Дмитрий ЛАГУТИН. ИСТОРИЯ С ПЕГАСОМ. Рассказы
Дмитрий ЛАГУТИН
ИСТОРИЯ С ПЕГАСОМ
Рассказы
ВОЛНЫ ИЛИ ДЫМ, ИЛИ СОН
Когда-то давно, в детстве, я услышал эту мелодию – услышал походя, краем, что называется, уха.
Мелодия заблудилась во мне.
Мы шли через парк – с родителями. Отец что-то рассказывал, мать смеялась. Направо одна за другой уплывали лавочки – ни одной свободной. Не помню, искали ли мы места, чтобы присесть, или просто гуляли – если уж на то пошло, то отец вот всегда предпочитал ходьбу стоянию на месте – не говорю уже о сидении.
Слева парк расступался, впуская в себя ровный круг сквера, а на том его конце, прямо напротив нас, вырастала несуразная, асимметричная сцена. На ней восседали люди с инструментами – целый оркестр – перед ними на асфальте стояли ряды стульев. Почти все пустовали, но это ничего.
Оркестр играл для меня.
Левой рукой я сжимал отцовскую ладонь, а в правой покоился стеклянный шарик – мое сокровище. Шарик был большой, темно-зеленый с переливами, и в глубине его как будто застыли волны или дым или сон – и в самом центре покоились два сверкающих пузырька. В одном месте шарик был потертый, в другом серел небольшой скол, но если закрыть на это глаза, то лучше шарика я в жизни не видел.
Я нашел его. Точнее не нашел, а – обнаружил. А еще точнее – откопал, когда меняли забор и из земли вытаскивали поочередно толстые металлические трубы, служившие забору опорой. Их вытаскивали, чтобы переварить или что-то в этом роде – и только потом вернуть на место – потому что новый забор должен был быть не деревянным, а железным, и его уже следовало бы звать не забором, по старинке, а, например, оградой. После каждой трубы в земле оставалась настоящая дыра, в которую можно было засунуть руку чуть ли не по плечо. Это было идеальным тайником – если, конечно, вы были согласны спрятать что-то навсегда. Ну, или, во всяком случае, надолго – кто знает, когда эти трубы выкопают вновь?
Мне казалась очень привлекательной идея спрятать что-то надолго – да хоть бы и навсегда; я перерыл все свои игрушки, долго рассматривал каждую – и в итоге остановил свой выбор на крохотном жучке, сплетенном из бисера, – которого, я, к слову, тоже нашел – в детском саду, в пустом шкафчике. На шкафчике красовался тигренок, у тигренка был содран хвост, а жучок был оранжевым и очень ловко сделанным. Видно было, что его сплел очень способный человек, а раз вы умеете плести таких изящных жучков, думаю, вы не расстроитесь, потеряв кого-то из них – или не потеряв, а забыв в старом шкафчике с тигренком, который вам больше не нужен, так как вы выросли и больше не ходите в детский сад. Я так думаю.
В общем, я расцеловал жучка, положил его в коробок из-под спичек и торжественно понес прятать в одну из дырок. Трубы должны были вернуть в самом скором времени.
Без забора палисадник выглядел каким-то растерянным, а тут еще эти дырки. Я прошел мимо первой, второй, третьей – и остановился у четвертой. Раньше в этом месте к забору – и трубе – вплотную прижимался куст сирени. Теперь, когда ни забора, ни трубы на месте не было, куст почти завалился, точно был пьян – знаете, когда вы не совсем трезвы и опираетесь на плечо друга, и вдруг друга из-под вашей руки кто-то выдергивает – и вы почти падаете. Вот и куст как-то накренился и будто шатался. Помню, что сирень тогда как раз цвела, и я постановил себе на обратном пути нарвать цветов на кухню – на кухне всегда должны стоять цветы, хотя бы летом, на крайний случай, – но, конечно же, забыл про это, потому что нашел шарик.
А нашел – обнаружил – я его очень просто. Я подлез под накренившийся куст, уселся прямо на землю и, закатав рукав, запустил руку в дырку. Рука ушла, как я уже говорил, почти по самое плечо. Сперва я просто положил коробок на самое дно, но потом достал и решил еще немного прокопать вниз – чтобы труба ненароком не раздавила запрятанное. Я вынул коробок, положил его на траву, снова запустил руку в дырку и принялся скрести пальцами. Вот тогда я и нащупал вдруг что-то твердое. Сперва я здорово испугался и даже отдернул руку – мне показалось, что в попытке спрятать маленького искусственного жука я наткнулся на большого и настоящего, – но потом снова протянул пальцы и попытался на ощупь понять – что там такое? Шарик легко поддался, вынырнул из земли – и спустя мгновение я уже обтирал его о штанину, а спустя еще одно смотрел сквозь него на свет. Благо день был солнечный.
Ко мне подошел Руслан по прозвищу Канарейка – он постоянно слонялся по улице туда-сюда и за всеми наблюдал, у него отец пил, а мать жила отдельно, у сестры, и Канарейка, к слову, – это фамилия, а не прозвище, но я об этом узнал только позже, – подошел и спросил, что это такое я нашел. А я сунул шарик в карман и сказал: «Ничего». И спросил, как его кот, – они недавно подобрали кота на улице, – а он ответил, что это оказался не кот, а кошка, и что скоро она окотится, и что он пойдет стоять на рынок – отдавать котят – и позвал меня с собой. Я согласился и сказал, что сейчас мне надо бежать. Вот просто бежать – так я занят сейчас.
И после этих моих слов мы еще с минуту молча смотрели друг на друга – он, видимо, ждал, что я встану и побегу, а я ждал, что первым удалится он – и я смогу-таки спрятать своего жучка. Наконец, Канарейка сунул руки в карманы и молча, не попрощавшись, двинулся прочь. Когда он скрылся за гаражом, я бережно опустил коробок в дырку, соскреб со стенок земли – чтоб прикрыть его – еще раз посмотрел на солнце сквозь шарик и – побежал.
С тех пор шарик стал главным моим, самым ценным, сокровищем: я таскал его с собой всюду, где только можно, катал по парте в школе и подбрасывал, гуляя по улице. Однажды я подбросил его слишком высоко – и только чудом сумел поймать. На какое-то мгновение мне показалось, что он исчез в синеве неба.
В шарике застыли два пузырька – крошечных, серебряно-белых. И я все время размышлял – вот когда они застыли, в тот самый миг, они стремились друг другу навстречу или бежали друг от друга прочь? Один пузырек как будто лежал на волне – или лепестке или сне – а второй висел в пустоте, ничего не касаясь и ни на что не опираясь.
Когда я стал старше – и выяснилось, что я не прочь просиживать вечера за книгой, – мне вдруг стало казаться, что шарик – а он сохранился, он теперь лежал в серванте, в одной из вазочек, вместе с бусами, значками и монетами, которыми вазочка была почему-то наполнена до краев, – мне вдруг стало казаться, что шарик похож на душу. Не только на мою душу – но вообще на любую. Когда бабушка заговаривала о душе, я представлял, что внутри меня катается вот такой зеленый шарик с двумя пузырьками. И когда кто-то говорил, что у него душа ушла в пятки, я прямо слышал стук чего-то маленького и круглого у самого пола.
В разное время мне то казалось, что шарик – моя душа, то – что это чья-то чужая душа, которую я почему-то нашел под трубой. Я всматривался в мутное стекло и пытался понять – чья? И мне все время думалось, что это, наверное, очень хороший человек, с красивыми мыслями и чувствами, но, наверное, недостаточно твердый, какой-то весь плавающий, податливый.
Возможно, этот человек не стеснялся, например, заплакать при всех.
А иногда мне казалось, что это не душа, а мысль. Или чувство. Или стихотворение. Или чья-то тайна.
А потом я – смешно сказать – такое богатство потерял. Потерял дома. И как потерял-то! Решил, что негоже ему обитать в вазочке и стал искать новое, более достойное место. В итоге я его за неделю спрятал, наверное, в дюжине самых укромных тайников. И какой-то из них меня, вероятно, устроил, потому что я забыл про шарик аж на месяц или около того. А когда вспомнил – и полез искать, – вдруг понял, что запутался и забыл, куда же я его в итоге схоронил. Перерыл весь дом и не нашел. Вот это была трагедия!
Но в душе я был как-то даже рад – я точно знал, что он рядом, хотя я его и не вижу, и точно знал, что теперь я его уж точно никогда – вообще никогда – не потеряю по-настоящему, как потерял бы тогда, не поймав. Он бы тогда упал мимо ладоней и укатился в траву – и все, ищи-свищи. У нас трава – ого-го, не то что шарик, себя можно потерять.
В общем, формально я остался без своей находки. Но тогда, в парке, давным-давно, он еще был при мне.
Мы шли с родителями, я держал отца за руку – и лавочки убегали вдаль одна за другой, и сцена эта, а на сцене – оркестр.
Пахло так густо, так дурманяще – что-то цвело, а что – не разбираюсь, не могу сказать. Листва была зеленая, сочная, густая – мы шли как будто в шатре.
И вот тогда-то до моего слуха и донеслась та мелодия.
Происходившее я помню буквально фотографически. Отец только что сказал что-то смешное – он вообще тот еще шутник. Мать смеется. Нам навстречу летит здоровенный мыльный пузырь, по его поверхности бегут разноцветные волны. Я смотрю в сторону и вижу девочку, выпустившую этот пузырь. Она сидит на одной из лавочек, рядом с ней женщина с длинными светлыми волосами. Очередной радужный красавец лопается, не сорвавшись с соломинки, и девочка жмурится, у нее веснушки и ямочка на подбородке. Женщина всплескивает руками. Кто-то за моей спиной кричит звонко и радостно: «Саша! Я здесь!». В это же мгновение за деревьями начинает хлопать салют.
И вот сквозь эти хлопки, как будто огибая их, просачиваясь между ними, подхваченное, доброшенное до меня этим радостным возгласом – «Саша! Я здесь!» – отразившееся в разноцветном зеркале пузыря, моих ушей касается какое-то сияющее, ослепительное чудо – последние ноты какой-то дивной музыки, сплетенные в коротенькую, но невероятно красивую мелодию.
Тогда я ничего не понял. Я только выронил свой шарик – и он покатился куда-то вбок, в сторону сцены.
Я выпустил отцовскую руку и догнал беглеца.
И мы продолжили прогулку – я тогда ничего не понял, да.
Но с тех пор чудная мелодия заблудилась во мне. Я никогда не мог поймать ее, ухватить, и всякий раз понимал, что это была именно она, только когда она уже затихала. Вероятно, я путано изъясняюсь, поэтому приведу пример – из недавнего.
Я поднимался в лифте. Зашел один – в пустую кабину – но уже на втором этаже остановился, двери раскрылись, и внутрь шагнул грузный мужчина в деловом костюме. На пятом кабина дала еще одну остановку – вошла женщина с девочкой лет шести. Девочка держала в руках тряпичного зайца, прижимая его к себе таким образом, что его уши касались ее подбородка. У зайца были голубые глаза-пуговицы и черный нос горошиной. Когда двери раскрылись на моем этаже и я уже почти вышел, девочка посмотрела на мать – а это несомненно была ее мать, они были очень похожи друг на друга – и спросила:
– Почему мы не выходим?
Когда двери сомкнулись за моей спиной, и лифт снова загудел, уползая вверх, я понял, что вот только что, вот до самого этого мгновения, в моей голове, в моих мыслях, во всем моем существе звучала, кружилась, повторялась та самая мелодия. Как только я это понял, она стихла.
Таких ситуаций на моей памяти было несколько десятков. И всякий раз я опаздывал на какую-то долю секунды. Если же я пытался вспомнить ее или, быть может, воспроизвести – насвистеть там или еще что – она укрывалась так глубоко, что я даже примерно себе не мог представить, из каких мелодий она состоит.
А я немного понимаю в мелодиях, надо сказать.
Но тогда, в парке, повторюсь снова, я ничего не понял – я только как будто на секунду ослеп наоборот. То есть вот представьте себе, что вы ослепли, а теперь представьте, что вы ослепли наоборот – не знаю, как сказать иначе. Я как будто превратился в иголку, или щепку, или камешек – и ухнул куда-то – не вниз, а как будто – внутрь. А внутрь чего – я и сам не знаю.
Да.
На этом я хотел закончить, но понял, что просто обязан написать о Канарейке – о Руслане.
Руслан стал учителем математики – лучшим в нашем городе. Не так давно он получил какую-то престижную премию, его звали в Москву, но он не поехал. Про него приезжали снимать фильм, да. Школа, в которой он преподает, – самая желанная, в нее стремится весь город. Выпускники воют в унисон, прощаясь с ним.
Я никогда – никогда! – не мог подумать, что математика вообще может кого-то так удивлять. Хотя тут дело, конечно, не только в ней.
Но я же не учился у него – мне не понять. Я даже на рынок с ним тогда не пошел – хотя пообещал. Соврал, что заболел, и убежал на речку купаться. А Руслан пошел и раздал всех котят – а их было, представьте себе, пять! Я видел, как он идет с пустой корзиной – машет ей и только что не приплясывает. Я тогда как раз возвращался с речки – и, увидев его, спрятался за гаражом.
Я был без футболки – повязал ее на манер пояса; и мне страшно жгло плечи. Спрятавшись, я одним коленом уперся в песок, а второе маячило перед самым моим носом и прямо сияло – до того оно было загорелое, точно бронзовое. И я посмотрел на это колено, и мне стало очень, очень стыдно перед Русланом, – что я обещал пойти с ним на рынок и не пошел. От стыда мне показалось, что на меня выплеснули ведро ледяной воды. Это было очень неприятно.
Его родители, к слову сказать, помирились – отец бросил пить. Никто даже не верил сперва, а он, правда – взял и бросил. У них все прекрасно сейчас – такие милые старики. Очень любят говорить о сыне – краснеют, запинаются, глаза опускают, но тему не меняют, что вы.
Они живут в очень уютной – я бывал у них не раз – двушке. Три окна выходят на парк, два – во двор. У каждого окна висит по кормушке – и там постоянно кто-то щебечет.
У них все прекрасно, у них все просто замечательно.
ДЕДА
– Что тебе нарисовать?
– Котя.
– Котика?
– Да!
Девочка захлопала в ладоши.
Защебетал дверной звонок.
– Птичка!
– Деда пришел.
Девушка положила мелки на ковер и встала. Девочка заплясала:
– Деда! Деда!
– Стой ровненько!
Девушка вынырнула в коридор, повернула ключ и вернулась в комнату.
– Деда, привет! – крикнула она. – Мы тут!
Девочка, смеясь, отбежала в угол и спряталась за кресло.
В коридоре зашуршали пакеты.
– Оля, снова тапки не могу найти.
– Под обувницей.
Зашаркали шаги, дверь приоткрылась, и в комнату заглянул, расплываясь в улыбке, старик.
– Здравствуйте! – сказал он и вошел.
За собой он тащил огромный разноцветный сверток.
– Деда! – всплеснула руками девушка.
Она обняла старика и поцеловала в щеку – в редкую белую бороду.
Старик посмотрел по сторонам и ахнул.
– А где же Ирушка?
Девочка, выглядывающая из-за кресла, сделала хитрое лицо и сказала:
– Ку-ку!
Старик отпустил сверток, раскинул руки в стороны и принялся шагать туда-сюда, держась подальше от кресла.
– Где же Ирушка? Кто-то прокукукал, а кто – неясно!
Девочке надоело прятаться, и она с писком выбежала на середину комнаты.
– Вот же она!
Старик, кряхтя, подхватил девочку на руки и принялся целовать. Девочка засмеялась, стала отпихиваться, прятаться от бороды.
– Бада! Бада!
– Бада! – подтвердил старик. – Не ахти какая, но бада! По возрасту положено, каждому прадеду по бороде!
– Как твой кашель?
Старик опустил девочку на ковер, она тут же побежала к свертку, засеменила вокруг него.
– Ничего.
Девушка покачала головой.
Девочка ощупывала сверток, охала, удивляясь.
– Кысива! Кысива!
– А уж что внутри-то! – торжественно произнес старик. – Распаковывайте!
Девушка рассмеялась.
– Деда, ну что ты, в самом деле!
Старик сделал строгое лицо.
– День рождения! Положено!
– Каждый месяц только до года празднуют!
Старик замотал головой.
– И знать ничего не хочу!
Девушка опустилась на колени и принялась разворачивать сверток. Старик загибал пальцы.
– Это сколько же получается… Двадцать два… Двадцать два месяца! Шутка ли!
Из свертка появилась вышитая розами лошадь-качалка. Она стояла на сверкающих деревянных полозьях и кивала головой.
Девочка захлопала.
– А это не опасно?
Старик посмотрел с укором.
Он подошел к девочке, наклонился и поцеловал кудрявую макушку.
– Поздравляю с днем рождения.
Он погладил лошадь по тряпичному боку.
– Назовем ее розочкой, видишь, какая красавица!
Девочка задумалась и протянула:
– Озочка.
Старик положил ладонь на поясницу, выпрямился.
– Спина болит? Посиди.
– Пустяки! – старик махнул рукой и прошел через комнату к окну, девочка засеменила следом. – Погода-то какая! Нужны вам эти шторы!
Он отдернул занавеску, и комнату расчертили золотые лучи.
– Бабье лето! – вздохнул старик. – А где дедово?
Он повернулся к девочке и сделал удивленное лицо:
– Где? Где дедово лето?
А потом подхватил ее на руки.
– Вот оно! Вот оно, дедово лето! Вот оно самое!
– Бада! Деда, бада!
Старик опустил девочку, она побежала к лошади, полезла на нее, соскользнула и плюхнулась на ковер. Губы тут же задрожали.
– Ничего, ничего! Оля, помоги дитяте.
Девушка недоверчиво качнула лошадь туда-сюда, отодвинула от дивана, подсадила девочку верхом и выставила руки с обеих сторон – ловить.
Девочка схватила лошадь за гриву и зацокала языком.
– Вот! Просто замечательно! – старик приставил к губам пальцы и изобразил свист. – Как я в детстве о такой мечтал!
Он опустился на диван, пригладил белые волосы.
Девочка качалась вперед-назад, взвизгивала. Вскоре ей надоело, и она запросилась вниз. Оказавшись на ковре, она схватила мелки и стала выводить в альбоме загогулины.
Девушка посмотрела на часы.
– Деда. Я пойду. Готовить надо, а то до сна не успею.
Старик замахал руками.
– Конечно-конечно!
– Спасибо за подарок.
Она поцеловала девочку и вышла.
Старик закашлялся, постучал ладонью по груди, а когда кашель прошел – улыбнулся, покачал головой.
Какое-то время сидели молча. Девочка выводила загогулины, старик внимательно следил. Потом не выдержал и позвал:
– Ирушка!
Девочка встрепенулась.
– Что ты там рисуешь?
– Котя!
Девочка схватила альбом и положила старику на колени.
– Котя… – пробормотал старик задумчиво.
Потом тряхнул головой.
– Ирушка, какая красота!
Девочка затанцевала.
– Деда! Деда! – запищала она и высыпала на альбом мелки.
– Рисовать?
– Да!
– Что же тебе нарисовать?
– Котя!
Старик выбрал один мелок, остальные аккуратно сложил на диване, достал из нагрудного кармана очки, одел. Прищурился и стал рисовать.
– Это я тебе не просто какого-то котю рисую, – говорил он вполголоса. – Это мой добрый друг Чернослив. Я с ним в детстве в обнимку спал.
Девочка смотрела, не отрываясь.
Наконец старик снял очки, отложил мелок и воскликнул:
– Вуаля!
Девочка взяла альбом двумя ручками, положила на ковер, села рядом, долго смотрела на рисунок, а потом сказала:
– Котя!
Старик рассмеялся.
– И какой котя! Настоящий боевой товарищ! Я его сам домой принес, с улицы. Спас, почитай.
Старик посмотрел в окно.
– Ирушка! А погода-то какая!
Девочка обернулась.
В окно было видно светлое голубое небо, застеленное прозрачным кружевом облаков, и огненную верхушку клена.
Старик охнул, полез в карман.
– Ирушка! Ведь я тебе каштанчиков принес!
И он протянул девочке три крупных блестящих каштана.
Девочка распахнула глаза, взяла каштаны – один выронила – и стала рассматривать.
Широкий золотой луч падал из окна на ладошки, и каштаны сияли. По их коричневой коже бежал узор – овалы, точно круги на воде.
– Подрастешь – будешь их метать, – сказал старик. – Прекрасное занятие. Скачут, как резиновые.
Он поднял упавший каштан и поднес к самым глазам.
– Вот ведь природа!
Из кухни донесся шум воды.
– Я сейчас уже, конечно, не вижу, – сказал старик, – но на каштанах, вот прямо на них самих, кружки нарисованы.
Девочка посмотрела озадаченно.
– Помню, как я удивился, когда разглядел их когда-то.
Он покатал каштан по ладони.
– Это природа рисует.
На кухне заголосил чайник, тут же затих.
Девочка положила каштаны на ковер, потопталась на месте и снова юркнула за кресло.
Старик завертел головой.
– Где же Ирушка?
Девочка выглянула и пискнула:
– Ку-ку.
Старик оперся о диван, встал, прошелся из угла в угол.
– Только что здесь была – и вдруг исчезла!
Девочка, смеясь, выбежала из-за кресла и полезла на диван.
– Смотри, Ирушка, театр.
Старик протянул руки – и их окутали лучи. Он сложил ладони вместе, сжал одной другую и оттопырил два пальца вверх.
На стене, у самого пола, вырос заячий силуэт.
– Ирушка, зайчик!
Девочка повертела головой, потом увидела тень, брови ее поползли вверх, она соскользнула с дивана и подбежала к стене.
Заяц сидел смирно, шевелил ушами и протягивал девочке маленькую круглую лапку.
– Он здоровается, Ирушка! Здоровается с тобой!
Девочка улыбнулась, закачалась, стесняясь, но потом потянулась и погладила тень.
Старик рассмеялся, вскинул руки, и заяц исчез. Старик склонился к девочке и взял ее за плечи.
– Ирушка, ну что ты за золотой ребенок! Ведь ты – мой лучший друг!
И он снова поцеловал кудрявую макушку.
– Вот чувствую – лучший друг!
Девочка привстала на цыпочки.
– Что такое? Целовать? – Голос старика дрогнул. – Милая ты моя!
Он склонился ниже, и девочка звонко поцеловала его в щеку.
– Бада!
Старик выпрямился, провел по лицу рукой, вздохнул. Приложил ладонь к груди, закашлялся.
Девочка сидела и катала по ковру каштаны.
В коридоре раздались шаги, дверь открылась. Старик отдернул руку.
– Деда, я чай сделала.
Старик кивнул.
Девушка посмотрела на каштаны.
– Ирочка, что это у тебя? Это тебе тоже дедушка принес? Ну, задарил!
Старик подошел к окну.
– Какая погода!
– Да, замечательная.
Девочка оставила каштаны и спряталась за кресло.
– Оля.
– Да?
– А ты своего прадеда помнишь?
Девушка собрала каштаны, положила их на диван.
– Деда, ну что ты?
Девочка выглянула из-за кресла.
– Ку-ку!
– Помнишь?
– Кажется, да.
Старик повернулся.
– Оля, – улыбнулся он. – Ведь не помнишь.
Девушка скрестила руки на груди.
– Помню!
Он снова улыбнулся.
– Не помнишь. А он ведь с тобой возился – не отходил.
Девушка промолчала.
– Ку-ку!
– И я своего не помню, – сказал старик.
Девочка выглянула, позвала обиженно:
– Деда!
Старик вздрогнул, встряхнул головой.
– Ой! – воскликнул он. – А где же Ирушка?
Девочка выпрыгнула из-за кресла, побежала к нему, но на полпути свернула к дивану и сгребла в охапку каштаны – все три.
Девушка подошла к старику, взяла его за руку.
– Деда. Ну перестань, пожалуйста. Ты вон какой богатырь.
Старик усмехнулся.
– Деда, – повторила девушка строго, – не хандри.
Она посмотрела ему за плечо.
– Ты глянь, какая красота. Клен наш прямо огнем горит.
Старик обернулся.
– Бабье лето.
– Доченька, – позвала девушка, – пойдем сегодня в парк? Листики собирать?
Девочка затанцевала:
– Пак! Пак!
– Кого мы в парке видели вчера?
Девочка задумалась.
– Красивый такой, пушистый, вот с таким хвостом.
Девочка просияла.
– Котя! Котя!
Она кинулась к альбому, принялась тыкать пальцем.
– Что там у тебя? – девушка присмотрелась. – Ой, какой котя! Замечательный котя! Это дедушка нарисовал?
– Дя!
– Замечательный котя! Дедушка у нас – на все руки мастер.
Она повернулась к старику.
– Художник. Не хандри. Пойдем чай пить.
Старик засуетился, захлопал неловко по карманам.
– Вовсе я и не хандрю. Вот еще выдумала – хандрить.
Он подставил руки под золотые лучи.
– Я еще волка умею показывать, и орла, и улитку, и… и… кого только не умею!
На стене расправил крылья орел.
Девочка застыла.
– Деда, попроси, пожалуйста, орла проследовать на кухню. У нас там кашка остывает. А чай уже остыл.
Старик топнул ногой.
– Орел! – воскликнул он. – Лети на кухню! Там Ирушкина кашка остывает! А чай мой остыл уже!
Орел взмахнул крыльями и исчез.
– Ирочка! Орел в кухню полетел!
Девочка засмеялась и побежала к двери.
ИСТОРИЯ С ПЕГАСОМ
Широкое, от стены до стены, окно изостудии выходило в парк – за ним крупными липкими хлопьями сыпался снег, горел в свете фонарей, гнул черные голые ветви. Еще не было и шести, но уже стемнело, и казалось, что за окном – ночь.
– Пошли, пошли, – кто-то пихнул меня в плечо. – Хватит уже.
Занятие окончилось, все суетились в предвкушении чая, бегали с ложками, блюдцами, искали вазочки под конфеты, Галина Ивановна командовала самоваром, а я сидел за рабочим столом, весь в глине, с закатанными рукавами, и лепил пегаса.
Пегас выходил первоклассным – с крепкими, мускулистыми ногами, раздутыми ноздрями, рассыпающейся гривой. Брюхом он лежал на столбике-подставке, но всей позой изображал стремительность и легкость полета, хотя и был пока похож на обыкновенную лошадь – широкие, в перьях, крылья лежали рядом.
Ни над кем я не корпел так долго, ни к кому не подходил с таким старанием – мне даже не верилось, что его слепил я, и я продолжал ковырять стеком перья, выравнивать гриву, скрести копыта. Пегасу требовалось еще несколько штрихов, а потом – обжиг, приклеивание крыльев, грунтовка, краска и, если выйдет неплохо – а выйдет отлично! – лак и почетное место на полке.
– Вот здесь поправь, пожалуй, – сказала, склонившись, Галина Ивановна и ногтем приподняла пегасу бровь.
Потом она осторожно подхватила его, выпрямилась.
– Красавец! Сивка-бурка!
Она вернула пегаса на стол и посмотрела на меня.
– Все, все, достаточно, иди мой руки.
Чайный стол уже ломился от угощений, в его центре сиял самовар – электрический.
– Хорошо, – сказал я. – Только сейчас вот…
И я зубочисткой полез пегасу в ноздрю.
В коридоре поднялся шум – уходили домой шахматисты. За стеной заиграла музыка.
– Хватит сидеть! – крикнули мне от стола. – Коневод!
И все – даже девчонки – захохотали. Я показал им язык, отодвинулся, посмотрел на пегаса – выходило, что лучше я еще ничего не лепил.
Кто-то запнулся о ножку моего стула, на пол посыпались конфеты «Майская ночь».
– Юноша! – строго окликнула меня Галина Ивановна, пытаясь стянуть с банки абрикосового варенья крышку. – Прошу за стол.
– А его куда? – показал я на пегаса.
Галина Ивановна кивнула на шкаф – это означало, что работа окончена, пегасу предстоит несколько дней постоять, просыхая, на верхней полке, а потом его ждет печь.
Я снял пегаса с подставки, отнес в шкаф, осторожно опустил на перину из целлофана, рядом положил – одно к другому – крылья. От пегаса терпко пахло глиной, он весь был темно-серый и блестящий.
Рядом с ним ждали своего часа другие игрушки, чужие; была и лошадка, но она ни в какое сравнение не шла с моим красавцем.
Потом я убрал со стола стеки, зубочистки, кисточку, взял плошку с мутной глиняной водой и прошел в крошечную комнатку в углу студии.
Половину комнатки занимала печь, воздух тут был сухой, спертый. У двери стоял умывальник. Я опрокинул в него плошку, сполоснул, примостил на ободке раковины и стал мылить руки, поглядывая при этом на огромную, пугающую печь, в которой податливая серая глина превращалась в шершавый бурый камень.
– Будь добр, открой форточку!
Я вышел из комнатки, вытирая руки о свитер, взобрался на стул и дернул форточку – по пальцам хлестнуло холодом, на подоконник упали белые хлопья, тут же растаяли.
Сквозь парк, сквозь снежную пелену долетел до меня низкий гудок поезда, я присмотрелся и разглядел за высокой оградой синие звездочки железнодорожных огней. В парке было безлюдно, широкие белые дорожки разбегались в стороны и терялись за деревьями.
– Молодые люди! К столу!
Я спрыгнул на пол, подмигнул отдыхающему на полке пегасу, прокрался через лес из мольбертов и сел с краю, перед вазой с «Майской ночью».
– Чашки, пожалуйста!
Вокруг самовара столпились низенькие фарфоровые чашки. Галина Ивановна по одной подсовывала их под краник, самовар шипел, фыркал паром. Все притихли в ожидании, я жевал третью конфету и мял фантики под столом.
Эту часть студии Галина Ивановна отвела под музей, и вокруг нас блестели стекла стеллажей, а из блеска выглядывали десятки игрушек. Кого тут только не было! Лошади, кошки, собаки, петухи, голуби, чайки, тигры, медведи, волки, зайцы, люди, неведомые сказочные существа – и у каждого своя история, каждого кто-то слепил, каждый прошел через комнатку с печью.
В прошлом году праздновали юбилей Пушкина, и в углу раскидывал широкую крону дуб зеленый – наша гордость. Тоже – глиняный. По глиняной цепи ходил глиняный кот, сидела на глиняных ветвях глиняная русалка с глиняным хвостом. И на стенах – Пушкин, Лукоморье, пряничные терема, блестящие шлемы витязей. Картин так много, что им мало места в студии: висят по всему этажу – и в коридоре, и на лестнице.
Зазвенели ложки, захлюпало варенье.
– Весной, – объявила Галина Ивановна, – отберем выставку в музей Ткачевых.
Поднялся гул.
– Брать будем новое, в основном – глину.
Я обернулся и нашел взглядом шкаф с пегасом. Свет в студии погасили – только над чайным столом горела лампа – и шкаф терялся в полумраке. Все терялось в полумраке – сдвинутые столы, стеллажи, мольберты. И только страшные гипсовые головы белели у стены – лысые, носатые. Парк мерцал, снегопад усилился – кружил вихрями, сворачивал спирали, снег сыпался со всех сторон, даже снизу вверх, и казалось, что он не летит с неба, а просто клубится, как клубятся кусочки пенопласта в стеклянном шаре.
– Какая в этом году зима! – вздохнула мечтательно Галина Ивановна и улыбнулась. – Обязательно пойдем с вами на натуру, писать зиму. Сказочная зима!
Я пригрелся, цедил чай, конфет в вазе почти не осталось, а еще хотелось и абрикосового варенья зачерпнуть – дотянуться бы до плошки. Я снова обернулся на шкаф – как там мой пегас? Не стоило ли слепить подковы? Но кто же может подковать пегаса? Нет, не надо подков – и без подков очень хорошо, просто замечательно. Если его не возьмут в музей Ткачевых, то я не знаю, кого возьмут.
Я вспомнил, что моего бегемота в прошлом году брали на выставку в школу – а бегемот куда слабее пегаса, хотя, конечно, хорош, очень хорош – с широко раскрытым ртом, желтыми пеньками-зубками и болотно-зеленой кожей под слоем прозрачного блестящего лака.
Потом я опять стал думать про пегаса, и в мыслях он уже не был глиняным – он бежал по полю, высоко выбрасывая свои мощные колени, и медленно, как бы нехотя, взмахивал белоснежными крыльями. Летели из-под копыт комья земли, клонилась от ветра трава, грива трепетала и развевалась.
Трава оборвалась – и пегас, вытянувшись в стрелу, полетел над пропастью.
– Повторяю в сотый раз, – объясняла Галина Ивановна. – Мария Клавдиевна Тенишева никогда не жила в этом доме. Она подарила его рабочим – под общественное собрание.
Среди мальчишек ходила легенда о том, что здание ЦВР раньше было личным особняком княгини Тенишевой, что по утрам княгиня любила выходить на левое, не используемое ныне, крыльцо с чашечкой кофе и что теперь на этом крыльце можно встретить ее призрак.
– Но Крахт жил!
– Крахт, да, жил, – согласилась Галина Ивановна.
– Значит, это может быть его призрак!
Галина Ивановна покачала головой.
– Крахт уехал в Смоленск, и умер там.
Мальчишки притихли.
– Но жил ведь! Может, его душа тоскует по этому дому!
И они хором стали доказывать, что призраку проделать путь из Смоленска в Брянск – проще простого.
– Галина Ивановна, – пропищал тонкий голосок.
– Да, Анечка?
– А правда, что в нашем парке жили павлины?
– Да, Анечка, правда. И цесарки, и индюки.
– А кто такие цесарки?
Галина Ивановна закусила тонкую губу, нахмурилась, вспоминая, потом встала, открыла один из стеллажей и осторожно выудила из дальнего угла глиняную фигурку. Фигурка представляла собой пузатую, серую, в белых крапинках, птицу с крошечной головкой, которую венчал гребешок.
– Вот, Анечка, это почти что цесарка. Мирная домашняя птица – но водится, в основном, в Африке.
Она поставила цесарку в центр стола, к самовару, и стала снова рассказывать о том, какими замечательными, удивительными людьми были Владимир Федорович Крахт и Мария Клавдиевна Тенишева, «чьим щедрым наследием мы с вами пользуемся по сию пору», как мы должны быть счастливы «жить здесь, творить здесь, открывать эти двери и смотреть в эти окна». Она говорила об истории, о связи всего со всем, о «сложном узоре бытия, открытом взору художника», о том, что сейчас мы, конечно, не можем понять всего, но можем многое почувствовать, пережить, и потом, в зрелом возрасте, это переживание будет «освещать нам путь».
А я сидел, раскисший от чая и конфет – которые почему-то закончились, – поглядывал на окно, на цесарку и представлял себе, как парит над горным хребтом белый силуэт пегаса, как отталкивается он от каменных выступов, и из-под копыт у него вылетают искры, – мысли и впечатления мешались, и я уже видел, как Владимир Федорович Крахт, заселивший только что разбитый парк экзотическими птицами, хлопочет о том, чтобы в парке «непременно побывал пегас, хотя бы на один денек, хотя бы только приземлился и прошелся по аллее, на радость ребятишкам» – я видел все это и улыбался своим мыслям. И все остальные были тоже тихие, улыбчивые, все смотрели на Галину Ивановну, а она, подперев острый подбородок ладонью, мечтательно устремив взгляд вдаль, словно могла смотреть сквозь завешанную картинами стену, рассказывала, рассказывала и рассказывала. И казалось, что даже страшные белые головы у стены внимательно прислушиваются к ее словам – и что снег кружится медленнее, и часы над дверью тикают реже.
Я сидел, искал свое отражение в ребрах самовара, и мне было радостно и хорошо, и студию я ощущал совсем родной – а значит, каким-то образом и я имею отношение к людям, о которых так вдохновенно говорит Галина Ивановна, и к ней самой, и вообще к истории, а еще так уютно сидеть за столом, когда на улице метет, и знать, что бабушка встретит тебя в холле первого этажа, что вы с ней пойдете мимо сугробов и ты будешь убегать вперед, лепить снежки, швырять их во все стороны, а потом завалишься домой, весь в снегу, запыхавшийся, с красными щеками, и тебе нальют еще чаю, и дадут конфет, печенья, зефира, а снег все будет сыпать и сыпать.
Через каких-нибудь полчаса все чашки были вымыты, а все сладости – спрятаны в шкаф. Галина Ивановна провожала нас до двери, давала наставления, улыбалась, перебирала эскизы.
Она останется – обжигать те игрушки, которые уже высохли.
В коридоре было тихо, темнели у стен деревянные скульптуры. Мы топотали, толкались, хлопали друг друга по спинам, дергали девчонок за косы.
Напротив лестницы висела овальная фотография – молодая женщина с изящной прической, тонкие черты лица, серьги, два ряда белых бус. Княгиня смотрела внимательно, спокойно и немного грустно.
На лестнице меня проводила ласковым взглядом дама в шляпе – написанный мной портрет. У дамы были каштановые волосы, зеленые глаза, прямой ровный нос и ярко-оранжевая щека – как от аллергии. Мне не давался телесный цвет, а щека была, что называется, в центре композиции – дама смотрела «в три четверти». Я нанес на ее щеку сто слоев краски, щека меняла цвет от свекольного до белого, но того, что нужно, не выходило.
А в холле меня ждала бабушка.
– Я закончил пегаса, – похвастался я.
Бабушка меня расхвалила, я влез в куртку, закутался в шарф, натянул шапку на глаза, и мы вышли в пестрый зимний вечер. Скрипел под ногами снег, звенел звонок переезда, перед шлагбаумом тарахтели, выпуская в воздух клубы дыма, автомобили. Вдалеке стучали колеса поезда, где-то лаяла собака.
Зима выдалась очень снежной – сыпало до самого февраля, калитку приходилось каждое утро откапывать, и к вечеру ее снова засыпало.
Мой пегас несколько дней сох в шкафу, а потом – взорвался в печи.
Такое бывает, если из глины не выбраны дочиста все камушки – это первое, что нужно сделать, если вы собираетесь лепить игрушку, и скучнее занятия не сыскать – каждый камушек надо нащупать, подцепить ногтем, стряхнуть в блюдце. Покупной глины в студии отродясь не бывало, а в той, что в прямом смысле «лежит под ногами» – камушков пруд пруди. Я, видимо, был не слишком внимателен, отвлекался на что-то – вот один и пропустил.
Бывает, что, взрываясь, игрушка цепляет и своих товарищей по обжигу, но пегас, кажется, никому не навредил.
Конечно, я очень расстроился. Конечно, Галина Ивановна меня успокаивала и ободряла – «художник должен быть к такому готов», – но мне было горько и обидно.
Вероятно, с пегаса началось мое охлаждение к студии – какое-то время я еще посещал ее и даже слепил замечательную свинью-копилку – упитанную, веселую, с рыжим чубом и румяными щеками, ее взяли в музей Ткачевых – но прежнего воодушевления не было. К тому же я рос, менялись мои увлечения и пристрастия, лепка стала казаться чем-то несерьезным, совсем уж детским. Я записался в манеж, на баскетбол, и очень скоро скрип подошв, стук мяча, шорох сетки, обхватывающей кольцо, вытеснили из моих мыслей глину, стеки, белила, блестящий лак, комнатку с печью – а с ними и узкие коридоры, стены с картинами, овальную фотографию, парк, удивительный каменный дом. Надолго вытеснили.
Надолго – но не навсегда.
Образ деда хорош, про Пегаса трогательно, но как-то сразу знаешь, что его срок короток. А вот "ВОЛНЫ ИЛИ ДЫМ, ИЛИ СОН" - просто чудный рассказ. Что-то от Брэбери, но очень по-своему) Спасибо редакции за хорошую публикацию.
Проза со знаком качества. Простота сочетающаяся с глубиной.