Павел КРЕНЁВ. СВЕТЛЫЙ-ПРЕСВЕТЛЫЙ ДЕНЬ. Рассказ
Павел КРЕНЁВ
СВЕТЛЫЙ-ПРЕСВЕТЛЫЙ ДЕНЬ
Рассказ
Хорошо помню такую вот картину.
Между нашим домом и морской кромкой стоит огромный сарай. Это колхозный склад. В нем хранится много всякой всячины. От висящих на сухих скрипучих поперечинах старых, подгнивших и потому подпахивающих кислятинкой семужьих и сельдяных неводов, до ящиков с мясными и рыбными консервами, спрятанными здесь от завидущих людских глаз, приготовленными «на всякий промысловый случай». Пойдут женочки наши на сенокосья дальние, в суземы душистые да ухоронные, с ночевками одной, другой, а то и третьей – еды не у всех достаточно бывает запасено. А тут колхоз в лице бригадира скатерть-самобранку расстилает на полянке: нате вам, дорогие работнички-колхознички, кушайте на здоровье. Вот вам от родного колхоза и хлебушек, и лучок и чесночок и морковочка, а тут вам и консервы мясные да рыбные, а еще и помидоры в маринаде в стеклянной большой банке… Для народа это праздник, чего там говорить. И вот уже глаза светятся у людей, уже и песня у женочек полилась, и труд в радость идет. Ведь о людях вспомнили, позаботились о них. Много ли надо нашему народу для малой радости…
Хаживал я в такие суземы в детстве и в юности. Знаю: большое это благо – колхозная еда, эта забота о трудовом люде.
Ну так вот, стоял этот склад в конце нашего огорода, и была от его присутствия великая польза нашему отцу. Склад высоченной и широченной своей стеной, словно могучей спиной, загораживал от холодного морского ветродуя значительное пространство на огородном краю. Там создавалась «заветерь», где всегда было тихо, и туда частенько заглядывало солнышко. Отец наш поставил там две чурочки, разместил на них сверху широкий, маленько подгнивший, но вполне еще крепенький горбыль, не пригодившийся в силу своей древности больше ни в каком деле, и страсть как любил посиживать на таком сварганенном им «диване» в затишке поодаль от вечных домашних неотвязных хлопот и от неотступного маминого присмотра. После работы, не заходя в дом, он устраивался на горбыле, опирался спиной о толстые бревна склада и чадил свою папиросину. Плечи его, вечно прямые, «краснофлотские», делались покатыми, козырек кепки висел вровень с бровями, из-под него тускловато поблескивали на мир осоловелые от работы зеленые прищуренные глаза. Отец с полусонным, усталым видом озирал огород, колодец, наш дом, отдыхал.
Я в такие сладкие для него минуты старался не высовывать свою физиономию под его вроде бы расслабленный, а на самом деле зоркий взгляд.
– Пашка, – скажет миролюбиво мне отец, – а ну иди-ко ты сюды, паренечек.
Как бы между прочим. А я вмиг заполучу какой-нибудь наряд вне очереди. Ну там сетки перебрать, дров наколоть, да наносить в баню, доски уложить в штабелек… Мало ли чего. Ну и накрылась медным тазом моя какая-то свежая задумка.
Но в этот раз я сам подскочил к нему.
– Ну, как дела, демократическая молодежь? – спросил меня равнодушным тоном отец. И уже открыл рот, чтобы продолжить разговор постановкой совсем не нужной для меня какой-то производственной задачи. Но я его опередил: чё, я глупенький какой, чтобы так вот по-дурацки подставляться.
– Пап, а когда ящик откроем?
У отца папироса повисает на нижней губе, рот приоткрывается и торчащая из него папиросина, давненько затухшая, вылетает и парит в направлении забора.
Все дело было в том, что где-то с неделю тому назад отцу привезли из «Посылторга» шестисильный мотор – «топногу». Как мне кто-то растолковал, такое название мотор получил в простонародье оттого, что заводка его производилась не ручным, а ножным способом. Чтобы его запустить, следовало ногой ударять по педали. Теперь эта «топнога», упакованная в большом и тяжелом деревянном ящике, стояла в нашей сараюге и выжидала своего часа. Уже неделю как выжидала. Я столько бесполезного времени выдерживать больше не мог. Мне страсть как хотелось поглазеть на мотор, потрогать руками разные его штучки-дрючки.
Отец оторопело на меня глянул, полез за другой папиросиной, машинально выковырял ее из пачки и опять задымил, закашлял.
– Ты, эт, Пашко, чего вдруг про мотор-то заговорил? Ну стоит он в амбаре и стоит, есть же он не просит.
Деваться мне было некуда, и я пошел в атаку.
– А чего это, папа, он в амбаре-то стоит столько времени? Киснет он там… Ржавчина, наверно, уж пошла. На море бы его надо спустить, на воду. Лето же проходит…
Эх, как же долго мечтал я об этом моторе! Считай всю зиму. Еще по осени высмотрел я его в красивом посылторговском журнале, и отцу моему и матери все уши прожужжал, что мы, мол, и на сенокосы будем катать на моторном карбасе, и на рыбалку, и к бабушке в соседнюю деревню поедем и к другой родне…
Все эти разговоры были внове для отца, у нас в деревне ни у кого мотора пока еще не бывало. Стояло начало шестидесятых годов, время было бедное. Рыбаки ходили на карбасах, не на моторах, а под парусами. А тут, на тебе! Мотор! Само это слово будоражило воображение.
Отец наш любил новизну во всяком деле. Они с мамой в деревне вообще слыли новаторами. И не устояли родители перед моим каждодневным нытьем насчет мотора и сдались и размечтались тоже.
– А что, – вторила мне мама, – я буду сидеть в карбасе королевишной, а мотор везет да везет, едет да едет по морюшку. А мы все посиживаем. Надо же, до чего техника дошла.
Мама всплескивала руками за всеобщим ужином и мечтала:
– Вот сядем в лодочку, да и покатим к бабе Мане на моторчике-то. А то она пошумливат на нас: чего, мол, мы к ей редковато ездим, к бабушке.
– А мы с папой на охоту, за утками. Их в море пропасть к концу лета, – шумел я громче всех.
А отец наш наскребал денежки. Знамо дело – стационарный мотор для лодки – штука не из дешевых. Всю зиму они с мамой скупердяйничали. Прекратили все не особо-то важные покупки. Сестрам моим не достались обещанные ранее обновки, мне тоже кое-что давно ожидаемое не обломилось. Но мотор важнее, все это понимали.
Заветный ящик привезли на пароходе «Карелия». Мы с мамой и с папой подошли к нему на нашем карбасе на веслах. Деревянный ящик внушительных размеров, свисающий с лебедочной стрелы, сначала повис над нами, потом по команде боцмана «майна – майна» проследовал на дно карбаса и крепко его огрузил.
Я сразу же оседлал его – этот ящик, потом так и ехал на нем верхом до самого берега. А там – как без этого – кучка интересующейся деревенской публики и завидущие глаза мужиков…
Только потом я понял, почему ящик с мотором провалялся в амбаре безо всякого к нему интереса целых полторы недели: отец просто не понимал, с какого боку к нему подступиться, к этому самому мотору?
Вот и сейчас, сидя на горбыле, отец глотал табачный дым, таращил на меня глаза и видно, что не знал, как мне ответить.
– Ты, ет, Пашко, не торопил бы меня с им, с мотором-то. Селедку как прорвало, полны невода, везут и везут на рыбзавод.
Это была, конечно, уловка. Отцу, как начальнику рыбзавода, в самом деле, крепко сейчас доставалось. Сельди действительно много ловится, поди-ко обработай ее всю, да засоли, да уложи в бочки, да отправь на рыбокомбинат… Морока… А с другой стороны, когда же это летом селедки этой самой, да и другой рыбы не вдосталь наваливает: то сайка, то треска да навага, то пинагор, то семга… Передых только в шторма, да зимой. А тут никакого шторма не предвидится. Вон море все лосит да лосит в тишинке – для рыбака мечта, а не погодка.
– Не-е, папа, – я тут начал кукситься, да как бы приплакивать над такой вот глупой ситуацией, – лето пройдет, а моторчик-то так и пролежит в амбаре без дела, а и не поездим мы на ём на нашей-то дорочке…
– Ну ты, эт, зареви ишшо тут. Мужик, едрит тя.
Отцу, видно, что и самому поднадоела неопределенность с «топногой». В самом деле, чего мотор валяется, а не по воде ходит? Давно уж надо вопрос этот решить! Он вскочил с горбыля и со страшной силой выплюнул папиросу, будто бы она-то и создавала всю незадачу. Папироса на этот раз улетела еще дальше, чем первая.
– Пойдем, – сказал он мне решительно, сверкнул глазами и шагнул к амбару, где стоял заветный ящик. Там отец стал возбужденно ходить вокруг него и пыхтеть. Он всегда пыхтел, когда волновался. Потом он уселся на ящик, уставился на меня и втянул голову в плечи. Сидел и недоуменно хлопал глазами.
– Не знай… – сказал он огорошенно, – не знай, чего тут и делать, в хвост его…
Я понял: отец не имеет представления, как устанавливать мотор на карбас. И я встрял с дельной мыслью:
– Может надо инструкцию почитать. Должно же быть написано, как и чего делать.
Лицо у папы было растерянным. Он отчаянно махнул рукой и сказал:
– Надо Костю звать, а не инструкции читать. Он и без инструкции сообразит, што да чего. Без него тут хрен чего поймешь.
Непростое это дело – найти в деревне дядю Костю, Константина Ивановича Колесникова, колхозного электрика. Он повсюду нарасхват, потому как человек он универсальный и безотказный. У людей всякая штуковина сломаться может – от кастрюли до керогаза, от радиоприемника до любого механизма, а он все это может починить, залудить, запаять и смонтировать. Не говоря уже о родном электричестве. В нем он мастер непревзойденный. Как-то на спор с закрытыми глазами обеспечил электричеством дом уважаемой бабушки Домны Павловны. То есть провел от столба провода, запустил их в дом, установил выключатели и розетки, подсоединил патроны… На глазах изумленной публики включил рубильник и зажегся в доме свет. И только после этого сдернул с глаз платок. Деревенская публика была в восторге, баба Домна всплескивала руками:
– Убьется ведь летричеством-то, анчехрист, не приведи ты Осподи!
Но победитель с достоинством сказал прилюдно:
– С какой это стати убьет, мы в электричестве кое-что понимам.
Самое любопытное, что дядя Костя никогда ничему такому не учился. За плечами у него была только деревенская школа-семилетка. И были у него золотые руки и светлая голова. А в карманах – всегда отвертка, плоскогубцы и молоток. И народ верил: с этими привычными инструментами Константин Иванович может собрать любой механизм, даже и, к примеру, самолет.
На этот раз я дома его не нашел. Жена его – тетя Клава, увидев меня, отвлеклась от своей стряпнины и, вытирая руки о фартук, заулыбалась мне, запошумливала:
– Нонеча, ты ж знашь, Павлушко, анфельции-то в штормягу выкинуло пропась. Дак мы и насобирали, дак он и чистит ея-то на бережку, у амбара-та у нашего. Там и найдешь. А почто он тебе здался-то, дитятко?
С теткой Клавой вступать в беседы – это бедовое дело, это форменное разоренье для времени. Она тебе перескажет все деревенские новости и обо всем все выспросит. А времечко было для меня дорого.
– Да не мне, а отцу моему потребовался зачем-то.
– А, ну ладно, ладно. Побегай с Богом. У амбара он.
С моря поддувал прохладный «всток», и дядя Костя работал в майке с наброшенной на плечи телогрейкой. Перед ним на четырех столбиках была натянута капроновая дель, из которой мастерят рюжи. На ней лежала изрядная куча туры, ну то есть морских водорослей – анфельции, и дядя Костя молотил ее тяжелой палкой. Одновременно другой рукой пошевеливал анфельцию, переваливал ее и попутно выхватывал и выбрасывал на сторону всякий там мусор. Снизу из-под кучи на землю просыпался песок. Известное дело: анфельцию не сдашь на приемный пункт и не получишь денежку, пока в ней водится мусор. Приемщики это дело страсть как соблюдают.
Лицо у Константина Ивановича было розовым, тело дышало здоровьем и крепкой силушкой, на голых руках перекатывались мышцы.
– Ну, пришел, дак говори, – сказал он мне с серьезным лицом.
А я и в самом деле стоял в сторонке и помалкивал: у нас в деревне не принято было встревать в дела взрослых без разрешения. Ну теперь разрешение имеется.
– Приходитко-се, дядя Костя, к нам мотор на карбас ставить.
Дядя Костя положил палку на туру, а сам присел на порожек амбара. Сзади его, в темной амбаровой глубине висели на поперечине сетки, самолучшие в деревне семужьи браконьерские снасти Константина Ивановича, имеющие славу самых уловистых. Руки он положил на колени и поглядывал на меня с интересом.
– Во-во, слыхивал я про ету покупку. Дак што, до этих пор не на воде?
– Не-а, папа опасается без тебя ставить. Думат, как бы чего не приломать.
Дядя Костя посиживал, похмыкивал, качал головой и думал сейчас, наверно, о том, что вот, едрена корень, никто-то в большой деревне без него, без Колесникова, ничего-то в технике не соображат. Только он один… Все на ём… Как без него деревне? А я тоже размышлял: ну вот, надо ему маленько повыкобениваться перед людями, вот он передо мной и кобенится.
– У меня, вишь, тоже дело, Павел, не закончено. А теперь мне надо бросать его из-за вашего мотора. Мог бы и сам твой батько… Не без рук ведь всяко.
Он сидел и кочевряжился, а я понимал, что у него уже руки чешутся покопаться с нашим мотором, он без техники не мог жить, и глаз его уже горел… А анфельция эта так ему обрыдла… Наконец дядя Костя стукнул ладонями по коленям, с притворным кряхтением, как бы даже со скрипом выпрямил поясницу, поднялся с порожка.
– Ну, надо идти, раз уж сам Григорий Павлович просит.
Он взял из ящичка с инструментами отвертку, плоскогубцы и молоток, и мы пошли.
– Вдруг, – сказал он, – у Григория Павловича своего хорошего инструмента нету.
Папа встретил его радостно.
– Костя пришел, – первое что сказал он, – ну теперь и дело пойдет. А я уж и в лавку сбегал.
Дядя Костя будто бы и не уловил этой важной темы. Но заметил я: лицо его дрогнуло, и глаза тускло полыхнули чем-то зеленоватым.
– Ну, – сказал он возбужденно, – показывай, Григорий Павлович, свою механизацию.
Потом они долго, целый вечер, ломали ящик, доставали мотор, распаковывали его, ходили вокруг, садились на корточки, принюхивались, разглядывали узлы и детали, читали вслух инструкцию и тыкали пальцами в небо… Долго крутились вокруг карбаса, общупали всю корму. Чего-то высчитывали, измеряли и искали то место в киле, где надо будет сверлить отверстие для какого-то гребного вала. И я впервые услышал замечательные, таинственные слова: угол атаки винта, картер, крепление глушителя, выхлопная труба…
Потом разгоряченные нахлынувшей новой информацией, осознанием того, что придется теперь заниматься интересным делом, они вторую половину вечера попивали на нашем крылечке водочку и шумно обсуждали предстоящую работу.
Завершили они это благостное занятие громким, на всю деревню распеванием хороших песен северных военных моряков «Прощайте скалистые горы» и «Дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской». Пели они эти песни задушевно и громко еще и потому, что оба раньше служили в военно-морском флоте и вспоминали свою службу с великой гордостью.
Потом прибежала крайне возбужденная тетя Клава, уставшая слушать ругань односельчан по поводу слишком звонкоголосого дуэта военных моряков, и взашей прогнала домой дорогого своего супруга. Увела его в белую ночь.
И все же уже дома, на родном крыльце, дядя Костя предпринял попытку сольного пения из того же репертуара. Но вся деревня слышала, как попытка эта была безжалостно прервана тяжелыми хлопками ладоней тети Клавы по спине и, вероятно, по некоторым другим частям тела дяди Кости. После этого песня окончательно затерялась во чреве дядикостиного дома за его толстыми бревнами.
А мой отец пошел на морской берег и какое-то время еще бродил по кромке набегающих легких волн. Поэтому воздух белой ночи, распластавшийся над деревней, то и дело заполняли божественные мелодии старых морских песен, льющиеся со стороны берега. И они тоже не давали деревне уснуть. Отец мой не обладал высокой музыкальностью, но зато пел громко. К сожалению, и он не допел до конца свою песнь: с берега домой его увела мама.
Основные события по установке мотора развернулись на следующий день. Отец пришел с работы пораньше. По календарю это был выходной день, но летом, в путину, какие могут быть выходные!
А Константин Иванович вообще заявился часов в одиннадцать утра и ходил вокруг нашей матери, держась за голову, покашливая, жалобно постанывая. Видно, что дома ему опохмелиться не обломилось. У тети Клавы не забалуешь, крепкая она женщина. Глаза его, казалось мне, были полузакрыты и смотрели в разные стороны.
– Худо мне, Георгиевна, – выговаривал он нашей матери хрипловатым баритоном. – Наверно вот помру прямо счас.
Так страдал он, пока мама не принесла ему кружку браги.
Выпив ее залпом, дядя Костя как бы сразу же очнулся от тяжкого недуга. Взгляд его осмыслился, сам он выпрямился, растопырил в сторону руки и, отбив шлепанцами что-то вроде чечетки, гаркнул:
– Где этот, едри его, мотор ваш? Счас все и наладим!
Он увидел меня и отдал мне приказ:
– Пошли, Пашка, мотор готовить к установке. Батько твой придет с работы, а у нас все уже на мази.
Мама тоже вышла нам помочь.
Перед амбарным проемом, за которым лежал на полу мотор, мы наладили настил – положили давно снятую с петель старую, отслужившую свой век, подгнившую деревянную дверь. Потом вынесли из сарая и установили на нее сам мотор.
Я глядел на него восторженно, мне не терпелось увидеть мотор в работе.
– А давай его заведем, – предложил я дяде Косте, – может, он и не работает совсем, надо же проверить.
А тот лазил вокруг мотора на корточках и совал длиннющий свой нос во все углубления.
– Ага, вот оно что! – изумлялся он время от времени. – Крепко придумано! Ишь ты! Могут же сварганить засранцы, когда захочут…
Потом он повернул голову ко мне и захохотал открыто и радостно:
– Да как же ты, Пашко, заведешь-то его, ежели в ем бензину-то и нету.
Я осознал свою оплошность и загрустил. Мне так не хотелось выглядеть полным идиотом перед всезнающим дядей Костей, да вот приходится. Маловато было у меня тогда знаний о двигателях внутреннего сгорания.
Потом пришел отец. Он тоже сел на корточки перед мотором, тоже стал хмыкать и ковырять везде пальцем. Потом оба пошли к карбасу, ходили вокруг него и тоже хмыкали. Затем они зашли в заветерь, уселись на папин горбыль и начали громко разговаривать и махать руками. В конце концов оба примолкли, а дядя Костя подытожил:
– Дело-то, Гриша, многодельно выходит. Вишь, сколько ковырянья с тем, да с тем.
Отец, видно что согласился и пригорюнился. Он жадно затягивался папиросиной и смотрел под ноги, в землю.
– И што же теперь? – спросил он нерешительно. – Не бросишь же теперь. Надо уж как-то дело дошабашивать. Любо было бы на моторчике-то поездить.
– Мда, – размышлял дядя Костя, – оно, конечно, так-то так, да техника-то не проста больно. С какого боку к ней и подойти-то.
Он поглядел на загрустившего папу и – вот же хитрован! – лукаво скривил физиономию и задал следующий вопрос:
– Хотя, конечно, можно и покумекать. У тебя, Гриша, может, найдется чего для справления мозгов? Мозги-то они тоже лекарства требуют…
Отец мой наконец-то сообразил, что его форменным образом разыгрывают. На лице его на секунду промелькнуло недоумение, которое тут же переросло в самую что ни есть добродушную улыбку, и он, повинуясь нахлынувшему доброму чувству, с потрохами выдал перед дядей Костей свою самую сокровенную заначку.
С радостной ухмылкой отец поднялся и шагнул во чрево своего амбара. Уже секунд через десять он вышел из него с оттопыренным боковым карманом засаленного своего пиджака. Оттуда выглядывало запечатанное сургучом горлышко бесконечно знакомой каждому деревенскому жителю драгоценной «Московской особой водки».
Лицо у дяди Кости опять дрогнуло и приобрело оторопело-радостный вид.
– Так бы сразу и сказал, Гриша. А я, как пионер, ты ж знашь, готов. Два дня, Гриша, и мотор будет стоять на карбаске, как влитой. В лучшем виде…
Они дали мне команду превратиться в советского партизана и сходить в тыл противника с целью добыть у него закуску для остро нуждающихся в ней хороших людей.
Задачу я, конечно, выполнил. Я пошнырял на кухне прямо перед глазами ничего не подозревающей мамы и вынес за пределы дома в карманах два куска хлеба и две вареные картошины.
И папа и дядя Костя остались чрезвычайно довольны результатами моей партизанской вылазки. Отец дал мне еще одну ответственную команду:
– Ну, ты, Паша, найди себе дело како-нинабудь. А нам некогда счас, сам видишь.
И они остались в затишке нашего уютного амбара, расположив на старой табуретке закуску, два постоянных папиных «дежурных» стакана, сев на принесенные из поленницы чурочки. Два умиротворенных человека.
А я помчался к дорогим для меня людям – к деревенской шпане, готовившей очередной набег на колхозные гороховые поля…
Дядя Костя – невероятное дело – за два дня действительно осилил установку мотора на наш карбас. Отец, конечно же, помогал ему всячески. Был, что называется, «подносчиком патронов». Больше всего времени у них заняла работа с деревом. Из куска елового корня смастерили «башмак, который установили на килевую кормовую часть, просверлили в нем отверстие для гребного вала. Внутри карбаса были установлены и прочно закреплены лаги, к ним и привинтили сам мотор. Вся конструкция получилась основательной. Константин Иванович вслух размышлял:
– Главно дело, штобы мотор не вихлялся на ходу, а то, едрена корень, быстро себя угробит.
А потом состоялось «пусково» – проба мотора и карбаса в условиях реального плавания.
Эх, сколько же волнений мы пережили! Карбас под восторженные визги сестер столкнули на воду. Расселись все кто где и с большим волнением глядели, как отец наш и дядя Костя пытались завести мотор. Как они по очереди топали ногами по педали, в сотый раз подкачивали бензин, в пятидесятый раз выкручивали, чистили и вкручивали назад свечу, ковырялись в карбюраторе и в магнето, снимали и снова надевали колпачок на свечку. Дядя Костя, разгоряченный, растрепанный кричал:
– Все, Гриша, теперь не заведется, бензин перекачали!
Папа пучил глаза, склонял на бок голову и сокрушенно говорил:
– Вот же, едри его, свечку, наверно, залило.
И они опять выкручивали ее, чистили тряпочкой, обдували со всех сторон, подносили к глазам и изучали просвет между контактами. Потом один другому говорил с искренним сожалением:
– Ну, дак кака нахрен заводка! Вишь просвет-то маловат больно, не как в инструкции.
И они опять лезли в инструкцию, читали нужный пункт, обсуждали его, спорили… « А я тебе чего говорил!», «А ты мне не то говорил».
Это было какое-то священнодействие.
Наконец мотор ни с того ни с сего, когда они переругались вдрызг, вдруг чихнул, потом другой раз… И из выхлопной трубы выскочили клубы белого дыма. Было ясно, что мотор подготовлен к эксплуатации.
Механики наши плюхнулись на банку и возбужденно-удивленно поглядели друг на друга. И отец наш спросил:
– Ну, кто теперь топнет?
Константин Иванович сказал тоном категорическим, исключающим всяческие возражения:
– Ты, Гриша хозяин, ты и топай.
Надо было вам видеть следующую сцену. Папа встал к мотору, поглядел оторопелым взором на дядю Костю, потом на нас… И вот он топнул. Решительно и хлестко, с размахом. Окончательно топнул.
И мотор вдруг залился ровным, веселым треском. И оглушительным, потому что глушителя мы еще не купили, и звук мотора вырывался из выхлопной трубы на свободу так же, как снаряд вырывается из жерла пушки. Со страшным хлопком.
Но нам эти громко стреляющие звуки не создавали никаких неудобств. Мы плыли в карбасе, движимые невиданной в деревне мощью шестисильной «топноги». Сестры мои, Лида и Маша, как по команде завизжали, заподпрыгивали на сиденьях. А я глядел на отца и на дядю Костю и поступал, как они – я же все-таки мужик! А они сидели молча, только все время таращили глаза в разные стороны.
Когда вышли маленько мористее, папа даванул рычажок газа книзу и мотор затрещал еще более резво, карбас прибавил ход. Он рванул вперед, к то скрывающемуся за прыгающим по волнам горизонту, то лежащему впереди ровной, открытой линией. И бежала сбоку, с южной стороны, разбрызганная по шершавой морской поверхности разноцветная солнечная дорожка.
И сидел на кормовом коржке, развалясь, с довольным, благодушным видом Константин Иванович Колесников. Человек с золотыми руками и добрым сердцем, который и создал этот сегодняшний праздник.
А отец! Поглядели бы вы в этот момент на нашего отца! Он стоял у мотора, держал в руках палку-рулевку, прикрепленную к рулю, и у него было лицо человека, только что проглотившего огромный кусок счастья. Светлое это счастье осветило его всего, в особенности лицо. И лицо отца сейчас издавало внутренний свет. Словно внутри зажглась яркая электролампочка. И весь он выглядел оторопело-торжественным. Чтобы не выдать свое счастье, отец пыжился быть равнодушным, он глядел по сторонам и вдаль, будто выглядывая там чего-то. Но сидевшее внутри счастье распирало его, ворочалось во всем его не маленьком теле и стремилось показаться всему миру: «Поглядите на меня все! Видите, какое я огромное и красивое!».
Его нельзя было скрыть.
Мы все видели, что отец наш в тот момент словно бы парил в воздухе. Над своим мотором, над карбасом, над всеми нами…
Все стратегические переговоры отца с нашей мамой проходили за ужином. В тот раз, где-то в середине июня все сидели за столом, и папа вдруг как бы ненароком и между прочим почти равнодушно бросил фразу:
– Надо бы, мать, нам с Пашком скатать до Плошихи, да поглядеть, какие там сена будут сейгод. Где косить, а где нет.
Плошиха – это рыбацкая семужья тоня в восьми километрах от деревни. Там самолучшие пожни, где наша семья давно, сколько себя я помнил, косила сено для нашей коровы Голубки и для овец. Сами тамошние пожни лежали на склоне длинного, открытого, пологого угора, подножие которого упиралось в самое море. Травы, настоянные на солнце и на влажном морском воздухе, были там густые, высокие, просто-таки отменные. Никакого сравнения с лесными пожнями, где высокие деревья загораживают солнце.
– Чего на его глядеть, на сено-то? – высказала сомнение мама. – Сена, как сена... Кажинный год ведь одно и то же.
– Ты не понимашь, мать. Трава она везде разна, где похуже, где и получше будет. А так мы заявимся потом, а поженка-та нами уже обследована. Подходи, да и коси. Тут сноровка нужна.
Мать ничего не поняла. Никогда ее муж на такую вот разведку не ездил, да не хаживал. Она пытливо глядела на меня с отцом, но ничего необычного не приметила. Никакого подвоха.
– Да мы ишшо бревна на берегу поглядим. Может, выбросило где строевой. Баню-то надо тюкать.
Мама в таких делах разбиралась слабо. С одной стороны, вроде бы блажь, а с другой?.. Ладно, хозяин решил, что надо – значит надо.
– Ну поезжайте тогда, – сказала она нетвердым голосом, – только туру поглядите там. Я потом соберусь, пособираю.
После ужина отец сразу уволок меня на крылечко. Мы сели. А он вдруг прошептал громко и яственно (так, наверно, замышляют свои темные дела заговорщики):
– Здесь нельзя, пошли на берег.
Там на берегу, на бревнышке отец выдал мне суть своего плана.
– Хорошо, что мать ничего не вызнала, а то бы не отпустила.
– Куда эт?
– На Усть-Яреньгу, вот куда! Ты думашь, порато надо нам сена глядеть на Плошихе?Они, брат, всегда там одинаковы, поедем, да и скосим…
– А зачем, папа, на Усть-Яреньгу?
Мы сидели на полувсосанном в песок старом, рыхловатом уже бревне и смотрели, как чайки кружат над нашей рюжей, над кутом, в котором ходила и поблескивала матовыми бочками попавшаяся в рюжу навага. Стоял отлив, кут наполовину был на поверхности, и навага видна была чайкам.
Папа после удачного разговора с мамой размяк и подобрел. Соловелые глаза его щурились. Он был доволен.
– Понимаешь, сынок, с детства хочу на эту реку попасть. Гарнышков там поудить… Она в наших-то местах самолучша река, ядрена, полноводна, семга в ей ходит и кумжи много. Мне батько мой покойной об ей много говорил, светла ему память. Хвалил ее крепко. А я и не бывал. Все мимо, да мимо. Все некогда, все дела каки-то. Уду не забрасывал… А хочу, сын, страхи Божьи как хочу.
Он задрал голову и поглядел на небо, будто разглядывал там кого-то. Может быть, своего отца, погибшего на ледоколе «Георгий Седов».
– Вот теперь подстатилось, мотор стоит… Поедем с тобой, Паша, а?
Для меня это была неслыханная радость. Сколько я уже слышал всяких заманчивых вещей об этой таинственной реке! Все ребята в деревне мечтали там побывать. Да куда там, очень она далеко – целых двадцать семь километров – шутка сказать! Пешком целый день протопаешь, а там медведи кругом да волки. Никто в деревне там и не бывал.
– А когда поедем, папа?
– Завтра и поедем. У меня уж все собрано, только в карбас покидать.
– А на работе тебя отпустят?
Отец вольготно махнул рукой:
– Отпу-устят! Я насчет подмены вопрос согласовал.
Он поднялся с бревнышка, повернулся к морю и раскинул в стороны могучие руки. Поводил плечами, и там у него что-то сладостно хрустнуло.
Отец вырвался на свободу.
А я побежал на скотный двор копать червей. Их надо было накопать много, потому что Усть-Яреньга – река серьезная.
Плаванье с отцом на дорке вдоль морского берега на огромное расстояние в двадцать семь километров превратилось для меня в форменное приключение. Которое запало в душу на всю жизнь.
Как познать мир малолетнему деревенскому жителю, если он все время видит вокруг себя только свой дом, домочадцев и деревенских обитателей? Да еще изредка выходит за деревню на ближайшую речку. В лес он все равно старается не заходить: туда и взрослые-то опасаются лишний раз забредать – полно в наших лесах и медведя, и волка, и рыси с росомахой заодно. У речки безопаснее посидеть с удочкой, да и то, чтобы дома деревенские из виду не выпадали.
А тут, мать честная, двадцать семь километров от деревни! Это, брат ты мой, все равно, что в Африку, допустим, махнуть. Она тоже далеконько от Лопшеньги, судя по карте, которая висит в нашем классе. Даль дальняя!
Для меня, привыкшего к незамысловатым деревенским пейзажам, открылся непознанный, фантастический мир. Масса неведомых ранее картин, многоцветье новых красок, много того, чего я раньше не видел, и о чем даже не слышал.
Вот мы с отцом плывем вдоль берега на нашем карбасе, движимым недавно оборудованным шестисильным мотором – «топногой». Скрылась за длинным песчаным мысом наша деревня, разместившаяся в глубине огромной лагуны, исчезли из виду дома с высокими крышами, стоящие на самом морском берегу.
Как щенок, который инстинктивно опасается далеко уползать от материнского логова, я почувствовал тогда смутную тревогу, когда из виду скрылся и наш дом, в котором безотлучно от меня обитала наша семья. Придавало уверенности только то, что отец мой, разместившийся на кормовой банке, спокойно посиживал, покуривал свою неизменную папиросину и, сощурившись от блеска воды, поглядывал в морскую даль.
Вдруг он что-то крикнул мне – из-за громкой трескотни мотора я не расслышал чего – и показал рукой направление, куда надо было мне посмотреть. Я глянул туда и увидел, что из воды торчит чья-то круглая голова.
Она подпустила нас довольно близко, метров на тридцать, и я разглядел: это тюлень. Увидел я гладкую мокрую голову и черные круглые глаза морской зверюги. Мне даже показалось, что тюлень мне улыбался. «Привет, – говорил он мне, – доброго тебе пути!». А я, вместо того, чтобы также по-доброму поприветствовать его, сунул два пальца в рот и звонко, по-хулигански засвистел.
Странное дело, тюлень не испугался моего свиста. Потом уж я узнал, эти морские обитатели очень даже приветствуют свист и всякие другие музыкальные звуки. Он нырнул на глубину, только когда наша лодка проплыла мимо его наглой симпатичной физиономии: опустил голову под воду и показал нам свою большую круглую спину. И скрылся из виду.
За время всего пути до Усть-Яреньги мы видели еще много тюленей. Все они были одинакового темно-серого цвета, только сильно отличались в размерах. Когда они сидели на камнях и грелись на солнышке, было видно, что некоторые из них раза в три больше других. Прямо в карбасе я подошел к отцу и, наклонившись к его уху, попросил разъяснить причину этой разницы.
– Это порода у них разна, – прокричал мне отец сквозь моторный треск, – лахтаки – морски зайцы – крупняшши, стрась! Куды больше нерпы-то.
Когда мы близко проплывали от них, полеживающих на каменьях, тюлени начинали беспокойно крутить головами и делать вид, что собираются сползать в воду. Но сразу в воду не прыгали, а глядели на нас внимательно: может, мы не приблизимся очень уж близко, может, опасность как-то минует их. Но мы неизбежно проплывали совсем близко, и тюлени неохотно приподнимались на ластах, сталкивали с теплых, нагретых камней жирные свои туловища, и с шумом плюхались в воду. Головы их тут же показывались на поверхности. Потом тюлени провожали нас недовольными взглядами, фыркали нам вослед и, наверно, ворчали друг другу: «Ездят тут всякие моторные карбасы и спать нам мешают».
Поначалу идти приходилось мористо. Мы были вынуждены огибать ставные невода, выставленные на селедку. Скажите, дорогие мои, видали вы когда-нибудь стоящие в море сельдяные невода? А это, товарищи дорогие, огромная снасть на толстых кольях, начинающаяся почти у берега и уходящая далеко в море. И высоченная. Всяк человек, находящийся рядом, чувствует себя лилипутом перед Гулливером.
Я видал эти невода лишь с берега. Они и оттуда казались громадинами. А тут смотришь с обратной морской стороны и видишь целый город из капроновых сетей. Мы проехали три таких ставня, и я испытал форменное восхищение.
Надо сказать и то, что ставные эти невода были к тому же очень уловисты. Сам я много раз видел, как подходили к рыбзаводу тяжелые тонские карбасы, доверху наполненные беломорской селедкой. И деревенские бабушки с туесками да с ведрами, да с корзинками подходили к этим карбасам, и усталые рыбаки в оранжевых роканах погружали свои саки в рыбные навалы, доставали оттуда полные черпаки, подносили их к бабушкиным корзинкам и выливали в них струи серебряной селедки. А бабушки поправляли белые платочки, кланялись рыбакам и говорили:
– А спасибо, дак уж спасибо тебе, дитятко. Обрадела я таперича. А котику-то моему кака радось-то. Спасибо, баженой.
И брели по берегу по своим домам, громко-радостно судачили со своими такими же древними товарками:
– А Федот-то сызмальства не жадной. Эко навалил селедочки-то мне. Таперича и на ладку и на ушку, и котику…
Потом они растекались по деревенским проулкам, и радостно-возбужденный гул их голосов долго еще звенел в разных концах деревни.
Мотор наш напористо и громко трещал, наполняя упругим ровным грохотом и прибрежное море и весь плывущий мимо берег. И попутный, поддувающий в корму ветерок подталкивал нас вперед, помогал нам плыть и разносил перед носом карбаса легкие, едковато пахнущие, но необычайно вкусные бензиновые дымы.
И лежал на душе восторг от непредсказуемости нашего путешествия, от замечательных впечатлений, ждущих нас впереди. Нас, людей, вечно манит дорога, ведущая в неизвестную даль.
Примерно через километр одна от другой стояли на берегу рыбацкие избушки. С самого раннего детства я знал, что строят их напротив семужьих тоней, мест, куда семга приходит кормиться. Тут ее и ловят. Напротив каждой избы выставлен семужий ставной невод. Кое-где около переднего, тайникового кола покачивался карбасок, и рыбак, свесясь в воду через нос, выглядывал в глубине тайника рыбину. Тайник – это ловушка. Если семга в него зашла, обратно ей ходу уже нет. Когда рыбина в тайнике забегает, рыбак «подрезает» невод и достает пойманную семгу. В этом смысл и секрет всей семужьей путины.
На берегу, возле избушек, повсеместно суетились фигуры рыбаков, «сидящих» на этих тонях. Видел я: кто-то чинит снасть, кто-то готовит и тешет колья, кто-то ремонтирует карбас. У рыбаков на тоне, на семужьем промысле практически нет свободного времени.
За избушками вдоль всего берега, по краям леса зелеными бесформенными кучами разбросан кустарник. За ним на бескрайнюю ширь и глубину распахивался бесконечный лес. Зеленые березы и рябины перемежались с темной зеленью елок. Ширились громады сосен.
У меня было острое зрение, и в одном месте я рассмотрел между двух можжевеловых бугров, стоящих возле самого леса, что-то темно-бурое, округлое и, как мне показалось, живое. Я опять подошел к отцу, показал рукой на интересный предмет и сказал:
– На Мишку уж больно походит.
Отцу некогда было разглядывать берег, он мимоходом глянул в том направлении, махнул рукой и гаркнул мне:
– Куст это, Пашко, куст, вот и все. Ты не выдумывай особо тут, мечтатель. Сам не видишь?
Но меня что-то смущало.
– А почему тогда он коричневый, куст этот?
Отец сделал равнодушную физиономию и вообще отвернулся. Ему надо было соблюдать курс, а не заниматься всякой ерундой. А я его отвлекал.
Коричневый куст вдруг поднялся на четыре лапы и пошел вдоль леса. Это была моя победа, и я радостно заорал.
– Вот тебе и куст! Медведь это, медведь!
Отец мой обернулся, тоже разглядел медведя и сбавил ход. Мы с ним вдвоем сделали из ладоней «козырьки» и разглядывали, как медведь крутил головой, как он глядел в нашу сторону, как шел вдоль моря, потом повернул в лес и скрылся за деревьями.
Я повизгивал в карбасе, ведь я видел живого медведя в первый раз.
А отец, видно что маленько уязвленный своей невнимательностью, одобрительно на меня посмотрел и сквозь моторный треск прокричал важные для меня слова:
– Настырный же ты, Пашка, выглядел ошкуя. А я, вишь, проморгал. Молодец, сын, растешь. Охотник из тебя, может, и получится.
И радостно и желанно было для меня это отцовское одобрение. Тем более радостное, что он не очень-то был охоч на похвалы.
А вообще, я любил быть рядом с отцом. От него веяло уверенностью, силой, житейской мудростью что ли. С отцом можно было ничего не бояться.
Но без дела с ним не посидишь:
– Нам бы на бревно како не наехать. Вишь топляков скоко? – дал он мне указание на этот раз. – Ты, Пашко, коли в носу сидишь, дак вперед поглядывай. Мало ли чего…
Да уж, забота так забота. На нашем Летнем берегу с одной стороны река Северная Двина, с другой – Онега. Обе сплавные. А работяги эти – сплавщики, видно, что плоты ненадежно крепят, постоянно они разваливаются, и каждую весну в море уходит множество бревен. Волны в шторма выбрасывают их в наши места, оттого берега ежегодно заваливаются бревнами, досками, брусом, горбылями… Наши мужики ходят по берегу и выбирают себе готовый стройматериал. Кому на новый дом, кому на баню, кому на сарай, а кому-то просто на дрова. Уж много лет, благодаря сплавному разгильдяйству вокруг деревни не вырубается лес. А зачем, когда под рукой столько готового материала.
В самом деле, пару-тройку раз разглядел я впереди торчащие из воды комли бревен и вовремя подсказал отцу, чтобы отворачивал карбас. Комли выглядывали из глубины, словно квадратные головы неведомых и страшных морских чудищ. Они будто ворчали нам вослед:
– Жалко, жалко, что не ударились мы в ваш карбас и не проломили вам борт. Ничего, мы еще встретимся с вами на обратном пути…
А берег, освещенный солнцем, весь в нежно-желтой краске, все плыл и плыл мимо. Я полулежал на «корене» – широкой носовой доске и держался обеими руками за «коржок» – верхний выступ переднего киля, и распахнутыми глазами озирал текущий навстречу простор. Повсюду, до самого горизонта вспыхивали искорки отраженного от воды света. И на всю ширь и высоту от вершины купола неба до бескрайнего водного пространства, на весь его размах распахнулся прозрачный, светло-светло-сиреневый июньский день. Весь насыщенный красками лета, весь в мягко-синих, нежно-серых, ярко-зеленых, томно-бирюзовых тонах.
Я иногда призакрывал глаза, и казалось мне вдруг, что по берегу вровень с лодкой идет и идет нашим же курсом шаловливый юноша – подросток такого же, как и я возраста. С легкой походкой, белокурый и светлоглазый, в цветастой сатиновой курточке, в бежевых штанишках, он шагает по морскому берегу и насвистывает на дудочке какую-то веселенькую мелодию, которую я где-то уже слышал. Только не помню где. На голове у него красный колпак, на ногах мягкие сафьяновые сапожки, тоже красные. Иногда он смотрит на нашу лодку и машет нам рукой. И что-то кричит нам восторженное, юношеское. И радостный этот крик улетает далеко ввысь, под самый небесный купол.
Вот и тоня Плошиха, где на пожнях мы с папой вроде бы должны оценивать качество травы. Перед нами – высокий покатый зеленый угор, весь в крапинах белых, желтых и розовых цветов, упирающийся в своем основании в прибрежные камни. Здесь, в раздольных разнотравьях, растет напитанная морской целебной влагой самая сочная и вкусная трава. Деревенские коровушки и овечки любят ее самозабвенно. А уж как кушает сено с этих мест наша Голубка! И как много дает молока!
Отец мой поглядел на меня словно коварный и хитрый заговорщик: мол, как он ловко обманул всеведающую маму! И заулыбался.
А меня интересовали утки. Впереди и по сторонам их было много в этих местах. Это были большие, жирные и толстые птицы с черно-белой окраской. Я не знал, как они называются. Потом отец мне сказал, что это гахуны – самцы северной утки гаги. Они хитрые и ленивые эти гахуны: сейчас начало лета и их самки сидят на яйцах, высиживают птенцов, а эти лодыри – их мужья, бездельничают на морском приволье. Интересное дело наблюдать за ними. Вот их огромная черно-белая стая сидит на воде. И вдруг – никого нет, все они уже шарят по дну и жадно клюют там морских звезд, глотают моллюсков, треплют морские водоросли – гахуны всеядны. На воде только один или два «сторожа» сидят, озираются: нет ли какой-нибудь опасности?
Когда мы приближаемся слишком близко, гахуны вертят во все стороны головами – взлетать им лень, поэтому в воздух, с трудом выворачивая из воды тяжелые тушки, поднимается лишь несколько штук. Остальные ныряют и прячутся от нас в морской глубине.
Папа сокрушенно качает головой: вот ружье не взял! Он охотник и не может спокойно проходить мимо дичи. Тем более при таком ее количестве.
– Пух! Пух! – отец вытягивает к гахунам правую руку, «стреляет» по ним из пальца. Потом этим же пальцем грозит уткам: ужо я вас!
Но утки заняты своим делом и не боятся моего отца. А чего им опасаться человека, у которого нет ружья? Они же понимают это – хитрые птицы.
Я гляжу на отца и переживаю за него. Я расту такой же, как и он. Во мне тоже живет охотничья страсть.
А с уткой гагой я уже успел познакомиться довольно близко. В январе этого года я ходил по льду с зимней удочкой за коргу – подводную каменную россыпь, чтобы попробовать половить ревяков – беломорских бычков. Сразу и увидел темно-серую птицу, притаившуюся под ледяным выворотком-ропаком. Она сидела, нахохлившись, из комка серых перьев торчал утиный нос. Когда я подошел к ней, птица только и сделала, что слегка вытянула шею и стала трясти головой, будто говоря мне: не трогай меня, человек, не трогай!
Стоял крепкий мороз, и гага, наверно, совсем окоченела на льду и обессилела. Ни убежать от меня, ни улететь она уже не могла. Я поднял ее со льда, засунул под полу ватника и отнес домой.
Полуживая, она почему-то не умерла от голода или холода, и спустя неделю уже шагала по нашей повети, покачиваясь с боку на бок, ковыляла обычной утиной походкой и хрипло крякала на обитавших там куриц. Она прожила на повети вместе с курами весь остаток зимы. Мы звали ее Гагуськой и пытались ее погладить, но она так и не привыкла к людям, и когда к ней кто-то протягивал руку, старалась тяпнуть за палец.
Потом весной, когда с земли по ручьям сползли лед и снег, мы выпустили кур на улицу и вместе с ними Гагусю. Но она не стала гулять в куриной стае, а быстро-быстро побежала к морю, вдруг взлетела и видно было, как плюхнулась в воду. Больше мы ее не видели, уплыла в море-морюшко наша Гагуська. И к нам не вернулась.
Все тогда сказали: «Ну и ладно, ну и хорошо, что уплыла. Хоть жива осталась». А мне почему-то обидно было, что утка наша даже не обернулась назад, не крякнула нам напоследок, спасибо не сказала. Все же я спас ее…
Мы, люди, сильно привыкаем и к людям, и к зверям, и к птицам, если долго живем с ними рядом. И очень бывает обидно, когда они уходят от нас, не попрощавшись.
Сейчас, глядя на гагачьих самцов, я думал: наверно, среди этих лентяев живет-поживает и ее супруг, который и не подозревает, что мимо него в эту минуту проплывает на карбасе спаситель его женушки. А та и забыла теперь обо мне, посиживает на своем гнезде, переворачивает клювом яйца, согревает их мягким и теплым пухом, выщипанным из собственного живота, и защищает от вечных воришек – наглых хищников песцов.
– Павлушко, – послышался громкий отцовский голос.
Папа вдруг встал во весь свой рост и показал мне рукой на берег.
– Надо пристать, – крикнул он мне и повернул карбас к берегу.
Мы уже проехали километров двенадцать. Я стал разглядывать берег, чтобы понять, какова цель высадки, ведь на суше нет никаких построек, нет людей? Пустынное место.
Но мы все же причалили. Отец вынес из карбаса и бросил на берег якорь. Потом повернулся лицом к берегу и зачем-то стянул с головы кепку.
– Пойдем-ко, Паша, к твоим дедушкам, – сказал он мне.
Вот так новость! Какие такие дедушки, коли берег пуст. Тем более, что рос я совсем без дедов. Слышал я, что все они сгинули в молодые годы, кто в море, кто на войне.
Мы поднялись на невысокий угорышек, и я увидел развалины старой избы. Крыша, крыльцо, верхние венцы давно прогнили, сохранились еле-еле лишь два три нижних ряда бревен, да и то труха трухой. Но кое-где видны были остатки оконных проемов. Тут раньше люди выглядывали из избы на свет Божий. Два окошка было на море и два на уходящий вдаль берег. Мы постояли около бывшей избы, потом отец снял опять с головы кепку и сказал:
– Это тоня Сараиха, Паша. Тут лавливали семужку деды твои да мои. Они привечали это место, обихаживали его и почитали. Самолучша тоня – говаривали.
Он обнял меня за плечи, голос его дрогнул:
– Зайдем, Паша в избу, навестим родных.
Входной двери не было, лишь скособоченные косяки, вросшие в землю. Папа согнулся в три погибели, чтобы пролезть под верхним, и проник вовнутрь, в бывшие сени. Я за ним. Напротив входной двери раньше была кладовка с полками, где хранились припасы и пойманная рыба. Теперь полки давно упали и догнивали в земельной трухе.
Справа в избу вел еще один дверной проем – два косяка, едва стоящие вертикально, изъеденные червями и гнилью. Мы зашли в этот проем.
В самой избе, где жили рыбаки, слева от двери громоздилась старая-престарая куча каменьев, обожженных и облупленных. Тут раньше стояла печка, топилась «по-черному» и согревала нутряным своим теплом озябших на море рыбаков.
Отец присел на корточки возле бокового оконного проема и сказал мне, чтобы я сел напротив.
Мы посидели какое-то время молча. Потом папа склонил голову и закашлял. Он сидел так с опущенной головой и не поднимал ее, только вдруг вытер рукавом глаза. Я понял, что он плачет.
– Мне было примерно одиннадцать, я был, наверно, как ты по годам, или чуть помладше, батько мой привез меня сюда, на эту тоню. Мы пришли на паруске.
Отец говорил глухо, с расстановкой, слова давались ему тяжеловато. Он все время шмыгал носом.
– Тут раньше стояла лавка, и я на ней сидел тогда и глядел в окошко. А вишь за ручьем угорышек?
Я закивал:
– Вижу, папа, конечно вижу.
– Дак вот, на тот бугор вышел медведь. И понимашь ты, бродит, морда у его книзу, жрет чего-то, ягоды, наверно. Я как заору: «Медведь! Медведь!».
Отец поднял красные глаза, уставился на тот бугор:
– А батько-то мой Павел Андреич подходит к окошку, садится на место, где я теперь сижу, глядит на медведя и говорит мне: «Эх, жалко, Гриша, нету у нас дробовочки с тобой, оже дернули бы ща сошкуя этого, шкуру бы добыли матери на шубу». А сам усмехается, батько, шутить любил он…
И отец мой уронил опять голову, снова вытер рукавом глаза.
– А через год погиб он на зверобойке, на ледоколе «Георгий Седов». Не удалось мне с батьком своим нажиться. Так я без него и вырос…
Папа тряхнул головой и горько-горько сказал:
– А ведь так хотелось бы с батьком-то с родным пожить… Хороший он был у меня батько. Не довелось…
Отец еще больше склонил голову:
– А горюшка я похлебал без него-то, не приведи кому, Господи.
Потом мы на корточках выбрались из избяных остатков, постояли рядом, и отец низко поклонился старой умирающей избе, частице своего детства. Я поклонился ей тоже.
Когда шли к карбасу, он вдруг остановил меня и, глядя мне в глаза, попросил:
– Ты когда будешь здесь, Паша, ты приходи к ним. Они ведь ждут тебя, старики наши…
После Сараихи отец на какое-то время съежился. Сидел на задней банке, рулил и все курил, курил.
А я увидел впереди огромные каменюки. Они медленно надвигались на нас, эти невероятно высоко выступающие из воды глыбы, широкие и темные. Были эти камни разбросаны вдоль берега, их гряда тянулась далеко вперед по нашему курсу. Еще издалека меня заинтересовали продолговатые силуэты каких-то странных существ, возвышающихся над камнями. Может, это тюлени разлеглись на солнышке? Но тюлени не могли быть столь высокими и стройными. Из крупных птиц здесь только чайки, вороны, да еще изредка скопы – большие серые морские ястребы, падающие за рыбой с небес. Они и сейчас летали вокруг. Но все они были явно гораздо меньше сидящих на камнях силуэтов. Я крикнул отцу и показал на те странные фигуры. И по обрывкам звуков, по артикуляции его рта я понял: он кричит:
– Орлы! Это орлы!
Я никогда не видал столь громадных и важных птиц. Они восседали на каменьях, как законные и подлинные хозяева этих мест. Они долго не хотели взлетать. Только, когда мы подплыли совсем уж близко, они, сначала один, потом другой, нехотя и важно растопырили крылья, и так же важно начали ими махать и подниматься ввысь. Сразу мне вспомнилась любимая книга «Дети капитана Гранта» и рассказ о том, как орел поднял в воздух мальчика. Глядя на размеры этих орлов, я подумал: а ведь такое могло быть в самом деле. И, когда поднявшиеся птицы стали в воздухе делать круг и пролетали над нашим карбасом, я невольно втянул голову в плечи и спрятался под «коренем» – широкой носовой доской. Так, на всякий случай. Вдруг схватит меня стервятник за шиворот, да и утащит куда-нибудь в лес. А там заклюет до смерти. Мне не хотелось повторять подвиг того мальчика.
Конечно, стыдновато было перед отцом. Он из кормы улыбался мне, качал головой и показывал на меня пальцем, как на какого-то трусишку.
Уже потом, когда опасность миновала, я клял себя за малодушие, ведь, в самом деле, чего мне было бояться? Рядом со мной отец, смелый и сильный. Да он так навернет веслом по башке любому орлу, если он только приблизится ко мне, его сыну!
Орлы поднялись ввысь и стали кружить над морем. Я разглядывал их, и мне казалось, что слышу шелест их крыльев и грозный гортанный клекот, щелканье мощных клювов.
Надо сказать, что встреча с морскими орлами произвела на меня тогда невероятное впечатление, я испытал подлинный восторг. Раньше я совсем не знал, что в наших краях живут самые настоящие громадные орлы.
Карбас наш плыл все дальше и дальше, качался на легких маленьких волнах. Я глядел на берег, на морской простор, на камни, на небо и размышлял: до чего же оно увлекательно, это наше путешествие на Усть-Яреньгу! Прямо какое-то дальнее странствие, такое же интересное и необычное, будто взятое из книжек, где описываются разные приключения. Еще я думал о том, что правильно мы сделали, поставив на карбас мотор и уплыв из деревни, где все далеко не так интересно, как здесь, в морском походе.
Лежа на носу, я вглядывался в прозрачную морскую глубь, в плывущий навстречу, проглядывающий сквозь водную толщу освещенный солнцем подводный мир, в полосы темного песка с лежащими на нем желтыми морскими звездами, в разноцветные камни, обвитые стеблями темно-коричневых водорослей. Этот огромный, фантастический, неведомый мне мир потрясал меня своей неизвестностью и необъятностью. «Вот бы стать водолазом, – думалось мне, – и разгуливать не по земле, а по тем вон камням среди рыб, тюленей и морской травы, играть с неуклюжими и смешными пинагорами, гладить белух…». Я уже читал где-то, что морские обитатели совсем не боятся водолазов, принимают их за своих собратьев
Отец опять окликнул меня. Он показывал рукой на берег. Там ковыляла по морской кромке в нашем же направлении какая-то женщина. По тому, как она тяжело переставляла ноги и плоско шлепала по песку, явно не по ноге, великоватыми сапожками, можно было разглядеть, что это не молодуха какая-то идет, а довольно пожилая тетушка.
Когда мы поравнялись с ней, она вдруг остановилась, развернулась к нам и принялась рьяно махать нам руками и что-то кричать.
Отцу моему, было видно по всему, не очень-то хотелось прекращать движение и приворачивать к берегу. С кисловатой физиономией он прокричал мне сквозь моторный треск:
– Это хто такая?
Зрение у меня было получше, и я распознал эту тетушку. Это была бабка Маланья, какая-то родня нашей бабушки Агафьи.
Чтобы не орать на всю Ивановскую, я подошел к отцу и на ухо сообщил имя тетушки.
– Кака така Маланья? – выпучил он глаза. – Кака ишшо?
– Да родня наша, Матвевна.
– А-а, Матвевна, – скривил лицо отец. Ему жутко как не хотелось делать непредвиденную остановку. Ему хотелось скорее на Усть-Яреньгу. Как и мне. Но с родней ему было не совладать. Иначе мама его, бабушка моя родная Агафья, так бы ему накостыляла.
У отца не было других вариантов, и он повернул к берегу. И на подходе к нему папино лицо из кислого превратилось вдруг в самое что ни есть добродушное и даже очень радостное.
– Маланья Матвевна, голубушка, куды направилась-то?
Отец ступил на берег и принялся обнимать дальнюю родню. А та, обрадованная нежданной оказией, вовсю уже трещала:
– Куды-куды, дитятко? К дедку свому, к Кирилу. Совсем ошалел окаянной, на тоню сел опеть, на свою Люленьгу, змееватик. Самому, шаляку, уж восьмой десяток стукнул намедни, а он прыткой больно, дома не сидит, кокорина. Паруски побежали, а он и с имя. Погляди ты, какой добытчик вымырнул. Видали ево?
– Дак тебя довезти до Люленьги, или чево? – кое-как встрял отец в бабушкино трещание.
Та будто и не слышит, продолжает свое:
– С председателем спелси, выноял у него: сяду, да сяду на Люленьгу. А тому чево? Знат, быват, что дедушко не подведет. Вот и разрешил, окаянной. А тот и рад, дурак старой. Только мильконул на тоню. Толку нету, а сидит.
– А ты-то зачем к нему побежала, Матвевна? – с трудом опять вклинился в бабкино тарахтенье отец. – Али на свиданье торописся, дева, помиловаться решила со своим-то дедушком?
– Ошалел ты верно, дитятко. Отмиловались уж мы с дедком-то, куды, годов-то эстолько, дак уж чего таперича об етом, ох темнеченько-то-о, – запричитала, притворно завсхлипывала Маланья Матвевна. Но было видно, что не без приятности восприняла она эту разговорную тему.
– Оголодал таперича дедушко-то мой, отошшал поди насовсем. Сборы-то у его были впопыхах. На тоню взяли, дак обрадел весь. Врастопыру накидал кусочков в пестерек, да и побежал баженой, а сам сидит на тони-то голой, да босой, да голоднюшшой. Я вот туто-где пособрала ему подорожничков, да пирожков спекла, да галагатку с черных-то ягод. Дак и несу старому греховоднику. Нате-ко, убежал ведь от меня, копыл старой. Все Люленьга у его в башке.
– А меня-то пошто завернула, бабушка?
– Дак, путно ли дело мне, старой-то старухе топать в эку-то даль. Верстиков пять ишшо не меньше, а куды мне… Да обратно надоть попадать опосле. Уж козой-то не могу прыгать, как ране. Корга ведь я, Гриша, нонеча стала, староватенька…
– Дак чего, подорожнички-то до деда Кирила доставить?
– Во-во, дитятко, во-во. – Она скуксила маленькое морщинистое личико, выражая тем самым великую просьбу. – Ты уж, Гриша, забрал бы у меня пестерек-от, да сунул бы его дедушку-то мому. Помрет нето с голодухи-то, окаянной…
Когда мы отплыли от берега, я оглянулся. Бабка Маланья стояла на берегу и махала нам вослед белым платочком.
Мы привернули к тоне Люленьге и вручили пестерек деду Кириллу. Он заглянул в него и сокрушенно завыговаривал:
– Да у меня припасов на месяц набрано. Куды мне, Гриша, эти прибавки? Эко она беспокойно хозяйство.
Но глаза его были теплыми, обрадованными.
– Ладно, – сказал он добродушно, – мы с напарником умнем потихоньку.
И спросил дрогнувшим голосом:
– Как там, Гриша, бабушка моя поживат? Здорова ли Матвевна, не болит ли чего у ей? В больницы лежала намедни, дак опасаюсь я.
– Здорова она, здорова, как коза по бережку бежит.
Дед Кирилл поднял на плечо пестерек и, полуотвернувшись от нас, как бы с необязательностью, как бы между прочим, но с очевидной признательностью сказал:
– А спасибо тебе, Григорьюшко, за бабушкины гостинцы.
И показалось мне в ту минуту, что на щеке у деда Кирилла блеснуло что-то вроде слезы. И он ушел в избу.
А мы поехали дальше.
Вот так я впервые разглядел в человеческих отношениях уже не раз слышанное мною, но никогда ранее не виденное воочию чувство, которое люди называют любовью.
Потом я наблюдал у людей это чувство много-много раз.
Ну, где же, где река, к которой мы так стремимся? Я рассматриваю берег с его лесом, ручьевыми впадинами, вершинами угоров с торчащими на них острыми зубьями еловых верхушек. Но Усть-Яреньги пока что нет и нет. Гляжу на отца и замечаю, что он стал беспокойнее: уставился в берег и крутится, как непоседа на парте. Вглядывается в береговую кромку, ищет в ней разрыв – так себя обозначает впадающая в море река. Значит, подъезжаем и скоро выходить на берег.
Ну вот, наконец-то, папа уже стоит в корме на ногах и заворачивает нос карбаса к берегу. Подъезжает, сбавив обороты мотора: мы не знаем здесь рельеф дна – могут быть и камни.
Вот она! Вот она, голубушка речка – река Усть-Яреньга! Ударяет своей водой море как бы из какой-то ямины, выплескивается снизу, из-за поворота, наверно, совсем неожиданно для самого моря. Это оттого, что перед впадением река образует озерцо, отстаивается в нем, как бы прячется, а потом выпрыгивает и целуется с морем.
Мотор глохнет, карбас наш мягко тычется носом в песок морской кромки. На меня вдруг с неба, с боков, отовсюду резко нахлынула тишина и зазвенела в ушах тоненькой, слабенькой ноткой, словно долго и протяжно запела в воздухе тронутая ненароком струнка. Несколько секунд я сидел и с умилением слушал этот поющий звук, наслаждался тишиной после дальнего шумного похода.
Но я был маленьким помором, и в моих генах сидела неотвратимая истина: помор, находясь на промысле, не должен тратить попусту время, его руки, также как и голова, обязаны быть в непрестанной работе. Я выскочил из карбаса, достал из носа якорь-кошку и отнес его далеко от воды, затолкал лапы якоря за всосанное в морской песок бревно. Теперь якорь не вырвет из песка никакая сила.
А отец мой выходить из карбаса не торопился. Он сидел около мотора и раскуривал очередную папиросу. Он глядел на мотор, трогал головку цилиндра – не горячая ли, лениво озирался по сторонам, разглядывал берег и курил. Отец отдыхал. Он маленько притомился, пока вел свой карбас, свой корабль среди каменьев, меж множества опасных бревен-топляков по неизведанному доселе курсу дальнего странствия.
А мне не сиделось на месте. Я уже шнырял по берегу, ковырял ногами выброшенное морем барахлишко: полузалитые морской водой бутылки, разные там пробки, красивые дощечки, пучки ламинарии, прыгал по бревнышкам. Наверно, я был похож на щенка, вырвавшегося из неволи и сходившего с ума от нахлынувшей свободы.
– Ну чего, Пашко, пойдем с тобой рыбачить?
Мы забрали из лодки рюкзак, в котором находились заготовленные дома припасы для рыбалки: чайник с вложенной в него пачкой заварки, маленький топорик, лезвие которого засунуто в брезентовую рукавицу, бутылка молока, две алюминиевые кружки и сатиновый, сшитый мамой мешочек с едой. Там лежали и ждали своего часа мамины рыбники, калачи, хлеб с повидлой и головка нерасколотого сахара. Наш будущий обед.
В кармане рюкзака размещались наши с папой смотанные на деревянные мотовильца удочки – готовые к работе: с пробками, грузилами и крючками. И две продырявленные сверху железные коробки из-под зубного порошка, полные червей.
Карбас мы выставили на рейд, и он плавал метрах в двадцати от берега. К корме была привязана тонкая веревка – чалка, которая на другом конце закреплена была за крепкий сук лежащей на песке толстенной лесины. Так карбас никуда не денется, и в случае шторма его не разобьет прибрежная волна. Карбас всегда можно за чалку подтянуть к берегу.
Мы поднялись на пологий бережок. Место было пустынное. За полосой берега начинался кустарник, за ним во всю гигантскую даль и ширь простирался густой темный лес, как бы разорванный низким прогалом, образованным руслом реки. Повсюду, до самого горизонта, на песке валялись бревна, бревна, бревна…
Отец повесил на спину рюкзак, уже собрался было шагать на речку, но вдруг, как будто вспомнив что-то важное, стянул рюкзак со спины, махнул рукой и сказал:
– Нет уж, товаришши мои дорогие, так дело не пойдет. Чаю не пила, работа не мила. Чево-то меня тошшак пробил, Пашко. Надо бы нам чайку глонуть.
Он достал чайник из рюкзака и приказал:
– Давай-ко, сбегони, паренечек, к реке, да воды набери, а я огонечек разведу.
Я глядел, как вода, пузырясь и булькая, заполняет чайник, и одновременно рассматривал эту сказочную и легендарную Усть-Яреньгу, давно жившую в моих мечтах. Здесь, перед впадением в море, она разлилась в небольшое озерцо, и мне, слышавшему много чудесных о ней историй, казалось, что форель, кумжа, да и сама семга ходят прямо сейчас у меня под ногами, протяни только руки, забрось только удочку…
Я стоял перед рекой с чайником в руке, глядел на плывущие мимо солнечные блики и мне казалось, что вот эти самые вспышки света и есть блестки солнца в огромных рыбьих глазах, мерцанье и переливы световых пятен я невольно принял за отсветы радужных пятнышек на боках лососей.
Все! Терпежу у меня больше не осталось. Я побежал к отцу и восторженными воплями сообщил ему, что в реке живут рыбьи стада и зыркают глазами. Еще я стал звать отца поскорее идти на рыбалку.
Папа мой степенно повесил чайник на уже висящий над костром таганок, уселся на бревнышке и сказал мне:
– Я, Паша, с места не тронусь, ежели чаю не попью. И тебе так советую. Ишшо успеешь гарныша подергать. А ежели невтерпеж, дак и хватай уду и дуй один в лес на реку. Там тебя Мишка одного-то и дожидается. Он с тобой быстренько разберется, с одним-то.
Нет уж, такой разворот меня никак не устраивал. С медведем совсем не хотелось встречаться, а их тут, наверно, пропасть сколько. А с отцом мне ничего не страшно. Не посмеет медведь на отца моего напасть, на такого сильного.
Чаю мы попили. И когда я ел мамин вкуснящий калач, я подумал: и в самом деле, совсем не надо было так уж торопиться. Но это только, пока пил чай с калачом. Потом мне опять стало невтерпеж.
Папа пил чай, немилосердно фыркая. Глаза его светились радостью и блаженством. Он проглатывал чай и мечтал:
– Не знай, не знай, крепка ли у тебя жилка на уде-то, Паша? Ты не думашь того, што оборваться может, ежели крупно чего клюнет?
– Папа, ты же сам уду мне делал.
– Ну ежели я сам, то не должна она хряпнуть. А то в этих-то местах люба рыбина может хапнуть. Только держись, едрена бабка.
Наконец-то отец поднял чайник, спросил у меня: «Ну ты все?», и резко вылил остатки на землю. Затолкал его и кружки в рюкзак. Я решил, что с привалом покончено, но папа снова сел на бревнышко.
– Надо теперь покурить, – сказал он твердо.
Выдержал я и это тяжелое испытание. Трудно было, но выдержал.
Руководство всеми дальнейшими нашими действиями отец взял на себя. Перво-наперво в молодом березняке мы вырубили удилища – длинные, тонкие и гибкие хлысты. Обтесали их, срубили сучки, зачистили кору. Потом привязали к кончикам заготовленные удочки. Стуча от нетерпения зубами, бормоча нечленораздельные звуки, с удочкой наперевес, я ломанулся к реке прямо через кусты.
– Стоп! – сказал мне отец. – Ты куда это?
– Я, это, рыбачить.
– Доложи мне, рыбак, где твои черви? Без червей рыба худо клюет.
Я хлопнул руками по карманам и ощутил себя полным дурачком.
– Нету у меня червей, – сказал я сокрушенно, – забыл я их.
Отец неторопливо, с ехидной физиономией развязал рюкзак и достал железную банку. Все он делал неторопливо, словно маленько издевался надо мной – я ведь изнывал и страшно нервничал – так мне хотелось поскорее забросить удочку. Гораздо позже я понял, что отец действительно делал это специально. Так он воспитывал во мне рыбацкий азарт. И воспитал! Сделал из меня фаната рыбалки. Я за это благодарен своему отцу.
Он наклонился над брусничным ягодником, надергал щепотку листьев и травы, положил их сверху червей и вручил мне готовую банку.
– Вот теперь правильно все, – сказал он миролюбиво. – А там, где ты хотел ловить, там кусты одни, там уду не забросить. Пойдем искать путнее место.
Мы поднялись немного повыше и скоро вышли на пологий песчаный бережок. Течение было тихое и, видно что, глубокое.
– Когда гарныша ловишь, ходить надо тихо. Он все видит и слышит, осторожный он, – зашептал мне отец, – ты погоди тут маленько, погляди, как надо.
Очень осторожно шагая, он спустился к воде, на моих глазах наживил червяка и забросил удочку. Поплавок медленно проплыл мимо него, но поклевки не было. Папа повернул лицо ко мне и громко прошептал:
– Глубина тут больше, надо пробку поднять. – И передвинул пробку по леске. Сантиметров на пятнадцать. Забросил опять. Поплавок снова поплыл и почти сразу ушел вниз. Отец потянул удилище, леска натянулась, удилище изогнулось, но тут же распрямилось снова, леска с пробкой и крючком шмыгонулась кверху. В воде, почти на поверхности показался желтый бок крупной рыбы и исчез в глубине.
– Форелина крупняшша, – прошептал желчно отец, – а может и кумжа – ушла, едри ее.
Он поднялся ко мне и спросил:
– Ну, все запомнил? Один сможешь, аль нет?
Я часто-часто закивал, и отец сказал:
– Поднимусь маленько повыше, буду рядом, ежели чего надо – кричи.
Он внимательно на меня глянул и ушел.
Я страшно нервничал. Тут столько рыбы, а я такая неумеха и занимаюсь ерундой. Сначала не мог выставить верную глубину, потом крючок цеплялся то за дно, то за кусты. Из-за этих зацепов с крючка слезала наживка, и я раза два-три наживлял снова червяка, так ни разу правильно не забросив удочку в воду. «Там отец, наверно, одну за другой форелин таскает, а я тут ерундой занимаюсь», – горестно размышлял я.
В довершение моих бедствий у меня получился зацеп. Дергал я удочку, дергал и наконец выдернул ее из воды без поплавка, крючка и без грузила. Остались они на какой-то подлой коряге.
Полное бедствие! От переживаний я плюхнулся на песок, опустил низко голову и захныкал. В самом деле, рыба рядом, так долго к ней стремился, а занимаюсь ерундой – даже удочку не могу толком забросить. И надо бы взять себя в руки, а не могу. Слезы поганые сами текут.
Ну, чего тут делать? Надо идти к отцу, просить помощи, а я зареванный. Другое дело, что не могу же я бросить рыбалку из-за этой самой удочки. Надо идти…
Отец в самом деле был недалеко. С песчаной отмели он забрасывал удочку далеко, под противоположный берег, и пока поплавок плыл, шагал вслед за ним по песку. На плече висела противогазная сумка, в ней шевелилась рыба. Был он крепко занят, но все же отвлекся.
– Ну што, рыбачок хренов, чё случилось? – спросил он хриплым и ехидным шёпотом.
Я показал оборванный конец лески.
– Да вот… да у меня…
Отцу, наверно, некогда было особенно-то ехидничать. Он быстро достал из бокового кармана коробку с запасными принадлежностями и очень быстро, минуты за три, приспособил пробку, грузило и крючок –наверно, за всю жизнь ему раз сто довелось делать это в походах. Закинул готовую снасть в воду, убедился, что поплавок стоит в воде не кособоко и отдал удочку мне.
– Остынь, – тихо сказал он, – все делай потихоньку, не трясись.
Он сказал мне то, что и надо было сказать. Я в самом деле пришел в себя, взял себя в руки и больше не повторял прежних ошибок. Для меня, мальчишки, очень много значило отцовское слово.
Примерно я уже представлял, какую глубину надо было выставить, и поднял поплавок на леске как следует. В то место, где у меня возникло столько проблем, я забрасывать удочку не стал. Ну ее, эту корягу…
Первым делом я снял сапоги, засучил сколько можно штаны, наживил на крючок жирнющих червей и забрел в воду как мог далеко, туда, где торчали из глубины камни. Я прицелился и забросил удочку за эти самые камни, туда, где начинался плавный водоворот, в самую глубину, в омут, покрытый рваной пеной, скрытый от глаз нависшими деревьями.
Поплавок плавно ударился о водяную поверхность, полежал маленько среди пенных лохмотьев и, словно ванька-встанька, вскочил и выпрямился, оттопырившись кверху деревянной спицей.
И вдруг сразу же исчез.
Честно говоря, я не сразу это понял, потому, что произошло все как-то совсем уж неожиданно. Только что поплавок был, и – вот на тебе – нет его!
С бьющимся сердцем потянул я удилище вверх и понял: опять зацеп! Такая беда, напасть какая-то, опять проблема! Каждый рыбак знает: зацеп зацепу рознь. Бывает, что дернешь посильнее, и крючок отрывается от коряги, или сама коряга оказывается легкой. Я и дернул и потянул. Но коряга была тяжелой, она не шевелилась. Я постоял так в воде, попроклинал новую напасть, подумал: не везет мне на этой рыбалке, не везет и все. Снова сейчас все оборву, и опять придется идти к отцу с повинной головой, налаживать новую снасть.
Я стал тянуть удочку с силой. Леска натянулась, как струна, удилище вытянулось.
В этот момент произошло что-то совсем уж странное. Коряга вдруг начала передвигаться по дну и с тяжелой, неотвратимой силой начала затаскивать меня на глубину.
То, что это большая и сильная рыба, я осознал только, когда был уже по пояс в воде. Рыба тащила меня в реку резкими, мощными толчками.
Но я не мог выпустить удилище из рук. Наверно, это было не в правилах мальчиков-поморов. Я просто заорал, что было мочи. Кричал и пробовал пятиться назад. Правда, безуспешно.
На мой крик прибежал отец. Он бросился в воду, вырвал у меня удилище и стал тянуть рыбу сам. Сначала у него получилось немного подтащить ее к берегу, но вдруг на наших глазах, на другом конце удочки из воды выбросилось туловище крупной серебряной рыбины, совершило в воздухе «свечку» и так дернуло леску, что она со звоном лопнула, рыба ударила хвостом о воду, издав тяжелый, гулкий шлепок, и ушла на глубину.
– Семжина, – глухо, как бы про себя выговорил отец, – килограмм на пять, зараза. Ушла, надо же…
Он стоял по пояс в воде, в одежде, в сапогах. Тряхнул головой и стал выбредать на берег. Я побрел за ним. Мы уселись на край травянистого обрывчика, нависшего над песком, и стали горевать. Жалко нам было ушедшей с крючка семжины.
– Вкусняшша рыбинка-та была, навариста-а, – оценил ее папа.
Потом он вдруг улыбнулся как-то задорно, махнул рукой:
– А не струсил ты, Пашко, она ведь тебя чуть на глубь не уташшила насовсем? Штанишки-то небось полны, али как?
Чего там говорить, смелость я не проявил в схватке с семгой, и губа у меня тряслась. Но и признаваться в своей слабости не хотелось.
– Да не-е, я ведь уду-то не выпустил.
– Молодец, что и не выпустил. И дальше не выпускай свою уду.
Отец повернулся ко мне и сказал проникновенно:
– Много, Паша, у тебя в жизни будет ишшо таких рыбин. Ты не робей никогда, борись, вытаскивай их на берег, вытаскивай…
Часа в три пополудни мы с отцом сидели на берегу реки. Горел и потрескивал просохшим лежалым хворостом костерок. И легкие искорки кружились над ним, словно маленькие белые бабочки. Закипала в чайнике речная вода, отец доставал из рюкзака пачку чая, наши припасы. Потом мы прихлебывали из кружек наваристый, ядреный напиток, расшелушивали скорлупу привезенных яиц, уплетали и нахваливали мамины калачи.
Мы сидели на мягких, полурассыпавшихся кольях старой изгороди зарода, когда-то вековечно тут стоявшего. Здесь из века была пожня, и на нашем месте возвышались стога сена с широкими заколинами. Теперь давно уже никто тут не косит. Вокруг нас густыми космами росла трава, и мы сидели в окружении зарослей иван-чая, резеды, лютиков и ромашки.
Рядом, в тени широченной ели стоял рюкзак с пойманной нами рыбой. В нем время от времени что-то тяжело ворочалось. Наверно, это была здоровущая кумжа, которую отец поймал в самом конце рыбалки. Это было на моих глазах. Папа не смог приподнять ее над водой и вытащил на берег волоком.
У меня нету оснований сильно хвастаться своими результатами, но и моя доля в общем успехе тоже была. Я выудил несколько ядреных форелин, и они лежали теперь в общем мешке. В целом мы с отцом наловили в тот день много рыбы. Было заметно, что в этом сезоне на Усть-Яреньге пока что никто не рыбачил, и форель активно клевала в каждом омуте.
Сытые и подуставшие, мы разлеглись после обеда на траве. Отец сразу же запохрапывал.
Я лежал лицом вверх и разглядывал, как колышутся от слабого ветра лапинья высоких елок, как над самыми верхушками деревьев бегут потихоньку на север белые легкие облака, как клонится на вторую дневную половину солнышко. Слушал, как шумит рядом река.
А потом на меня навалилась теплым своим боком тяжесть сегодняшней усталости и пережитых за день впечатлений. Эта светлая тяжесть была несоразмерна с моим детским возрастом, поэтому она быстро победила меня, и я поневоле растворился в ее ласковом и нежном наплыве.
Вместе с нами был в этот день на рыбалке светлый-пресветлый и теплый-претеплый летний юноша – месяц июнь. Пока мы спали, он похаживал вокруг нас, покачивал нахлобученным набекрень красным колпачком, шуршал своей цветастой сатиновой рубашкой, перепоясанной зеленым кушачком. Светловолосый и голубоглазый, он играл на серебряной дудочке и напевал нам какую-то очаровательную и добрую песню. Во сне я отчетливо разобрал все ее слова и даже запомнил их. Но, когда проснулся, вдруг позабыл эту песенку. Помню только главный ее смысл. Она про то, как прекрасно светлое лето, согревающее белый свет, продрогший от зимнего холода.
Выехали мы обратно, когда солнце уже готовилось упрятаться за черный лесной горизонт, изрезанный дальними вершинами деревьев. Закат лоснился на воде бледноватыми, сиренево-красными оттенками. Нестерпимо яркий солнечный диск как будто запутался в тонком серебряном облаке, словно не мог из него выбраться. Может быть, солнце и само не хотело покидать это уютное, светлое и мягкое облако. Ему было так приятно полежать в этой постельке на самом краешке прозрачного июньского дня. И отодвигало солнышко момент, когда надо было скатываться в прохладную ночную темень и уступать место светилам ночным.
Небесный свод был просветлен отраженным от воды светом уходящего дня. На нем, на далекой восточной стороне, слабенько поблескивала первая звездочка. Уже скоро на всю землю и на море упадет с неба раздольная белая ночь и разольется по всему неохватному пространству. Мальчишка июнь – мастер дарить людям такие ночи. Когда их с трудом можно отличить от июньских дней и когда совсем не хочется спать.
Она настигла нас примерно посередине пути, эта прозрачная ночь, и обволокла наш карбас. Море отражало и уносило ввысь глубинное фиолетовое сияние воды, и наверно тень от нашей лодки отражалась в небесах. Туда, где, словно веснушки на лице девчонки, высыпали пятнышки робких, неярких звездочек.
А впереди нас, прямо над нашим курсом вместе с нами бежал домой яркий серп месяца. Он разбрасывал на нашем пути щедрые горсти драгоценных камней, которые почему-то не уходили под воду, а светились на морской поверхности яркими искрами, поблескивали и мерцали огоньками. Эти искры и огоньки создавали яркую, разноцветную лунную дорожку, которая вела нас домой.
Дни и события ушедшего детства неизбывно живы в памяти взрослых людей. Иногда во сне или в воспоминаниях приходит ко мне тот светлый голубоглазый юноша, живший когда-то в моих детских грезах. Вижу его, следовавшего за мной на протяжении всего того ослепительно-солнечного, пресветлого дня, такого счастливого и незабываемого. Откуда он взялся, кем он был, так ясно и отчетливо представляемый мною тогда?
Быть может, так преподнес мне себя тот теплый денек середины июня, когда живы были мои папа и мама, и бабушка Агафья, когда для нас росла сочная трава на цветных пожнях тони Плошиха, когда мы с отцом совершали дальние странствия на карбасе, оснащенном шестисильным мотором «топнога».
А может быть, это было само мое детство, явившееся мне в тот ясный-преясный июньский день в образе синеглазого мальчишки?
Оно ведь именно такое – синеглазое, белобрысое, в красной рубашке, перепоясанной зеленым кушачком.
Но скорее всего, был он ангелом, посланцем от небесных сил, посетившим меня в тот летний день, чтобы осветить чистым божественным светом маленькую мою душу, чтобы зажечь во мне этот свет. Чтобы мои воспоминания о детстве были такими же светлыми, как сам он – ангел небесный.
Павел Григорьевич, проза - бальзам на душу!
Думаю, такие воспоминания, которые с какого-то момента нашей жизни, когда начинает оживать и усиливаться наша дальняя память, даны нам свыше.
Они для нас, как охранная грамота и негасимый свет при любых обстоятельствах.
Поклон тебе, Павел Григорьевич, за то, что так зримо и духовно ощутимо высветил на своём примере очень важный для каждого из нас момент эмоционального соединения с детством.
Григорий Блехман
ЧУДО!