станица! Ты знаешь это от батьки и матери, от деда и соседей, от раскулаченных и уцелевших. А что рассказывают архивы! Я ещё потому тебя поздравляю, что ты, пока я много лет рылся в старых казачьих бумагах, всё время мне попадался. Ну не ты лично, а фамилия твоя. На кордоне ли, на сборе певчих в Екатеринодаре, на войсковом параде в какой-нибудь почтенный юбилей, в эшелоне Царского конвоя, на обеде с царями в Круглике и в палатке под Усть-Лабинской всегда были твои станичники. И всегда я думал: вот если бы я здесь родился, то и мои предки застряли бы в строчках, в бумагах с печатями, подписями командиров полков, станичных и наказных атаманов, и я бы устроился в архив сторожем, чтобы доверяли мне читать толстые «дела» день и ночь и перебирать червонцы казачьей славы. Но ты и без архивов всё помнишь.

Однако я к твоему юбилею приготовил сюрприз. Про одно ты не знаешь наверняка. Получай!

В «Истории Хопёрского полка» В.Толстова, в приложении документов ты, если захочешь, найдёшь нечто приятное для себя и внуков своих.

Это было в 1803 году 2 апреля. Государь император Александр I издал Указ. Указ государя длинный, я цитирую лишь окончание резолюции кубанских чинов.

Сейчас полпачки сигарет выкуришь. «ИЗБРАННЫМ вследствие заключенной по оному Его Императорского Величества Указу в 29 день декабря резолюции из штаба и обер-офицеров на 20 полков полковым командиром быть в конных полках – подполковникам: Бурносу, Малову, Еремееву, Котляревскому; капитанам: Романовскому, Кухаренко, Ляху, Кабеняку, Вербцю; в артиллерию – капитану Кифе; во флотилии капитану Животовскому; в пеших – капитанам: Гельдышу, Варавве, Покатиле...

Подписали полковник и кавалер Бурсак, асессоры: Кухаренко, Животовский».

Какие фамилии! В доме атамана Бурсака ты можешь теперь пить чай бесплатно и курить, не выходя на крыльцо. В доме атамана Кухаренко тебе обязаны давать любые книги из Америки (а наши, поспевая за цивилизацией, кубанские книг не собирают). На углу улицы им. Котляревского я живу. Потомок Ляха был в начале нашего века начальником войскового штаба в Екатеринодаре. Род Кифы жил под Динской. Про Животовского расскажу на банкете, когда выпьем.

Вот из каких далей все вы тянетесь к нам.

И когда тебя демократы или какой-нибудь нахал-перерожденец грубо спросит: «А ты, Варавва, откуда такой взялся?!», то отвечай ему загадочно и твёрдо: «Да я, господин либерал, прямо из Указа нашего царя Александра I за номером таким-то». Пусть знают, что история предков дышит тебе в затылок.

Дай Бог тебе здоровья, многая лета, хороших авторучек (каких много у того, кто писать не умеет), патриарших всплесков в работе. Служи России, Кубани, да смотри, как просил тебя батько, провожая на фронт, «чоботы не загубы». А уж если будет тебе под либералами трудно и одиноко, – перечитывай Указ государя Александра I и резолюцию за подписью Бурсака, и силы жизни потекут к тебе по таинственному древу предков.

Виктор ЛИХОНОСОВ, москаль

 

* * *

В общении Варавва игрался и откровенно, ласково-шутливо похвалялся этим, сам посмеивался над тем, что говорил, и посмеивались все вокруг, и все были довольны. При встрече от него ожидали шутливого «коварного» разговора. Я всегда поддавался такому настроению и порою первый задевал моего прославленного собеседника несерьёзной речью.

– Ну как там – написал чего-нибудь «Боян бо вещий»? Где князь Игорь, куда повёл дружину: на половцев или к чорнобровой дивчине? Пойдём ударим по пивку или «почнём… повесть печальную от старого князя Владимира до молодого Игоря Святославлевича…».

Он перевёл «Слово о полку Игореве», и меня поражала его смелость.

– Да, я думаю, если дойдём до Кузьмы Катаенко, то он наведёт наше храброе воинство на землю половецкую. И мы погуляем за землю Русскую.

Сразу становилось легко и можно было говорить о чём угодно, ехидно сплетничать над кубанскими письменниками, ворошить скабрезным словом некоторых местных дамочек, без страха и оглядки пообсуждать махровую партийную идейность секретаря крайкома Кикилы.

Как-то столкнулись на банкете в институте культуры, говорю ему:

– Иван Фёдорович, ты коммунист, в Бога тебе верить нельзя, а в Аллаха можно? Чего ж ты отрекаешься от предков, они были православными. Написал «Подражание Корану». И засыпаешь, судя по «подражанию» с молитвой: «Аллах мой, сохрани меня». Зачем тебе бусурмане.

– А может, у меня в роду турки были. Может, моя бабка или прабабка зачала от турка. Чего ты напал? Ты на нашу казачью землю приехал из Сибири на яблоки та груши и указываешь, как Варавве писать. Варавва партийный, но когда с Кузьмой крепко выпьет, по ошибке поклонится аллаху. Так же?

И мы обнялись.

И я уже привык подшучивать, иногда, может, и перебарщивал, зарывался в своей вольности, иногда даже, будучи кацапом, поучал щирого казака:

– Ты что ж перекладаешь, Иван Фёдорович? Поэт, называется, кобзарь, понимаешь.

– А шо, господин урядник? Шо скажете есаулу?

– Да как же. Хвастаетесь, будто песни в станицах собирали.

– В станицах. Где ж больше…

– «За свит встали козаченьки…». Ещё темно было. Так? Или я тупой кацап? Москаль проклятый. А? А вы, господин есаул, кобзарь, напечатали вот что: «Засвистали казаченьки поход с полуночи…». Кто из нас кобзарь?

– Кобзарь тот, кто ведёт в корчму, подносит и платит, – отделался поэт. И мы пошли пить пиво.

– А у Захарченко как? – спросил он за стойкой.

– И у Захарченко так же. Вы советские казаки.

– Тогда закажи ещё кружку. Ты кацап и ошибаешься.

За год до смерти он позвонил мне (а звонил раз в сто лет) и заговорил ласково – может быть, потому, что прежде полчаса любезничал с моей супругой Ольгой Борисовной, которая частенько, если сердилась на меня, укоряла примерами из жизни Ивана Фёдоровича Вараввы.

– Иванович… Мы с Ольгой Борисовной твоей решили, что на Кубани писателей осталось двое… – Молчание тянулось до-олго, как-то хитро, и даже «сквозь провода» виделась улыбка поэта. – Ты знаешь, что было на Руси «Дикое поле». Это южные степи. Ты знаешь географию, читал Льва Гумилёва. Так вот, господин лауреат (у тебя премий больше, чем у меня), так вот… «Дикое поле»… в литературе, значит… это… это… «Слово о полку Игореве», Чехов… Иван Варавва… – молчание длилось бесконечно, века – … ну и Лихоносов… Как ты на это смотришь?

Я не стал смеяться.

– Предлагаю твоему журналу переводы с греческого. Кого? Квинт Гораций Флакк. Оды и эподы.

– Да это же римлянин. Он писал на латинском.

– С латинского Варавва и перевёл. Подстрочник купил у одного еврея. – И мы в трубку захохотали. – Горация, того самого, что Квинт, а также Флакк, переводили Семёнов-Тян-Шанский, Церетели, Шервинский. Не обошлось, конечно, без Гинцбурга. А теперь в древний Рим вступил казачьей ногой и Варавва. Как тебе это?

– Оды и эподы? Не возьму. Легче будет напечатать письмо запорожцев турецкому султану, чем твоё казацкое переложение Квинта да ещё Флакка, понимаешь, Горация. – Опять похохотали в трубку. – Будучи плохим писателем, не таким смелым, как мой друг Варавва, я ещё давно зарубил на своём литературном носу стихи Горация: «Редко ты пишешь! Едва ли четырежды в год ты пергамент в руки возьмёшь! Лишь только наткал и опять распускаешь, сам недоволен собой, что вино и сопливость мешают, славы достойный труд совершить. Чем кончится это?». Если переведёшь это лучше некоего Дмитриева, я поведу тебя в ресторан «Самурай».

Пошутили, но расстались как-то грустно. Переводы стихотворений Горация, жившего до нашей эры, появились-таки в бывшем Екатеринодаре в начале ХХI века в исполнении Ивана Фёдоровича – без всяких шуток.

Затмение русской культуры уже расцветало вовсю. Перевелись толковые редакторы, убавились тиражи, Тибул, Катулл, Проперций, Овидий, Вергилий и даже Гомер превращались в неизвестные фамилии.

Я всё-таки позволял себе повеселиться. Не зная, что Варавва тяжело болен, врывался к нему звонком.

– «Ты бежишь от меня, Хлоя, как юная лань…». Сожалею, что эти строчки Квинта ты не перевёл… Выбирал почему-то стихи без женщин. А Гинцбург и Семёнов-Тян-Шанский не брезговали и, желая наверно потрогать ножки, и шейки, обращались вместе с Горацием к Диане, к Фидиле, к Гликере, к Хлориде, ну и к Лукреции.

– А я чуть вместо милой Прозерпины не подставил: «Марине Шапиро…».

– О-ой, Иван, ну тебя…

– Да что-то помешало. Наверно, строчки о Сафо увели меня в другую сторону: «…обители блаженных, где на лесбийских тоскует струнах Сапфо…». Вот так. Алкей взмахнул золотым смычком, а казак Варавва растерялся.

Таких облегчающих душу «контактов» набежало за сорок лет множество. И между тем жил Варавва как будто в стороне от меня, где-то на отшибе, изредка являясь в нашу толчею с планшетом в руке, в первые минуты чужой, и хмурый. Жили в писательском сообществе, не ожидая потерь, никаких трагедий не предвидя, ходили на писательские собрания, выступали с речами и тут же, на перекуре, их забывали. Надоедали друг другу уже одним присутствием в городе и толкотнёй в местном издательстве, ездили в станицы славиться своими стихами и прозаическими деяниями, угощались там в особых уголках и на фермах, не удивлялись чьей-то поторопившейся старости, скрипели, скрипели пёрышками. Как вдруг и у молодых, «ещё молодых», бодрых и собиравшихся коптить свет вечно, начались юбилеи: сперва лёгкий, потом потяжелее, а потом и опасный. Так старел и Варавва. Вроде недавно заглянули мы своей толпой на земли бывшего Марии-Магдалинского монастыря, побродили там возле остатков загубленной обители, вокруг нас ютились хуторские женщины, что-то спрашивали, мы шутили, а Иван Варавва, выхватив взглядом самую яблочно-румяную, задорную, подступился петухом, привлёк её к своему плечу и при всех уговаривал: «Ты мне, дивчина, нравишься, глазками пугаешь мою страсть, теснее стой, теснее, Варавва не обидит, пригреет и перед сном, и на заре, не смейся, родная, дрожи от меня, будешь всем хвастаться, что тебя сам поэт Варавва прижимал и щупал, а если захочешь, то я подумаю-поразмышляю и сватов зашлю, монашки со святых небес благословят нас на долгую незабываемую жизнь, так же, моя дорогая красавица? Уже млеешь, уже любишь поэта, уже согласна, так же?».

У бывшей трапезной долго шутковали, «знаменитый поэт Варавва» (как он сам насмешливо представился вначале) обласкал словом и других хуторянок, всем раздал надежды на счастье с теми, «кто, слава Богу, стихов не пишет», и осенний вечер тот на намоленной и оскорблённой земле запомнился, может, кому-то надолго.

Ты плакала чистой слезою

И плакала нива росою,

И плакал водою ручей, –

Опавшей листвы книгочей,

И девушка – чистой слезою,

И ивушка – чистой красою,

И светлой водою ручей, –

Не плачьте в подушку ночей!

Я сам свою душу потрачу:

Мужскою слезою заплачу.

 

– Полюбила? Уже зацепил душу?

– Куда ж от вас денешься… Уже полюбила.

– Уже и я сохну! – подстраивалась к ласке подружка.

– Обои греть меня прискочете? Тогда слушайте… Тихо! Поэт Варавва слово взял.

Его провожали до автобуса, вели с боков под руки, а мы по-сиротски завидовали чужому счастью.

– Ждите. Как помолодею, приеду.

Но старость подкралась, и нигде его, некогда кудрявого, глазастого, уже не дождались.

 

* * *

«Было, но где-то затерялось время, когда на улице Красной прохожие заглядывались на большой фотографический снимок, вставленный в витрину художественного салона: на вас смотрел ещё молодой, уверенный в своей привлекательности и силе поэт Варавва. Казалось, он будет вечно благословлять гулящих. Но…

В последний свой приход в редакцию журнала «Родная Кубань» он был особенно разговорчив. Вспомнил, как учился в Литературном институте и как хотели женить его на москвичке, да ничего у заводил не вышло. «И что бы я там делал, в этой Москве? Не-ет. Тут моя степь, нива моя, курганы, тут казаки». Уже он не был похож на того Варавву, который лет десять назад сиживал с нами на берегу Кирпилей под Тимашевском. Нестерпимо блестела заводь, стена камышей клонилась на сторону, розовые, лиловые, белые и тёмно-красные, столь любимые и сегодня на хуторах близ плетней, красовались мальвы. В редакции поэт был печальный.

«Внуков моих увезли в Америку, и им Россия не нужна… Вот какая история».

Там же у Кирпилей шутил он с женщинами: «Подходите по очереди, я вас поцелую, а тогда вечером кому-нибудь скажете: «Меня поцеловал поэт, Иван Варавва!».

 

* * *

Когда с кем-то расстанутся навсегда, обретают острый или нежно элегический смысл вещи, письма и прочее, светятся обидой и грустью. Всё кажется важнее, чем было.

У меня осталась простенькая карточка. На обороте напечатано: «Уважаемый тов. Лихоносов! 24 сентября с.г. в 14 часов состоится закрытое собрание писателей Краснодарской писательской организации. Повестка дня: «Пропаганда художественной литературы – дело большой политической важности». Ответственный секретарь И.Варавва».

Было это в 1973 году. Убейте меня, но не припомню этого дня, этого пустого заседания и кто на нём выступал под надзором партийного инструктора. Но чего-то жаль. И так драгоценна знакомая подпись моего тогдашнего начальника, имевшего некоторое касательство к появившейся попозже пакостной статье обо мне в альманахе «Кубань». Все ссоры и подвохи потеряли значение.

Книжки свои он дарил моей супруге Ольге Борисовне.

А я не обижался на него.

 

* * *

Прочитал бы это всё о себе Иван Фёдорович, то наверное сказал бы кому-то: «Сразу видно: писал не казак. Все кацапы такие. Понаехали, живут тут, а нас не чуют. Ещё и романы исторические пишут. Их деды к нам в лаптях заявлялись, на заработки, а Лихоносов уже в туфлях приехал, хлопец конечно способный, но с первой строчки видно, что кацап… Однако не обижайте его. Тихо! Варавва говорит».

А при встрече со мной сказал бы похитрее и любезнее: «Говорят, Виктор Иванович, ты про меня хвалебную статью написал, я ещё не читал, но отзывы положительные. Нету Кузьмы Катаенко, а то бы сейчас посидели у него. Так же? В Тамань скоро поедем, Лермонтова с Печориным проведаем».

Старый телефон его остался в бумагах моих: 2-58-03. Но не позвонить. И в Тамань уже не поедем. И не скажу при встрече в союзе писателей: «Вчера, Иван Фёдорович, в архиве с твоими староминскими казаками опять на станичном сборе сидел. Атаман Ус… («Емельян Иванович, – перебил бы Варавва, – умер в Нальчике») аттестовал Семёна Кочергу как «поведения и нравственных качеств хороших» («Знаю, недалеко от нашей хаты жил»), отправляли его в 12-м году в царский конвой в Петербург и подписались, кроме нас тобой (ты родился позже, а я кацап) все: и казначей Кибалко, и Горб, и Детынченко, и Бардак, и Чепурный, Городниченко, Жерновый, Гавриш и Иуда Кунда, и пошли они довольные собой к хатам, ещё не зная, что мы с тобой через сто лет вот так в союзе писателей будем балакать о них, курить и простенько забавляться. А?».

Пошутили бы, пивка выпили. Но, каюсь, в союзе писателей тогда так просто не выпивали. Дисциплину кое-какую и нравственность соблюдали. За хорошее поведение могли бы и в царский конвой попасть. И написал бы Иван Фёдорович не про сапоги, а про тяжёлый сундук, с которым грузились счастливые казаки на станции Кисляковской.

Разве такого Ивана Варавву сочинил в сценарии «Офицеры» московский либерал Б.Васильев?

 

Комментарии

Комментарий #2272 12.04.2016 в 07:34

Прекрасно!