Светлана ЛЕОНТЬЕВА. ЗАПАХ АТЛАНТИДЫ. Стихи
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
ЗАПАХ АТЛАНТИДЫ
* * *
Впадаю в Болдинский холерный карантин,
а выше Болдина шумит Богоявленье.
Лапша, рис, гречка – продуктовый магазин,
затариваюсь! В бак я лью бензин.
Мне надо в Богородскую губернию,
где отзеркаливает озеро, попасть!
А здесь Чувашская, Мордовская по краю
и здесь Запьянье. Карантин карает,
раззявил он свою над миром пасть…
О, как их много, вирусов, холер,
испанок, гриппов, выведенных в колбе!
Осьмнадцатый и прочий век, доколе
народ вам мучить, словно изувер;
в Лучиннике, Осиннике, в Базарном
нам в уши патоку вы лили так бездарно
про гегемон. Мне апокалипсисно здесь!
Пропахший луком Лукояновский уезд,
как тонкий звук, что серебристо-сер,
такой я слышу каждый раз и сотый
про биржи, тресты, доллары, цейтноты.
Коронавирус прёт, летит галопом
к нам из разверстых марсианских сфер!
Теперь он смешан с человечьим бытом,
с травою из Китая, тьмой манер,
с индийскою шаманью и санскритом
и с Айвазовского картиной «Гондольер».
Мне припадать к ладоням и распятьям,
к стопам, иконам, ветоши и платьям,
о, только вот не надо про «не братья,
не сёстры, не отцы», по рукоять где
нам в спины, в рёбра… Дай же, дай мне мой
к груди прижать, склониться над кроватью
весь заражённый космос мой чумной,
безудержный, растерзанный, родной…
Где карантинно всё. Черта. Провал.
Закрыт шлагбаум. Полицейский в маске.
Какие дансы ты натанцевал,
милонги, болеро, мазурки, вальсы?
Какие напитал ты яды кобр?
Лягухами, мышами закусил ты,
в каких пробирках ты зачал микроб,
каким Бетховенским ты заболел отитом?
И притяженьем Ньютона? Костром
Коперника, Джордано Бруно, Жанны?
…Поодиночке не хочу я – целиком,
со всеми, с миром, коль пропасть! Иль манны,
тогда уж всем! Помилуй и спаси!
Поверь в народ, мой Господи, как верит
народ в тебя! Начни со всей Руси
ты, как всегда, со всех Европ-Америк!
* * *
Там в старом буфете ещё сохранились скульптуры:
зверюшки, одна танцовщица, две белые цапли.
Был век самый лучший. Был век сбора макулатуры
и металлолома: кастрюль, железячек, не так ли?
Был век – мы цеплялись за Марсы, держались за небо,
и дети рождались с участием космоса – в космос.
И лишь пуповина – страховочный трос веткой вербы
тянулся от матери нежно, берёзово, росно.
О, дети, что не из пробирки, из звёздного чрева,
таких бы вынашивать! О, я отдам своё тело,
Мария бездонная, о, непорочная дева,
как ты отдала! Если воздуха много, всё цело!
Как ты отдала безвозмездно, геройски. Но люди
слабы оказались… им ближе рубаха, власть, деньги,
они пуповины рассекли, порвали сосуды
и память распяли: взасос поцелуй был Иудин.
О нет, не родить! На перине, на простынях в неге.
( Я еду в Москву по делам. В голове моей мысли:
зверюшки, одна танцовщица, две белые цапли,
скульптурки в буфете. Их лаковые коромысла…)
Ничто не вернуть! Целиком, даже капли.
Наш век виртуален, мы чьи-то подсчёты и лайки,
мы чьи-то расчёты, участки, наделы и ульи.
Мы всё проморгали, проспали, проели, продули.
И ветер вокруг – этот ветер уже не унять нам,
леса задувает, корёжит и жаром пугает,
бросает налево в Европу и вправо в объятья
всполоснутой Азии (в Азии всё – непонятно!),
а Русь – это колокол. Свет. Слово вещее. Братья.
И участь иная. И поступь, и правда другая.
И вера – не смена листвы и не смена погоды.
…Я тело своё отдаю, чтобы выносить Сына
такого, как Данко, как Карбышев, ягодой плода
для Крёстного хода, для помощи, для Русь-народа –
пока я жива. И вовеки. И присно и ныне.
* * *
Как поместить вот в этом тонком стержне,
вот в этом стилусе античном боль свою?
Глаза открою ли, закрою вежды,
одна картина, никакой надежды:
отца предавший, подлый Юней Брут!
Всего больнее, ежели свои,
родные, близкие, любимые навеки
поссорились, когда идут бои.
Дитя, я обниму тебя – ты в спину стек мне,
он тоненький, из пластика, стекла,
из меди. Боль, как ножик, зла,
и сквозь меня текут, плескаясь, реки.
Бывают бывшие друзья, мужья, враги.
Но бывших нет отцов, детей и внуков,
нет бывших матерей! Ты, Брут, не лги.
Зачем сцепил свои ты кулаки,
под тогою пронёс удар двурукий?
И вот теперь из раненой строки
не выдохнуть мне человечьи муки!
А лишь один большой звериный рык
из перерезанного горла, неба, века…
Сложилось так, что близкие, кто встык
с тобою связан, бьют больнее, детка!
Дитя, тебе бы отдала я жизнь,
дитя, тебе свои бы Рим и царство,
Москву, Сибирь, куда не надо виз
да с барского плеча бы по-боярски,
скажи, чего хотел? Чего боялся?
А, впрочем, поздно – Цезарь мой убит!
Я думала, что с близкими ни щит,
ни плач, ни конь, ни маскхалат не нужен.
Что спину обнажить не страшно, друже,
не выжгут звёзд и не воткнут оружье.
…Но растекаются под мертвым телом лужи
кроваво-красные, они такой же группы,
как у тебя. И в телефоне скупо
две эсэмэски (горше нет минут).
Ты тоже, Брут?
* * *
Отчего близким людям порою мы делаем больно,
очищаясь от боли своей, отмываясь от боли,
человеку, стране целой, словно бы выстрел контрольный,
жжём глаголом, где сердце. Хочу я спросить: о, доколе?
Отчего не плечо предлагаем, а мыло с верёвкой,
отчего же не грудью открытой, а словно бы шпагой?
Сколько видела в мире я боли и муки отцовской,
материнской, сыновьей. Размолото сердце – до ягод,
до Сальери и Моцарта, и до Медеи в Колхиде.
Все удары смертельны и все ядовиты изыски.
Не хочу я вот так. Чтобы в раны мне соль, горсть обиды,
не хочу, чтобы крылья оборваны в спинке ставридной,
не хочу из окна тельцем лисьим, чтоб крик был раскидан.
Беззащитны мы все, если дело касается близких!
Бесполезно выстраивать стены, рыть рвы и траншеи,
ибо спайки железные, швы из руды между нами
и титановый сплав. Пусть же дрогнет рука у Медеи,
а слова, что смертельны, свои остановят цунами!
Дай мне руки! Глаза! Дай обняться с тобою веками,
облаками, слезами, песками, морями, кострами,
всеми винами мира, речами, любовью, хлебами.
Неужели забыл ты, как целились мы – раной к ране?
Ты – мой брат, ты – мой муж. Я за звёзды цепляюсь руками,
и – к тебе. Ногти сорваны. Каплю ещё бы мне выпить
прошлой жизни. Не надо мне мины с лопатой сапёрной.
И не надо рвать связи, канаты раздёргивать в нити,
и не надо мой номер записывать в список свой чёрный!
Ты мне нужен до слёз! Все нужны мне и братья, и сёстры,
все нужны мне – отец мой погибший и старая мама,
мои дети! Я это так чувствую гулко и остро.
Я без вас, словно мёртвая та, что не ведает срама.
Я без вас, словно мёртвая. И разучилась дышать я.
Лучше всё-таки мыло, и вот моя тонкая шея.
И планета, в которую биться, сцепляя объятья
всех разорванных стран,
всех разъятых людей.
Как умею.
* * *
Современные психиатры, изучавшие жизнь писателей,
говорили о сумасшествии и о фобиях, и об ином.
Недолюбленные, недоласканные ни отцом, ни любимой матерью,
проигравшие состояния, безрассудные, как Вийон.
Блудники и блудницы, пропойцы, суицидники, им петля
и окно с отворённой повестью,
кто повесился в Доме творчества,
кто курок нажал у ружья…
Современные психиатры, изучавшие жизнь, сошлись
на диагнозе. Эдмон-Анри утопился Лимана близ.
А поэты влюблялись, влюблялись. А писатели пили вино.
На дуэль шли. Вишнёвые косточки смачно выплюнуть не грешно
перед дулом Дантеса Жорж Шарля, перед острым клинком шпаг, рапир.
Я без долгих, как сны, строк озябла.
- Пушкин, где вы?
А Пушкин убит.
Кто ж напишет теперь про войну нам?
Перехваченным горлом споёт так сиротски про камни и руны,
измождённые звёзды и луны,
как из сердца мне выскрести лёд?
Слишком тонкие перегородки
в этом мире, белы, что халат
психиатра. Поэт глушит водку,
к наркоманам идёт в клубы, сходки,
по-другому – себе сам он ад.
Для меня – Бродский, как психотравма…
Передоз – Лола Льдова и сплин.
Не из сора растут, а из хлама
строки, вспрыснутые, как морфин.
Это – вспышки слепых предсказаний,
это выкрики глухонемых.
Из груди выдираю я зданья
непрощёных, неверных, больных,
странных, лживых. А значит – живых!
Самиздат. Тамиздат. Здесьиздат ли.
Дрянь мертвецкая, бездна из бездн.
Дайте в руки кирку и лопату,
буду строить я город крылатый.
Бог не выдаст и хрюшка не съест.
* * *
Они пьяны, и небо знает имя.
Они текут потоком по Москве.
Кто эмигрировал когда-то из России,
тот знает, как в лесах, в полях, в траве
сходить с ума, стреляться, плакать, падать,
снимать с себя последнее тряпьё,
кто нас ещё накормит верной правдой,
как ни писатель Чириков, отъятый,
но возвратившийся в исконное, своё?
Ещё по сто. Как там по-чешски «выпьем»?
Я поздно родилась от тех событий
и мне не страшно слово «эмигрант».
Нас трое в комнате: я, Чириков, а Ленин
с запиской: «…уважаю ваш талант»,
но «уезжайте…». С этими ли, с теми
нельзя наполовину красным быть,
нельзя наполовину белым. Пленник
себе писатель сам. Атлант судьбы.
Провидец! У России много бездн
и войн, лихих, провальных девяностых,
четырнадцатых множество. Ей крест
ещё нести. Ей плачут Алконосты.
Писатель в путь российский встроен Крёстный,
где он бы ни был – в звёздном чреве он!
А власть всегда – в посудной лавке слон
по отношению к писателям в столетьях!
Давай-ка по второй мы и по третьей
помянем всех. Кто выпал из окон,
кто застрелился, сердце сжёг вдогон.
Их тысячи, их целый легион
оболганных, обхаянных, отъятых.
Гвоздь ни в ладони – в сердце… Что ж, по пятой,
сегодня можно. А в глазах – лишь вы,
открою ли глаза или закрою.
Хотя я замужем, но с именем вдовы
без вас! А с вами мы бессмертней вдвое!
* * *
В лёгкие вдохнуть бы воздух Атлантиды,
в лёгкие набрать бы воздух Византии,
запах орхидеи, сладость разных видов,
чтоб одно мне помнить: как мы раньше жили.
Только помнить это: запах рук, где мама
в тазике полощет мокрое бельё
как в восьмидесятых я детей рожала,
запах манной каши и житьё-бытьё.
Доче-человеки,
сыно-человеки.
Мама звёздным чревом тело мне питала,
лунным, тайным, травным, лавовым, хрустальным,
как и я питала вас, мои вы дети!
В лёгкие вдохнуть бы запах Атлантиды!
Каждой альвеолой дым её костров
вырыдать! О, дочка, не хочу, чтоб стыдно,
не хочу обидно
и в душе я швов
не хочу чугунных или сталь-литейных,
не хочу я Брутов доставать из недр.
Связи родовые пахнут сном елейно,
бусами нанизан каждый сантиметр.
В лёгкие – о, сколько вместе с кислородом
я вдохну все своды, годы, переходы,
темноту, пустоты. Было больно, что ты?
Счастье в нас, коль вместе, счастье не предаст.
В лёгкие вдохнуть бы, в клеточки, в сосуды,
в косы, что как космос, в родинки, в виски.
Чтоб неосторожным словом, как простудой
нам не разболеться. Близкие – близки
и неотделимы. Воздух млечных станций,
клёкот голубиный да ларёк с твою
детскую ладошку. Я хочу остаться
выдохом – «люблю»!
* * *
Где бы нынче были все мы,
если б ни Данко, ни Павка?
Живём на руинах той самой страны,
была что потвёрже анклава!
Нет более русских, нет менее, есть
одна непроглядная рана.
Живём на осколках, и каждый разверст
и каждый, что гвоздь в сердце вбит, как в надрез,
болит по-живому, гортанно!
В нас, вышедших из девяностых, лихих.
в нас, вышедших из горевых, нулевых,
когда власть делили кусками!
На купленном кресле жирел депутат,
напёрсточники, МММ, самиздат,
завод обанкрочен и с ним комбинат,
ужель в переплавку нас миром? В ломбард
себя мы отправили сами?
За эти руины, за каждый я камень
хватаюсь руками, цепляюсь ногтями,
но чувствую, словно безумный Нерон
играет на скрипке, где высится пламя
и бой в Колизее, исчадье и стон.
Где тот идеал, за который мне смерть?
Леса, что китайцам обещаны, ли
за недра, что нефтью полны, мне скорбеть,
за доллары чьи-то, за злые рубли?
Скорблю за руины. Осколки мне как
священных камней из груди светлой вынуть?
Добьют ли нас с неба – борцов и трудяг,
филологов, с мельницами всех вояк,
ненужных – да прямо в грудину?
Я даже занозу из пальца достать
иглой не смогу. А тут родину скопом,
её ледяную из сердца мне кладь,
как выдрать святое, родной дом и мать,
как будто из чрева ребёнка соскобом!
Я словно больна, обезжизнев, ознобом,
все войны смертельные переношу,
как грипп на ногах. Но к ладоням, ко стопам
руинами раненой родины в стекла,
всем тельцем худым припадаю безмолвно
к последнему, праведному рубежу!
* * *
Моя дочка, Алёнушка, что же тоскуешь ты так?
Это просто этюд, это холст, это краски и масло,
Кострома да Купала, Ярило, Велес и Симаргл
и младенец Иисус, народившийся в яслях, где прясло.
Не бывает людей ни плохих, ни хороших, а есть
человечный народ. Кто посмеет нас расчеловечить?
Говорят, Васнецов про Алёнушку знал, и с небес
что сошла она – белый платочек и плечи!
И пометил, что дурочка, то есть от мира простых.
Так иконы творить, так хрусталь разбивать прямо в сердце.
Моя дочка, Алёнушка, так возводить мне мосты,
и самой позвоночником лечь, во все мощи мне секций.
Буду я эта связь. Буду луч. И дорога. Иди.
Я боюсь одного, стать лишь перечнем: дом и машина,
на сберкнижке от маленькой пенсии чисел ряды.
Пригодятся, конечно. Болит по тебе горловина.
Ибо связь наша кровная: небо, земля и Россия.
Как по венам тебе передать этот список Симарглов?
И Калиновый мост, Атлантидовый космос? Дай силы
рассказать про страну, что была, про полёты мустангов!
Можно ткани кроить. Можно шить. По кускам мы разбились.
Азиатское солнце нам греет виски, что у речки.
Ты на камне сидишь, ты из сказки, из небыли-были,
мне целебнее звезд отражение – мёртвые свечки.
Всю бы боль я твою приняла, и мне было бы мало.
Исцеленье тебе бы дарила горстями, и сколь ни ломало,
не сломило б тебя. Ибо крепости всех я Икаров,
ибо всех Прометеев огонь подарила тебе я.
Звёздно. Яро.
Будь счастливой, пожалуйста, горе – оно, как предатель,
то, когда подставляешь ты грудь, а спина вдруг алеет…
Чтоб не как у меня: камень у трёх дорог – указатель,
и не как у меня: то правее, то снова левее.
Ибо в мире война. Осторожнее будь. Войн гибридных,
подноготных, микробных, погодных не счесть и не вычесть.
Нерождённого братца ты зреешь сейчас очевидно,
это, словно пасхальная весть в лунной выси.
* * *
Бесполезно просить. Даже глупо. Испить свою чашу
в Гефсиманском саду или парке в конце февраля.
Вот всю жизнь я просила за город, людей и за нашу
раскалённую родину. Нынче прошу за себя.
Но не как Пастернак, мол, минует меня сия чаша.
Не минует она! В этой чаше глоток за глотком
не елей и не мёд. И не запах вина и лаваша,
не ваниль, не корица, не вкус золотистый грильяжа,
а огромный, как слёзы, как в горле шершавый, злой ком.
Билось сердце во мне. Иногда ощущала: оно
из галактики словно пришито на крепкие лаги
в мою светлую грудь вмято, впаяно прямо на дно.
Как извлечь мне его – запредельное сердце галактик?
Как отдать эту чашу другим, как сказать: «Пронеси…».
Ибо, значит, другим все пороки останутся, войны и лажи,
все обманы, предательства власти, раскол на Руси.
Я не знаю, что лучше себе иль иным? И что глаже.
Невозможно сломить… все ошибки умножить на сто.
А была ли история – коль отреклись в одночасье?
Неужели нам мало к нам в раны проникших перстов?
Шрамов в шраме, изрезанных вен, рваных стоп?
Прочей страсти?
Искажение смыслов, подмены святого, всех рун,
выжимают уже из молитв драгоценные свойства,
и неважно, ты стар или мудр, или глуп, или юн,
каждый просит «минуй» за себя с беспокойством.
Отрекаются. Брошены. Сколько таких матерей
я видала. И сколько детей,
коих бросили. Чаша не минет. Не минет.
Накопила оружье земля, мы живём, как на мине.
Так минуй, чаша, всех! Не минуй лишь меня ты отныне!
Так рябиново-остро. И больно. Как гиперборей,
что испил эту чашу. И вымер. И мне эта участь.
Ибо я так люблю, я рассыпана в эту любовь.
Вот глоток. И ещё. Он последний, поэтому жгучий.
И туда, в эту топку – для яркости красок и дров.
* * *
…И птицу изо льда: она цвела
на яблоне, на вишне, речке белой.
И я боялась одного – тепла,
я знаю птиц: вспорхнёт и – улетела!
Её нельзя обнять, прижать, спросить,
там, где она струилась, пела, зрела,
иван-да-марья выросли из тела,
лопух, крапива. Распустив власы
идти, идти. Попробуй также вмёрзнуть,
не думая про русские прогнозы,
про войны, революции, наркозы,
коронавирусы, про эболы. Лишь осень
единственная, как Антею материк,
как эта связь с землёю, льдовый лик
и льдовый плач и смёрзшиеся оси.
Во мне зерно замерзших Атлантид,
цивилизаций будущих таится.
По грудь сама я вмерзну в эту птицу,
в её янтарь смолистый, каменистый,
как мотылёк, его особый вид.
Во мне, внутри, в груди, во чреве, в лоне,
в ядре, в молекуле, как три в одном флаконе
мечта не гибнущая – свет в ней терпкий скрыт.
Как ни банально, равенства свет, братства,
в ней не предай, в ней не убий, не казнокрадствуй,
как мэры Сонькой Золотою ручкой, штучкой
такой не будь и закатай губу.
Будь за людей: учителей, врачей, поэтов,
учёных, за гонимых, голытьбу,
обманутых, затюканных, раздетых,
обобранных до ниточки при этом,
будь за народ, что собран, сбит в гурьбу!
О, птица птиц! О, лёд из льда! Все эры
ты обошла. Ты возродилась в первый
или последний раз свой, как в кольцо
своё жар-птичье ты снесла яйцо.
Ужели мы не сможем, не сумеем,
а будем так же, как аркан на шее,
чтоб возродиться в космос за идею,
хотя бы через двести лет, пятьсот?
* * *
Вот граната в кармане. Живым я не дамся.
Дождь вымывает корни деревьев. Из Брамса
первые ноты, третья часть. Слушать, слушать…
Здесь вы – за родину! Это ущелье пахнет, как груша.
Нежно, имбирно. О, как же вы молоды слишком.
Тощие шеи. Да вы ж ещё просто мальчишки.
Взять бы вас сгрудить. О, небо, щитом встать царьградским.
Дети, сынки… Вы в ущелье легли азиатском.
…Руки раскинул, нашивка десантника Пскова,
чтоб ни сказала – кровит, словно ранено, слово.
Жгут наложу – истекает мальчишечьей кровью.
Если бы телом накрыть да спасти бы всех павших героев.
Землю героев. И небо героев. Не дрогнул
там ни один. А особо вон тот – сероглазый,
славный, ушастый такой и веснушчатый. Разве,
что на виске след от пули зигзагообразен,
словно живой. Вот-вот встанет. Вспорхнёт с Закавказья.
Чей-то он сын? Уж не мой ли? С врагом пришёл биться.
Здесь, в Хасавьюрте был бой. Воспроси очевидцев.
Из девяноста осталось в живых шесть несгибших.
Что же мы скажем, заплачем, завоем, напишем?
Наши мальчишки.
Черная речка. Я воду живую глотаю,
словно бы с неба, как будто бы слёзы, слёз много.
Жирная грязь под ногами колышется, словно взрывная.
Господи, Господи, как тут не вспомнить про Бога?
* * *
Давай увидимся просто так, без обязательств!
Просто. Пока ты не нашёл другую.
Коль дорога скатертью – постелю скатерть,
а лучше просто дорогу нагую.
Туннели, шоссе, три вокзала в подсветке,
торговки, бомжи да продажные девки,
но сквозь это всё – мир, лишенный прощенья
и всё же прощающий без сожаленья.
Увидимся просто так без обязательств.
В кафе ли, на площади Горького, помнишь?
А память – жгуты затянула и вату,
но хлещет и не урезонить. На помощь
призвать только этот закат в виде гжели
наивный, как будто платочек посадский.
Увидеться!
Помнишь, как долго глядели
друг другу вослед? Словно цивилизаций
иссякли следы, что исчезли все сразу
до нас, после нас, в нас, согласно рассказу.
Асуры, атланты все, гипербореи,
тоска по ним – то, что меня, может, греет,
утраченное мне понятней и ближе.
Приди же!
Мне лишь надышаться, надуматься надо,
намыслиться и напитаться, погладить
тебя по щеке. И понять, что зачата,
что я родилась, умерла – тебя ради.
И сказку, где волки, лисята, зайчата
не зря сочинили в блокноте, тетради.
Пушистые эти комочки апгрейда.
И сгибшие цивилизации греют
намного мучительнее и сильнее.
Я жду без надежды дождаться, я верю
без права, что сбудется, лгу без обмана,
беру, не приняв. Вот уже на вокзале
бомжи разбрелись и торговки суммарно
всю прибыль свою сосчитали в карманах,
и девок продажных всех замуж позвали.
Увидимся просто так, без обязательств.
Неправда. Я вру. Обязательства будут.
Их масса. Их тысячи слов и касательств,
моих посягательств, соитий, вмешательств,
даваний и клятв из меня извлекательств.
Их много.
Их горы. Пласты. Лавы.
Груды.
Их список, их свиток. Ведь я отвечаю
за сгибших, сгоревших всех цивилизаций
немыслимых, божеских их изначалий!
Поэтому лучше со мной не встречаться…
НУЛЕВАЯ БАЛЛАДА
Единица – вздор, единица – ноль…
В.Маяковский
…И пала я тогда на землю, которую целовать,
и воскричала: где чаровники твои, кудесники, обавницы, берегини?
Неужто они обнулились, обрезжились все в слова,
не с красной теперь строки, не с золотой, не с синей?
Где вы, волхвы мои, сказители, урочники, древопочитатели, тали?
к какой такой звезде неведомой припали во смутных временах?
В солярисах каких, в провальных льнах, скрижалях?
И пала я тогда на землю всю в снегах!
К чему страданья все – Венериным артритом
отрубленных кистей к чему болеть? Их нет.
Всё сведено к нулю – все оси, все орбиты.
Но отчего болит так,
где пряник сладкий, плеть?
Всяк светлый дух теперь с ощипанною шёрсткой,
всяк тёмный дух теперь ощерился. Всё – ноль.
Как побеждать теперь? Щепоть нас, капля, горстка,
всех сгибших, всех атлантов, бореев – слева боль.
Голь выжженная, голь!
…Корчится во мне, догорает пламя!
Широт, глубин, полнот. Ноль – тоже единица.
К нулю свели семь нот – и пальцы смёрзлись в камень.
К нулю все тридцать три из алфавита знанья.
Обугленный мой рот – песнь выговорить тщится!
И воскричать, о, где сырая мать-землица.
Моей стране всегда давали алкоголь
в такие времена, и ружья – застрелиться,
избу, чтобы гореть и в беге кобылицу.
А нынче ноль!
…И пала я тогда на землю, которую целовать,
которую целовали прадеды вещие, деды.
Как я могла вот эти горы равнины, рвы, каждую пядь…
Как я могла обнулиться?
Обуглиться и не ведать?
Я же не просто так шла, шла, шла.
Ты была! Большая такая. Как мама. Сильная, много силы.
Я же тебя в платочек клала на три узла.
Я же, как девушка честь, я же тебя хранила.
Бабушка с мизерной пенсией, в сказке у Грина Ассоль,
в троллевом королевстве тролль – это тоже ноль,
это рыбак на Волге, токарь и кукла гиньоль,
нищий, барыга, петрушка и в драмтеатре актёр.
Ноль – это сила. Ноль – это мило. Красный стели ковёр.
По нему поведут судить-рядить-наказывать-сказывать.
Какое мне платье надеть белое? Красное?
С цветочками, оборками, кружевами?
Какими мне нулевыми плакать словами,
какие мне вырывать из себя нули?
Из какой такой обнулённой моей земли?
Нет у меня священных моих писаний.
Не сберегли…
* * *
Меня поймёт, кто пережил раскол,
развал, раскрой страны моей бескрайней,
ларьки, базары, запах пепси-кол,
табачный бунт в Свердловске, визг трамвайный.
И бабий крик, что стыдно за державу…
А я сыночка в этот день рожала.
Что девяностые для вас? Разрыв, кульбит,
невыплата зарплат, потёртый вид,
Чернобыль, взрыв.
А у меня – мастит,
потрескавшийся, весь в крови сосок,
пелёнки, каша манная, горшок
и яблоко, замёрзшее на блюде!
Меня поймёт, кто пережил весь срок
на Атлантиде, на «Титанике», о люди!
Что с нами ныне, присно, завтра будет?
Эбола, вирус пистолет в висок?
Русь!
Обрастай опять землёй и силой!
Зачем тебе напёрстки, шапито,
весь этот цирк, что у стены могильной,
окраина, что всмятку, в решето?
Мы вновь скатились в гроб, в делёж, в раскол,
в преступность группировок.
Не убило, а вырвало нам небо в сотни жёрл!
Нам снова предлагают алкоголь,
спиваться, развращаться, красть, колоться,
смотреть, как всех Евразий наше солнце
вдруг обнулилось. Единица – ноль!
Кричи, ори, вопи ли, плачь, глаголь,
никто не слышит. Я скажу вам честно,
что в девяностые хотя бы повсеместно
сквозила радость. Нынче только – боль!
Боль за науку, за искусство, за культуру.
Мне кажется, что кто-то пулю-дуру
мне в голову подкожно приколол.
И я хожу, хожу вот с этой пулей,
молю, молю, чтоб вспять мы повернули,
но у «Титаника» один есть курс – на дно.
У Атлантид туда же, Китеж ляжет
и не всплывёт. Не бысть! Не суждено!
Нам всем погибельно! Нам всем темным-темно!
Стоит в просвете боль за все эпохи.
Раскол не от телес – от душ. Пей кофий,
ешь ананас! Твой, Русь, осажен крест
обавниками, цевью, ведунами!
Стряхни их. Не напрасно же сынами
мы разродились во благую весть!
И я вот здесь.
О, Господи, я здесь…
Кричу, воплю, что, люди, будет с нами?!
О,сколько вмещено в тебе любви К семье,к земле,к народу, к миру, к свету! И боль за всех, хоть сердце в клочья рви! Душа твоя кричит, родная Света!
В твоих строках нет фальши,лести нет,
Все мысли, чувства точно в цель словами! Так может только истинный поэт:
"Кричать,вопить" и целовать стихами! Татьяна Бобышева