Александр ЛЕОНИДОВ. СТАЯ. История любви любивших историю. Продолжение романа «Апологет»
(Часть III, продолжение романа "Апологет". I и II части см. на сайте)
Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)
СТАЯ
История любви любивших историю
…И даже в краю наползающей тьмы,
за гранью смертельного круга,
я знаю, с тобой не расстанемся мы.
Мы – эхо, мы – эхо, мы – долгое эхо друг друга…
Р.Рождественский
ПРОЛОГ
Берлинский аэропорт Тегель, который «новые русские» со свойственным им скоморошеством прозвали «Тегель-Тегель-ай-лю-лю»[1] был странным образом невероятно пуст. Более всего русскому глазу «Ай-лю-лю» напоминал колхозный рынок – с его массивными стальными фермами застеклённых сводов, неказистыми, по-немецки безвкусными огромными жёлто-зелёными световыми коробами указателей и рекламы. Из динамиков по углам придушенно даже не лились, а шептали что-то джазовые ритмы с лимонным привкусом.
В левой галерее Тегеля, в довольно тесном и немыслимо для аэропорта безлюдном проходе, где громоздились торговые автоматы с газировкой и пакетированными орешками, маленькая девочка играла с сувенирным фонариком…
Девочка как девочка, и фонарик как фонарик: с палец величиной и продолговатостью, на пластиковом корпусе аляповатая реклама петербургской фирмы, продающей ещё имеющие ход пейджеры и факсы. Их время неумолимо кончается, как и время батарейки: она явно барахлит, иногда световой зайчик, прыгающий по стенам, мигает, норовя угаснуть…
И ничего удивительного – кроме того, что девочка играет с тенью несуществующей или невидимой собаки… Пса нет, он категорически не проглядывает, под каким углом ни взгляни, а псиная тень – вот она. И, как все домашние собаки, вполне дружелюбна, приседает на тень своих лап, виляет тенью своего хвоста, разевает в беззвучном лае тень своей пасти…
– Лови, лови! – весело требует девочка, гоняя вдоль плиточного, идеально-чистого пола лучик рекламного фонарика. – Лови, Церби, ну что же ты такой неуклюжка?!
Человек, от которого исходит холод, человек с измятым лицом и пронзительными, как тонкие свёрла, глазами, в небрежно расстёгнутом кашемировом чёрном коротком пальто, из-под которого выглядывают костюм гробовщика, чёрная сорочка с молочно-белым узким галстуком, человек с небольшим кейсом в руке – движется по левой галерее. Он с копытным стуком окованных каблуков его туфель-плетёнок шагает навстречу девочке. И чуть заметно, чуть змеино, чуть хищно улыбается…
– Здравствуй, малышка! – сказал этот не совсем реальный на вид человек, когда приблизился. – Его зовут не Церби… Одного из его щенков звали Церби! А это мой Тифон…
– Я знаю… – с детской непосредственностью и беззаботностью ответила девчушка – У нашего Церби папа Тиффи, а мама – Ехидна… Это ваша собака-тень?
– Моя… А знаешь, для чего они служат?
– Знаю, – рапортует юная особа. – Они чуют сглаз и дурные умыслы против своих хозяев…
– Кто же тебе так много рассказал?
– Мама.
Гость присел на корточки, и угол полы его расстёгнутого полупальто коснулся шоколадно-плиточного пола.
– Ты, наверное, Лерочка?
– Валерия Дмитриевна Очеплова! – заученно, как деду Морозу, выдаёт кроха. Она, наконец, отвлеклась от игривой тени Тифона, и удостоила мужчину внимательным взглядом. Когда эти взрослый и ребёнок смотрят друг на друга, со стороны можно заметить, или, скорее, ощутить их неуловимое, скользящее – но сходство. Может даже возникнуть подозрение в родстве, которое девочке обдумывать ни к чему, а мужчине хотелось бы скрыть…
– Ну хватит, Тиффи! – скомандовал гость Тегеля. – Ты уже всё обнюхал, полезай к себе!
Тень собаки не в восторге от такой идеи, ей не хочется домой, она не прочь ещё поиграть, тем более в такой прекрасной компании, как Лерочка и её фонарик. Но мужчина снял с пальца тонкое кольцо, похожее на обручальное, и понуро подошедшую к нему чёрную тень втянуло туда, как газовое облако всасывает в трубку. Гость Тегеля надел кольцо обратно на безымянный палец, запечатав питомцу выход в трёхмерное пространство.
– Скажи, Лерочка, – спросил мужчина в короткополом пальто, и голос его чуть дрогнул, – а ты тут с мамой?
– Нет, что вы! Мама очень занята! На ней ведь вся защита прав потребителей города Птеробурка… Мы с папой и сестрой. Мы тут пересаживаемся. Потом мы летим в Вену, а потом на праздник в Баварию… Папа там будет пить пиво, а нам – лимонад…
– А ты знаешь, Лера, что ты очень красивая… Как твоя мама…
– Я и умная, как она! – легкомысленно отмахивается давно уставшая от комплиментов малышка. – Я больше похожа на маму, а Лиза – на папу…
– На папу ты тоже немножко похожа… – грустно улыбается человек из ниоткуда, и по оскалу становится видно, насколько хищные у него зубы. Плотоядные клыки…
– Что вы! На папу я совсем не похожа… Все так говорят…
– Ну, знаешь… В таких вопросах всё относительно…
И тут в пустой галерее торговых автоматов появился ещё один человек. Он нисколько не загробный, нисколько не таинственный, а скорее наоборот: слишком обычный. Немного, но растолстевший, немного, но облысевший, немного, но в меру, неопрятный доктор наук и профессор Дмитрий Очеплов.
– Господи! – по-бабьи всплеснул он руками. – Ну, слава Богу! Лера, я тебя ищу по всему аэропорту! Почему ты всё время куда-то исчезаешь?
Доктор наук, профессор подслеповато задерживает взгляд на собеседнике Леры, и постепенно улыбка, как топлёное масло, растекается по его лицу, пухлая рука тянется для рукопожатия:
– Виталий Терентьевич! Вот уж сколько лет, сколько зим… Какими судьбами?! Тоже на пересадку?
– К сожалению, нет, Дима… Я уже прилетел, куда хотел. А летел я в Берлин.
– Как жаль! А то полетели бы вместе! Вместе веселее… Будете в Питере – обязательно заглядывайте! Алечка будет очень рада, она вас часто вспоминает… Чаще, чем хотелось бы её мужу… – Очеплов захохотал, думая, что необычайно удачно пошутил. – Вы извините, некогда и поболтать, бежим… Надо успеть к стойкам регистрации, пока там принимают «серебряную карту»… Так что мы пошли! Но будете у нас на Неве – непременно, непременно ждём! Вы же помните адрес? Лера, бежим, а то никуда не улетим…
И Очепловы удалились, действительно, если не бегом, то очень быстрым шагом. Хорошо, когда есть цель в жизни, – наверное, подумал одинокий мужчина с кейсом. По крайней мере, такая мысль отразилась в его долгом, остекленевшем взгляде одинокого волка…
I. НАЧЕРТАННЫЕ МОЛНИЕЙ
Не только ресторан и конференц-зал «Оранж» были оцеплены, но даже и автомобильные проезды к ним: разворачивали всех, объясняя, что здесь частное мероприятие, и тут всё закрыто на спецобслуживание.
Гость из России оставил верхнюю одежду в гардеробной комнате номера, где разместился в звенящем одиночестве омертвелой тишины. Но свой кейс забрал с собой в ресторан, удерживая бережно, как президенты – ядерные чемоданчики. Один за другим в стеклянной капсуле лифта, сверкающей подобно гранями драгоценного камня, в залу заседаний поднимались монстры.
Монстры выглядели как люди. Но плохо выглядели: опытного человека с намётанным глазом их небрежное человекоподобие не обмануло бы. На каждом из монстров мерцал томной искрой галстук, который дороже автомобиля. В галстуке – подмигивала в неверном свете отеля бриллиантовая булавка, даже подделка которой стоила бы дороже городской квартиры. Как здесь говорят – «кондоминиума»… Сколько же стоил подлинник – не хочется и думать. На монстрах были запонки, и любая их пара обошлась дороже, чем сверхдорогая хирургическая операция, требующаяся кому-нибудь. Тому, кого не спасли – потому что монстры покупают такие запонки…
Отель был жутко безлюден: монстров было мало, а разбавлять своё общество людьми они не хотели. Табличка малинового, как венозная кровь, готического шрифта с золотым обрезом «Европейская конференция по инвестиционному климату» объясняла всё…
Гость «климатологов» из России, неторопливо и привычно сопровождаемый плотоядными взорами чудовищ гуманоидного типа, прошёл в ресторанную залу, настоящую жемчужину тяжеловесной роскоши дизайна. Впрочем, такие заведения везде одинаковы – что в Берлине, что в Нью-Йорке, Майами или Лондоне, дабы монстры-кочевники всюду чувствовали себя, как дома.
Каждый в этой шероховатой вертикальной тишине хищной роскоши был не случаен. За каждым закреплялся отдельно кельнер, и отдельно – сомелье. И сомелье был точен, и кельнер услужлив…
Предлагались вкрадчиво чилийские скальные креветки, салаты из авокадо, тартар из говядины в обертках «Уинстон», белые трюфели из Альбы и «изюминка» здешней кухни – особые, по-берлински, рубиновые омары. Особо рекомендовались жемчужная икра белуг-альбиносов, красный лосось и филе chinois. А потом и шеф-повар подошел к столу гостя лично, чтобы поздороваться и поинтересоваться – нет ли особых пожеланий.
«А что если заказать человечину?» – мелькнуло хулиганством в голове гостя из России. Мелькнуло – и погасло. Не надо так шутить. Тут – могли и выполнить...
Перекусив и запив свой ужин бесценными винами из коллекции винной карты отеля, гость из России прошёл в небольшой зал, где собирался выступить перед ключевыми инвесторами.
Зал вместил бы сто человек, но монстров он вмещал в себя едва ли более тридцати, обсевших овальный продолговатый стол красного дерева с цветочным газоном посредине.
Панорамные высокие окна для естественного освещения, учитывая неприязнь монстров к свету, использовали все возможности затемнения. О чём-то шепеляво шелестела мягкая система кондиционирования, из компьютерной каморки изображение шло на три больших экрана: вывод картинки был возможен хоть со старомодного проектора, диафильмами, ещё использовавшимися иногда в 90-е, хоть с новомодного и ещё не всем знакомого компьютера. Каждый участник клуба инвесторов был снабжён микрофоном и флипчарт-доской, акустическая система последней модели улучшала голосовые данные эквалайзерами.
Монстры за овальной столешницей, долгой, как жизнь, – ждали, что им скажет давно знакомый гость, академик Виталий Терентьевич Совенко.
– …Я привёз вам неразменный рубль! – сказал он, улыбаясь как идиот.
Переводчики синхрона замешкались, подбирая перевод нестандартной и странной фразы.
– А-а, what is an irrevocable ruble? – поинтересовались в итоге собеседники, которым, в силу бедности английского языка, предложение перевели как «невозвратный» или «безвозмездный» рубль.
И Совенко стал им показывать слайды, ксерокопии патентов, и всё сходилось в одну точку. И точка эта называлась «утилизация пластиковых отходов».
– Созданы разновидности восковых молей и мучных жуков-хрущей, с аппетитом пожирающих все разновидности пластика. Это уже само по себе великое открытие! – вещал Совенко. – Оно сулит избавление от тех мусорных монбланов и эверестов, которые удушают все мегаполисы мира!
Монстры оживились. В их нечеловеческих зрачках разгорался отсветом ночи тапетум[2] плотоядных.
– Но мало этого! – с широким жестом пообещал академик. – Вредные отходы превращаются в полезные корма! Мои исследования доказали, что жуки активно размножаются на пластиковой пище, образуя высококалорийную биомассу невообразимых объёмов! Этим можно откормить бесчисленное множество пушных зверей для производства дешёвого и высококачественного меха…
И тогда инвесторы спросили его о том, к чему он был давно готов:
– Почему же только пушных? Обратим, так сказать, камни в хлеба[3]… Разве эта же биомасса не может быть использована для откорма на птицефабриках и в свинокомплексах?
– Я тоже проводил исследования в этом направлении – демонстративно загрустил Виталий Терентьевич. – К сожалению, нет… И если мы с вами придём к соглашению о поставках биоматериалов, то это придётся прописать в контракте отдельной строкой. Пожирающие пластик насекомые образуют в своих телах особое вещество, которое в моей лаборатории назвали «летиленгликоль». Из курицы или свинины это вещество может попасть в организм человека. Для физического тела оно совершенно безвредно, но как мы установили методом расчётов – оно, скорее всего, будет подавлять умственную активность. Не то чтобы оно создаст совсем уж идиота, но оно может создать человека с крайне низкой интенсивностью мышления…
– Ах, вот оно что… Таблетка слабоумия!
И болотные огни хищного тапетума засверкали в глазах монстров ещё ярче…
– Мы подпишем всё, что вы скажете, – пообещали Совенко его знакомые-монстры, придирчиво, но компетентно просмотрев отчёты его лабораторных опытов и фотоматериалы.
– И перечислим вашему «Биотеху» любую сумму за этот контракт – какую назовёте…
Им легко было обещать деньги: они сами их бесконтрольно печатают в любых количествах. В отличие от людей, которых они тоже хотели бы печатать разным достоинством, как купюры…
* * *
– …Ты сошёл с ума, Алик! – ругал давнего друга Максим Львович Суханов. – Прятали, прятали, а теперь ты сам отдал им летиленгликоль?!
С чужими Совенко был аристократически-церемонным. Порой излишне церемонным. Со своими он был по-советски простым. Порой тоже излишне… На берег подмосковной осенней Пахры они приехали малым числом – только свои. Это – корпоративные шашлыки АО «Биотех» на даче Совенко, которые он по-свойски, буднично и давно обещал закатить ближайшим сотрудникам. И вот по возвращении из Берлина сподобился…
– Неужели ты веришь, – недоумевал Суханов, – что их остановит какая-то там строка в контракте об ограниченном использовании этой кормовой базы?
– Не остановит, – загадочно улыбнулся Совенко. – И более того, им даже не потребуется вовлечение в заговор миллионов торговцев, что создало бы риск утечки… Повинуясь законам рынка, торговцы просто станут брать на оптовых базах те продукты, что дешевле… Никаких иных мотиваций распространителям и не нужно! Это, Мак, называется «чудом предпринимательства». Где деньги делают, там лишних вопросов не задают…
– Так зачем тогда ты это запустил?!
– Мак, мы много лет работаем вместе, рука об руку… Постарайся пока просто поверить мне… Я понимаю, что это трудно, ты видел летиленгликоль на разных стадиях разработки… Но ты не всё знаешь… Есть одна маленькая закавыка, понимаешь? У летиленгликоля имеется один побочный эффект. Больше пока не скажу, да ты и не поймёшь, ты же не медик… Но мне нужен этот побочный эффект. Про который они не знают.
Приречный поселок Порхово, с дебаркадеров которого бежали по холодной серой речной глади «Ракеты» и «Зори» речных трамвайчиков, благодаря удачному расположению разросся, принарядился новостроем, кичился роскошью новых дачников.
В садах, неслышно отрываясь от яблонь и торнов, падал желтый лист. Тишина здесь, в нежилом краю, куда хозяева выбирались только по большим праздникам, стояла такая, что прислушавшись, можно было уловить: ломкий, потемнелый листок, скользя в прозрачном воздухе, на лету чуть поскрипывает и потрескивает.
Ноги приезжих взрывали целые груды этой, уже росно-подопревшей, сырой, а потому не хрусткой, а неумолчно шелестящей листвы.
За витой фигурной, напоминавшей кладбищенскую, оградой дачки хозяйничал на правах управдома бывший райисполкомовский воришка Петя Багман – командовал целой бригадой усатых грузинов в больших хрестоматийных кепках, проверял жаркие мангалы, переставлял на «еl patio»-столах[4] вина: «Ахашени», «Мукузани», «Чхавери», «Салхино», «Хванчкара», и тому подобных. Чего-то бубнил, гомонил, распоряжался, и шепотком матерился.
Виталий Терентьевич грузно, по-стариковски вылез из головного лимузина. Постоял у калитки, размял затекавшую поясницу – и пошел переодеваться.
– Ты что! – хохотал один из приближённых, Никита Питрав над скаредным шефом. – «Папа» тут каждый раз переодевает ботинки и пиджак… Пиджак, видишь ли, можно испачкать, а туфли могут треснуть на сгибах…
– Хочу грузинских песен! – радостно, предвкушая пьянку, заорал другой приближённый, Валериан Шаров. Его супруга Ева ткнула его локтем под бок, но было уже поздно. Багман услышал.
– Сию минуту! – пробормотал Петя, и пошел договариваться с шашлычниками. И когда Филин-Совенко в протертом на лацканах старом полосатом лапсердаке, в битых-перебитых тупорылых ботинках старого образца вышел к гостям, над курящими осенним паром садами уже неслось протяжно-божественное:
Долго я бродил среди скал,
Но глаза её не нашли…
Долго я томился и страдал –
Ноги заболели мои…
– Ах, как выводят, шельмы! – покачал головой Совенко и вытер красный, вечно слезящийся глаз.
Хозяева мощного холдинга везде были богаты – но здесь было большее: здесь они были счастливы.
А надежный мой дружок,
Постучал ко мне в окно…
Выйди, выйди, выйди, мой дружок!
Я нашел, нашел Сулико!
– Ты как? – толкнул Филина локтем под бок верный Суханов. – Тебе опять рыбку подавай?
– Ну дык… – пожал Совенко покатыми плечами. – Никогда хорошо не жили, поздно, Мак, уже и начинать…
– И все будут шашлык жрать, а ты рыбу?
– А я удочки взял…
– Жлоб ты, Алик, скажу я тебе… – обиделся Суханов. – А в рыбный магазин заехать не судьба была?
– В двух словах, Мак: дорого и несвеже…
– Только о себе и думаешь… А мне каково с тобой будет опять пердеть весь день на берегу? Я, может, лучше бы с девчонками покрутился…
Они вдвоём развернули телескопические удилища и ушли на омут, дёргать щуку.
Здесь берег шел крутым уступом – места заросли криволесьем, ноги скользили и разъезжались в глине. Пробираясь к речному омуту, рыбаки оставляли за собой цепочку копытец – наполнявшихся водой ямок-следов. Требовалось искусство эквилибристики, чтобы не упасть самому, не зацепить за деревья снастью, не растерять всякий скобяной рыбачий скарб.
– Всю жизнь с тобой, с дураком! – ругался Мак, уже никого не стесняясь. – Нафига мы сюда полезли? Вон было же хорошее место – вроде пляжика, и подойти приятно, и сядешь хоть по-человечески, а не в этот кисель говённый…
– Ты не бухти, Мак! – отечески советовал Филин, отлавливая предательски слетавшие неудобные очки. – Как будто не знаешь, что без труда не выловишь и рыбку из пруда… На пляжике он сядет…
– Да пошел ты…
– На пляжике он сядет – а откуда ты там рыбу возьмешь?! Во-первых, там не только ты, там все дураки удить садятся… А во-вторых – если пляжик, то какой же тебе омут будет? Там же мелко! Человек ищет, где лучше, а рыба – где глубже…
– Ну, Алик, если человек ищет, где хуже, как мы с тобой, значит, и рыба придурошная может искать, где мельче…
– Вот, уже пришли! А ты мозги парил… Видишь – хорошее место, никто про него не знает, даже здешние богатые евреи…
«Хорошее место» Совенко было на деле совершенно диким, сплошь заросшим ивняком, крутым глинистым укосом. Там, присев, человек поминутно рисковал съехать, как по ледяной горке, в грязноватый непрозрачный омуток. Отсюда наивный Виталий Терентьевич и надеялся вытащить щуку.
– Вот, садись, Мак, как раз для тебя пенечек я подрубил…
– Это – пенёчек? – взорвался Суханов. – Да это же какой-то кол в ж..у! Никогда педиком не был, чтобы на шпеньки садиться!
– Ну что ты как придурок-то? – обиделся Виталий Терентьевич. – Не понимаешь, что ли?
– Не понимаю!
– А чего тут понимать? Ты сядь повыше, ногой в пенечек упрись – и никуда не скатишься! Проверено, будь спок! Даже в дожди, когда тут не берег, а поток поноса, – и то не смывает тебя, стоишь неколебимо, как град Петров!
– Господи, грехи мои тяжкие! – простонал Суханов, усаживаясь на жидкую глину. Естественно, подстилка под ним немедля промокла, протекла, и Мак почувствовал себя не в своей тарелке. Если быть точнее – он почувствовал себя в переполненной до краев больничной утке, которую бессердечная медсестра не торопится вынимать из-под пациента-овоща.
– Вот где бы так ещё с душой посидел бы? – бормотал источавший медовую доброту Совенко. – Скажи?
– Ладно, Алик, – отмахнулся Мак с досадой. – Заткнись давай, и лови свою щуку! Задолбал ты меня с утра уже…
– Чё не в духе? Промок, что ли?
– Нет, обоссался! Ещё спрашивает! Конечно, промок… Новый костюм был, жена подарила…
– Ну, а хрен ли ты – на дачу! – едешь в новом костюме? Природа, Мак, – она не терпит чистоты! Чистота – это стерильность, а природа – это жизнь, но там, где стерильность – там нет жизни…
– Вот заболею, уйду на больничный – будешь один ведь на холдинге крутиться!
– Ни хре-е-е-на-а! – протянул Совенко, шаловливо покачивая пальчиком. – На это дело и есть у нас заветная фляжка из внутреннего кармана…
Он устроился поудобнее на своем местечке, закинул удочку и достал из пиджака широкую тонкую хромированную посудину, колпачок которой легким движением превращался в стаканчик.
– О! – оживился Суханов. – Коньячок?
– Чистейший медицинский спирт! – похвастал Совенко с таким видом, как будто извлек вино многовековой выдержки. – Я же по первому образованию медик, мне привычно… Сейчас мы с тобой злоупотребим слегка, пока нас молодежь не видит…
– Давай за твой побочный эффект! – предложил Суханов тост, прежде чем отпить. – В плохие руки, Ал, ты отдал летиленгликоль… А с другой стороны – да ведь и так всё погибло… И будем надеяться, ты знаешь, что делаешь. И Бог тебе судья!
– Это ты верно сказал, – прищурился Совенко на неяркое, осеннее солнце. – Кроме Бога, у меня судей нет…
* * *
– Ну, давай, разливай ещё по одной! – уже у мангалов предложил на глазах соловеющий Суханов Филину. – Чё ты тару-то задерживаешь?
Совенко по-хозяйски рвал мокрые газеты и заворачивал в них пойманную баклю. Сверху обмазывал глиной, чтобы в таком виде испечь на углях.
– Опять фольги не взял? – презрительно хмыкнул Мак Суханов. – Алик, ну это же негигиенично!
– Сойдет для сельской местности… – беззаботно бурчал Совенко. – Мокрая бумага – она натуральнее фольги, чтобы ты знал. Вот когда мы после войны тут с мальчишками рыбачили – думаешь, фольга была? Всю на танковую броню разобрали… Так мы рыбу в мокрые газеты – так и пекли! И лучше любой фольги получалось!
– А мы, – припомнил Суханов, – так ракушки собирали – тоже в костре пекли. Она в огне створки раскрывает – и как устрица получается…
– Убили всю рыбу, сволочи! – ругался Совенко. – Сколько рыбы раньше было! А сейчас бомжи все повытаскали – динамитом, электродами, просто вручную – ершей и то не осталось! Помнишь наших ершей, Мак?
– Ещё бы! Мы в восьмидесятые годы тут рыбачили – вообще их за рыбу не считали. Дернет удочку – обругаешь его на чем свет стоит, да и выбросишь обратно…
– Ладно уж, не прихорашивайся! – возник с попреками пьяного морализаторства Никита Питрав. – Выбрасывал он… Ты ж не в воду выбрасывал, а на берег…
– Я всегда выбрасывал в воду! – оскорбился Суханов.
– Я помню, Ева Алеевна, – повернулся Питрав к Шаровой, – весь берег у них был тут усыпан трупиками ершей! Даже кошкам не брали…
– Да я всегда в воду…
– Не заливай! Зачем-то вы все швыряли их на берег, как будто с целью какой-то… Потому, наверное, и Союз развалился, что вот так губили живых существ без всякой пользы…
– Да говорю тебе, я всегда только в воду! – ярился Суханов, задетый за живое. – С чего бы мне кидать их на берег?! Да отродясь такого не было, чтобы я ершей на берег выкидывал… Ну, ругался, конечно, не без этого, сметаны-то с собой не брал, чтобы их вываливать…
– Вот после этого ерши на нас и обиделись! – нравоучительно заметил Совенко, про которого в последнее время трудно было сказать: когда он шутит, а когда искренне верит в свои слова. – Сколько раз просил тебя, Мак, не матюгайся на рыбалке, так нет ведь, как у себя в казарме…
– Но Виталию Терентьевичу – за все хорошее – будет только бакля, и без сметаны! – сурово отрезал Мак. – И пусть он не рассчитывает, что я буду вместе с ним давиться этой гадостью! Я, как любой нормальный человек, возьму шампур, и буду грызть мясцо…
Жирно шипели на углях новые шампуры и рыбешка в бумаге, обмазанной глиной. Шустрые урки Багмана подносили бутылку за бутылкой – «Столичной» ли, «Кристалла», «Абсолюта», – что закажут. Впрочем, гости Совенко уже путались и бутылку от бутылки отличали с трудом.
– Ну, как вам мясо? – вкрадчиво спрашивал Багман, взмокший от напряжения угодливости.
– Расслабься ты! – обнимал его Никита Питрав. – Чё ты гонишь?! Все нормалёк! Эпическое мероприятие «Лейся, водка!» ушло на автомат. Давай выпьем – я настаиваю…
– Мне нельзя, я на работе, – вежливо уклонялся Багман.
– Ты у НАС на работе! – паясничал Питрав. – А МЫ можем все!
И без всякого перехода, с видом заправского заговорщика и с совершенно неизвестной целью стал нашёптывать Багману на ухо, грубовато притянув к себе:
– …У нас даже орг-низм вонюч-чх гусениц вырабатывает особый фи-ирмент… рвёт связи между звеньями полимерных молекул, поя-ял?! превращает их в летиленгликоль… Сокращённо – ЛГК… Отсюда русское кодовое имя этой дури – «Лёгкость»… Понял юмор? Ха-ха, «ЛёГКость»… А это нельзя, Петя, друг… Это токсичный для мозгов спирт! И знаешь, как мы на него вышли? Такие же связи при… при…сутствуют в пл-лимерных молекулах, основе пчелиного воска… Поэтому гусеницы восковой моли у нас так бурно жрут пластик…
Зачем он это вывалил на потеющего от усердия Петю – неизвестно: он был пьяный, а пьяный Никита всегда такой загадочный…
К тому же он говорил невнятно, потому что как раз жевал шашлык. Хорошо прожаренное мясо все же давало сок, и этот уксусный сочок тек у Питрава по подбородку, неопрятно-жирно, выдавая в человеке торопливого обжору.
– Пей! А то обидишь…
– Но я же на работе…
– У нас… А мы можем все! Можем запретить тебе пить на работе! А можем разрешить тебе пить! А можем и заставить тебя пить – и куда ты нахер денешься? И это хорошо… Ведь, правда, хорошо, Виталий Терентьевич? – верноподданно и умильно глянул Никита на босса.
Тот ответил с монашеской мрачностью, явно отклоняя дискуссию и придерживая свои возражения при себе:
– Хорошо-о… Куда же лучше-то?
– Мы можем все! – орал подвыпивший Питрав. Его распирало упоение собственной мощью и внезапным, уложившимся в считанные годы неслыханным обогащением. – Потому что мы боги! Виталий Терентьевич, скажи – чего мы не можем?
– Вы-то? – хихикал язвительный Совенко с блеклым рыбным куском на вилке. – Ни хрена вы не можете…
– То есть как? – опешил Питрав.
– А вот так… Даже от мяса отказаться – и то не можете, пузцо заболит…
Хорошо поддавший Валера Шаров по прозвищу Погон приобнял свою суженую Еву за гибкую талию и спросил довольно громко:
– Слушай, а может, ещё раз проплатим авиакомпании «Аист»? Технологию я знаю....
– Дурак ты! – вроде бы рассердилась Ева Алеевна. Но засмеялась...
* * *
Ева Алеевна Шарова застыла перед этой картиной, нависавшей над лестницей. Старое полотно, написанное маслом, два на два метра – «Атакующий Аллозавр». Подобно эстетике икон, картина художницы «Т.Шумловой» не замыкалась в рамке, она художественно вываливалась вовне, на зрителя. Её мир включал зрителя в свою композицию, в свой сюжет. Её линии сходились на вас…
– Да, ты правильно угадала, – кивнул на молчание Евы надменный «второй» холдинга Суханов. – Это анти-икона… Виталий повесил её сюда давным-давно, и, как любое великое произведение искусства, она вечна. Она была до того, как её нарисовали, и будет после, когда её сожгут, как я надеюсь…
– У Виталия Терентьевича странный вкус, – сказала Ева задумчиво. – Я не рискнула бы внести такое в свою квартиру…
Недавно у Евы Шаровой появилась квартира, в которую такое бы вместилось. Недавность пьянила. А в предыдущую – оно бы, пожалуй, и в двери не прошло…
– Права, жить с таким… – согласился Максим Львович – Не советую тебе смотреть в его глаза, особенно долго – тогда он точно приснится!
Ева – как и любой бы на её месте, – естественно, стала всматриваться в глаза атакующего чудовища, в которых удивительно совмещались механический расчет убийства, трезвость в средствах, и леденящее сердце безумие сути, острая паранойя цели.
Ева всматривалась в Аллозавра – а он всматривался в Еву.
Он был прекрасен по-своему – как совершенный замысел разрушения, как лучшая из гильотин, как безупречный гимн распаду и расчленению. Эстетика атакующего монстра звала зрителя к борьбе, к действию, к собственной атаке, заряжала жажду разрушения в душе его как зеваки, сперва равнодушно вперившего взор в эти сумасшедшие красноватые зрачки хладнокровной гадины.
– Как думаешь, на кого он больше похож?
– Ну, уж точно не на моего Валеру… – улыбнулась Ева, понимая символическую суть вопроса. – Валера, скорее, вот…
Ева показала на несчастную жертву Аллозавра, которая ещё пыталась обороняться, но уже была обречена.
– А ведь ты не любишь его… – полковник КГБ в отставке был, как обычно, проницателен.
– По-твоему, если муж не похож на кровожадную гадину, его и любить нельзя?
Атакующий Аллозавр все-таки неумолимо кого-то напоминал Шаровой, казался чем-то виданным прежде… Чтобы избавиться от морока узнавания, Ева поскорее вышла в сад из прохладного и сумрачного холла.
– Жуткий у вас там гад! – посетовала она Пете Багману, грея ладони над раздышавшимся мангалом.
– На лестнице? – приподнял бровь «краевед» Багман.
– Угу…
– Это не гад, это гадина… Там изображена самка аллозавра – по крайней мере, мне папаша так в детстве объяснял…
Чуть замялся, а потом смущённо спросил в режиме «услуга за услугу»:
– Кстати, может, вы знаете: у нас там в зале на каминной приполке… фотография большая. Дед Мороз – Совенко, эт-та я узнал… Как не узнаешь – всю жизнь с ним вошкаюсь… Но много лет гадаю: а кто там Снегурочка-то?
– А это была у нас в «Биотехе» такая… – заговорщицки подмигнула неказистому мажордому Ева, – Алина Игоревна Очеплова… Ну, сперва-то она была Пескарёва. А потом замуж выскочила за такую вот дурацкую фамилию…
* * *
Алина Игоревна Очеплова проснулась от тёплых, пухлых, солнечных на вкус запахов пирога с морковью, благоухающего сдобой в духовке, подслеповато нашарила часы на палисандровой прикроватной тумбочке, и ужаснулась: почему-то не прозвенел будильник, Лерочка опоздала в школу, Лиза в детсад… Постепенно отходя ото сна, припомнила, что девочки в Германии с мужем, и будильник выставлен на два часа позже.
На кухне, куда Алина заспанно прошлёпала задниками стоптанных плюшевых тапок, вертелась не по возрасту шустро увесистая и ситцевая мама-Валя, Валентина Пескарёва, тёща «товарища, ставшего господином», Дмитрия Очеплова. На масляно-бликующей сковороде, упиваясь своим превосходством и вышестоящим положением над духовкой, где млел морковный пирог, нежно ворковали особые, румяные, на гололодском масле, оладушки.
– Добро-утро, мама! – протирала глаза и потягивалась Алинка.
– Добро, добро… – сердито поджала губы мама-Валя. – Никак не нагуляешься?
Толсто, как гологодский оладий, намекала, что дочь вчера – опять! – вернулась далеко за полночь.
– Мам, у меня работа такая…
– Банкеты твоя работа?!
– Вот представь себе, банкеты – моя работа!
– Тебе опять Собчак звонил… – переметнулась мать на иной предмет осуждения. – Пока тебя не было… Это нехорошо, Аля… Нехорошо, когда начальник не знает, где ты… Нехорошо, что начальник звонит тебе домой… Что скажет Дима? Он как муж имеет полное право…
Но на что имеет права Дима Очеплов – его тёща сказать не успела. Потому что застыла огорошенной ещё одним парадоксальным заявлением дочки:
– Мам, Собчак мне не начальник…
– Да как же так?! – всплеснула мама руками, негодующе наблюдая, как её дочурка уминает блинчики с беззаботным выражением лица.
– Понимаешь, мам, депутатский корпус состоит из разных партий… У Собчака своя, а я в оппозиционной… А сам Собчак вообще правительство возглавляет…
– А вы тогда кто? – маме-Вале казалось, что дочь морочит ей голову.
– Мам, мы – ЗаКс.
– ЗАГС?! – изумилась Валентина Пескарёва. Многого она ждала от шустрой дочки, но чтобы та вдруг оказалась регистраторшей браков и похорон?!
– За-Кс, Зак-собрание… А он, – Алина активно жестикулировала, будто слабоумной пыталась объяснить материал младшей школы, – он правительство…
– Тьфу, окаянство! Да что ж у вас город теперь – страна что ли отдельная?
– Нет, мам, это городской уровень власти…
– А чего ж он у вас из разных партий? Вот раньше была одна партия, и всё было понятно: есть партейные и беспартейные… Вторым, конечно, доверия меньше… А у вас, если партий много – кому ж доверять тогда?
– Мама, ты, конечно, права, – согласилась дочь, покорно склоняя хорошенькую головку, востроносую и с тонким, волевым подбородком. – Но не я это придумала…
Дом, придуманный Алиной Игоревной Очепловой, был весьма разумен – в отличие от города и страны, которые не ею придуманы. Полнометражная четырёхкомнатная квартира, светлая и в центре. На окнах рос красный жгучий перчик в цветочных горшках. Между ними – тоже в кашпо – декоративный сорт помидорок черри.
Кустарные пучки лаврового дерева высятся в посудине, напоминающей большую супницу – и нужно всё это вынести подышать на застеклённую лоджию, где висят Димины тренировочные штаны и очень дорогая, но нелепая каменная мозаика, полученная в дар в рамках межпарламентских обменов где-то в краю малахитовых командировок…
– А как же, объясни, Собчак тебе не начальник? – приставала мать. – А кто он тогда? И зачем тебе звонит?
– Ну, смотри, мам, – Алина оперировала сахарницей, прибором пряностей и графином с водой, двигая их по амарантовой, цвета «пурпурного сердца», столешнице. – Вот Собчак. Он глава города.
– Так я и говорю…
– У него своя партия есть. А у меня другая партия, понимаешь? Которая против его партии…
– Дикость какая-то! – с досады мать даже бросила на разделочный столик льняное полотенце-прихватку.
– Понятно, что дикость…
– А тогда кто он тебе, и кто ты ему?
– Ну, если так говорить, по должностям… Получается, что я ему враг…
Мама ладонью закрыла пол-лица в отчаянии непонимания.
– Нет, я не… Я не… Но он же тебе звонит… – она испуганно догадалась: – Он тебе звонит с угрозами, доча?!
– Мам, ну конечно же нет! Понимаешь, он глава города, а я возглавляю комитет защиты потребителей города… И по работе нам часто приходится…
– То есть он всё-таки твой начальник! – заскорбела мама, поймав, как ей казалось, дочку на ненужной и нелепой лжи. – Какой же он враг тебе, если вы оба часть одной городской управы?
– Я понимаю, мам, что звучит по-идиотски, и вся система идиотская, но это так… Получается, что да… – Алина вздёрнула бровки от настигшего её ненароком удивительного открытия: – Он и начальник и враг…
Раньше она знала только, что ничего не может объяснить в новой жизни своим советским правильным родителям. А теперь вдруг поняла, что и сама ничего в новой жизни не понимает.
А как это можно понять?
Мама вечерами устраивает «чековские чтения». Не чеховские, как можно заподозрить, не Чехова она читает, а магазинные чеки! Нашла себе увлекательное чтиво – сидит, покупки перечитывает, пересчитывает – и поучает, какой нужно быть экономной, транжирку-дочь… Все покупки у неё по акциям, которые она ловит по магазинам, как юннат бабочек сачком… Скидка там, дисконтная карта здесь, старенькая мама во всё это верит.
И это само по себе какая-то форма психического расстройства – читать перед сном чеки вместо книг, но усугубляет этот мелочный маразм то, что Алина регулярно тайком подкладывает маме деньги…
Дочь хорошо знает, где лежит потёртый, крупный, цыгански-цветастый кошелёк матери на шаровой защёлке – тот, в который сначала поступает пенсия, прежде чем он превратится в вечернее чтиво. Мать-Пескарёва категорически отказывается брать деньги от Очепловых, но всякий раз обнаруживает, что, оказывается, потратила вчера в гастрономе меньше, чем думала! Причём из года в год реальной пенсии в кошельке всё меньше и меньше, а волшебных неразменных рублей от дочери – всё больше и больше… Но мать то ли не замечает, то ли делает вид, что не замечает явного нарушения законов сохранения вещества и энергии.
За это Алинка над ней всегда тайком потешалась. А теперь вот потешается над собой: в самом деле, как же раньше не подумала? По служебной линии они с Собчаком сотрудники, а по партийной – враги. Получается, что или служба – коварное, предательское лицемерие, или партийность! Ведь одно из двух явно лживо, и только в крайнем бесовском сумасшествии постсоветской жизни этого не заметишь: как же ты называешь и считаешь своего коллегу висельником, преступником, чудовищем – и при этом остаёшься его коллегой?
Мама-то права: если вы с кем-то вместе делаете одно дело, то вы в одной партии. А если вы в разных партиях – тогда вы просто не можете делать одно дело!
– Ой, Божечки! – всплеснула руками Валя Пескарёва. – Начальник – враг! Да он же тебя со свету сживёт, в тюрьму засадит…
– Руки коротки! – засмеялась Алина. – Он как бы и начальник, и не начальник… Я понимаю, что современная жизнь – маразм, но от меня-то ты чего хочешь?!
– А всё же, Аля, скажи… зачем он тебе каждый день названивает?
– Да я и сама в толк не возьму… – созналась Очеплова. – Понимаешь, в последний год его все предали: и его депутаты, и его заместитель, и его помощник… Пресс-секретарь его ходит, гадости про него на каждом углу рассказывает, забыв уволиться… И получается, что не предал его только один человек – его враг…
– То есть ты?
– Про меня он всегда знал, что я враг, тут для него не открытие… А про Яковлева, Шутова, Муравьёву он только недавно узнал…
– Но если ты ему враг – зачем он тебе звонит?
Опять двадцать пять! С мамой, выписанной из провинции, для присмотра за детками, разговаривать – как горох об стену кидать!
– Звонит он мне не как врагу, а в Комитет потребителей…
– Я поняла! – мама улыбнулась зловещей улыбкой Мефистофеля. – Он заинтересовался тобой как женщиной! Божечки, что скажет Дима, когда узнает?!
– Мам, ну это просто смешно!
– Ничего не смешно! Я жизнь прожила, а ты ещё молодая и привлекательная дама…
– Слухи о моей молодости сильно устарели.
– Не говори ерунды, лучше в зеркало посмотрись! Я всё поняла! Я смотрела по телевизору сериал, там тоже были – вроде сперва враги… А потом сеньор Антонио сознался сеньорите…
Алина устало и демонстративно зажала уши, показывая, что не слушает. Мамина идея о каких-то «интимных» чувствах, которые Собчак бы испытывал к своей штатной критикессе, – это, поистине, шутка сезона!
* * *
Покушав оладушек, запив их крепким какао, с которого в семье Пескарёвых привыкли начинать день ещё в незапамятные советские времена, и с огорчением узнав, что морковный пирог поспеет только к обеду, – Алина ушла выполнять дочерний долг.
Дочерний долг «номер два» (после выслушивания укоров старорежимной мамы) находился в соседней комнате, самой маленькой и «ароматной» в этой большой, элитной ленинградской квартире.
– Иди, на работу опоздаешь! – брюзжала мама-Валя, когда Алина бралась кормить супчиком парализованного старика-отца.
– Не опоздаю! – весело парировала Очеплова. – Если беспокоишься за Собчака, то он мне сюда перезвонит!
– Ох, с огнём играешь, доня!
«Доней» мать называла дочку тогда, когда считала, что дочка дошла до дна в своём моральном падении.
Кушая тыквенный суп, который Алина заботливо, жаккардовой салфеткой подтирала с седого и ворсистого, будто плод киви, подбородка, папа-Игорь брюзжал, что ночью его опять беспокоили инопланетяне. В «час вампиров» они светили ослепительным прожектором с летающей тарелки прямо к нему в окно. Этот их летающий судок висел непосредственно за окном, чуть выше подоконника…
– Я опасаюсь, что они меня похитят для бесчеловечных опытов… – сетовал папа-Игорь.
– Никаких инопланетян не существует! – строго сказала дочь, поменявшаяся с родителями местами: теперь не они её, а она их воспитывала. – Это всё глупые сказки тёмных людей!
– А кто мне тогда слепил в окно? – недоверчиво поинтересовался папа-Игорь.
– Папа, это бесы. Доказано, что все случаи так называемых инопланетных контактов – это игрища бесов… И я тебе уже сто раз говорила, что бесы боятся нашего Церби, что я оставляю его на ночь в твоей комнате, и вовнутрь они не сунутся…
– Ладно бы, коли так, – щурился подозрительный старик, отличник паровозного хозяйства на пенсии, уже пару лет как обезноживший. – А если это настоящие инопланетяне? Их-то собачьей тенью не напугаешь…
– Папа, ещё раз говорю: нет никаких инопланетян! Наукой доказано. Просто бесы каждый раз притворяются по моде века: нашему прадеду показывали рога, а тебе в век телевизоров и утюгов – показываются в скафандрах…
– Я, доча, науке не очень верю, – сознался опасливый Игорь Пескарёв. – Наука – она крутит всё время хвостом! Сегодня так, завтра эдак… Вот возьми случай с Вавиловым и Лысенко… Вчера наука твоя говорила, что и бесов нет!
– Ну, пап, это не наука говорила, это коммунисты говорили, по причине каких-то своих заморочек…
– Вы зато без заморочек! – обиделся за коммунистов верно им всю жизнь прослуживший папа-Игорь. – Ващще теперь ничем не заморачиваетесь!
– Пап, я не могу одна за всех отвечать! Покушал? Давай, я побежала! Дела, папа, дела, а ты говоришь – заморочек у нас нет… Церби с тобой оставляю, вон он возле батареи, видишь? Если бесы сунутся – он им покажет!
– Оне днём не суются…
– Видишь! Ещё одно доказательство, что это никакие не инопланетяне. Инопланетянам – какая была бы разница, день или ночь? Полвселенной пролетели, а света боятся…
– …Мамуля, я убегаю! – прокричала Очеплова уже в прихожей, прыгая на одной ноге, чтобы скорее натянуть туфлю-лодочку на вторую. – Всё, пока, чмоки-чмоки…
Выскочив на тёмную лестничную клетку, на бегу не столько больно, сколько обидно стукнулась во мраке вывернутых лампочек о массивный овощной ларь. И даже ругаться было не на кого: ларь принадлежал Очепловым. Грустно вздохнула: на бедре останется синяк…
Далее – надо прыгнуть в салон служебной «Волги», в воркочущее заведённым движком алое, как внутренность питерских калош, нутро. Здесь царит не только Алина, за которой авто закреплено, но и стойкий аромат вонючих ароматизаторов, регулярно обновляемых водителем Робертом Молокаем.
«Волга», с точки зрения Алины, была ненастоящей – новую модель она полагала подделкой. Как-то поделилась этим с Совенко, и тот горячо поддержал…
В её и его понимании, засевшем с детства накрепко, настоящая «Волга» – это ГАЗ-24. То есть: зубастая хромированной решёткой радиатора, ручки – узкие скобы с боковой кнопкой, как у холодильника, габаритные огни – сзади маленькие, как погоны на плечах. А спереди – лупоглазые, круглые фары…
Но теперь делали «фальшивые», они же новые, «Волги», которые потолстели, потеряли поджарую осанку «двадцать-четвёрки», и ручки у них клавишами, и габариты во весь зад, и спереди фары прямоугольные… Одно слово – подлог!
Засевшее с детства в голове представление о машине высшего класса едва ли могли выдавить и «мерседес» с «кадиллаком», а уж тем более жалкие поделки горьковского горького автопрома…
* * *
– …Прекратите превращать парламентское заседание в балаган! – потребовал от Очепловой уже не Собчак, а представитель оппозиции.
Коммунисты травили Собчака:
– Анатолия Александровича называют главным автором нашей конституции! – кричал курчавый оратор с седой прядью в шевелюре. – А теперь выясняется, что она слово в слово списана с конституции Нигерии! И получается, что Анатолий Александрович главный плагиатор! Нашёл, у кого списывать, у Нигерии!
– Ну почему вы так говорите? – потешалась Алина Игоревна, заслужив благодарный взгляд от Собчака. – Оба акта приняты в 1993 году! Может, это Нигерия списала у Анатолия Александровича, а не Анатолий Александрович у Нигерии?
Не ожидавший от неё, вроде бы «своей», такого удара в спину, манерный оратор и крикнул в сердцах и в запальчивости:
– Прекратите превращать парламентское заседание в балаган!
– Нет, ну я серьёзно, – глумилась Очеплова дальше, вращая у губ миниатюрным микрофоном, словно тюбиком помады. – Всё-таки Анатолий Александрович университетский профессор… А в Нигерии-то, поди, и университета нет… А у нас же тут полно крутится ниггеров из этой Нигерии: подсуетились и списали, пользуясь открытостью и доступностью господина Собчака!
– Я о другом! Алина Игоревна, признаёте ли вы то, что обе конституции 1993 года совершенно идентичны по содержанию?
– А как вы себе представляете в современном мире разные конституции? – недоумевала Алина. – Чё там нового-то можно придумать?! Я скажу вам своё мнение: наша Конституция – позорная, колониальная, что, впрочем, не имеет большого значения, потому что её всё равно не выполняют. Понимаете, капитализм не для того принимает законы, чтобы их выполнять!
– А для чего?! – удивился уже Собчак, всё более симпатизировавший Очепловой.
– А для того, чтобы их выборочно использовать – когда ему это нужно. Вообразите, что банкир отбирает у вас дом, вы говорите – как же так? А он вам – «Это нормально». Вы, не будь дураком, записали его на диктофон, и пришли к нему отбирать его дом. Он вам – как же так? А вы ему его слова в записи: «Это нормально». Что он вам ответит? Он скажет: дружок, этот закон не имеет прямого действия! Он действует, когда мне это нужно, а не всё время, и не для всех случаев… Поэтому не о конституциях надо говорить. Что в старой была демократия, что в действующей. И вы новую примете – тоже туда демократию запишите…
– А вы что запишите? Монархию?
– Да погодите вы с записываниями! Прежде чем записывать – нужно самим определиться! Вы же просто мячик друг другу кидаете, как дурачки, – у кого демократия ненастоящая. А её вообще не бывает, настоящей!
– Вы что, предлагаете лишить народ власти?
А она не могла такого предложить публично. Статус накладывает определённые ограничения.
В кулуарах, в депутатском буфете, коллеги однопартийцы стали ей пенять, что она «заступилась за общего врага». Они, бедолаги, так и не поняли, что происходит и о чём она говорила…
И она понимала, что они не понимают. Но нуждалась в том, чтобы выговориться – словно вонючий мусор из дома вынести:
– …Сколько ещё должно пролиться крови, чтобы люди поняли: машинка не работает! Сама её дефективная конструкция не предполагает даже на чертеже, даже в теории – приводного механизма между прекраснодушными декларациями и реальным бытом! Тебе наобещали, что ты пойдёшь на выборы и выберешь там, кого захочешь… Ты пришёл, а тебе говорят: ты уже приходил, и уже выбрал. И что делать?
– Бороться… – бодрился коллега по фракции «народного выбора». Ему бы на шевроне начертать, как говорят американцы – «слабоумие и отвага!».
– Ну, допустим! – грустно согласилась Алина. – И допустим, ты даже победил – хотя ой как непросто победить зубастых мошенников, опирающихся на криминальный террор…
– А зачем мы с тобой тогда обещали избирателям…
– Да хрен с тобой, допустим, победил! И что ты дальше будешь делать? Закрепишь свою победу в виде диктатуры пролетариата? Или опять отдашь всё им, тем, с которыми боролся? Пустимши их вперёд на очередных выборах?
– Так что ж… Выборы отменять, что ли?!
– Ну, не отменяй… А какой смысл с ними бороться, чтобы потом им же всё и отдавать? Машинка не работает, понимаешь? Между реальными правами человека и демагогией обещаний, деклараций, конституций – пропасть без моста. Тебе наобещают с три короба, а когда не дадут обещанного – выяснится, что всё у обещалкиных уже схвачено, всё у них уже чики-пуки, и лавочка закрыта, и претензии на качество обслуживания не принимаются…
Время было свободным. Более чем свободным. Парламентарии порой казались «хиппарями».
Прямо в депутатском буфете, не смущаясь коллег и обслуги, вышколенной Собчаком, Алина пила «текилу». Выдавила лимонную дольку, капая между указательным и большим пальцами. Довольно чувственно слизала сок и соль, а потом залпом вымахнула стопку кактусовой дряни. Не слишком культурно зажевала мякотью лимона. Было похоже – как будто наркоман нюхнул «кокса»…
– Наделение человека благами, – как ни в чём не бывало, продолжила она, – можно проверить: рулеткой, весами, квадратными метрами, калориями, градусниками и другой измерительной аппаратурой. Но нетути доселе такой аппаратуры, чтобы проверить наделение человека «правами и возможностями». Всегда можно сказать, что правами не воспользовался – потому что ленивый, возможностями не воспользовался – потому что глупый. Дать по шее, чтобы самолично это признал…
– Знаешь, в советское время нас тоже не больно-то спрашивали… – вклинился в этот поток сознания бывалый, прошедший школу «советов разных уровней», коллега.
– Лучше я буду жить в стране, где сажают за анекдоты про генсека, – рубила воздух Алина, наливая себе новый стопарь, – чем в стране, где сажают за булку хлеба, украденную безработным для голодных детишек! Если запрещены анекдоты про генсека, но все при этом сыты – я заткнусь, и не буду зубоскалить до гробовой доски! Не много потеряю, в конце концов…
* * *
На дальней городской окраине, куда, звеня на ходу от пустоты и невостребованности, добирался до конечной остановки редкий трамвай, в глуши покосившихся заборов той кипени, что в советское время называлась «частным сектором», укромно, известный только тем, кому нужно, расположился большой коттедж. Снаружи, если раскроются перед гостем сваренные на толстенный швеллер стальные ворота «домовладения», коттедж выглядит серым и архитектурно-невыразительным.
Застройщик, канувший без вести в лету смутного времени, был, видимо, связан с крупнопанельным домостроением, откуда и наворовал себе на этот дом. Потому что каркасную основу составляли те самые железобетонные панели, которые привычно видеть кубиками в многоэтажках. Казалось, что какой-то шутник выпилил этаж где-то в новом микрорайоне и перетащил к себе в сад…
Так что снаружи дом был нехорош; зато очень хорош внутри. В каком-то смысле он мог считаться символом приватизации: взяли кусок от многоквартирного стандартного дома – и сделали из него себе просторный одноквартирный нестандартный…
Подогнал вариант, как тогда говорили, доверенное лицо Очепловой на выборах Тимофей Владимирович Башкиров. Те, кто знал его накоротке, – звали короче: Тима-Башкир.
– Мы, провинциалы, – объяснил он Алине, – должны держаться друг за друга среди этой петербуржской голубой плесени…
Тима дышал солнцем и мёдом пасек Южного Урала, и за много лет не отсырел в граде Петровом. Он покинул малую родину, не сработавшись с тамошним большим начальником, которого – вот ведь гримаса судьбы – сам же и спас однажды от народной расправы.
Дело было в перестройку: босс-бай поехал в предвыборное турне в башкирское Зауралье, усвоив трескучие речи в горбачёв-стиле, как и полагалось советскому начальнику, обретшему по разнарядке новое мышленье:
– Гласность… Свобода слова… Освободить нашу страну от засилья бюрократии… Долой диктат партии… Принести свободу порабощённым тоталитаризмом советским народам…
А зауральские деревенские башкиры в резиновых галошах на шерстяные носки – были воистину люди без лукавства. Русский язык они понимали плохо, а что дала им советская власть – понимали хорошо. Они, слушая вольный и разнузданный предвыборный пересказ горбачёвских бредней, решили, что перед ними враг и засланец неведомого им, но очень пугавшего их НАТО.
И тогда они напали на босс-бая, пленили его, побили, связали – и в люльке мотоцикла «Урал», сопровождаемого сельским конвоем колхозников-самураев с сияющими от собственной значимости обветренными скуластыми узкоглазыми лицами, отвезли в опорный пункт милиции[5]. В другое село – ибо в их аиле даже и участкового отродясь не водилось…
Выручать подлеца из плена бдительных селян поехал его сотрудник Тима-Башкир, носивший тогда другую фамилию. Объяснил, что товарищ агитировал не против советской власти, а наоборот за неё, в рамках выборов в Верховный Совет на альтернативной основе.
Но не удержался от маленького хулиганства: будучи страстным фотографом взял да и щёлкнул, как босс-бай сидит в обезьяннике, побитый и жалкий, размазывая слёзы обиды и унижения… Этот кадр, потом попав в широкий оборот до конца не известным путём, – загубил все отношения Тимофея с прежним начальством.
Как поётся в песне – «я менял города, я менял имена…». Пасеки Зауралья потеряли Тиму-фотографа, зато Питер приобрёл Тиму Башкира.
Когда Очепловой подбирали доверенных лиц на выборы в ЗакС, то все задавали один и тот же вопрос:
– А сколько вы нам заплатите?
Единственным, кто спросил о другом, был Тима Башкир. Он спросил о программе и о будущем – в случае победы тех, кого тогда звали «красно-коричневыми».
– А ты до сих пор не понял, почему в средние века монахам запрещалось иметь собственных детей? – начала Очеплова неожиданно с глубокого экскурса в прошлое. – В рыночном обществе есть только один способ осчастливить своих детей: обделить чужих...
И она говорила неожиданно вдохновенно, словами, которых набралась возле Совенко. Говорила в том духе, что любовь к собственным детям, мечта оставить им приличный капитал – дабы они не побирались униженно у чужих дверей, – вот что двигало поколениями конкистадоров, мародёров и шкуродёров, фабрикантов-людоедов и убийц колониальных армий.
Говорила в том ключе, что тысячи лживых книг написаны, дабы скрыть эту главную тайну капитализма, эту библейскую, в сединах тысячелетий, тайну беззакония[6]. Миллионы лживых уст ежедневно открываются, чтобы скрыть суть дела, уверяя вас, что, обогащая своих, не отнимут у других, – и тем покушаясь на закон сохранения вещества и энергии…
– Ну, допустим! – проникся уважением Тима. – А что ваша партия предлагает?
– Социализм – единственный способ дать счастье своим детям, не убивая чужих детей. Зачем немец приходил сжигать наших детей? Чтобы сделать своих землевладельцами, помещиками будущего. Это и обещал Гитлер – выразив самую глубинную и искреннюю, а главное – неотменяемую суть частной собственности: если моё – то не твоё, а если твоё – то не моё… Нашего – нет. А значит, нет и никаких нас: или ты живёшь вместо меня, или я вместо тебя!
Ответ Тимы Башкира удивил даже видавшую виды Очеплову. Терпеливо выслушав её витиеватые речи, он помолчал, загружаясь, а потом треснул ладонью по столу в гневе:
– Так какого же х.. вы, краснопёрые муд..и, вместо того, чтобы вот так, человеческим языком, разложить… семьдесят лет ботали по фене?! Пролетариат, буржуазия, классовая борьба, прибавочная стоимость! Дарвинизм – и тот приплели! А теперь не поздно ли пить боржом, когда печень-то уже отвалилась?
Алина признала, что Тима строг – но справедлив. Покаялась:
– Мы, увы, сами слишком поздно всё это поняли. И слишком дорого заплатили за опоздание мысли!
Тима принял извинения. Остался в команде. Вложился в дело капиталами – а он к тому времени уже был крупным предпринимателем. И связи, и знания, и деловую хватку подключил.
В частности, вариант секретного коттеджа для деловых встреч-стрелок у него оказался самый лучший из всех предложений. Алина Игоревна Очеплова влюбилась в этот коттедж с первого взгляда – стоило только зайти. Зашла, осмотрелась, поднялась в спальню на втором этаже по широкой деревянной полированной лестнице – и даже не стала торговаться, как обычно делала.
– Заверните!
– Что? – выпучила безутешная вдова жулика базедовы глаза.
– Покупаю! Одно условие: плачу всю сумму наличными. Никаких банков, никаких переводов…
– Знаете, девушка, меня это тоже очень устраивает… – созналась вдова, у которой были свои причины не светить доходы.
В считанные дни из коттеджа на улочке Франциска Скорины выехали сама вдова и личные вещи владельцев. Буквально по их стопам, не дав и следу простыть, в коттедж вошли домработница Алевтина Васильевна и дворник-истопник Ипат Молокай.
Коттедж перестал быть коттеджем и стал «объектом». Явочной квартирой, какие у шпионов бывают, да и то только в кино.
«Объект» – очень удобное слово, что на работе, что для семьи. В любых сопряжениях оно звучит солидно и безобидно:
– Поехала на объект…
– Вас ждут на объекте…
– По дороге заскочу на объект…
– Встретимся на объекте…
Как ни склоняй по телефону, или под иную запись, а из уст чиновника звучит идеально. Ну, мало ли подопечных объектов у парламентского функционера? Стройка – это объект, подшефный детский сад – тоже объект, вы будете смеяться, но даже новые корпуса колхозного рынка – тоже объекты!
* * *
– …Кто эта баба, с которой ты обедал сегодня?! – истерически выкрикнула давно готовившаяся к скандалу жена Тимы Башкира.
– Я? – хрюкнул Тима от неожиданности этой панической атаки, и чуть ложку не уронил в глубины борща.
– Да, ты! Кто она, Тима?! Тебе не кажется, что я имею право знать, с кем ты сидишь в обеденный перерыв в «Макдональдсе», мило хихикая, и забыв пригласить меня?
Тимофей Башкиров отложил ложку, которую чуть не утопил в борще, слегка отодвинул от себя глубокую тарелку. К нему вернулось та ласковая участливость, с которой он всегда разговаривал с людьми, особенно – от него зависимыми.
– А ты заметила, что я там разливал из-под полы бутылку водки? – мягко поинтересовался он у взбешенной блондинки модельной внешности.
– Нет, не заметила! – взвизгнула та. – Какое это имеет значение?!
С точки зрения обманутой жены бутылка водки относится не к смягчающим, а к отягчающим обстоятельствам. Тима же недоумевал – как выборочно смотрела Светлана Башкирова: он разливал хоть и из-под полы, но довольно заметно, не особенно таясь. В бумажные стаканчики из-под «Спрайта». И ещё игриво заверял Алину Игоревну, что «всё дело в волшебных пузырьках», отчего она хохотала, как ребёнок. Что и положено в детском ресторане…
– Ты совсем е..нулась, милая? – вкрадчиво, с добродушной снисходительностью спросил Тима-Башкир. И для острастки ритуально, не слишком чувственно, треснул кулаком по столу. – Если тебе больше делать нечего, как за мужем в обед подсматривать, может, мне тебя на работу устроить? Ты только скажи – я мигом… Потаскаешь на плечике вместо бретелек трамвайные шпалы, детективных способностей сразу поубавится!
– Тима, я… я…
– Что «я»? Понятно, что ты – не я!
– Ты можешь быть сколько угодно прав, но какой смысл, если ты довёл меня до слёз?! – возмутилась жена, и тематически заплакала.
Тима-Башкир её, мать своих детей, по-своему любил, и в целом заботился о ней на совесть. И хотя в этот раз она сама себя завела в неловкое положение, Тима дал ей возможность выпутаться, не потеряв лица.
– Принеси с полки книжку «Справочник депутатского корпуса: кто есть кто?», – вкрадчиво приказал Тима.
– Зачем?! – слякотно билась жена в истерике. – Зачем, всё зачем?.. Ты меня не любишь, у тебя другая, ты готов меня выкинуть из жизни…
– Я сказал, принеси, дура! – потребовал Башкиров, вспомнив, что многие спасаемые на водах мешают спасателю себя спасать.
Она, хлюпая носом, пошла и принесла. Тима неторопливо и деловито перелистывал глянцевые страницы именного указателя, добрался до Алины Игоревны Очепловой. Неудачная фотография Алинки с глупой улыбкой, в каком-то нелепом ракурсе, была, тем не менее, цветной и крупной.
– Узнаёшь? – стрельнул глазом на жену Тима.
– У…у…узнаю… – проныла та.
– Неужели, дорогая, ты настолько оторвалась от жизни, что думаешь: романтические свидания назначают в обеденный перерыв, в «Макдаке», и разливая тайком бутылку «Русской» по стаканчикам с рекламой газировки? Если ты так оторвалась – надо же тебя как-то спасать, надо тебя как-то приблизить к суровой реальности…
– Не надо… – умоляюще всхлипывала жена.
– Ну, ты убедилась, что она в списке депутатов?
– У-убедилась… – хотя, если подумать, что это доказывает и в каком смысле кого-то оправдывает? Но жена Тимы за отсутствием нужды и практики думала редко и с натугой…
Простив её окончательно, Тима доказал это жестами: притянул к себе тарелку, взялся за ложку, и с аппетитом стал лакать свой борщец.
– К ужину, Светочка, не жди! Самолёт. Командируют в Москву…
* * *
– …И теперь мне нужно знать только одно! – уже в столице бодро сказал он в микрофон тамады, как званый и дорогой питерский гость, покачивая в руке фужер с шампанским. – Сколько грузов даст Москва через нашу балтийскую перевалочную базу?
Естественно, сценка была постановочной: для широкой публики. Тима-Башкир в узком кругу уже всё обтёр, но надо ж и народ, ждущий премий, порадовать! Поэтому Тимофей Башкиров делал вид, будто пребывает в неведении. «Сумлеваюсь – разрешите же мои сумления!».
И так же наигранно, по сценарию, неестественно улыбаясь, Ева Алеевна Шарова в блестящем коктейльном платье с разрезом, выгодно подчёркивающем её по-змеиному гибкую фигуру, подыграла ему казёнными, тяжёлыми словами:
– Тимофей Владимирович, наш главный баланс кормов – белково-витаминный концентрат! Каждая его тонна полноценно балансирует до 20 тонн комбикормов!
– Ну, а в целом, на сколько тонн рассчитывать? – ломал комедию Тима. – Или тысяч тонн?!
– Дорогие друзья, коллеги, соратники! – с напускной истерикой радости вбрасывала в микрофон Ева Алеевна, глядя на Тиму, а обращаясь ко всему затихшему в предвкушении коллективу «Биотеха». – По сути, с точки зрения маркетинга, как подчёркивает в своей аналитике отдел Валериана Петровича, нам нет преград! Объём мирового рынка по нам может доходить до 30 миллиардов долларов! Все услышали? Я сказала – не миллионов, девчонки и мальчишки, а миллиардов! И нам есть куда расти, ребята!
Она задорно подмигнула в полутёмный праздничный зал, заполненный банкетными ухищрениями. Рыбой об лёд зашлёпали хвосты аплодисментов.
– Мировой океан исчерпан к чёрту! Валериан Петрович, не дай соврать, насколько выросли цены рыбной муки?
Шаров, муж Евы, который тоже тут толокся, быдляво переминаясь с ноги на ногу, сделал вид, что он компетентен в вопросе, никого, естественно, этим не убедив:
– Ева Алеевна, чтобы не загружать цифрами, могу только сказать, что в несколько раз…
Он и не смог бы загрузить цифрами. Он их не знал.
– Ребята, мы идём альтернативой традиционным кормовым белкам! – продолжала фонтанирующе презентировать Шарова. – Это у мирового океана ресурсы ограниченные, а у нашего «Биотеха» – нет! Друзья мои, соратники! – озоровала она голосом, как заправский конферансье. – Это же вечный двигатель и просто праздник какой-то! Наши белковые корма – не просто дешёвые, они вообще для нас бесплатные! Это нам платят за то, что мы их делаем! А мы их ещё и продаём! – она снова подмигнула млеющему от неё залу прихлебателей, шаловливо, как испанская танцовщица, щёлкнула пальцами, лучше любых кастаньет. – Каждый доллар, который мы получаем за утилизацию и переработку пластиковых отходов – это ещё и несколько долларов за кормовые добавки, которые вне конкуренции! Девочки, мальчики, с нашими технологиями нам нет конкурентов в целом мире! Так на какой же показатель мы держим курс, Валериан Петрович? Скажите – наш гость из Петербурга ждёт ответа!
Тима-Башкир принял подачу в игре, ласково и рекламно кивнул: мол, жду.
– Ну, мы сейчас ставим первую планку… до пяти миллиардов долларов поставок… Имеется в виду – общемировой уровень…
– Наше уникальное оборудование и технологии производства белковых концентратов из личинок мучных хрущей и восковой моли даёт удвоение биомассы за… – Отрепетированным жестом они с мужем вдвоём, синхронно прокричали: – Несколько часов!!!
– И мы делаем его из отходов, которые в Европе всегда будут в достаточном количестве! – истерически подвела под шквал аплодисментов дурацкую репризу Ева Алеевна Шарова.
– Будьте скромнее, – шепнул Еве на ухо первый зам Максим Львович Суханов. – Технологии не ваши с Валеркой, а Совенки… А то вы всё – «наши, наши»…
Это был корпоративный банкет в честь огромного и выгодного контракта АО «Биотех». И теперь клерки в дорогих костюмах, секретарши в мини-юбках, начальники отделов и секторов, красные от выпитой водки, скинувшие пиджаки, сияющие широкими цветастыми подтяжками поверх влажных рубашек, рабочий персонал и обслуга холдинга – вплоть до уборщиц, – все веселились от щедрот распорядителя пира. То есть Евы Алеевны.
И на равных правах, надевши блестящие картонные колпачки на западный манер, получали свою чашку горячего шоколада. И свой кусок торта, выпеченного с помощью кондитерской мастики в очень узнаваемом виде офиса, где они работают. Все смеялись и ритмично двигались под фривольную песенку специально приглашенного эстрадного певца:
Девчонка, девчоночка, темные ночи...
Я люблю тебя, девочка, очень…
Ты прости разговоры мне эти...
Я за ночь с тобой отдам все на свете!
Неизвестно, хотела ли этого Ева Алеевна – но добилась она своей рекламной истерикой только одного: тосты звучали какие-то раз от раза все более раболепные – и все курили фимиам Шаровой. Выпадало амброзии и её Шарову, сверкавшему бриллиантом, вколотым в галстук-бабочку, мерцавшему, как габаритные огни лимузина, карими отворотами леопардового смокинга.
Начатое – продолжилось: в этой обстановке все более бесновалось ретиво́е в душе Максима Львовича Суханова, который прибыл вместо Первого и хотел, мечтал, имел, наконец, законное право быть здесь и сейчас Первым.
А что получилось? Циничное нарушение субординации. Клерки «попутали рамсы» и забыли, что главное место, председательский подиум отведены тут Суханову, и.о. Хозяина, а вовсе не бухгалтерской стерве…
Когда Суханову дали тост – почему-то тосты Ева Алеевна давала не по должности, а демократично, по кругу – то Максим Львович был уже порядком взвинчен.
– Я поздравляю всех с новым контрактом... – мрачно начал и.о. Хозяина. – Но нельзя не отметить и некоторые негативные стороны... Ева Алеевна, я ценю ваши заслуги перед корпорацией, но поднимаю этот бокал за то, чтобы в будущем вы больше внимания уделяли профессиональному отбору своих сотрудников... Вот мы тут празднуем, торты жрем... – Суханов снял с себя неуместный для обличителя клоунский колпачок. – А между тем, как не отметить, что финразведка во всей этой истории была практически провалена, кроты в офисе, как у меня на даче в огороде – живут в свое удовольствие... Чем занимался начальник службы собственной безопасности? – экс-полковник выделил слово «собственной», подчёркивая его двусмысленность. – А раз это так, то нужно, Ева Алеевна, переписать ему функциональные обязанности, чтобы он не вводил своей ролью в заблуждение высшее руководство.
И Суханов особенно упер на «высшее».
За длинными столами зависло молчание – только певец, отрабатывая сребреники, охал и ахал в микрофон про разнообразие любви.
Клерки в костюмах, клерки в подтяжках, клерки в мини-юбках и блузках с грудастым вырезом – все застыли кто как был – с рюмкой в руке или с тортом, не донесенным до рта.
Ева, пылая, расправила чуть сутулящиеся плечи. Тьма её черных глаз сузилась в щёлочки огнедышащего мартена.
– Максим Львович! – сухо и отчетливо произнесла она. И властной рукой отстранила соведущего Тиму Башкира, который мягко её удерживал. – Я прошу вас впредь... такие вещи... говорить не на людях... В любое время я готова представить вам доказательства того, что начальник отдела безопасности полностью удовлетворяет профессиональным требованиям...
– Да?! – саркастически вскричал Суханов. Отставил свою витоногую рюмку на стол и возгорался все более. – Может быть, Ева Алеевна, вам следовало сделать так до начала банкета? Тогда и я сидел бы более спокойно, а то слово сказать боимся, кроты во всех направлениях...
Клерки пялились на Шарова. Шаров вроде и хотел возразить Суханову, и, с другой стороны, чувствовал его суровую правоту, поэтому пыхтел, сопел и багровел от натуги как немой. Потянул разом ставший душным накрахмаленный воротничок – бриллиант выскочил из бабочки и куда-то откатился...
– Это моё упущение, Максим Львович! – согласилась Ева все тем же ледяным тоном, прожигая Суханова огнем глаз. – Давайте продолжим этот разговор в моем кабинете...
– Немедленно! – шёл на вызов Суханов.
– Немедленно, – принимала вызов железная Ева, за глаза прозванная Хозо, потому что когда-то, у самых истоков, заведовала хозяйственным отделом.
И, как дуэлянты, решительным шагом они пошли друг к другу на сближение, вышли плечом к плечу в коридор.
Теперь уже и эстрадник перестал петь, видя, что его никто не слушает. Присел на край своего подиума, рядом с аппаратурой, пригорюнился – деньги шли почасовые, так что, может, оно и к лучшему, с передышкой-то.
Клерки стеснённо снимали с себя колпачки из фольги и картона – тем нелепее оставался забытый карнавальный колпак на Валере.
– Валериан Петрович! – взяла его под локоток бухгалтер из сектора валютных операций Танечка. – Вы бы... сходили, посмотрели, что там... Видимо, Максим Львович выпил лишнего, как бы на хозяйку руку не поднял...
– Я так и знал, что каким-то говном кончится… – на другом конце действа выразил Тима-Башкир свою досаду Никите Питраву, выглядевшему, как колода в смокинге. – Конечно, волки без вожака перекусаются… Совенко всех собрал, сам свалил… Ну, вот ты мне скажи, Кит: где этот старый м-м…му… – Тима решил говорить дипломатичнее в центральном офисе, – …м-мудрец?
Питрав развёл руки жестом рыбацкой похвальбы и мордой расплылся между ними: «Братан, ну мне-то откуда знать?» – говорило его брылястое бритоголовое недоумение.
С мягким шёпотом догорали воткнутые в закуски и салаты бенгальские огни. Нелепо зависли в неподвижном воздухе испуга воздушные шарики.
Шаров снял с себя клоунский головной убор и вышел следом за дуэлянтами – секундантствовать.
Из приоткрытой кожано-клепаной двери Евиного кабинета коптило площадной руганью.
– ...А потому что надо не только себя видеть, Ева! – орал распоясавшийся Максим Львович. – Я тоже в этот холдинг вложил и душу, и годы... Мне больно видеть, как вместо деловых качеств у тебя тут в почете кумовство и постельное право... В партии ты бы за такое в два счета партбилет на стол положила! Уж я-то помню, слава Богу!
– Максим, ну не на людях же... – успокаивала нетрезвого начальника Ева Алеевна. – Ты чего устроил? Мало нам разговоров по курилкам, ты ещё повод подкинул...
– Давно надо было гнать твоего Шарова с должности, я уже предлагал тебе кандидатуры настоящих профессионалов с опытом КГБ, внешней разведки, ОБХСС... Нет, тебе никого не надо, тебе только этого ё..ря прикрывать... Допрыгалась уже до утечек на центральное телевидение – и опять его тут расхваливают, как будто он спаситель Отечества!
– Максим! Мы давно друг друга знаем, и я прошу в моём присутствии нецензурщины не употреблять... Тем более, – голос Евы стал угрожающим, – по отношению к моему мужу...
– А чё ты мне сделаешь?! – выпендривался закусивший удила Суханов, и от гнева его руки, как у тряпичного паяца, болтались по сторонам. – Ты много на себя берёшь! Я пока ещё не твой зам, а зам Совенко! Поняла?! Ты по уму вообще только в финотделе рулишь! На кадровую политику в других отделах влиять не должна! А ты вон куда замахнула! На Филинское место метишь?!
– Мне кажется, я уже не раз с лихвой доказала свою верность Виталию Терентьевичу, и не заслуживаю таких упреков с твоей стороны...
– Ты! А он? Один раз тебя встретил – велик подвиг! – и с тех пор живет тут, как... А что он может?! Нет, ты скажи! Давай, приводи обещанные аргументы! Ты же там перед всеми клялась – я, мол, тебе, мол, Максим, расскажу, какой он незаменимый сотрудник...
– Тебе нужны аргументы?
Шаров за дверью напрягся. Он надеялся услышать от жены что-то толковое, что оправдало бы его не только в Сухановских, но и собственных глазах.
– Кроме того, – гундел Суханов, – что он, как животное, трахает все, что движется...
Злая Ева притянула Суханова за лацканы пиджака и выскользнувшей загорело и остро из разреза коленкой саданула ему в «чувствительный аспект восприятия». Пока Суханов, обалдевший от боли и изумления, сгибался в три погибели, обнимал нежное место руками, Шарова дала ему на сдачу ладонями по ушам...
– Ой-й... – застенал Максим Львович, как профессиональный плакальщик на похоронах, – ё-ё…ть твою мать...
Неизвестно, чего там оглушенный уголовным приёмом Суханов мог услышать, но Ева выдала ему поучительную сентенцию:
– Если ты, Максим, ещё раз будешь тут выдрючиваться... то или мой муж тебя оттрахает... Или я тебя сделаю очень неподвижным...
Прошла минута, в течение которой всхлипывающий Максим Львович приходил в себя и приводил в порядок скособоченный при падении костюм. Ева дружески, даже ласково, помогла ему отряхнуть с рукава паркетную мастику и улыбнулась приветливо:
– Максим, надеюсь, мы с тобой поняли друг друга...
– Ну... как сказать... – посмеивался Суханов, потирая промежность. – Французы говорят – если женщина не права, остаётся только извиниться... Я, кажется, немного перебрал... А ты ещё мне тоста не дала первым, как будто я пустое место... Обидно ведь, понимаешь...
– Это моё большое, очень большое и непростительное упущение, – кивнула Ева смиренно, как монашка. – Я дико извиняюсь и обещаю, что больше такого не повторится...
– Вот и хорошо! – согласился веселеющий на глазах Максим Львович. – Все мы бываем неправы, работа-то нервная...
– Конечно...
– Пошли на банкет, надо там разрядить обстановку...
Они вышли к коллективу под ручку, царственно одаривая улыбками подчиненных. Певец на эстраде вздрогнул и что-то снова запел. Веселье восстанавливалось.
– Товарищи! – возгласил Суханов, берясь за свою недопитую рюмку. – Вы все сейчас видели, что я ушел сердитый... Но, должен вам признаться, что до сегодняшнего дня не вполне понимал особенностей работы соботдела. И вот, только что, увидел, как много может работать секретный сотрудник, оставаясь на поверхности как бы и незанятым вовсе... За Валериана Петровича Шарова, друзья!
– И за Максима Львовича Суханова, – поддержала тост Ева, расточающая по сторонам милость и благость. – Человека, который сегодня всем вам показал пример бескомпромиссной преданности делу, преданности руководителю, своё неравнодушие, свою способность не взирать на лица в поисках справедливости! Если бы все работали так, как Максим Львович, то мы стали бы крупнейшей корпорацией России!..
Она вещала о чём-то с подиума и дальше, но люди уже разбились на маленькие группки и беседовали каждый о своём.
– Ну ты сам-то как? – пододвинул Никите Питраву выпуклую стопочку Тима-Башкир.
– Ну так, пурăнан пурнăç[7]… Дочка лодыжку вывернула…
– А что ж так неосторожно?
– Да я её хахаля избил…
– Не вижу связи, – хихикнул Тима. – Она тебя в отместку так сильно пнула?
И вспомнил, как в далёком детстве физрук за мальчишеское озорство устыдил до слёз таинственной игрой определений:
– Ты его не пиннул! Ты его пнул!
Пиннуть – как бы невинно, а пнуть – просто позор какой-то…
– Он уже побитый пришёл к ней под балкон, – пояснил Питрав. – А она к нему по водосточной трубе полезла, кошка бешеная… Ладно, мы на втором этаже живём! А если бы на пятом?!
– Н-да! – оценил масштаб угрозы понимающий Башкиров. – А может, зря ты так сурово? Нельзя так с хахалями…
– Ну, а как? – потешно кипятился Питрав, найдя сочувствие в иногороднем друге. – Она ещё маленькая, школьница, а он ей язык свой в рот засунул… глубоко…
– Поди, и она ему? – щурился лукавый Тима.
– Ну, и она ему, сучка… Стóят друг друга! А я застукал… Я не стерпел…
– Никита, она ведь, насколько помню, у тебя уж в выпускном классе быть должна…
– Там и есть…
– Ну, в таком случае, Кит, она уж как бы и не совсем школьница-то…
– Всё равно школьница! – цедил Питров через сжатые зубы. – А этот, сучонок, такой глист, ты бы видел… Наврал, что не может мне сдачи дать, потому что я её папа… Да где ему, тщедушонку, мне сдачи давать?!
– Я тебе так скажу, Кит! – Тима-Башкир смачно выпил и красивым жестом закусил красноикорной тарталеткой. – Тебе как отцу никто не понравится!
– Думаешь?
– Ну, а то… Ты её растил, косички заплетал, бантики вязал, в платьица как куколку наряжал, а тут кто-то лапает… Так-то парень, видать, неплохой, если от тебя не в ментовку с заявлением побежал, а к ней под балкон… Ты, Кит, себя держи в руках. Ты должен смириться, что всё равно её кто-нибудь трахнет…
Питрав чуть не подавился закуской.
– Да-да, и не зыркай! Куда ты денешься – всё равно кто-то трахнет, и в ближайшее время… А самое худшее – знаешь, что?
– Что?
– Если никто не трахнет. Тогда это совсем беда, Кит… Горше не придумаешь…
– Ну как я… могу… она же школьница… – почти плакал этот суровый и грубый человек, Никита Питрав.
– А кто сказал, что будет легко? – сочувственно похлопал его Тима по плечу неуместного на нём, искрами роскоши мерцающего смокинга, словно пыль вытрясал.
В этот момент «леди-фуршет», декольтированные дамочки с юбками-столами, на которых стояли бокалы с напитками, осторожно, чтобы не расплескать своё оформление, – вкатили в залу фруктовую пальму на колёсиках: целое древо, сотканное из множества плодов на шпажках.
На большом экране стали показывать слайды презентации – чёрно-белые фотографии в цветастом обрамлении: история АО «Биотех». Вот молодой Совенко, позирующий в белом халате возле микроскопов.
Снова он, но уже на карачках, зачем-то нюхающий корешок у вырванной им же из земли помидорины, с подписью «Перуанские Анды. Родина томатов» и датой, как говорится, «до нашей эры». Собравшимся, по сценарному замыслу Евы Шаровой, предлагалось принять близко к сердцу, что «это наша с тобой биография»…
– Пойдём, в фойе покурим! – предложил Тима-Башкир Питраву, поморщившись. – Не могу я уже эту слащавость выносить, у меня уровень сахара в крови подскочит…
– И не говори! – Питрав достал сигареты. – Напустили гламуру, только пидарасов разводить!
* * *
В укромном уголке огромного и помпезного, застеклённого в целую стену, зелено-мраморного фойе курили ветераны «Биотеха» – Георгий Степанов и Алексей Мушной. Перевёрнутая пирамида люстрированного хрусталя с потолка целилась им остриём в макушки.
– О! Салют Ленинграду Петровичу! – узнал Башкирова сдобный весельчак Мушной. – Как там у вас белые ночи? Как мой друг Женя Ставридис? Он в своё время был у нас самый главный гид по Ленинграду!
– Ночи не почернели, а Женя болеет, – отрапортовал, закуривая от сигареты Степанова, Тима. – Какое-то у него редкое заболевание лёгких… Во, вспомнил: орфанное! Он маленькую сыроварню завёл… С сырной камерой в подвале… Ему врачи велели лечиться сырным зрением.
– Не знал, что у сыра есть зрение! – изумился дежурно открытый новому Мушной со звездой героя соцтруда на лацкане неприлично-дорогого пиджака.
– Имеется в виду, дышать воздухом, в котором зреют сыры… – разъяснил Башкиров. – Там холодно, но Ставридис там сидит по три часа, дышит, в ватном стёганом халате, знаете – какие в больницах выдают для зимних прогулок на террасе…
– Три часа на сырные головки смотреть? – покачал головой изумлённый Мушной. – Да Женька чокнулся!
– Ну, почему? – обиделся за коллегу Тима. – У него там видеомагнитофон, он там смотрит старые фильмы… Как раз видеокассета на два фильма рассчитана, вот он там и выдерживает дыхательные процедуры…
– Жалко Женю, – вклинился Питрав, выпуская обильные сигарные клубы дыма в высокие своды малахитовых расцветок. – Не вовремя хворает… Дела у нас пошли на зависть, контракты такие, что всем хватит за глаза!
– Не слушайте его! – посоветовал игравший роль Пьеро Гоша Степанов. – Если есть возможность, Тимофей Владимирович, лучше бегите от нас… Пока не поздно… Я уж не смогу… Я врос…
– А зачем ему бежать?! – искренне удивился простоватый Никита.
Степанов молчал, думая, видимо, что ляпнул лишнего. Затягивался сигаретой, и пепел осыпался, как песок в песочных часах. Вместе с накренившимся столбиком пепла источалась, истончалась жизнь стареющей минуты.
– Нет… Ты начал – договаривай! – лез Питрав.
И Степанов принял вызов:
– А затем, – глаза Степанова стали совсем траурные, – что у нашего летиленгликоля, пресловутой ЛёГКкости, доходность выше, чем в наркотрафике.
– Гордиться надо, когда в такой корпорации работаешь! – посоветовал Питрав Степанову.
– Хорошее дело такой доходности не даст… – завершил тот свою мысль.
– Ну… – Питрав решился раскрыть тайну полишинеля. – Чего тут удивляться? Летиленгликоль – это, помимо прочего, токсин, вызывающий при постоянном потреблении слабоумие. И в таковом качестве он, конечно же, является мечтой буржуя всех времён и народов. ЛёГКость – это таблетка от ума.
– Летиленгликоль – яд? – изумился директор опытно-производственного агрохозяйства Мушной, отставший от жизни на далёкой сельской периферии «Биотеха».
Тима тоже навострил уши на такие новости.
– Для мозга – да, – гордясь осведомлённостью, пояснил Питрав. – Для физического тела человека – нет. Наши покупатели давно поняли, что «таблетка слабоумия» – лучший способ увековечить кастовый строй и себя – в качестве высшей касты. Там устали от автоматных очередей из строя желающих стать Че Геварами… Загвоздка была в том, что чернорабочий при затуплении мозга не должен физически хиреть…
И потому, рассказывал Питрав в совершенно непарламентских, лопоухо-похабных выражениях, – сотни лабораторий мира, щедро финансируемые печатниками доллара, лихорадочно искали полуяд, который сохранил бы румяно-бодреньким тело без мысли.
– Мы успели первыми…
– Нашёл чем хвастаться! – обиженно поджал губы Степанов.
– Да, хвастаться тут нечем! – покладисто согласился Кит, даже закивал торопливо. – Но… Если бы не мы, вещество отыскали бы японцы или французы. И деньги за него пошли бы им, а не тебе, Гошка!
– Через несколько лет! – не сдавался Степанов.
– Откуда ты знаешь? Удивляют меня люди, которые так уверенно говорят, как будто свечку в чужой лаборатории держали! А может, они бы синтезировали через несколько дней? Легче тебе было бы?
И взял Тиму под локоток, наушничая доверительно:
– Понимаешь, братан, поиски полуяда шли от Аргентины до Тайваня, и его выделение – лишь дело времени.
– Не можешь остановить процесс – возглавь его! – саркастически скривился Степанов.
– Так у нас «папа» и сделал, пошёл, так сказать, наперерез течению… А потом вдруг на оптовой базе куриные окорочка предлагаются в три раза дешевле, чем в других местах! С чего вдруг такая щедрость – не проблема розничных торгашей. Их проблема – пользоваться окошечком, пока его не закрыли.
– Так вот что такое «ножки Буша»! – догадался Тима-Башкир. И не сдержал раздражения: – Я-то думал, что наконец, нашёл корпорацию, которая живёт сухим умом, а не сырым сырьём… Но оптимизм мой оказался преждесрочным…
– Судьба-размозжуха… – припечатал его эпическим языком Мушной, таровитый на всякие прибаутки.
А Гоша гнул своё:
– Если у человека умирает печень или лёгкие, то человек чувствует недомогание, боль, тревогу. Единственное, что не вызывает никакого недомогания, – отмирание мысли. То, о чём ты забыл, перестаёт для тебя существовать – до тех пор, пока не вспомнишь. А если не вспомнишь никогда – то оно перестало быть навечно.
– И в итоге мы создали полуяд, и дали его в руки тем, кто так жаждал его получить… – подвёл печальный итог Степанов.
– Они бы его и так и так получили! – спорил Кит. – А мы бы наших миллиардов – нет… А потом… Я тебе ещё одну вещь скажу… Наш «папа», конечно, «ку-ку», совсем и давно… Гениев без этого не бывает! Но на деньги он не жадный, правда ведь?
– И что с того?
– Мне кажется, – ободрил Никита, – «папа» знает кое-что, чего мы с тобой, Гоша, не знаем…
– А всё равно, Тимофей… – упрямился Степанов. – Если вам есть куда бежать – бегите!
– Да куда ж теперь-то убежишь?! – с чувством поинтересовался Тима-Башкир. – Весь мир ихний… В Антарктиду, что ли?
Он уехал на следующий день, к себе в Питер.
И не знал, что Совенко, птица ночи – Филин, следует за ним, фактически, по пятам…
II. АЛИК И АЛЯ
Римляне говорили: «Status in statu»[8]. «My house is my castle»[9] – говорили чопорные круглоголовые английские пуритане. «Когда рушится городская стена – твоё окно становится бойницей» – говорят в России. Если кончилась всякая оборона в стране, то люди ощетиниваются такими баррикадами, как «Система» АО «Биотех». Это дружеский круг, профилем своим отражающий былые и былинные деяния «товарища Совенко В.Т.».
Посмотришь бегло, скучающе – независимые предприятия, лишь руководители между собой знакомы. Когда-то вместе работали – что с того? А глянешь вооружённым глазом – и из хаоса юридических лиц проступает костное отложение тиранозавра: вот клыки, а вот лапки, вот хребет, а там и хвост загибается… И всё одно с другим нехудо пригнано, под центральным диспетчером… Наедет враг на одного – будет иметь дело со всеми.
Когда-то, на банкете в ресторане «Арагви» по случаю создания «системы», Совенко поднял тост недвусмысленно:
– Деньги – это инструмент. Как топор. Топором можно рубить дрова, а можно головы. Я хочу, чтобы в ваших руках топор рубил дрова, а не головы…
– Воля начальства – высший закон! – кивнула покорная шефу Алина Игоревна.
Но сложившаяся по такому противоестественному принципу «Система» не работала. Да и не могла работать, потому что вся жизнь вокруг сидела на обратном. Бывшие совслужащие, доценты с кандидатами, ловя удачу за крылышки, а момент – за секундную стрелочку, быстро обарыживались, начинали играть в собственные игры.
Их трудно судить за это: жить-то ведь всем нужно. И если вокруг тебя одни обдолбанные мухоморным зельем викинги с кровавыми топорами – остаться простым дровосеком нереально. И «топоры», полученные участниками «системы» из бездонного арсенала Совенко, замахали во все стороны – по боевому назначению…
* * *
В мокрой промозглой хмари ураган с Финского неспокойного залива рвал деревья с корнем, а сорванными ветвями калечил провода и транспорт. В такие непроглядные буреломные ночи – пожилые ленинградцы сетуют друг другу, что даже самый сильный вихрь не может сдуть «новых времён» со старого города.
Знаете, кем чаще всего представляются люди при знакомстве? Жертвами. Людям психологически нужны такие ходячие клоаки, как Собчак, чтобы связать с ним все свои беды. Но прежде чем рухнуть и рассыпаться в гнилушки, их жизнь их собственными усилиями, и слишком долго, накренялась и подтачивалась изнутри.
Началось всё очень давно, когда люди, засмотревшись на коротенькие юбочки шестидесятых, потеряли единственно здравое понимание жизни как осаждённой крепости. Вместо суровой, но трезвой крепостной жизни появились цветные галлюцинации «веселящего газа» – про жизнь-карнавал, жизнь-фестиваль, жизнь-пикничок…
Но если ты не видишь тигра – это не значит, что тигр не видит тебя! Шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые… Три десятка лет нарастающего слабоумия – как три ножки табурета у висельника-самоубийцы. И вот итог: лежит под искоса-моросящим балтийским дождём, переброшенный через подоконник окна в Европу город-труп. Из распоротого брюха далеко вывалилась вся державная требуха.
Разве один шакал Собчак является сюда в ореоле жужжания мясных мух поживиться падалью? Сколько здесь этих шакалов, танцующих вокруг гигантской державной туши танец падальщиков! То, роняя из пасти ядовитую слюну трупожоров, подскакивают… То, заслышав сомнительный шорох – в страхе отбегают… Кружат, навострив острые, как слово парламентаризм, уши, подбираются окунуть плотоядные морды в мерзостное брашно. Но не ищите в падальщиках причины смерти: падальшики – всего лишь её следствие…
В эту грозную небывалую бурю аквариум ожидания аэропорта Пулково был почти пуст. А у его экранного стекла с обзором на потемневшие от хлесткой сырости взлётные полосы готовилась разойтись небольшая группа людей в солидных костюмах.
– Ты посмотри, какой шторм!
– Рвёт и мечет, аж кровли по ветру летят!
– Не, сегодня рейсов точно уж не будет…
– Но погодите! Рейсов не будет от нас, а в Москве, может быть, совсем другая погода!
– Женя, ты ерунду не говори, отсюда туда диспетчеры звонят, сообщают ситуёвину с посадкой. Какие рейсы в ураган! Сам дьявол явился за душой Собчака…
– Неплохо бы! – кивают солидные дядьки. – Так вот, проснуться завтра, а Толик уже остыл…
– Ага! Теперь вы всё хотите свалить на Собчака? – спрашивала Алина коллег по «системе».
– Всё не всё, Алина Игоревна, но он – зримый символ великого разорения. А для Ленинграда Петровича – первоисточник.
– Собчаку это понравится! – кивала Очеплова, зная, о чём говорит. – Польстит, что его – такого вот пустопорожнего болтуна, реинкарнацию Хлестакова – величают источником великих бедствий и потрясений…
– Но, Аля… – улыбался своей странной, блуждающей улыбкой Тима-Башкир. – Он смотрится как шут гороховый, согласен! Но годы доказали, что внешность обманчива. А упырёк со способностями: мочит конвейером!
– Почему ты считаешь, что убивают только от доблести и удальства? – пожала плечами Алина Игоревна. – И что, по-твоему, будет делать человек трусливый, запутавшийся, жалкий, увязший в тёмных делишках, если у него окажется револьвер в руке?
– Ваш Собчак сейчас в гостиной у рояля фуагру кушает, – обиженно вклинился бывший перспективный учёный, ныне не менее перспективный предприниматель Андрей Урюков. – А мы второй час на ногах, ждём у моря погоды…
Демоны, налетая с Финского залива, в истерике рвали с крыш шифер и листовое железо, и авиационный рейс, конечно же, должны и обязаны были отменить. Совенко в тот день передумали ждать все: кто раньше, кто попозже, с вежливой хитростью отпустив вперёд себя самых торопливых. Ждать бесполезно!
Но Алина Очеплова знала, что Виталий Совенко непонятным образом, таинством, методом материализации – появится. Как и положено настоящему магу – просто откроет дверь в Москве или Берлине, а войдёт на веранду к своей Алинке…
Это и случилось: она дождалась его из ниоткуда, из пелены крупозного воспаления ливневых небес…
А в гостиной изразцового теремка Алины Очепловой густой огонь гулял жаром в зеве арочного, широкого, как подворотня, выложенного булыжником камелька. Хохотал сучковым треском твёрдых, как камень, горючих, как каменный уголь, берёзовых чурок.
Огонь этот был яростным и живым в своём тёплом дыхании, и его отблески, неверные, как любовь ветреной красавицы, подмигивали бликами на сервировке. Плясали рыжими искорками на фаянсовых блинах толстобоких тарелок, на столовом серебре, на богемском стекле узких, как флейты, бокалов и каплевидных фужеров, и конических стопок с тяжёлым стеклянным основанием, от которого казалось, будто стопка наполовину уже налита.
Всё в гостиной кричало о любящем ожидании одинокой женщины – бордовая бархатная скатерть на столе, ждущая уверенной мужской руки бутылка шампанского. И эти простоватые на вид блюда с лохматыми аппетитными горками квашеной капусты, пересыпанной рубинами гранатовых зёрнышек, и с маринованными помидорками, и с продолговатыми, упругими до волокнистой вязкости вялеными дольками баклажанов…
Водка залита в безыскусный шаровидный графинчик-колбу, над которым сверху такой же, как его выпуклое пузо, но только маленький шарик стеклянной пробы. Насыщенная зелень малосольных огурцов, простонародно-крупных, деревенских на вид – за графином водки расширяется, словно за мощным увеличительным стеклом. Эффект линзы, спиртовая лупа!
И Алина знала, что будет кормить Виталика-Алика, своего единственного мужчину (все остальные – мальчики), к вящему его удовольствию, зелёной ухой, и подаст ему жареные кабачки, золотистые по срезу, светло-зелёные по бокам «медали», политые розоватой и глянцевитой смесью из сметаны и «Краснодарского» томатного соуса, а он откусит – и скажет:
– Божественно!
Большое и пухлое шенилловое кресло привычно приняло его в себя, лёгкая и тонкая Алинка, с её фигурой подростка, кошечкой запрыгнула к нему на колени, и кошечкой же свернулась в клубочек, мурлыча от удовольствия.
Видеомагнитофон вертел на головке кассету с записью старинного новогоднего «Голубого огонька» 1986 года, того самого, где Совенко, только на десятилетие моложе, с бокалом шампанского сбивчиво рассказывал советскому народу о планах и перспективах академической науки.
Его снимали в домашней обстановке, на фоне семафорящего пестротой разноцветных книжных корешков книжного шкафа, и казалось, что съёмочная группа его то ли напугала, то ли врасплох застала.
– Там ты какой-то лохматый и угловатый, – мяукала Алина, щекоча шёпотом губ его ухо. – Сейчас ты стал гораздо солиднее.
– Думаешь?! – удивился он.
– Ты как вино, Алик. Чем старше – тем дороже.
* * *
– Мир пришёл в точку, из которой дальше некому и некуда двигаться… – сказал Алик Але, медленно сдвигая тиснёное твидовое одеяло с её маленькой, но очень аппетитно очерченной груди. И поцеловал напрягшуюся ягодку смуглого соска, оставив в недоумении, как понимать такое сочетание слов и жестов. Виноват ли в трагедии мира целующий, целуемая, или просто так совпало?
Ночь темна, глуха, постель широка, и ажурное декоративное плетение на спинке этой кровати ещё влажно от страсти охватывавших их на упоре тонких женских рук хозяйки. Когда он её берёт – она держится за спинку ложа, потому что ей кажется, что её унесёт куда-то в открытое море, сметёт и выбросит. Причём не его напор, по правде сказать – «не самый». А виной эйфории именно собственное желание, какое-то, в случае с Аликом, безразмерное и прожорливое, текучее, как восковая свеча, влажно-тропическое вожделение с запахом орхидей под сенью магнолий.
Если бы она кому рассказала – её сочли бы больной на голову, но о таких вещах рассказывать не принято. С ним регулярно куда-то пропадает трёхмерная реальность. Вначале идут импульсы, от которых пространство рябит и суша гуляет морской забью. Потом комната вокруг кружится, как карусель, напоминая молодёжные, почти забытые уже состояния сильного опьянения. А дальше вообще выпадаешь в нечто, за пределами известного земным наукам мира…
И тут невольно, инстинктивно хватаешься за стилизованную под лозовое плетение спинку кровати, потому что понимаешь, что падать с этой кровати придётся вовсе не до пола, а с неясной тебе высоты. И поймает ли он, подхватит ли в падении – Алине неизвестно, потому что он – самовлюблённый барин, избалованный с детства дворней и челядью, эгоист. И на него лучше не уповать, а самой о себе позаботиться… «Он-то скорее ждёт наизнанку, – хихикала она, – если он упадет, чтобы я подхватила».
– Алик, где мы? – иногда пыталась она выяснить, выныривая из вязкой медовости ощущений этого странного иномирья.
– Я в тебе, ты во мне… – нагло, с придыханием отвечал он.
– Оба… мы где?
– Я в тебе, ты во мне… – повторял он хрипло, едва различимо. – И больше меня ничего не интересует…
И ей оставалось только плавать в меду, как погибшей мухе-цокотухе. С тем, кто во всём и кругом обманул! Просился «на один разок» – пятнадцать лет друг от друга отлипнуть не могут. Говорил, что это «служебный роман» – давно уже не начальник, не помогло. Обещал, что на Марсе будут яблони цвести – и где тот Марс, где яблони? Говорил, что любит, потом поняла, что он это говорит на всякий случай всем женщинам моложе сорока, а кому врёт – неизвестно.
Потом он обещал спасти СССР, вместо этого со своей тёплой компашкой загремел в тюрьму по итогам «спасательных работ», которые, по правде сказать, идиот – и то бы сделал лучше.
Так Алина ещё и в тюрьму к нему ездила. Даже жена уже не ездила! Он достал жену задолго до девяносто первого года, а ей, матери двоих детей, как будто больше всех надо!
А когда его выпустили, выведя за скобки, а не в расход, кто его встречал «возле сереньких ворот»? Вы будете смеяться, но не жена, а опять-таки она…
Сама же над собой насмехалась в стиле КВН:
Возле кучного кичмана,
Возле сереньких ворот
Прогуляться любит Аля,
Сигаретку кинув в рот…
Слова народные, музыка народная, имя – её. Врун, и всё у него ненастоящее: и имя, и время, и пространство, и вещество. Это же целый детектив – как из Виталия получился Виталик, а из ВитАлика – Алик! В постели для него две минуты активности – одышливый рекорд. А вот поди ж ты: за эти две минуты Алина почему-то готова скопом взять и выкинуть всех долгоиграющих мачо своей разухабистой жизни!
Потому что, как ни крути, с ними так не улетаешь… По молодости она вообще, грешным делом, опасалась, что Совенко наркоту какую-то подмешивает, очень уж похоже на глюки с тяжёлой дури. Но проследила внимательно – нет никаких химок, всё своё, природное…
А главное – «отходняк» совсем не химки! Там бы ломало, а тут просто выкупалась в меду, нырнула в сироп с головой, стало легко и весело, как шампанскому пузырьку, вырвавшемуся из бокала – и никакого похмелья…
* * *
Отлюбив на сегодня, она лежала, как когда-то в счастливые дни, прижавшись к нему – и ей впервые за долгое время не приходили страхи непроглядной, дегтярной, гудроново-вязкой многолетней русской ночи. Потому что в России очень страшно стало жить, а «законный» Дима Очеплов под боком – едва ли хоть в каком-то смысле защита. Скорее наоборот…
Может быть, психу и комфортно в дурдоме, но нормальному человеку в здравом уме и твёрдой памяти жить в его палатах ой как неуютно! Очень это жутко – по долгу службы видеть Ельцина не только на экране, но и вблизи, в камерной обстановке! При первой встрече Алину Игоревну более всего поразили его глаза: мутный взгляд животного…
Таким на маленькую Алинку в Гологде смотрели коровы, когда семья резвилась по части садоводства. Коровы частенько брели по лугам её прогулок, и, когда пастушок их не гнал – разбредались по полянке, пугая вспархивавших бабочек и хрустально-прозрачных стрекоз у ручья. Взрыхляли копытами земляной кисель бережка, пили-мутили проточную воду, гоняли хвостами назойливых мух и оводов…
И вот теперь эти бездумные, говяжьи глаза она видела у «П»-резидента! В узком кругу своих вы оказывались перед чучелом, неспособным думать и переживать, существом с каменной маской вместо лица.
Тёмные люди со стёртыми лицами его как-то заряжали, кололи специальными укольчиками, программировали, после чего он мог час-другой выглядеть приблизительно-живым, хотя часто ломался, доставляя посреди своей речи хлопоты операторам его машинного доения.
Выйдя в гримёрку между функциями, прямо на Очеплову, тяжело шагавший и со свистом дышавший зомби вдруг однажды… обмочил штаны. И ничуть не смутился. Вряд ли он понимал, что случилось. Хуже было то, что обслуга ничуть не растерялась. Быстро, как младенца, «перепеленала» его, разящего перегаром и формалином, в новый костюм. Значит – у них такое, как минимум, не в первый раз[10]…
«Кто тогда нами правит?!» – в ужасе метнулась мысль Очепловой. Что там прячется во тьме над сценой, дёргая за невидимые ниточки этого усталого, разлагающегося на глазах паяца? «Мы все бредём через тьму в тлене мертвечины»: отлить в бронзе! Он и отлил… В портки…
Нечто нечеловеческое влилось в русскую реку, как чернила в воду вливаются тёмной поволокой, постепенно густея и стирая прозрачность своими протуберанцами. Гигантский кальмар, какое-то космическое головоногое выпустило свою сепию среди вод. А сепия – если кто не видел – это трёхмерная клякса. Она расходится во все стороны, снижая и зрение и вменяемость, заменяя тебе сразу и видимость, и дыхание, и питьё.
То, что Ельцин мёртв, то, что в трупе давно уже не бьётся сердце, а лишь искусственный моторчик равномерно разгоняет проспиртованную жидкость, – не слишком-то пытались и скрывать. То, что мертвецами правит мертвец – разве таким удивишь мертвецов?
Что же касается Питера, то там, возле «мэрского» мертвеца Собчака Алина Очеплова осталась едва ли ни в полном одиночестве, учитывая, что мертвец за компанию не сойдёт. От Анатолия Александровича под конец его бесславного шутоцарствия ушли практически все его выдвиженцы – и в этом не было никакой конспирологии. Собчак не умел подбирать кадры, по той простой и единственной причине, что он вообще ничего не умел…
Кроме коммунистов, которым сам Бог велел травить Собчака, его повадился систематически травить ещё и Морис Лазорьевич Сливанский, глава городского отделения политической партии «Арбус»[11]. Гордое плодово-ягодное имя сей партии, в демократизме своём жаждущей быть «святее папы лондонского», было составлено из фамилий трёх её федеральных вождей: Арлекинского, Болтурёва и Сукина. Про Сукина часто добавляли, что он «сын», но не с целью поддеть: просто у него, как у Дюма-сына отец тоже был большой человек. Был «на Москве депутатом». У их семейного подряда большое будущее: придёт время, Сукин-отец и Сукин-сын возглавят непримиримую и внесистемную оппозицию[12].
– Вы – авторитарный деспот, – вонзал нож в спину Собчаку Сукин соратник Морис Лазорьевич. – Вы, Анатолий Александрович, юзер смутного времени, вы проституируете саму идею демократии!
А потом широким жестом призывал всех депутатов, и Бога в свидетели:
– Ведь именно он добился разгона нашего Ленсовета 21-го созыва! Лучший был Совет в России, избранный в 1990 году. Вы помните?
Кто-кто, а уж Очеплова-то состав 90-го года прекрасно помнила. Сто клонов того же Собчака, считая с помощниками – вся тысяча. Воды в речах не лили: только чистые фекалии!
Менять Собчака на Сливанского Алина не желала – «от говна говна не ищут». Как-то в ответ на предложение Мориса Лазорьевича голосовать сообща, «потому что моя группа ближе к народной свободе, чем собчаковская», неосторожно проговорилась:
– Вы меня извините, Морис Лазорьевич, в сортах кала я плохой эксперт, это больше по вашей части…
Он обиделся, и с тех пор с ней даже не здоровался. И его можно понять. Алина действительно выразилась некрасиво. Можно было бы как-то и повежливее отразить суть! Правда, вот Собчак Сливанскому ничего обидного не говорил – но и с ним вздорный «арбусник» тоже не здоровался: и где, по-вашему, справедливость?
В последний год шабаша Анатолия Александровича, плотно самозамотавшегося в паучий кокон собственных вранья и бреда, его слушала, не отмахиваясь, одна только Алина Игоревна. Брезгливо, но терпеливо. И здоровалась с ним в коридорах Мариинского, тоже, кажется, она одна.
Собчаку, не понимавшему причин её сговорчивости, это очень нравилось. Он завёл моду разворачивать перед Очепловой свои наполеоновские планы из палаты номер шесть. Например, увлечённо вещал о том, что все заводы в Питере – это разорительное излишество и развращающее умы скопище рабочего класса, самого никчёмного и бесполезного из всех классов. А посему надобно все заводы в городе закрыть, сделав Питер культурной столицей[13], чтобы в нём жили только бизнесмены и интеллигенция. Кои, по мнению Собчака, и делают весь полезный мировой «продуктий». На коем и паразитировал в причудливой политэкономии Собчака рабочий класс, растранжиривая грязными мозолистыми руками выболтанное интеллигенцией народное богатство.
Другой бы стал спорить с Анатолием Александровичем, доказывать ему, что и от индустрии бывает иной раз некоторая польза, – Алина же считала, что человеку в таком состоянии нужен только покой, ибо эдакое в голове уже неоперабельно. Медицина тут бессильна.
Ободренный «пониманием» кивающей «красно-коричневой» оппозиционерки, Собчак в другой раз распускал павлиний хвост по поводу выделения Петербурга в подобие Гонконга, и что непременно нужно завести свой собственный золотой запас, свою валюту, перевести под контроль городских властей недра под городом и воздушное пространство над ним[14].
– Ага… – устало соглашалась Очеплова. – И космическое тоже…
– Космическое мы оставим в федеральном ведении… – радостно обещал Собчак. – Но непременно заключим равноправный и межгосударственный договор между Петербургом и Российской Федерацией!
– Оно, конечно, хорошо… – согласилась Алина Игоревна, незаметно включая в кармане маленький диктофон и думая о том – кто теперь заменяет в стране разогнанное КГБ, куда отослать запись. – Однако вот незадача: есть ведь ещё эти – районы, кварталы, жилые массивы… А ну как и они захотят с вами заключить равноправный договор и получить отдельное место в ООН вместе со своей частью Балтфлота?
– Да, это проблема… – задумался Собчак, комкая лицо в попытках изобразить мыслителя. – В условиях демократии трудно найти ей разрешение…
– А ну как станция метро «Ломоносовская» объявит о полном суверенитете? – «подбрасывала», как говаривал уже забытый Горби, Алина. – Конечно, при тоталитаризме вопрос просто решился бы: послали бы полусотню казачков, да и примерно выпороли бы…
– Это не наш метод! – поджал губы не принявший подсказку Собчак.
Нельзя ненавидеть трупных опарышей – уговаривала себя Алина Игоревна, когда жгучая боль внутри заходилась пароксизмом среди этой толпы некрофагов. Старомодное словечко пароксизм она, кстати сказать, переняла от них же. На всякие Дни свободы, больше напоминавшие гей-парады, они ходили под лозунгом «Марксизм – сердца пароксизм!». И жалко было в этой «революционной ситуации» не столько марксизм, сколько их самих.
– Понимаете, – втолковывала Очеплова, – пароксизм это устаревшее, вышедшее из употребления имя усиления какого-то состояния. Болезни, но не органа! По-вашему получается, что марксизм – это кардиостимулятор…
Они приняли к сведению, но рифма им нравилась больше, тем толкование по словарю Ожегова. Трупные черви – разумеется, не убийцы. Они – естественная часть процессов органического разложения. Симпатичными их, конечно, не назовёшь, однако и гнева они вызывать не должны. «Они не стоят слов; взгляни – и мимо»[15]. Ищи причину, не разменивайся на поверхностную сыпь!
Но причины глубоки и таинственны, а Собчак, коллекционирующий себе расстрельные приговоры, словно это его хобби, – близок и открыт.
– …Записала я эту мразь на диктофон, – как бы невзначай, словно о маловажном, начала Алина, прикуривая в постели от сигары полулежавшего рядом на подушках Совенко: – Как он с нами, в узком кругу, откровенничает. Это ж ты меня приучил маленький диктофон всегда в кармане носить! А он в тот вечер очень откровенный был: рассказал, как планирует Санкт-Петербург превратить в вольный город, вроде Сингапура или Данцига, и даже поведал кому из нас чего раздаст, если дельце выгорит… Будучи последней гражданкой России в этом Богом проклятом болотном городе, я понесла свою добычу в ФСК[16]. Боже, Алик, какое у них там всё старое и обшарпанное, мебель вся в шурушках, компьютеры – у моих дочек новее! Они меня спрашивают: «Чего вы хотите, Алина Игоревна?». Я говорю: как чего? Заявить хочу! У нас мэр сепаратист! Я, говорю, не понимаю, какая Россия может быть без Киева и Минска, но я тем более не понимаю – что останется от России без Петербурга! Вы же слышали, говорю, открытым текстом: превратим Петербург в вольный город! Совсем мышей ловить разучились?
Мне товарищ подполковник пододвинул газетку нашу, «Невский курьер», а там интервью с его фотографией, и то же самое, только уже во всеоткрытом доступе[17]. И жалеет меня товарищ подполковник: ничего нового вы не раскрыли, но если я вашу явку оформлю, как положено, ему утечёт. У нас, говорит, всё теперь дырявое, ЦРУ приказы нам из Москвы получает раньше нас – такое вот ранение у государства… Ему настучат, и он к вам применит меры…
Я спрашиваю: а с сепаратизмом целого мэра как быть?
Он отвечает: «Не по зарплате мне этот вопрос, Алина Игоревна… Я, конечно, доложил в столицу, но боюсь, Борис Непросыхаевич принял это за очередной тост, когда ему зачитали…». А вы, говорит, себя сожжёте ни за что, зачем вам такие проблемы с вашим непосредственным шефом?
– Непосредственный у тебя я! – обиделся Совенко. – Вон, даже простынки между нами нет!
– Ну, это же подполковник так сказал… – извиняющимся голосом заверила Алинка. – И подчеркнул, что очень ценит моё гражданское мужество и неравнодушие. У них это так же стандартно, как у тебя объяснение в любви…
– Ты думаешь, я вру, что люблю тебя?!
– А почему ты решил, будто они врут, что ценят гражданское мужество?
Помолчала, но не успокоилась:
– Смех-то смехом, Алик, но вопрос с Питером висит… А это не шутки, это целый Питер, северная столица… Взяв у России Питер, враг возьмёт её за голову… За ноги-то уже взял[18]… И не только взял, но и раздвинул! У нас уже была «Уральская республика» в Екатеринбурге, печатавшая свои «франки»! Про Чечню ващще молчу. А учитывая авторитет Толика у тех, кто наливает ЕБНу, у Толяна нешуточные шансы быть поддержанным…
– Да кто бы сомневался… – загрустил под боком отставник ЦК, и даже придавил-сломал в прикроватную пепельницу далеко не докуренную сигару. Что на него не похоже: он рачительный.
Любой историк, если будет серьёзно вникать в материал этой эпохи, – ощутит холодящий спину признак мистической, зловещей и неуловимой мистерии бесноватости в 90-х. В которой нечем, решительно нечем заполнить в голове очевидный разрыв, превращающийся в гнойный нарыв мысли: между чудовищной глубиной преступлений и хлестаковской мелкостью их якобы исполнителей. Даже прямой контакт с бесами можно списать на галлюцинации, а материалы истории не спишешь. Это, извините, документы, а не видения! И они являют нам бесовство убедительнее, чем личная встреча с «хвостатыми».
– Так а делать-то что? – настойчиво адресовалась Алинка.
Совенко тяжело, свинцово промолчал…
Можно ли воскресить труп, к тому же ещё и находясь внутри трупа? Сомнительно. Тогда что?
* * *
…Уйти от дел? Она бы поняла и приняла. В этот раз он и вправду казался совсем уж выдохшимся и переутомлённым. Вёл разговоры, которых она от него никак не предполагала услышать:
– В Кремле юбилей был, введения категории «А» государственной службы… Собрали всех, даже тех, кто без году неделя… А про меня и не вспомнили!
– Алик, – она думала, что он шутит с каменным лицом, как ему свойственно, – аппаратчик бы сказал: «ты не вписываешься в нынешнюю конфигурацию власти»…
– Причём тут это? – возмутился он. – Я четверть века на категории «А». Из Кремля не вылезал – а они даже не вспомнили! А там, между прочим, всем часы дарили, гербовые и со швейцарским механизмом! А для меня часов не нашлось!
Алина у парящей вкусностями плиты отложила свою поварёшку, повернулся к нему всем корпусом, вгляделась в упор:
– Алик, ты серьёзно?! Что ты несёшь? В баньке моей угорел? Какие часы? У тебя что, часов нет?
– Таких – нет, – по-детски капризничал он.
Она головой покачала и завела глаза в потолок. От кого угодно, но от Совенко дождаться такой нищенствующей мелочности!
– Теперь я знаю, что тебе дарить на день рождения, Ал! Швейцарские часы с сиамскими близнецами-орлятами!
– Ну, как ты не понимаешь? – продолжал он дуться на судьбу. – Такие же не купишь! Они именные, номерные, ограниченной партии…
– Ограниченная партия была у нас с тобой! Причём не числом, а умом: КПСС называлась… А номерные часы – только скажи: для тебя, милый, перекуплю, сниму с пьяного, оглушенного, наконец – с трупа…
– Не надо мне с трупа… – куксилась эта вельможная капризуля.
– А, извиняюсь спросить, с ельцинского плеча пожалованные – это с кого? Не с трупа, нет?
– Твоя правда, – согласился он.
Но, как показалось Алине, неискренне, а потому что спорить дальше не хотел.
– Какие тебе часы, Алик! – не могла она остановиться. – Твои часы, вместе с днями и годами, запросто могли кончиться вместе с часами товарища Пуго, Ахромеева и Кручины! Ты радуйся, что твой буржуйский «ролекс» ещё идёт!
Но он и сам понимал, что какую-то глупость сморозил, размякнув и расслабившись после народной, угарной бани по-чёрному, имевшейся в хозяйстве Очепловой наряду с сауной и баней по-белому[19].
Этой баней с чёрными прокопченными стенами никто не пользовался, кроме самой хозяйки, да ещё Совенко: два сапога пара! Так сказать, и пара, и запара… Точнее, запарка для бани, заботливо припасённая хозяюшкой-волшебницей в холщовых мешочках, отвариваемых в кипятке, как гигантские чайные пакетики.
От чего исходят завидные и аромат и здоровье, если верить народным поверьям о чёрной бане. Совенко старательно, ученически-глубоко дышал заварными зельями, когда соблазнительная в полупрозрачной простынной тунике Алинка плескала ими на раскалённую каменку, поднимая целые облака удушающе-благовонного пара. А в мешочках у Очепловой, ещё по бабушкиным стародавне-бабьим деревенским рецептам из самой сердцевины Руси – мята и ромашка, полынь и липов цвет, хвоя разных пород и разной смолистости…
Распаренным и надышавшимся этим густым ароматом банной запарки из глубинных трав легко забыть в блаженстве и упоении, что часы у них, переживших свою страну и свой народ, не остановились единожды – только чудом.
Привалившись к стене спиной и закрыв глаза – вдруг обжигающе представить, что снова: за левой стеной в соседней камере – спикер советского парламента Лукьянов. За правой – предводитель всех колхозников и трудового крестьянства Стародубцев. Оба – бывшие. Оба, как и Алик Совенко, по расстрельной статье – участие в путче, попытка государственного переворота…
Каждый, как может, готовится к худшему. Лукьянов, например, пишет пронзительные стихи: «вспоминаем, кто внучат, а кто девчат»[20]. О внучатах – это он про себя. А «девчата» – как пронзительно поняла Алина, прочитав «поэта Осенева» в «Советской России» – это же мелькнувшая в зеркале истории… она! Лукьянов сидел, внучат своих вспоминал, а тут она к Совенко припёрлась, вся такая «упакованная – ах!»…
Законов при капитализме нет. Безусловные кодексы там подменены, порой ловко и незаметно, прекраснодушными сборниками тостов и здравиц пожелательно-необязательного характера. И когда сажают, и когда выпускают – всё решают нужные звонки или их отсутствие. «Дело» Совенко тихо сожгли – и старательно делают вид, что никогда не заводили. Наверняка, откликом на фамилию Совенко будет невинный вопрос:
– А кто это такой? У нас сидел? Нет, вы ошибаетесь. Такого зэка у нас никогда не было! Вот и архивы подтверждают…
С архивами при Ельцине работали так, что архивы подтверждали всё, что угодно. Порой – по нескольку раз на дню противоположное, и не стесняясь противоречиями. Например, у любого желающего за скромную плату в архивах вдруг возникали или исчезали предки любой национальности или заказной степени репрессированности…
Архивы, «выживая в рыночных условиях», как это тогда называлось, выполняли всякий каприз: и тех, кто им платил, и тех, кто ими командовал. А если не поскупиться, то ещё и бумагу искусственно состарят, найдут старую печатную машинку с характерным шрифтом, вместо грубой подделки подписей покойников – наймут гравёра, чтобы маэстро изобразил аутентичный, так сказать, завиток загогулины…
Но, поскольку доплачивать все обычно жадничали – услуга гравёра была не слишком востребованной. Появились десятки вариантов подписей исторических и должностных лиц, совершенно не схожие между собой, но зато все имеющие «доказанное» архивное происхождение. Что касается уголовных дел, то их по заказу заводили и по заказу сжигали в дачных мангалах: картонную папку в угли, вот её и нет. А на нет и суда нет.
Историк, который принял бы такие архивы за чистую монету, – обречён был бы сойти с ума: одних Сталиных обнаруживалось не менее десяти, и у каждого – свой почерк… Уж не говоря про наркомов помельче!
В документах строгой (ранее) отчётности человек то расстреливал, на манер Рембо, одной рукой «стопятьсот» польских офицеров, то вдруг оказывался, в свой черёд, расстрелянным ими. Но точно также человек мог там исчезнуть без следа. Архив такого не знает, в списках не числится! Так пропал Совенко из «дела ГКЧП», и, чтобы не мелочиться, – сразу со всем стажем в аппарате ЦК «тоталитарной» партии.
И Алина Игоревна додумывала на банном полке, делая ему, растянувшемуся в лыбящемся блаженстве, щипковый массаж, зыбкие призраки «не имевшего места» прошлого: «Наверное, поэтому ему и часы его дурацкие не подарили! Вряд ли это месть: слишком мелко для мести. Его бы обязательно пригласил «старший помощник младшего дворника» Кремля, если бы он в списках значился. Ларчик проще открывается: он там всего лишь больше не значится».
Вот вам фокус – куда до него цирковым иллюзионистам: человек и был и не был. Один и тот же – и одновременно. И обжалованию не подлежит!
«А то что, я, например, помню его в начальниках, – посмеивалась про себя Очеплова, – к делу не пришьёшь! Человеческая память – она причудлива и обманчива, друзья! Нельзя же, в самом деле, раздавать часы со швейцарским механизмом на том основании, что какая-то гулящая девка припомнила, будто в оргиях минувших дней дружбан называл себя «номенклатурой ЦК КПСС». Да может, он просто перед бабой выделывался – а сам на базаре курагой торговал!».
И это всё понятно, вопрос-то совсем в другом. Разумно ли предположить, что, впав в маразм ожидания подарочных часиков по месту бывшей работы, – человек устал и сломался?
Если задуматься… Ну, хорошо задуматься…
Чего ему, кроме манной каши и Алины Игоревны в постели в его-то возрасте нужно? Алина Игоревна бесплатно, с манной кашей сложнее, но тоже можно как-нибудь порешать…
И вот он, размякло-манный, уставший, изжёванный, постельно-смятый, пастельно-бледный, – не хочет больше слушать про американских надсмотрщиков на каждом стратегическом предприятии. Или про «семейство проклятых» Собчаков, неумело и тупо, но настойчиво отрывающих Петербург от России…
– Может, я вообще его по-женски придумала? И такого, каким я его видела, – его и не было?
* * *
Юная и шкодная, едва получившая школьный аттестат, она сбежала из своего захолустья от занудной честности пролетарского происхождения за приключениями. И первая бумажка, которую ей в столице дали печатать у Совенко, называлась – как сейчас помнит: «О мерах по всестороннему обеспечению населения продуктом халва».
Ей тогда было… Нет, не спрашивайте, женщины не любят о возрасте! И это был год… Ну, ни к чему поминать, какой, по дате и возраст вычисляется…
Она, нимфетка, явилась на испытательный срок в приёмную ВЦБТ сменной секретаршей, подменять «для бесперебойной работы аппарата» некую Людочку, назначенную, по советской традиции, ей в наставницы. И вот гудящая электрическая печатная машинка «Ятрань», три листка под копирку за валиком…
Суть совершенно долбанутого, на современный взгляд, документа была в том, что для «более полного» снабжения народа халвой следует отказаться от металлических расписных банок, в которых та испокон веков продавалась. И цинично перейти к торговле прямо-таки кусками без упаковки, голо, вразвес.
Задача, с точки зрения современной экономики, – из дурдома! Зачем снабжать халвой всё население, и почему именно халвой?
– Кому надо, – сказали бы сейчас, – купит себе. А кому не по карману – тому, стало быть, не больно надо, не сильно хочется!
– Но чёрт с вами! – кричит либерал. – Даже если бы власть и поставила перед собой полоумную задачу неведомого назначения «всесторонне охватить» халвой население – то чем вам мешают удобные, высокохудожественные и гигиеничные банки? К которым все любители халвы привычны с царских времён? Продавать халву вразвес, ломаными кусками, – это, конечно, немного дешевле, но не эстетично, и грязно – привет санитарным нормам культуры торговли!
И кому сейчас объяснишь, что металла на упаковки не хватало, в отличие от собственно халвы, которую – языком Очепловой выражаясь – «нагнались делать в оху..ных количествах».
Вот такой фигнёй, и тогда-то не очень понятной, а теперь и вовсе комически звучащей, они с Совенко занимались на заре своей вороватой и конспиративной любви.
– Ну коммуняки, чё возьмёшь, – справедливо отметит критически мыслящая личность. Это ж, поймите, каждый день: то ГОСТ по расфасовке лаврового листа в Грузинской ССР, то «решительные меры» по улучшению качества «кофейных» напитков из цикория, то «актуальные вопросы пропаганды применения в домохозяйствах шафрана и других пищевых приправ», то…
Совенко своим сухим и трескучим голосом прервал томный вечер её воспоминаний:
– Опять меня зовут в Лондон… – жалуется он с дивана, где Алина под него подушки заботливо подоткнула.
– Не полетишь?
– Наверное, нет…
– Почему же ты не полетишь?
– Какой мне лететь в Лондон? Мне теперь и до туалета-то дойти тяжело. Целая экспедиция… А меня зовут – через три моря прыгнуть!
* * *
В каком-то смысле ей, уже не юннатке, этого и хотелось. Пусть только скажет, и они заживут дальше без мерзких мэрских дел и стратегической картографии. Тем более, он сам же говорит:
– Расстрелы руками государства – это кустарщина и ненужная власти честность! В государстве банкиров и латифундистов неудобных или ненужных уберут руками «частных лиц». А потом ещё и «опровергнут слухи» – «убедительно доказав», что покойные скончались от естественных причин… Или, ещё более вероятно, – вообще не скончались, ибо их никогда и не было. Что, земли мало, тихо закопать в укромном месте?
Для кого-то это просто слова – она же, Алина Очеплова, всё видела и помнит воочию. Помнит, как министр внутренних дел СССР Борис Пуго якобы покончил с собой, перед этим застрелив жену. Видела фото, на котором жена Пуго, вся в крови, сидела на полу с одной стороны двуспальной кровати, а на другой стороне кровати в тренировочном костюме лежал её муж. Вроде как застрелили, судя по виду, но раз неизвестно кто – то «застрелился». Так и записали. Ну не писать же, что тени пришли и кончили, далее растворившись в ничто!
Новые руководители МВД отказались хоронить своего министра, велев без шума кремировать чету Пуго. Тогда так же странно умер герой Советского Союза 68-летний маршал Сергей Ахромеев. Советник Горбачева по военным делам, имевший пистолет застрелиться, был найден висящим на скрученном вдвое нейлоновом шнуре от занавесей, который он якобы прикрепил к массивной оконной ручке. На вечернем обходе тело обнаружил комендант Кремля.
А бедняга Ахромеев так готовился к торжественному расстрелу, написал целых шесть предсмертных записок… Попросил отдать за него долги в кремлевской столовой, и деньги положил рядом.
«Я не могу жить, когда моя Родина погибает и разрушается все то, что я считал смыслом моей жизни. Мой возраст и вся моя жизнь дают мне право уйти. Я боролся до последнего» – так написал маршал Ахромеев, ждавший выстрела, а получивший петлю. И опять от «никого»… Тени вышли из стен, и ушли в стены…
Ни одна российская газета не опубликовала некролога. Однако сатанисты проводили свои ритуалы в положенный срок: на девятый поминальный день маги раскопали могилу Ахромеева, сняли с покойника маршальский мундир и забрали фуражку для своих радений…
Николай Кручина, кстати, сказать, далеко ещё не старик, управляющий делами ЦК КПСС, почему-то выбросился с балкона своей квартиры на пятом этаже в пять утра! Его точно призраки кончили, а не диверсанты. Никакие диверсанты не протащили бы его без звука на балкон мимо спящей жены и младшего сына. А те продолжали спать, и о том, что он разбился, – узнали только проснувшись.
Кручина оставил две предсмертные записки. В одной сказано то, что, пожалуй, с полным основанием мог бы сказать о себе любой член ГКЧП или сочувствующий: «Я не предатель и не заговорщик, но я трус. Сообщите, пожалуйста, об этом советскому народу».
Очень уж искренний текст. Ведь именно так всё и вошло навеки в историю: верхушка страны поделилась на предателей и трусов. Предатели сделали своё дело. А трусы, вместо того, чтобы убить предателей, в малодушии убивали себя…
В том же 1991 году из окна своей квартиры прыгнул или был выброшен Георгий Павлов, друг Брежнева и предшественник Кручины на посту управделами, которого еще Андропов отправил на пенсию. Узнав о судьбе Кручины, Павлов сказал жене Лоре: «Мужественный человек». Но ему-то, с 1983 года оставнику, пенсионеру, зачем с балкона прыгать?! Снова ощущаешь шорох стенных теней, выползающих змеями из ниоткуда в никуда…
Вслед за Павловым выбросился с балкона 12-го этажа почти ровесник Совенко, Дмитрий Лисоволик, недавний заместитель заведующего Международным отделом ЦК КПСС. На глазах жены Лисоволик вышел на балкон покурить и вдруг разбежался, прыгнул через перила, упал вниз. Здесь самоубийство, которое жена видела своими глазами, кажется, неоспоримо… Или что?! Что это было?!
Как же не думать о чёрной магии – когда ты её не только видишь, но и буквально щупаешь мясисто на расстоянии вытянутой руки?
Алина из всего пережитого поняла одно: ждать такого для Алика или вместе с Аликом – очень уж тяжело. И нужно ли? Век человеческий короток, бабий – ещё короче, и на этот коротенький век денег им «всяко» хватит. А потом, когда для всех наступит «всё», для сладкой парочки в изразцовом тереме псевдорусского стиля на окраине бывшего Ленинграда тоже наступит «всё». Но само по себе, вне политики, по естественным причинам…
Она всегда шла за ним – вначале с расчётом, как практичная стерва, а потом уже вслепую, рассчитав, что только он в итоге ей и нужен. И если он сворачивает в тихий тупичок, она-то тем более «всегда готова» врубить поворотники на автомобиле, съехать с автострады на дачный грунт.
Пусть только скажет, объяснит.
Среди многого, о чём знала Алина Игоревна, в девичестве Пескарёва, было и знание о том, что съезжать с магистрали вбок раньше него нельзя. Решение должен принять – он!
* * *
Тихое, мокрое, вяло просушиваемое ветром утро на «объекте» разорвал лай сторожевых акбашей[21], которые хрипло и кровожадно рвались с цепей, аж миски свои в грязь втаптывали. Довольно уверенным шагом здешнего завсегдатая заскрипел ступеньками веранды самый верный и морально-устойчивый кадр «системы» Евгений Ставридис. Тихий, похожий на психа с блуждающей улыбкой доброхот в голубом плаще с надставленными плечами, с погончиками на пуговках и в строгом однотонном галстуке.
– Хозяйка не принимает! – пытался противостоять вторжению истопник Ипат. При всей своей могучей силе повлиять на Женю он мог только морально, потому что оттаскивал здоровенных кобелей за ошейники: руки заняты. И он может только стыдить: – Не принимает хозяйка, Евгений Диодорович!
– Сам знаешь, ко мне это не относится! – отвирался Ставридис.
– Хозяйка не одна!
– Я в курсе!
Судя по скрипу дощатого пола, Женя по прозвищу Минтай преодолел веранду и достиг двустворчатых застеклённых дверей в жилые помещения. Здесь его встретила домработница Алевтина Васильевна, и стала говорить то же самое, только женским голосом:
– Хозяйка не принимает! Хозяйка не одна!
Как будто Ставридиса постригают в монахи и согласно обряду много раз спрашивают одно и то же. Но Женя упорнен. Он – кооператор старой гвардии. Из той «потребкооперации», какая была до перестройки. Его характер и все черты личности можно выразить одним словом: бухгалтер. Не по профессии, а по душе. Так-то он с дипломом биолога! Когда он работал с документами – и чужие не видели, – он невероятным, запредельно-несовременным жестом надевал сатиновые нарукавники. Оттого для своих выглядел очень умиротворяюще. Правда, как гость из далёкого прошлого…
Второпях накидывая синий, с оторочкой голубых кружев шёлковый пеньюарчик, Очеплова поспешила навстречу утреннему визитёру. С некоторым удивлением обнаружила, что, ломая стереотипы, на аудиенцию в теремную гостиную этот «бух» бухим и явился. Бесстыдно набухался и пытался при этом других стыдить:
– Мне кажется, мы обманываем сами себя… – бубнил он перегаром в лицо наскоро одевшейся и выбежавшей его встретить Алине. Стоял перед ней грустный, тонкокостный, очень интеллигентный, с выдающейся – но не в смысле таланта, а в прямом смысле – косточкой чувственного понтийского носа.
И Алина понимала, о чём он, мысленно продолжала за него казавшееся очевидным: «…Мы создали самую заурядную криминально-коммерческую сеть на старых дрожжах. Таких сетей нынче – десятки, если не сотни. Людям хочется денег, и они их гребут, а когда на них наезжают – появляются специально обученные ребята и разбираются. И всем выгодно. На этом можно поставить точку. Но мы насочиняли, что это какая-то особая таинственная «система», что она единственная в своём роде, мы сделали из своей уникальности галлюцинацию самообмана, бред бренда. И пытаемся даже набрать рекламные очки – что вот, мол, мы какие, на других не похожие… А чем, собственно, мы не похожи?!».
– …Наше существование исчерпывается нашими коммерческими интересами… – короче и грациозней подвёл черту Ставридис. И неврастеническим жестом-щипком ухватился за переносицу, словно бы искал на ней чеховское пенсне.
Он – без особых надежд на успех – всё же набрался мужества явиться к Совенко ябедой. Ябедничал на американского представителя в акционерном обществе «Иммунофермент». Сам Ставридис, хоть и главный акционер, ничего не мог сделать с янки, чавкавшим жвачкой ему прямо в лицо. И уповал, что Совенко как-то укротит зверя, но явно переоценил возможности старого больного партократа, давно уже отставника…
В прихожей коттеджа, временно ставшей «приёмной», Алина, поглубже запахиваясь в пеньюар, протянула Минтаю на ладони секретарским жестом тёмную крапину пряности:
– Прикуси гвоздику, Женя! От тебя вискарём разит!
– Это не вискарь! – огрызнулся упрямый грек.
– А что? Компот?
– Ликёр «Юбилейный»[22].
– Ну ладно, иди, иди со своим перегаром к шефу… – смирилась Очеплова, пряча гвоздичные колкие гранулы. – Если тебе совесть позволяет…
– Совесть! – саркастически хмыкнул Женя. – Ты приезжай к нам на «Иммунку»… Ты увидишь это американское мурло, которое даже у меня в кабинете тёмных очков не снимает! Ты сразу узришь воочию, как Родину продали…
– Твоя Родина, Женя, Афины, – неловко пошутила Очеплова, и думала, что Ставридис обидится. Но он ничуть не смутился, заполошно выдав:
– И ту тоже продали!
«Нонешнее – оно ж не то, что прежнющее». Теперь на каждом стратегическом предприятии сидит американский представитель, который разрешает или запрещает выпуск продукции. Это наш позор? Конечно. Это «Родину продали»? Безусловно. Но Ставридис «стучал» даже не на этот общеизвестный факт, а по другому поводу.
Пусть, пусть победители запретили нам выпускать стратегически важную продукцию! Пусть мы, как оккупированные, приняли и смирились. Но вот теперь под видом «запрета на военную продукцию» американский представитель явно толкает продукцию с Запада, закрыв производство – чего?! Банальных витаминок!
Чтобы не конкурировали с «ихними» поставками! Вы скажите, положа руку на сердце, что «стратегического и военного» может быть в витаминках, чего оскорбительного в аскорбинках?! Ведь явно, явно коммерческий заказ – и американский выползок гонит открыто, и управы на него не сыскать! У Жени болит сердце за советские витамины и за собственные прибыли, и неизвестно за что сильнее.
– А помнишь, Игоревна, как мы «Иммунофермент» открывали? В восемьдесят четвёртом-то, а? Ленточку резал Совенко, а ты ему ножнички подавала…
– И ты меня запомнил? – Очеплова была польщена.
А он польстил ещё больше:
– Тебя, Аля, раз увидев, забыть трудно…
И Алина, пропуская его к шефу, даже пожалела, что ничем не может помочь.
– А от меня ты чего хочешь? – недоумевал Совенко. Он сидел на большом угловом диване, предусмотренном не для работы, а для вечеров у телевизора, бумаги разложил на низком витоногом журнальном столике. Шуршал ими несколько необжито и неубедительно…
– Как что?! – развёл руками Женя. – Сообщите его начальству! У него же должно быть начальство, кто его представителем в наш «Иммунофермент» ставил… Доведите, что он злоупотребляет оккупационной властью, делает собственный бизнес…
– Думаешь, сработает? – грустно и гнусно улыбнулся Виталий Терентьевич. – Думаешь, они не в доле? Или думаешь – в США кому-то нужно сохранять наши линии производства ферментов?
– Но что же делать? – опешил Ставридис, столкнувшись с бессилием всесильного шефа.
– А что ты сделаешь? Закрывать производство, как приказано…
– Но… – пьяный и морально-разложившийся до стадии явки поддатым к начальству Женя готов был взорваться матюгами.
– Женя! – «лечил» Совенко, – Нам теперь из-за витаминок ядерную войну начинать? Уже была война, и она нами проиграна, жаль, если вы тут в Питере не заметили… У нас в стране все такие занятые, такие делами загруженные! Половина вообще на Апокалипсис внимания не отвлекла!
После такого конфуза Женя ещё острее заподозрил, что вся «Система» – не больше, чем заурядная ОПГ: «организованная преступная группировка».
…Хотелось лечь, прикрыть бы телом
Родные камни мостовой,
Впервые плакать захотелось,
Но комиссар обнял его рукой[23]:
– Брось, Женька… Брось… – Совенко терпеливо разжёвывал ему, обалдевшему, шокированным эдаким «ножом в спину»: – Всякий капитализм неизбежно стремится к функциональной простоте скотобойни. Чтобы – никаких прав животных и никакошенькой «тонкой духовной организации» у мясников…
* * *
Эту диалектику Алина Очеплова учила не по Гегелю. Она непосредственным и ежедневным бытом своим, как в Петросовете, в компании Собчаков, целого их выводка, так и на «Объекте», одном из схронов таинственной «системы», всеми органами чувств ощутила: вершина совершенства для капитализма – это когда жертва не подозревает убийства и не заметит собственного умерщвления.
А с другой стороны, идеальным считается, когда у мясника всё, кроме ножей и крови, вызывает невыносимую зевотную скуку. Такая уж структура! Здесь на мыслителя смотрят так, как раньше смотрели на алкоголиков. Неэффективная и жалкая борьба властей с алкоголизмом сменилась куда более успешной противоположностью: борьбой за алкоголизм и наркоманию…
Совенко – лишь призрак минувшего. Он теперь принимает «своих» перед камином, спрятанный под мягкий кофейный отороченный в кисточку флисовый плед. Плед с рукавом, чтобы было удобней держать пульт огромного телевизора в углу...
Ангел уюта этого большого дома Алевтина Васильевна, с тряпкой и шваброй намывавшая себе тут прибавку к пенсии, проинструктирована, что чай должен быть с чабрецом, водка с серебром и подаваться в графинчике, а не в плебейской бутылке, и что шуметь нельзя. И компании водить – которых она и так никогда не водила – запрещается. Раньше-то не возбранялось: Алевтина просто не пользовалась услугой «всё включено». А отныне – да.
Алина обратила внимание, что теперь Совенко не расстаётся со стариковской тросточкой. Материнским жестом потрогала его лоб:
– Ты не заболел, Алик?
– В строго научном смысле я не могу заболеть. Потому что с детства я никогда и не выздоравливал.
Он всю жизнь на инвалидности, его в юности военкомат развернул на первой же медкомиссии – и больше, к стыду родни, никогда не тревожил повестками…
– Ты понял, о чём я спрашиваю?.. – уточнила Аля.
По своей части она дело знала: горячий ром с маслом! Лучше нет при такой «остеохандре», чем расторопно вскипятить ром в сливочном растопе...
И теперь целебный эликсир дежурно стоял под рукой Совенко в стеклянной чашке, похожей на совершенно прозрачное яйцо со срезанным верхом. И сходство с яйцом усиливалось густым бултыханием желтковой массы. Трубочка корицы, которой Алина помешивала масляный ром вместо чайной ложечки, торчала из вязи, похожая на свиток берестяной грамоты.
Яйцеобразная полусфера – на белом овальном блюдце, а оно – на раскрытой книге Данте, на 6-ой странице академического предисловия, пытавшегося объяснить замысловатые выкрутасы итальянского средневековья. Автор объёмного предисловия пребывал в наивной советской убеждённости, что занимается делом и кому-то нужен со своим, много раз перечитанным и правленым доцентским тяжеловесным дроблением словесной руды. Обманывал сам себя – как и Женя Ставридис, что он – нечто большее, чем искатель гонораров в грубо выраженной денежной форме…
Те времена, когда витаминки наша витаминная фабрика делала для наших людей, а наши люди интересовались Данте, понятия не имея о каких-то там американских представителях в совете директоров, – безнадёжно позади. За поворотом.
* * *
– Скажи мне, Алик… – вкрадчиво попросила Алина вечером, когда наплыв посетителей схлынул, и они остались вдвоём, – чтобы я понимала «политику партии»: мы совсем капитулировали?
– Мы с тобой? – прищурился он.
– Мы с витаминками… А там предприятие, обороты, люди… Корпуса, наконец… Ты их сдал пиндосам – с виду, так вообще без колебаний…
– Я и не испытывал колебаний, – чуть смущённо сознался Совенко. – Это не тот масштаб, чтобы на рожон лезть… А ты пойми главное: много лающие не кусают. Драка в жизни – совсем не как в кино. В кино это больше похоже на красивый и длинный танец. А в жизни, если бьёшь – надо бить быстро, незаметно и насмерть. Или уж не начинать.
Подумал. Добавил:
– И ты тоже... И этот дурак Женька! Какой из него биолог, всегда был гуманитарием, и в партию попал через кафедру общественных наук! Ничего не понимает в гомеостазе!
Он постепенно, осторожно приоткрывал кулисы бытия:
– Вот, возьми, к примеру, твоего Собчака! Думаешь, я не понимаю, на что ты намекаешь своими réprimand’ами?
– Я не намекаю. Я прямо говорю: он враг государства и сепаратист. Про то, что вор, – молчу, все не без греха, но он и ворует тоже не по-людски: очень нагло и с открытым вызовом обществу… Его надо посадить.
– Посадить не смогу, не моя епархия, – буднично обозначил академик круг своих возможностей. – На тот свет – могу. Теперь давай подумаем дальше вместе: ну, допустим, я прикажу ему не дышать или сердцу его остановиться – это нетрудно. Пустого человека не защищает фатум жизненной миссии. А Собчак – не просто пустая оболочка. Это очень тонкая оболочка пустоты. И если лично тебе нужно убрать Собчака… Тебе лично…
Алик глянул жутким взглядом, который парализующим рывком втянул собеседницу в глубокий и тёмный колодец, к тому же и холодный до мурашек по коже. Как будто развернулось башенное орудие немыслимого калибра, стволом упершись плотно в глаз…
– …Я это сделаю…
– То есть… как?!. – опешила Алина, пробитая внезапным погребным ознобом.
– Ну, хочешь, удушье, хочешь – инфаркт… Если он лично тебя, Алечка, достаёт, то…
– Нет, парадокс, но лично у меня с ним сложились… – затараторила Очеплова, и не пытаясь скрыть лестного для Совенко испуга, – даже и неплохие… можно сказать… отношения… Я не имею личной заинтересованности, но ведь…
– Милая, с точки зрения нейрологии заменимость Собчака приближается к абсолютной. Утром я его удавлю – а к обеду на его месте появится клон. И этот его дублёр – поверь, поставит мне пудовую свечу искренней благодарности.
– За что?
– За то, что я ему дорогу в жизни проложил… Дерево пало – подлеску шанс. А если мы с тобой повторим nettoyage[24] – меня будет совершенно неподдельно и сердечно славить уже дублёр дублёра… Это как калейдоскоп вертеть! Помнишь, в детстве? Узор меняется, а элементы всё те же…
– Но как тогда жить? Что делать?
– Что я могу – то я делаю…
Эта фраза прозвучало дежурно, казённо, на «отвали», но почему-то Алину успокоила.
– Значит, мы выравниваем линию фронта? – улыбнулась Очеплова своей белозубой улыбкой фотомодели.
Снаружи невский мокроснежный ветер, пропахший окаменелой плесенью, хотел высадить витраж-семицветик в окне их тихого тёплого убежища. Не мог, злился и гудел, наваливаясь сырыми пальцами скользящих капель на оконную раму. Совенко процитировал что-то неуловимо-знакомое, видимо, из классики, дохнувшее на Алю клейкими запахами гологодской школьной столовки:
– «Дул сильный ветер в Таганроге, обычный в пору ноября. Многообразные тревоги томили русского царя…».
– Мандельштам? – спросила она с надеждой, что он хоть раз с ней в этой затянувшейся на десятилетия шутке согласится.
– Пастернак… – последовал безжалостный отзыв на их тайный, только им двоим знакомый пароль[25]. Давно не смешно. Лет уж пятнадцать, как не смешно.
Другая бы сказала: «он глумится». И выставила за дверь. Но Алина, одержимая привязчивой бабьей дурью, снова, и по собственной воле, готовит ему домашние голубцы – хотя это пища только для очень близких, не стесняющихся друг друга людей.
Готовит, как учена в провинции, стягивая капустную оболочку ниткой, которую потом главное – не забыть снять, и поминает бабку Агафью Пескарёву. Ту, что и жила, и упокоилась, в замкнутом мирке богоспасаемой Гологды: скучно-дешёвом в своей заскорузной праведности, как бумажная икона…
Бабка поучала: «Исли не любишь гостёв, предлагай им голубцы…».
Смысл старорусской мещанской поговорки в том, что завёрнутый в капустные листы фарш невозможно кушать культурно, ни вилкой, ни ножом, непременно брызнешь или капнешь, особенно если голубцы, по-гологодски, почти плавают на тарелке в «сметанковой» подливе. Потому и считают гологодские бабуськи, что предложить голубец голубчику – поставить в неловкое положение. Ну, кроме как своему, который при тебе обделается – не смутится… А если не любишь соседа – посади у забора вишню! Сколько лет уж нет бабки Агафьи, а уроки сидят в голове внучки…
Когда варит яйца всмятку – считает до ста двадцати. Однажды задумалась – почему? И с некоторым трепетом юного краеведа поняла, что считалка эта, переходящая от бабки к внучке, появилась задолго до того, как часы стали доступны простым людям! Когда считать они уже в «церковно-приходской» научились, а часов у них в доме ещё и в помине не обреталось! Хозяюшки привыкли, привычка – вторая натура: доселе отсчитывают над кастрюлькой…
Ещё Аля готовила Алику макароны с чесночной и хлебной соломкой, печёную картошку с золой из русской печи, по простому советскому рецепту, в его элитных ресторанах банановых империй давно утерянному, подобно тайнам «банановых» языков[26]…
Каждый раз надеялась удержать, а когда уезжал – каждый раз хотела заплакать, но не могла, на их застольях плачет только сыр, да и то неискренне. Слёзы сыра мутны и скупы. Над чем плакать дорогому зрелому сыру? Над завидной-завитой зажиточностью жадного своего стола? А дешёвые сыры не плачут…
– Я у тебя, как унитаз! – говорила она, когда сердилась на него. – Слить, зад прижать, а по-пьяни – обнять и душу вывернуть…
И требовала ответа:
– Почему ты ко мне так относишься?
Он обнимал и утешал – но не опровергал ведь!
И снова исчез. Как обычно – то есть непостижимым образом. Он уехал утром, не разбудив её, и казалось – что он просто расточился, растворился в воздухе, развеялся, как дым, – что с него, мага высокого уровня, вполне сталось бы…
III. РОЖДЕНИЕ ДЕМОНА
Школьнице пятнадцати лет Надюше Кленовой в тот день несказанно, невероятно повезло. Но как часто мы бываем несправедливы по отношению к своим судьбе и жребию! Надя тот самый день, в который ей сказочно повезло, долгие годы потом считала самым худшим и страшным днём в своей жизни…
Надю Кленову похитил по дороге из школы домой рецидивист Кургузый, Борька Хеков с дружками. Похитили и затащили в свой большой и чёрный джип (больше чем машина – маркер жизни!) с жуткой, но нехитрой целью: изнасиловать, а потом убить.
Убить – не из пустой жестокости, а чтобы не оставлять свидетельницу в таком вонючем деле. Но, поскольку изнасиловать Клёнову у Кургузого не получилось, то и убивать он её не стал: сама-то по себе «мокруха» его не грела. «Что я, зверь, что ли?» – ответил бы он, если бы про то спросили. Хотя, безусловно, он был страшным и очень хищным зверем. Но – как часто случалось с бывшими людьми в 90-е – не понимавшим этого.
Кургузый и компания увезли Надюшу в тихое и спокойное место: в лабиринт терминалов грузового порта. Того самого, в котором Кургузый хозяйничал по праву приватизации. Но как только Борис Хеков стал пощёчинами склонять рыдающую Надю, жуткую от текущей по зареванному лицу дешёвой косметики, к «оральному сексу» – как записали бы в протоколе, которого, по счастью, не пришлось составлять, – открылась циничная, с точки зрения Кургузого, картина…
Некие «неправильные пацаны» шустро и сноровисто использовали дебаркадер для погрузки неучтённого братвой Кургузого товара на сухогруз с непроизносимым именем на борту: «Сhamp d'or». Погрузка была, судя по виду, масштабной, а с профсоюзом Бори Хекова её никто и не думал согласовывать! А это большая упущенная прибыль, как говорил Кургузый, вечерами уже почитывавший учебник «Экономикс» для более полного встраивания в рыночную среду.
К изумлению своей братвы, гоготавшей вокруг паскудного действа, Хеков резко поменял планы и превратился для девочки в доброго папу.
– Поняла теперь, как рискуешь? – поинтересовался Кургузый с прищуром, и влепил Надюше ещё одну пощёчину. – Дура набитая! Ходишь по задним дворам одна, юбка короткая, морда вон вся в штукатурке… Да тебя, дура, изнасилуют и зарежут! Считай это предупреждением доброго дяди! Сейчас пойдёшь домой, юбку наденешь длинную, а рожу малевать перестань! Ты ещё эта… несовершеннолетняя, чтобы в проститутку играть… Дойки отрастила, думаешь, можно задом вертеть? Ты меня поняла, дура?
– А-а… – мычала Надя Кленова, как будто ей рот пластырем залепили.
– Ты меня поняла?! – ещё грознее прикрикнул Кургузый.
– По-по-поняла…
– Ну тогда вот тебе влажная салфетка, утри харю и иди домой! Чего идти – беги! И нигде по дороге не задерживайся! Сегодня я тебе преподал урок, для твоего же, б..дь, блага! И чтобы на всю жизнь запомнила, сука! Утёрла сопли? Ну – тогда пошла вон отсюда!
Открыл дверцу БЧД («Большого Чёрного Джипа») – и вытолкнул Надю на свободу, что называется, с чистой совестью. Она, не веря, что спаслась из куцапых похотливых пальцев, сделала два-три неверных шага, задом наперёд. Потом развернулась и побежала, как никогда на уроках физкультуры не бегала. Жаль, физрук не видел – поди, рекорд установила!
– Ты чё, Кургузый?! – недоумевала братва.
– Неучтёнка, – ответил Хеков, указав рыже-волосатой лапой примата на «Сhamp d'or» и стонущие под ногами грузчиков трапы. – Их здесь быть не должно!
– Чё, реально?!
– А чё, б..дь, я бы сюда её повёз, чтобы сорок грузчиков в зыркуны звать? Замалявленную терпилку из неё делать? Тут ваще сегодня должно быть чистяк и оцеплено… А они вон чего мастят, при живом мне… Пошли, пацаны, разберём…
* * *
– …Не, Башкир, ну так не делается! – гнал Кургузый, войдя в переоборудованную из грузового контейнера каптёрку. – Где твои манеры? Какой-то «Чалдон» (так он отуземил французское «Сhamp d'or[27]») подчалил, и всухую пакуешься, без билета?!
– А у меня, Боря, контрамарка! – подмигнул Тима-Башкир.
– Ты давай не копти! – ласково посоветовал Хеков. – Я тебя уважаю, Алину Игоревну – слов нет, респектую… Но есть же правила! Я же на порту не один! Сперва башли надо в грызло…
– Сметанки сметой не предусмотрено! – грустно вздохнул Тима. А когда «быки» Кургузого двинулись к нему угрожающе, сунул руку в карман бордово-клетчатого пиджака. Там у него лежал маленький, да удаленький автоматический пистолет «Liliput» венгерского производства, как раз на всю компанию: пять патронов в обойме, шестая в стволе…
Хеков это знал – и поднял руку, остановив свору.
– Не хочешь, Тима, башлять?
– Не хочу, Боря, – сознался Башкир, с виду даже смущённо, мол, рад бы, да не могу.
– Тогда я твою погрузку прекращаю. Решением портового профсоюза.
– А это теперь так называется?
– Да, это теперь так погоняют…
– Ну, супротив профи и я ничего не вякну! – рассмеялся Тима. – Закрываю лавочку, Борис, счас только по телефончику звякну один раз, такси себе вызову…
– Нахрена тебе такси? – почуял неладное Кургузый. – Вон же твоя «ласточка» стоит…
– Сломалась она, Боря… – сюсюкающе поведал Тима-Башкир, будто со слабоумными общался.
– Бывает… – недоверчиво склонил голову Кургузый.
Проследив за грамотной консервацией погрузки, Тима-Башкир дождался своего такси.
Вышел капитан в клоунских галунах, что-то брюзжал по-французски с недовольной мордашкой, напоминавшей мартышкину.
– Spécificité de l'entreprise en Russie[28] – объяснил мартышке Тима, и тот отвял.
Капитан не настаивал на «вызвать полицию» по уважительной причине: его каюта была забита старинными иконами и другим «byzantin[29]»-антиквариатом, который он выменивал за валютные гроши у голодающих русских стариков.
Россию жрали все. Хозяева капитана объедали с головы, сам капитан грыз сердце, а матросам доставались пятки: эмалированная посуда, оптика ЛОМО, какие-то насосы, копеечные здесь, и очень ценимые «там»…
Тима уехал, оставив Кургузого вроде бы как победителем. Но странный вид таксомотора беспокоил Хекова: ведь таких такси не бывает! Чёрный тонированный автомобиль, гроб гробом, и название странное: такси «Харон»…
Через четыре часа, когда Тима-Башкир обеспечил себе полное алиби, пребывая в гостях у многолюдной компании, – Бориса Хекова, по прозвищу Кургузый, не стало…
Выжившие «быки» его «бригады» разнесли весть по всей социально-близкой среде:
– Такси «Харон»… Тачка чёрная, глухая, появляется из ниоткуда, исчезает в никуда… Выходят чуваки с зыбкими лицами… Ну, типа как в телевизоре – по роже полоски бегают… Если увидите такси «Харон» – бегите, пацаны, со всех ног подальше…
* * *
– …Мы установили личность стрелявшего в Кургузого… Ничем не примечательный человек, в советское время работал в СМУ инженером техники безопасности, был автолюбителем, большую часть жизни проводил в гараже… Никаких связей с криминальным миром… Но, что самое интересное: в тот момент, когда подмочили Кургузого, «стрелок» уже пять лет как был мёртв…
Эдаким делился с капитаном пока ещё милиции Пахомом Геннадьевичем Салдыком его начальник, оперативный глава особой следственной группы, в штабных документах именуемой даже «чрезвычайной». Это был старый, облезлый и обвислый, с виду – раком изнутри выедаемый, а на деле – усевшийся на модную диету, генерал милиции Александр Александрович Баменский. В миру – «наш Сан Саныч». Один из немногих «сверхсрочников» МВД, по которым давно пенсия плачет, и с фонарём в доме престарелых ищет. Но их желание неухода совпадает с желаниями начальства…
Сан Саныч Баменский нужен УГРО. Он десятилетиями, как верный конвойный пёс, охранял советские законы, и – поведают вам на юбилейном банкете ветераны внутренней службы – кефиру никогда в столовке не выпил, чтобы копейки не заплатить. Был, как положено, лейтенантом после школы милиции, потом отведённые сроки потоптался на преступности капитаном, майором, полковником. Потом ему в свой черед дали беспросветные, «кромешные» погоны с одинокой звёздочкой литого золота: генеральские.
А в его новом кабинете, откуда прекрасный вид на Град Петров, завхоз приколотил над креслом руководителя портрет Ельцина. В красный угол вместо красного знамени поставил триколор в специальную, похожую на полированную держалку зонтиков, распорку.
И что же несгибаемый и принципиальный товарищ Баменский? Он утром привычно явился на службу и… не заметил. Висит там что-то за плечами… Там Брежнев висел, Андропов, Горбачёв… Времена меняются и мы меняемся вместе с ними. Ельцин был на фото почему-то в зелёном армейском ватнике и краповом берете. Стратег, твою мать!
Баменский же, незаменимый тактик, сел под очередным стратегом в мягкое кожаное, припухлое подушечками, генеральское кресло и занялся недоделанными со вчера делами в серых папках. Старый пёс не конуру ценит, и даже не миску – а свою цепь!
Выпертая из органов по возрасту женщина-криминалист со странной фамилией Гибрид навестила Баменского по старой дружбе, и спросила между делом, среди дружеских похлопываний по плечу и ностальгических «а помнишь?»:
– Кто же всё-таки большее чудовище, Саша? Те, кого мы тридцать лет с тобой ловили? Или ты, ценимый под любым портретом за кристальную исполнительность?
Но Баменский – плакатный мент, бормотал что-то про служение государству, про законного президента, что милиция вне политики… И тому подобную шелуху языком лузгал.
Зинаида Гибрид только махнула рукой. А вскоре и вовсе умерла. Хоронили Гибрид с помпой, салют давали целым строем курсантов школы милиции, речи говорили. Баменский выступал, не скрывая слёз, наполнявших его обвисшие подглазья. Хорошим помянул, о принципиальности ввернул. На полированный гроб Гибрид положили государственный флаг, триколор. Покойная не возражала…
Салдыку на тех похоронах рекомендовали равняться на старших наставников. И когда ему так посоветовали – он почему-то вообразил Минск, откуда родом его предки, 1941 год, и начальника исполкомовской милиции, спокойно продолжающего дела под портретом Гитлера… Не сам же вешал! Утром завхоз, учтиво учитывая смену власти, тихо вывесил. А начальник занятой: он и не заметил перемен в интерьере…
Эта, по правде сказать, не очень понятная неприязнь к пересидевшему в вертухаях все сроки и всех вождей руководителю, всё же вышедшему в генералы, хоть и совсем не в той стране, которой присягал, – заставляла порой Салдыка предаваться чуждым для полицая философским раздумьям. Что такое «всё» и что такое «ничего». И печально выходило.
А Сан Саныч Баменский, по генеральской однобокости, даже и философствовал всегда оптимистично. И ещё: он сперва умилял собеседника, а потом, со временем, – вызывал отвращение своей манерой лыбиться без перерыва, словно не расследования вёл, а анекдоты травил. Вот и про восставшего из гроба убийцу криминального авторитета Кургузого тоже так вещал, с улыбкой: дескать – пустяки, дело житейское! Ну, подумаешь, мертвец-убийца, с кем не бывает?
– Что?! – ушам не повел Пахом Салдык.
– Да, да… – Баменский ворковал, излучая радиоактивное радушие. – Похоронен, оплакан, погребён. Уже и временный памятник безутешные родственники заменили на мраморный… Вот и получается, что он пять лет полежал, заскучал, вышел из могилы и пристрелил Кургузого вместе с двумя его «быками»-телохранителями…
– Да ну, чушь какая-то! – рассердился Пахом. – Мститель с того света! Скорее всего, или маска, или похоронили вместо него другого…
– Может быть, может быть… Но вот единственный наш свидетель, уборщица, которая за портьерой пряталась, видела киллера вблизи, когда он обратно выходил. Она говорит – голова у неё была как будто из тумана, зыбкой…
– Что?!
– Объяснить точнее она не может, малограмотная женщина… Слов не хватает… Говорит мне: вот, знаете, Сан Саныч, как бывает столп света, а в нём пылинки пляшут… Он, убийца-то этошный, вроде как плотный такой, мордатый… А пылинки через него пролетают…
– У него что, лицо светилось? – задал капитан Салдык глупый вопрос.
– Нет, лицо было обычное, и даже мрачное… Она пыталась передать свои ощущения…
– По-тупому у неё получилось.
– Согласен. Но она уверена, что он был как бы газовый… Ну, не из плоти и крови… Если рукой дотронуться до лица, то рука ни до чего не коснётся…
– Она или сумасшедшая, или в сговоре с заказчиком убийства!
– А камера видеонаблюдения – тоже в сговоре? Нам повезло, у нас кассета в руках, отчётливое изображение, киллер не слишком скрывался… И он имеет внешность человека, который пять лет как умер! Это запись, а не впечатления уборщицы…
– Говорю же: у меня две версии! Или он не умирал, или это маска! Я не верю в мистику, товарищ генерал… Всё, с виду мистическое, можно объяснить естественными причинами…
– А если, допустим, автомобиль проехал двадцать метров и из чёрного, как ж..а негра, стал кремовым, бежевым, а? – подкинул провисающий телом на костях от старости кощей-генерал.
– Это вообще не проблема, при современных технологиях… – отмахнулся Салдык не слишком субординаторски. – Покрытие «Хамелеон», про это на Западе уже даже фильмы снимают…
– Может быть, может быть… Но напрасно не веришь. Всё мистическое объясняется естественным, говоришь, Паша? Да ведь и другое правилко-то работает: всё естественное можно объяснить мистически…
– Что вы имеете в виду?
– Ну, вот представь, Пахом, что всё в жизни можно было бы объяснить наукой… – старый генерал любил пуститься в словесные дебри, поделиться богатейшим жизненным опытом. По большому счёту он был очень одинок. Жил без семьи, вначале с мамой, да и та давно уж умерла – и совсем не с кем стало поговорить. И то, что раньше в выходные на даче слушала мама, – вынуждены стали выслушивать подчинённые…
– Допустим, математика – царица наук. Она объясняет жизнь. Это значит, что человек, у которого в школе была «пятёрка» по математике, должен быть хозяином в жизни! Ну, если наука всё объясняет, да? Ему же, типа, всё ясно, всё понятно… Я прав, скажи?
– Допустим…
– Допустим – дупу упустим… – сеял улыбчивый генерал милицейскими прибаутками. – А тот, у кого двойка по всем наукам, – вроде как ничего в жизни не понимает. А теперь вопрос к тебе, как к оперу: у кого деньги? У тех, кто лучше всех в школе учился? Или у профессоров высшей математики?
Пахом сделал протестующий жест, но этот протест Баменский истолковал по-своему.
– Не нравится математика? Тогда возьми химию, биологию, историю… В моей практике урки часто называли потерпевших не только лохами, но и ботаниками! Почему ботаниками?! Что лоховского в ботанике?!
– К чему вы клоните? – спросил Салдык, уже догадываясь, куда уклон.
– Казалось бы… – генерал вкусно отпил дешёвенький грузинский и уже холодный чай из стакана в гербовом подстаканнике. От этого подстаканника на картоне папок с делами у него часто оставались круглые чайные печати…
– Казалось бы, деньги – самая материальная штука, какую только можно придумать. А вот наукой описать их движение невозможно! Не понять его учёному, не преподать студентам. Вот я и говорю тебе, Пахом: всё с виду естественное можно описать мистически. Оно может быть, только потому и кажется нам естественным – что мы к нему банально привыкли. Нам кажется, что чудо – обязательно редкость. Мы, может быть, не видим чудес в решете, как и воздуха не видим, – только потому, что они всё время вокруг нас…
Баменский помолчал, потом вздохнул тяжело:
– Ты же слышал, Пахом, я служу в милиции сорок лет, давно сверхсрочник… Чтобы меня не выставлять на пенсию – потребовался отдельный приказ министра внутренних дел, с формулировкой «особый случай»…
«Раз в двадцатый уже хвастается!» – сердито подумал капитан Салдык.
– …И за сорок лет в уголовном розыске – чего я только не насмотрелся, Паша! Чего наслышался, вообще молчу, слова к делу не пришьёшь! Но вот чего лично, своими глазами, – он очень наглядно приложил «козу» из двух пальцев к своим векам, – насмотрелся! Это долго рассказывать, дай Бог, на дачке сядем с водочкой, с огурчиками, я тебе такого порасскажу!
– Вы меня разыгрываете, Сан Саныч! – возмутился Пахом. – Ещё скажите, – он хихикнул, – что это такси «Харон»!
Но Баменский не поддержал веселья, ещё больше погрустнел глазами так, что даже казённая плакатно-правильная улыбка поблёкла.
– Может быть, и такси «Харон», как знать… Иди работай, Паша, и никакой версии сгоряча не отбрасывай! «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам»[30].
У Баменского дома вдоль стены несколько книжных полок занимала коллекция советской «Библиотеки Всемирной литературы»[31]. Полная! И хоть трудно поверить, читала её не только покойная мама. Отсюда иногда и Шекспир в речи. Да и сама речь, красочная, узорчатая, балагурная, такая, что хрен и сообразишь – когда он с пафосом говорит, а когда с иронией. У него, так сказать, сливается…
Естественно, как и любой психически здоровый человек, капитан Салдык принял его городскую байку о «чёрном-чёрном» такси за милицейский фольклор заслужившегося до маразма, до инвалидности ветерана.
Но Баменский далее пошёл с козырей: показал Салдыку фотографию, сделанную в рамках оперативной съёмки: хрупкая, как балерина, депутат Алина Очеплова элегантно выбирается из чёрного автомобиля. Разрез на юбке, раскрывшись на мгновение снимка, манит кружевным ободом чулочка. У авто что стёкла, что капот – одной степени непрозрачности. Такой густой тонюхи даже навидавшийся наглых тонировок у блатарей капитан Салдык никогда не встречал…
– «Харон»? – всё ещё не верил Салдык, въедаясь глазами в фото.
– Он самый… – кивнул Сан Саныч.
Разыгрывает? Или нет? Глаза смеются, а губы деловито поджаты…
– Сан Саныч, я же не Ван Хельсинг, с таким связываться… Лучше уж я убегусь об дорогу и потеряюсь в ужасе…
– Не умничай, а дело раскрывай! – дал строгача Баменский, и Салдык понял, что это не шутки. Если не шутки – тогда что?
Вспомнил, что знал о городской легенде. Знал немного, и всякую ерунду. Рассказывали, что такси «Харон» – это такие «чёрные-пречёрные» автомобили. Которые по звонку, принятому «тайным-претайным» диспетчером в гараже «с того света», приезжают решать проблемы на этот. Как – никто не знает. Проблемы решают, конечно, не у всех, кто дозвонится. А только у очень-преочень узкого круга клиентов, которые должны предъявить VIP-карту этого такси.
Что случится с заказчиком, который позвонит, а карту скидок не предъявит, – неизвестно, потому что таких ещё не видывали. Но, согласно праздным сказителям, ничего хорошего с ним не будет. Потому что не стоит звонить на тот свет шутки ради, это каждый понимает, а особенно в жутких 90-х годах…
Самая главная, как тогда говорили, «мулька» в том, что VIP-клиент такси «Харон», заказывая отвезти кого-нибудь на два метра под грунт, ведёт весь разговор – если верить слухам – только в терминах таксомоторных перевозок. Указывает имя, адрес – и время, когда «подать катафалк». Оттого никакие свидетели, никакая звукозаписывающая аппаратура не смогли бы уловить чего-то компрометирующего заказчика. Ведь заказать такси и проехаться в машине, поговорить с таксистом – как ни крути, и хоть тресни, не преступление!
– Вот эту даму приятной наружности и большой нужной дружности тебе, Пахом, надо взять в разработку… – говорил Баменский про Алину Игоревну Очеплову, поглаживая артритным пальцем её изображение на фото. – Взять в разбор, имея в виду туго, что у неё «клиентский кредит» в гараже «чёрных-чёрных» машин представительского класса…
– Кто её ставит на разработку?
– Главк… – Сан Саныч указал пергаментным пальцем мумии в натяжное потолочное покрытие. – Тут не Кургузым, тут крупнее пахнет: есть агентурные данные, что именно отсюда ниточка…
* * *
…Опять этот проклятый сон про «волков»! Много лет, порой годами выжидая в тайниках сознания, он караулил Жигимонда Колунова, бывшего Химку, нынешнего Мегадэда, ждал, когда тот расслабится, и финским ножом выбрасывал в мозг свое лезвие…
Сгинь, пропади, проклятое наваждение…
Большая спальня, кровать с балдахином, на его запечённом шершавом теле – длинная нога фотомодели, её волосы раскидались по шёлковой подушке, и кровать с балдахином, как у королей, и стрельчатое окно, изящно-высокое, с витражами, выходит в стриженный по-европейски сад…
Откуда тут взяться сну про «волков» – темной и серой, пропитанной дымами трассе, облупленной, тусклой, зубастой… Банда «волков», которой верховодит Белый Волк.
Имен они стараются не спрашивать, и по именам не называть. Зачем? Белому Волку нравится быть Белым, его подруге – нравится зваться Ракшей, а ещё есть Старый волк, Рваный волк, Хмурый волк, и конечно, Серый волк. Старый – самый тёртый в банде, но скромный. Рваный – весь в каких-то шрамах, говорят, бритвой когда-то ему лицо исполосовали. Хмурый… ну, он такой и есть, Хмурый… Серого звали когда-то Сергеем, с того и пошло. Так-то он шатен зеленоглазый…
И снилось Мегадэду, как будто он опять с ними, и кличут его тоже волчьим погонялом: волк Химка, потому что он якобы знает толк в одном важном деле: какой химией собак со следа сбивать…
И снилась Жигимонду весенняя трасса в проталинах по обочинам, грязная, угрюмая, на которой Ракша, притворяясь «плечевой», тормознула фуру с телевизорами. Телевизоры старой модели, кубические тяжеленные гробы, но во сне они ещё новые, потому что ведь другое время…
Волки выскочили словно бы из ниоткуда. Одного дальнобойщика Рваный сразу пырнул заточенным напильником насмерть. А вот сменщика его долго мучили… Белый волк – он садист, несомненно… Он заставил Старого и Химку поставить голову водилы под дверцу кабины, и методично вышибал орущему бедняге мозги… Бил, как на кузнице, ухарски, размашисто, дверцей по виску… А тот все не умирал никак, и даже почему-то сознания не терял…
Из расколотого черепа дальнобойщика (а он все продолжал визжать) выпал на длинной белесой нити кровавый глаз, словно детская игрушка «ё-ё», шарик на резиночке, и запрыгал вверх-вниз. Не с первого раза белая ранетка оторвалась и чавкнула в истоптанном талом снегу. Белый раздавил его каблуком модной обуви, выпачканной глиной на обочине, и снова ударил – наконец со всей силы, – добить несчастного…
Волку по кличке Химка, внутри которого будущий Мегадэд, – и весело и жутко одновременно. Это мистерия убийства, таинство всемогущества вожака…
«А если и со мной так? – мелькает шальная мысль – Вот не угожу Белому, и тогда…». Нет, лучше не думать… Мозги водилы, как серая каша, лезут из проломов черепа, как из треснувшего горшка… Лучше вообще ничего не думать… Жить – и убивать. Убивать – и жить. Телевизоров целая фура! Если загонять хоть по полтиннику… Сколько же будет? Белый себе много заберет… Но, как обычно, волков не обидит…
Очень глупый сон, нелепый – а как пробирает! Мегадэд просыпается весь мокрый, с вскриком-всхлипом, словно ему воздуху не хватает. Долго озирается, щупает свою голову дрожащими руками – не расколота ли дверцей «Камаза»?
И только постепенно понимает, что все другое, и он в Питере, и сам никакого отношения не имеет к шакалам трассы, вообразившим себя «волками», пропади они пропадом…
Кто и зачем ему, инвалиду с почти содранной кожей, депутату горсовета, бенефициару приватизации, авторитету, – посылает эти видения про отморозков, давно уже сгнивших в лесных ямах?
Никакой он не Химка! Глупо и думать! Это все какое-то внушение, сбой в радиоволнах вселенной, причудливо смешавшей его воспоминания с неким Химкой, мелким хищником придорожных лесопосадок…
Жигимонд посмотрел на сонно потягивающуюся манекенщицу, раскидавшую по подушке каштановые волосы: такой не расскажешь… А это же просто навязчивый кошмар из жизни совсем-совсем другого человека…
Однако, пора вставать. Больше не уснуть. У делового человека время все считаное. А он никакой не Химка, он – Жигимонд, Жига Мегадэд, и он очень деловой, с перспективным собственным бизнесом… Которому Белый волк приказал, учитывая его репутацию «химика», достать хлороформ. Когда Химка спросил зачем – Белый ответил отрывисто, обнажая желтые, ставшие действительно волчьими от постоянной злобы, клыки:
– Тело нужно. Целое.
Химка вспомнил, что Белый имеет какие-то завязки с торговцами органами. Это были совсем черные тени, появлявшиеся на землях волков только глухими ночами, с лицами всегда закрытыми, с голосами всегда измененными специальным устройством. Они появлялись из мрака, и бесследно растворялись в мраке. У их черных длинных автомобилей невозможно было определить марку. Номера у этих машин, наверное, были, но одним нажатием специальной кнопки номера захлопывались, проваливались, как нос сифилитика, и вместо номеров появлялась безликая черная дощечка.
Химка не знал – кто они, откуда, и вообще сомневался, что они люди. Иногда он считал их духами из преисподней (правда, духами очень модерновыми, которые ездят на авто и разговаривают по телефонам). Иногда думал, что они – прикидывающиеся людьми инопланетяне…
Все у них было черным. Только емкости для органов (со льдом внутри) – по-больничному, пронзительно белые, и ещё какие-то хромированные, с зеркальным отливом инструменты, пахшие клиникой и смертью…
Для вот этих теней, с которыми неизвестно как и неизвестно где завел шашни Белый волк-вожак, стая иногда добывала человеческую свежатину.
И все это снова снилось Мегадэду.
…Ракша, подлая кровавая сука, вурдалачье отродье, была в тот день особенно в образе, и Химке нестерпимо хотелось её трахнуть – особенно зная все о ней, что только добавляло темной пикантности. Этим жарким степным летом она была в легком облегающем топике, с открытым пупком, в котором сверкала на солнце серьга, в короткой юбке, с голыми ногами, с распущенными волосами. Для полноты образа она вставила в волосы несколько соломинок и травинок, а коленки измазала землёй.
Настоящая, опустившаяся наркоманка-«плечевая», вавилонская блудница трассы, давно уже не нужная в городах, доедающая последние свои завтраки вместе со спермой у звероподобных грязных водителей… Худший и низший сорт проституток, сидящих, как галки на проводах, на «плече» дальнобойного маршрута груженых и порожних фур…
В руке – пустая бутылка от дешевой водки. Глаза – блуждающие, оскотинившиеся, движения утратили координацию, ломаные, резкие, шатает её, дуру набитую, из стороны в сторону в звенящем зное степного марева… Кто из водил такую станет бояться? Волки этим и пользовались…
…В тот раз в грузовике было не двое, а трое. Двое – водилы, а третий – попутчик, возвращавшийся из армии веснушчатый дембель, которому до дома оставалось всего ничего, и которого водилы взялись подвезти, ему не беду…
Они, наверное, думали, что пустят Ракшу по кругу, а по кругу в итоге пустили их. Водил, как людей пожилых, несвежих, пропитых, Белый приказал убить сразу, даже в этот раз не мучая. Не до потехи ему было, важное дело вело его – и не иначе сам сатана помогал ему в этом деле…
Солдатик, не добравшийся до дому пару километров, осознав весь ужас ситуации, когда на его глазах волки резали водил – вдруг упал на колени и стал по-детски обильно плакать:
– Не надо, ребята… Ребята, не надо, а?! Я никому ничего не скажу… Я не видел никого, ничего… Я этих не знаю, я просто попутчик… Отпустите, ничего не скажу…
Он ползал в ногах у Белого, у Рваного, у Старого, у Химки – и обнимал их голени, целовал в носки ботинок… Рассчитывая на какое-то чудо или снисхождение.
Чуда не было.
– Хлороформ! – отрывисто приказал Белый. Химка подал бутыль и большую вату. Рыдающего дембеля зажали головой между ног и хирургически-властно усыпили.
– Будут довольны! – ощерился Белый вожак.
А потом они отдавали теням из ночи этого солдатика в какой-то упаковке, специализированной, похожей на гроб, только пластиковый и легкий…
Тень как-то плотоядно вытянулась, искажая все человеообразные пропорции (или Химке это показалось?), – сверкнула чем-то во мраке, поглотила пластиковый гроб с биоматериалом, и схватила Мегадэда за шиворот, потащила, поволокла…
И приволокла через годы в Питер. В банкирский офис. В депутатское кресло. В новую жизнь новой России...
* * *
Однажды он почти сгорел заживо, всё ещё будучи незавидным Химкой. Горел он в собственном (так-то, конечно, не собственном, а ворованном) автомобиле марки «жигули-99», «зубиле» на воровском наречии тех лет.
Но не догорел, и продолжил свою вредную обществу жизнь в совершенно обгоревшем виде: без волос, бровей, ресниц, с лицом, которое казалось после всех пластических усилий обмазанным каким-то розовым пластилином, потому что всё было, в сущности, следом от ожога.
Колунов красавцем никогда не был, но пламя «99-ой» слизнуло с него остатки всякой индивидуальной внешности, оставив от головы словно бы заготовку под человеческую голову. Глаза, которые сохранились только чудом, да усердием советской ещё медицины, усердием, прямо скажем, достойным лучшего применения, теперь спрятались под огромными, в пол-лица, зеркально-чёрными очками.
Конкурирующие «кооператоры» (тогда это так называлось) считали Химку-Жигимонда покойником, да и сам он себя тоже считал покойником. Однако же, к несчастью общества, у которого, впрочем, хватало и других несчастий, Жигимонд Колунов самовоскресился методами тёмной азиатской народной медицины.
Химка, формируя «бригаду» – не из гуманных соображений, а так, в расходник, пригрел до своего возгорания бежавшего из Средней Азии, где сплошняком резали всех русскоязычных, корейца по кличке Тайвань. В итоге получилось, что они друг друга вытащили из могилы. Тайвань, не подбери его Жига на вокзале, скорее всего, замёрз бы в первую же беженецкую зиму. Но и Жига без узкоглазого чёрта из семьи потомственных луководов – тоже дотлел бы в бензиновом пламени вслед за собственным скальпом.
Тайваню лук по семейной традиции разводить было негде, да и не хотел он этим заниматься. Так что тайны корейского луководства канули в этом поколении. А вот другие азиатские связи Тайвань в Ленинграде Петровиче сберёг, и даже расширил…
Однажды Тайвань привёз кореша-калеку на грязные задворки дикого розничного рынка на окраине, где в смраде и тесноте, в лачугах или контейнерах проживали, завесившись вонючими тряпками, вавилонские толпы азиатских нацменьшинств, десоветизированных у себя на родинах титульными нациями.
Там в вагончике-времянке обитала знахарка и колдунья Джазира, на вид и запах совершенно не вызывавшая никакого доверия. Глянув на неё чудом сбережёнными глазами из-под зеркалящих дорогих тёмных очков, Жига тут же подумал, что зря тратит время. Но ошибся…
Грязная оборванка, смердевшая подтухшим мясом старуха Джазира врачевала какими-то травами и заговорами таких же, как она сама, вымороченных и мрачных отбросов общества. Тех, кто потерял дом и не нашел нового. И она была сумасшедшей… Но только наполовину.
– Она сама дура полоумная… – объяснил Тайвань корешу. – Она сама себе ж..у подтереть не может… Ты с ней не разговаривай…
– А зачем мы тогда приехали? – обиделся Жигимонд.
– В ней джинн живёт! – пояснил кореец буднично, как будто речь шла о разведении кроликов – Ты её, дуру, не слушай, ты с джинном говори… Джинну тысяча лет, он хорошо жизнь знает…
Колунов с детства бытовал скверно, о джиннах знал, что они селятся в лампах, да и то смутно, потому что и в пионерские годы читать брезговал, не говоря уж о «потом». Услышь он такую чушь заранее – точно бы не поехал в «плохое место». Но раз уж приехали, чего там…
Джазира была толстой, неряшливой и омерзительной. Она сидела на коврике по-турецки, словно под гашеком, и не тем, который чешский писатель, а более популярным. Один глаз был глуп и таращился бессмысленно, как бывает у идиотов. Но второй глаз старухи выглянул из-под века куда живее и острее…
Старуха залопотала что-то на азиатском неизвестном Жиге наречии, но Тайвань её строго осёк:
– Заткнись, м..да! Не к тебе! Пиир, – он обращался к джинну жреческим словом, которое джинны любят. – Я тебе покушать привёз…
Две минуты после вызвали рвотное отвращение даже у видавшего виды и отнюдь не сентиментального Колунова: Тайвань доставил джинну шесть маленьких слепых котят, и тот руками Джазиры с наслаждением, до полного отрыва, откручивал им головы…
А когда насладился погружением пальцев в кровь, заговорил вдруг по-русски и совершенно мужским, никак не шедшим к тандырной бабке голосом:
– Почему тебя зовут Мегадэд? – поинтересовался тёмный дух у Жиги. – Разве ты велик смертью? Тоже мне, Чингисхан, Тамерлан нашёлся…
Тюрьма заставляет быть сообразительным: Жига понял, откуда ветер дует – всю дорогу они с Тайванем в машине слушали на магнитоле рок-группу «Megadeth». Стало быть, джинн действительно видит и слышит немножко больше, чем могла бы полоумная старуха…
Но Жигимонд не знал ещё тогда, что обрёл своё новое погоняло в блатных кругах. На землистом и засаленном топчане Джазиры джинн Пиир лечил его недуги иглами, травами, наговором. Красивее от этого Химка не стал, но отчётливо почувствовал себя сильнее, энергичнее, крепче. До того, будучи не человеком, а лишь огарком человека, Колунов едва стоял на ногах, а поднять руку для него было делом утомительным.
Но по мере того, как древние энергии песков и змей вливались в него – он стал почти спортсменом. И – да! Теперь он был уже не Химкой, а Мегадэдом…
– Если ты впустишь в себя силу, – чревовещала не своим голосом полоумная старуха Джазира, – сила впустит в себя тебя…
Первым делом джинн перевернул отношения Колунова с тем, у кого мелкий жулик носился на побегушках: с крупным коррумпированным милицейским чином. С тем, что вел дела десятка таких бандочек, какая была у бывшего Химки.
– Скажи ему, – советовал джинн, – что сможешь излечить его рак…
– Но у него нет рака! – удивился Мегадэд.
– Заплати врачихе, у которой он послезавтра будет обследоваться… У них плановое обследование… Не скупись, хорошо заплати, и скажи: она ничем не рискует, ведь она же заботится о нём, подозревая болезнь, бдительность проявляет… Даже если припрут – скажет: перебдеть лучше, чем недобдеть…
– А если потом фуфло вскроется? – похолодел Колунов.
– Не вскроется, – пообещал джинн внутри Джазиры. – Врачи ваши любят подозрительных богатых пациентов… Все они ему подыграют… Если он здоров, им какая корысть? А вот если болен, смертельно болен… Стоит ему только заикнуться – и ваши врачи тут же обнаружат все признаки…
– А потом?
– А потом ты привезёшь полковника сюда… И я его «исцелю»… Но объясню, что если он не будет тебя ценить – всё вернётся… Такие как он больше всего на свете любят жить, ничего не пожалеют, чтобы выжить…
Джинн Джазиры, любивший, чтобы его звали Пииром, ловко обманывал всех, и Жигимонд Колунов подозревал, что его джинн тоже обманывает.
– Неужели ты думаешь, – сказало однажды вечером Жигимонду его отражение в зеркале ванной комнаты, – что кому-то интересны твои жалкие, низменные, звериные мечты? Эта Сила, древняя Сила, которой ты нужен только как конь под седлом… Да и то – пока не загонит… Загнав, захлестав камчой – пересядет на другого коня…
И хотя отражение говорило языком совершенно не свойственным Колунову, – может быть, это говорил его ангел-хранитель, – бывший Химка сумел себя убедить, что это лишь пьяные галлюцинации. Он не мог иначе. Он уже отвык быть Жигой-Клоуном, чертиллой паханов. Он уже привык быть паханом Мегадэдом. Даже в аду, в адском бензиновом огне он уже побывал – и выбрался на землю снова. Значит – такой, как он, отовсюду выберется…
Так же буднично, как некогда сделал подручным милицейского полковника, джинн сделал подручным Мегадэда и Хекова-Кургузого.
– Я дам тебе тяжёлую воду, – пообещал джинн, чьи жилищные условия уже значительно улучшились: старуха Джазира жила теперь не в позорной халупе, а в роскошном, выкупленном у цыганских наркоторговцев коттедже. – Это заговорённая вода. Плесни её на порог жилища Кургузого, а дальше она всё сделает сама… Но чтобы зря не тратить тяжёлую воду, сперва обязательно предупреди его: заклятье от воды – твоё «гонево». Мегадэд. Пусть скажет – и вода отпустит… Она тебе ручная…
Конечно, услышав такое предупреждение по дружбе, Хеков лишь посмеялся над сумасшедшим Колуновым. Но Колунов уже не опасался подлога. Он видел, что выплеснутая у ворот хорошо охраняемого дома Кургузого из азиатского вычурного кувшина вода вдруг свернулась в прозрачную змею и поползла куда-то под металлические створки…
Вечером, когда Хеков плавал в своём бассейне после сауны, над водой показалась ничем не отличимая от воды «колбаска»… Метнулась Кургузому на грудь, обвила шею, моментально затруднив и крик, и дыхание, затянулась сверхпрочной удавкой… Уже теряя сознание, с третьей попытки, сперва перебрав слова «Колунов» и «Химка», и «Жига-Жигимонд», Хеков просипел удавленником:
– Мегадэд… Мегадэд…
И водяная змея отпустила его. Каплями стекла в бассейн, пропала, потерялась. Рассказать своим пацанам? Да кто ж в такое поверит! Упекут свои же кореши в жёлтый дом… Про такое даже близким не расскажешь! Кургузый стал бояться Мегадэда. А кого боишься – тому и служишь…
* * *
Тима-Башкир был безупречно аристократичен, подтянут, собран, моложав не по возрасту, и даже места для встреч с отребьем, вроде Крейзи, выбирал специфические. К примеру, ресторан шотландской кухни «Львиные дыбы»[32], где в обстановке гламурной готики подавались неповторимый и жирный, как голос Бори Моисеева, «Хаггис»[33], лук-порей тушеный в масле, где играл на волынке и ежевечерне пел необъятный рыжебородый человек-гора в клетчатой юбке с кожаной сумочкой-пенальти, прозванный Булом.
Подлинное имя Була было утрачено, его сценический образ була-быка в шлеме с мощными рогами превратился в бренд «Львиных дыбов». Или – дыб? Ресторан играл словами, здесь был и герб с красным львом, вставшим на дыбы, и стилизованная модель дыбы по чертежам королевских застенков…
Хозяином «Львиных дыб» был не кто иной, как Женя Ставридис, приобретший заведение по дешёвке, в связи с банкротством прежнего владельца, а ещё – по смешной причине: чтобы сбывать куда-то сыры из своей маленькой лечебной сыроварни.
После смены собственника сырное меню ресторана очень расширилось, но и базовое осталось. Женя вообще был консервативен, и никогда не рубил с плеча. Куда бы ни пришёл – а приходил он обычно руководителем, – везде сперва осматривался, вживался, изучал коллектив, тонкости, нюансы, и не спешил размахнуться административным топором: Совенко завещал рубить дрова, а не головы…
Женя-Минтай очень просил Тиму-Башкира по дружбе помочь в деле Була, которого одно время пытались посадить за педофилию и растление малолетних. Лишиться такой экзотики, как Бул, ресторан себе позволить не мог, а следствие выявило, что Бул – «добрый педофил».
Гигант со свирепыми глазами и топорщащейся во все стороны бородой внутри был полон нежности, и хотя тянулся к детям – не позволял себе насилия или обмана. Он набирал где-то на задворках реформ детей-бродяжек, собирая их по закуткам и теплотрассам, как умел – заботился о них, вёл с ними долгие разговоры на предмет «пробуждения чувственности». Но если ребёнок того или другого пола говорил «нет» – Бул не настаивал. И даже не вычитал за содержание: насильно мил не будешь…
Дети вокруг «огромного шотландца» это весьма ценили, и на следствии отчаянно защищали своего наставника. Они в один голос истерически кричали, что Бул невиновен, и его жестоко оклеветали злые завистники. Тогда следователь задавал мальчикам и девочкам омерзительно-инфантильные вопросы:
– Трогал ли он попочку?
– Теребил ли твою пипирку?
– Касался ли тебя языком?
В глазах детей-заступников уже не было прежней детской искренности, видно было (дети есть дети), что они темнят по конкретным вопросам, но, тем не менее, все твёрдо сказали «нет». Солгали или вправду Бул им только на волынке играл – Бог весть…
Что в этом случае делать – не знали ни в милиции, ни Тима-Башкир. Будь Бул погрубее, если не милиция, то уж Тима точно отрезал бы ему орудие преступления. Но что делать в данном случае – Тима-Башкир не знал. Это уравнение со многими неизвестными. Кажется, что дети-потерпевшие лгут, выгораживая Була. А вдруг только кажется? Вдруг ты настолько очерствел сердцем, что уже не способен понять бескорыстной заботы о детях-бродяжках? Опять же, если Бул – «добрый педофил», которого его воспитанники буквально боготворят, – будет ли им лучше на их теплотрассах при Буле в тюрьме?
Что вообще во всей этой трижды проклятой жизни лучше?
Пока серьёзные люди думали – Бул продолжал играть на шотландской волынке, заискивающе улыбаясь вершителям судеб, вроде Тимы-Башкира, бессильного решить нравственную дилемму «доброй педофилии». Гадость, но ни туда её, ни сюда…
Никто в мире не знал, что делать конкретно вот с этим Булом, не знали даже – наказать его или наградить?
– Специально для вас, Тимофей Владимирович, – раболепно кланялся Башкиру Бул с эстрадного возвышения, – звучит эта старинная песня…
И затянул подражая детским голосом довольно противныму фальцету кастрата, словно догадываясь, что собирался сделать Тима с его срамными отростками:
Белый шиповник, белый шиповник
Краше садовых роз,
Белую ветку юный садовник
Графской жене принес…
Тима-Башкир поморщился, как будто у него заболел зуб и посмотрел на виновато-прямого, сидящего в струнку и напуганного фешенебельностью этого местечка Крейзи. Мучила мысль, что этот несчастный увидит в нём покровителя Була… А что ещё он должен увидеть при такой беззастенчивой лести эстрадного мерзавца?
…Кто же мог знать,
Что старший садовник
Не любит чужих цветов? – изгалялся Бул, явно переврав исходный текст, если таковой имелся. Тима-Башкир понятия не имел, откуда взялась эта гаденькая музыкальная патока, но по логике вещей «вкуривал»: с точки зрения чистого разума всякий просто обязан понимать, что старшие садовники не любят чужих цветов. Вопрос глуп и отдаёт извращением…
…Для любви нe названа цена
Лишь только жизнь одна,
Жизнь одна, жизнь одна… – старался Бул до краснорожести вздутого, артритного лица старого выпивохи.
«Я учился на историческом, – думал Тима-Башкир, нервно оправляя итальянский стильный галстук. – Я воевал в Чечне, я редактировал газету… Как и почему это вот стало теперь моей жизнью?! Волынщик, про которого с гадливым ужасом думаешь, что он педофил? А потом с остаточной верой в людей – а вдруг он не педофил? Почему этот волынщик поёт мне о любви в тонах белого шиповника?! Как я вообще сюда попал, и что с нами всеми произошло?!».
Для Крейзи Тима заказал камберлендские сосиски особой спиральной формы, обложенные овощами-гриль, и теперь Крейзи голодными глазами иногда уходил туда, в мир пряно-перчёных вкусов, и хотя бы не пялился на Тиму неподвижно в упор, как разбуженный в полдень филин.
Жизненный выбор у Крейзи был очень небогат и незавиден. Так получилось, что Крейзи мог совершить заказное убийство, и получить за него более чем скромную сумму, с риском снова загреметь на зону уже навсегда: в случае разоблачения. Крейзи мог законопослушно отказаться, встав на путь исправления, как и положено освободившимся уголовникам, но тогда бы его самого убили: ведь он стал опасным свидетелем, когда ему предложили этот подряд. Сверх того, «откинувшемуся» Крейзи было некуда идти, совершенно независимо от его выбора. Даже если бы в адрес давно потерявшего имя и фамилию Крейзи никто не сделал бы нескромного предложения – ему негде было бы работать, нечем платить за квартиру, нечем жить и незачем дышать.
Закусывая шотландские свиные и сочащиеся туком колбаски дольками поджаренного в стиле патио болгарского перца, Крейзи вспоминал своё место отбытия, комнату на поселении, в которой жило двадцать пять человек.
Каждый день Крейзи вставал в 6 утра, шёл строем в столовую. Там давали примерно 6 столовых ложек овсяной каши на воде. Каша была такой липкой, что если перевернуть тарелку, она не падала! Хлеб был не белым и не чёрным, а каким-то серым. Разные работы, вроде разгрузки вагонов на сортировочной станции, а после смены – два часа свободного времени. Были и выходные – страшнее будней. Потому что вообще не знаешь, чего тебе делать в спёртом и скученном помещении среди людей, которых едва ли можно считать в полном смысле слова людьми. Холщовые штаны, номерок на груди, и тряпичная кепка – де-голлевка… И так долгих полных 8 лет...
Где бы ни сидел Крейзи – всюду он с изумлением обнаруживал, что советский ГУЛАГ неимоверно тесен для нового демократического призыва. Пореформенные сидельцы трамбуются в старые камеры и лагеря с плотностью бочковой сельди.
Он загремел как раз в тот год, когда привычный состав лагерных урок разбавлялся огромными массами тех, кого почти ласково называли говнюшата. То есть миллионами случайно вовлечённых в мелкий криминал жертв «массовых депрессий» ельцинизма.
Классический говнюшонок – тот, кто что-то крошечное спёр с бывшего своего предприятия перед увольнением или вскоре после. Завсегдатаи мест лишения свободы, урки, относились к толпам говнюшат двойственно. С одной стороны, те, лошки, выполняли трудовую норму за себя и за урок, которым работать западло. И тем трафили. С другой – немыслимый наплыв не нравился завсегдатаям из-за жилищного вопроса в «хатах». Теснота была невыносимой: тоталитарные места заключения явно не справлялись с демократической волной, открывшей путь за решётку миллионам новых сидельцев.
Нары ставили в четыре яруса, называли их «небоскрёбы» и «чикаго». В 90-х на сто тысяч жителей страны приходилось в среднем по 647 зэков, ежегодно заходивших на «чалку». Это на двадцать человек больше, чем в США, и почти на 150 больше, чем в сталинском СССР тридцатых годов.
На верхних этажах небоскрёбов ельцинского чикаго, лицом в побелку потолка, в смертной духоте спёртого до вязкости стоячего воздуха мёрли, задыхаясь, как мухи, – язвенники, астматики, сердечники и прочие аморально-нестойкие говнюшата.
В середине 90-х ФСИНу запретили оглашать цифры смертности, и с тех пор справки стали безлико-лаконичные: в прошлом году умерло в лагерях на 9,8% меньше, чем в позапрошлом. Или на 13,2% больше, чем за предыдущий период. Оно и верно: кто ж рыбу в сетях сейнера по головам считает?! Только тоннами…
«Абсолютных значений, сколько за год умерло или погибло заключённых, во ФСИН не предоставили» – обиженно строчили журналюги, ещё верившие в свободу слова...
Задыхался там и Крейзи. 8 лет. Как там Крейзи не умер – загадка природы. Но вид по итогам у него был совсем неживой. Крейзи стал безобразно худым и мосластым, серым, как его обеденные хлеба, с умершими глазами, жиденькие волосы и вислые чешские усы поседели неопрятным пегим крапом…
Когда Крейзи выпустили, то он попал в совершенно другую страну, как будто выпал с поселения за границу или вообще на другую планету. Всё стало иным: правила, принципы, дома, магазины, люди, отношения…
Старый знакомый по разбою, Химка, ставший модным Мегадэдом, выловил Крейзи прямо на дому. Застал корешка в убогой обстановке, пившего водку и закусывавшего кильками. Предложил коньяк и шпроты. А потом – чего стесняться – сразу перешёл к делу: мол, надо кончить супругу Иннокентия Львовича Марра. Надо это им обоим: Мегадэду для дела, а Крейзи – для денег. Хочет же Крейзи прямо как с куста залудить пять тыщ бакинских рублей? Вот ему и карты, а точнее, нож, в руки!
И Крейзи, у которого шпротина застряла в глотке, понял главное. Дело теперь уже не в деньгах. Мегадэд назвал имя. Тем самым сделал Крейзи свидетелем, с одной стороны, опасным, а с другой – какого никто искать не будет. О Крейзи за восемь лет все давно забыли. По идее, он и не должен был вернуться. Он как бы и не вернётся.
Именно потому Мегадэд так уверен в себе и спокоен. У Крейзи нет ни альтернативы, ни выхода. Откажется – и жить нечем, и не дадут.
И Крейзи согласился. А потом стал лихорадочно, дрожащими руками перебирать старые записные книжки, отыскивая телефон Тимы-Башкира и молясь всем богам, чтобы телефон не поменялся. Телефон-таки поменялся, но Крейзи с офисного приятным девичьим голосом продиктовали новый.
Тима-Башкир долго пытался вспомнить, кто такой Крейзи. Потом улыбнулся в трубку в ответ на сбивчивые и торопливые напоминания о полянах, пикниках, парке Лесоводов и тому подобной муре:
– А-а… Кажись, вспомнил! Ты где столько лет пропадал?!
И дело продолжилось камберлендскими колбасками за счёт принимающей стороны.
– Марр Иннокентий Львович… – объяснял теперь улыбчивый Башкир – крупный акционер «ЛадогиИнвест». – Мужику не повезло. У него последняя стадия рака. У него жена и малолетняя дочь. Если жену кончат до его смерти, которая неизбежна, как и у всех нас, – но у него гарантированно-скоро… то всё его наследство переходит к дочке… А это опекунство, понимаешь? Опекунство лет на двенадцать-тринадцать, до совершеннолетия, и надо искать тех, кто глядит в опекуны… Понимаешь?
Крейзи не понимал.
– А Мегадэд тут причём?
– А Мегадэд тут вообще не при чём, он скорее всего подрядчик или даже субподрядчик… Такие дела пропускаются через несколько фильтров. Кто-то заказывает Мегадэду, а тот, не будь дурак – вспомнил про старого паркового друга… Которому нужно заработать после «откидона»… Сам посуди, Мегадэд весь в шоколаде! Я не знаю, сколько он берёт, но, допустим, пятнашку. Пять тебе, десять себе, и он вообще не при делах! У него мотива нет, он с Марром вообще никак не вязан, а твой трёп – это только твой трёп, клевета рецидивиста. Согласись, в теории: ты же можешь на кого угодно сказать, на меня или на Йосю Кобзона…
Тима-Башкир грациозно отпил из каплевидного тонкостенного бокала глоток топазового, игравшего бликами света шотландского двухсолодого.
– А чё мне делать? – разнылся Крейзи, как в детском саду.
– Ну ты, как в рекламе, «всё правильно сделал». Тема-то интересная, вкусная! Берём эту Маруху, жену Марра, под свою опеку… Сами тряхнём Мегадэда, выйдем на заказчика… Ну, и входим акционерами в Ладогу-инвест! Вдове с такими активами всё равно ведь надо на кого-то опираться! Мегадэдов-то на свете полным-полно… Чего бы хорошего, а этого дерьма – мимо не плюнешь!
– А я? – скулил Крейзи.
– Понимаешь… – Тима-Башкир засмущался, отвёл глаза. – Я бы тебя сразу ввёл в «систему»… Но ты пойми, я такие вопросы не решаю… Это ж надо с Сухановым согласовать, перетереть, в добрый час, в хорошую минутку… Короче: сразу принять тебя не могу – я не вытрезвитель! Ну, понятно, пока испытательный срок… жить тебе надо…
Башкир полез во внутренний карман глянцевито-синего приталенного пиджака, извлёк бумажник крокодильей кожи. И, по-прежнему журясь, выложил несколько зелёных бумажек на голубой шёлк скатерти.
– Ну так тебе, на первое время… Штукет… Не, ну ты понимай, брат, я же не Мегадэд, у меня же все средства учётные… Уж сколько могу…
Тима-Башкир поднял глаза на Крейзи и увидел, что тот плачет.
Попытался схватить руку Тимы – поцеловать на сицилийский манер – своей сухой и заусенистой, как кожа рептилии, ручонкой. Башкир брезгливо и осуждающе отдёрнул пятерню.
На эстраде «добрый педофил» Бул затянул предпсалмия 16-го века, и музыка эта неповторимо пахла средневековьем, рыцарскими турнирами, бритыми тонзурами монашков… Всякий раз, когда Башкир оглядывался на Була, – тот ему кивал и скалился.
И снова точила мысль: как я сюда попал, что это за жизнь и почему всё так сложилось?! Можно защитить кандидатскую диссертацию на тему: «Бандитизм, как единственное средство борьбы с бандитизмом. По материалам 90-х».
* * *
В Москве, в центральном офисе «Биотеха» теперь уже всерьез казалось, будто все в холдинге сошли с ума. Валериана Петровича Шарова несла эта мутная волна. Дела живого не было. Цветущий и многокрасочный распад-разложение страны зиял язвами порока и запретных прежде удовольствий. Повсюду рассыпалось как из рога изобилия жемчужное ожерелье ресторанов, стриптизов, шоу, альтернативных театров, ларьков и магазинчиков экзотической торговли и сумасшедшего ассортимента услуг.
В этой новой жизни Шаров не находил себя. А точнее, злился, что жизнь сама его находит без его согласия. Его несло в волне кутежей-шабашей, все потеряло вокруг даже видимость смысла.
Ненормальная семейная жизнь – теперь уже и без простого человеческого общения – казалась шизофреническими видениями воспаленного мозга. Евы не было не только в постели – к этому Шаров привык – её не было вообще – ни на кухне, ни возле гардероба. Жена работала, жена щелкала на «куркуляторах» всякие дебиты и кредиты, а приползая без ног, жаловалась, что все хотят обжулить и обворовать, иные очень талантливо.
– Большие деньги идут, Валера… – говорила она, заваривая в час ночи крепчайший кофе. – Так что… В общем, или пан сейчас, или пропал…
Валера записался на приём к Совенко, но Виталий Терентьевич, казалось, помешался вперед других. И теперь тихо, слабоумно бубнил в своем роскошном огромном кабинете:
– Вот ты можешь видеть шарообразные зубы мозазавра глобиденса, питавшегося двустворчатыми моллюсками 100 миллионов лет назад…
Деятельного, рискового авантюриста Филина словно бы подменили – он таскал к себе на часовые аудиенции каких-то чокнутых палеонтологов вместо деловых партнеров. А Шаров всегда себя неуютно ощущал у шефа: человек крупный, плечистый, в этом кабинете он чувствовал себя каким-то карликом. Особенно когда сидишь вдвоём с Совенко, притулившись сбоку от длиннейшего стола совещаний с пустыми креслами, канцелярской циновкой перед каждым посадочным местом и круглыми пепельницами, выстроившимися в линию посреди столешницы…
– Так что ты хотел, Валера?
Чего он хотел! Да не слышать вот такую интонацию в вопросе «чего ты хотел»!
– Виталий Терентьевич, – вдруг бухнул Шаров со всей тяжестью неизжитой детской наивности, – а вы верите в сглаз?
Как ни странно, но Совенко не только не выгнал его, но и принял вопрос совершенно серьёзно.
– Понимаешь, Валера… Ты неправильно расставляешь акценты… Тёмные духи откликаются на зов тёмных людей, которые в них верят.
– А вот я, к примеру? Или наш Женя Ставридис в Питере?
– А что с Женей?
– Да ничего с Женей… В смысле, хорошего… Я для примера спросил…
– Ну, думаю так: тебе тёмные духи не откликнутся: ты же современный, образованный человек, и ты в них даже не веришь. С какой стати они будут тебе отзываться?
– Поставлю вопрос иначе: могут ли тёмные духи навредить современному, образованному человеку?
– Ну, как тебе сказать?.. – Совенко снова изображал бабушку, говорящую надвое, то ли издеваясь, то ли действительно став таким. – Если он под покровом светлых энергий, то не смогут.
– А если нет?
– Тогда смогут. Тьма не может противостоять свету, и рассеивается от любого его источника. Но свет требует энергии. Тьма же нетребовательна: она не требует ничего. Она возникает сама собой повсюду, в каком-то смысле нарушая закон сохранения вещества и энергии. Ты платишь за свет?
– Нерегулярно, но…
– Вот! Но мы же с тобой не платим за темноту! Темнота не требует ни проводов, ни рубильников, ни генераторов, ни топлива. Точно так же она не требует никакой логики, никакого разума, с помощью которого генераторы научились делать, а топливо разжигать…
– Я не просто так спрашиваю, Виталий Терентьевич! – пояснил Шаров, перестав, наконец, стеснятся источника своего странного интереса. – Я по линии безопасности, за которую отвечаю… Не знаю, смеяться или плакать... У нашего питерского филиала – тёрки с неким Колуновым, Мегадэдом… А про него есть информация… из серьёзных источников… что он с нечистой силой знается!
Выговорив такое, Шаров даже икнул от растерянности. Представил себе, как шеф его с позором выпроваживает вон за поведение, недостойное службы безопасности, и за сбор бабьих вздорных сплетен…
Вместо этого шеф глянул долго и пронзительно, словно мысленно взвешивая своего мускулистого и крепкого «охранителя»:
– А я знаю, Валер… Докладывают Ставридис, Башкиров… Да тут нет ничего странного, я бы и без них знал… Там, веришь ли, такая болотная, пещерная, первобытная чертовщина прёт… А по-другому и быть не может! Неужели ты думал, что умершие мозги миллионов людей останутся чистыми и стерильными без мыслей? Так не бывает, Валера, просто не бывает! Природа вообще не терпит пустоты. На мёртвых головах будут расти эфирные грибы, от них ведь не закроешься, эфир-то повсюду! Нет иммунитета, нет живой мысли – они прорастают в мозг, и впитывают астрал страданий и гамму геммы…
– Какой… геммы?
– Крови. Гемма – это кровь. А кровь – это жизнь. В Питере эфирным грибам очень много пищи. В других местах тоже, но в Питере особенно! Через то место нас Европа заразила венерическим путём своей мертвечиной… Эфирные грибы не растут только на живых мыслях, а таких мало, очень мало осталось… Ты Андерсена помнишь?
Валера кивнул, растерянно сглатывая загустевшую от безумия разговора слюну. Он почему-то подумал не про светлого сказочника, а про польского иудушку[34]. В современной ему «Федерастии» Ганса поминали редко, Владислава же славословили без стеснения и останову.
Совенко вернул его к Гансу-Христиану с детства памятными стихами:
Если долго в табакерке
Не держали табака,
Заведется в табакерке
Чёрт-те что, наверняка[35].
– Если у человека из головы пропало человеческое, там не случится пустоты. Там заводится нечто черное, мохнатое, звериное и инфернальное…
– Магия реальна, Виталий Терентьевич?! – растерянно спросил Шаров, подозревая, что его разыгрывают.
– Ну, как тебе ответить… Понимаешь, Валера, магию видит только маг. Что касается профанов-обывателей, замкнутых в своей слепоте, то они даже самых мощных проявлений магии или не видят в упор, или воспринимают как действие естества.
– То есть?!
– Ну, например, умерший от сглаза – утонул, убит молнией, наконец, инсульт, инфаркт… Это всегда можно свалить на естественный ход событий. И про многое так говорят простаки. Возьмём рождение ребёнка – это величайшее мистическое чудо, творение целой новой богоподобной вселенной, – а люди привыкли смотреть на это, как на обыденность… Как если бы из деталей двух старых тракторов собрали новый…
Помолчал, довесил с улыбкой:
– А вот тебе смешной пример, вроде бы мелкий, но заставляющий задуматься: жгучий перец и горчица выработали свою остроту, чтобы их не ели, а их именно за это и едят – чем тебе не мистика?
– Виталий Терентьевич… Мне по должности надо различать! А как я отличу нормальный инсульт от сглаза?
– Тем паче, что нормальных-то инсультов не бывает… – подловил его на слове чокнутый босс.
– И это тоже… – сдался Валера, поднимая обе ладони, как перед пистолетом.
– Никакого секрета тут нет… Просто, Валера, умные глаза нужны. Считывай иной ход времени, иной вес предмета. Если долгое коротко, а короткое долго, если великое мало, а малое велико, если невесомое стало неподъёмным, а тяжелейшее летает по воздуху пухом… значит, ты в чужой ворожбе, или сам её из себя испускаешь…
– Как газы? – схулиганничал Валера.
– Ну, примерно вроде того… Ты прав, романтизировать эти вещи ни в коем случае нельзя! Это всё зловоние, но и зловоние, увы, тоже часть реальности… Скорее сказать, благовония – человеческий вымысел… Чтобы ты, как говоришь «по должности» лучше понимал, объясню на примере языкознания! Вот, например, слово «немыслимое»: имеет два значения. Думаешь, просто так? Нет, брат, это неспроста! «Немыслимое» – буквально то, о чём не думают. Ну, сам посуди: не мыслят – вот оно и немыслимое.
– Я привык понимать слово по-другому… – сознался Шаров.
– Как и все, – с готовностью поддакнул Совенко. – Любой, кто говорит по-русски, знает и другое значение слова «немыслимое». Нечто невообразимо-мерзкое, настолько безобразное, что… что оно немыслимое!
– И что?
– И то. Задумайся: тут тебе и магия, и её очевидность. Люди не мыслят день, другой, многие и долго не мыслят – и из этого возникает немыслимое. Безобразное, как активная фаза процесса не-мышления. Другой пример двуединого слова-смысла. «История». История – то, что было. А ещё история – то, что рассказывают… Может ли та история, которую рассказывают, подменить ту, которая была на самом деле? А наоборот?
– Может, и что?
– А реальность при этом не изменится?
– Изменится…
– Ну так вот тебе и магия… Когда поймёшь, в каком смысле имеется история в выдуманных историях и что немыслимого в гнусном, ты основную суть чёрного магизма ухватишь за хвост!
* * *
Однажды, на горе «колыбели трёх революций», на «ея» улицах появился «мерседес» посольского класса, внутри которого расположилась целая комната переговоров, с креслами роскошной обивки, развёрнутыми друг к другу. Это была машина надёжная, бронированная, и в ней, в полумраке ароматизированного салона, Жигимонд Колунов чувствовал себя комфортнее всего. Подобно сычу, выходить на свет из своего мягкого и музыкального передвижного дупла он не любил, потому что, как ни крути, а чувствовал, что людей на свету от его оплавленной внешности передёргивает.
Мегадэд работал над собой. Он надевал на себя по утрам хайрастый парик, как у рок-звезды. Он думал, и не без оснований, что чем больше волос – тем меньше видно кожи. А кожа – не то, чем Колунов мог бы гордиться…
Он носил чёрный реглан, и шёлковый шейный платок на европейский манер. Носил джинсы. Если это и король преступного мира, – говорили знакомые с ним люди, – то явно какой-то питерский, неформал какой-то!
Совершенно не вяжется с представлениями о воре в законе, каким, впрочем, Мегадэд и не был, коли подходить к вопросам со старыми понятиями, а не по беспределу.
Если бы картину мира, сложившуюся в голове Жигимонда Колунова, в девственности советского криминала Химки, а в браке за европейским реформаторством ставшего Мегадэдом, кто-нибудь попытался бы описать человеческими словами, то получилось бы примерно следующее:
– Время людей кончилось – полагает Колунов. И не только хороших. Всяких людей – и глупых, и плохих, и никчёмных, и сволочных. Пришло время окончательной и запредельной нелюди…
Но в таком связном виде и так длинно он никогда не думал. Он скорее чувствовал это спинным мозгом-чуйкой, чем мог словами сформулировать.
Главная ошибка в описании внутреннего мира дегенерата – попытка изложить его поступки и мысли в привычном для нас связном мышлении, сцепляя причины и следствия.
На самом деле, мышление дегенерата – это не цепочка умозаключений. Это аморфная и асимметричная совокупность вспышек и затемнений, бессвязных рывков и патологически-случайных ассоциаций.
Её правильнее всего было бы описывать множеством междометий, посреди которых неизвестно откуда всплывают и неизвестно куда тонут короткие бессвязные вскрики, фразы, слова-осколки, образы-призраки.
Мышление дегенерата – нечто из ниоткуда, ведущее в никуда. Его метания по жизни потому и непредсказуемы, что вызваны замыканиями в сбоящем и распадающемся сознании, которое искрит случайными гибридами мыслеобразов, сложенных из осколков воспоминаний.
Нельзя построить связного монолога или диалога, если речь идёт о сумрачных лабиринтах дегенеративного мышления. Его можно видеть, даже общаться с ним, поневоле приписывая его «загадочным» поступкам какую-то свою логику. А в его гортанные возгласы влагая «от автора» какой-то логический смысл. И, конечно, ошибёшься с этой реконструкцией – потому что в принципе нельзя войти в мысли дегенерата, самому не соскочив с ума.
Жигимонд Колунов, Мегадэд, никогда не говорил, что время людей кончилось. И не думал этого ничем, кроме опалённой шкуры. Время людей кончилось, но это не мысли Колунова, а, скорее он сам, как таковой, как факт. Река ведь не знает, что она река – это люди её так называют. И медведь не знает, что он медведь – это зоологи про него придумали.
Есть искусственные конструкции, которые создают люди, – у таких имеется схема и чертёж. Их выдумывают. Или, столкнувшись с ними, задним числом понимают замысел их выдумщиков. Но есть в жизни и нечто, выпирающее в отсутствии проекта и замысла.
Это некие грибы или мох, плесень или плотоядные цветы, прорастающие с той стороны реальности, из потустороннего мрака. Саму себя эта живность не осознаёт, как не осознаёт лишайник – с какой стороны стены он вылез. Нечто просачивается через поры и трещины неплотной грани, отделяющей подлунное пространство от инфернальной сернистой мглы непостижимых рассудку «дополнительных» измерений.
Когда эту флору и фауну иных миров видит человек – он, растленный аналитическими приёмами своего образования, пытается отнести их к известной ему земной классификации. Определить класс и вид, род и семейство таинственных фиолетовых «мхов» – занося их в каталог родственных, как ему кажется, bryophyta[36].
Когда такой человек осмысляет 90-е годы ХХ века – он тоже, с тем же слабоумием мнимого всезнайства, оперирует понятиями «уголовщина», «буржуазия», «революция», «демократия», «капитализм», «первоначальное накопление»…
Но как фиолетовые «мхи» иных миров сходны с земными мхами лишь в иллюзорном преломлении подобия, так и 90-е годы ХХ века нельзя понять через что-то человеческое, будь то уголовный кодекс или конституционная реформа, человеческие заблуждения или человеческая алчность. Ибо всё, содержащее в себе эпитет «человеческое», в том числе и порочное, – уже одним эпитетом органически чуждо 90-м года ХХ века.
Законы бесовского мира настолько иные, что беса понять нельзя. Он воплощение зыбкого и беспричинного безумия, его разрушительные адские метания лишены постижимых мотивов, земных соблазнов, всего того, чем объясняют аналитики человеческие преступления. У бесов время меняется с пространством, начало с концом, следствие становится причиной, а вся цепочка невероятно-изощрённых хитростей начинается и заканчивается чем-то близким к состоянию наркотического «прикола».
Нам, воспитанным в рациональности, всё время кажется, что бесу чего-то от нас нужно: то ли деньги отнять, то ли душу нашу выкупить, то ли пить нашу боль, то ли насладиться пожаром Трои… Но разве есть цель у смерча-торнадо, проносящегося чёрным месивом ветров и предметом над городом? Разве разрушения и жертвы – причина или цель урагана? Что было нужно Везувию от жителей Помпеи, за что им мстил – или наоборот выражал свою близость – вулкан?
Скажут: стихия безмозгла, бес же имеет и ум, и личность. И будут правы. Но и ум, и личность беса сформировались в инобытии, а потому неотличимы для нас от ярости безмозглой стихии.
Матерный язык, в котором крайняя степень негодования сливается до неразличимости с крайней степенью одобрения, и обе – с крайней степенью недоумения, может дать нам какое-то представление о языках бесовских, но лишь смутное и отдалённое.
* * *
Перед тем, как ехать на деловую встречу, в те годы именуемую «стрелкой», Жигимонд-Мегадэд заскочил в египетские интерьеры особняка, в котором поселил Джазиру. Здесь было глухо, как в застенке, царили два цвета: песочный – пустыни, и коричневый – предельного пустынного загара.
Вдоль стен в полумраке мерещились напрягшиеся для прыжка обсидиановые львы, и пламя тёмных оттенков плясало в ладонных чашах восточных светильников. Массивные золочёные колонны уходили в высоту, к лишь угадываемым, высоким потолкам сумрака. Колонны украшены в духе солнцепоклонников: глазастыми и рукастыми дисками Ра.
Мозаика пола глянцевито, с бликом, с отливом отражала эфиопские чёрно-белые охотничьи мотивы, а сама Джазира сидела на огромном полукруглом полосатом диване, заваленном полосатыми же подушками, простёганными серебристым шнуром. Диван расцветкой и клиновидными формами напоминал Сфинкса. Здесь старуха-сосуд иногда ходила под себя – что предусматривало особое строение дивана, имевшего по центру алюминиевую сливную воронку. Мерзко – но в целом игра стоила свеч.
– Ты с ним не дрейфь! – посоветовал Пиир, говоривший в этот раз не старушечьим, а собственным мужским голосом. – Богатейший человек России интересен тем, что он, во-первых, не богатейший, а во-вторых, не России, и в третьих – не человек.
– А кто он? – удивился Колунов, подняв глаза к богато золочёному фризу, обрамлявшему потолок. Бесценный лемносский отделочный мрамор складывался там в замысловатые луксорские зубчатые орнаменты…
– Да так, финансовый лейтенант одного очень крупного американского банкира…
– А тот чей лейтенант? – поинтересовался Жигимонд, уже понимающий принцип рукоположения в инфернальных иерархиях большого бизнеса.
– А тебе прям надо знать? Меньше знаешь, Жигимонд, крепче спишь! Глубоко эта ниточка уходит. И тебе она пока ни к чему… Лучше делай, как я советовал, и будешь в шоколаде…
IV. НОЧНЫЕ ХИЩНИКИ
Он не был человеком, этот Микаэль Крохоборский, о котором зашла речь, по крайней мере, не совсем был человеком. По бумагам он проходил как владелец нефтяной компании УГЛОС. Злые языки про неё говорили, что вначале, на дрожжах хулиганского задора молодых приватизаторов, это было сокращение от «Уголовная Сила». Сократили – и хихикали: никто не догадается!
– А давай попробуем, Ледька? – скалился Мика давным-давно, в иной эпохе. – Вдруг прокатит? Ну, чем мы рискуем? Или поможет, или… ну, или посмеёмся…
Есть в бизнес-кругах такое выражение, которое наверняка многие слышали: «бросить дерьмо на вентилятор». Казалось бы, шутка, прикол без особого смысла. Вообразили картинку – и смешно: вентилятор дерьмо по всей комнате разбрасывает…
Однако кроличья нора, как всегда, глубже, чем кажется на входе. Древний магический приём – опыление аудитории собственным прахом. Считается, что люди, вдыхающие микроскопические частички чьего-то праха, вместе с ними вдыхают внутрь и волю, и покорность желаниям этого человека… Но откуда же взять живому собственный прах?
Жуликоватый комсомольский вожак, пламенный КВНщик, Мика Крохоборский однажды вычитал «по приколу», что для этого имеется у человека «другое тело». Это совокупность отстриженных ногтей, отрезанных волос, осыпавшейся перхоти, а кроме того, извинимся за грубое слово, – мочи и кала. Всех тех веществ, которые побывали тобой, но потом безболезненно отделены от тебя. Вплоть до крови, сданной на анализ: ведь кровь в пробирке, как и ссаньё в баночке, – одновременно и ты, и не ты! Выводы о твоём здоровье колдуны в белых халатах делают именно по ним, понимая их связь с тобой. Но ты же не станешь беспокоиться, как о себе, любимом, – об отделившейся моче!
Если «другое тело» тщательно собирать, а не расточать, как делают обычные люди, если специальным образом кремировать, то получится легчайшая праховая пыльца. Вот её-то ведьмаки и «бросают на вентилятор», то есть распыляют в незаметной концентрации в той комнате, где им нужно продавить важное решение. И подавить волю несогласных…
А вы думали – это всё хиханьки да хаханьки? Верно говорят: в каждой шутке есть доля шутки. А остальное в шутке – совсем не смешно.
Что же действует? Сам ли опылительный прах плоти колдуна? Или же его вера в чудодейственную силу этого праха? Или же ни то, ни другое, а бесы, которых процедура вызывает, заманивает, и для которых любой ритуал призыва – лишь пригласительный билет, а потому и подробности ритуала безразличны?
Что-то да действует – убедились Мика и Ледя, когда на удивление легко, после «дерьма на вентилятор», продавили у акционеров, среди которых были и старики – хулиганское название для компании УГЛОС и особые себе, комсомольским выкормышам, полномочия в управлении ею.
И хохотали, хохотали, хохотали, как обдолбавшиеся нарики – какими, с поправкой на экзотику употребляемых веществ, в сущности, и были…
Те времена давно прошли. Микаэль Крохоборский и его заместитель Ледонит Вазелин давно продали или, скорее, проиграли в азартной игре человеческие души, превратились в биороботов, управляемых с неведомого, но очевидного, если смотреть на их противоестественные ужимки, пульта.
Как пелось в одной, не особо умной советской песне:
Нити параллелей
Землю опутали…
Всё так – только не параллели они, а параллельные сущности. И не нити у них – а прочные цепи, в аду кованные…
Крохоборский при близком знакомстве, когда он рядом, – навевал вполне определённые ассоциации. Он казался жёлтым сальным угрём с чёрной головкой, который выдавили из жирной кожи на лице грязнули. Сказывались не только жёлто-чёрные оттенки, в которых природа выразила внешность Микаэля Парисовича, но и неприятная тонкость его черт, вертлявое гибкое гримасничание…
И его манера выгибаться и ломаться, бабски оттягивая одной рукой пальцы на другой, встряхивая женственными ресницами злых и мёртвых, как стекляшки у таксидермиста, глаз, которые он кокетливо закатывал, – всё кричало, что перед вами не человек, а гнойный сгусток, выдавленный перед зеркалом. И в каком-то жутком зазеркалье, подменной сущностью, подменивший того, кто его выдавил…
Под стать Крохоборскому был и другой хозяин УГЛОСа – Ледонит Вазелин. Его уродливая голова-редька, патологией внутриутробного развития распёртая сверху, к кошачьему подбородку была словно бы топором стёсана. Там размещался вечно слюнявый, склизкий, как маринованный гриб, рот, обсыпанный темноточием – итогом бритья иссиня-чёрной сефардийской щетины.
Одного взгляда на эту парочку с содомьим козьим отливом в маслянистых взглядах хватало, чтобы понять: нефть страны в руках конченных и зловещих выродков. И не было в тысячелетней имперской истории падения ниже, позора горше – чем власть в руках такой вот хитровыгнутой мрази…
– Парнокопытные… – говорили знающие люди про Крохоборского и Вазелина.
– Не хочу иметь дела с Крохоборским! – недавно, но уже, казалось, давно, капризничал Мегадэд. – Он пидор гнойный…
– Ну, а как ты хочешь без содомии поиграть с тантрической магией? – толерантно удивился джинн в Джазире посреди полумрака фараоновых интерьеров.
– Да я не хочу играть с тантрической… – начал было Мегадэд, но Пиир пресёк «блатные» предрассудки:
– А играть с магией, Жига, никто не хочет, и ни с какой! Тьма – штука стрёмная… Ну, так живи на свету: нет тьмы – нет тайны. Нет тайны – нет и превосходства. Вкурил, чертилло? Это на кулачках побеждает самый быковый. А в жизни больше превосходства у того, у кого больше тёмных тайн…
Они помолчали, и только пламя на плоских тарелках декоративных газовых светильников, стилизованных под древность, шипело змеиным газовым выдохом…
– Никто не хочет играть с магией, – продолжил Пиир, дождавшись деликатно, пока безумная Джазира, в которой он квартировал, справит надобность в специальную латунную лунку под ней. – Все только выигрывать хотят! Ты мнишь себя большим баобабом, а ты пока так, подлесок… Без компании УГЛОС ты деревенский маляр в Союзе художников…
– А они типа… эта… тантрические колдуны?
– Можно и так сказать. В основе тантрической магии, – объяснил Жигимонду Пиир, уже наблатыкавшийся в городских условиях модными словечками нового века, – подмена разумных удовольствий чувственно-сексуальными наслаждениями.
Джинн русел и дипломировался прямо на глазах, обращая себя в полноценного духа мегаполиса:
– Грубо говоря, когда ты забрал у человека жильё, работу, образование, гарантии, и вообще всё будущее, а взамен дал ему набор порнографических открыток… Так-то ему было бы плохо, а в тантризме ему хорошо, сидит, слабоумно радуется жизни …
Когда-то – и ведь недавно! – Пииру авто казалось «шайтан-арбой», а телевизор «шайтан-ящиком». Теперь же, с его обновлённым словарным запасом – хоть статьи пиши в модные журналы! Бесы, надо отдать им должное, живут долго, а учатся быстро…
* * *
Микаэль Крохоборский в строгом офисном интерьере «переговорной площадки», безликом, как и их пересечение, старался молчать. Это не только опасение по поводу возможной прослушки, но и житейская опытность бывшего комсомольского очковтирателя-горлана-главаря.
Молчи – и люди тебе всё скажут. Если они умны, то сами догадаются, чего от них хотят. А если глупы – то не догадаются, конечно, да и не надо! Зачем глупым людям знать твои потайные мысляки́?
Крохоборский, и весь УГЛОС в его лице, сказал, в сущности, с самого начала переговоров только три слова:
– Знаете, кто это?
И показал фотографию градоначальника далёкого северного городка Уркаганска, Славы Пятакова.
Жигимонд Колунов, человек, за тёмными очками которого начиналось сразу же запечённое, как в духовке, неприятно-волокнистое мясо, показал своё знание народной присказкой:
Что не делает Пятак,
Всё он делает не так…
Народишко сложил эту прибаутку в незапамятные времена во осуждение наймитов. Что делают за деньги, то делают спустя рукава. Но у «топ-менеджеров» УГЛОСа прибаутка, так сказать, персонифицировалась. Потому что им не нравился ни пятак вообще, как монета, а конкретно мэр Слава Пятаков.
Кратко говоря, он мешал им работать в Уркаганске. Налоги с них вымогал – которые они, понятное дело, как и все в новой России, не платили. И даже оскорблялись нескромным предложением их заплатить.
Так что они между собой про Пятакова так шутили – в узком кругу. А вот откуда узнал про это Мегадэд Питерский? Видимо, не зря докладывала референтура – человек он знающий, осведомленный…
Крохоборский принял это к сведению, и молчал дальше.
– На любой «скачке», – говорил Жигимонд за обоих, – всегда есть «мадам шухерия», что исполнитель сдаст заказчика… Но у людей башковитых, Микаэль Парисович, заказчика «скачка» сдать невозможно. А почему?
Крохоборский молчал, вращая своими выразительно-женскими томными белками гейши с отливом слоновой кости.
– А потому, что исполнитель про себя думает, что он сам заказчик. Понимаете? И тогда хоть пытка, хоть сыворотка правды, хоть детектор лжи – всё бесполезно: исполнитель чисто сердечно (Жига произносил эти слова с паузой, раздельно) убеждён искренне, что он сам придумал «скачок». И никакого заказчика, кроме себя, не знает… Понимаете, Микаэль Парисович? Не то, что он покрывает заказчика, или забыл, или недопонял сперва… А он сам про себя считает, что это была, мля, его инициативка…
Мегадэд понимал, что Крохоборскому нужно завалить мэра Пятакова. И понимал, что нужно сделать это руками «левых», не в политическом смысле, а «в натуре, левых» – максимально удалённых от компании УГЛОС чертей. Крохоборский не хотел использовать своих киллеров. Они – «близко к мозгу». По ним – выйдут на топ-менеджмент. Он задумал пригласить гастролёра с чистой в этом деле «кредитной историей». Ну и профессионала, конечно, чтобы сделал чисто.
А странный окурок жизни – забычкованный, как сигарета в пепельницу, врачами в больничке Жигимонд Колунов, – «лечил» его какими-то обобщалками:
– Вам, конечно, интересно узнать – как такое может быть?
Крохоборский кивнул, но снова молча.
Мегадэд пододвинул к нему по гладкой тёмной столешнице идеального скольжения листок бумаги. Микаэль Парисович заглянул в каракули, писанные пачкающей буквы бахромой перьевой ручкой, и с нарастающим изумлением узнал почерк своего заместителя Ледонита Вазелина.
После первого шока понял, что перед ним – подделка. Подделка мастерская, гравийная, Крохоборскому ли не знать почерк партнёра? Сымитирован он, что и говорить, молекулярно…
Якобы Вазелин написал донос на Крохоборского. Донос, начинавшийся привычным агентурным заголовоком «Сообщение». Как пишут осведомители… Но, вчитываясь, Крохоборский криво усмехнулся: писана-то явная ахинея! Ничего такого, о чём писал Вазелин, – на самом деле и близко не творилось хозяином УГЛОСа!
– У меня есть грехи, – соизволил, наконец, заговорить Крохоборский. – Но совсем не эти. Поняли? Совсем не эти!
– Естественно! – пожал плечами Мегадэд. – Я же не знаю ваших дел! И потому подставил первое, что пришло в голову…
– Так вы хвастаетесь уровнем ваших гравёров и графологов! – засмеялся, оскалив неприятно-плоские, почти сросшиеся друг с другом, жёлтые зубы, Крохоборский. – Нам нужны услуги иного рода…
– Посмотрите ещё раз на листочек, – предложил нефтяному барону Мегадэд.
– Я внимательно прочитал этот бред, и…
– А вы ещё раз гляньте!
Крохоборский лениво глянул вниз, перед собой, и теперь испугался по-настоящему. Перед ним лежал совершенно белый лист бумаги. На листке никто ничего не писал. Ни перьевой ручкой, ни шариковой. Ни Ледонит Вазелин, ни факсоимитатор за него…
От изумления Микаэль Парисович даже перевернул бумагу, посмотрел на другой стороне. Там тоже чисто! Подменили? Но когда?! Ведь он, по привычке дельца, пока говорил с Колуновым, документик прижимал к столу ладонью!
– Вот как-то так… – засмеялась в лицо богатейшему человеку в ЭрЭфии жжёная образина-рубец. Сняла свои огромные непроницаемые тёмные заслонки, и выглянули рыбьи, без ресниц и даже век, в неровных, словно мышами подгрызенных кружках, бесцветные глаза.
– Вы молчите, и я одобряю вашу тактику молчания! – поправил техасский галстук-шнурок Мегадэд. – Говорить буду я. Мне так и привычнее – когда только я говорю…
И приосанился, говнюк!
– Вот смотрите: есть терпилы, у которых грохнули сына… Есть терпилы, у которых надрали дочь… Брата, может быть, сестру… Ну, много там, сами понимаете, разных таких, жистянкой отфаршмаченных… У них, в натуре, мозги разные… Кто-то хорошо держится, а кто-то совсем уехал головой в страну Ку-ку… Со вторыми, конечно, легче работать, когда их горе на сквозняк пробило… Они податливые, как глина… Так вот, Микаэль Парисович, их подтолкнуть надо! Внушить им, что их доченьку, единственную, ненаглядную, любимую, изнасиловал и задушил в порту ни кто иной, как господин Пятак…
– Что-о?!
– Вот все так сперва реагируют! Казалось бы, ему нахрена, он в другом городе тыкается, и у него, к примеру, алибняк железо! Но это всё катит для мусоров, судков, прокуратур-макулатур… А для психа, который твёрдо знает, что… И не просто знает, а, допустим, своими глазами видел!
– Своими… глазами?!
– Ну, как он это своими глазами увидит – уже наша забота, Микаэль Парисович, шизоиды – наш профиль… Ну, а когда этот человечек совместит в головёшечке у себя смерть близкого и рожу Пятака… Да кого угодно! Я Пятака для примера беру, надо – могу в ложную память Муслимку Магомаева подставить… Тогда такому человечку остаётся только подкинуть винтилу с «оптикой», да адресок подсказать…
– Дилетанта легко возьмут…
– Потом – да. И что? Его, допустим, срисуют, и спросят, зачем он это сделал… А он больной человек, он им по ушам наездит, что за доченьку мстил… Они, конечно, не поверят, станут его по-разному прессовать… Может быть, он и сломается, скорее всего сломается, но что он им может рассказать?! Опять всё то же самое, но только со слезами и с юшкой из носу: про дочку да про обидчика… Его в итоге может даже и не посадят… Его, может быть, в дурку упакуют по итогам-то… А вам – полнейший профит! Заказчика в деле не было. Юридически не было. По факту не было. Ващще не было! Вот в этом пространстве и в этом, земном, времени, заказчика не было. А то, что он из какого-то другого измерения клюнул по темечку, – к делу, извиняйте, не пришьёшь…
Колунов жутко осклабился тем ростбифом, который у него остался от когда-то пухлых мальчишечьих губ, обнажив чёрную широкую щербину между плоских широких резцов, подобную замочной скважине в преисподнюю. Взял из вазы апельсин, стал небрежно зачищать, будто не с «самоим» Крохоборским ведёт переговоры, а в дружеском кругу проводит ланч.
– Джиннов да шайтанов, – щерясто хихикал, – наше правосудие ещё призвать к ответу не умеет…
Так же молча Крохоборский выволок из-под ноги сокрытый столом кейс. Выставил и открыл. Кейс долларами полнился…
– Аванс? – поинтересовался Мегадэд, уже вполне освоившийся говорить на «стрелке» за двоих.
Крохоборский кивнул. Снова молча.
Через некоторое время в далёком Уркаганске, где располагалась штаб-квартира компании УГЛОС, был целым градом пуль изрешечен мэр Пятаков…
* * *
Возле городского Дворца Спорта, где теперь суетилась безразмерно-раскидистая цветастая барахолка, была неплохая точка обзора, откуда Мегадэд рассматривал толпящиеся, высовывавшиеся друг из-за друга кварталы. Он учился видеть. И уже начинал видеть: в холодном воздухе закручивались, развеивались и сталкивались тёмные сущности, которые обычный взгляд примет за дымы или пары большого мегаполиса…
Они свивались в газообразные бесформенные спирали полупрозрачной зыбкой серости – из труб, из городских дымоходов на крышах, иногда просто из окон, из форточек, – маскируясь под выхлопы или дрожь вырывающихся потоков тёплого воздуха. Но это – лишь мимикрия зыбких, бесформенных, полупрозрачных сгустков, их «отмазон» для скептика.
На самом-то деле – Колунов уже почти научился видеть, – это ненависть и страх, боль и отчаяние, это овальные следы, которые Смерть со скрипом оставляет в разношенном оттепелью снегу-рохле.
Это дым сгорающего бытия, которое для смертопоклонников, конечно же, и само по себе только случайный зыбкий дым, временное и искажённое состояние их абсолютной идеи: вечной мертвечины небытия.
Давным-давно, ещё в детстве попалась в руки Жигимонда богато иллюстрированная книжка какого-то В.Совенко, палеонтолога, наверное. Писал этот палеонтолог бойко, в мозги впечатывая:
«…Пиршества звероящеров были жуткими: непроглядная ночь, камыши, мертвое тело, рычащая и хлюпающая жадная возня большой колченогой стаи… Иногда звероящеры пожирали не только падаль, но и своих незадачливых собратьев – если ссорились из-за кусков убитого…».
Что тут скажешь? Кто не видел – посмотрите воочию!
Теперь эти пиршества в точности копировали над городом призраки звероящеров, их астральные проекции, жравшие в толчее обезумевшее и беззащитное население, а часто и друг друга.
В сущности, все пресловутые события, смывавшие страну в никуда, в клоаку, как в унитазе, – и были пиршеством астральных звероящеров…
Зло никогда не бывает единым: оно повизгивает и толкается боками, впивается в себе подобное зло саблезубыми клыками, рвёт и терзает то падаль, то падальщика…
Жигимонд Колунов впервые встретился с чёрными тенями ещё в «волчьей» банде на трассе. Но там – шапочно, издалека… Теперь, оплавленный бензиновыми сполохами до половины себя, он приближался к ним – или они к нему, – из полуночного видения превращаясь в бытовую подробность.
В университетах Жига не тёрся, однако прошёл достаточно сложную и требовательную «школу жизни», чтобы понять: в том серном угаре, который смерчеобразным хоботом впивается в темечки бешено закручивающейся мглой и пропитывает людей насквозь, нет ничего человеческого.
Это не теория: колуновы на теорию неспособны. Это трясущееся, как мокрота, внутри бессловесное ощущение Жиги в сумрачном «египетском» зале, где высокие своды уходили вверх вогнутыми барханами темного монолита. Нечто, помогая твоему низу, снизу овладевает тобой; в нём чуешь что-то от зверя, и что-то от бездушного автомата. Этим мгла 90-х напоминала вирус, про который учёные тоже спорят: то ли это примитивнейший из организмов, то ли микроскопический самовоспроизводящийся механизм иномирья…
Бывшему Химке, умевшему уксусом сбивать ментовских собак со следа, – при всей его закалке слоновьими дозами инфернальной потусторонности всё равно было не по себе в «фараоновой» зале приёмов, с глазу на глаз подле Пиира, червём-паразитом подселившимся в старушечье тело…
Мегадэд отводил глаза, стараясь не смотреть: на журнальном столике стояли блюдо, прикрытое окровавленной тканью, и стакан рубинового густого напитка в витом хрустальном стакане. По размерам блюда и виду пойла Жигимонд догадывался, что они такое…
– Ты можешь мне сказать, кто убил Кургузого? – поинтересовался Мегадэд у Пиира, страшного, но нужного. И чем более страшившего, тем более нуждаемого.
– Забудь о нём… – посоветовала Джазира, переходя с мужского баритона на старушечий фальцет.
В жаркой зале Мегадэду стало холодно, потому что периферийным зрением, как ни косил он глаз в обратный угол, – под тканью разглядел остатки брашна на блюде: младенческую ручку с бисером крошечных ноготков, выглядывающую из-под покрова…
Посоветовал себе: «сгинь, пропади!» – и Джазира как будто услышала этот безмолвный крик: поправила покрывало, чтоб ничего не выглядывало…
– Но нам Кургузый нужен был! – попробовал воззвать к демонической солидарности Колунов, уже привыкший считать себя хозяином города. – Он в наших раскладах важное звено!
– Забудь о нём… Там сильно делано… Отслонись и удались… Кургузого я тебе заменю, таких Кургузых отары гуляют… Туда не суйся, там магия английская, механическая, а не моя, старинная, деревенская…
– Что уж ты так о себе? – не оценил скромности покровителя Мегадэд.
– А ты вспомни, кто кого покорил: Англия Азию или Азия Англию? – посоветовал неучу Пиир.
– Ну, нынче, по ходу, Азия отыгрывает…
– Вот и мы с тобой, придёт время, отыграем! – говорил Пиир, сладострастно отделившись от постыдного старушечьего тела, витая в луксорской зале голосом без плоти, подобно тому, как люди дома, вне чужих глаз, – ходят в трусах или совсем голые. И Жигимонд краем глаза, «крайней бесплотью» замечал, как сдвигаются вокруг него эфиопские охотничьи сценки с грациозно-тонкими шоколадными копьеносцами, как смердит с мраморных стен меж плоскими светильниками собачье дыхание псоголовых египетских божков…
Здесь, в тайных застенках полутьмы, разбавленной пламенем, когда Пиир покидал своё гнездовище в старухе, двухмерные мозаики древневосточного мира обретали выпуклость и движение…
– Обопрись на УГЛОС… – поучал витающий в тяжёлом и смрадном неподвижном воздухе особняка Пиир, и от его голоса, единственного ветра в этом тупике роскоши и мрака, пламя в ладонях нефритовых тарелок отклонялось к стенам. – На нефть обопрись, подтяни их поближе – тогда и я заговорю по-иному!
– Чего нам на нефть опираться, когда забрать можем? – сварливо поинтересовался Колунов, чтобы себя, мурашками разбежавшегося, «ссыкливым» не считать.
– Не отнимай, прибавляй! Сила у них большая, а с нашей ещё больше будет… А главное, от Крохоборского и Вазелина порошок нам нужен, костяной кокс… Такая дурь особая…
– Мы с тобой коксом ширнёмся?! – не поверил своим ушам Жига.
– Мы – нет. Прибережём для исполнителей. У костяного кокса есть одна особенность: кто на нём сидит, тот после смерти очень быстро разлагается в слизь…
– И чего это нам даст?
– По твоим заваленным «быкам» никто концов не найдёт!
* * *
Чем очевиднее сходил с ума Жимигмонд Мегадэд, тем незавиднее становилось положение его правых и левых рук, вроде Тайваня или Аяза. Когда Колунов создал фабрику киллеров, Тайвань понял, что бывший кореш не в себе, и надо валить. Но куда и как? Когда по заказу из американского консульства, за баксы, Колунов выполнил заказ на божьего одуванчика, профессора физики, только за то, что тот считался большим знатоком физики, американцы же не хотели, чтобы в России знали физику, – Тайвань стал думать о бегстве уже панически и истерически.
– Бывает, что крысы бегут с корабля… – как-то предупредил Тайваня пахан. – Но не в открытом же море!
Откуда знал? Откуда-то он знал. Очень много. Почти всё.
– Кто людьми в реалке правит? – спрашивал он риторически. – Тот, от кого их жизнь зависит. А от кого больше всего их жизнь зависит? От того, в чьих руках их смерть… Понял, узкоглазый? Я, я в стране настоящий хозяин – все эти клоуны, с президента начиная, – ширма моя, маскировочная сетка!
Тайвань в простоте своей уходящей натуры, чистой, без чертовщины, криминальности хотел замочить бывшего друга Колунова по той же самой причине, по какой и боялся его мочить.
– Это уже не Жигимонд. И не Колунов, – объяснял он по старой дружбе такому же «попаданцу» Аязу. – И даже не Мегадэд. Это всё больше и больше, всё чаще и чаще – «уважаемый Хужэ».
…В самых сухих и мёртвых пустотах великой пустыни Гоби, в окрестностях Кашгара, за серокаменными дувалами хребтов Кульджи, прилепившихся в скалам, подобных осиным гнёздам, кишлаках Тянь-Шаня, в бесконечных камышовых отмелях великих предмонгольских озёр многие слышали эту легенду. Её, казалось, выдохнуло из себя отчаяние необжитых и неуютных просторов глубокой Азии, легенду о «досточтимом Хужэ», «почтенном Хужэ», «уважаемом Хужэ».
Во многих тюркских языках «хужа» – это «хозяин», «господин».
В сказках номадов «почтенный Хужэ» проникает в батыров, когда они купаются в колдовском озере, в котором древние шаманы топили кости принесённых демонам на кострах всесожжений человеческих жертв. Юркая и скользкая многоножка, умеющая плавать подобно рыбе, и изгибаться подобно змее, проникает беспечному джигиту в ухо или в нос, иногда, извинимся за выражение, – в задний проход.
Поселившись в человеке «уважаемый Хужэ» питается им, как внутренний паразит, но при этом выделяет таинственный «сок всеведения», нечто, позволяющее человеку видеть мысли окружающих людей, тайную подоплёку вещей и событий.
По этой причине Хужэ и стали звать «уважаемым»: есть слуховой аппарат, помогающий глухому расслышать звуки. А мерзкая многоножка – «духовой аппарат», помогающий расслышать уже не звуки, а думы и замыслы.
Многие батыры, сперва проникнутые омерзением и брезгливостью к проникшей в них членистоногой твари, постепенно привыкали к ней, и начинали наслаждаться ею, как гашишем или легендарной древней хомой-саомой. Выделения многоножки расширяют сознание – говорят её поклонники.
Муллы их ругательски ругают. Муллы говорят: каким Аллах создал человека, таким и создал. Нельзя расширить твоё, дурак, сознание, как нельзя твоё тело растянуть на версту! А если тебе кажется, что твоё сознание расширилось, – так это уж не ты, а шайтан тобой притворяется!
Когда Тайвань рассказал Аязу про «уважаемого Хужэ», Аяз вспомнил, что в родном кишлаке именно так мулла и говорил. Тайвань же про мулл ничего не знал, потому что кореец. А про Почтенного Хужэ слышал – потому что азиат.
Оба – и Тайвань и Аяз, до роковой черты думали, что это бабьи байки. Но однажды Жигимонд Колунов сказал всё более сторонящемуся от него в смутном страхе Тайваню дьявольски знакомые слова:
– А не хочешь, в натуре, расширить сознание?
При таком предложении кто о чём подумает, европеец – скорее всего про наркоту. Тайвань же – вспомнил сказки детства. Уважаемого Хужэ. И Тайвань оказался ближе к правде, чем воображаемый европеец.
Полный корефанской откровенности, Жигимонд извлёк из кармана плоскую, восточного декора шкатулку, расписанную орхоно-енисейскими рунными письменами, бытовавшими в тёмных глубинах Азии до прихода туда арабской графики. В коробочках такого размера, но, конечно, попроще выделанных, рыбаки носят живую наживку, типа мотыля или червей.
«Ещё один дар Пиира!» – с суеверным, правда запоздалым, ведь раньше нужно было оберегаться, ужасом подумал Тайвань.
Это действительно был дар Пиира, живущего в полоумной старухе шайтана или джинна, и внутри содержал он несколько снулых небольших водных сколопендр. Одну из них Колунов демонстративно посадил на палец, поднёс к собственному уху. Оживившись на свежем воздухе, склопендра, длиной со спичку, забралась к нему в ушное отверстие, после чего выражение лица у Мегадэда приняло хорошо знакомый Тайваню вид. Так тащатся нарики после укола или понюшки…
Сколопендра что-то кусала в глубине головы Колунова. Она там что-то ела крошечными, похожими на клещи, челюстями. Она жрала носителя изнутри – и что-то выделяла. И то, что она выделяла, – очень нравилось Жигимонду.
Мегадэд вдруг ясно, как бывает в хорошем отчётливом сне, – увидел внутренними очами, сколько и в каком деле закрысил от него, пахана, считающий себя хитрым Аяз. Увидел, что Тайвань ничего не закрысил. Но не потому, что предан боссу, а потому что смертельно боится его. Увидел, как прячет от своей «крыши» доходы морской оптовый погрузчик Лотарь Переловлев, не желая вносить положенный побор. Мегадэд увидел все ходы конкурентов, все их стратегии – как будто шахматист заглянул в голову другого шахматиста.
Мегадэд увидел, как быстро распадаются в жижу тела торчков, подсевших на костяной кокс, и понял то, чего в обычном своём состоянии в упор не понимал: чем это выгодно их хозяевам, кукловодам этих марионеток, ассасинов, отчего они снабжают их костяным коксом бесплатно, взамен обычного. А кто ж из нариков от дармового кокса откажется?!
Это было полезно. Но ещё – это было приятно. Чертовски приятно! Так упоительно вставляло, что совсем не хотелось пользоваться другим подарком Пиира…
Пиир не хотел, чтобы Хужэ съел его паладина за один присест. Пиир объяснил, как управлять досточтимым Хужэ. Вот пузырёк с едким нашатырём, а вот хлопковая ватка… Пропитанную ватку прикладывают к поражённому уху, сколопендра не выносит этого запаха, и вылезает… Так – вымазав, например, бензином – в деревнях выводят клещей…
Но объяснив противоядие, Пиир, живущий не первую тысячу лет, понимал и то, что Колунов не вечен. Человек есть человек: забалдевая с ушного гостя, Колунов будет держать его в голове всё дольше и дольше, раз от раза… Вначале, конечно, будет пользоваться Хужэ, как боязливый генерал перископом: выглянул в «ширку», считал, чего нужно знать о деловых партнёрах, – и тут же извлёк орудие. Потом, привыкнув к жрущей мозг твари, удержит её в себе на минуту дольше… Потом на две минуты… На три…
Не нужно быть муллой, чтобы понять: одаривая человека чужим знанием, уважаемый Хужэ стирает личность. Всякий механизм, без которого разучился жить, – из покорного слуги превращается в деспотичного господина.
Так и сколопендра прозорливости. Вначале человек, ещё оставаясь собой, понимает – зачем он её использует. Потом, одурманенный её выделениями, – всё больше сам бывает используем ею. Так наркоман теряет вопрос «зачем?» и сохраняет лишь один лихорадочный вопрос: «как?».
Как заполучить то, без чего уже не можешь? В такой ситуации вопрос «зачем» глуп и неуместен. Зачем деньги одержимому алчностью, неужели, думаете, для каких-то покупок? Зачем вино пьянице? Зачем хомяку самка – неужели вы думаете, что хомяк движим стремлением продолжить род?
Вопрос «зачем?» можно адресовать только человеку, подчинённому какой-то цели, известной и вам, и ему самому. Потому что вопрос этот подразумевает оправдание поступка. Мол, докажи, что это полезно для того, к чему мы оба стремимся! Для свободного человека вопрос «зачем?» – это бессмысленный вопрос. Захотел – и сделал, какие ещё оправдания? Мой поступок – сам по себе, он не стоит за чем-либо…
Жигимонд Колунов, Мегадэд Питерский, далеко не первый конь под седлом древнего Пиира. Много коней загнал джинн, обретающийся ныне в египетских залах без окон тщательно охраняемого особняка. И для шайтана Хужэ Досточтимого – Жига далеко не первый завтрак. Оба понимают, что этот однажды кончится, и надо заранее подыскивать другого.
V. ЛУЧ ТЬМЫ
Чёрная кошка между Алиной Очепловой и другим птенцом гнезда в бозе почившего ВЦБТ, между прочим, когда-то остепенённым старшим научным сотрудником Андрюшей Урюковым пробежала пару лет назад. Пробежала неприятно, сажей и серным запахом оставляя за собой ощущение – «они здесь, они в вас»… И понятно, кто.
Решалась судьба работавшего на центральном рынке ателье «Пуговичка». Обшивало ателье всю питерскую группу «системы». А вот задолжало по-крупному на старт-апе одному Урюку.
Что – когда вышли сроки – Урюк бесхитростно и решил использовать. Взыскать с «Пуговички» долг, или обанкротить.
– Андрюша! – мягко посоветовала Алина Игоревна. – Ты это, пожалуйста, забудь… Девки мне на тебя жалуются, что по закону щемишь… Ты сам-то в «Пуговичке» бывал?
– Ну, бывал… – лениво отозвался Урюк, заезжавший к Алине на «объект» пожрать. Обычно с бутылкой хорошего вина, как на свидание. Коллектив ВЦБТ, вопреки распаду страны, ещё пытался жить одной семьёй…
Потому Алина и попыталась воззвать к его советским чувствам. Всё ателье – это асимметрично развёрнутое помещение в одну комнату, там шесть или семь девчонок за швейными машинками и раскройными столами, повернуться негде. Шьют на заказ, чинят, латают, пуговицы обновляют. Откуда и трогательное имя…
Понятно, что прибыли на «белом деле» кот наплакал, еле концы с концами сводят… А тут Андрюша, хер с горы, со своими долговыми расписками, прямо Шейлок какой-то, венецианский купец! Кто бы ждал эдакого от старшего научного сотрудника ВЦБТ?
Никакой сентиментальности к «Пуговичке» Урюков, теперь по новой моде больше известный как Урюк, от Очепловой не перенял. И стал брюзжать, что не чужое требует, что они и так уже график выплат сорвали и что они…
– Андрей, ты думаешь, вселенной рожу твою лоснящуюся приятно видеть? – воспитывала негодяя Алина Игоревна. – Вселенной, если хочешь знать, важнее всего, чтобы ателье «Пуговичка» работало… Возьми свои векселя, Андрей, и засунь знаешь куда?
Урюк, попивая коньяк маленькими рюмками, долго думал, что Алина шутит. А когда понял, что Алина не шутит, взбеленился и даже голос осмелился повысить:
– Это мои кровные, Аля, я их в долг дал, имею право! Я не чужое прошу! Если тебе так жалко, из бабьей солидарности со швеями, тогда перекупи их долг, и сама с ними разбирайся! А мне моё верни! У меня на фирме бухгалтерия своя, а не централизованная, как в Вэ-Цэ-Бэ-Тэ была…
Но Алина благоразумно вешать на себя чужие долги не стала, а просто заявила Урюку, что он не обеднеет с одного доброго дела.
– Я понимаю! – орал Урюк. – Они тебя обшивают! Ты что, за мой счёт хочешь обшиваться?!
И назвал швей двусмысленным словом «шьюхи».
После чего Очеплова окончательно пошла на принцип (сперва колебалась – не дать ли собственных денег на закрытие «вопросни»). И уже в приказном порядке потребовала:
– О долге забудь, от «Пуговички» отстань! Увижу тебя там – на такси «Харон» прокачу до дома, ты знаешь, я слов на ветер не бросаю…
– Я это так не оставлю! – пригрозил Урюков, которому за столом Очепловой теперь кусок её знатной малосольной скумбрии в укропном соусе не лез горлом. – Я Суханову пожалуюсь! Я самому Совенко напишу! Так не делается, Аля: я даю в долг, а ты моим должникам прощаешь! Ты меня под разорение подводишь!
И он потом действительно накляузничал Максиму Львовичу Суханову, экс-полковнику КГБ, в ведении которого находилось теперь такси «Харон», связывавшее «логистически» звенья «системы». А Совенке ничего не написал.
Ибо, как и все, знал… Хоть и притворялся, как и все, что ни сном, ни духом: «Совенко плюс Аля равно». В таком интимном случае жаловаться на Алю Совенке представлялось контрпродуктивным.
Зато, видимо «с чувств», лишнего наболтал Суханову, что «шьюхи» Очеплову обшивают, по-бабьи сплетничают с ней, у них там «бл..ская солидарность», и в итоге Аля запрещает с ателье долги взыскивать.
– Ну, как Аля может тебе запретить долги взыскивать? – вёл опрос с комитетской основательностью строгий и чопорный «настоящий полковник» в безупречном тёмном костюме. – Какое она вообще имеет отношение к твоей фирме?!
– Официально – никакого! Но дело в том, что её Совенко и теперь иногда поё..вает…
– Ну! – скрывая улыбку, корректно развёл руками Суханов. – Андрюша, вот ты сам и ответил на свой вопрос… Я что могу сделать? Предложи ему себя вместо Алинки, парень ты кровь с молоком…
– Издеваешься?! – чуть не зарыдал рыночный волк.
– Ничуть. Звони Совенке, номер ты знаешь. Я сам не рискну: не тот вопрос, не тот масштаб, чтобы мне себя вместо Али предлагать…
Прошли те времена, когда подвыпившие Совенко и Суханов в обнимку затягивали «Шизгара, о бейби, шизгара!» и у Алинки лучше всех на свете получалось вставить положенный кошачий страстный и волнующий мартовский вопль-визг:
– Вя-а-ау!
Ну, а дальше, как положено:
Well, I'm your Venus…
I'm your fire…
At your desire…
Прошли, но не забыты. Не забыты Совенкой, а уж Сухановым – тем более…
Урюков уехал, раскрасневшийся с досады, и постепенно побледнел до нормы. Ателье «Пуговичка», которое, по мнению Алины, для вселенной важнее всего, – работало, как прежде. Только ещё лучше. Соседнюю комнату взяли, оборудовали под оверлоки[37], расширили обороты; как и прежде, обшивали с ног до головы и Алину, и всю её многочисленную родню, обеспечивавшую прилив клиентов.
Попыхтев в обиде месяц-другой, Урюков, как ни в чём не бывало, явился к Очепловой на «объект» в обеденное время, привёз дорогого вина и сыра, объяснил, что был неправ:
– Сам смотрю – сердце радуется… Работает ателье, машинки стучат… А так что? Ну обанкротил бы я их, оборудование продал – своего бы не вернул… Деньги бы промотал – и всё, ни ателье, ни денег… Умная ты баба, Алина, мудрость в тебе есть! Ну, давай, по пятьдесят накатим, кто старое помянет…
И всё пошло, как прежде. Шовчик к шовчику, выточка к выточке – «система»!
– Что поделать, малыш… – объяснял ей Совенко. – Андрей нужен таким, какой есть, и там, где он есть… Ведь в сущности, мы можем немногое! Где-то острый угол сточить, где-то жёсткое падение смягчить… Мы делаем, что получается, а это нечто косметическое… Не будет Урюка – будет там другой такой же, или хуже… Мы все бредём через ночь по трясине. Меня терпят – но если я дёрнусь чуть сильнее… Сама понимаешь…
Она понимала.
* * *
Понимала, что все не своей жизнью живут. В 1988 году Собчака насильно заставили вступить в КПСС. Он сам об этой трагической и душераздирающей истории изнасилования много рассказывал. Как угрожали, как терзали, руки выкручивали, и в итоге вставили ему партбилет между пышных булок. Выдаваемых в спецраспределителе только партийным. В изложении Анатолия Александровича история звучала как старинные были о принудительном пострижении в монахи.
– Может, вас и выйти насильно заставили? – глумилась на депутатском заседании Очеплова. – А в душе вы коммунист, и по ночам плачете в подушку?
Но никакой шутки на самом деле не было. Конечно, естественно, само собой, Собчака заставили выйти из КПСС так же принудительно, как заставили войти. Угрозой оставить без сладкого...
В итоге без сладкого остался весь город. Собчак, восседая среди депутатов, картинно, следя за подчёркнутостью величия замедленного жеста, обхватывал свой кочан руками, ныл, что хлеба на два дня, и муки нет…
Спрашивается – куда они делись, если ещё в 1989 году белым хлебом частники Ленобласти свиней откармливали, получая лучшую в мире свинину[38] пшеничной выкормки? А у школьников Ленинграда хлеб стал любимым метательным снарядом в столовках, за что, возможно, Бог и покарал, наслав Собчака…
Но корень трагедии был не в Собчаке, а в том безнадёжно сгнившем обществе, которое окружало Собчака. Это ведь и есть демократия: когда большинством голосов, да и мнений, шимпанзе установили гадить всюду, не стесняя себя тоталитаризмом уборных.
Если вы придёте к первобытным людям, прозябающим под дождём и снегом, и предложите построить дом – это предложение покажется им недружественным, странным и даже оскорбительным.
– Как это так? – спросит вас первобытный бродяга. – Ты предлагаешь нам яму копать, камни тяжёлые таскать, потом лезть наверх какую-то кровлю стелить – а вдруг я упаду? Для того ли меня мама родила, чтобы я фундаменты какие-то заливал?!
– Ну, а так, на открытом грунте, лучше, что ли? – уже без всякой надежды поинтересуетесь вы.
– Конечно, лучше! – и глаза питекантропа засверкают несломленным цивилизацией свободолюбием. – Камни не таскаю, ям не копаю, дров всяких тоже не нужно заготавливать! Когда снег идёт – мы друг к дружке прижмёмся, нас сверху снегом завалит – подрожим, конечно, позябнем, однако ж не околеем! И когда дрочишь – никто по лапкам не бьёт…
Советский линкор на мели покинули одичавшие пустомели, выдумавшие считать, что надобно жить, как до проклятых фараонов живали: скитаться по саванне, вооружившись палками-копалками…
Когда пропали даровые квартиры, а вместо них появилась лютая безработица, когда больничка из бесплатной стала неоплатной – он застыл в недоумении, ожидая сочувствия: вот, мол, какое со мной несчастье приключилось!
– А несчастье не с тобой случилось, брат! Несчастье – это ты…
* * *
Словосочетание «книга у камина» – само по себе звучит, как музыка, как песня… Алина любила, когда треск огня и шум дождя за окном сплетаются в убаюкивающий звуковой узор. Книга у камина – это греет руки и цокает, пощёлкивает междометиями особого языка пламени.
В его сполохах, напоминающий завораживающий танец живого существа, зыбко отражалась в остеклении балконных двустворчатых дверей крупная кладка сруба. Казалось, что и стёкла тоже бревенчатые. И ты тут одна, в сумерках, разжижаемых апельсиновым пятном торшера, и завидно, и страшно: так сбываются мечты…
Алина не поленилась посчитать с рулеткой в руках, что спальня, единственная комната на втором этаже, исчисленная в казённо-нудных и сакрально-истерических советских квадратных метрах, – больше чем вся квартирка семьи Пескарёвых в Гологде…
А в детстве, в родовом своём бараке, сложенном из бруса, она лишь угол имела. Не комнату, а в буквальном смысле слова угол – закут, отгороженный старым бабушкиным буфетом. Там она булавками крепила на шерстяной, провисающий между гвоздиками, пёстрый коврик картинки из журналов…
Квартиру ударникам паровозного хозяйства Пескарёвым исполком райсовета выдал отдельную, гордясь собой, но тихо умалчивая, что в старом двухэтажном бараке квартиры пониженной комфортности. Дочка росла, и ей нужна была отдельная, девичья комната. Проблему решили с гологодской босяцкой смекалкой. Мебелями выгородили небольшой угол в общей комнате, и в него поставили Алинкину металлическую, струнами поющую, если повернуться, кровать. Выгородили девку, чтобы могла без стыда раздеться перед сном, лампочки не выключая.
А что дальше? Самые большие проблемы у гологодских окраинных жителей возникали, когда дети вырастали и приводили своих жён и мужей к родителям. Не дожидаясь сего несветлого мига, и не слишком надеясь на иные решения квартирного вопроса, Алина и сбежала в своё время на столичные хлеба.
Но до того в своём закутке не киноактёров на коврик вешала, а потребительские мечтания. И теперь ей вспоминалась врезавшаяся в память реклама Ломоносовского фарфорового завода, естественно, государственного – в её детстве всё было государственным, кроме, может быть, мечты.
Реклама предлагала советским труженикам покупать всякие тарелки и салатники из фарфора. А для этой цели фотохудожники отобразили круглый, накрытый белой скатертью стол, за ним, вдали – пылал камин и сверкала игрушками, гирляндами новогодняя ёлка…
И девочка со странным для Гологды именем Алина подолгу всматривалась в глянцевый журнальный разворот, мечтая: вот, это мой дом, это я стою, глядя через накрытый фарфоровым сервизом огромный круглый стол на царский камин и царь-ёлочку…
В этих мечтах взгляда на скупой рекламный советский плакат – преломлялась вечная тоска. Тоска всех бездомных и неприкаянных о собственных залах. И гостиных, и настоящих спальнях. Не таких, как у Пескарёвых в барачной квартире, когда диван-кровать днём сиденье, а ночью ложе… Настоящих, где и кровати будут настоящие, раскидистые, где они будут только постели, а не «амфибии» на все случаи жизни…
И гладкая бумага рекламного разворота в девичьей фантазии становилась окном в иной мир, прекрасный мир! Где у Алины не угол, занавешенный ситцем, а пылает с потрескиванием и духом пихтовой смолы собственный очаг в мраморном окладе с тонкой резьбой по камню…
И ёлка для неё наряжена – метра под три, и вся в бусинах-шариках, с конфетами и мандаринами в фольге с ленточками… И стол, как в кино, на двенадцать персон, под холодящим и ласкающим руку атласом снегу подобной скатерти, и эти несчастные, рекламируемые салатники – ждут, чтобы хозяйка великолепия наложила бы в них традиционного советского «Оливье» (на большее у Алины тогда фантазии не хватало).
– …А что ты думаешь про это? – кажется, жизнь назад спросила юная искательница приключений у Виталия Совенко, прижимаясь к нему всей девичьей, жаждущей тепла и защиты, мякоткой. – Про комнаты, разгороженные шкафами и сервантами?
– В советской системе эту проблему можно решить постепенно… – ответил избалованный жизнью босс, генеральский внук, директорский сын. – В предлагаемой реформаторами – никогда…
Врал… решил…
Но она прекрасно поняла, что он имеет в виду. Она же вообще спрашивала; он и ответил вообще. А исключения есть из любого правила! И они ничего не доказывают, скорее, наоборот…
Отдельно взятую Пескарёву, раз такая странная фантазия у босса, можно выделить в просторные хоромы. Но не всех же, кто с ней сходен и сроден! Так и будут всегда фанерными разгородками друг от друга отделяться. А товарищ Совенко такие вещи понимал лучше многих, даже и тех, кто жизнь в коммуналках начинал.
И вот пролетела жизнь, как один миг. Головокружительным то ли взлётом, то ли падением… Камин есть, круглый стол для рыцарей короля Артура тоже есть, ёлка огромная, салатники полны крошевом из авокадо с креветками, красной икрой и брызгами шампанского… А счастья нет.
Она была красивой провинциалкой, охотящейся за перспективными столичными начальниками. Она стала перспективной столичной начальницей, за которой, в свою очередь, охотятся смазливые провинциальные мальчики… Бог не без юмора: дал побыть по обе стороны баррикад!
Как говорил незабвенный Виталий Терентьевич Совенко:
– За то, что ты хочешь, ты отдашь столько, что тебе уже не будет этого хотеться…
Мечта девочки Алины исполнилась. Но исполнилась, как в притче про «обезьянью лапку»: так, что лучше бы не исполнялась! Теперь-то Очеплова поняла, что нет никакой ясной грани между мещанской мечтой о красивой посуде и пиром каннибалов. Никогда не заметишь, где кончается фарфор мечты и начинается человечина реальности!
И, убегая от тяжёлых дум-видений, она забиралась на бархатную тахту с ногами, листала очарование старой, советского года издания, книги у камина. Пыталась соединить распавшуюся связь времён. Собрание сочинений Тургенева в нищенских картонных обложках 1948 года подарил Алине Тима-Башкир, подобрав где-то на помойке:
– Аля, у меня такое издание уже есть…
Перечитывая у огня, трепетавшего уютными бликами на желтых пыльных страницах классики, Алина наткнулась на знакомый до боли, и удивительно современный облик избирателей Собчака да Ельцина:
«…Лицо у этого мужика было необычайно энергическое, чуть не разбойничье... И что же? Фитюев оказался бобылем; у него мир отобрал землю, потому что он – человек здоровый и даже сильный – не мог работать. "Не могу! – всхлипывал Фитюев сам, с глубоким, внутренним стоном, и протяжно вздыхал. – Не могу я работать! Убейте меня! А то я на себя руки наложу!". И кончил тем, что просил милостыньки – грошика на хлебушко. ... А лицо – как у Ринальдо Ринальдини!».[39]
А тут, в 90-х, – весь мир таков, как Фитюев… И как их убедить, что раньше было лучше? «Что ж вы, барыня, омманываете-то?!».
– Можно жить хорошо, а можно жить плохо, – подводила итог Очеплова. – Но есть и третий вариант: вообще не жить. И наша страна всё больше склоняется к третьему варианту! Выяснилось, что даже для плохой жизни нужен хоть какой-то уровень управленцев, а у нас нет никакого…
* * *
Когда крутая иномарка Андрея Урюкова с визгом и шиком, расплескивая грязь, затормозила у бронированных, на швеллер саженых сварных ворот приусадебного участка «объекта», Алина сразу же увидела её на мониторе «видеокомьюнити». С видеокамер вдоль всей ограды рекодер, оборудованный подсветкой на инфракрасных диодах, собирал картинки периметра. Изображение на мониторе, установленном возле кухонного разделочного стола, давало по мановению пульта то много маленьких видов, то – один избранный в широком разрешении. Когда Урюк у ворот нажал нужную кнопку – включился звук диалогового режима.
– Аля, привет, это я! – сообщил Андрей, словно бы Очеплова могла его не узнать.
– Вижу. С чем пожаловал?
– Давай не на улице. Зайду – расскажу.
– Мне скрывать нечего! – беззаботно засмеялась Алина. Она по поводу Урюкова нисколько не беспокоилась: даже если «жучков» на себе привёз, пусть пишут!
Алина знает: дабы скрыть действительно важное, нужно давать демонстративно прослушивать неопасные разговоры в больших, даже утомительных количествах. По поводу отношений с Андреем Урюковым Алине скрывать нечего: они не преступные и не интимные, а скучно-деловые.
Андрей приехал, заискивая, – значит, не просто пожрать и потрепаться. Он жестом подчёркнутого дружелюбия неспроста выставляет на кухонный стол (такого в гостиной принимать – много чести) давяще-дорогую бутылку коньяка «Толедо», напоминающую огранкой вытянутый драгоценный камень: словно стены в грановитой палате Кремля. Стекло сверкает симметричными узорами…
За это получает с рук Алевтины Васильевны, «ключницы» боярского терема, мясное рагу с перцем и сельдереем на квасе, источающим благоуханный «русский дух», как заведено в этом доме его редким, но главным гостем Совенко.
Урюков ест с аппетитом, и как-то особенно щедр на похвалы, заверяет, что не будь Аля замужем – никогда бы не упустил свой шанс. Ведь она – женщина «язык проглотишь» и женщина «пальчики оближешь».
– Прибереги такие комплименты для псарни! – смеясь, советует ему втайне всё же польщённая Очеплова. – Больно сдался ты мне такой грубый…
И критически окинула прожорливого гостя взглядом с головы до ног.
У Андрюши Урюкова на голове жёсткие, торчком стоявшие волосы вели безнадёжную борьбу с облысением – как саванна с наступающей на неё пустыней Сахара. Урюков не сдавался, то есть не брился наголо, участки растительности, коротко, бобриком, стриженные, издали казались рожками.
«Чёрт – он и есть чёрт» – говорила про это Алина. Глаза Андрея были обманчиво-добрыми, но вблизи представали мёртвым пластиком плюшевой игрушки. Крылья ноздрей раскинулись широко – будто нос Андрюши собирался взлететь и, по заветам Гоголя, зажить собственной жизнью. Что и неудивительно в эпоху торжествующего сепаратизма и нафталинно-чуланных незалежностей.
И шея была как у колобка – такая, что голова над ней едва ли её шире: вот уж воистину, кому суждено утонуть, того не повесят! С Урюкова петля виселицы соскользнула бы, наверное, как напёрсток с пальца…
– А ведь у меня, Аля, подряды по госзакупкам-то отбирают… – горчил словами, откушавши разносолов. – И ладно бы приличные люди, а то ведь Тайваню с Аязом, чуркобесам отдают, шелупони азиатской…
– Ну и чего же хочет такой крутой мэн, как ты, от слабой женщины? – подкалывала Алина.
– Ну, эта… того… Поговори с Тайванем или с Аязом, они же азиаты… Они меня не уважают, как барыгу… А тебя уважат, ты госслужащая, они власть уважают.
– Это они тебе сказали – или ты глубинной психологией увлёкся? – поинтересовалась Очеплова, свернув головку бесценному коньяку, расплескивая небрежно по рюмочкам.
– Я у тебя – и то половины слов не понимаю… – лыбился Андрюша умильно, со щенячьим выражением. – А они тем боле… Внушаешь…
– Не знаю, не знаю… Азиаты – будут ли с женщиной переговоры вести?
– Ты не женщина, – торопливо и потому неловко польстил Урюков. – Ты чиновник!
– Ты действительно этого хочешь? Или тебе пузырь распить не с кем было?
– Не, ну реально… Поговори с Тайванем!
– Как же я с ним буду говорить, – валяла дурака Очеплова. – Я же корейского не знаю…
Урюков уже сердился, но ещё держал себя в руках. Бизнесмен по кличке Тайвань – кореец, родившийся в Средней Азии. Оттуда он бежал в ставшую помойкой для всех ненужных на родинах отбросов Россию, парадным маршем – после «парада суверенитетов». И, видимо, не с пустыми руками сбежал от кипени национального самосознания, раз быстро раскрутился. Но корейского языка Тайвань тоже, скорее всего, не знал. Если это вообще кому-то важно, подозреваемо – что никому…
– А ты с ним по-русски поговори… – очевидничал Урюков.
– Русского языка давно уже никто не воспринимает! – философски посетовала Алина Игоревна. – Он стал мёртвым, как латынь…
Урюков явно не понял метафоры, уставился на неё, подозревая, что свихнулась. Не лучшего собеседника она себе выбрала для разговоров с аллюзиями да аллегориями…
– Аля, ты не тужурь, а говори как есть. Без долгих умыслов. Он поймёт. Более того: полагаю, после тебя, если правильно поставить речь, – Тайвань сочтёт за благо дале не отсвечивать, а осесть в улёте…
Очеплова задумалась:
– Думаешь, грузовое такси заказать?
– Ну, в принципе… Только для груза триста, а не для груза двести…
– А может, начать без рук, просто с услуги «трезвый водитель»?
– Ну, дело твоё, тут я тебе не советчик…
– А может, – вкрадчиво перешла к другой теме Алина, – «трезвый водитель» в чёрном лимузине и тебе, Андрюша, не помешает?
– Мне? – всполошился и испугался Урюк. – С какого причинского?
– А потому что ты, Андрюша, как курочка: где клюёшь, там и срёшь… Там у тебя-то, в твоей внутренней кухне, разруливать и разруливать… Может, так и закажем такси «Харон» сразу на два адреса, чтобы дешевле вышло? Раз уж оказия, всё одно-едино…
– Да о чём ты?!
По законам гостеприимства Очеплова подала управившемуся с основным блюдом Урюкову пухлые, сдобные, на маслице, печные левашники с кружкой густой сладкой кулаги. Терем есть терем, закон жанра соблюдается: не одними резными балясинами славен, не только срубными – на вид – углами, а ещё и пирогами.
Исполнив хозяйское дело, Алина почти шёпотом перескочила на обжигающую – и совсем не из духовки – темку:
– Как же так, Урюк, получилось, что ты сляпал фирму-тёзку своей основной?
Андрей поперхнулся, чуть кулагу не расплескал из толстостенного крестьянского фаянса. Но старался и дальше плести шутку, как о малозначимом и весёлом:
– А это для оптимизации, матушка…
– А зачем потом тёзку обанкротил?
– Дык, по нужде…
– Чужой?
– Алина Игоревна, – посуровел Урюк, видя, что собеседница менять тон не собирается, – какие у тебя проблемы с двумя одноимёнными фирмами?
– Такие у меня проблемы, Андрюша, что рабочих на объекты нанимала вторая фирма, а они думали, что первая… А потом вторая, однодневка, обанкротилась, и с неё взять нечего… А первая, хоть и с тем же именем, да долгам тёзки не ответчица… Это как если бы банк пришёл к однофамильцу своего должника…
– Ну, допустим, и что?
– А то, что ты зарплаты украл, Урюк, у восьмиста каменщиков и штукатуров… А это всё людики – ниже некуда… Большинство – беженцы, им жрать нечего…
– Так мне, может быть, этот коньяк им отнести? – прищурился Урюков с хрестоматийным цинизмом дельца. – А ты им закусочку сварганишь, Аля, как только ты умеешь? Куру в хлебу?
Его издёвка – «кура в хлебу» – не фигура речи! Она неспроста ему в память запала. Это тающая во рту и в воображении едока курочка, обложенная по контуру аппетитно и румяно печёной «косичкой», под тонкой, но прочной хрусткой корочкой, облегавшей тучную курицу, как фигурный футляр. Не кушанье – виолончель! Когда ешь – музыка классическая в голове от восторга играет…
– А я думаю, Андрюша, – была непреклонной Очеплова, – что если должен – заплати…
– Аля! – скуксился и окрысился Урюк. – Мы с тобой уже не первый раз на эту тему… Ну сколько можно?! Ну за что ты меня невзлюбила, так, что под корень извести хочешь?!
– Я – тебя?! – Алина округлила игривые глазки.
– Да, ты – меня. И не в первый раз. Зачем все эти базары твои? Ты не понимаешь, в каком мире живём? Ну, заплачу я, кому должен – тем, другим, третьим… И что у меня на фирме останется? Ты баба красивая, тебе, может и за глаза деньги достаются, я же не знаю… А мне деньги достаются только по законам экономики! Я к тебе приехал, старое забыв, как к соратнице, как к другу… А у тебя то же ателье «Пуговичка», только вид сбоку! Не вопрос, я заплачу каменщикам… Но какая справедливость, если я каменщикам заплачу, а грузчикам нет? А там надо будет платить и штукатурам, и железнодорожникам, и… Если я всем заплачу, кто к тебе с коньячком приедет – я же без штанов останусь!
– Воруй поменьше, побольше созидай… – посоветовала Алина со слащавой участливостью.
– Ты целочку-то из себя не строй! – совсем взъярился Урюк. – Твой теремок-то тоже не на зарплату…
– Взять по-разному можно, Андрей. И отнять – тоже. Можно у волка кусок отнять. А можно у сироты последнюю игрушку…
– Давай так! – пошёл Урюков «на мировую». – Ты закрываешь Тайваня, я закрываю вопрос по каменщикам. Лады? Только по каменщикам, Аля! Потому что тут вопрос не в деньгах, тут принципиальный вопрос! Мне не конкретно этих денег жалко, я их могу тебе прямо наликом завезти! Сама пролетариям своим драгоценным раздавай… Мне другого жалко: что ты моё предприятие с такой стратегией по миру пустишь! Я конечно, с одного раза не обеднею, но это же не первый у нас с тобой раз…
– Не бзди, Андрюша, у нас с тобою – ни разу не было! Ты не в моём вкусе, и я тебе не по карману…
– Ты поняла, о чём я!
– Ты о том, что я тебя без штанов оставлю – так не надейся, мальчик мой, этого не будет!
– Чтобы я остался в штанах, Алечка, – отчеканил Урюков, даже в лице и голосе переменившись, – мне нужно, чтобы твоё грубое, резкое и некомпетентное вмешательство во внутренние расчёты моей организации закончилось на данном эпизоде.
И крякнул – такую формулировку осилил!
– Боже, боже всемогущий! – издевательски-мелодраматично заломила руки Алина с внутренним хохотом, так, что и сам Урюков, на неё глядя, прыснул со смеху.
А Очеплова декламировала, словно актриса в пьесе «Чайка» в монологе про морских звёзд и куропаток:
– Партия и комсомол, ВЦСПС и пионерская организация, октябрятское и кружковское движение, юннаты и юные техники, школа и общество «Знание»… И вот теперь я спрашиваю – на что ушла вся их жизнь – если в итоге их упорного труда мы имеем такую вот долбо..ину наглодышащую?!
– И заметь, – игриво подмигнул, поблескивая чешуей былой образованности Урюков, – с жабрами, эволюционно приспособленными дышать исключительно в говённой среде…
Она подумала: а ведь Андрей Урюков – не с колхозного рынка и не из дальнего аула. Он из обоймы ВЦБТ ЦК КПСС. Туда без научной степени хотя бы кандидата наук пускали только дам, слабый пол, да и то в виде редкого исключения…
Но лишь запахло угрозой потерять что-то из нахапанного – он моментально отыскал в ящике стола, заваленном диссертационными черновиками, кулацкий обрез. Замочит – и веко не дрогнет…
Однажды Совенко объяснил Алине:
– А знаешь, почему все эти профессора с их рафинированной интеллигентностью так легко превращаются в бандитов? Да потому что всегда ими и были. И карьера в науке ничем не отличается от иных карьер… Тут всякий бугор энергично поработал локтями, вышибая зубы другим желающим посветить мировой науке. И сворачивая скулы, а не только горы! А вот когда хищник сыт – он ласково мурлыкает и урчит… Любимая игра социального хищника – изображать из себя рохлю, воркующее-картавящего недотёпу, чеховского интеллигента в пенсне…
Помолчал, подумал – говорить правду, так уж всю!
– Впрочем, и милашки Чехова – это люди с золотыми часами в стране, где девять десятых населения ходит в лаптях! Одною милотой над массой обездоленных так не поднимешься…
– Кружок драматургии, – посмеялась Алинка, целуя его плечо.
– Какой там кружок! – он поцеловал ей темечко. – Академический драмтеатр!
Андрей Урюков – волк, который знает законы стаи, уступает альфа-волчице. Но и пятясь – скалится, рычит и ерошит холку. Понимая, что гладит против шерсти, – всё же не отказывает себе в удовольствии самодовольно поучать:
– Сделанное вместе забирает один – тот, кто окажется сильнее остальных. Это и есть капитализм…
Алина, сама собой восхищаясь, лаконично выразила заветную мысль всех среднестатистических, замордованных новыми временами обывателей:
– Да пошёл ты в жопу со своим капитализмом!
* * *
Красиво сказано, с душой – но смысл совершенно отсутствует. Не пойдёт туда Андрюша Урюков, потому что он давно уже там. Как и ты…
Обожгло моментальным, как сон, и бессвязным, вырванным из контекста воспоминанием: как Тима-Башкир галантно, под руку водил её, Алинку, по универмагу, помогая закупать нужные для «Объекта» вещицы.
В отделе «Хозтовары» Тима-Башкир обнаружил по весьма скромной цене мало кому интересный нож сомелье.
– О! – придержал он торопливую спутницу за локоток. – Погодите, Алина Игоревна! Это интер-р-есно…
Конструкция ножа сомелье, который в ресторанах и кафе только-только входил в те годы в обиход, напоминает складной перочинник. Только главной составляющей является штопор, а вспомогательными – маленькое складное лезвие и «плечо упора».
– Тима, зачем тебе эта фигня? – недоумевала Очеплова. – Решил в бармены податься?
– Ну что ты, что ты, Аля! – он глядел весёлым и одновременно леденящим взглядом, каким, наверное, глядит на карнавалах смерть. – Эта штучка была бы очень полезна в моей работе!
С торца рукояти ножа сомелье металлическим сердечком блестела хромированная открывашка для пивных бутылок. Тима-Башкир приложил эту хромированную «валентинку» к собственному переднему зубу, проверил, чуть нажав, – можно ли ей выломать передние резцы. Потом надел на мизинец, тоже имитировал режим рычага…
– Ну, и другие вкладыши тоже полезны! – закивал, сам с собою соглашаясь, звонко раскладывая пёрышки швейцарского штопора.
Тут Алину Игоревну проняло ознобом – хоть вентилятор под потолком «Хозтоваров» не работал. Будничное ремесленничество, по-своему святая простота примерки на себе...
– Тот, кто меня бережёт! – нервно сглотнув, напомнила она себе, чтобы не потерять сестринские чувства к Тиме…
Нет, сестрёнка, сказал бы сам Тима-Башкир, к «нас возвышающему обману» не склонный: туда, куда ты послала Андрюшу, идём стройной колонной мы все…
VI. СЛЁЗЫ ШУТОВ
– Вы, конечно, голосовали против меня?! – с вызовом спросил Собчак, а глаза – красные, как у кролика. Плакал, что ли?! От него всё что угодно ждать можно! Он, рассказывают, со скандалом выгнал утром из кабинета явившихся зачем-то попов, обидевшись напоследок на Бога.
– Если бы ваш Патрон, долгогривые, сделал вчера погоду похуже… Если бы тысячи избирателей не поехали на дачи, а проголосовали… То я бы победил!
– Нет, Анатолий Александрович, – честно созналась Очеплова. – Я давно уже разуверилась во всех этих выборах, и давно поняла, что в стране отключенных мозгов партии ничего не решают… Я была на даче, с семьёй…
– Единственный честный человек возле меня! – патетически возвысил голос Собчак, надеясь, видимо, устыдить приунывших клевретов. – С первого же дня числился моим врагом…
– Напрасно вы так, Анатолий Александрович! – даже чуток обиделась Алина. – Никогда не была я вам врагом, а то, что такие, как вы, – сами себе враги – так это вам к самим себе претензия… Ведь все эти годы вы только разрушали. А могли бы, пользуясь властью, сделать что-нибудь полезное…
Её завораживало смутное, но неизбежное на её уровне посвящённости видение: этот самовлюблённый, пустой изнутри балабол – может, и не догадывается, какие мерзкие, студнеобразно-зыбкие, мертвенные, тёмные сущности стоят у него за спиной, присели гарпиями ему на плечи… И ведь нет ничего удивительного в неотражаемом, как вампир, обманчивыми зеркалами чёрном нимбе, рисующемся у «рисующегося» пустозвона. Ничтожество есть Ничто. А всяким Ничто – овладевает Нечто…
Ничтожество ничего не может творить: всё, сотворённое якобы им – делается с попущения… Но это не значит, что полое в себе Ничтожество ни в чём не виновато, став лишь орудием: «невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят; лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море»[40]. Для Анатолия Собчака во дни младости его – это точно было бы лучше…
– Я разрушал то, что нужно было разрушить! – гневно вскричал уже бывший мэр.
И Алина Игоревна вспомнила, что говорить с ним бесполезно, с ним нужно или молчать, или шутить…
«Карнавальный вывих сознания: всегда ржи, всегда тащись!» – диагностирует таких Совенко. А он нейролог, он знает! «Стать серьёзными для этих людей кажется таким же странным и неприличным, как для спартанца показалось бы многословно балагурить»…
Собчак – один из множества людей-прибауток, так до самой смерти и не доросших хотя бы до пословицы, не говоря уж о формуле или законе. Проклятое время, проклятая жизнь, в которой мистическим образом всё значит именно тот, кто решительно ничего не значит…
Просто и буднично он покинул ту власть, хождением в которую так гордился, этот клоунски-цветасто разодетый шут. Если это чувство юмора Бога, то оно явно относится к разделу «сарказм»…
Многолетний заместитель Собчака Яковлев заместил Собчака… в качестве Собчака! Единственное их отличие – Яковлев не был таким смешным, по крайней мере, для широкой публики. Он как-то умел надувать щёки и тем сдерживать рвоту пустых речей. А Собчак по части словесного поноса имел все шансы войти в Медицинскую Энциклопедию, как пример образцового пациента недуга!
Но это декоративное отличие – слишком мало, чтобы Очеплова радовалась победе Яковлева. Она действительно ездила с семьёй на дачу в редкий для Питера солнечный денёк. Она держалась ото всех подальше, черпая силы только в потайной «Системе» загадочного АО «Биотех», не сливалась и не блокировалась, хотя посулы были довольно щедрыми.
На пике клинча между «правыми» и «левыми», легко взаимозаменяемыми проходимцами, приезжал поддержать противников Собчака в договорном забеге сам Палладий Антеевич Суегамов, лидер всероссийской «красной» фракции.
– А вы знаете, какие про вас ходят слухи? – поинтересовалась с прищуром Очеплова, попивая минеральную воду из ритуальной саммит-бутылочки. – Что в своё время вас всех другой Яковлев, Александр Николаевич, вызвал на ковёр, рассчитал на первый-второй, и приказал: первые в шеренге будут демократы, вторые – почвенники…
– Чушь какая-то, чушь, – смутился задёрганный жизнью и постоянно растущими активами Суегамов. – Вы напрасно уходите в сторону, Алина Игоревна… Возьмём город – возьмём и страну… А победят наши – там и сочтёмся славою…
– Наши… – отчеканила Алина, и в её глаза в тот миг страшно было заглянуть, – не победят никогда!
– Ну почему же? – смутился Суегамов. – У нас хорошие электоральные перспективы, и…
– Сказав «наши» – я не имела в виду коммунистов. Коммунисты могут победить хоть десять раз, только толку от этого не будет…
– Ну почему вы так о нас?
– Я долго и мучительно думала – кто нам нужен, кто может нас спасти. И знаете, что я поняла?
– Интересно узнать…
– Нужна только одна категория людей: фанатики. Глубоко и искренне верующие. А таких нет. На одного нормального человека как минимум сотня дефективных… Основа вашего… а если честно, то нашего с вами общего… электората – это пострадавшие. То есть не армия, а толпы беженцев с узлами и кошёлками… Которые теперь ждут от нас с вами, что мы им вернём утраченное… Это не воины и не строители, это больные, напуганные, сломленные калеки. Какое им красное знамя – им нужен красный крест…
– Очень вкусная штука! – оценил жизнелюбивый Суегамов. Естественно, оценивал он не красный крест, а предложенную партайгеноссе закуску. Ту, что аппетитно легла на багетный ломтик, и теперь поглощалась им под треск политических тирад.
– Это старинный бакинский рецепт, – пояснила Алинка, накладывая фаршированные маслянистые баклажаны гостю на бутерброд. – «имам биялды»…
* * *
Банка домашних заготовок имела прямое отношение к теме их разговора, о чём Суегамов-гедонист, конечно же, и не догадывался. Эту баночку со словами «мне больше нечем вас отблагодарить» принесла беженка из Баку, с простым именем Татьяна и с простой фамилией Столярова.
Трясущаяся Таня впервые появилась в жизни Очепловой в часы депутатского приёма: она была похожа на внезапно постаревшую девочку-подростка, сильно пьющую, но запаха спиртного не ощущалось…
Она рассказывала о своих бедах, сильно заикаясь – так, что порой трудно было разобрать в толчёной каше слов – о чём эта помешанная вообще говорит…
– Нам с дочкой повезло… Нас признали беженцами… Не всех, знаете ли… А нас… По пункту… А я швея и закройщица, но на работу не берут… Руки… – Таня показала трясущиеся, словно в запойном треморе, руки. – Я не могу по-старому…
– Чем живёте?
– Полы в подъездах мою…
– Пишите заявление, я вам выделю сумму подъёмных.
– Что писать?
– Я продиктую…
Очеплова стала диктовать, но Таня записать ничего не смогла – руки тряслись так, что ручка оставляла на листке только прыгающие каракули.
– Это отчего у вас так? – поинтересовалась Очеплова, уже догадываясь.
– Ой, да сейчас уже почти прошло! Я и говорить сейчас стала лучше…
– Что прошло?
– А вот тогда, когда нас убивали...
– Где вас убивали?
– Да в Баку, где мы жили...
Из мятой речи выступали резкие и режущие картины ужаса. Как у них в Баку выломали дверь, мужа ударили по голове, «он без сознания валялся все это время, меня били».
– Потом меня прикрутили к кровати и начали старшенькую насиловать – Ольгу, двенадцать лет ей было. Вшестером. Хорошо, что Маринку четырехлетнюю в кухне заперли, не видела этого... Потом побили все в квартире, выгребли что надо, отвязали меня и велели до вечера убраться. Когда мы бежали в аэропорт, мне чуть не под ноги упала девчоночка – выбросили с верхних этажей откуда-то. Вдрызг! Ее кровь мне все платье забрызгала... Прибежали в аэропорт, а там говорят, что мест на Москву нету. На третьи сутки только и улетели. И все время, как рейс на Москву – ящики картонные с цветами, десятками на каждый рейс загружали!.. В аэропорту издевались, все убить обещали. Вот тогда я начала заикаться. Вообще говорить не могла. А сейчас, – на ее губах появилось что-то наподобие улыбки, – сейчас намного лучше говорю. И руки не так трясутся… [41]
Она ещё что-то бормотала, всхлипывала, Алина уже перестала понимать, о чём она говорит, и видела вместо Тани Столяровой бессмысленные говяжьи глаза идиота Ельцина. Видела – будто снова стоит рядом – всю эту белёсую, разваренную, зыбкую квашню с тёмным пятном трупно-вонючей мочи у гульфика модельных, гламурно-кутюрных брюк.
Он – мертвец. Он ничего не поймёт, ни про Чечню, ни про Баку, ни про другие окраины… Он – не человек, а робот, механизм, работающий на спирте. И техперсонал, даже не «белые», а «синие» воротнички регулярно – через банальную воронку, быть может, – заливают в него это топливо и одновременно консервант.
И снова ломилась в виски навязчивая мысль – что тогда управляет огромной страной? Ведь эта вываренная до волокон, пропитанная водкой мразь – неспособна даже найти выход из комнаты без помощи обслуживающего зомби «оператора машинного вождения»…
– Татьяна, – вышла из забытья Алина Игоревна, – ту сумму, которую вы у меня просите, – я вам конечно же, выделю. Но я вижу по вам – это не выход. Деньги невелики, вы продержитесь месяц-другой, а потом?
– А потом будет видно…
– Ничего потом видно не будет. Давайте договоримся так: вы получаете от меня подъёмную сумму, на первое время, и устраиваетесь на работу по специальности…
– Куда?! – заплакала Столярова.
– В пошивочное ателье…
– С такими-то руками?! Я пыталась, Алина Игоревна, я ходила…
– Танюша, есть на свете ателье, где вам не откажут. Называется оно «Пуговичка» и располагается на очень бойком месте, на центральном рынке! От заказов отбоя нет. Они мне вот этот костюмчик сшили – правда, симпатичный?
– Д…да...
– Деньги на первое время я вам выдам сейчас… Вот вам записочка – в кабинете напротив сидит молодой человек со смешным именем Арес. По фамилии он – Бантышев. Он вам выдаст по этой бумаге… Я, пока вы ходите, позвоню в «Пуговичку» и они обязательно, обязательно подберут вам место. Может, не закройщицы, а, например, приёмщицы…
…Когда Алина в следующий раз посетила «Пуговичку» по делам своего гардероба, Таню она уже застала за стойкой выдачи, в форменном синем халатике и со значком фирмы: с большой золочёной, похожей на крендель, пуговицей на груди.
Таня Столярова улыбалась и кланялась, и даже пыталась руку целовать. Рассказывала (а дикция у неё ещё улучшилась), что директриса помогла им с дочкой получить комнату в общежитии «Легпрома», это рядом и с работой, и со школой…
А потом в руках у Очепловой и оказалась предшественница той банки, из которой она нынче потчует Палладия Антеевича: восхитительное на вкус бакинское блюдо, фаршированные баклажаны, «имам биялды»… Таня Столярова готовила так, как умела, как с детства привыкла: она не мстила блюдам Кавказа. Баклажаны ведь не виноваты, правда?
– Я рада за тебя, Танюша! – сказала Алина Игоревна. – Если что, заглядывай или звони, на визитке моей прямой номер…
Вот эта уроженка солнечного Баку с простым именем Татьяна и с простой фамилией Столярова – классический представитель «електората» Алины Игоревны Очепловой. Вряд ли заикающуюся женщину с трясучкой рук, так остро нуждающуюся в опоре – можно саму считать чьей-то опорой!
* * *
– Палладий Антеевич, если вам нравится быть предводителем убогих – забирайте их всех себе.
– А вы? – Суегамов строго смотрел из-под заметно выступающих надбровных дуг.
– А я – пас. Я их пасу по мере сил, но опираться на них – пас. Не могут построить новый мир те, которые и старого-то не удержали. Они в обороне не выстояли, а вы их в наступление планируете послать? Ваши нытики думают всего лишь выклянчить компенсации по сгоревшим вкладам и квартирным очередям… Давайте будем честны, Палладий Антеевич…
– Я честен!
Суегамов от природы обладал густым церковно-дьяконским гласом, он всегда говорил как будто в самоварную трубу. Во всём его лысоватом облике имелась массивная мраморная стойкость обелиска, которую портили только мелкие, глубоко посаженные, суетливо-бегавшие глазки. Палладий Антеевич имел внешность храбреца и голос храбреца, но вечно напуганный взгляд. Кто, когда и где так напугал на всю жизнь массивного трубоголосого крепкорукого коренастого мужика – история умалчивает. Но глаза – души зерцало – портят всё.
Вот и сейчас они предательски смотрели не в будущее…
«Чёртово французское бельё! – подумала Алина, отследив вороватый скос зрачка собеседника. – Такое тонкое, что соски проступают даже через блузку…». На обтягивающей шёлковой ткани – отчётливо обозначились словно бы две кнопочки… Одно спасение – не снимать пиджачка элегантно-делового костюма, пошитого точно по точёной фигуре в ателье «Пуговичка»… Но он чистой шерсти, в нём, когда ты в помещении, где на зиму заклеивают деревянные рамы, – душновато…
Так о чём «изучающий рельеф» Суегамов сказал «Я честен»?
– Я тоже, – поддержала его Очеплова – Этим новобранцам-обобранцам никто, никогда и ничего не вернёт. Единственная их перспектива, единственное, чего они нытьём добьются, – что к ним однажды выйдет подобие Анатолия Александровича Собчака, и четыре часа будет давать обещания своим надтреснутым старушечьим голоском…
– Которые, конечно, не выполнит!
– Естественно, это же собчачья порода! Они рождены раздавать обещания, а не выполнять их! Если вашим пострадавшим этого довольно – могу организовать! Даже самого Анатолия Александровича, лично и персонально! До восьми часов Собчака на речевое недержание хватит… Но я подозреваю – погорельцам этого мало. А ничего другого я им предложить, по бабьей скудости моей, не могу…
– Неужели вы думаете, что ничего уже сделать нельзя? – хмурился Суегамов, открыв для себя какие-то новые и неприятные грани политического пространства.
– Остаётся надеяться на чудо. На вас надежды нет, потому что справедливость в вашем исполнении – это застольный тост.
– А настоящая справедливость? – уже теряя интерес, только для поддержания угасавшей беседы, поинтересовался Палладий Антеевич.
– Это плаха. Настоящая справедливость – это когда зайцы нашли в себе силы истребить лис и волков.
– Это ужасно – то, что вы говорите…
– Нет, ужасно то, что кроме меня этого никто не говорит. Ведь в вашем понимании справедливость – это когда морковку поровну поделили между зайцами и хищниками… Один раз вам уже удалось поделить всю морковку поровну, и вы видите, чем кончилось! Больно нужна волкам ваша морковка!
И теперь она не голосовала на этих выборах, предпочитая им дачу. Она уже поняла, что та тёмная сила, которая стоит за Собчаком – никуда не денется, как ни голосуй. Эту силу нельзя переизбрать – ведь её изначально никто и никуда не избирал! Она просто серными парами вышла из трещин в асфальте и заполнила всё без спросу и согласования удушливой пеленой…
А что можно убрать? Разве что только цветастый китчевый пиджак курортника, который называют Собчаком, ошибочно приписывая пиджаку на спинке кресла какую-то самодостаточность… Речь идёт о смене пиджаков, понимаете?
* * *
В депутатском кабинете Алины Игоревны со старомодной лепниной высокого, овалом оконтуренного свода шенилловые шторы ниспадали с самого потолка до паркета с «буклями» ламбрекенов и сваг, и умели, когда нужно, блокировать и свет и звук.
Но тот, кто был широко известен в узких кругах по имени Тима-Башкир всё равно побаивался прослушки и подглядывания. Говорил иносказательно:
– Что-то в воздухе почище стало, легче дышится… – неосторожно высказалась Очеплова.
– Дык то Малевича убили! – прошуршал скорее артикуляцией лица, чем голосом Тима.
– Малевича нельзя убить. Он бессмертен.
– Так то художник, Аля! А я тебе говорю про однофамильца его, вице-губернатора…
– Да поняла я, Тима! – хмыкнула Алина Игоревна, чтобы совсем уж дурочкой не считал. – Кто и за что его, в курсе?
– Главное, что не мы… И главное, чтобы все основательно это поняли – что не мы.
– И так сообразят. Кто? Мы не в прокуратуре, говори, как знаешь, а не как доказано…
– Ну, в общем разрезе догадаться немудрено, Алина Игоревна: Мегадэду он мозоли оттоптал, тот и огрызнулся, с кровавой отрыжкой…
Дело ясное!
Миха Владович Малевич, давнишний председатель Комитета по управлению имуществом Санкт-Петербурга и недавний вице-губернатор. В эполетах вице- походил недолго: только примерил, и уже убит…
Малевич – «золотой мальчик», «золотая молодёжь», та сызмальства искалеченная болезненным чувством превосходства опухоль в обществе равенства. Та гниющая заживо поросль ублюдков «с отличием» и золотыми медалями, болезненно-умничающая метастаза заблудившегося в самом себе советского общества…
Как всё это мерзко перебирать: кружок ленинградских экономистов под руководством тогда ещё Толика Чубайса, торговца цветами и амбициозного младоискателя… Клуб «Синтез» на вегетарианской стадии закусок «перестройки», кучка личинок, отложенных мертвечиной из космоса… Куколки будущих чудовищ[42]… Потом – конечно, блок «Демократические выборы-90», потом начальник отдела Комитета по экономической реформе Ленгорисполкома…
– Моя идеология только одна, – говорил Миха Владович во всеуслышание, – государство не может быть эффективным собственником, а должно устанавливать единые для всех правила игры! И это правило для всех городских имуществ!
– Слушай, я хочу с тобой посоветоваться, – словно бы вчера – так недавно – заискивающе улыбался он Очепловой. – Мне Яковлев предлагает остаться на посту вице-мэра… Говорит, что городу нужны профессионалы…
– А что тебе претит?
– Ну, я же как бы из команды Собчака…
– Яковлев тоже как бы из команды Собчака, – передразнила Алинка.
Так Малевич уговорил самого себя остаться. Ушёл бы, как публично всем до выборов клялся, вместе с рыдающим боссом, глядишь, и живой бы остался.
Хотя такие, как Миха Владович, – живыми не бывают и даже живыми не рождаются. Они со стадии личинки – сгусток небытия. Наивные доброхоты сетуют, что таких забывают сразу после их убийств. Но на самом деле их условно-номерные имена, те каверны на теле жизни, которые называются «их судьба», – забывают гораздо раньше. Ещё при их дыхании.
Малевич рулил в городе после Собчака меньше месяца. Его грохнули в середине августа, в девять утра, прямо в его служебном «Вольво», вместе с женой, которая, впрочем, осталась жива. Случилось это аккурат посреди Невского проспекта, прекрасно иллюстрируя, какой город построили демократы и какие гоголевские «носы» в нём стали вдруг банальной обыденностью…
Нашпиговали Малевича пятью пулями в шею и грудь, из югославской контрафактной выделки автомата Калашникова с оптическим прицелом. И – странно: это даже в новостях-то толком не отразили. Так, разве что в рубрике «будни с полей»… Вице-губернатора на центральной улице северной столицы грохнули автоматной очередью, подумаешь, невидаль! Такие, как Малевич, с 70-х годов упорно рыли ту яму, в которую их в итоге и сваливали, забывая присыпать хлоркой…
– Ты проклятие моей страны… – однажды сказала Малевичу Очеплова, прямо при его длинноногой куколке-секретарше. – Но я не хочу думать о тебе, Миха, ни враждебно, ни вообще никак! Я думаю совсем о другом: за что на мою страну наслано такое проклятие, как ты… С тобой-то всё ясно, и никаких загадок. А вот с этим вопросом… Плесень твоего вида не растёт сама собой, для неё питательная среда мертвечины требуется…
Но их нельзя обидеть – как нельзя и оживить. Он только скалился – и его секретарша-модель скалилась. Для них всё и всегда по приколу, и порой кажется, что они под кайфом, что у них организм вырабатывает какие-то штырные вещества сам собою, без помощи химических лабораторий…
Им ссы в глаза – всё, что божья роса. Дочка Собчака, не имея никакой нужды и бескорыстно, – уже фотографировалась в разорванных колготках, выставив на передний план срамные места, и потом наслаждалась, смакующе и неподдельно-восторженно подслушивая в эфире, как её называют похабными словами. Несчастные женщины идут на это ради заработка, а эта, ни в чём не нуждаясь, упивалась обливанием грязью. Её это заводило и будировало.
– Знаешь, что самое страшное в капитализме, Тима?.. – задумчиво спросила Алина.
– Знаю, – кивнул он с готовностью, будто отличник на экзамене. – Понимаю, о чём ты… И убийца налицо, и жертва – а посочувствовать некому! Их местами поменяй – и то же самое выйдет!
Придя, как любил говорить один политический труп, к консенсусу, они уже больше не возвращались к теме Малевича: ни художника, ни горе-экономиста.
* * *
– Космос умер для человека, – разглагольствовал Тима-Башкир, впав в элегическое настроение, – гораздо раньше, чем человек перестал туда выходить. Космос умер сначала в мечте, а космонавты ещё продолжали туда летать… Хотя уже никто не понимал, зачем они это делают… Возьми советскую фантастику эпохи конца: «Лунная радуга», «Конец вечности»… Ну, много там…
Тима разбавил своим обликом каплевидные глубокие кресла и стеклянный столик в зоне для чаепития. Уютно устроился на угловом кожаном припухшем меж бронзовых клёпок-звёздочек диване. Повсюду вокруг него лежало множество городской символики. Для, так сказать, ритуальных услуг. Вазочки с целыми пучками ручек «Петербург», пачки с блокнотами «Петербург», флажки Петербурга и прочая, по правде говоря, дешёвая и аляпистая канцелярщина с фирменным логотипом.
Часть всего этого барахла-раздатки регулярно перекочёвывала в письменные столы дочек и в ящик кухонного стола маме-Вале. По старой советской традиции покупать любые канцтовары в семье Пескарёвых не полагалось, их положено приносить с работы. В семье Башкировых, по ходу, тоже:
– Подкинешь мне таких флажков-блокнотиков? – с обезоруживающей наивностью попросил Башкир.
– Вагон? – иронизировала Очеплова над барыгой.
– Ну, зачем… Пару штук… Для личных записей. Кстати, о вагоне. Вот что вагоном время брать, так то орех, Алина Игоревна! Счас он дёшев, а потом дешевле уже не станет, сгниёт… Да и потом, зачем тебе свежие орехи? Орех подсохший – он самый товарный. Говори прямо, без обиняков: берешь орехи?
– Какие ещё орехи, Тима?
– У меня – грецкие. А тебе какие нужны?
– Мне никакие не нужны…
– А-а… Ну, тогда прими к сведению, что если возьмёшь вагон ореха – я тебе прима-скидку сделаю!
Глянцевая офисная мебель – безлика, она досталась Очепловой от предшественника. Выделялся разве что сейф в углу: на нём, сверкающем импортной новизной, Очеплова поставила гологодский, мещанский, почти деревенский фикус, дань представлениям глубокой провинции о «завидной доле». На большом и скучном письменном столе Алины стояла лампа в виде летающей тарелки, которая, по всеобщему убеждению, придавала особый колорит помещению. И порождала иногда методом ассоциаций странные, не от эпохи сей, разговоры про космос…
Тима-Башкир пил чай ямщицким манером – то есть даже не пил, а прихлёбывал ложечкой наподобие супа. И хитровански закусывал сдобной баранкой.
– Ну, если ты, Алина Игоревна, не хочешь брать орех, и это твоё заднее слово, тогда возьми горчицу. Три вагона в оптовых кегах… Но скидка только с опта…
– Так у тебя и горчица есть?
– Нет, горчицы у меня нет. Но если тебе нужно, достану. Мне бартером горчицу грозят дать на орехи. И если тебе нужна горчица…
– Да с чего ты взял, что мне нужна горчица?! – взорвалась Очеплова.
– Я?! – Тима-Башкир вполне искренне обиделся. – Ты же сама меня спрашивала: есть ли у меня горчица? Я тебе говорю, мне орех на горчицу менять неинтересно, но если тебе реально надо…
– Сам вот подумай, куда я буду девать три вагона горчицы? В фойе горсовета продавать встану?
– Если тебе не нужно, – сердился Тима-Башкир, – зачем ты тогда мне голову морочишь? А так-то… горчицу можешь гостям предложить!
– Каким гостям?
– А которые к тебе скоро будут! – Тима-Башкир показал двумя пальцами сперва на одно своё плечо, потом на другое, стилизованно изобразив погоны. Потом, вопреки уставу, «приложил к пустой голове»: по-военному козырнул Очепловой. – Я знаю, хозяйка ты хорошая, аккуратная… Завидная! И у тебя дома всегда порядок. А всё ж мой совет, Алина Игоревна: перед гостями всё подмети, пыль вытри, пропылесось… Во всём хозяйстве, Алина Игоревна, а особенно в гараже!
– А-а! – благодарно улыбнулась Очеплова. – Так ты за этим приехал?
– Ну, в общем, да… Рассказать о твоей предсказуемой, но несвоевременной популярности у настоящих мужчин… – он снова постучал ладонью по ключице, оконтурив невидимый погон.
– А чего ты тогда про орехи какие-то, горчицу? Не поняла подтекста…
– Иногда, Алина Игоревна – банан – это просто банан, как говорил великий Фрейд. Не ищи подтекстов… Думал, может, ты у меня заодно орехи возьмёшь или горчичный опт! Голова-то у меня пухнет… Ты-то, Аля, на госслужбе! Знать не знаешь, каково это: сидеть на вагонах с грецким орехом! Ощущение колоссальное: как будто тебе этот орех в седалище проталкивают…
Он, бесшумный призрак смутного времени, уходил по-кошачьи мягко ступая, но твёрдо подчеркнув, что приходил предлагать орехи, или, на худой конец – горчицу оптом в кегах. Причём советские алюминиевые кеги – едва ли не дороже своего содержимого – отдельно отметил Тима.
– А что касается Космоса, Алина Игоревна… – он бросил тоскливый взгляд бывшего пионера на лампу в виде летающей тарелки, – так он был интересен человеку только когда был недоступен…
* * *
– Мой тебе совет, товарищ капитан, ты к ней не лезь… – радушно улыбался Тима-Башкир. – Человек она деловой, занятой… Некогда ей с тобой лясы точить… Если у тебя вопросы какие-то, ты лучше мне задай, я со всей души тебе отвечу!
– А у вас с ней общие дела? – ощерился капитан милиции Пахом Салдык.
– Ну, а как же! – с готовностью юродивого закивал-зачастил Тима-Башкир. – Конечно, общие! Орехи, горчица… Тебя конкретно что интересует? Если крупный опт, то могу скидку хорошую дать!
– Увы, Тимофей Владимирович, у меня другие вопросы…
– Ну и по другим мне есть, чем поделиться… Пойдём со мной, время обеденное, хорошим блюдом угощу, интересное расскажу. Останешься довольным…
Салдык подумал, что Тима-Башкир, и вправду, может многое знать и о чём-то проболтаться, а потому отложил «визит к даме», и принял любезное приглашение в ресторанчик.
Там Башкир угостил его телятиной в медальонах под сливовым соусом, и, действительно, этот божественный вкус трудно забыть, единожды вкусив: во рту тает, язык проглотишь…
Но Тима тут был завсегдатай, а потому язык не проглотил, а наоборот, распустил.
– Понимаешь, друг мой… – панибратски начал этот фамильярный торгаш, лицо эпохи. – Ответ на вопрос «что такое человек?» так ведь и остался неизвестным… Это отдельный, свободный биологический организм – или же клеточка в системе памяти своего вида?
– Это ты к чему? – невольно пропитался амикошонством Салдык, и не глядя перескочил на «ты».
– А вот представь: какой-то фокусник с целью фокусничания придумал стекло… И в этом стекле – если через него смотреть-то… всё выглядит не так, как привычно… Может такое быть?
– Ну, может… – неохотно признал капитан.
– Технологий мы с тобой, Паша, не знаем, но ведь это не приговор, правда? Мало ли мы каких технологий не знаем? Разрази меня гром, если я понимаю, как возникает изображение в телевизоре! Я это к тому, что если мы не знаем технологий, то это не значит, что их не существует… Мы их не знаем – а они есть. Допускаешь?
– Допускаю.
– А вот тебе ещё более вероятное предположение. Стёклышко поганое придумал злобный гуру. Не фокусник, не с целью публику позабавить, а с целью сколотить, как говорят у нас в епархии – мир ей! – деструктивную секту. Чудесами, так сказать, знамениями, лохов к себе привлечь… Чтобы служили ему и поклонялись. Бывает так?
– Ещё как бывает! – эта тема была уже ближе менту, с некоторыми одержимыми сектантами в его Управлении уже приходилось разбираться силами органов правопорядка.
– А ещё остаётся вероятность, что это чёртово стёклышко показывает то, что есть. А то, что мы обычно видим – не то, что есть. Такая вероятность невелика, но ведь тоже есть. Конечно, если бы мы твёрдо знали ответ на вопрос – что есть человек? – мы бы разобрались фокус это, чёрная магия или научный прибор… Но, не зная ответа на базовый вопрос, мы с тобой, Паша, плывём и в прикладных…
– Я никуда не плыву! – запротестовал Салдык.
– Счас поплывёшь… – пообещал Тима с улыбкой каннибала. Его серые глаза, на первый взгляд, куртуазные глаза дамского угодника, вперились в следователя – и магически углубились, в них заплясали шаманские пляски первобытных костров…
И протянул Тима с нехорошей улыбкой неровный осколок цветного стёклышка, через какие дети любят на мир смотреть. А фотографы – делают из таких стёкол цветные светофильтры для художественной фотографии…
Салдык легкомысленно, играючи в глупую игру, посмотрел на ресторанный зал через это стеклышко, и… чуть не выронил его из задрожавшей руки.
– Я не утверждаю, что это на самом деле так! – поднял обе ладони Тима, как будто в плен сдавался. – Может быть, это неизвестная нам технология фокуса или корыстного обмана зрения… Я тебе не советую сбрасывать никакой из вероятностей!
– Что… это… такое? – стараясь сохранять достоинство, но выдавая страх предательскими паузами, поинтересовался Салдык.
За цветным стёклышком он увидел людей несколько иными. Мягко говоря. А если точноее – то у большинства людей в этом дьявольском ресторане на головах, как на гнилых пеньках в лесу, росли какие-то поганые грибы. Эти грибы, невидимые при обычном освещении, неощутимые рукой при обычном касании, – в преломлении стёклышка выбегали мясистыми семейками из ушных отверстий, пробивались кругляшами между волос, рогами скрашивали некоторые лысины. На разных головах-пеньках было разное количество неведомых грибов: где-то их студенистая мерзость совсем скрывала внешность носителя, а где скро́мно, хоть и срамно́, подсели некрупными бородавками…
Салдык повернулся к собеседнику, ожидая с заледеневшими поджилками увидеть не меньше, чем перепончатокрылого демона…
Но у Тимы-Башкира, если верить дьявольскому окуляру, на голове грибов не было. Он через стёклышко смотрелся таким же, как и при свете дня, только, естественно, в багровых тонах, учитывая светофильтр.
– Что… это… такое? – выблеял, с натугой, как выблевал, капитан Салдык.
– По одной из версий, на которой я не настаиваю, – румяным ломакой манерничал Башкиров, – это так называемые эфирные грибы. Точнее, стромы[43] паразитического эфирного гриба. Это представители флоры тонкой материи, они за пределами нашего зрения и осязания. Ну, знаешь же эти знаменитые опыты с ультразвуком: ухо его не воспринимает, а на мозг он угнетающе действует… Тут типа того… Ткань стромов астрального состава, их споры переносятся эфиром… Например, телевизионным эфиром… Стоит у кого-то телевизор в углу, принимает эфир… И пух, пух! – Тима пальцами очень правдоподобно изобразил салют.
– И что? – Пахом не нравился сам себе бессодержательностью гортанных вопросов-выкриков.
– И ничего. Если на тебя попадут споры лесных грибов – чем это грозит?
– Чем? – Салдык казался вконец тупым идиотом.
– Ничем. При условии, что ты живой человек. Споры лесных грибов постоянно попадают нам на кожу. Но…
– Но?!
– Но смываются душем, стряхиваются при ходьбе… Не могут споры на тебе прижиться, если ты живой… Ну, конечно, другое дело, если перед ними труп! Грибы – они, как известно, некрофаги. На трупе они завяжутся охотно…
– То есть… Все эти люди… мертвы?!
– Ну, Паша, это только одна из версий. Кто нам врёт – стёклышко или невооружённый глаз? Поскольку мы не знаем, что такое на самом деле человек, – мы не можем твёрдо ответить. Но среди множества версий есть и такая, что эти люди частично мертвы. Не совсем, а, так сказать, дольками… Знаешь, как у судна с водонепроницаемыми отсеками часть отсеков бывает затопленной? Такое судно утонуло – или как?
– Смотря сколько отсеков затоплено!
– Ну вот, въезжаешь в курсы помаленьку… Здесь ещё живы, а в соседнем отсеке уже всё… Эфирная грибница за живую голову не зацепится. Ей нужны гнилые пеньки, понимаешь?
Пользуясь обалделостью милицейского капитана, Тима беспрепятственно развивал замысловатую мысль:
– Ты пойми, все эти банды, мэры, сэры, пэры… Они же только кажутся понятными… А если посмотреть через правильный светофильтр, то все они – оккультные сгустки. Харчки дьявола. Ну, мокрота у него отходит, вот он и сплёвывает…
– А что ж он, дьявол-то, болеет, что ли? – вдался Салдык в нелепый и сумасшедший разговор.
– Курит много, – с убийственной обыденностью растолковал Башкир.
– Курит?!
– Дурь.
– Какую дурь?
– Человеческую. И если, Паша, у тебя нет сильной «крыши», ты в эти вопросы лучше не суйся…
– Какая же может быть «крыша» против оккультных сгустков?
Тима глянул с лукавым прищуром:
– Крещёный?
Салдык не поленился залезть за пазуху, достал в пригоршне нательный крестик.
– Ну, это уже кое-что, – одобрил Тима. – Только, знаешь, символ веры – ещё не вера. Так, узелок на память, чтобы знать, где при случае искать…
– А если стёклышко твоё – просто фокус в стиле «хай-тек»? – перешёл Салдык в контрнаступление.
– Такое тоже может быть! – охотно закивал Тима. – Но для тебя, Паша, оба варианта ведут к одному выводу…
– Интересно узнать, к какому же?
– А к такому, что твоё расследование никому не нужно, и не надо тебе с нами связываться… Если я тебе показал правду, то представь, какие у нас возможности… А если я тебе показал фикцию, фокус-покус, то представь, какая у нас техника… Представил? И если ты умный человек, то ты не пойдёшь к Алине Игоревне с твоими дурацкими, никчёмными вопросами о вещах, совершенно неважных и неинтересных…
Тима доброжелательно, на пределе радушия, рекламно оскалился:
– А лучше воспользуешься уникальной скидкой, которую я предлагаю на грецкий орех оптом! Такой дисконт, Паша, я ведь не каждому встречному-поперечному предлагаю, сечёшь?
– Спасибо, Тима, да только у тебя своя работа, у меня своя…
– Работа у всех одинакова и измеряется в джоулях! – резонно возразил Башкир. – Ладно, эксклюзив, только тебе: сутки на раздумье!
– Чтобы к Очепловой не ходить? – понимающе осклабился Салдык.
– Нет, при чём здесь это? – даже обиделся Тима. – Ты можешь ходить к Очепловой или не ходить, дело твоё! Я имел в виду – грецкий орех! Сутки даю тебе подумать, но ежли ты мою оферту не приемлешь – тогда, не пеняй, орех уйдёт тем, кто посообразительнее…
– А госпожа Очеплова к кому уйдёт?
– При чём тут Очеплова?! Я вообще с тобой про орехи разговариваю!
– Ладно, Тима, тебе спасибо за вкусное угощение и за показ чертовщины… Но я всё-таки загляну к Алине Игоревне…
– Не, братан, ну это дело твоё, я не лезу…
И дружески пожал руку, расставаясь.
– Но если кому нужна горчица оптом, ты, будь другом, сведи! Ну, у тебя же разные знакомые встречаются, по службе-то…
* * *
Очеплова приняла следователя в каком-то сверху донизу белом зале, почти целиком занятом овалом стола заседаний, пустом и гулком, ощетинившемся рядами пустых стульев. Стены окаймляли гладкие панно белого искусственного мрамора в лепном позолоченном орнаменте, а в простенках между окнами сверкали стилизованные изображения множества лир. Весь потолок с глубокими кессонами был заполнен лепными розетками, листьями и ветвями. Большой фриз бесстыдно, по-петербуржски, демонстрировал сцены обнажёнки из античной мифологии.
– У меня в кабинете инвентаризация, – весело и интригующе улыбалась ему Алина Игоревна. – Завхоз с комиссией пытается выяснить, сколько сувенирных рулеток и фонариков «Петербург» я раздала в неподобающие руки, нарушимши закон достаточного основания.
Это гологодское «…шимши», постоянно и бархатно шуршавшее в её речи, всегда западало мужчинам в душу, пробуждая в них желание…
Алина протянула ему на ладони, вынув её из кармана тёмного строгого жакета, рулетку и крошечный фонарик с соответствующими логотипами. Как-то слишком уж игриво для председателя целого комитета…
– Это вам, на память!
– Жутковатое у вас место работы, Алина Игоревна, – сознался Пахом. – Вроде бы как действующая власть, и в то же время музей…
– Ну, что ж… – она кокетливо развела холёными руками, чьи хрупкие, почти прозрачные кисти змеились голубыми прожилками под тонкой нежной кожей. – Рекомендую «входящему оставить упованья»[44]. Чем выше уровень власти, тем меньше люди там похожи на людей, тем больше смахивают на человекоорудия, прикрывающие невидимые, но гораздо более могущественные, чем человек, силы.
– Но Евгений Ставридис к человекоорудиям, надеюсь, ещё не относится?
– А что с ним такое?
– У него-то своё, а вот вы, Алина Игоревна, помогли гражданину Ставридису с землеотведением под застройку.
– Ого! – умилилась Очеплова. – Уже гражданину?!
– Ну, господину…
– Лично я его знаю как товарища Ставридиса.
– Сейчас это слово не в ходу…
– У вас – может быть…
– Я не об этом спрашиваю!
– Моё содействие товарищу Ставридису входит в мои профессиональные обязанности. Товарищ Ставридис организовал комплексную очистку загрязнённого ртутью и сливом машинных масел участка земли. И решением Петросовета получил очищенный участок под застройку…
– Ну, Алина Игоревна, не будем лукавить… Всем же известно, что за решениями Петросовета по таким вопросам стоите вы…
– Вас, Пахом Геннадьевич, лично что волнует? Я всегда открыта для представителей прессы!
– Я не пресса…
– Ну не пресса, так пресс! Такое определение вас устраивает?
– Вполне. Но я о другом: был ли участок реально очищен от загрязнителей…
– Был. Экспертиза подтвердила.
– А если перепроверить?
– Перепроверяйте, – усмехнулась Очеплова, буквально гипнотизируя следователя своим добродушным спокойствием. – За очистку земли под гаражным кооперативом «Хрта» могу лично поручиться…
– Ну, ещё бы! – чуть ли не завистливо присвистнул Пахом. – Ведь вы там собственница трёх отапливаемых гаражных боксов! Один даже с окном, почти квартира…
Такое, конечно, имеет место быть. Выставила на продажу – словно в сказке: «двух коней, коль хошь, продай». Но пока не нашлось покупателей. А коньком-горбунком в этой сказке был Женя Ставридис. Из племени тех первопроходцев, которые про свои фирмы гордо пишут на баклажанных икрах и прочих кабачковых местах – «основано в 1987 году». А теперь этот Женя построил большой, капитальный, с отапливаемыми боксами, гаражный кооператив «Хрта».
– …Три бакса? – удивился он за «ланчем», как теперь назывались полдники в ресторане напротив Мариинского дворца, где любил закусить телятиной в сливовом соусе Тима-Башкир. – Ты дёшево ценишь свою помощь, Алина Игоревна.
– Ты не расслышал, Минтай! Три бокса.
Естественно, он не расслышал. Они же говорили очень тихо, на ушко друг другу, как любовники. И всегда – во множестве подобных случаев. И правильно делали – раз теперь этими беседами интересуется представитель специальной следственной группы по расследованию финансовых махинаций!
* * *
Майор внутренней службы, носившая в ГУВД не мышиную, милицейскую, а зелёную, похожую на армейскую, форму, Тамара Непряева чем дальше, тем больше ревновала. У баб своё чутьё, отдельный дополнительный орган чувств: Непряева, ничего не зная толком, отчётливо ощущала, и не спрашивайте откуда, – что Салдык уходит от неё всё дальше, всё безнадёжнее, к какой-то «бабе икс». А шансов удержать его, крепкого, спортивного, складного у «разведёнки с прицепом» в однокомнатной панельной дыре мало, тем более, что моложе Тамара не становится.
Упрекнуть Пахома Геннадьевича попользованной и брошенной разведёнке не в чем – у неё всё по гнусно-стандартным нотам: сперва глупый, бракованный брак, потом такой же глупый развод, хроническое безденежье, ребёнок болтается на руках, баб много, мужиков мало, а чтобы непьющих – ещё меньше… В Управлении её прозвали, за глаза конечно, «томной Томой» – потому что она, распалённая годами неудовлетворённости, завлекала коллег на грани приличия, а порой и за гранью.
Надо отдать должное капитану следственного отдела Салдыку – он Томе никогда и ничего не обещал. Он вообще в её сторону не смотрел – пока она буквально не стала ему дорогу преграждать в тускло освещённых коридорах скорбного и скудного, добитого реформами до какой-то бомжацкой трущобности, ментовского муравейника. Чего она только не делала, Пашу подманивая, – а он мужчина здоровый, физически полноценный, ему тоже не в кайф довольствоваться одной порнушкой в комнате милицейской общаги…
Так они и зажили однажды – в паскудно-бытовой недосемье. Членов коей милицейские протоколы с тургеневской меткостью обзывают «сожительством». Пахом пользовал «томную Тому» – как проголодавшийся путник поедает консервы «завтрак туриста» или заварную лапшу: без особого восторга, чать не ресторан, и не мамины разносолы, но голод приглушить может…
И хотя Салдык ничего не обещал – в силу вековечной женской трагедии Тамара Непряева стала воображать себе какую-то восходящую линию отношений, стала видеть в банальном отправлении нужды мужиком какие-то долговременные перспективы. Трагикомизм – это и улыбка и слёзы. Как если бы владелица платного туалета перестала бы брать плату со статного импозантного клиента, вообразив, что он сюда не только помочиться заходит…
Салдык ничего не обещал, он вообще говорил сурово и мало, но Тома стала что-то обещать себе за него, вместо него. А на самом деле единственная ниточка, которая удерживала молодого перспективного офицера возле разведёнки «с прицепом» и дрянной жилплощадью, – пореформенная безысходность 90-х и отсутствие выбора. Парень-то молодой, гормоны играют, без женщины никак, в отсутствие любимой – сойдёт и нелюбимая…
Но как только волшебным сном издали в жизни Пахома Геннадьевича замаячила Алина Игоревна – Тома Непряева сразу же стала лишней. На скрипучем раскладном диване Салдык берёт её, старательно раздвигающую ноги, чтобы ему удобнее было, а думает совсем о другой. Пусть и не говорит ничего, но у женщин есть какая-то выборочная телепатия на этот счёт, странная и узкая способность считывать мысли такого рода…
– Паша, кто она? – спрашивает томная Тома, закуривая после случки.
– Чего?
– Кто она, Паша? Та, о которой ты думаешь вместо меня?
Он помолчал, вытянув ноги в драных носках вдоль паласа. Затянулся сигаретой.
– Не бери в голову, Томка! Журнальный разворот. Взгляд с экрана…
На экране старого, в деревянном полированном корпусе, массивно-продолговатого телевизора как раз стреляла топазовыми глазками Алина Игоревна Очеплова, кокетливо объясняя потребителям их якобы-права.
Чтобы понять, почему он так заворожено смотрит на экран, Тома должна была знать, какое дело он ведёт. А она коллега: она знала.
Взгляд с экрана... Тоже мне, успокоил!
* * *
«Не там копаешь, легавый…» – торжествовала мысленно Алина, вспоминая визиты настырного следака. Ернически догадываясь, что Салдыка всё меньше интересует то дело, с каким он в первый раз явился…
Что и неудивительно: в случае с гаражным строительством в «Хрте» всё было действительно чисто, как горный хрусталь и слёзы девственницы. А особенно – акт приёма очистки земельного участка. Любой такой вот Пахом-Махом может хоть лоб расшибить о бронированные ворота кооперативного общего заезда – ничего там не нароешь.
Землю в «Хрте» перед строительством очистили действительно хорошо: потому что её там никогда и не загрязняли. Фальшивым был не конечный акт, за который Очепловой откатили право собственности на три элитных бокса, а изначальный, о загрязнении.
Там – фуфло. Там – липа. За подписью предшественника Очепловой товарища Марсианова (да, да такая вот фамилия, видимо, из детдомовцев!).
И вот ведь незадача, товарищ Марсианов, мосластый и брудылистый, увесисто-патриархально-правильный ветеран блокады и труда, уже помер и погребён на Пискарёвском с почестями. Кажется, даже с салютом.
Как преемница его по депутатскому комитету Очеплова даже ездит к его вдове по торжественным датам, с подарками от Ленсовета. Пьёт там чай с клубничным вареньем, кушает фирменные пирожки с ливером и делает вид, что с интересом смотрит в раскрытый перед ней семейный фотоальбом семьи Марсиановых…
Ветеранов, знаете ли, мы не забываем, чтим и уважаем!
С товарища Марсианова – зачем он пустырь заражённым ртутными сливами признал? – уже не спросишь. И что не признавал он ничего такого – уже не вызнаешь. И печать там тоже старая: «Ленгорсовет народных депутатов». Её полагалось уничтожить, актировали как утилизированную, но так, на всякий случай… сохранили в сейфе…
А новые документы уже с другой печатью, в духе проклятого времени перемен: «Санкт-Петербургский городской Совет народных депутатов». И вот по этим, которые с новой печатью и размашистой гелевой визой согласования в углу «пред. ком. А.Очеплова», уже комар носа не подточит. Экспертизу Алина Игоревна провела, прямо скажем, прозрачно, без каких-то подвохов. Нашли бы экологи ртуть – слова бы не сказала. Но экологи не нашли…
Так что проверяйте ещё хоть дюжину раз, без проблем!
– Вы, ребятки, – ликовала лукавая Алина, – избаловались на современных идиотах, которые вагонами без прикрытия воруют. А мы с товарищем Совенко начинали, когда ещё и карандаш простой спереть – требовалось искусство!
Да и тогда «пёрли» карандаш не ради карандаша. Нахрен он нужен, карандаш-то сам по себе! Вопрос в другом: что ты им собственноручно начертать соизволишь…
Совенко знал, чем всё кончится, – и готовил укрепрайон. Чтобы не отступать из ЦК КПСС, как большинство его престарелых коллег-балаболов, в никуда. Чтобы перейти на заранее подготовленные позиции. И поучал ещё совсем юную, зелёную любовницу:
– Объём твоей реальной власти – это те, кого лично ты кормишь, плюс те, кто тебя любит. За этими пределами ни у кого никакой власти нет. Никакой титул ни в чём никому не поможет – если он не прикормил с рук наёмников, и не влюбил в себя фанатиков...
Как и положено «главному по гибридизации», Терентьич объяснял языком своего ВЦБТ:
– Что такое политический лидер? Это, Алька, гибрид атамана банды и гуру секты…
«У меня Терентьича школа, – думала теперь Очеплова. – Лишнего не бери, будь со всех сторон гладкая, так, чтобы не зацепились…».
Всё, что делает Очеплова, – строго по закону. А что спорно и сомнительно – то делают или покойники, вроде Марсианова, задним числом, или проверенные-перепроверенные в трудах и в бою люди, вроде Ставридиса-Минтая. Связи у нас долгие, прочные, ещё комсомольские, ещё брежневские, работаем умно, умело и скромно!
– Ещё вопросы у вас остались, Пахом Геннадьевич?
– Остался один. Личный.
– Интересно! – подбодрила его Очеплова.
– Перед первым визитом к вам я беседовал с вашим хорошим знакомым, Тимофеем Башкировым… Он мне орехи предлагал, горчицу и в стёклышко такое смешное, цветное, кривое, как бутылочный осколок, посмотреть…
– Знаю. Всем предлагает. Работа у него такая…
– И вам предлагал?
– Орехи с-под Азова? Конечно!
– А стёклышко?
– А стёклышко я ему сама подарила…
– И что вы думаете о стёклышке?
– А я женщина ветреная… Подарила – и не думаю…
– Поставлю вопрос иначе. Эфирные грибы, растущие из головы у людей, – существуют или не существуют?
– Ну и вопросики вы ставите, Пахом Геннадьевич! – покачала Алина головой. – Вы хотите, чтобы я вам вот так, на бегу, решила основной вопрос мировой философии?
– А ваше личное мнение?
– Ну, если лично моё… Считаю, что вопрос в восприятии. Понимаете, одни животные видят всё только в зелёных тонах, а другие – только в чёрно-белом разрешении… А вот если бы вы посмотрели на мир глазами насекомого – уверяю вас, фасеточное отражение реальности поразило бы вас куда больше, чем какое-то Тимино стёклышко…
– Так они существуют? – с нажимом настаивал Салдык, проявляя в голосе рычащую интонацию. – Или это оптический обман?
– Смотря что считать существованием. Далёкая звезда существует, потому что нам светит, но не существует, потому что её давно нет, а её свет опоздал на миллионы лет… Сама звезда в прошлом, а свет от неё в настоящем: видите, как всё относительно. Какой из вариантов ответа вас устроит? При любом выборе помните: вероятность галлюцинации при восприятии мира – это праздник, который всегда с нами…
– И как мне это понимать?
– Привычная нам видимость – это только один из множества вариантов отражения и преломления… Существует ли музыка для глухого, живопись для слепца, наука для варвара, литература для неграмотного? Как отличить ложь от недоступного нашему восприятию? Когда пять тысяч лет цивилизации с её пирамидами и космодромами заканчиваются, извините за выражение, Собчаком – о многом приходится задуматься: то ли это жалкий конец человеческого величия, то ли великий конец человеческой жалкости…
* * *
Это было время оргий со вкусом ликёра «Амаретто» из придорожного ларька, ликёра, которым по каким-то уму непостижимым причинам вдруг заполнил всё торговое пространство бывшего СССР. Как и сигареты «Кэмел» с сомнительным, как от жжёного веника, дымом, как и водка «Распутин», реклама которой обещала вам подмигивать с этикетки. Как потравивший неслыханное количество народу спирт «Рояль», обычно разбавляемый порошковым соком…
Жизнь текла, как река, и обтекала многочисленные трупы, набросанные эпохой. Человек в любой обстановке, какой бы кошмарной она ни была, – стремится выжить и быть счастливым. Или, по крайней мере, уверять себя, что счастлив. Если не умом, то инстинктом всякий человек понимает, что другой молодости, другой жизни на Земле ему не отпущено, и надо уметь слабоумно радоваться простым удовольствиям, даже если сидишь посреди мертвецов.
Это было время, когда зарплату получали в миллионах и в конвертах. Но хватало пухлых конвертов с миллионами не на многое. Самым крутым из жителей этой преисподней – на компьютеры с кубическими мониторами, неподъёмно-тяжёлыми, но с маленькими экранами, на которых мигала незабвенная «нортон коммандер» и приснопамятные синие окна текстового редактора «Лексикон»… Да, да, убористые белые буковки на синем фоне!
– Хватит уже сидеть на бейсике, – ворчали начальники на программистов тех лет. – Пора переходить на фортран[45].
А в минуты досуга на тех же мониторах, занимавших весь стол, играли в тетрис и пакмана. А ещё – в первые плоские игры-бродилки, герои которых героически рубились в двухмерном пространстве…
Это было время, когда противно, долго и скрипуче печатали бумаги матричные принтеры, напоминавшие печатную машинку, только без машинистки. Время, когда можно было отправить или принять факс, но рулончики термобумаги для него стоили на вес золота. Время, в которое трёхдюймовые дискеты, пожёстче на излом, только ещё начали вытеснять мягкие, гнущиеся и постоянно ломавшиеся, больше всего напоминающие рентгеновский снимок в бумажном конверте, пятидюймовые дискеты.
Мобильники называли радиотелефонами, и они были недостижимо круты, а тем, кто победнее, их заменяли пейджеры, нелепые и корявые предки sms-ок.
В этой эпохе ещё много значили газеты и – по старинке – разговоры в курилке, потому что интернет ещё только-только появлялся на свет…
А ещё это было время, когда убить – легче, чем договориться.
– Но попробуем всё же договориться, Арес! – подмигнула Очеплова голубоглазому блондину из своего аппарата. И обращалась не к персонажу античной мифологии, а ко вполне современному юноше. Это родители виноваты: словно в издёвку, назвали парня Аресом…
Думали, наверное, что имя бога войны сделает его мужественнее, но получилось с точностью до наоборот. Ареса Бантышева все звали уменьшительно-ласкательно Асей. А как иначе? По имени-отчеству? Так он чином не вышел, чтобы по батюшке величать, в его чинах – только по матушке посылают…
Алина Игоревна видела в Асе «хорошего мальчика», и, как могла, опекала. За это кукольный красавчик тянулся к ней, и смотрел влюблёнными глазами. Кстати говоря, он не совсем сгнил и разложился, как большинство из его «поколения проклятых».
Однажды этот Бантышев разоткровенничался с шефиней, чувствуя её расположение и сочувствие, признался, что новое время ему ненавистно, а человека будущего он видит отнюдь не потребителем. Видимо, со слов мамы-училки Арес с придыханием озвучил свой идеал общества:
– …Самая простая пища, самая простая еда, самое простое жилище, но зато – книги, книги, книги!
– Ну и что он там поймёт, твой идеальный человек, в этих книгах? – насмешливо прищурилась Алина.
– В смысле? – растерялся уже смущающийся от своей откровенности, уже румянящийся невыветрившимся молочным детством Бантышев.
– В смысле, книги-то всё больше про князей да про балы, а твой идеальный человек князей не видел, на балах не был… И чего он в книгах поймёт? Чтобы понять книгу – надо с ней синхронно жить… Чтобы Данте понять, – тут тёмно-карие, топазовые глаза Алины инфернально, чёрной искрой, блеснули, – нужно самому в ад спускаться!
Теперь почти туда Очеплова и посылала:
– Давай, Ася, бери все документы по этому картофану, и дуй в прокуратуру!
– Алина Игоревна, – Бантышев глянул на дорогие наручные часы, прозрачно и толсто намекая на конец рабочего дня. – Они там уже расходятся…
– Они там допоздна сидят! – отмахнулась Очеплова, лучше Аси зная эту публику. – Не знаю, правда, зачем… Бери папку, и на словах добавь: пусть принимают меры, или Очеплова сама будет меры принимать…
– А какие они меры примут? – капризничал Бантышев, уже показывая зубки компетенции. – Это же не отрава, не яд! Просто кормовой картофель для скота… Коровы жрали – не померли, и горожане не помрут… Ну, а то, что картошка безвкусная, – так это прокуроры к делу не пришьют!
– Ты не умничай! – осекла Алина Игоревна своего паладина. – Твоё дело передать, а я им завтра сама позвоню, намекну, как можно бы отреагировать… Если совесть иметь… По твоему, Арес, это нормально – накормить весь Ленинград Петрович кормовой картошкой, выведенной как фуражная?!
– Они скажут, – лез со своим Ася, – что, мол, ошибка вышла, на картохе же не написано, что она для скота…
– Нет, Ася, это не ошибка… – призадумалась и даже загрустила Очеплова. – Это судьба. Это рыночные отношения, дружок, и они будут кормить людей фуражным зерном, кормовой картошкой, окорочками бальзамированных мутантов… Отныне и впредь, даже под страхом виселицы…
– Ну уж… – недоверчиво отстранился сотрудник аппарата, ещё, видимо, верящий в добро по молодости и наивности.
– Потому что вот эта картошка… – Алина Игоревна взяла в изящную руку уродливый, огромный и жёсткий, чисто вымытый корнеплод, – она дешевле, крупнее, на порчу терпеливее… Если бы ты торговал на базаре, ты бы такие вещи без слов понимал…
– А я может ещё и буду! – бодрился Бантышев.
– Упаси тебя Бог! – искренне пожелала «хорошему мальчику» начальница. – Давай, езжай, Роберт на стоянке тебя ждёт, потом домой подбросит…
– А вы как же, Алина Игоревна?
– А я пешком прогуляюсь… Тут мне недалеко…
«И заодно, – подумала Очеплова, – не придётся нюхать эти ужасные новомодные ароматизаторы-«ёлочки», которыми Роберт завонял весь салон»…
Так и получилось, что в тот вечер на служебной «Волге» комитета уехал Арес Бантышев, а председатель вышла прогуляться.
Шла вдоль чугунной ограды купеческих особняков старого мира, поглядывая по сторонам одновременно и весело и задумчиво. Играла в руке, обтянутой модной перчаткой, кожаным женским портфельчиком в стиле «бриальди», тем, в котором найдется место и для документов, и для женских мелочей. Словно бы школьные годы вспомнила: то по одной коленке приударит портфелем, то по другой. Коленки только не в зелёнке, как тогда было, а руки-то помнят, жест привычный…
Грязная, пьяная, злая улица вокруг была не просто замусоренной: она буквально зарастала мусором и безумными граффити. Она, как и большинство улиц при Собчаке, приняла вид города покинутого жителями, пост-апокалиптического.
И вполне гармонично, в общей тональности этого ползучего апокалипсиса, вишнёвая «девятка» взвизгнула тормозами, зарулив на тротуар. Она перекрыла Алине путь. А когда дверцу открыл пьяный браток гнусного вида, то он ещё больше преградил проход.
– Какие люди! – осклабился бандит. – И без охраны!
То ли он просто решил докопаться до хорошенькой, модно одетой прохожей, то ли имел какие-то обиды на неё, так сказать, «по профилю её служебки». Потом в протоколах пишут, когда трупы оприходуют: «связано с профессиональной деятельностью потерпевшей».
Чего уж там председательница какого-то второстепенного комитетика, если только что, буквально вот-вот, вице-губернатора на Невском грохнули! И не поперхнулись!
Кто это бритоголовое существо, выскочившее из «девятки», как тролль из табакерки? Торговец кормовым картофелем или разгневанный обладатель кошачьих кормов, продаваемых под видом рыбных консервов? А может, он имеет зуб на Алину за то, что помешала ему красить лук или мочить сахар в оптовых мешках для весу?
Много было в Петербурге таких, кто Алину Игоревну Очеплову, мягко говоря, недолюбливал. И потому она не стала ничего выяснять, а просто обошла наглеца, как столб, и преспокойно двинулась дальше по мостовой…
– А ты чё меня игнорируешь?! – рычал хулиган, не отпуская дверцу «девятки», как человек сильно пьяный и опасающийся упасть вне опоры.
Ответом на этот вопрос было дальнейшее игнорирование. Другие дверцы машины захлопали с характерным для «жигулей» звонным лязгом, Алина спиной поняла, что дружки приставалы выбираются для расправы.
– Иди сюда! – развязано, и очень банально потребовал пьяный.
Она ускорила шаги вдоль литой витой ограды старинных особняков, не желая никому зла. Тем более этим нелепым преследователям.
– Иди сюда, не слышишь, что ли, пидораска х..ва! – ещё грубее крикнул хулиган.
Она задумалась о чуде русского языка, о непостижимых другим народам мира преломлениях в нём, превращающих «о`кей» в «океюшку», «бейби» в «бебика», а «педераста» в «пидораску»… Отвязав от исходного смысла, превратив в ругательство неопределённой формы, а затем отыскав и женский род нового ругательства!
Ребята явно не понимали, с кем связываются. Алина, заслышав топот за своей спиной – догоняют, – уже сняла тонкое кольцо с безымянного пальца, чтобы выпустить Церби. Когда пёс-тень, атакуя на «фас», проскакивает через человека, у того возникают весьма острые впечатления, порой до двух часов… Шутки с астральной собакой лучше не шутить: если она всерьёз начнёт трепать, то можно и с ума сойти безвозвратно от помутнения в голове…
VII. КРАПЛЁНЫЕ ВАЛЕТЫ
– …Я не могу быть всегда рядом! – сказал однажды Але её Алик, Виталий Совенко, когда дарил простое колечко с непростой начинкой из иных измерений. – А Церби должен быть всегда рядом с тобой! Он ради тебя кого хочешь уронит, а притаившихся врагов, которых ты не видишь, – учует за версту…
Легкомысленная, ветреная, взбалмошная! Как только не обозвала она себя, когда кольцо оказалось пустым, о чём она и думать забыла, оставляя собаку-тень при папаше-ипохондрике! Которому мерещились инопланетяне и требовался сторож…
А самое непонятное: как она могла до последнего мига не вспомнить, что Церби в отцовской спальне? Замоталась, забегалась – понятно, но всё же – как? Как?!
– Много лающие не кусают, – утешила она себя афоризмом босса, предполагая, что цель хулиганов – только напугать, иначе брали бы под микитки без шума и сразу.
Так и оказалось. Крикливые хулиганы были загонщиками, отвлекающими на себя внимание…
Настоящая беда пришла не от них, а сзади, влажной эфирной ваткой разом залепив всё лицо, заполнив дыхательные пути сладковатым и острым до рвоты запахом…
– А всё потому, что оставила собаку дома! – пронеслась гаснущая мысль в голове Алины, и дальше краски мира померкли.
– Церби должен быть всегда с тобой! – повторил в темноте, гулкой металлическим эхом воображаемый Совенко.
Алина поняла, что её грузят в багажник автомобиля – и уснула совсем. Проснулась уже за городом, в лесу, в сосновом бору…
* * *
Тима Башкир примерил перед зеркалом головной убор, очень напоминавший знаменитую, словно бы прилипшую к голове кепку московского мэра.
«Неужели и у него, у мэра, такой же прибор?!» – растерянно и безнужно подумал Тима, и поругал себя за блудомыслие.
Неизвестно, как там у кепки Лужкова, а у кепки Башкирова была странная подкладка белого шёлка. Это подкладка крепилась на пуговке, и легко раскрывалась, превращаясь в маску-экран с прорезями для глаз.
Потом следовало нажать малозаметную кнопочку на козырьке и выбрать перед зеркалом заказное лицо. Возникала голограмма, весьма убедительно, особенно если издалека смотреть, – отражавшая любую внешность на заказ. Можно было надеть внешность Наполеона или Аркадия Райкина, но умные люди, к числу которых принадлежал Тимофей Башкиров, предпочитали малозаметные лица простых и случайных, желательно – уже покойных, чтобы никого не подставлять, – людей.
Маленький проектор, замаскированный под кнопку на козырьке кепки, давал изображение мгновенно – и так же мгновенно его убирал. В АО «Биотех» были ещё и накладные маски, отличавшиеся от театрального грима тем, что точно воссоздавали натуральную кожу лица. Но они показались слишком громоздкими и палевными по сравнению с крошкой-проектором.
Когда проектор включен, то чем больше свидетелей, тем лучше: больше народу совершенно искренне и неподдельно опознают НЕ ТЕБЯ. Мол, видели злоумышленника, можем составить фоторобот, можем опознать на фото, можем даже, иной раз, сами показать фото или видеозапись: есть же такие чудаки, на которых паразитирует телепередача «я всегда с собой беру видеокамеру»[46]… Ну, и на здоровье, ну и валяйте! Идя по следу надёжно срисованной внешности, вы дойдёте до какого-нибудь непримечательного обелиска на бедняцком кладбище…
Работники такси «Харон» – это бывшие сотрудники спецслужб или разведки, у которых на момент выезда всегда организовано надёжное алиби (вечеринка друзей, не меньше десяти, «никуда не выходил») – и выдаётся на задание чужое лицо.
С собственным лицом эти люди не работают. Со своим лицом можно сходить в магазин, в поликлинику, в театр, прогуляться по улице мирным и милым отставником-пенсионером, поиграть во дворе с детишками, а кому и со внучатами… А работать нужно с лицом инвентарным. Заповедь номер один в такси «Харон»: не забыть нажать кнопку на козырьке!
Делай, как учит товарищ Суханов, вождь и учитель, – и никогда не нарвёшься ни на бандитскую месть, ни на судебное преследование. Потому что десять человек подтвердят, что во время «Ч» ты был на другом конце города, и ещё двадцать – что ты совсем не похож на «того», совершенно другое лицо!
Правда, от Филина – Виталия Совенко – другим лицом не закроешься… С прискорбием, щелчками кнопки меняя лица, Тима думал, какой предмет ему босс засунет в задний проход за то, что не уберёг… Наверное, кабачок или очень крупный баклажан…
А где теперь её искать? Лицо-то есть, вот щетинистое лицо работяги с большими трудовыми мешками под глазами, но маршрут?
Звонок телефона на трюмо заставил его похолодеть, как индейку в морозильнике: он почему-то решил, что это машет совиными крылами прознавший о пропаже Филин…
Но, к счастью для Тимы-Башкира, после этого много раз шумно и глубоко вдохнувшего-выдохнувшего, звонила сама пропажа.
– Тим, ты уже выехал с группой?
– Собираюсь… ребята ждут в микроавтобусе…
– Короче, Тима, отбой по мне… Нет, действительно похищение, как в кино, прямо с улицы в багажник… Да, тебе верно доложили… Но меня уже спасли! Кто? Ты не поверишь, но наша доблестная милиция! Говоришь, почему они за мной незаконно слежку установили? Я потом разберусь, но очень кстати оказалось… Да, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло…
– Я хотел бы побеседовать с похитителями, – сказал Тимофей Владимирович, лаская в руке старомодный мясницкий крюк на поперечнике пластиковой рукояти. – Я думаю, они мне больше расскажут, чем в комнате допроса наших непобедимых и легендарных правоохренителей…
– С этим облом, Башкиров… Сказочная птица «обломинго»… Их было трое, и все они уже только были…
– При захвате?!
– Отстреливались, как черти…
– Всё равно менты – рукопомойники!
– Ну, не надо так, Тима… Они же всё-таки меня спасли! Нет, сейчас не нужно, не приезжай, мне оклематься надо… Ты и сам оклемайся, штаны просуши, если нужно – простирни… Я Филину не звонила. И не буду. Я же не ябеда, мы в школе таким «тёмную» делали… Я понимаю, что сама виновата… Так что давай, закрыли вопрос: ясним детали тихо! Ты по своей линии, я по своей…
* * *
В сосновом бору бритоголовая нелюдь извлекла хрупкое тело Алины из просторного багажника, по которому женщина каталась, как горошина в пустом ведре, – и привела в чувство нашатырём. Потом её усадили на раскладной пластиковый стульчик, замотав руки и ноги только-только входившим в моду скотчем. Раньше так звали лишь виски, а теперь – всё чаще стали величать клейкую ленту…
Один для страха поливал бензином из детской пластмассовой лейки-жирафика, второй задавал вопросы. Просил ни много ни мало, сдать все адреса и явки филиновской «системы». Видимо, худенькая как девочка Алинка показалась интересующимся этим монстрам «слабым звеном», от которой ответов быстрее дождёшься, чем даже от слабонервного Ставридиса…
– Ну чё, соска? – фиксато оскалился бритоголовый тамбовский волк. – Жить хочешь?!
Алине было очень страшно, у неё непроизвольно лязгали зубы, не попадая друг на друга, но и в таком трясучем состоянии она оставалась Алиной:
– С тобой? – отожгла с превосходством. – Не хочу!
– Счас тебе прикалываться-то расхочется… – зарычал переговорщик, а его подельник, выглядывая из-за плеча, убедительно кивал.
Вот тогда-то первый нелюдь и стал спрашивать про «систему» – кто входит и кто из совенковских кому подчиняется? Но особенно поговорить с похитителями Очеплова не успела. Неподалёку, из-за толстого янтарного соснового ствола ей подмигнул залегший там со стволом новый знакомый, капитан Салдык.
«Надо же! – одобрила Очеплова. – барсиком прокрался на мягких лапках…».
Салдык жестом показал, что лучше всего ей сейчас упасть: не в фигуральном, а в самом прямом смысле слова упасть, да пониже. К стулу Алину Игоревну не приматывали, так что она бочком-бочком, и съелозила, а потом, распластавшись, как получилось со связанными руками, – прильнула к прелой хвое, стараясь стать тоньше самой себя, и без того худенькой, тонкокостной…
Пули свистели поверху, мат и вопли боли тоже там стлались срамной пеленой, и ничего особенного Алина увидеть так и не смогла. Пока её Пахом Геннадьевич с земли не поднял заботливо – по сторонам не смотрела.
Так что, в каком порядке разнесли тыквы террористам – не знала, оценив лишь конечную картину маслом: трупы в спортивных костюмах валялись в бору довольно живописно. Иную позу и захочешь – не отобразишь в шутку, – так конечности раскинули!
На мокрую, дрожащую крупнозернистой дрожью, провонявшую бензином Очеплову менты накинули дежурное байковое одеяло. Через минуту, пока она кашляла, мотала головой и всхлипывала, подоспела с воем голубой сирены карета «Скорой помощи».
– Её отрубили хлороформом! – пояснил врачу «Скорой» капитан Салдык.
– Это был не хлороформ, – поправила Очеплова, – а закись азота…
– Вы-то откуда знаете?! – выпучили глаза и мент, и врач.
– Ну, ребята… – Алину снова сотряс приступ тошноты, но она глубоко вздохнула и выправилась: – Я много лет работала в области биотехнологий…
– Так что же делать? – растерялись мало знакомые с этой темой медики «Скорой помощи».
– Или пять миллиграммов диазепама, – кашляя и склоняясь почти к траве, но бывало советовала им Алина, – или семь миллиграммов дроперидола… Что у вас там есть, давайте быстрее, пока я не сдохла…
– Вы уверены, женщина?!
– Я же вам сказала… Я много лет просидела в приёмной академика Совенко… Я его «Петька»… Не от слова «петтинг», а в хорошем чапаевском смысле! Набралась там всякого-разного…
* * *
– Подумайте, кто бы мог вам так мстить, Алина Игоревна? – спросил Салдык. И кинематографическим жестом приготовил блокнот: «записывать подозреваемых лиц со слов потерпевшей».
– Много кто… – отходила Алина, кутаясь в казённое одеялко, после того как обтёрлась, как могла, бумажными полотенцами. – Например, те, кто консервантами из морга, для бальзамирования трупов, пичкал красную икру. Я им здорово насолила; и не в баночки…
Салдык что-то чиркнул на страничке толстой, как сигара, перьевой ручкой:
– Да, это мотив, согласен…
Алина Игоревна продолжала перечислять подведомственные ей проблемы: про вымоченные в отбеливателях куриные тушки, про свинину с антибиотиками, про то, что рыбу красят масляными красками, а арбузы марганцовкой. Рассказывала про тех, кто делал котлеты из манки, придавая им вкус бульонными кубиками…
– А ещё я доказала, что в какао нет какао, зато тройной передоз сахара… Продавцы растворимых соков, «Юпи» и «Инвайт», очень на меня были злы, когда я по телевизору показала, как девчонки их продукцией волосы красят…
– Эк вы размахнулись! – досадливо крякнул брутальный мент. – Да вы всем, кто задействован в рыночной экономике, на любимую мозоль наступили… Даже и не знаю, с кого начать в таком широком круге подозреваемых…
– У меня много врагов, Пахом Геннадьевич! Друзей мало, а по врагам не жалуюсь, изобилие!
* * *
– Вас подвезти, Алина Игоревна? – галантно поинтересовался Салдык, когда закончили с формальностями делопроизводства.
– Пешком отсюда мне далековато! – понимающе согласилась Очеплова.
– Такси «мильтон» в вашем распоряжении! – распахнул перед ней дверцу личных «жигулей» Пахом Геннадьевич. – Куда доставить прикажете?
И она показала ему дорогу не к родному подъезду, а на «объект», к глухим, болотной краской крашенным воротам. И по дороге как-то легко и гармонично перешли на «ты»…
– Значит, вот ты где живёшь? – недоумевал Пахом.
– Иногда… – проворковала Очеплова, убористо придерживая свой портфельчик на воняющих бензином коленях.
И никто не торопился «на выход». Оба сидели, уставившись лупоглазым светом фар в бронированные сварные ворота, словно пытались их прожечь. Алина пахла бензином, оттёртым казёнными полотенцами, но не отмытым, а капитан – молодцеватым детективным мужеством.
– Алин… – кашлянул Салдык смущённо. – Можно я тебя не для протокола спрошу, а для себя, чтобы понять… Какие у тебя дела с Женей-Минтаем?
– Женя Минтай… – задумалась она на мгновение. – Это, наверное, единственный человек в моей жизни, с которым у меня-таки нету проблем.
И посмотрела в упор, вызывающе, мол, с тобой вот тоже проблемы появились.
– Чтоб ты понимала «обстакановку»! – рубил он решительно воздух ладонью. – Лично у меня к Жене Минтаю никаких вопросов нет. Заказ на него идёт по линии ГУВД, откуда-то сверху, я только исполнитель…
– За Минтая накажут, Паша – мягко объяснила Пахому Очеплова. – Если ты сейчас отпрыгнешь – то не тебя…
– Я на него и не прыгал, чтобы отпрыгивать… – Салдык набрался решимости и выпалил скороговоркой: – На рюмку чая пригласишь, Аля?
– Ну заходи… – она буквально вбирала его всего распахнутым и широким гипнотизирующим взглядом. – Нехватки нет ни в рюмках, ни в чае…
– Лёгкая жизнь, стало быть?
– Нелегко она даётся, лёгкая-то жизнь!
Отпирая своими ключами сперва ворота, а потом входную дверь, подмигнув бдительно выглянувшему из сторожки силачу Ипату Молокаю, едва собак от неожиданности не спустившему, Алина думала, что блёклость окружающих – неумолимое проклятие всех, кто ярок. И нескромно имела в виду себя…
Потом она долго мылась в душе, смывая с себя бензиновую вонь и пережитой ужас, а за стеклянной дверью душа на незваного гостя шипела кошка Муррена, поджарая, злая, серо-полосатая, и постоянно враждовавшая с дворовой псарней Ипата Молокая.
Алина вышла из душа в банном халатике на голое тело, обмотав голову чалмой из полотенца, вся благоухающая дорогим, ароматным, как духи, шампунем.
– Какие метражи! – восхищался Салдык, смешно вышагивая в шерстяных носках по мозаичному паркету – ибо, как положено, снял обувь в прихожей, а тапочек попросить ещё не смел. – А это кто?
И показал с невинной улыбкой «сама простота» на фотографию, украшавшую каминную полку.
– Действительно? – новыми глазами всматривалась Алина Игоревна внутрь золотой рамки. – Кто это?
Какой-то из советских новогодних «корпоративов», Виталий Совенко – дед Мороз, борода из ваты, Алина, ещё Пескарёва, – Снегурочка в голубом капоре, расшитом жемчугами…
По фамилиям известно – кто. Но если понять вопрос глубже, философски – кто он ей, и вообще кто он? И кто она?
Может быть, он тот, про кого она до сих пор надеется, что он приедет вот сюда, на объект, где она, даже не всегда это осознавая, обустраивала всё на его вкус, хорошо ей знакомый… И где ему должно понравиться – как ей кажется, и где… может быть… ему захотелось бы остаться…
Зачем она вообще держит эту дурацкую фотографию над камином в секретном логове?!
Алина не соврала новому другу: у неё действительно было очень много, и при этом обидно-асимметричных проблем. И в самом деле, без всякого вызова – единственно, с кем проблем не было, так только с ветераном советской кооперации Евгеном Ставридисом. Аккуратный человек, старая школа, не сравнить со всеми остальными знакомыми…
Вот уж на что хорош Тима-Башкир, а ведь и он иной раз заговаривается.
– …Открыть реальное производство, фасовать сахар и пряности, наладить пивоварение и сыроварение… Но разве с пидорасами чего-нибудь сделаешь? Нанимаешь пидорасов, контролирующие органы тоже пидорасы…
– Все тебе мешают, да? – елейно-сочувственно оскалилась Алина.
– Да. Именно.
– А ты хотел, чтобы все тебе помогали… Грести на твой карман, да?
Он промолчал. Он понял юмор.
Жалко, что вся жизнь вокруг, весь её строй и уклад юмора не понимают.
– Двухэтажный? – поинтересовался Салдык, оценив матёрую роскошь бегущей наверх полированной лестницы.
– Полутораэтажный…
– Это как?
– Наверху только одна комната.
– Судя по лестнице, она с квартиру площадью!
– Угадал. И потолок углом, чтобы воздуха побольше… Сплю, как в храме…
Какого чёрта этот драный кобель тут по-хозяйски всё вынюхивает, разве что только не пометив секрецией? Не успел войти к женщине в доверие, а уже на себя всё примеряет, видно же невооружённым взглядом…
– Ну что, Паша? – она смотрела в упор, пристально и прищурясь, с насмешкой и вызовом. – Не заглянул ты ко мне на шелест струй, спинку потереть?
– А можно было? – он сделал не слишком уверенный шаг навстречу, чуть не поскользнувшись в своих смешных шерстяных носках на непривычном ему паркете.
– А тебе хотелось?
И вот тут уж он её схватил, крепче, чем похитители, с какой-то необузданной жаждой, осыпая поцелуями бешенства, погружая в свою металлическую и тяжеловесную, атлетическую силу коренастой и жилистой, желваками гуляющей под кожей маскулинности….
Она была практически раздетой, так что помогала раздеться ему, в четыре руки избавляя парня от невзрачных оболочек оперативника. А потом их уже ничто не разделяло: в странном и безумном потоке 90-х они нашли друг друга…
* * *
– …Такое вот, пацаны, вышло странное дело! – пожаловался Тима-Башкир с душой и чувством в тихом и почти замкнутом, если подворотни не считать, дворике, откуда злоумышленники угнали автомобиль господина Володавского для похищения Алины Очепловой.
– Тела нападавших в морге разложились до стадии чёрной слизи… Все… Как один… Там дело завели – подозревают, что тела какой-то кислотой облили, только эксперт не может точно сказать – какой! А что касается автомобиля, то это тупик: ну угнали, ну вернут теперь этому вашему законному Володавскому, ясно же, что он не при делах…
– Да хоть не возвращайте! – хмыкнул один из лузгавших семечки за столиком стариковского домино местных кентов, яркий образчик дворовой босотной гопоты в потёртых кепариках и оттянутых на коленках спортивных костюмах. – Володавский тот ещё жук… Не обеднеет!
Все посмотрели на центрового этой компании дворовых нищебродов, некоего Адика.
«Какое же у него полное имя? – думал Башкиров, как драматурги пишут, «в сторону», когда знакомили. – Адольф, что ли?!».
Адик старался произвести впечатление на подружку Тоню. Он держал её, одетую в китайский цветастый ширпотреб, ярко накрашенную, на коленях и демонстративно мацал. Стандартное поведение типовых бедолаг, которым, в силу тесноты семейных перенаселённых углов, негде уединиться – вот и тискаются во дворах да сквериках…
На Адика у Башкирова была особая ставка. Адику нравилось, что такой «упакованный мэн», как Тима-Башкир, с ним стрелкуется на ровняке. Адика это поднимало в глазах корешья, а главное, в глазах его Тони.
– Мы, – выразил общее мнение Адик, сплюнув через щербину выбитого где-то зуба, – за этого Володавского мазы не держим… Он нам, в натуре, Тима, никто! Если у него точилло отожмут – мы не врубаемся, зуб даю!
«Зуб ты, братец, кому-то уж отдал», – подумал Тима, но вслух, конечно, не сказал.
– Ну, это дело не моё, ментовское! – махнул рукой. – Пусть их разбираются как протокольно…
– Да мы так в курсах! В общих чертах! – сознался второй гопник. И постучал в жестяной барабан, тубусную упаковку от чипсов «Принглс», с которой они, сойдя с ума от безделья и безысходности, порой разыгрывали у подъезда сценки из телерекламы этих самых чипсов. Одуреют, бывало со скуки, стучат в донышко и повторяют рифмованную дребедень, стараясь попасть нота в ноту:
Чипсы в пакетах!
Хуже их нету!
Жирные руки!
В крошках все брюки!
А новые «Принглс» –
Вкус удивительный…
Этим и жили: больше-то им, один хрен, ни учёбы, ни работы. Никто не запирал подворотню даже на ночь, иди, куда хочешь – да куда? Они толклись в своём дворе, то подражая бандам из детективов с видака, то рекламе чипсов…
– С нами уже эта… беседовали… Мент приходил – вот вроде тебя, в штатском… Деньги предлагал за инфу!
– Ну, вы же не шлюхи, чтобы вам деньги предлагать! – понимающе кивнул тонкий психолог мира гопников Тима-Башкир.
– Вот-вот! – оживилась дворовая босота.
– А я вам, парни, пивка холодненького принёс! – втирался в доверие Башкиров. И в знак добрых намерений выставил на доминошный гниловатый столик запотевшие банки из пакета. – Закусочку вот…
И он, удовлетворённо следя за глазами дворового отребья, выкладывал продолговатые банки шпрот, разные виды «чипсонского» – как в этих кругах зовут чипсы, башкирский «чак-чак» – палочки из теста в меду…
– Так, думаю, с пацанами посижу, за знакомство выпью-закушу… К водочке как относитесь?
– Водочку мы уважаем! – сказал самый рослый из гопников забытой подворотни. – А вот с ментами не корешимся…
– Да какой же я мент?! Стали бы менты после одного второго своего к вам подсылать? Зачем?!
И Тима сыпал, как помойным голубям крошки, пацанским горохом:
– Я ж как вы, бродяга по жизни, не фаршмак, родным своим помогаю, не гадский – друзей не кидаю, помогу чем смогу при просьбе, не мусорской – ментам не сдаю других, проблемы свои сам решу, без ментов…
– Это хорошо! – лыбится фиксами и дырами от выбитых зубов босота «на районе». – Стал быть, ты, Башкир, своеконкретный?
– Я чисто, братаны, конкретный…
– А чем докажешь?
– Прокурор докажет, а я скажу: я конкретно отвечаю на твой интерес…
И дальше Тима рассказал пацанве всё, ничего не рассказав. История его была обаятельна деталями, и пуста именами. Тима поскулил, что работает на «очень важного человека», что у этого человека есть «баба», и что бабу важного человека обидели, и если Тима с обидчиками не разберётся – важный человек обидит уже самого Тиму. Такая вот работа, язви её в селезёнку, – как хошь крутись, а найди чертей!
– И то! – согласились гопники, не особенно думая, зачем ментам двоих к ним подсылать, когда и одного лишне. Шланги горели, закусь манила…
– Надо уметь общаться с людьми, – объяснял такие случаи Тима близкому кругу. – Людям что нужно? Всем. Уважение! Ты прояви к челу уважение, поговори с ним о его проблемах, войди в его положение, познакомься, сдружись… А у нас, как в американских фильмах, оборзелая легавота сразу доллары им в нос суёт! А им обидно, понимаете? Что их чужой дядька на манер проституток снимает… Вот когда выпил и раз и два, стал своим для пацанов, можешь им аккуратно предложить… Но не деньги, а работу – вам помочь, раз уж корешками стали… Кто дёрнул машину господина Володавского с её парковки под окнами вышеупомянутого господина, от жмотства, жабой придушенного, сигнализацию на иномарку не купившего?
– Ну, Тима, так-то мы не стукачи… – шушукаются спьяневшие дворовые гавроши, поправляя кепари. – Но тебе, по дружбе… Ну, видели мы это дело, бродяги чисто сработали… А мы и не суёмся! Нам этот Володавский кто? Даже не здоровается с соседями, гнилота, брезгует… Ну, а ребята, срисовавшие точиллу, были нам знакомы… шапошно… Ну это были ребята Тоши Балагана…
– Ага! Вон оно как! А Тоша Балаган под кем ходит?
– Врать, Тимоха, не будем, сами не ручнёмся… Но он, когда ларьки-то щемит, ссылается, значит, на Тайваня… Так оно, не так – ты уж сам выясняй по своей адвокатской линьке… А Володавскому, гниде, скажи, машину пусть не возвращают: пусть новую покупает! А то ходит тут, фирмача из себя строит…
* * *
В средней полосе России, и немного выше среднего (с точки зрения земных параллелей), хорошо выбраться вот так, вечерком на завалинку, когда полого, тепло и пряно пахнет банькой и левкоями. Перекопанный Ипатом Молокаем огород в лёгкой дымке преющей молодой земли, а вдали небеса играют однообразно алые гаммы заходящего солнца.
В такие идиллические часы Алина выходила на широкие ступени веранды в рабочих потёртых джинсах и чёрной утеплённой куртке-косухе, забавно гармонировавшей с дерзкой косой чёлкой её стрижки. Присаживалась, широко, по мужицки, расставив ноги, свесив между ними руки, в одной из которых тлеет сигарета, щурилась на пропитанные розовым кремом заката облачные пласты, сплюснутые финскими ветрами…
И мысли шли в голову какие-то короткие: «Твою мать… Твою мать…».
Чему именно это адресовано – Алина и сама не знала.
Брутальная фигура капитана Салдыка, демонстративно носившего перед ней «для впечатления» упряжь подплечной кобуры поверх рубашки, встала, закрыв вид на закатные дали и жасминовую подсветку облаков...
– Мы не смогли опознать личности твоих похитителей… – стыдливо отводя глаза, заставил себя сознаться Салдык. – Их тела феноменально-быстро разложились…
– Можно подумать, что вы опознаёте всех, чьи тела разлагаются медленно! – рассмеялась Очеплова. Корить и не думала, наоборот, морально поддерживала своего спасителя. – Мне-то уж не заливай, чать не школьница! У вас и морги переполнены неопознанными, и кладбища завалены неопознанными…
– Но там другое! – пытался Салдык защищать репутацию своего когда-то грозного ведомства.
– Да я и больше тебе скажу, Пахом! Мы оказались в мире, в котором вообще всё делает неизвестно кто, неизвестно где, и неизвестно когда… Это такая базовая основа современной экономики, владельцы крупнейших предприятий – неизвестные лица… У нас в аэропорту – золото вывозят в Лондон тоннами, контейнерами! При этом отправитель неизвестен, получатель неизвестен. А ты удивляешься каким-то трём неопознанным гориллам!
* * *
Это было уже не первое утро любовников, кофейное, халатное, камерно-тикающее напольными курантами, тискающее объятиями, предательски быстро обретающими привычность. Вслед за бытовухой приходят и странные видения: как лавровые венки превращаются в лавровые листы…
По внутреннему убеждению Алины Игоревны Очепловой всем людям, которых угораздило долго работать с академиком Совенко, надо без комиссий давать инвалидность по уму. Потому что даром такая профвредность не проходит.
Ты начинаешь вдруг, как Алина Игоревна, сравнивать постельные лавры любовника с лавровым листом – в скобочках – столовым. А согласно такой долбанутой аналогии, одна лаврушка не доспела, и ничего не даёт, другая же изжелта-переспела, и даёт вместо эфирных масел отвару лишь горечь отворотную…
Про лавровый лист она знала туго, с незапамятных советских времён, потому что прекрасно запомнила тот солнечный денёк, когда совсем ещё юной, чуть не школьницей на вид, внесла Виталию Терентьевичу Совенко напечатанный в соответствующим отделе проект ГОСТа. Было жарко, как и положено летом, окно шефа полураскрыто, занавеска колеблется, как ленивая рыба в тёплых водах, и за чугунной оградой их скверика ВЦБТ идёт какое-то ветеранское шествие…
Прямого отношения к лавровому листу это шествие не имело, просто так совпало. Играл, взвиваясь и ввинчиваясь в строгие брежневские интерьеры бравурный и героический марш Преображенского полка…
– Надо быть, Алиночка, реалистами! – сказал в тот день Совенко, раскрывая красный бювар с золотыми буквами «На подпись» и снимая колпачок с перьевой ручки. Обнял Алину за бедро – это было ещё так ново, так волнующе, так пьянило ощущением внезапного моментального величия: «вот он – и я… Одно»…
– Надо быть реалистами! – он поправил в машинописном тексте две строки. Вписал, что 6-7% жёлтых листьев и тонких веточек при фасовке надо считать нормой.
– 100% качества, Аля, не даст никогда и никто! И мы с тобою должны это понимать!
Закатилось солнце того памятного дня, отмаршировали своё ветеранские колонны под преображенский гвардейский мотив. ГОСТ, как водится, стал законом… Много лет спустя, проверяя качество лаврового листа на потребительских рынках Петербурга, властная и могущественная Алина Игоревна Очеплова демонстративно выбросила упаковки шести производителей в мусорную корзину:
– Это не лавровый лист! Это мусор!
– Но как же, Алина Игоревна, кухни Петербурга останутся без лаврушки?! Получается, у всех мусор!
– Не у всех. Вот экспертиза по фирме Тимофея Башкирова, у него некондиции в упаковке не более 5-6%...
– Ну, тоже ведь брак! Идеальным качеством не назовёшь!
– Согласно действующему ГОСТу, до 7% брака считается ещё идеальным качеством!
«Надо быть реалистами, Аля! – удовлетворённо кивнул воображаемый, никому, кроме Алины, не видимый Совенко. – Ни в чём в жизни не бывает качества на 100%!».
Совенко и был для неё тем единственным, кто в лавровом венке победителя: только его лавровый лист не пуст и не горек. А до 7% брака она ему прощала и в постели – потому что он ещё девчонкой приучил её быть реалисткой…
Капитан же Салдык – в любви перезрело-жёлтенький. Горечь с него взамен эфиров, струящих зефиры…
Думая на такую странную тему в своём будуаре, Алина, видимо, и вслух проговорилась – потому что Пахом сразу же стал приставать: какой лавровый лист, зачем лавровый лист, причём тут, когда они голые под одеялом, – лавровый лист?
– Лавровый лист, – компетентно, хоть и совсем не к месту, объяснила Очеплова, – разрешено собирать только когда он в возрасте полутора-двух лет… А его собирают всякий, какой попало… А в лаборатории установить подлог – на раз! Как орешки шёлкать – которые там, кстати, тоже щёлкают, проверяют…
– И потому на рынке остался только лавровый лист от Тимофея Башкирова! – понимающе, да видимо и с ревностью, иронизировал капитан Салдык.
– Он единственный соответствовал разработанному ещё в советское время ГОСТу! – кивнула Алина. – Кстати сказать, именно поэтому был самым дорогим из всех, представленных в магазинах… Кондиция ширины и длины, стандарт формы, оливковый оттенок – а не жёлтый и не бледный, – без пятен, без веточек… Не слишком молод для сбора, но и не перестарок… Каждый из перечисленных мной пунктов – это копеечки себестоимости, от которых никуда не денешься!
– То есть ты сознаёшься, что вы с Тимофеем Башкировым – подельники в картельном сговоре?
Алина посмотрела на него скептически: какой всё же глубокий отпечаток оставляет профессия на человеке! Голый – и то разговаривает языком допросов…
– Не подельники, Паша… – снизошла растолковать Очеплова. – Симбиоты…
– Кто?
– Организмы взаимопомощи. Заплатил он мне или не заплатил – не твоё легавое дело. А вот то, что только его лаврушка – настоящий лавровый лист, подтвердит любая независимая лаборатория качества! Что и выводит нас, Пашенька, на гораздо более широкие обобщения! О том, что дай рыночной экономике волю – и всё, вообще всё в жизни, станет ненастоящим: даже такой пустяк, как лавровый лист!
– Ловко вы, ребята, работаете! – почти искренне восхитился Пахом Геннадьевич. – Срубила бабла на том, что… соблюдала действующее законодательство! И ведь не прикопаешься!
– А я тебе не сказала, что бабла срубила!
– Но и не отрицала…
– Как говорят у наших заклятых партнёров – «без комментариев». «Ноу комментс»…
И если раньше было плохо – то после этого стало совсем паскудно, как будто Алина проваливается не в кроличью нору, а в фекальную трясину, в зыбь выгребной ямищи. Таким он был, следующий ход безумных шахмат «Алины в стране чудес» с её кроликами и ежовыми крикетами – быстро превращающимися в ежовые рукавицы…
* * *
– …Жень, почему это я должен из тебя клещами вытягивать?! – сердился Тима-Башкир товарищески, то есть сдержанно. – Мы с тобой одно дело делаем, одну лямку тянем, должны выручать друг друга! А ты зажался и играешь в «да-нет», как ребёнок!
– Ну… – Ставридис смущённо потёр переносицу. – Эта история меня совсем не красит… Ты бы тоже о таком не кричал на каждом углу!
– Я тебе на углах кричать не предлагаю. Но я – вроде, как врач. Мне можно рассказать всё. От меня ничего никуда не утекёт…
– Утечёт… – поправил этот робкий педант с античным профилем.
– Что?!
– Не «утекёт», а «утечёт»…
– Ну, вот тоже! – обиделся Башкиров. – Нашёлся мне тут записной русак с консервативной фамилией! Что стало с телами?
– Они разложились!
– Да понял я уже! – почти взорвался со всех сторон огорчённый Башкир. – В какие сроки разложились? Во что разложились?!
– Понимаешь, я всю жизнь работаю в области биотехнологий… Но… Я уже сказал, что этот случай меня не красит, и отнюдь не гордость вызывает! Они стали разлагаться очень быстро, почти сразу, и в итоге, в течение пары часов превратились в такие битумные лужи, ну, что-то вроде сгустков мазута… Я пытался выяснить состав, но не смог. Структура у них углеводородная, органика, а дальше я не продвинулся.
– А до того, говоришь, они были чеченцы?
– Я не утверждаю, что они были чечены. Есть определённые основания считать их чеченами. Нет, языка чеченского я, конечно, не знаю, я определил по внешности: они были чернявые, яфетические, и при этом тонкие, кукольные, фарфоровые черты лиц… За это чечен и называли при царе «французами Кавказа»… У других кавказцев яфетическое проявляется более мясисто, размыто, толще, что ли… На этом основании я и решил, что они чечены…
– Чеченцы, – отомстил Тима на грамматической почве.
– Что?
– Не «чечены», а «чеченцы»…
– Тут ты не прав, Тима, хорошие их представители – «чеченцы», а плохие – «чечены». Помнишь, у Лермонтова: «злой чечен ползёт на берег»…
– Давай ближе к делу, Женя… Не хочу я Лермонтова поминать, не годовщина!
– Но, может быть, они и не были чечены? – пошёл интеллигентный Ставридис на попятную. – Правильнее говорить, что это были человекообразные существа на какой-то битумной основе, похожие на чеченцев…
– Ты понимаешь, Минтай, что твоё партизанское молчание поставило под удар общее дело? Из-за твоей дурацкой молчанки случилась вся эта петрушка с Алиной Игоревной… А она и сама по себе баба душевная, которой зла не пожелаешь, и Филин нас с тобой за её проблемы по головке не погладит! Ничем, кроме утюга, и то не по верхней головке-то…
– Ну, а ты бы стал таким хвастаться? – воззвал к откровенности и мужской солидарности Ставридис.
– Хвастаться бы не стал, – кивнул понятливый Башкир. – А товарищам бы рассказал!
* * *
За великие грехи и отступничество Библия сулила «многонациональному народу» интеллигентного и тонко чувствующего, к тому же начитанного – как никак, доктор наук в прошлой жизни! – Ставридиса:
«…Пошлет на тебя Господь народ издалека, от края земли: как орел с гор налетит народ, которого языка ты не разумеешь. Народ наглый, который не уважит старца и не пощадит юноши. И ты будешь есть плод чрева твоего, плоть сынов твоих и дочерей твоих, которых Господь Бог твой дал тебе…»[47].
А Господь зря, попусту не скажет. Ставридис обильно взмок под седеющей понтийской шевелюрой, выронил из рук пластиковую упаковку с бадминтонными воланчиками, которые вёз семье на дачу…
Семья у Жени Ставридиса – «бабье царство»: жена и трое дочерей. И вот теперь незваные гости, наружность которых он считал так, как Тиме-Башкиру поведал, – рассказывают ему, что дочки-ставридочки в подвале, а голая жена, с кляпом во рту, привязанная за руки, за ноги к садовой скамейке, – «первой пойдёт по кругу»…
– Старшая дочь – второй…
– Средняя – третьей…
– Да понял я, понял! – истерически заорал Женя-Минтай, прикладывая ладони к вискам жестом музыканта.
В них, во внезапных бандитах, разом вытеснивших собой мысли о том, те ли воланчики купил и то ли мясо для шашлыков загрузил в багажник, – Женя сразу заметил что-то ненастоящее, нечеловеческое. А что именно – понять сразу не мог.
У главного, по крайней мере, стоявшего посредине и командовавшего, – были довольно банальные кожанка, свитер с узором, и прическа. И внешность – с той оговоркой, что была она «пугающе-чеченской». Сверкали на скудном солнце севера «котлы» – наручные электронные часы «Montana» и «голда» – крупная золотая цепь на шее…
Два подручных – в спортивных костюмах, но ниже штанов «давят грунт» взамен кроссовок – ультрамодные остроносые туфли. У каждого – барсетка, не иначе, как с пыточным инструментом внутри. То-то каждый так в свою вцепился…
На одном – двусторонняя куртка «Чикаго Буллз», которую можно одеть наизнанку – и окажешься в одежде совсем другого цвета. При их профессии – удобно… У другого – менее уместная проклепанная косуха на рокерскую майку…
– Ну так чё, грек? – спросил волчара в кожанке. – Мы начнём? Или ты начнёшь? Устали мы тут тебя ждать, у нас ведь и свои дела…
– Что вам нужно?! – еле-еле выдавил Женя Ставридис, словно загипнотизированный мычанием и вывернутыми в безмолвном крике глазами голой жены. – Денег? У меня есть деньги, я заплачу… в любой валюте…
– На даче что ли держишь? – с добродушным юморком, как умеют только чечены, склонные подружиться со своей жертвой перед казнью, улыбнулся старший группы. – Если бы нам нужны были твои деньги, мы бы, наверное, не сюда приехали, а? Мозгами пошевели, пидор античный! Да и какие у тебя вообще деньги, ты ж у своих бухгалтер!
– Я не бухгалтер…
– Слушай, мозги не парь! – скривился кожаный волк. – Я имею в видке, что ты с бумажками у них работаешь… На стрелки-то не ходишь? Берегут тебя, учёного… калача копчёного…
– Что вам нужно? – переспросил Женя, всеми фибрами ощущая, как замёрзла на открытом воздухе и покрыта мурашками невыносимого стыда его «вторая половинка». С её немыми выкриками через кляп, и выгибающимся телом, с посинелыми от тугих пут руками…
– Бухгалтер ты, или не бухгалтер – дело, в натуре, твоё! – вступил в базар хамелеон Чикаго Буллз. – А задача твоя сейчас – очень внятно нам рассказать, и даже на бумажке нарисовать – все имена и адреса в твоей Системе! Хаьий те шуна[48]?
– Если вы отпустите Ирину и девочек – я, конечно, вам всё распишу… – сказал мокрый, как будто в одежде под душ попал, дрожащим голосом Ставридис. – И, думаю, меня не будет волновать, что это вам смертный приговор… Как только вы сунетесь в Систему… Это как пальцами лезть в мясорубку, понимаете?
– Твоё, бидхак[49], дело, – участливо объяснил «Чикаго Буллз». – имена, адреса и как через кого они связаны! О себе мы сами позаботимся! Или ты нам сейчас затирать начнёшь про ваше такси «Харон»? Своих этой сказочкой пугай, а мы не из суеверных! Давай, рискни здоровьем мне обосновать, что «Харон» – не миф.
* * *
Ставридис вспоминал – кажется неуместно в этой жуткой мизансцене, – как в самом начале 90-х, на установочном семинаре для филиалов АО «Биотеха» в Москве вяли уши у вчерашних кооператоров, работников советской торговли, у всех этих «партейных», весьма ещё ограниченных и косных товарищей.
– Наступила эпоха, – объяснял академик Совенко от начала длинного, как шоссе, полированного зеркального стола, отражавшего в два ряда, как река прибрежные кущи, изумлённые лица провинциалов, – когда нечисть перестаёт прятаться и начинает действовать фактически в открытую, без мимикрии… Все вы получили фосфоресцирующую присыпку…
А они действительно перед началом семинара получили круглые шкатулочки-бонбоньерки с какой-то то ли светящейся, то ли мерцающей пылью, или порошком.
– Так вот, это наша, биотеховская, особая разработка! – пояснил академик. – Если из стен, из тёмных углов, из всяких чуланов у вас полезут зловещие тени – посыпайте ею.
– А если накануне сильно пил? Перед тем, как мрачные тени полезли? – дерзко поинтересовался кто-то у шефа во главе стола.
– Если сильно выпил, то это нормально, пущай себе лезут! – понимающе ответил Совенко. – А вот если не пил, а они всё равно лезут, то это очень опасно, используйте присыпку…
Собравшиеся смотрели на Совенко, как на безумца.
– Конечно, вам может показаться, что ваш руководитель сошёл с ума, говорит какую-то ерунду… – пошёл босс чуть-чуть на попятный. – Но большой мир гораздо сложнее и многомернее, чем тот уютный мирок рациональности, в котором вы привыкли жить… Это тяжело, неприятно, разум отрицает, отталкивает немыслимое… И хорошо, если сможет оттолкнуть. Тогда силой своей отрицательной веры можно аннигилировать силу тьмы. Есть люди, которые так сильно верят в отсутствие чертей, что черти боятся заразиться от них неверием в самих себя… Но это тоже сила веры. А если силёнок не хватит? Все вы учёные со степенями, все вы привыкли к разумным объяснениям, и я попытаюсь перекинуть разумный мостик от рациональности к иррациональности магических миров…
– А такое возможно? – скабрезил противный голосок у истоков стола, и Ставридис, хоть и выгнул шею – никак не мог разглядеть дерзкого говоруна-поперечника.
– Для начала задумайтесь над простым и очевидным фактом, мимо которого трезвый разум просто не может пройти: власть денег абсолютно безлика. По привычке рационалистов вы пытаетесь вообразить себе власть миллионеров наподобие прежней власти партийных начальников, или королей, или графов… Но, решив быть рационалистами, будьте ими до конца: у миллионера нет ни лица, ни имени. У короля, князя, графа прежних времён была личность: чаще всего мелкая и гаденькая, но собственная.
– А у миллионера? – подал голос Ставридис, сам пугаясь собственного звука.
– Миллионер – это чемоданчик с миллионом. В тот самый миг, как я передаю вам чемоданчик с резаной бумагой внутри, – вы становитесь миллионером, а я перестаю им быть. Но я же не передаю вам ни своего имени, ни своей внешности, ни своих привычек, ни своих особенностей! Я вообще не передал вам ничего, кроме фетиша, подобного первобытному талисману – пачки резаной бумаги, в которую включена черно-магическая сила веры в их какие-то волшебные сверхвозможности! Но если миллионер – не человек, а чемодан, если человек крепится к чемодану, как собачка на поводке, – тогда кто хозяин этого мира? Вы же кандидаты и доктора наук, вы же не первобытное племя, чтобы веровать, будто чемодан с бумагой, неодушевлённый предмет, мёртвая вещь, – может иметь волю, желания, цели, может управлять живыми существами! Африканским племенам простительно думать, что ими правит камень или деревянный столбик, однако вам-то, с вашим европейским образованием, такое непростительно!
– Но, Виталий Терентьевич, тогда кто же управляет рыночными отношениями?! – поинтересовался ещё один правдоискатель, сидевший неподалёку от Ставридиса, Пётр Игнатьевич Савельянов, человек из новосибирского филиала.
– А вот вы и задайтесь, – обрадовался Совенко, чувствуя, что его начинают понимать те, от кого он не особо ждал понимания, – задайтесь, Пётр Игнатьевич, очень простым вопросом, от которого – если вы хорошенько над ним задумаетесь – вас бросит в холодную дрожь…
– Я готов! – собрался с силами сибиряк, и даже стиснул в руках край столешницы, инстинктивно опасаясь вылететь в прямом или переносном смысле слова. – Задавайте!
– Итак, мы установили, что человек ничего не значит, потому что он ничего не значит… Денежные знаки ничего не значат, потому что они неодушевлённый и безмозглый предмет… Кто тогда одушевлённый в этой схеме? Чья воля ею движет, куда и зачем? Ещё раз прошу, чтобы вы поразмыслили как следует: человек – ничто. Денежные знаки – никто. Ноль плюс ноль, но система-то активная, далеко не нулевая!
– Вы хотите сказать… Вы хотите всерьёз нас уверить, что власть денег… это не власть людей?!
– Хуже того, Пётр Игнатьевич, – это, если говорить напрямую, власть теней и призраков. А владыка теней и призраков – вообще не человек.
И продолжал, выехав на торную дорогу своего многословия:
– Для людей во власти денег места нет: или человек подчиняется всему, что требует от него владыка теней, – или уничтожается. Многие погибли так, что совершенно ясно: они не сами себя убили, но в то же время и убийцы их непонятны и невообразимы. Вы же помните – как умерли Пуго, Ахромеев или Лисоволик… Но это случаи, в которых смерть пришла из тёмного угла, от теней – проколы и неудачи владыки теней. С его точки зрения должно быть даже не так. В идеале смерть должна выглядеть совершенно естественно… Никто не должен понять, что неугодного или непокорного «поторопили» на тот свет.
Когда ты сделаешь что-то не так – с точки зрения Преисподней, – к тебе придёт не киллер, не мужик с битой… К тебе выйдет тень из стены, и скажет, чтобы ты прекратил… Во второй раз к тебе выйдет какой-то непонятный гибрид человека и медузы, строением – гоминида, но стеклянно-прозрачный… И снова будет уговаривать, чтобы ты так не делал… А в третий раз твоё сердце просто остановится, и все станут думать, что это инфаркт, инсульт, ещё что-то такого рода…
– Но это же ужасно! – взвизгнули сразу несколько фальцетных кооператорских голосишек.
– А для того я и роздал вам баночки с присыпкой! – рекламно улыбнулся Совенко, будто продвигал в телеролике новый стиральный порошок. – Шутить с властью теней и призраков не надо… Да и не получится… Помните, что какой бы мелкой и паскудной ни была личность феодала – она была личностью. У власти денег личности нет, это маска под другой маской и между масками…
– Виталий Терентьевич! – снова вклинился Ставридис, поправляя на горбинке носа очки в тонкой золотой оправе. – Деньги действительно нечто очень таинственное и мистическое, с этими их мгновенными переходами непонятно откуда и непонятно зачем, и непонятно к кому… Но, Виталий Терентьевич, собственность? Я говорю – реальный, материальный актив… Завод, или газета, или пароход…
– С ними-то никакой мистики нет, – поддержал сибиряк Савельянов, – их можно потрогать, измерить, взвесить, они не появляются из ниоткуда и не исчезают в никуда…
– Они – да. А собственники – нет.
– Как это понимать, товарищ Совенко? – отшатнулся крепко сбитый Пётр Игнатьевич на спинку полукресла, от массивного напора его жалобно скрипнувшую.
– Трудно себе вообразить, чтобы здание вокзала вдруг вырвало себя с фундаментом, и задрав штаны, убежало за комсомолом куда-то… Случаи и такие были, но не станем усложнять… Однако, Пётр Игнатьевич, дорогой мой человек, всегда ли ты можешь объяснить – откуда у непоколебимого, колонно-мраморного вокзала вдруг появляется начальник? И куда он потом, спустя время, как сквозь землю проваливается?
– Я надеялся, что вы мне это объясните… Раз уж мы начали такой странный и неожиданный разговор… Светящаяся присыпка от теней из стен… Тараканов в доме морил, не скрою, застал даже доисторические времена, когда ещё водились клопы – и их в детстве морил… Однако порошок для травли бесов в доме – вижу и слышу впервые!
Одобрительный гул двух десятков голосов подтвердил, что Савельянов попал в точку. Одобрительно гудел и Ставридис в той обстановке. Сибиряк выразил, так сказать, общее настроение аудитории, рассаженной вдоль узкого, словно бы дорожного полотна конференц-стола, утыкающегося в Совенко на торце, как в коду.
– Ну что ж! Я отвечу вам, соратники, коллеги, а вы – постарайтесь понять. А поняв – запомнить. И то, и другое очень трудно. Мы входим в эпоху, где для человеческой мысли включатся очень сильные помехи, сбивающие её ход шорохи и вой в головах… Подобные глушилкам радиоволны! Но вы все сдавали кандидатский минимум, в нём сдавали и логику, так что просто обязаны связать несколько очевидностей, небрежно разорванных нашим временем! Никто никакой собственностью на самом деле не владеет. Причина слишком неопровержима, чтобы с ней спорить: мы нагими приходим в этот мир, и нагими уходим из него. И мы ничего своего не приносим, и ничего не можем забрать. Соответственно, Женя, Петя, все сомневающиеся, – и земля, и фабрика – они же были до вас и после вас останутся. Как и любой атом вещества…
– А что тогда такое собственность? – требовательно, вспомнив студенческие годы, лез к шефу как к преподавателю Ставридис. И уже догадывался, какой получит ответ.
– Магия. Гипноз. Ты вводишь окружающих тебя людей в транс, чтобы они думали, будто тебе что-то принадлежит. И они ведут себя так, как если бы тебе что-то принадлежало… Возникает иллюзия, что это – твоё, и она сильнее адекватного восприятия реальности… Для человека в состоянии транса или бесовской прелести – то воображаемое, что он видит вокруг себя, – важнее того, что на самом деле вокруг него. И люди в итоге принимают как факт то, что даже и гипотезой-то быть принято не может!
Собственность – особенно частная, особенно крупная, хотя я говорю и о любой иной её форме, – в сущности наваждение. Представление о собственнике заводов и пароходов наводят колдуны – точно теми же способами, какими они наводят порчу.
– Я не могу этого принять! – вонял кислый голосок от начала стола. – Что значит собственность – иллюзия? Если я владею квартирой и со своей семьёй в ней живу…
– А квартира ваша, Эдгар Аркадьевич, допустим, находится в городе Грозном, в наши дни… – дзюдоистским приёмом пробросил его в полемике Совенко. – Сильно вам там неоспоримые бумаги на собственность помогут? Любая ваша собственность существует только как вера в неё окружающих людей, и больше никак! И когда наваждение иной раз развеется, видишь, что собственник целой страны не владеет даже собственной головой! Вспомните королей на гильотинах – они по своей воле дошли до смерти такой? Или купили себе эту судьбу за свои колоссальные деньги?!
– Так вы нам предлагаете стать ловцами теней? – возмутился кто-то слева от Ставридиса.
– Это как хотите. Можете стать ловцами, а можете – их уловом.
– А уволиться можно? – спросил, наконец опознанный Женей, Эдгар Аркадьевич.
– Естественно, да. Вы не крепостные, я не помещик. От вас только заявление об уходе с занимаемой должности плюс две недели доработать. Но от власти теней, от чертовщины этого нового мира – вы никуда не уйдёте.
Ставридису это показалось убедительным, хоть и удивительным. Он не стал писать заявления об уходе. Он не увольнялся, и даже не думал об этом. До того момента, как увидел свою жену голой и связанной тремя чеченскими бандитами, желающими получить от него… что?! Визитку Виталия Терентьевича Совенко? Его телефон и адрес, которые есть в справочнике «Жёлтые страницы», телефонной книге общего доступа, продающейся в каждом ларьке вместе с газетами и порнографическими открытками.
Неуместно шутить – но так буржуины пытались выведать у Мальчиша-Кибальчиша какую-то несуществующую военную тайну, не веря в очевидность на поверхности. Вся тайна силы АО «Биотех» расписана по пунктам в журналах «Вестник ВЦБТ», журналах, подшитых в библиотеке, журналах, который всякий может взять и даже прочитать – только понять, в силу зауми статей, не всякий сможет…
А светящаяся труха для выведения беса в домашнем хозяйстве была далеко. Она лежала забытая, погребённая папками с копиями отчётов, в сейфе на работе, да и будет ли от неё толк – посыпать ею эдаких вот джигитов в модном прикиде? Ау, дети гор, чемпионы чабанских конкурсов пионерии своей автономной республики, вы боитесь фосфорицирующей пудры из круглой серебряной шкатулочки?!
* * *
– Я передам вам всё, что вам нужно, – сказал Ставридис, – если вы отпустите мою Иру и девочек…
– Условия ты будешь ставить тем, кто в твоё такси «Харон» верит! – рявкнул на него «старший джигит». Схватил его вращающую белками глаз, мычащую жену за волосы, стал трясти её головой:
– Видел? Понял?! Условия здесь ставим мы!
Кожанка распахнулась, и Женя оценил внушительную подплечную кобуру, и то, что она застёгнута: то есть, доставая волыну, эта мразина будет возиться с застёжкой…
А ещё Ставридис со всей отчётливостью, пробившей его дюбелем озноба с макушки до пят, осознал, что чертовщина есть чертовщина. Совенко всегда их готовил именно к чертовщине, а не к каким-то абстрактным «деловым отношениям» из написанных, не иначе как марсианами, учебников менеджмента и «Экономикса». Ведь чтобы описать маркетинг так, как его описывают на экономическом факультете, – надо вообще ничего не знать ни о людях, ни об устройстве жизни на планете Земля!
Чертовщина же, в частности, в том, что ни Женю, ни Иринку Ставридис, ни девочек-ставридок никто отпускать не собирается. Они видели террористов в лицо, они могут опознать.
Но главное, конечно, не в этом: шантажисты вольны после дела нырнуть в свою «ичкерию». Уйдут к Басаеву под крыло, хрен их кто из тех аулов выковыряет…
Главное-то в том, что «Система» не должна знать, что на неё готовится большой и одноразовый блицкриг по всем адресам одновременно! Если эти бандиты отпустят хотя бы одного из Ставридисов – он может предупредить, для чего они являлись на счастливую дачку, приют шашлыков и бадминтончика…
А это значит: что бы этим чертям сейчас ни сдал Женя Ставридис, давний и проверенный «кадр» ВЦБТ и лично товарища Совенко, – черти свидетелей не оставят!
* * *
– У меня в правой штанине, на ляжке, узкий боковой карман… – стыдливо каялся Женя Тиме-Башкиру. – Видишь, вот, секретный! Он под брючный шов заточен. Его снаружи не видно.
– Ну и?.. – развёл руками Тимофей Владимирович.
– Там у меня пиковый нож с упором под средний палец… – совсем отвёл глаза Ставридис, будто нашкодивший щенок.
И он, решившись быть откровенным, достал из потайного карманчика пиковый нож, продемонстрировал, как выскакивает лезвие-пика, как фиксируется рукоять в кулаке, чтобы не соскользнуть ладонью на заточку при ударе…
– И ты хочешь сказать… – округлил глаза Башкиров, даже отшатнувшись от такого «Рэмбо».
– Ну нет, конечно, нет! – умоляюще заверещал Ставридис, краснея от стыда. – Какой из меня боец, я же старый больной зубрило, меня и в детстве дразнили «ботаником»… Ну а сейчас я – старый и больной ботаник… каждый из троих горцев мне в сыновья годился, у них и сил, и выносливости куда больше моего… А у меня, ты сам знаешь, лёгкие, одышка моментально…
– Ну, так что случилось-то?
– Они меня совсем не боялись, понимаешь, Тима? Они были так уверены в себе, да и во мне, – что у них совсем отшибло нюх на опасность… Я присел с краешку на ту самую скамейку, на которой они распяли мою жену… Я чувствовал, какие ледяные у неё ноги, даже через пиджачную ткань… Я попросил бумагу и ручку, чтобы написать им, чего они требуют! А они, раз такое дело, склонились и сгрудились надо мной…
– А ты что?!
– Первый удар был снизу вверх, он вырезал кадык их «старшему», и вывалил язык через разрез до подбородка… Я знал, что я слабый и астматик, а они сильные и спортсмены… Поэтому времени у меня очень мало… Я перехватил нож обратным хватом, как косарь косит травы, – и вспорол второму брюхо, выпустил всю требуху… Это не от лихости, Тима, а наоборот, пенсионерское: если бы он сразу не умер, то он бы мне свернул шею, как цыплёнку, у него руки были как раз для того расположены…
– А третьего как?
– Третий уже понял: происходит что-то не то, и начал отстраняться… Но мне повезло, банально повезло: я его ослепил, перерубив переносицу… Естественно, в процессе вырвал глаза: сперва один, потом другой, но с одного удара по дуге…
– Однако… – с уважением зааплодировал Тима-Башкир.
– Добить слепого, как ты понимаешь, уже не так сложно. Я чуть было не погиб: он почти успел выволочь пистолет из-под мышки, и наверняка бы даже и вслепую меня кончил…
– Но ты…
– Но я прыгнул, воображаю, как смешно выглядит скрюченный прыжок старика со скамейки… Схватил его за волосы, и наотмашь перерезал ему шею от уха до уха… Как ты понимаешь, с такой анатомией желание стрелять в темноту у него сразу же пропало…
Когда я ему голову отрезал, весь в кровище, как демон, – жена рассказывает, я совсем не как я выглядел. И не своим, говорит, голосом, проорал ему: «Может быть, такси «Харон» – миф… А вот греческий акинак[50] – совсем не миф, убедился?!».
– И всё? – Тима «респекта» не скрывал.
– Ну, конечно тебе, всё! Дальше были истерика жены, которую я отвязал от скамейки… Истерики трёх дочек, которых я достал из подвала… Часы, дни, и я боюсь, Тима, что впереди годы – походов к психологам, психотерапевтам, закрашивание седых волос у супруги… У нас в семье в корне изменились взаимоотношения, я стал замечать от моих девочек какой-то страх, отстранённость, понимаешь?
– Ну, ты слишком строг к себе, Женя! У тебя же не было другого выбора!
– Ладно бы я просто прирезал трёх подонков у нас на дачном участке, между укропом и патиссонами! Так они же ещё начали стремительно распадаться, превращаясь в лужи мазута…
– Патиссоны?
– Да какие патиссоны, Тима, издеваешься? Подонки эти… И вот теперь представь, если бы я сразу к тебе пришёл и всё это вывалил – за кого бы ты меня принял? За дурачка? За чокнутого? Что бы вышло, если бы я с такой вот идиотской историей к тебе явился…
– Ну, может быть, не было бы похищения Алины Игоревны Очепловой… – задумчиво возразил Тима-Башкир. – Мы были бы готовы к удару, а там, кстати, с телами похитителей та же история, что и с твоими чеченами…
* * *
На стене у Томы Непряевой, возле телевизора, отклеивался кусок дешёвых и выгоревших обоев. Пахом Салдык завороженно смотрел на этот надорванный, по центру пузырящийся кусок, и думал: «Вот так и моя жизнь… Вся моя жизнь… Изначально дешёвая, сперва выгорела и поблекла, а теперь ещё и отклеилась…».
– Поеду к «ТТ», – сообщил он своим операм в отделе. – Вставлю обойму!
Парни заржали: «ТТ» – сокращение от «томной Томы». Пахому же было совсем не смешно, хоть он и старался поддерживать имидж беззаботного жеребца.
Тома, как ни крути, – была ему удобна. «Вряд ли Алина будет меня ждать когда-нибудь, как эта… И терпеть от меня столько, сколько эта» – летело в голове, а внутренний циник отвечал не в бровь, а в глаз: «Конечно, Алина же бабёнка востребованная… С выбором…».
Так он и разрывался между секретным «объектом» и секретной однокомнатной «дырой», вопреки своим планам и даже собственной воле вживаясь в роль мужа и отчима. У Томы не коттедж, особенно-то друг от друга не разбежишься. Всё в одном углу, и бубнящий телевизор, и Тома с какой-то домашней штопкой… И её дочка от «бывшего», запуганная и раздавленная своей ненужностью, своей ролью «ошибки молодости» собственной матери.
«…Проект не требует дополнительных финансовых расходов бюджета, – скучно сообщил докладчик с экрана. – Финансирование установки этого очень важного для нашей исторической памяти монумента берут на себя потомки раскулаченных, проживающие в нашем городе…».
– И охота тебе смотреть это «Блядовое побоище»… – ворчит Непряева, зубами откусывая нитку. Она вся на взводе. Она уже знает интерьеры ЗаКса родного мегаполиса, знает, кто там сейчас появится крупным планом, и её внутренне трясёт.
Её тошнит завистливой злобой на всех этих «народных изгнанников» – этих полудурков, то уголовно-бритых досиня, то наоборот, неформально-хайрастых, как рокеры. Этих пустомель, которые обставили свои радения новейшими конференц-системами и мониторами парламентского голосования. И теперь их можно смотреть в трущобе на окраине города – вопрос лишь, зачем? Да, мир стал прозрачен: то ли от новой техники, то ли оттого, что истончился, протёрся до прозрачности, как ткань…
Целая система видеокамер транслировала изображения прений, давая телевизионщикам для репортажей самые разные, порой и неожиданные планы: зевающих, уснувших, или целый ряд пустых кресел. А ещё – трижды никому не интересные, и сами скучающие, лица.
Целые видеостены зачем-то отбрасывали его увеличенное изображение, вместе с оратором в зале вещал(а) его копия-великан…
Особенно разозлила Тому Непряеву надпись на неумолимо грядущем памятнике, уже утверждённая худкомиссией:
«Вам, которые вопреки бедам и беззаконию остались людьми самой высшей пробы».
Дочка, увязшая с домашним заданием в «рабочей тетради» заполняет какой-то учебный кроссворд, то ли по литературе, то ли по ботанике, иногда вклинивается в трансляционный бред робкими вопросами:
– Мам, инструмент бедных девушек, желающих прокатиться в роскошной карете: пять букв, последняя «а»…
– Что?! – изумилась Тома, отбирая у дочери «рабочую тетрадь» с кроссвордом. – Не может быть!
Заглянула – так и есть: «….а»!
И даже побледнела от очевидности и чудовищности ответа…
– Пять букв? – переспросил Пахом, оторвав взгляд от светового прямоугольника, в котором ждал известно кого.
– И последняя «а»… – беспомощно простонала шокированная школьной программой новой России Тома. – Инструмент бедных девушек для попадания в карету…
– Тыква! – разгадал Салдык дурацкую задачу. И сердито отчитал Тому: – О продуктах нужно думать! А ты о чём думаешь?!
– Давай переключим! – попросила Непряева. – Кинцо какое-нибудь… Ну что тут смотреть…
– Тебе нечего, а у меня тут объект сейчас появится…
– Слушай, Паша, ты помешался уже на этом объекте!
– Работа у меня такая! – прорычал Салдык. – Я что, считаешь, развлекаюсь, что ли… Вон, загляни, полна планшетка этого дерьма: фото оперативной съёмки, сводки оперативной разработки, наводки информаторов…
– И везде она?
– Оно! Объект не имеет пола, и ты, Тома, как майор внутренней службы, должна бы уж, казалось бы, это знать!
Немного успокоив сожительницу, снова уткнулся в экран. Конспирация – никогда лишней не бывает! На экране скулёж об увековечивании памяти жертв раскулачивания вёлся уже не первый день, при активном участии сотрудников мемориального музея истории политических репрессий, с целым нашествием краеведов:
– Это будет открытие общего, «большого» памятника раскулаченным и высланным крестьянам, – вещал кудрявый демократический оратор. – Каждая область хранит память о своих жертвах, – настаивал он с дешёвым пафосом голимой показухи, – а мы в Петербурге должны увековечить память всех жертв, не разделяя их, не различая по местническому принципу… Пусть это будет монумент всем без исключения жертвам раскрестьянивания и расказачивания в нашей стране!
Потом он поведал коллегам, а заодно и телезрителям трогательную историю предпринимателя, у которого были сосланы дедушка и бабушка, но который не только их почтить хочет, а также и память всех репрессированных крестьян.
– Мы со своей стороны это очень поддерживаем: выделили в хорошем районе место для установки памятника и окажем содействие в организации церемонии!
Тут же, понятное дело, крутился и региональный сопредседатель общества «Мемориал», и разного рода пустосвяты, которые алкали освятить камень скорби по всем канонам Православной церкви.
– Устроим концерт поминовения, подготовленный самодеятельными творческими коллективами, они исполнят грустные крестьянские песни, поминальнички… – сюсюкал выступающий. – Напомню, что сегодня в стране уже установлено более 70 памятников и памятных знаков, посвященных памяти репрессированных граждан, раскулаченных и высланных в 30-е годы нашего столетия, а также жертвам депортаций народов…
Алина Игоревна ещё не начала говорить, но движимая шестым женским чувством Тома уже вздёрнул глаза от шитья на экран, в первую же секунду её появления:
– А я думаю, – вклинилась в патоку диссонансом Очеплова, – что в ходе коллективизации деревня избавлялась от собственных хищников собственными руками! И вам ли сейчас лезть с поучениями, кто был прав, а кто не прав, – когда вы даже приблизительно не представляете себе тогдашнего деревенского быта, и всей меры аграрной жестокости, процветавшей в старом селе!
– Какая она всё-таки… – не сдержалась Непряева, – лицемерка вонючая…
– Да? – поднял бровь Салдык. – Может быть, но парфюм у неё пахнет очень вкусно…
– Уже приложился?! – накалялась, как сковородка на пламени, Тома.
– Опять ты за своё! Она мой объект, я с ней беседую, веду дознание, мне что – не нюхать на допросах?
– А я чем пахну, Паша?
– Ты тоже вкусно пахнешь! – примирительно бурчал Салдык. – Аппетитно. Слушай и не мешай!
– Да чего там слушать-то? Спектакль, каждый свой номер отрабатывает, согласно партийной рассадке. Твоя сейчас будет вещать, какие кулаки были плохие, а нищеброды – праведные…
– Она такая же моя, как и твоя! Она в разработке у ГУВД, а мы там оба состоим, нет?
Личное не должно мешаться со службой, намекал он любовнице-коллеге, и это совершенно верно, но… редко у кого получается. Его отношения с Очепловой давно уже попахивают должностным преступлением.
Он – как спутник маленькой планеты, оторванный, украденный гравитацией большого светила, и, может быть, мимоходом, без особой нужды этому светилу.
Салдык вспомнил, как вопреки всем правилам ведения следственных мероприятий, притащил Алинке прямо на кухню, в интимно-будуарную обстановку, засекреченные снимки из разработок отдела:
– Скажи мне, что это не ты! – просил Салдык, ошеломляюще-внезапно выложив перед Очепловой фотографии «раскопок». Надеялся поймать на внезапность, шлёпал фотками, как картами, на стол, а сам неотрывно считывал отражение в карих зрачках этой, совсем не милицейской, сирены. – Только скажи, и мне этого будет достаточно…
– Естественно, разумеется, не я! – Алина смотрела ему в глаза прямо и смело, без тени смущения. – Что это и откуда?
– К нам поступил анонимный сигнал. Указали место, где Ставридис и Башкиров прячут трупы жертв после разборок… На территории заброшенного завода была смотровая яма для ведомственного транспорта, оставшаяся после реформ бесхозной… Туда клали труп, заливали тонким слоем бетона, через какое-то время клали новый, и снова заливали… И так восемь раз – на протяжении, как говорит судмедэксперт, трёх с половиной лет…
– А потом яма наполнилась бетоном до краёв… – подсказала Очеплова.
– Откуда ты знаешь?!
– Ну, нетрудно догадаться… По старому назначению её больше нельзя использовать – и решили по новому, чтоб добру не пропадать… Стукнули мусо… Ну, вам, то есть… Где искать и от кого посылочка! Восемь трупов раскрутить – за такое, поди, вне очереди звёздочку дают, а?
– Но это точно не твоё и не твоих людей?! – Пахом уже умолял, чуть ли не слёзно. – Ты понимаешь, на что я пошёл ради тебя… И что мне будет, если узнают формат наших отношений… Поклянись, и мне этого хватит…
– Paroles, paroles, paroles… – довольно мелодично пропела Алина.
– Чего?!
– Это французская песенка, Паша, «слова, слова, слова». Не верь словам, особенно женским. Я, конечно же, клянусь тебе, что в первый раз вижу и слышу про могильник в смотровой яме возле каких-то там гаражей… Но я тебе это докажу кое-чем лучшим, чем клятвы. Как говорила Багира – «к словам я добавляю быка»…
Она пошла в чулан под лестницей, где, как уже знал Салдык, хранятся у неё разные соленья и маринады в умилительном разноцветном баночном строю. Принесла невзрачную бутылочку, спрятанную в секретном сейфе за полками домашних заготовок, которые, оказывается, отодвигаются на шарнирах, как в кино про шпионов…
– Смотри, Паша!
Алина налила в тонкостенный стакан прозрачную жидкость из бутылочки, а потом бросила туда со стола, небрежно, фалангу от варёного краба. Жидкость помутнела, а фаланга растворилась там с той же скоростью, с какой сахарок-рафинад распадается в горячем чае. Теперь в стакане был мутный, гадкий на вид, полупрозрачный бульон. И – на просвет можно было увидеть: ничего, кроме бульона, в стакане больше нет…
– А что это доказывает? – набычился капитан, собрав в душе остатки служебного долга.
– Пашуль, ну сам подумай! Ты общаешься, и довольно плотно, – она плотоядно облизнулась, – с сотрудниками акционерного общества «Биотех»… И если бы нам пришла в голову такая странная фантазия – избавиться от трупа…
Она кокетничала, лёгкими касательными движениями пальчиков поправляя причёску на висках:
– Хотя даже и не знаю – с чего бы нам пришла в голову такая нелепая идея… Какие у нас трупы, откуда в «Биотехе» трупы? Специально, что ли, из анатомички заказывать? – ломалась эта дрянь. – Но допустим! – перешла, наконец, к сути. – В этом невообразимом, Паша, случае, мы просто бы слили труп в канализацию…
– Что это за жидкость?
– Не могу сказать, Паш, это коммерческая тайна корпорации… Один из патентованных продуктов. Конкуренты бы всё отдали, чтобы её заполучить, да и у вас, рыцарей закона, сильно прибавилось бы головной боли, если бы наши конкуренты до неё добрались! Поэтому жидкость не покидает «Биотеха» на ваше и наше общее счастье…
И преспокойно слила бульон из крабовой ноги в раковину. Видимо, это не кислота, потому что кислота разъедала бы не только плоть. Но большего Салдык понять о таинственном растворе алхимика Совенко так и не смог…
– Я, – сполоснула тару Очеплова, – не могу причислять Тиму и Евгена к лику святых… Но заливать трупы бетоном, да ещё и в черте города, – удел питекантропов! Вот за что точно ручаюсь тебе головой: ни тот, ни другой никогда не стали бы пещерным способом каменного века закрывать тёрки!
– Н-да… – капитан Салдык потёр взмокший и горячий лоб так энергично, словно бы огонь хотел добыть пещерным способом каменного века. – Весьма убедительно! Это не ваш почерк, и даже не подделка под ваш почерк…
– Это детские каракули, Пахомушко! У кого-то из моих заклятиков место в яме кончилось, и они решили: отходы в доходы! Выдадим свой могильник за чужой, авось, прокатит… А не поверят лега… ну, то есть вы… Так недорого и плачено, всё одно бы этот могильник кто-нибудь и как-нибудь нашёл бы!
– То есть твои конкуренты переводят на тебя стрелки?
– Считаю, да. Похоже на то.
Пахом подумал. И покачал головой отрицательно:
– Нет, Аля, свои захоронения так не сдают, уж поверь моему опыту… Дураки не дураки, но понимают: установив личности жертв – можно выйти на их заказчиков методом «кому это выгодно?». По мотивам раскрутить…
– Ну, а ты что думаешь?
– Скорее всего, Аля, – Салдык молодцевато приосанился, потому что наконец-то мяч в их партии оказался на его стороне, – дело было так: кто-то из бандитов убрал конкурента, раздавил, размазал, а теперь распоряжается наследством поверженного врага. Прознал, где тот прятал трупы, – и решил этим ударить по другому своему конкуренту… То есть по вам… Анонимка – это, конечно, чушь, дрянь, доверия ни у кого не вызывает, но к ней больно уж весомый якорь привесили… Восемь трупов, сама понимаешь, мы обязаны проверять…
Это и стало основной версией капитана Салдыка. Раскручивая «ямное дело», следственная группа довольно быстро нашла того, кому (три из восьми трупов удалось идентифицировать) мешали покойные. Как и предполагал Пахом Геннадьевич, этот криминальный авторитет, прозванием Бубен, бесследно исчез «с радаров» однажды и навсегда.
– Ниточка оборвалась… – грустно развели руками коллеги.
– А с кем у Бубна из его среды был конфликт? – поинтересовался Пахом у знатоков уголовной картотеки.
– Да пытался он перед исчезновением бодаться с одним солидным «мэном»… По прозванию Мегадэд… И этот Мегадэд имел все шансы оказаться в той яме девятым…
– Но не оказался… – многозначительно подчеркнул капитан Салдык.
– Черт его знает… Наверное, как в вестернах, выхватил кольт быстрее… Если, конечно, Бубен не на Мальдивах, решивший завязать… Поскольку ни тела, ни заявления о пропаже нет – такой вариант, Паша, тоже не следует со счетов сбрасывать… Знаешь, многие из пропавших без вести обнаруживаются потом в курортной местности, живее всех живых, с экваториальным загаром…
– Не думаю, что это касается Бубна.
– Напрасно. Очень может быть. Устал Бубен, поменял документы и свалил с награбленным в какую-нибудь из Гвиан… Жизнь, Паша, многолика, поверь.
Но Паша не поверил.
Так Пахом Салдык и вышел на Мегадэда…
* * *
Теперь, у телевизора, безотказная «ТТ», орудие ближнего боя, не для парадов, для повседневки, Тома чувствовала симпатию к демократическому витии, который резко разоблачил двуличие «красной шлюхи»:
«– По-вашему, Алина Игоревна, жестокость была только до раскулачивания? А при раскулачивании её не было?
Очеплова отчеканила твёрдо:
– Она была и до, и во время. И в таких количествах, которые стали немыслимы после неё! – Очеплова надавила интонационно на слово «после»…
– Это демагогия, Алина Игоревна! – клеймят ересь с парламентских мест демократические властители дум».
– Да, да, демагогия… – шепчет Тома, сидя на протёртом паласе. И не от симпатии к демократическим витиям, а потому что взгляд Салдыка на экран она уже срисовала и расшифровала.
Но, как на грех, лицемерная тварь в ударе сегодня:
«– Для подавляющего большинства крестьянской массы коллективизация означала стальной трактор вместо деревянной сохи, равноправие вместо батрачества, будущее вместо тупика. Потомки поколениями неграмотных лапотников выходили из горнила коллективизации в министры и академики! Коллективизация несла лампочку, радиоприёмник, она вытаскивала бедняка из могилы в мир, полный красок и впечатлений, возможностей и перспектив.
Я родом с Гологодчины, это северный и суровый край, с низкой продуктивностью земли. Там ещё отцы тех, кто при мне уже управлял комбайнами и в год зарабатывал новенький автомобиль, – ходили вдвоём с клячей за гужевым плужком. Голодали регулярно, раз в пять лет, носили домотканые онучи и опорки из осиновой коры! Которую, осиновую кору-то, ещё и грызли в голодные годы, вместе с лебедой и прочей трухой «даров природы»! За одно поколение, понимаете ли вы это, крестьянские массы перешли из курных изб в дома под шиферными крышами, с телевизорами и газовыми плитами!
– А чего, двадцатый век! – восстал «не могущий молчать» Морис Лазорьевич Сливанский из многочисленной в Питере фракции «Арбус». – И так бы перешли, без коммуняк!
– Да?! – сарказму Алины Игоревны не было предела. – А чего ж тысячу лет допрежь не переходили? Ножки с голодовок ослабли? Уж чего другого, а времени «до коммуняк» было завались! Тысячу лет – вы слышите?! – тысячу лет с деревней не могли сделать того, что за одно поколение сделала коллективизация. И вот это вы называете величайшей трагедий крестьянства? Видимо, великая комедия крестьянства – жить столетиями в чёрных логовах, без дров и хлеба?».
Парадокс был в том, что, по сути, нищая Тома Непряева в тесной квартире, где был устойчивый запах дешёвых котлет и не было надежды, сидя у экрана, очень желала раскулачить весьма зажиточную Очеплову. Алина Игоревна как раз и попадала в число тех, кого норовила осудить!
И дело тут не только в личных мотивах «томной Томы», видевшей в Алинке разлучницу. Дело глубже: в той неизбежной агрессии, которая образуется у неимущего, и заставляет злорадствовать любой беде у состоятельных. Случись коллективизация вновь – Тома Непряева, сколько бы её ни агитировали в милиции уважать чужую собственность – непременно явилась бы к Очепловой с вилами и себе подобными голодранцами отбирать теремной особняк и яхту. Особенно яхту, знаменитую в питерском яхт-клубе «Удачу», на которой Дима Очеплов так любил катать косеющих от его крутизны коллег по кафедре теоретической физкультуры… Делая вид, что он кораблик сам заработал и купил…
А Очеплова – сколько бы ни гремела филиппиками в адрес «зажравшихся кулаков» – вряд ли сумела бы обрадоваться торжеству справедливости, сама с мужем оказавшись раскулаченной…
Лицемерна ли она, красная миллионерша? Не спешите упрощать, жизнь всегда сложнее правил. Примитивно и плоско считать, что всякий богатый спит и видит – как бы ему погуще унижать и истязать бедноту. Конечно же, нет! И у многих даже наоборот, искреннее, правда, оторванное от жизни и умозрительное, но желание помочь…
Дело совсем в другом. Богатый является унижением и истязателем бедняка уже просто по одному факту своего существования, чего бы он там про себя ни думал. Алина оскорбляла свою ровесницу и соперницу Тому одним: Тома, хоть наизнанку вывернись, не могла подманить Салдыка тем, чего Очеплова ему бросала не глядя, как собаке кость…
Почему у одних жизнь складывается, а у других – нет? Люди ищут ответа в молитвах и грехах родителей, люди ссылаются на ум – который у завистников тут же преобразуется в подлую хитрость и дьявольскую пронырливость, ссылаются на удачу, на упорство, на твёрдость – или наоборот, гибкость характера, и много на что ещё: потому что не знают ответа…
Депутаты в болтливом параллелепипеде телегроба пеняли Алине на какие-то нехватки и дефициты в коллективизированной деревне советских лет, но её демагогией не смутить:
«– Такого, чтобы всего и всем хватало, быть не может – это утопия. И речь ведь о другом: чтобы основной массе населения хватало главного, самого необходимого! Ведь прежде, чем жить хорошо или богато, – надо просто выжить. А это тоже очень непростая задача в нашем жестоком мире!».
Алина потому, наверное, так ненавидела либералов, что в юности и сама была одной из их числа. Ведь как легко, увидев в журнале или по телевизору виллу или яхту Рокфеллеров, с болью понять, что адскими трудами вытащенный к скромному достатку гологодский быт с его застольными песнями и вёдрами шашлыков – недотягивает до «красивой жизни» по всем параметрам!
Ну, на что там смотреть: ну, застольные песни многочисленной родни, архаично спаянной в кирзовый да ситцевый род! Ну, шашлыки маринуют вёдрами… Да ведь всё это горе-хозяйство – убожество! А вот где-то там, далеко, в мировых столицах – живут по-настоящему, на всю катушку, копеек, и даже рублей в горсти не считая!
Легко растлить человека историями о том, что кто-то где-то за морем живёт гораздо богаче, чем он! Всякий человек легко и охотно верит сочувствию лицемеров, верит их байкам, что он нищий, – потому что жалеть себя в природе человеческой!
Тома ведь не голодает и не в обносках ходит, и не на скамейке ночует, но какой же ущербной и обделённой, какой беспомощной и жалкой она ощущает себя, сравнивая с Алиной Очепловой. «Жизнь у меня одна, – думает Тома. – И ты прожила её вместо меня…».
«– Если вы спалите собственную избушку дотла, – объясняет с экрана, кажется, непосредственно ей, депутат Очеплова, – вас же за это не примут в семью Рокфеллеров, и не поселят в особняке! Из владельца избушки вы превратитесь просто в бездомного, вызывая заслуженный смех окружающих».
– Народ презирающих господ уважает больше, чем сочувствующих… – вдруг выдала Тома нечто философское.
– Не говори ерунды! – попросил Пахом. – С чего ты взяла?
– С того, Пашечка, что презирающий нас богач – честен. Он в глаза называет дерьмом тех, с кем и обращается, как с дерьмом… А такие вот, с этим её барским сочувствием… Народ это ненавидит сильнее, чем грубость, потому что в снисходительности богатеньких ощущает особо изощрённое и болезненное издевательство над собой…
– Может быть, может быть… – шепчет Салдык, и Тома понимает: он не хочет её слушать, он хочет Алину…
«– Прививать народу комплекс вины за коллективизацию 30-х годов, – подвела итог Алина Игоревна Очеплова, уверенно придерживая ладонью депутатский микрофон, – значит, по сути, прививать народу комплекс вины за жизнь! Такие-растакие, выбрали жить, а жизнь – это боль.
– Вы не поняли, Алина Игоревна, – мягко вклинился председательствующий, пользуясь долгожданной паузой в её, возможно, постановочном, монологе. – Мы говорим о трагедии раскулаченных, не касаясь положительных сторон аграрных преобразований… Можно говорить о другом памятнике, о памятнике жертвам современности, но это не отменяет нужды в памяти тех жертв! Этого-то вы и не поняли…
– Я вас не поняла? Понять-то вас немудрено! Чего там понимать? То, что вы хотите всё себе забрать, а другим ничего не оставить? Тоже мне, теорема Бернулли! Иной вопрос – согласиться с вами невозможно… Тем самым другим, которым вы ничегошеньки не оставляете…».
– А ты мне, бл..ина, много оставила? – змеёй прошипела в бессильной ненависти Тома Непряева. – Одна радость была в мужике, дак и того перетягиваешь, всё мало тебе, упырице…
* * *
– Есть разумные потребности человека, – объяснял Алинке когда-то её Совенко, о котором Тома и слыхом не слыхивала. – Они разумны потому, что их можно рассчитать. А всё, что можно рассчитать, – ограничено. И потому их можно удовлетворить. Пусть не сразу, не с первой попытки, и не без проблем, накладок, сбоев – но в конечном итоге задача-то решаема. Если это корректно поставленная задача!
– Хватательный инстинкт, – говорил он дальше, – удовлетворить нельзя. Сколько бы ни схватил инстинкт – ему всегда будет мало. Он никак не связан с разумом – потому что сформировался задолго до всякого разума, и его мотивы не только нельзя рассчитать – его мотивация вообще несовместима с измерением в числах…
* * *
– По «кулакам» и я с тобой не соглашусь! – восстал в тёплой интимной атмосфере отдельного кабинета ресторана «Львиные дыбы» Пахом Салдык. Он подогрелся в полемическом задоре дармовым для него, как и для всякого Алиного гостя в заведении Ставридиса, шотландским виски.
– Вот взять моего деда: он сам и помещиков громил, и поместья жёг, поскольку – паразиты. Мироедов, которые занимались ростовщичеством, держали лавки кабальные, батраков гнобили, – дед тоже не жаловал. Дед всё горбом своим, трудом своим, с семьёй наживал. Нажил немало – участок большой освоил, целый хутор, можно сказать… Вот его и записали в «столыпинские помещики», и в Пелым… Бабка померла по дороге…
– А кто отправлял? – скептически усмехнулась Очеплова, крошечными кусочками, как бабочка, отъедая традиционный шотланлдский десерт на основе взбитых сливок и обжаренных овсяных хлопьев с добавлением виски, меда и лесных ягод. – Марсиане?
– Свои! Деревенская голытьба, лентяи и полудурки, которые завидовали… Своего хозяйства не имели, на урожай чужой всегда зарились…
И Пахом решительно допил свои сто граммов.
– Мало ли чего там было, – пожала худенькими плечиками Алинка, – я глубоко в дело твоего деда не лезу, но в общих, так сказать, чертах, смысл-то мне понятен.
– Да?
– Я тебе сказочку расскажу, может, и ты поймёшь, как в жизни на самом деле бывает. Сказочка, стало быть, такая: дал Бог двум мужикам двух коров. Один мужик обеих коров к себе забрал, другой растерялся, говорит: как же так, ведь на двоих нам! А первый в ответ: чего тут вдвоём делать, смешно! Сам, один, управлюсь. И действительно, управился. Прошло время, и другой пришёл к нему молока попросить. Тот и говорит: «За что ж тебе молоко, дармоед? Ты не пас, не доил, я один работал, а ты же ничего не делал…».
– Но ведь он прав! – возмутился Салдык.
– В чём? В том, что если вначале забрать себе всех дойных коров, то и всё молоко потом твоим будет?
– Но ведь…
– Думай, прежде чем сказать! А то ты, как наше парламентское большинство! Без «лишних» все дары божии на себя переписали, а кто к ним потом побираться приходит – тех дармоедами кличут…
VIII. РАЗЛИВ НА СТИКСЕ
Две стройные девицы, несколько растрёпанные после бурной ночи, со следами яркой, но вчерашней косметической раскраски, через узкую калитку бронированных ворот «Объекта» еле-еле протиснули узлы из простыней со всяким барахлом. И лицом к лицу столкнулись с Тимой-Башкиром, поджидавшим их тут с нехорошей ухмылкой.
– Так, девочки… доброе утро…
– А мы… Нам это подарили…
– Не усугубляем своего положения, девоньки, быстренько вернулись в дом, и быстренько расставили всё по своим местам! А я, так и быть, за красоту ваших глаз, закрою глаза на попытон, и даже вызову вам такси…
Девки не стали спорить, и вернулись разбирать свои самодельные баулы с ворованным.
– Ты проверь их на выходе, – попросил Тима своего нового помощника Мишу Крейзи. – Если надо, ощупай, они не из щепетильных, потерпят… Но чтобы ни ложки, ни плошки не вынесли…
Сам же прошёл в коттедж, где его сразу окутали густые и скоромные виды и ароматы блудливого кутежа. На огромном круглом столе посреди гостиной в серебряном блюде находились «бычки в томате», но не знаменитые рыбные консервы, а совсем иные, сигаретные бычки, забычкованные в томатный соус. Башкиров попробовал томат на палец, и вздохнул облегчённо: сперва сердце ёкнуло, не кровища ли?! Рядом с «бычками в томате» одиноко, но вызывающе лежала на столе теннисная туфля…
– Тима, проверь, что там у командировошных! – попросила его Алина Игоревна. – А то мне соседи звонимши с улицы Скорины, говорят, что эта сволота там всю ночь песни орамши, и в японской банной бочке плескалась, как бегемоты… Собаки на всей улице от них с ума сошли…
«Командировошных», как в Гологде говорят, было двое. Директор новосибирского филиала АО «Биотех», доктор наук Пётр Савельянов, посланный «толкать брус на экспорт», и сопровождающий его силовик Валериан Шаров.
– Мой Валерка и Пётр Игнатьевич друг друга стоят, – предупредила Алину Ева Алеевна Шарова по «межгороду». – Красноречивы, как устрицы, и столь же изящны в обхождении… А брус толкать надо, так что вся надежда на тебя, подруга! Ты же знаешь, центральный офис в долгу не останется!
Савельянов и Шаров почему-то не полетели авиационно, а поехали на поезде через Бологое. В поезде эти два дурака выкупили всё купе, вошли в преступный сговор с проводницей, и восемь часов бухали по-чёрному, а потом предались разврату с упомянутой проводницей, оказавшейся особой молодой, привлекательной и не слишком разборчивой в выпивке. Тем более, что она же сама им выпивку и поставляла…
Причина такой разнузданности была по-человечески понятна: Пётр Игнатьевич и Валериан Петрович нашли друг друга, как близкородственные души. С первых же ста граммов Савельянов поведал Шарову свою боль: тайгу, кедровники – воры распродали, леса варварски уничтожаются, лесная наука в загоне. Далее начинались чеховские, дядиванинские стенания о судьбе русского леса. Шаров, уже поддатый до отправки, и хорошо поддавший в вагону, заплакал. Этим он умилил Петра Игнатьевича, давно не встречавшего плачущих о русском лесе людей.
Они накатили ещё, потом ещё, перешли к более широким обобщениям, о том, что продана, вообще-то, вся Россия, а не одни её кедровники. Плачущий Шаров, которому «за державу обидно» до луковой рези в его вылупленных шарах, – осудил руководство страны, а потом бесстрашно перешёл к осуждению и руководства корпорации. Что команда Совенко недостаточно борется за Русь-матушку. Ценя такую откровенность доктор биологических наук Савельянов обнял Шарова, и сознался, что тоже всегда так думал – только сказать боялся. Тут у них водка кончилась, и началась проводница, вначале таскавшая им водку, а потом и сама закрывшаяся с ними в купе…
В Питере «командировошных» встретило такси «Харон», но без злого умысла, просто в рамках транспортных услуг. Естественно, командировошных повезли куда обычно – расселять на «Объекте» Алины Очепловой.
Там всё ждало для комфортного отдыха с дороги: бельё на постелях в гостевых комнатах застелено свежее, белоснежное, бассейн налит, бильярд расставлен, богатая видеотека для вечернего просмотра в наличии, банька протоплена, холодильник полон деликатесов. Чтобы не смущать приезжих, обслугу распустили по домам, а сторожевых псов заперли в дворовой клети.
Вместо того, чтобы отдохнуть перед завтрашними переговорами, две нашедших друг друга души первым делом обнаружили роскошный музыкальный бар, встроенный в стену, с богатым выбором початых и непочатых напитков. И предались взаимопонимающему распутству дальше.
Прыгали с разбегу в японскую банную бочку во дворе, и орали в ней как в проруби, от холода. Горланили советские и казачьи песни так, что им подвывали все цепные псы улицы Франциска Скорины:
…Наши жёны – в пушки заряжёны,
Вот кто наши жёны…
К этому моменту одного из них, трудно сказать, кого именно, уже вырвало в голубой, с бликующей бортовой подсветкой кафельный бассейн…
Где-то в два или три ночи, разбросав на самом видном месте свои вонючие носки, «командировошные» стали звонить проституткам, заказывать себе удвоенный эскорт. Подстрекателем выступил молодой и горячий Шаров, а пожилой Пётр Игнатьевич стеснялся и отнекивался, но Шаров сумел убедить его, что тот ещё крепкий перец. Вскоре на «Объекте», изумлённо озираясь в теремной роскоши, оказались путаны…
А теперь, хмурым утром, мучаясь изжогой, сухостью и головными болями, Валера Шаров ползал по ковру в ногах у Башкирова, бессильный встать, и бормотал бессвязно, что их опоили, отравили, погубили…
– Умираю я, Тимка… Умираю…
– Поживёшь ещё! – с казённым оптимизмом пообещал Тимофей Владимирович.
По всем теремным палатам удушливо висла сизая пелена табачного дыма. Смердело смешанным перегаром, перепревшим нижним бельём и блевотиной. Башкиров склизко наступил на использованный презерватив…
Девок по вызову обыскали и отпустили с миром. Срочно вызванная профессиональная клиринговая бригада занялась комплексной уборкой осквернённых помещений, приводя их в божеский и первозданный вид.
– Нет, ну ты посмотри, какая мразь… – доверительно сказал Башкиров Мише Крейзи, указывая на доктора наук Петра Савельянова.
Пётр Игнатьевич, подавая лошадиные признаки жизни, в виде всхрапываний, стонов и пердежа, лежал в одних старомодных кальсонах, бесстыдно оголив седовласую грудь. Он пытался в смутном и тревожном сне-забытьи обнимать целую вязанку дров, которую, видимо, ночью нёс, но не донёс до камина. Упал с нею, весь как есть, и теперь непрезентабельно срыгивал на медвежью шкуру, ставшую его ложем, и на стискиваемые дровишки…
Тима Башкир растолкал заслуженного работника науки, как последнего денщика, взашей выволок его на двор, обезображенный следами вчерашнего пикника, оставившего после себя разбросанные всюду бутылки и пластиковые рваные упаковки закусок. Поставил в кальсонах, дрожащего от утренней свежести, прямо перед японской купелью.
Савельянов жался и робел и выглядел так, будто его вывели на расстрел.
– Ныряй! С головой! – подталкивал его Башкиров в голую, курчавую белым волосом, спину между лопаток.
– Боюсь я, Тима, – дребезжал Пётр Игнатьевич. – Холодна вода, сердце стопнет…
– Ничего, Пётр Игнатьевич, вы сибиряк, вы на крещение в прорубь кунаетесь! Справитесь…
Доктор наук поднялся по лесенке, как на эшафот, два раза перекрестился – и ухнул с хрюканьем в япону-кадку.
Ушёл с головой, а Тима его ещё и могучей рукой придержал за лысо темечко, дал холоду проникнуть в каждую клеточку безобразника.
Когда отпустил, Савельянов вынырнул, задыхаясь и отплёвываясь, брызжа водой во все стороны, но куда бодрее прежнего. Начинал соображать. Вспоминал, зачем ехал и какие у него сегодня переговоры… Деловые… С очень богатой лесоторговой фирмой… гендиректор которой, по фамилии Переловлев, носит смешное, но по учебникам школьным памятное[51], имя-отчество: Лотарь Пипинович…
– Понятно! – сказала по телефону Алина, когда Тима кратко, без особой живописи, отчитался о ревизии «Объекта». – Проследи, чтобы порядок был, Шарова отправь под капельницу, он не нужен, он типа охранник… Петру Игнатьевичу предложи чесночную клизму, он капризный, если от тебя не захочет – скажи, сама ему приеду поставить… Надо нам, Тимушка, Петра Игнатьевича к полудню на ноги крепко поставить! Такова, Тимушка, на сегодняшний день линия партии…
* * *
Пару дней спустя балтийский ветер на уединённом пирсе трепал виски зам начальника ГУВД полковника Драгумова. Выше висков волосы прикрыты полковничьей бараньей папахой, и вопросы у него под стать, бараньи.
– Ваша информация о контрабанде наркотиков на лесовозе «Медведь»... Эта… Контейнерный терминал «Петролеспорт»… Подтвердилась…
Полковник говорил смешно: у него получалось, как будто грузовой порт – спортивный, потому что он налегал не на «лес», а на «спорт».
– Но я обязан спросить, понимаете, обязан… – полковнику, отпетому карьеристу, было стыдно такое спрашивать, и страшно не спросить. – Источники информации…
– Вас беспокоит, – улыбнулась Алина Игоревна Очеплова, – что мы сами «герыч» подбросили, а потом сами же и сдали? С целью подставы г-на Переловлева?
Она так и сказала, как пишут в бумагах, сокращённо, г-на. Намекая устной речью, что имеет в виду совсем не господина, если речь идёт о г-не Переловлеве.
– Нет, конечно, нет! – отшатнулся полковник, который на этой громкой операции строил определённые служебные виды, сверлил дырочку под орденок. – Я, конечно, так не думаю! Это слишком дорогое удовольствие – подставлять кого-то такими объёмами «белого товара черного рынка»! Подставят пакетиком, на крайний случай, мешочком, но не контейнером же! Но всё же я обязан поинтересоваться…
– Юрий Олегович, – мурлыкала ластящейся кошкой депутат Очеплова, – ваш интерес законный, справедливый, и конечно, свои карты мы вам откроем… Но я прошу вас без стеснений: закусывайте, вот шашлычки с пылу с жару, не обижайте хозяина, отведайте хлеба-соли…
Выездная бригада гриль-поваров под руководством Жени Минтая накрыла раскладной столик убористо и скромненько, на быстрый перекус. Кроме шашлычков в белом вине, сыр сувенирно порезали кубиками, а ветчину тонкими пластинками. Маленькие огурчики – и те распластали на три части, ревнуя к славе тульского Левши…
Предлагались радушно разные хлебцы, от ржаного до кукурузного, салями, светлые маслины, которые в России зовут оливки, и тёмные маслины, которые в России зовут, собственно маслины. Во фруктовых пирамидках Женя выложил пышные гроздья красного, чёрного и зелёного винограда, желтые помидоры черри, красные помидоры черри, сладкий перец пяти цветов, маринованные шампиньоны, гриль-шампиньоны на шпажках.
Уровнем ниже в пирамидке лежали маринованные артишоки, пучки кинзы, кружки красного лука, свежего огурца, ананаса, между которыми пышно ветвились петрушка, тимьян, розмарин, укроп. Но особенно Ставридис рекомендовал кабачки и гриль-баклажаны, запеченные на углях, как изюминку своей ресторанной кухни.
– Может быть, хотите бренди? – улыбалась Очеплова.
– Я на службе! – отверг спиртное полковник, но шампур с сочным ещё шкворчащим мясом от Жени Ставридиса принял.
– Отвечаю по сути! – многообещающе начала Алина Игоревна. – Вы знаете, что мы представляем АО «Биотех». Евгений Диодорович в настоящее время, а я работала там раньше, но у «Биотеха» бывших не бывает… Корпорация работает с биотехнологиями, как вы, наверное, уже догадались из её названия…
– Допустим, – неопределённо, бесцветно кивнул Драгумов и откусил баранины.
– Среди разработок Евгений Диодоровича…
Минтай при этих словах Алины скромно и с достоинством поклонился, шаркнув ногой, мол, да, да, обо мне речь. А Очеплова продолжала с улыбкой:
– …есть и поисковые грызуны. Ну, это довольно сложно с точки зрения териологии, я вкратце, чтобы не отнимать вашего времени, Юрий Олегович… Представьте себе, что крысу сделали наркоманкой. Да, звучит смешно, но не торопитесь смеяться! Внутри крысы поисковый маячок, который сигнализирует нам о её состоянии и местоположении… Можно, конечно, поставить и дорогой, но мы пока ограничились дешёвеньким китайским стандартным чипом, для электронных детских игрушек… Согласитесь, если нет разницы – зачем же переплачивать?
– Действительно! – признал полковник правоту корпоративной логики.
– Ну, собственно, дальше вы наверное, уже поняли, Юрий Олегович! Крыса-нарик в состоянии наркотической ломки ищет то вещество, на которое подсажена. Несколько таких крыс мы выпускаем в грузовом порту, и они ищут закладки. Крыса ведь не собака – в любую щёлочку пролезет. А когда её ломает – она не только нюх – она все чувства, включая и таинственное чувство интуиции, напрягает. Крысы – неглупые существа, Юрий Олегович, собака, к примеру, героин в запаянном пластиковом пакете не расчует…
– А крыса расчует? – скептицировал полковник.
– Тоже нет. Крыса его на глазок распознаёт. Если пакет прозрачный. А если нет – крыса в ломке прогрызёт пакет и проверит, что в нём. Если мука или пшено, крыса пойдёт дальше: ей не то нужно. Она не на работе, как ваш милицейский пёс. Для крысы это вопрос не выслуги, а жизни и смерти…
– Так вы и обнаружили закладку на лесовозе «Медведь»?
– Именно так. Маячок сообщил нам кардиограммой, где у крысы сердце успокоилось…
Зам начальника ГУВД, курирующий то ли борьбу с наркотиками, то ли борьбу с конкурентами ключевых торговцев наркотиками, задумчиво помолчал. Он усваивал и переваривал. Потом осторожно поинтересовался, обращаясь бегающими глазками прохиндея то к Алине, то к Ставридису:
– Вы могли бы предоставить эту технологию в распоряжение МВД?
– Предоставить, конечно, можем! – пожала плечами Алина Игоревна, перемигнувшись с Евгеном. И всем тоном подчёркивая, что кое-кто не понимает своей прямейшей выгоды. – Но это как кусочек масла размазать по огромному ломтю. Слой получится тоненький-тоненький…
– Что вы имеете в виду?
– То, что с крысами-ищейками конечно же, повысится раскрываемость в целом по МВД, меньше будет головной боли генералам МВД… А мы-то хотим, чтобы биотехнология эта работала только на вас, Юрий Олегович! На ваши личные достижения, вашу личную раскрываемость…
– Не будет ли в этом признаков коррупции? – засомневался Драгумов.
– Ну какая же, помилуйте, коррупция?! Вот если бы мы вам сообщали о местах закладки наркоты, а вы бы не реагировали, вот была бы коррупция! А так-то не только право ваше, но и прямая служебная обязанность сигналы проверять!
– Да-да… – речь симпатичной девахи казалась полковнику всё более дельной.
– Ну кто, простите, и когда может запретить сотруднику милиции работать с информаторами? – добивала сопротивление карьериста Алина Игоревна. – Это же абсурд, Юрий Олегович…
– То есть вы меня информируете, – туговато соображал полковник, – а я про ваших крыс не знаю…
– Естественно! Получен сигнал от информатора, сигнал проверяется в установленном законом порядке… А почему вы должны знать про крыс? Вы что, зоолог, биотехнолог? У вас диссертация по родентологии[52], что ли? Вам с вашей загруженностью, когда семья дома не видит, – зачем ещё влезать и в эти териологические[53] дебри?
И зам начальника соображал с отражением на лице: в самом деле, зачем ему тонкости зоологии? Разве он, полковник, учит сержантов-кинологов, как им с собаками работать и нюх ставить?
– Я почему вам про них рассказываю-то, – смеялась Алинка, – чтобы вы поняли: мы с вами честны, открыты. И если вы хотите – то мы с вами установленным порядком оформим акт передачи грызунов-умельцев вашему ведомству. По официальному договору с патентовладельцем. Это недёшево, но, если желаете, – можем устроить, с предоставлением гарантии и копирайта! Однако вот ведь вопрос: нужно ли это вам, Юрий Олегович? Делить успех со всеми операми… А заслужили ли все эти опера, чтобы вы свой личный успех между ними разделили…
– На общее дело работаем, Алина Игоревна… – неуверенно сказал полковник Драгумов и машинально, сам не зная, зачем, стал искать рукой кокарду на папахе. – Я должен подумать… – морщил лоб полковник. И попросил сутки подумать, но Очеплова по глазам уже видела его решение…
– …Ну как там наши брусовозы? – вечером поинтересовалась по телефону Ева Шарова с заметной тревогой в голосе. – Не разгулялись на свободе от семейств?
– Евуль, держатся молодцами! – бодро заверила Очеплова. – А особенно твой Валера!
– Надо же… – голос Евы Алеевны казался несколько обескураженным. – И контракт вытащили?
– Да легко, как будто всю жизнь в переговорщиках провели!
* * *
Предприниматель «морского грузового» профиля Лотарь Пипинович Переловлев изначально не хотел ссориться с АО «Биотех». В самом деле, если эксперты не видят разницы – почему бы не принять к отгрузке элитный брус из Новосибирска вперемешку с другими поставщиками лесопорта?
Но Лотарь Пипинович с некоторого времени не своим умом жил. Он, на беду, решил посоветоваться с «крышей», Мегадэдом. Чтобы не было проблем. И через то нажил себе крупнейшие проблемы…
Жигимонд Колунов засомневался – откуда дровишки? Засомневавшись, как у него в таких случаях принято, пустил в ухо многоножку досточтимого Хужэ. Расширил сознание и сразу вспомнил то, что обычный человек никогда бы не вспомнил!
Много лет назад Жигимонд краем глаза видел репортаж в новостях про сибирского учёного Петра Игнатьевича Савельянова. Уважаемый Хужэ, сметая толстый слой праха забвения, вернул его в тот день, повторив всё в деталях. Гордость советской науки Пётр Савельянов успешно клонирует клетки многолетних растений!
Далее на экране возникала угловатая и мужиковатая, смущённо-колхозная внешность Петра Игнатьевича, человека с детскими глазами и огромными крестьянскими лапищами-граблями, которыми он, не стесняясь кинокамеры, помогал себе говорить, активно жестикулируя.
– Значит, сибирский кедр растёт 80 лет… А кедровый брус в горизонтальном пробире отливается за месяц… соматически, клеточной массой, значит… Если, значит, считать стоимость всех лесоводческих работ, стало быть… клонированный брус обходится в одну десятую стоимости натурального кедра… Но главное, значит, не то! А сбережение лесных богатств России, товарищи, прекращение варварской вырубки кедровников… Надо вам кедровой древесины, ну так мы и дадим, значит, вам кедровую древесину, а зачем же дерево-то валить? Мы, значит, сразу в виде прямоугольного бруса, значит, без горбылей, значит, без отходов…
Жигимонд вспомнил тот давний репортаж, и совместил его в расширенном уме с визиткой представителя АО «Биотех». Так и есть: Пётр Игнатьевич Савельянов… После чего Колунов решил, что его очень жестоко хотят обмануть. И он весьма обиделся. И пошёл на принцип.
Господин Переловлев попал, как зёрнышко меж двух жерновов, как заяц меж двух огней. «Себестоимость клонированного лесоматериала – 10% от натурального» – стучало в висок Мегадэду. Какого же хрена «Биотех» предлагает отпускные цены наравне с другими поставщиками?! Суки, 90% сверхприбыли себе в карман положить хотят?!
Дальше пошла цепная реакция: Колунов – Переловлеву, Переловлев – Савельянову, Савельянов – своему начальству: нужно скидку 50%, а то сделки не будет!
Начальство Савельянова в Москве тоже упёрлось. Заведовала этим в центральном офисе Ева Алеевна Шарова, а она – кремень, если сядет, то не слезет. Шарова – Ставридису: нажми, чтобы сговорчивее стали. Ставридис – Очепловой: что делать? Очеплова ему: там белячок точно гонят, по крайней мере, в Финляндию и ФРГ, слышала от вызывающих доверие… Запускай охотничьих крыс в лесотерминале…
Ну, и в итоге словил Переловлев! После первых угроз, думал, на понт берут, ждал бандитского наезда, был к нему готов. А «супротив милиции» – как пел Высоцкий – «он ничего не смог». Не успел с допроса выйти, еле отмазавшись, свалив всё на рядовых исполнителей, открестившись от сухогруза «Медведь», – звонок Алины Игоревны:
– Ну что, Лотарь Пипинович, будем дальше ваньку валять, или начнём, как деловые люди, разговаривать?
Господин Переловлев принял то решение, которое с самого начала подсказывала ему осторожность. Брать у «Биотеха» брус и доску по его цене, а долю Мегадэда сформировать из своих резервов. После ментовской группы захвата на лесовозе «Медведь» Лотарь Пипинович согласился, что такая схема – не убытки ему, а крупная экономия, если взять, так сказать, в разрезе целокупности…
Да пусть подавятся обе жадные прорвы! Что там у нас в прайсе от Савельянова? Новосибирский филиал АО «Биотеха» давал целую коллекция древесин invitro[54].
Брус дерева Агар – 10 000 долларов за килограмм. Чёрная древесина хурмы – 10 000 долларов за килограмм, для производства лучших в мире фортепиано, клавесинов, виолончелей, грифов, скрипок и даже смычков к ним. Забавная деталь, правда? Брус сандала – 20 000 долларов за килограмм, с чудесным неповторимым ароматом этого дерева, которое клонирование тоже полностью передаёт. Палисандровая доска – в Европе идёт по 14 000-16 000 долларов за досковый фут, и ещё элитные пиломатериалы из карельской березы и маньчжурского ореха…
Богат и славен доктор биологических наук Пётр Игнатьевич, узорны чётки его делового предложения, ласкают пальцы, если перебирать! Определённую скидку на клоны древесины «Биотех» даёт, совсем не такую, какую затребовал Мегадэд, да и хрен бы с ним! От него Переловлев откупится, главное, чтобы никто больше героиновых порошковых закладок на лесовозах не вскрывал!
– Наша древесина обработана согласно ГОСТ 8486 на доски, брусы и бруски, – скучно брюзжал Савельянов. Надо отдать ему должное – даже с глубокого похмелья свои лесные госты он помнил без шпаргалки!
«На вид – лошок неделовой, – печально думал, глядя на него, морально побитый Переловлев. – Ан вон как кусаться умеет!».
– Требования к размерам – длине, ширине пласти и кромке – соответствуют ГОСТу 24454-83. Упаковка, прокладка, маркировка, Лотарь Пипинович, наш для вас подарок фирмы. Используем не либеральный ГОСТ 16369-96, а старый, советский, строгий ГОСТ 19041-85… И это без доплаты, Лотарь Пипинович, от сердца к сердцу!
Со своей стороны Переловлев скучно обозначил свои преимущества, которые собеседник, конечно, и так знал, иначе бы изначально не обратился. У Переловлева всё решено в ТПП, в представительстве министерства экономического развития и торговли, со станциями защиты растений, с таможней. Комплект бумаг прилагается…
– От вас, Пётр Игнатьевич – спецификация, инвойс[55], фитосертификаты. А платежные поручения для оплаты услуг таможни и перевозки мы уж берём на себя!
И мысленно от себя с ненавистью довесил: «Скидку для Мегадэда в его доле со сделки я тоже беру на себя…».
* * *
В первозданном уюте «Объекта», за раздвижным, рассчитанным на крупные банкеты столом, Алина Игоревна предложила «командировошным» обмыть успешное завершение миллиардной сделки. Но оба отказались.
– А я вот выпью! – с вызовом сказал Тима-Башкир, и действительно, смачно выпил. Чем вызвал у обоих гостей Невы спазматическое движение кадыков…
Савельянов и Шаров сидели после бани, выпаренные, прилизанные и тихие, как дети в церковной воскресной школе. Оба, как дурачки, в отсутствии галстука застегнули верхние пуговицы белых рубашечек. Кушали рассольник из фарфоровых плошек, больше напоминавших салатницы, закусывали жирным студнем, подрагивавшим, как и их телеса.
– Каждому бруску есть ГОСТ… – со знанием дела, но скромно потупившись и прижав локти к бокам, чтобы занимать меньше места, говорил Пётр Игнатьевич. – По распилу, по размеру, по поверхности… А человеку, по вашему, ГОСТа не нужно? Человека можно из школ любого выпускать, да? Вот этих всех денегератов, да?
– Которые проедают Родину… – поддержал друга Валера Шаров.
– И пропивают… – провокативно добавил Тимофей Башкиров, но Алина посмотрела на него с укором. Мол, этим ребятам и так досталось, не усугубляй!
– Вы извините, что так получилось… – пошёл на откровенность Савельянов, смущённо отводя глаза. – На самом-то деле мы не безобразники, мы учёные…
С какого перепугу, спрашивается, записал в учёные Шарова? Сейчас бы Валере на волне такой плотной мужской дружбы в Новосибирск – и диссертацию защитить! По зелёному коридору бы прошёл, с доктором Савельяновым в научных руководителях – даже без традиционного банкета…
– Но общая ситуация безнадёжности разлагает, знаете ли… Я спросил у Виталия Терентьевича очень мне важное… Когда в Москву прилетел: может ли наука противостоять магии? Он отвечает: какое-то время, в каком-то ограниченном объёме… Чем мы и занимаемся. Но в целом – чёрная магия, конечно же, сильнее! Одно, говорит, дело, опираться на холодное знание вещей, а другое – на горячее и тёмное начало в живом человеке, на всю жажду и страсть его первобытной скверны… Разумеется, в человеке скверны больше, чем логики! Так вот и поговорили, с тем я и к вам отбыл… Загрустил, Алина Игоревна, сердцем свял… Ну и… Немножко перебрал с отчаяния-то…
– Давайте больше не будем об этом! – великодушно предложила Очеплова, подкладывая доктору Савельянову большой кусок холодца с розочками из хрена. – Что было, то было, мы же с Тимофеем Владимировичем всё понимаем…
Уехали Савельянов и Шаров снова поездом, благообразные и чинные, очень благодарные за приём да ласку, увозя в кейсе заветный контракт, и обещали приезжать почаще…
– Да и вы к нам, друзья! – почти умолял Савельянов со слезящимися глазами, и было видно, что он, хоть и крепкий старик – а всё ж старик. – В Новосибирск выбирайтесь! Я вам лося, кабана организую, рыбалку на тайменя соображу, вы не представляете, какие красивые у нас места…
– По красивым людям и красота мест видна, – подвела итог Очеплова.
* * *
«Есть три возраста у деловой женщины, – мрачно шутила Алина Игоревна сама с собой.
– Первый – это когда сутки пьёшь, гуляешь, куражишься, кутишь – а утром думаешь: кто это лежит рядом со мной?
– Второй – это когда уже пить-гулять сил-здоровья нет. Но утром, надув губки, думаешь: почему рядом со мной никто не лежит?
– Ну, и совсем худо, когда третий: не пила и не гуляла, не куражилась ни грамма, спать легла в десять, как паинька после полезного лёгкого ужина… А утром думаешь: кто это лежит рядом со мной?».
Не то, чтобы она совсем его не знала – этого мосластого, спортивного шатена с блёкло-серыми глазами маньяка и неприятным, хотя и старинно-русским именем Пахом. И всё же, по большому счёту, – кто он, утром обнаруженный в постели сбоку?
– Тебя в школе, наверное, Пахером дразнили? – иронизировала она над, как теперь стало модно говорить на манер разлагающегося Запада, бойфрендом.
– Паханом… – важно отвечал тот, хотя пристало ли сотруднику милиции гордиться воровским погонялом? Впрочем, в постсоветской реальности, куда больше напоминающей галлюцинацию, «всё позволено», как ещё Достоевский пугал.
– Главное отличие капитализма от других тираний, – подмечала Очеплова в часы досуга, – в нём естественное для людей сочувствие или хотя бы равнодушие к бесчисленным жертвам заменяется торжествующим злорадством.
– Ну уж? – недоверчиво отстранялся Салдык, случайный слушатель её случайных открытий.
– Всякий убитый, кроме как из твоей стаи, – по умолчанию был конкурентом. Не каждому темпераменту в многообразии тираний дано то ледяное спокойствие космического холода, с которым капитализм давит своих жертв, погребая и забывая, без счёта и имени.
– Не знаю. У нас говорят – закон один для всех…
– Закон-то, конечно, один для всех, – оскалилась волчица. – Но почему-то по нему один получает всё, а другой – ничего…
Пахом Геннадьевич Салдык был на два года моложе Алины Игоревны, и мелковато плавал для её уровня. А когда, поплавав, вылезал из кафельного бассейна с мраморной оторочкой при роскошной сауне, позаимствовав срам прикрыть Алинкин женский банный халат, – то уже не казался серьёзным мужиком с настоящей мужской профессией. Он – альфонс, – холодея, поняла, правда, несколько запоздало, Очеплова. Обычный и стандартный мужик-прилипала. Только без набора пилок для ногтей, и с табельным «макаровым»…
* * *
Естественно, как и любой психически здоровый человек, капитан Салдык о «чёрном-чёрном» такси «Харон» думал иронически, предоставив сомнительную честь собирания милицейского фольклора генералу Баменскому. Тому-то уж просто по возрасту бесплатный маразм прилагается к казённой фуражке!
Но всё меняется, всё переворачивается в голове, когда на трюмо в роскошном будуаре любимой женщины, среди духов, расчёсок и помад, среди небрежно рассыпанной пригоршни ювелирных штучек, сбоку от узкого персонального раскладного лэптопа[56] – вдруг видишь карточку: «Таксомоторная служба «НARON». Карта скидок. 20%».
На шутку не похоже. Перед Пахомом была платиновая пластинка, воронёная палладиевой чернью, чертовски дорогая для юмористической байды. И ещё: она была мрачноватой для приколов. Дизайн больше напоминал о салоне ритуальных услуг, чем о пассажирских перевозках.
Капитан Салдык вертел в руках карту скидок такси «Харон», причём самого высшего уровня! Не 5, не 10% скидки, а максималка! Невольно спросишь себя: кто же эта женщина, которая, казалось бы, стала служивому бродяге ближе всех, на самом деле? «А всё же не зря Главк взял её в разработку… – подумал капитан Салдык. – Вот она, Сан Санычем вещанная ниточка…».
Усложнялась ситуация ещё и тем, что ниточку эту он, Пахом Салдык, тянуть не хотел. Его личные планы всё дальше расходились с планами пославшего его начальства. Что Главку нужно в деле Ставридиса – Салдык сперва исполнительно не знал (меньше знаешь, крепче спишь), а после уж и не хотел знать, с вызовом и отцам-командирам, и своей хромой судьбе.
Всё складывалось так, что казалось: служака из ментовской общаги, провонявший кислыми супами, ночной гость коллеги, которая старше по званию, вдруг, не зная, не гадая, вытащил счастливый билет в жизни. Прямиком по хлебным крошкам через тёмный лес 90-х в пряничный домик, к Алине Очепловой? Он внедрялся. Упорнее – чем если бы внедрялся по приказу. В эту банду он внедрялся от души.
Откровенничал, стиснув пассионарную пассию в объятиях:
– Я жил простым советским мальчиком в посёлке Плесенево, знаменитом лесопилкой, и больше ничем. И у меня ничего не было. У меня не было джинсов, магнитофона, жвачки «Бубльгум», вместо неё я жевал гудрон… У меня не было красной икры на столе и красных «жигулей» на дворе…
– Бет-тненький! – с издёвкой сюсюкала Алина, узнавая ситуацию собственного детства. И, взмокшая после страстной ночи, утираясь узорными рушниками затейливой вышивки, как-то не проникалась сочувствием к его неудовлетворённой потребительской жажде. Не на ту напал.
– Теперь, – сетовал Пахом, – у меня нет проблем купить джинсы или колу, я мажу икрой бутерброды и езжу на собственных «жигулях», но у меня опять нет ничего: ни чести, ни совести, ни достоинства, ни перспектив, ни будущего… Мне некуда расти и не на что надеяться… В этом новом мире всё поделено, и я всегда в нём буду рабом, и дети мои будут рабами, лебезящими перед детьми приватизаторов… Они всё, мы ничто, и это навсегда… В утешение нам дадут джинсы, жвачку и баночку с икрой, и бутылочку с «Колой»… И кондомы, чтобы мы не плодили себе подобную нищету…
– Ну, ещё, – лукаво щурилась VIP-любовница, – у тебя есть вариант ограбить банк и влиться в элиту воровского бомонда!
– Не выйдет! Во-первых, пристрелят… Во-вторых, даже если не пристрелят, вверх всё равно не пустят. Даже с деньгами не пустят. Дело же не в деньгах.
– Слушай, – она поморщилась, как при разговоре с детсадовцем, – ну ты ведёшь дела по экономическим преступлениям! Неужели взяток не предлагают, подследственные-то?
– А подследственные мои, Аля, наловчились ходить со взятками к моему начальству! Зачем им меня покупать, когда можно оптом? Ваша каста замыкается, Аля! Уже формируются роды, связи, поимённо известно – кто, чей, откуда, и почему он в их рядах… Элита этого общества – не столько деньги, сколько заговор, ложа!
– Надо же! – умилилась Очеплова, покачав головой. – Как хорошо теперь в школах милиции учат политэкономии!
– А я истфак закончил, – сознался Пахом со смущённой улыбкой, как будто в чём-то неприличном сознавался. – Думал пойти по партийной линии, а тут партия и кончилась… Так я и оказался в ментовке… Думаю, что навсегда, и думаю, что навсегда капитаном…
– Ну не… – клоунски утешила пересмешница, копируя его наигранно-трагические интонации. – К пенсии-то «подпола» дадут! Аккурат как на фанерной дачке подпол выкопаешь для солений, тебе дадут две звездульки «подпола»…
– Алин, давай поженимся…
– Ну вот! Только я подумала, что мой спаситель – честный коп, как воровать надумал…
– Что?
– Ну, а как же? У моего законного супруга, отличника системы высшего образования, бабу скрасть… Бабы, они, Паша, такое же имущество, как мелочь в кармане, только ещё лучше…
– Ну, я же не так! – закипел Салдык. – Я же по-честному хочу! Я же люблю тебя, понимаешь, люблю!
– Ну, так ведь те, кто мелочь в трамваях по карманам тырят, – они же тоже деньги любят! Стали бы они, без любви-то, так рисковать-подставляться!
И отвернулась к раковине – морковь чистить.
– Вот мне уже где эти твои шуточки! – почти плакал Пахом, и стучал ребром ладони себе по шее. – Холодная ты, Аля, красивая, но холодная… Русалка ты, Аля…
– А родилась Пескарихой! Видишь, какие карьеры в подводном царстве делают!
– Вот ты говоришь, что нельзя любимых женщин отбивать, – зашёл хитрый приживальщик с другой стороны. – Мне тебя украсть нельзя, а ты-то у меня уже всё украла: сердце, нутро всё мне вынула, душу мне всю выскребла… А вот с этим что прикажешь делать?
– Хорошо бы вообще не воровать! – не оборачиваясь, кинула обгладывать мысль, как мосол, Очеплова Пахому. – Кто бы спорил? Но не получается: нельзя соблюдать законы, когда их отменили.
– А их отменили?! – шутовски скорчил рожу Пахом, хоть она и не смотрела. Он что-то раздражающее, неприятное в её словах слышал, хотя и не знал – в недрах 90-х годов – как на такое возражать.
– А что с ними сделали?! – ответила Алина «по-еврейски», то есть вопросом на вопрос – Какой из действовавших законов нынешней властью не нарушен, скажи!
– Ну, так ведь новых напринимали!
– Интересное у вас в милиции представление о законности: утром один закон, вечером другой…
– Какие есть…
– Никаких нет. Так что воруем, Пашенька, аккуратно и безопасно для окружающих. Будем потом внукам рассказывать: мол, «время такое было» и, мол, «иначе было нельзя».
* * *
Водитель Роберт Молокай перетерпел в своей должности трёх председателей комитетов. Помнил пресловутого товарища Марсианова, Алинкиного невольного кормильца. Дотерпел до Очепловой – и вздохнул посвободнее: она легко, подмигивая, закрывала ему «маршрутный лист», когда он вечерами колымил-бомбил на казённой «Волге», то есть таксовал. Иногда баловала – подбрасывая кое-что из подвозимых ей оброков – то баранину в багажник, то пару мешков муки высшего сорта…
Молокая было два брата. Младший и привёл старшего брата, Ипата Молокая, работать истопником на «объекте» Алины Очепловой.
– Странная у вас с братом фамилия… – задумчиво сказала Алина Игоревна.
– Мы белорусы, – сознался Ипат, как будто это что-то объясняло.
Ипат Молокай обладал двумя великолепными качествами: он был рукаст и туповат. Больше всего он, прижившийся и освоившийся во всем хозблоке большого роскошного дома, напоминал Алине кота Василия из сказки «Кошкин дом»:
…Я и печник, и плотник,
И на мышей охотник…
Люди такого склада, и впрямь, охочи на мышь, которая, как говорит советская кинокомедия, «мелкий хищник». Но в охоте на крупных хищников совершенно теряются и становятся по-детски беспомощными.
Ручной силой Ипат обладал такой страшной, что перейди она в голову – он стал бы Эйнштейном. Но в голову силища это не поднималась, ко всеобщему удовольствию. Когда Ипат Молокай колол на дворе дрова, то казалось, он расколет шар земной. А когда однажды в ворота «объекта» стали ломится какие-то рокеры, возмутив Алину своей бесцеремонностью, одного вида Ипата Молокая с топором в руке, лохматого и растрёпанного, в болоньевой куртке, тесно, распёрто сидевшей на его мускулатуре, огромного и кряжистого, хватило, чтобы рокеры перестали хулиганить, прыгнули на свои байки и умотали.
Правда, потом выяснилось, что рокеры буянили не просто так, что это младший Молокай у них занимал какие-то деньги, и не вернул, а своим адресом назвал загородный коттедж своей хозяйки, что и привело к недоразумению.
Рокеров это несколько оправдало, но нисколько не умалило полезности Ипата Евстафьевича. В сам терем старший Молокай старался заходить пореже, и только по делу, довольно наивно мотивируя это тем, что долгое его пребывание в покоях «конпроментирует» хозяйку. А тех мужчин, которые застревали в этих покоях на ночь, «конпроментируя», он отечески осуждал, ни в коей мере не перенося сердитость на их озорство в сторону Алины Игоревны. Мол, они шалопаи, но ей виднее.
Как мужик домовитый, не чета брату-прощелыге, Ипат Молокай очень ценил и уважал кропотливую и неустанную работу, тонкий вкус хозяйки по уснащению, одомашниванию чужого особняка, ставшего своим. Гораздо больше, чем сама Алина.
Эта её тщательность и щепетильность, эта мелочность, именуемая вниманием к мелочам, этот мещанский поросячий восторг от фикуса или лавра на собственном – собственном! – окошке, обнаруженные ею в себе как некая одержимость, пугали её. Но взялись ведь не из пустоты.
У них есть причина, очень человеческая, очень понятная, вполне психологически объяснимая без чертей и инопланетян. Эта накопительская мелочность оттолкнулась от тесноты коммунального быта, бьющей углами до синяков на ляжках и локтях, от завораживающей долготы ожидания казавшихся бесконечными «очередей»…
Сколько ждать? Десять лет? Пятнадцать? Жизнь утекает меж пальцев, чувствуешь, как шуршит песок времени, сыплющийся из тебя… А потом, в итоге, чего дождёшься? Разве простора?
Квартиры для всех – это ведь теснота тоже для всех. В кладовке рук в обе стороны не расставишь, балкончик уже мини-юбки у распутницы, панельные комнатки заполняются мебелями-трансформерами: чтобы кровать складывалась, стол раздвигался, шкафчики в панельном коробке вешали под потолок. А под ними кресло, иначе и сесть будет некуда. А под креслом, чтобы месту не пропадать, – обувные коробки… Каждый сантиметр выторгованного у равенства и справедливости пространства набивается туго, под завязку. Ибо – узко место между возможностями страны и потребностями человека, если никого не «кидать», а всем сестрам – по серьгам…
Нет, нельзя сказать, что государство плохо себя вело! Уж не так, как сейчас, когда оно просто озверело… А тогда государство работало, обогащало, расселяло. Принцип один: тебе не вперёд других! Всем вместе – и не быстрее, чем все получат. А «всех» так много, так много… Как легко украсть для одного себя! И как трудно заработать достойную жизнь для миллионов, сотен миллионов сограждан… И терпение не выдерживало, лопалось как верёвка висельника. Хочу немедля! И много! Надоело мне жить в закутке за буфетом, и кричать мужчинам «отвернитесь!», когда переодеваюсь. Хочу кушать в отдельной столовой, а не на кухне, спиной упираясь в её плиту! Дайте мне места! Дайте мне места – если не плясать, то хотя бы ходить, не стукаясь, и бельевым натяжкам не кланяясь!
И что же ты слышишь? Как и у советского зубного врача, в детстве казавшегося лютым изувером, издевательски-сочувственное «потерпите, потерпите…». Немного уж осталось! Ведь строится же! Для каждого строится!
Партия торопит строителей, как может, в три смены их загружает! Обидно, что умом ты прекрасно понимаешь: нужно было чуть-чуть потерпеть – и у всех было бы всё…
Но…
Но – видите ли, какое дело! То, что для истории «чуть-чуть», в масштабах человеческой жизни – почти что вся она… Тут совсем иные масштабы и иные единицы измерения. Как в бородатом анекдоте:
– Господи, что для тебе миллиард?
– Копейка…
– А что для тебя сто лет?
– Секунда.
– Господи, так дай же мне копейку!
– Подожди секундочку…
Именно так и строился диалог советского человека с советской властью. «Дай мне всё» – «Подожди секундочку». Но секунда исторического времени для отдельно взятой особи – целая судьба от колыбели до могилы...
И вдруг… И вдруг нежданно – вот он твой: большой дом. Такой, в котором спальня – единственная, но огромная комната на втором собственном этаже сложена из могучих брёвен, вековых стволов. И весь этот лаковый, гламурный, вылизанный до сказочности сруб сложен из деревьев-великанов, родившихся много-много ранее хозяйки.
Здесь много воздуха, много личного пространства, здесь можно петь во весь голос и танцевать раздольно – не опасаясь, что споткнёшься о бабушкин сундук. Это только спальня, огромная спальня с огромной, поистине королевской кроватью, с мебелью, стилизованной под плетёную, для воздушности, для лёгкости!
На кровати бельё идеально-чистое, вафельного полотна, которое прекрасно впитывает в себя усталость и грусть спящих, а наволочки подушек – с большими смешными кукольными пуговицами. Теми, которые Алина долго и тщательно, с пугающей её саму бытовой мелочностью выбирала на собственный вкус. Не понимая сама, откуда вдруг стала она такая капризная и разборчивая… Вафельное бельё – если знать уголовную феню, более чем двусмысленное наименованьице… Чистота удобств и грязь их добывания неумолимо сошлись в одну точку, пересеклись не-параллельными прямыми. Иной раз плата за комфорт мешает спать на мягком: есть принцессы на горошине, а есть и принцессы на грехах.
Летними ночами, когда заливаются в садовых кронах соловьи, Алина щекотала бессонницу голыми стопами по ласковому ворсу экомеха, шла к особому, тонкому, но выполненному в дереве стеклопакету двусторонних дверей на балкон. Тут всё большое – и балкон тоже большой. Как положено стилем – с резными балясинами, виртуозно выточенными перилами, для чаепития на десяток персон…
Сад колыхался волнами тумана, дом казался кораблём, плывущим по седому морю к счастью, россыпь огней города вдали – берегами заветной гавани. Можно позавтракать на балконе, не отрывая глаз от бисера далёких, с зарёю огней. Завтрак, конечно, предельно лёгкий: Алина оберегала фигуру пуще зеницы ока – ведь обабиться лучше поздно, чем сразу. И на завтрак, поданной Алевтиной Васильевной, выхлёбывает лишь стакан воды или зеленый чай с ложкой башкирского меда. Берестяной туесок с которым – один из подарков Тимы-Башкира…
Идиллия? Но ведь было и другое. Были и все те, кого ты в беспощадной и страстной обезумевшей жажде приобрести рекламный дом, отсекла дверью, вырываясь, отрываясь из их массы и толщи, требуя истерично, чтобы хлеб резали не на всех поровну, а тебе одной отдали весь его каравай… «Вот такой ширины, вот такой нижины»… В смысле – низости…
Пока зверь и человек сосуществовали – они как-то мирились друг с другом в одном теле. Но когда человек, развиваясь как разумное существо, в ХХ веке свершил попытку уничтожить в себе зверя – зверь сделал из этого свои выводы. Инстинкт самосохранения позвал зверя уничтожить обратно, симметрично, всё человеческое в их общей органике «сиамских близнецов»…
90-е – это некое беспозвоночное существо или вирус, видящее идеал в крайней примитивности, враг и красным, и белым, враг всем философским школам и всем направлениям мысли человеческой, потому что для Зверя всякая развёрнутая мысль есть крамола!
* * *
Именно те качества, которые почти с гарантией погубили бы Ареса Бантышева в любом секретариате, – вытащили мальчика, что называется, за уши в весьма специфическом мирке «системы». Арес Бантышев, он же, по хорошему настроению начальницы, Ася и Бася – классический утончённый ленинградский декадент, весь из себя такой культурный, умевший поговорить о Бальзаке с начальницей бальзаковского возраста, – был «училкин сын», что для 90-х аналог знаменитого при царизме статуса «кухаркин сын».
Один из миллионов типовиков, носителей панельно-типовой судьбы, словно бы клонированной или типографским способом размноженной, попав в многотысячной колонне прямо с демократического митинга в концлагерь рыночных реформ, он первым делом попытался там записаться в юденрат. Как и почти всё его несчастное поколение, родившееся слишком поздно, чтобы поучаствовать в приватизационных междусобойчиках сорокалетних.
Ему в концлагере реформ объяснили, и даже не словами, а более доходчивыми спецсредствами, что хоть и считают его желание продать Родину с большой скидкой покупателю похвальным, однако же – ну, не может же концлагерь состоять из одних надзирателей! Надобно же, согласись, чтобы в нём были и рядовые узники, и, сдаётся нам, таковым будешь именно ты, например.
Как и миллионы его братьев и сестёр по несчастью, родившийся под жатву Молоха Ася Бантышев быстро разобрался в условиях освобождения от «большевистского рабства». Говоря одной фразой – надо очень много унижаться за очень маленький кусочек хлеба. Вполне себе светский, прагматичный, секулярный, чуждый клерикализму молодой человек – Ася Бантышев поинтересовался: а нельзя ли кусочек побольше, а унижений поменьше?
Жизнь ему ответила, и тут даже словами, хотя и спецсредствами тоже, что, конечно же, можно! Ведь свобода, ведь для того и выступал, выпив для храбрости, Ельцин с танка, а реформаторы затевали реформы, чтобы человеку жить богато и без «напрягов», в роскоши и неге! Арес Бантышев может спать, сколько он хочет, и брать от жизни всё, чего ему хочется, – при одном ма-а-а-леньком условьице: предоплата!
Чего у тебя есть, Ася? Денег нет, а акции? Тоже нет? Может, связи семьи, богатые родственники, выбившиеся в люди друзья, пресловутый блат? Ах, и этого нет? Ну, чего же ты хочешь тогда? Мы тебя освободили от коммунистического рабства, так мы тебе ещё и приплатить за это должны? А не логичнее ли, Ася, наоборот? Ведь когда вон крепостных освобождали – им участки не прибавляли, а урезали! Свобода стоит дорого – а ты за ней к прилавку припёрся с пустыми карманами!
Уже к году 1993-му Ася понял всё, и стал, как волк на лес, косить на оба глаза по сторонам: как бы ему сбежать от освободителей? Но освободители конвойное дело знали чётко, и сбежать от них не получалось. Они лишь огорчённо вздыхали, видя его дерготню:
– Сколько волка ни корми – он всё в лес смотрит! – имея в виду склонность бедных к ностальгии по тоталитаризму.
– А особенно пристально волк смотрит в лес, если его не кормить… – добавлял бывший интеллигентный человек, кандидат в бичи-бродяги Ася Бантышев.
– Подожди-ка! – сказали ему освободители устало и лениво. – А ведь кое-что у тебя всё-таки есть… Смазливенькое, почти девчачье, личико, блондинистость, «эти глазки – эти голубые глазки»… Такого добра среди славян навалом, конечно, но, снисходя к твоему желанию зажиточного быта, идя тебе навстречу, что ты должен ценить… В общем, мир реформ может предоставить тебе бесплатно, как адвоката нищему, босса-педика, или даже двух… Целуй руку, благодари, дурак!
Хоть, в силу растления питерскими интеллигентскими повадками, Арес Бантышев и был социальным педерастом – физиологически он оставался крепким натуралом. «Кулаком» в понимании нового класса-гегемона. В итоге всех этих страданий несовместимости времени и Бантышева и появилась в его жизни Алина Игоревна Очеплова. Социальный педераст, на зависть миллионам себе подобных нашёл себе осколок старого мира. В районе искажающего все социальные законы аномалии АО «Биотех»…
Ася – надо отдать должное его пронырливости в окружающем царстве смерти – умудрился отделить социальную содомию от половой. Ну что ж, посмейтесь над ним, жалким шакалом барских столов, вы, жители далёкой коммунистической эры, в которой необходимое для жизни дают за работу, а работу дают каждому, кто хочет работать! Посмейтесь над ним, узником лагеря смерти, в буквальном смысле слова вылизавшим отверстие в стене газовой камеры. Те, кто благороднее, делают подкоп, а не подлиз. Но у тех, кто благороднее, – есть лопаты. А у Аси Бантышева не было ничего, кроме языка…
Его легко осуждать – с позиции хорошо обеспеченного и устойчиво стоящего на обеих ногах ханжи. Но если вы, воображаемые вдали дети коммунистического века, попробуете встать на цыпочки на краешек шаткого стула, при этом присев на корточки, и вообразите, что стул стоит на перилах балкона – то вы отдалённо почувствуете, как балансировал над черными водами Леты Ася Бантышев…
Так или иначе, но голубоглазый Аполлончик извлёк себе счастливый билетик в жизнь. Алина Игоревна Очеплова не просто подолгу беседовала с подчинённым, но и, используя ей одной доступные рычаги, с материнской заботой выставила Асю в кадровый резерв на повышение. Конечно же, с её помощью (в Администрацию с улицы не берут – как с Дону выдачи не было) Арес Бантышев продолжил государственную службу на хлебном месте. А то, что хлеб пах трупами – не взыщи: Алина Игоревна что смогла, то и выдала, за такое местечко сто тыщ баксов предлагают, как с куста… Так что оценен ты, как мужчинка, по высшему валютном тарифу! Кстати говоря, в романе юного Ареса со зрелой шефиней после назначения никто в коллегиальных коридорах и не сомневался: сально шушукались, накапывая пятачками в грязи свинское удовольствие, с железным аргументом: «а как иначе-то?».
– Мне чужой славы не нужно, своей хватает! – посмеивалась Очеплова, когда слухи долетали бумерангом до неё. Вряд ли «монахиня» – тот комплимент, на который она могла рассчитывать даже от самых близких друзей…
Бантышев неблагозвучно стал «замзавом специализированной службы по вопросам похоронного дела при органе местного самоуправления». Я понимаю, что коряво звучит, но так в должностном регламенте. Должностную номенклатуру у них явно не Бальмонты придумывали…
* * *
В итоге Арес Бантышев, отчество которого, несмотря на симпатию, у Алинки выпало из памяти, потому как «помогла и забыла – больно он мне нужен-то!» – сошёл с ума. Парадокс в том, что если сумасшедший в дурдоме вторично сойдёт с ума, то есть небольшая вероятность, что тем самым он вернётся исходник: в здравый ум.
А в пореформенные годы люди, несомненно, жили именно в психушке. Хуже того: в такой психушке, пациенты которой, будто в сочинительской гари Эдгара По, пользуясь своим большинством, перебили и выгнали врачей. Избрали главврача из своей среды, не выходящего из «белочки». Потом избрали ему в заместители шизофреника-маньяка, от улыбки которого пробирает дрожь, в поросячьих глазках мерцает безумие.
Алкоголик с маньяком и примкнувшими к ним упырями, уголовниками, буйными психопатами – затеяли шоковую терапию. Как это и бывает у психов, воображающих себя великими врачами над стреноженной и расчленяемой жертвой, шок был виден невооружённым взглядом, терапии же не просматривалось и под микроскопом.
У страны – кляп во рту и полные ужаса зенки. Самозваные хирурги-мясники пыхтят тоже «без комментариев». Но быть тишине этой картины, достойной фильма ужасов, мешают павианы из мира изощрённо-неизящных искусств. Они визжат от восторга, прыгая вокруг разделочного стола мясников, бурно жестикулируют, ловят на ходу и, кроваво вымазавши пасти, жрут какую-то требуху, которую им орденскими лентами швыряют алкаш с маньяком… И снова вопят, колотят себя в волосатые груди приматов, восхищаются, лижут хозяйские блюда, торжественно жгут свои партбилеты, если ещё не успели сжечь… Весь этот обезьяний концерт не прекращается ни днём, ни ночью. А уж Питер на таких богат!
Вот пред вами во всей красе режиссёр Сранович, которого сам Бог, без посредников, убил раком мозга, ибо даже у Бога, при всём его долготерпении, отвратило смотреть на еврейчика, снимающего фильм про благородных гитлеровцев и мастурбирующую шизофреничку Зою Космодемьянскую…
Тяжелы и увесисты булыжники речей, метаемые в народ, народного артиста Калека Беззедошвилли, в советском кино всегда игравшего мерзавцев, и слишком, по-Станиславскому, вжившегося в роль… А рядом брызжет слюной прижившийся шутом при Собчаках Миша Паяццкий, в котором от образа мушкетёра осталось только мушиное…
Они вваливались к депутатам, прямо по списку, к каждому, что-то канюча у каждого для себя, и побирушничество своё обставляли «борьбой с предыдущим режимом». По актёрской традиции – пышно и многословно.
– Знаете, Калек Валерьянкович! – как-то не выдержал такого высокохудожественного вторжения Арес. – Если бы в отсутствии совести у вас был хотя бы ум – то вы помолчали бы о том времени, на которое приходятся основные ваши достижения, назначения, премии и лауреатства! Просто помолчали бы, понимаете? А то вы сорок минут с пеной у рта доказываете нам, что вас нужно лишить всех званий и состояния, и сослать в Сибирь за ваше пособничество преступному и кровавому режиму!
– Я…я… – от изумления выпучились не только выразительные глаза подонка, составившие актёрскую славу Баззедошвилли, но и его криво раскрывшийся рот. – Открывшиеся факты… Неопровержимые свидетельства… Мы узнали много нового…
– Витя Цой, как к нему ни относись, – работал «в годину беззаконий» кочегаром в котельной… И его филиппики можно бы понять… А вы, Калек Валерьянкович, за орденами в горком партии бегали каждый квартал, и квартиру вписали в лучший квартал…
– Отстань от них! – удерживала Ареса Алина, когда он распалялся в возмущении очередным шабашем «творческой интеллигенции». – Церковь актёров на кладбище хоронить запрещала… Считай, что у них нет души…
Мы тоже виноваты. Мы неучи и бестолочи, мы провалили порученное нам дело, мы неумехи и разгильдяи, кто бы спорил! Но мы, по крайней мере, не заразились это интеллигентской патологией необъяснимой лютой ненависти к собственному народу. Тому, который с первых шагов интеллигента отдавал ему лучшее, отрывая от себя, оставляя себе что похуже, по остаточному принципу.
Эгоизм «творцов» Алина смогла бы понять, и даже Аресу по дружбе объяснить. Со времён Фонвизина знаком нам эгоизм избалованного недоросля, неспособного думать ни о ком, кроме себя. Но эту калёную ненависть? Если даже «правда без любви мучительство есть»[57], то что же тогда ложь без любви?
Раздумья поглощало липкое ощущение окончательно и бесповоротно победившего зла, кроме которого ничего и никого не осталось. Общество заполнено выродками двух типов: голодными и сытыми. Но, хотя визжат они по-разному – все их поросячьи взвизги связаны с корытом помоев. Свинья от сытости не станет ни умнее, ни добрее. Да и голодная свинья – вряд ли извлечёт какой-то урок из голода и холода.
* * *
И вот Арес Бантышев предсказуемо свихнулся. Ничего удивительного: каскадный перепад эмоций! Сперва он насмотрелся вблизи на кровавые руки реформаторов и наслушался воплей павианов из их группы поддержки. Весь этот бред накладывался на ощущения мальчика, родившегося в СССР, а потом ставшего, просто чтобы выжить, угадывающим мановения начальства приспособленцем…
И вот эта голубоглазая шлюшка мужского пола, не попавшая в жирные пальцы депутатов-педиков только по счастливой случайности, спасшись аномальной зоной «Биотеха», о котором, кстати сказать, пользуя, ничего и не знала, – выиграла джекпот.
Слов нет и точно известно: у Бантышевых не нашлось бы ста тысяч долларов, чтобы по принятой таксе заплатить за место замзава муниципальной похоронной конторы, даже если бы они продали свою панельную двушку и переселились жить на теплотрассу! Но Бантышева подняла таинственная и незримая «система». Шутя, как бездумный ветер, схватила и подняла над изрытой могилами землёй. И вначале Ася Бантышев очень радовался. Он как кошмарный сон вспоминал своё прошлое мужчины-секретаря. Это очень стыдно, и ведь он, хоть и несчастный человек, но совсем не идиот: он в курсе, о чём шушукались ему вслед «коридорные»…
Ася ликовал, что теперь у него есть своё руководящее кресло, и даже деньги – о, чудо! – деньги, свои! Коррупционные, настоящие, как у полноценного самостоятельного звена в схемах разворовывания бюджета…
Но потом радость семьи Бантышевых, включавшей его самого и его изнурённую, затурканную, испитую и изработанную, почти ослепшую над тетрадками школьных маленьких дебилов родительницы – завалило трупами…
Если говорить казённым языком, изувечившим русскую речь едва ли не больше, чем украинизмы, то:
«Специализированная служба по вопросам похоронного дела органа местного самоуправления» возмещает затраты на продукт «захоронение» как орган социальной защиты населения за счет средств бюджета субъекта РФ в размере стоимости гарантированного государством продукта «погребение»».
Уф, и не выговоришь!
Проще говоря, если петербуржца или гостя северной столицы некому похоронить – его хоронит контора Ареса Бантышева. И как раз, как на грех, именно он курирующий зам по делам муниципальной ритуальной команды трупосборщиков.
Вначале это было даже забавно. Освобождённый сперва от нищеты, а потом и от унизительного низкого положения во власти – Ася с важным видом, напуская на себя начальственный сплин и снобизм, инспектировал свалки тел в моргах. Если речь идёт о безымянных бомжах, то это были гроздья и связки заиндевевших тел в огромных холодильных вагонах. Сперва казалось, что открыли рефрижератор с мороженной рыбой, до того растопыренные пальцы голых ног напоминают хвосты рыб…
В инструкции значилось требование «вскрытия» – но в 90-е им, конечно же, пренебрегали. Со всей Евразии не набралось бы столько патологоанатомов, сколько требовалось российским холодильникам. Иногда за телами кто-то приходил, и тогда работники Ареса с шутками да прибаутками рылись в грудах мертвяков, отыскивая востребованного счастливчика. Но чаще за телами не приходил никто.
Стабильный заработок новых подчинённых Бантышева – украсть деньги, выделяемые на простенький гроб, или сам гроб. Неизвестно, куда они сбывали такие плохие, больше похожие на тарные ящики гробы, но им виднее. Тела за выходом сроков ожидания вывозили на особые участки за кладбищами, чтобы лишние глаза не видели объёмов труповывоза. Бантышев зорко следил, чтобы не гоняли труповозки налево и не сливали бензин, – ведь деньги на транспорт выделяло государство.
Бомжа в рванине хоронили с почётом: в его собственных обносках. Если же попадался человек, более-менее прилично одетый (а таких с каждым годом в 90-е было больше и больше), то его раздевали до белья, потом для приличия заворачивали в ветошь, из которой уборщицы нарезают тряпки для мытья полов. Для гигиены полученная грязно-серая мумия укладывалась в целлофановый пакет, а потом, поднакопив «куколок», их везли в большую яму, сваливали туда самосвалами, и быстренько закапывали. Скрытность – одно из главных условий, которые новый работодатель поставил перед Бантышевым.
– Не надо народ будировать! – объяснили Асе «безликие в галстуках» прямо в процессе наложения визы на заявление о приёме на работу.
Скрытность и была. Никаких оградок у могил не имелось, кучки земли быстро зарастали травой и мусором городских пикников, и далеко не всегда оставалась положенная по закону крошечная табличка с номерами сваленных здесь в зев планеты человечьих останков. Никто не знает, и не сможет свести бухгалтерию – сколько «неопознанных» погребли общие могилы за городскими кладбищами в 90-е годы. Это вам не бюрократическая дисциплина в НКВД, где что ни труп – то обязательно архивное дело к нему! Там-то за плохой учёт самих учётчиков могли поставить к стенке… Здесь наоборот. Чем меньше следов погребения, тем лучше. Поощряют сокрытие. Ведь капитализм своих жертв не считает. Чужие жертвы он иной раз посчитать не прочь, если ему это выгодно, а вот собственных – увольте, не его фасон!
В 90-е специальные сектора за городскими кладбищами стали шире, чем сами кладбища. Специальный сектор для городских захоронений – фактически общая могила. Кто в ней сплёлся костями с кем в вечных объятиях – навсегда останется тайной. Археологи далёкого будущего могут даже подумать, что это любовники, не расстававшиеся до последнего вздоха, а может быть, обнимаются скелет бомжа-бродяги со скелетом утопленного рэкетирами в Неве состоятельного бизнесмена!
Скудна статья расходов в муниципальных бюджетах, чем больше мертвецов, тем меньше рублей выделяла РФ на каждого из них, размазывая тонким слоем это масло последнего долга перед согражданами на огромном ломте всеобщей нужды и бедствий. В самом начале 90-х трупам неопознанных полагалась целая свивальная простыня! Когда пришёл рулить потоками погребальных денег Бантышев, не хватало уже и полиэтилена…
Отчёты Бантышев пересылал в отдел Минстроя РФ с удивительным названием: «Отдел твёрдых коммунальных отходов, похоронного дела и спецпроектов». Ельцинизм уравнял избавление от тел «не вписавшихся в рынок» с избавлением от бытовых отходов…
И, опять же повторим, сперва это забавно! Быть перевозчиком на Стиксе, переправлять всех, кого, как Одиссея в пещере циклопа, зовут Никто. На первых порах Бантышев, радея за порученное дело, лично выезжал оформлять дела, тем более, что штат у него небольшой, предельно сжатый рыночной экономией.
Вот неизвестный замёрз на улице. Следующий адрес – выловили из Невы утопленника без документов. Ещё дальше по курсу служебного авто – одинокий старичок, у которого из «родных» были только соседи по подъезду…
Старичок завонял. Его по запаху нашли те самые соседи, вызвали «скорую», милицию – но зачем ему, уже смердящему густым мертвецким смрадом, «скорая» или даже милиция?
– Его, бедного, даже похоронить некому… – жалуются соседи Бантышеву. И тело дедушки увозит та же труповозка, которая везёт замёрзшего и утопленника. Улов – три человека, на редкость удачный день, обычно их бывает больше!
Тела усталые грузчики сваливают в холодильнике морга. Земли они пока не заслужили – и Бантышев нудно выяснял с нотками истерики:
– Почему опять скопилось больше сорока трупов?
А ему привычно объясняли, что у муниципального предприятия «Ритуальные услуги», подрядчика, серьёзные кадровые проблемы. Поувольнялись все к чёртовой матери! Но главное – нет денег. Хотя контора Ареса принадлежит администрации – там снова и снова просят потерпеть. Деньги нужны на другое. Например, на золочёные сувенирные тарелочки – в подарок потенциальным инвесторам на бизнес-форуме. Одна тарелочка стоит, как две похоронных процедуры. А тела продолжают накапливаться. Город опозорили бы эти склады трупов – но некому о них говорить, писать, фотографировать…
Потом мэр просит доложить на оперативке – каково число безымянных трупов. Хотя бы приблизительно. Бантышев озвучивает число, и выясняется, что это семь процентов от всех, кто в Петербурге скончался «за отчётный период»!
– Сталинские репрессии» затрагивали полтора процента! – напоминает Алина Очеплова, и мэр ей подмигивает: хороша в роли оппозиции, классно играешь!
– Чего вы тень на плетень наводите? Там полтора процента от всего населения, а тут семь процентов только из общего числа умерших!
И всем весело. А слабенький умом и характером бывший пионер Ася, кажется, участник «зелёного патруля» в последний советский год, – трогается умом. Это не одномоментный переход, как бывает при сильном шоке, а постепенное сползание, тихое, но с отчётливым шиферным шорохом «едущей крыши»…
Коллеги Аси Бантышева, золотозубо щерясь, и дерибаня между собой последние доходящие до предприятия деньги на гробики, называют обмотанные ветошью мумии «удобрением реформ». Становление рыночных отношений в стране нуждается в гумусе – и этот гумус по всей стране возят грузовиками, складывают, а потом перебрасывают штабелями, а они стучат при падении, как дрова: ведь они, чаще всего, мороженые.
Бантышев по долгу службы ведёт и судебные дела. Ездит в суды с исками. В основном это дела по статье гражданского кодекса, который бережёт казну от наглых мертвецов:
«Лица, ответственные за вред, вызванный смертью потерпевшего, обязаны возместить необходимые расходы на погребение. Пособие на погребение, полученное гражданами, понесшими эти расходы, в счет возмещения вреда не засчитывается».
Эту абракадабру сразу ведь не поймёшь! Это надо вчитываться, перечитывать, а потом снова и снова задумываться, слыша, как шуршит шифер съезжающей крыши…
Бантышев должен преследовать через суды всех, кто скинул с себя расходы на погребение. Допустим, умерший «невостребыш» имел какоё-нибудь вкладик в банке или золотое обручальное кольцо. А государство потратило деньги на целлофановый пакет и экскаватор! Надобно через суд вытребовать «возмещение фактических расходов на погребение, расходы на оплату места погребения»…
Бантышев и его люди ходят по судам и «предъявляют» там каким-то чуханам: покойники должны платить за себя сами! Когда государство хоронит «невостребыша» – это убытки, вызванные санитарно-гигиенической необходимостью, не оставлять же гниющий труп в квартире или посреди улицы! Но если есть откуда взыскать за «невостребыша» – государство требует от Бантышева взыскать.
И так повсюду. В будничном и обыденном порядке московский чиновник на утренней оперативке проинформировал Гайдара о том, что в Зеленограде медики зафиксировали 36 смертей из-за голода. На это Гайдар ответил просто: идут радикальные преобразования, с деньгами сложно, а уход из жизни людей, неспособных противостоять этим преобразованиям, — дело естественное. Тогда его спросили: Егор Тимурович, а если среди этих людей окажутся ваши родители? Гайдар усмехнулся и сказал, что на дурацкие вопросы не намерен отвечать[58].
Второй после Гайдара человек в экономике Анатолий Чубайс решил всё же ответить на «дурацкий вопрос»:
– Что вы волнуетесь за этих людей? Ну, вымрет тридцать миллионов. Они не вписались в рынок. Не думайте об этом – новые вырастут[59].
В это же время романтик демократизации с характерной для человека, заигравшегося в слова, фамилией – Игрунов, говорил Гайдару и Чубайсу:
– Ваши методы приведут к забастовкам и развалу страны.
– Именно поэтому, Слава, наша главная задача – сначала уничтожить профсоюзы.
– С профсоюзами можно договариваться, а без них будут радикалы и «дикие» акции протеста.
– А что, у нас пулеметов нет?[60] – ошеломили Игрунова вчерашние его друзья, соратники и, как он думал, единомышленники…
А Егор Гайдар объяснял Ельцину, не стесняясь видеосъёмки:
– Ничего страшного нет в том, что часть пенсионеров вымрет, зато общество станет мобильнее…
Одно дело – теория, болтовня, смежеванная со звоном фужеров шампанского и шкворчанием свежеподанных жульенчиков. Одно дело – подписать в Кремле бумажку об умерщвлении 30 миллионов лишних людей. И совсем другое – когда ты занимаешься этим «на земле», как рядовой исполнитель, как человек, ежедневно наблюдающий самосвалы с телами в дешёвых мешках, про которые тебе же и хихикают жуткого вида окружающие коллеги:
– Навоз под корешки реформам…
Это не статистику вымирания России читать в газете – кстати говоря, в газете очень и очень приукрашенную, сведённую до минимума, лакирующую реальные цифры смертности. Это собственными ручками – белоручки от рождения, питерского интеллигентика – оформлять пересчитанные, как брёвна, одеревеневшие человеческие тела. Ушляки из рядовых, бедовые и отчаянные, которым тоже жить надо, – могут ведь и «куклу» подсунуть! Бывали случаи – чтобы поднять оплату работ, подсовывали затянутые в мешковину маникены или фашины кладбищенских прутьев, веночков, прочей кладбищенской ритуалистики!
И Бантышев проверяет. Не каждого – но по принципу случайной выборки. Разрезает мешковину на трупе, и оттуда на него глядит мёртвое лицо. То стариковское, то молодое, то мужское, то женское… Детские попадаются… А не проверять нельзя… Если ритуальщики поймут, что ты брезгуешь смотреть, – они тебя приписками разорят!
Постоянная возня с трупами наложилась у Аси Бантышева на предыдущие воспоминания: на общение с психопатами проникшей в петросовет «демшизы», на ледяной ужас безумия и космической пустоты, исходивший от Собчака, одного из самых циничных и самых удачливых аферистов в истории мирового криминала… На злобное пыхтение уголовщины, выбившейся в приватизаторы, и на одержимый ночной, джунглевый, коричнево-доисторичневый вой бабуинов, в лице всех этих «инородных артистов», бывших народных любимчиков, оказавшихся куда более проститутками, чем привокзальные шалавы…
И сложившись вместе, это свело с ума беднягу Бантышева, завершив особым аккордом…
* * *
Один из «невостребышей», сизый от безысходного пьянства, нищий до лохмотьев, в хлам конченный, – был найден мёртвым на скамейке в городском парке. И так получилось, что конкретно этого Бантышев знал. Это был его одноклассник, потом – смешно, но выскакивает из памяти – заведующий сельхозотделом в городской газете… Потом сокращён, спился (или наоборот: спился, и за то уволен), скитался, собирая картон на «сдачу», замёрз в парке, видимо, не зная, куда идти, да и не желая уже никуда идти.
На однокласснике были запотевшие очки со сломанной дужкой. Под ними – две ледышки, в которые превратились его глаза. И это окончательно столкнуло Бантышева с рельсов здравого смысла.
По вечерам к нему стал являться этот Петька, а вместо глаз – лёд… Ночами ему снились трупы, бесчисленное множество трупов, которые выходят из ям и пытаются ему доказать, что он похоронил их неправильно… Ася пробовал запить – но от водки глюки и видения становились только хуже.
Бантышев понял, что, несмотря на «коррупционные выгоды» своего поста – быть далее главным укладчиком удобрений реформ не может. Он захотел уволиться, но понимал, что после увольнения вскоре окажется на той же лавочке, что и мучавший его Петька, и в том же самом «трупоположении скорченном»… Оставаться в своей завидной конторе он не мог по внутренним причинам, но во внешнем мире ему было абсолютно некуда идти…
Вот тогда и пришла ему в голову безумная мысль: ехать к Алине Очепловой, умолять её взять его обратно. Вернуться на то, пусть постыдное, но беззаботное местечко, которое непритязательно занимал в жизни…
Но Алина Игоревна не желала его понимать, а наоборот, сжав зубы, добивала злыми словами-оплеухами:
– Если бы ты был мужчиной, то ты бы знал, что идёт война на истребление против всего народа, а значит, и против тебя тоже.
– Если бы ты был мужчиной, ты бы знал, что каждая квартира в любом городе – это осаждённая крепость, а значит, и твоя квартира тоже, как и любая другая.
– Если бы ты был мужчиной, то ты бы сражался молча, не ожидая пощады, а не сопли распускал!
Но свихнувшийся Бантышев всё бормотал какую-то несуразицу, как магнитофон, которому безразлично, что его не слушают.
И снова пришлось припомнить: «мы в ответе за тех, кого приручили».
* * *
– Как тебя звать-то, чудо синеглазое? – скептически поинтересовался Совенко у того, кого ему представили как перспективный «кадр».
– Ася… – пискнул Бантышев, чуть всё не погубив своей откровенностью.
– Тьфу, пидорство бесовское! – харкнул Совенко прямо в мозаичный паркет.
– Он Арес, Арес… – заторопилась Очеплова, прикрывая Бантышева собой. – Родители так назвали, он не виноват… Василий – Вася, а Арес – Ася…
– Так вот, Арес Афродитович… – задумчиво начал Совенко, и остановился на полуслове. – Через рекомендацию этой женщины – ты, вроде как, причастие принял… И теперь ты, как ни крути, наш, «системы», хоть и не по душе мне такое…
Совенко вернулся за стол допивать какао. Странная парочка – по виду то ли любовники, то ли мать с сыном покорно, опустив лица, волоклись за ним, ожидая вердикта.
– Мне это не нравится… – снова сморщился Виталий Терентьевич лимонным прикусом. – Но, с другой стороны…
Он погладил указательным пальцем висок.
– Нет, что угодно, но портулак должен быть!
– Что?! – даже привычную к его внезапным перепадам Очепловой шокировал такой ошеломительный поворот мыслей. А уж Ася – тот и вовсе стоял истуканом, рот раскрымши…
– Алечка, – Совенко улыбнулся воспоминаниям, – помнишь, малыш, когда я курировал в ЦК пищевую промышленность, портулак мариновали в банках и рассылали во все концы необъятной нашей державы…
– Ну, был грех… – заулыбалась Очеплова.
– А теперь портулака в продаже нет! – сердито сказал Совенко. – Ни за какие деньги! То есть, заготовки портулака в промышленных объёмах прекращены вовсе, в принципе, под корень. Так?!
– Так – согласилась Аля осторожно, отступив на шаг, и не понимая, к чему он клонит.
– Когда я вопросом занимался, портулак в банках был даже в магазинах Якутска и Анадыря! – явно ностальгировал Виталий Терентьевич по своим золотым годкам. – Могло колбасы не хватать, икры не быть, но портулак был! А что мы имеем теперь?
– Что мы имеем?
– То, что портулака нет в продаже. Они там в Кремле могут сколько угодно зажимать мои именные часы, но факт остаётся фактом: когда портулаком занимался я, Аля, двадцать лет, двадцать лет… портулак был в каждом гастрономе на 1/6 части суши…
– Да я прекрасно помню! – умилила шефа Алинка, хотя, по правде сказать, «туфту гнала» вслепую. – Как же, как же… В пошаговой был доступности… Портулак консервированный… Министерство пищевой промышленности СССР…
Хотя она ни сном ни духом, никаким уголком памяти не помнила никакого портулака, но её женская логика подсказала ей, что травка-приправа не может продаваться в банках иначе, кроме как консервированной… И – хотя он ничего не говорил про Минпищепром – нетрудно логически вычислить, что на этикетке с кулинарной приправой не могло значится «Министерство среднего машиностроения СССР»… Логика – подруга хитрых!
– Вот видишь… – чуть слезу не пустил Совенко. Как всегда, Алина Игоревна добилась умиления своего босса. Ещё одного ребёнка, если считать от Аси Бантышева. Большого ребёнка – но такого по-детски предсказуемого, когда женщина подберёт к нему ключики…
– Портулак надо вернуть народу, – Совенко уже распоряжался сухо и машинно, в своей обычной, не терпящей возражений тональности бюрократа старой школы. – Производственную линию я выкупил, схемы поставок отработаны. Возьмёшься?
– Я? – в два голоса синхронно спросили Ася и Аля.
– Ты, – глянул «бугор» в упор на Алю с укором, – ему поможешь… Ты его в «систему» притащила, ты и отвечаешь за него… А ты, дорогой друг, раз уж такой ходок и смельчак, теперь в наказание сделаешь так, чтобы портулак консервированный снова был представлен в каждом продуктовом магазине… Да не нужно благодарностей, это не милость – я ещё посмотрю, как ты справляться будешь!
* * *
Кошмары днём смешны, но в глубине ночной, в тишине тёмных теней и шепотов они леденят и выжимают ледяной пот, сдавив мёртвой лапой в своих фантасмагориях…
Тимофей Владимирович Башкиров проснулся в три часа, как говаривал в детстве до дыр зачитанный Жюль Верн – «пополуночи». Слово дурацкое, но Тиме нравилось, и в голове засело.
Проснулся Тима весь мокрый, с гулко ломящимся о рёбра изнури сердцем. Несколько раз глубоко вздохнул, словно бы вынырнул из-под воды, где нечем дышать, и обнаружил, что во сне пустил на подушку обильную слюну… Утёр губы и подбородок, гадая, что бы это значило.
Он траванулся. Знал, что нельзя смотреть постсоветское телевидение, особенно перед сном, что оно токсично, призвано заражать безумием через звук и изображение – но мы же никогда не относим к себе те советы, которые охотно даём другим.
С вечера Светлана, жена, дура, уселась смотреть на эту помойку, и он глотнул – так что ночью вон чуть не вырвало.
Тиме приснилось, «по мотивам» 1-го общенационального канала, что он, Женя Ставридис, Андрей Урюков, и этот новенький Арес Бантышев, «расовая мечта Гиммлера», – тусуются почему-то на яхте семьи Очепловых. Причём давно, в штанишках сталинского фасона, ситцем – трусах, покроем – шортах. На них, четверых, – одна Алина Игоревна в откровенном купальнике, со стаканом «зомби» в руке.
А ещё они… поют! Это во сне больше всего и напугало Тиму-Башкира, хоть и непросто пугануть человека с львиным сердцем.
– Мы на яхте провисели две недели… – зачинает Ставридис.
– И все это время, детка, ты жуешь коктейли, – свинляво подпевает ему скабрезный Урюков.
Очеплова же порочно улыбается и нежнейшим голоском отвечает им под эротическую мелодию:
– Это вкус страсти, сладкий и сочный
В Орбит Фруттини влюбилась я прочно…
А этот новенький, Арес – выносит на большом подносе цирковую, иначе не скажешь, пирамиду со стеклянными банками «Портулак». Поллитровые банки укупорены стандартными круглыми крышками. И хотя яхту покачивает на волнах, Арес Бантышев умудряется не рассыпать своей хрупкой и бьющейся конструкции. Балансирует, как опытнейший официант, даже высвобождает одну из рук и делает фривольный жест:
– Для нашей сладкой богини…
– Граси бомбини… – кокетничает с ним под музыку Алина Игоревна.
Тут Тима-Башкир неведомым органом чувств ощущает, что время вступать ему в эту оперу. Не хочет, сопротивляется, но поневоле раскрывает рот и выпевает, как умеет, ни в склад, ни в лад:
– Сочный Орбит Фруттини…
А проснувшись из этого ужаса, удерживает убегающее сердце рукой, как бегун после рекордного спринта, и дышит, будто на крышу девятиэтажки без лифта вбежал…
Всякая дрянь может присниться всякому человеку, никто не застрахован, но чтобы такое, да ещё так ясно – снилось Тиме-Башкиру?! Это уже на грани фантастики…
В голове всё ещё крутится навязчивая рекламная мелодия, которой с вечера отравил телевизор, а жена Света уже проснулась, гладит, утешает:
– Спи, милый… Это только страшный сон… Не волнуйся, это лишь мираж…
И, баюкая мужа, словно малыша, поёт ему чуть слышно колыбельную. Странную колыбельную…
Что-то грустно мне сего-о-одня…
На душе печаль – тоска-а-а…
Ночью снилась Преисподня,
Да сосновая доска…
Снились гвозди, крест дубо-о-овый,
Лужи, грязь, осенний де-е-е-нь…
А он ведь знает, откуда это, это довольно известный романс про «чёрную уездную тоску», его по радио часто крутят. Вначале диктор назидательно «лечит» про глубинку при царизме, про то, как «Русь рыдает над самоварами…», а потом гитарный перебор, и воркующие строфы…
И дальше там, в этой «колыбельной» так:
Мне б проснуться, помолиться,
Посмотреть в глаза икон,
Слишком вещий сон мне снится,
Может, то вообще не сон?
Тима скосил глаза на жену – и со страхом, правда, куда меньшим, чем когда рекламировал «Сочный Орбит Фруттини» осознал, что его женщина – мертва. Мертвее любого упыря, и баюкает его не просто так, а чтобы усыпить и выесть мозг, выпить кровь… Такое думать про жену и мать своих детей Тиме весьма неприятно, но к тому есть и прямые и косвенные улики.
Из прямых – она холодна, как снег, и обнимая – не передаёт своего пульса, который непременно бы ощущался при объятиях. А ещё – даже в призрачном свете неверных заоконных звёзд, во всеобщей серости ночного восприятия – видны под кожей Тиминой женщины признаки трупного разложения…
Из косвенных – память услужливо подсказывала механическую узость интересов жены, бездушие робота, который не интересуется ничем и никогда, кроме заданного ему алгоритма, безмозглые ответы невпопад, пустой взгляд, бессмысленность замкнутых в цикл запросов…
Света – мёртвая женщина. Она не жена в старом смысле слова, а коварный налипающий паразит, управляемый инстинктами организма-присоски. Таковы клопы – но они меньше. И потому меньше крови выпьют.
И мир «Сочного Орбита Фруттини», который введённые в транс жертвы вампиризма живых трупов жуют неделями, влюбляясь во вкус и потеряв представление о времени, пространстве, самих себе… это же её мир! Для Тимы нет круга в аду жутче, чем общество «прочно влюбившихся в жвачку», а для его супруги это вовсе не ад: может быть, она инопланетянка, и с другой планеты, где другое давление, температура, атмосфера, иная сила притяжения? И потому там всю жизнь жевать Орбит Фруттини и слушать о нём песни – совсем не страшно?
Тима, полный экспериментаторских фантазий, большой любитель научной фантастики в детстве, сделал вид, что убаюкан Светланой, откинулся на подушку и даже чуть захрапел. Сам же подглядывал в щёлочку из-под ресниц почти закрытых глаз – что она будет делать?
Поза оказалась неудачной, картинки он не видел, а пошевелиться не мог, чтобы не спугнуть. Но мёртвая женщина явно что-то делала с мужем: слышались какие-то ритмичные, даже по-своему мелодичные жевательные и глотательные звуки, вместо сердца упыриха пульсировала глотательной амплитудой…
«Сколько же это продолжается? – думал Тима – Неужели с самой свадьбы? Нет, ну не может же меня так надолго хватить, когда же она у меня умерла, так, что я и не заметил?!».
Далее последовало открытие, несколько оправдавшее Светлану Башкирову в глазах выедаемого супруга. «Разве мало, на самом-то деле, мёртвых женщин вокруг нас? – думал Тима. – Мы, может быть, потому и не замечаем их мертвечины, что их слишком много… И все похожи друг на друга, словно клонированы… Привычка равна слепоте! Женщины-паразиты, которые вымогают у тебя всё, а сами бесполезны, как сама пустота… Существа, которые всё берут, включая и тебя – но ничего не отдают, подобные космическим «чёрным дырам», кладбищам космических вещества и энергии… Твой мозг для них – пища, твоя кровь – напиток. Если у тебя много мозгов и ты полнокровен, то тебя для такой мёртвой женщины надолго хватит.
А дети? Дети для мёртвых женщин – как анестезия жертвы, применяемая летучими мышами-вампирами. Дети навсегда фиксируют корм упырихи, завораживая его, не давая ни рыпнуться, ни дёрнуться. Мёртвые женщины разводят тебя – не только «разводят на бабки», но и в более древнем смысле слова: разводят, как домашний скот.
Эта нежить, сформировавшаяся под давлением и в атмосфере иных миров, не могла, конечно, изначально принять форму земной женщины. Наверняка клопихи подселяются в женские тела, стерев и выкорчевав изначальное содержание носителя. Такая вот форма жизни для биологии совсем не сенсация…
И последний штрих: процесс заселения упыря в женскую оболочку происходит на звуковидовой волне «Сочного Орбита Фруттини». Это та кишка, по которой личинки из телевизора проталкиваются в отверстия женского тела и скелета, подменяя исходное содержание личности на инопланетную ненасытную жажду, пеленой выжигающую все и всяческие мысли…».
Закруглив эту мысль торжествующей виньеткой отважного космического разведчика, Тима-Башкир снова проснулся, и снова в своей спальне. Снова в поту и слюнях, с сердечной аритмией. Светлана Башкирова спала рядом, подозрительно прильнув к ярёмной вене плотоядными пухлыми губами – но уже без внешних признаков разложения. Косвенные же улики – грустил Тима – никуда не делись…
А потом долго смотрел в потолок бессонными измученными глазами и поучал сам себя: «Всё это хрень голимая! Ты болен патогенным временем, а теперь, в накладку, ты ещё заболеваешь Алиной… А поскольку и то и другое не по твоей воле, ты отталкиваешься, сопротивляешься, отсюда холодный пот и учащённый пульс, и даже слюнопускание… Раз ты заболеваешь Алиной – то ты воображаешь жену-пустышку каким-то демоном… Это не ты, а болезнь делает, потому что так болезни легче в тебе развиваться…».
* * *
– …Ты гоблинов-то убери! – улыбчиво посоветовал Тима-Башкир, со всей хозяйской вальяжностью принимая Тайваня за столиком любимого ресторана. Днём играть сильного и независимого гораздо проще, чем после кошмара в полночи…
– Откуда мне знать, что ты меня не кончишь?! – запальчиво, и в то же время трусовато наезжал Тайвань.
– Вот это ты можешь знать точно на сто процентов, – заверил Тимофей Владимирович, оправляя шёлковый галстук, выбившийся из-под песочных оттенков приталенного пиджака тем жестом, каким викинги оправляли свои окладистые бороды. – Если бы я хотел тебя кончить, Тайвань, я бы тебя уже кончил…
Тима отогнул край портьеры и кивнул завлекающе в большое, витринного типа окно. За окном стоял, что называется «на взводе», чёрный, блестящий, тонированный до непроницаемости лаковой туфли, микроавтобус.
– Грузовое такси «Харон», – объяснил Тима и без того вспотевшему, посеревшему Тайваню. – Я могу прямо сейчас дать отмашку зачистке, но… – Тима медленно отпил из сужающегося к горловине хрустального стакана шотландский вискарь. – Но зачистка даёт обычно гору трупов… А трупы никому не интересны, Тайвань, они как собеседники – не вариант… Так что я не люблю микроавтобусы, набитые крупным калибром: топором не столярничают. Топор – инструмент плотников. А мой инструмент – вот…
Тима быстрым, плавным кошачьим движением явил венгерский «Liliput», который людям несведущим представляется из рубрики «оружейники тоже шутят». Малокалиберный ствол выступал чуть дальше кулака, словно сизая воронёная фига.
– Таким не завалишь и с близкой дистанции! – попытался блатовать Тайвань, утирая лоб розовым платочком из нагрудного кармана малинового пиджака.
– Многие мне так говорили! – закивал Башкиров. – Но когда я предлагал проверить – ни один не согласился… Понимаешь, Тайвань, теория – это одно, а практика – совсем другое… Одно дело, на бумажке баллистику посчитать, а другое – на себя её примерить! Я тебе так скажу: если попадёт в лоб, отскочит, как от бронежилета… Но вмятину оставит, тоже мало приятного. А если в глаз, в районе переносицы, то через мякоть пройдёт до затылка… И вопрос, стало быть, какой из меня стрелок, попадаю ли я белке в глаз, как на Урале принято? Хочешь проверить?
– Не хочу, Башкир…
– Да и я не хочу, если честно. Шуметь вообще нужно по минимуму. У меня дети ходят – сервант в квартире трясётся… Я им говорю: косолапые, ходить нужно, налегая на носочек, пятка на воздухе, чтобы вырабатывать осторожную и лёгкую походку… Шума не нужно, Тайвань. Гоблоту отзови, и поговорим тихо…
Тайвань сделал знак своему «бычью» – и накаченные бритоголовые распальцованные недоумки недоумённо удалились из залы ресторана.
– Ты меня тоже пойми, Башкир! – оттаивая от изморози лютого страха, почти плаксиво начал Тайвань, оставшись с глазу на глаз. – Я же не сам! Надо мной тоже начальство имеется!
– Ну брось, Тайвань, какое над тобой начальство? – провоцировал Тима психологически. – Это на Небе царство, а в аду-то демократия[61], каждый чёрт сам себе хозяин…
– Я не чёрт! – обиделся Тайвань, воспринимая богословский термин Башкирова как уголовную феню.[62] – Я в законе! Меня Бесо и Китайчик короновали…
– Ну, а чего же ты, «в законе», наложил говна в ладони? – придвинулся Башкиров, гипнотизируя тигриным, с жёлтой поволокой и при этом искорками смеющимся взглядом. Как будто не переговоры вёл, а шутки шутил в каком-то чудовищном потустороннем «театре сатиры и юмора»…
– Я вот что тебе хотел сказать, Тайвань… – небрежно продолжил Тима, закуривая. Зажигалку он держал в левой руке, потому что правую не покидал его «верный венгр». Поморщился в процессе попыхивания сигаретой, и пожаловался: – Табак стал плохой… – сигарета «Мальборо» плясала, прилипнув к губе, при занятых руках курильщика. – Я вообще слышал, сейчас там не рубленный табачный лист кладут, а бумажки, пропитанные табачной эмульсией… Бумагу курим, Тайвань, хуже, чем веник на зоне, а?
– Ты это мне хотел сказать?!
– Нет, конечно, нет… Я хотел тебе сказать, что мы с тобой в одной лодке…
– Да?!
– Да. Никто не заинтересован раздувать. Твой наезд – твой косяк. Я не уберёг – мой косяк. Думаешь, меня Филин в маковку поцелует за то, что черти позорные его ленинградского полпреда в лес увезли? Алина Игоревна, она тоже… Ну, неправильно там сделала одну вещь… Ну, в общем не нужно ей второй части этого марлезонского балета… То, что ты плохой человек, Тайвань, – мы не с ней ведь и раньше не сомневались… Сейчас всё плохое: продукты, табак вон… – Башкиров помотал в воздухе раскритикованной сигареткой, отложив зажигалку «Zippo» на скатерть. – С чего людям-то быть хорошими? Сказать, что мы с Алей по-комсомольски плакали навзрыд о твоём моральном падении, – будет несколько преувеличенно… Так, разве что скупую мужскую слезинку… Да и то только я…
– Ну, вот видишь, Тима! – расслабившись, купился на психологический развод нехитрый кореец Тайвань. – Ты всё понимаешь… Над вами Филин, надо мной Мегадэд…
– Чистосердечное признание, – щёлкнул в кармане диктофоном Башкиров. – Оно, Тайвань, облегчает… Иногда участь по-крупному, а иногда в штаны по-большому…
– Ты что, записывал?
– А что же мне, Тай, с тобой делать? – рассыпался в улыбчивой любезности Тима. – В суд тебя под присягу подволакивать? То, что Мегадэд, я и без тебя догадывался. Но мне факты нужны, а не домыслы всякие…
– И что теперь?
– Мне кажется, что у тебя есть проблема. И проблема эта зовётся Мегадэд. По части рамсов, мне кажется, этот палёный – великий путаник! Он тебе нужен?
– Вот он у меня где сидит, – Тайвань ребром ладони энергично постучал под кадык. – С его этими ё…тыми идеями…
– Ну, раз так – ты его и убери… – мягко посоветовал Башкиров.
– А я ведь тебя тоже записываю, Тима… – попробовал сыграть в паритет Тайвань.
– И очень хорошо! – одобрил Башкиров, глядя на недоумка почти ласково. – Это же как в анекдоте: в Америке каждый может крикнуть «Долой американского президента!». И в Москве каждый может крикнуть «Долой американского президента!». Одно дело Мегадэду послушать хулу от меня, и совсем другое – от тебя. Я ему кто? А ты ему правая рука!
– А я ему скажу, что это я тебя на откровенность разводил! – пытался держаться на равных Тайвань.
– Это правильно! – одобрил Тима, как преподаватель ученика на семинаре. – Это хороший ход. С нормальным человеком прокатило бы… А теперь ответь себе, Тай… Не мне – самому себе ответь: Мегадэд – человек нормальный? Ты сам-то как видишь, по опыту общения, – он с головой дружит?
Тайвань долго молчал, потом закурил, и снова молчал. Потом собрался с силами, семь бед – один ответ, и сознался:
– Он эта… бесноватый…
– Ну, вот видишь! – Тиме нравились итоги беседы. – Заметь, не я это сказал… Вот и почисти, Тайвань, и на свободу – с чистой совестью! Иногда трудно избавляться от старых вещей, но нужно обновляться! И дело тут не в этом нашем разговоре… Дело в тебе, Тайвань! Ты уже не первый год за свою же доброту, участие к инвалиду – живёшь в ужасе и беспределе! А почему Пиир в тебя не подселился, знаешь?
– Теряюсь в догадках… Потому что я узкоглазый кореец?
– Да ну тебя с твоим расизмом! – добродушно и басовито рассмеялся Тима-Башкир. – Пииру не всякий подходит, понимаешь, даже из числа желающих… Приведу тебе такой пример из жизни. Баба с безнадёги задумала продаваться… Деньги с клиента взяла, разделась, ноги раздвинула… Согласная, думаешь? А лежит, как бревно, молится, чтобы поскорее кончилось… Клиенту такая согласная даром не нужна, у него с рулоном обоев будет больше чувства! Вот так и ты…
– Я?! – только обессиленность мешала Тайваню оскорбиться на дичайшее сравнение.
– Ты посмотри на себя! Ты же луковод потомственный! У тебя же руки, «по чесноку», – под чеснок заточены! Какой из тебя фартовый?! Ну, пошёл ты в блатные, и даже выслужился среди урок до майорского уровня… А куража-то внутреннего у тебя нет, ты расчётливый, хладнокровный, умеренный, понятливый, покладистый… Рациональный ты! А бесы разумных не любят. Им логика – как кислотой в морду… Бесам нужны такие, чтобы оторвались, и летели, назад не глядя! Твоя семья на луке в советские годы сколько брала?
– В хороший сезон – по нескольку тысяч выходило!
– Вот видишь! Несколько тысяч советских полновесных рубликов! Это, Тайвань, больше, чем у докторов наук! Это на уровне академиков и космонавтов…
– Только их-то не сожгли в сарае заживо, как моих… – окрысился Тайвань, вспомнив болезненное. – Академиков твоих и космонавтов… А моих люди с пробудившимся национальным сознанием за то, что корейцы…
Голос Тайваня сорвался. Говорить или вспоминать дальше он не мог.
– А если бы ты и дальше мог лук и чеснок выращивать – стал бы ты в эти тёрки-стрелки лезть, а, Тайвань?
– Да на кой они мне!
– Вот поэтому Пиир с тобой работать не захотел, хоть ты ему и ближе приходился, чем Жига Клоун… В тебе, Тай, человеческое глубоко сидит, а Пииру всё человеческое, – Тима кривлялся, хоть и не шутил, – разумное, доброе, вечное – нужно выкорчевать. А в тебе начни корчевать – у тебя они, как трава-пырей! Разрубил корень лопатой – получил два пырея вместо одного! Ты вот чего по жизни хочешь?
– Чего-чего? Бабла, разумеется…
– Это для человека «разумеется». А бесы к баблу равнодушны. Они же бесплотные, им ни холодно, ни голодно… И когда человек в человеке вытесняется – там уже другие чаяния! Всех убить, или всем больно сделать – причём, заметь, бескорыстно. Ну так вот, по совести мне скажи: не было бы меня, не было бы никакого «Биотеха» – ты бы с Мегадэдом так бы всю жизнь и корешился? Каждое утро задумываясь – а не сегодня ли он меня пристрелит, во время очередного припадка бешенства?
– Ты за Жигу не агитируй, я за него давно сам всё понял… Ошибся я по жизни с ним… И ты прав, Тимофей, «Биотех» тут совсем ни при чём, не было бы «Биотеха» – он бы в другом месте грязь нашёл… Но только, если уж откровенно… Раз так разговор свернул… Не по зубам он мне, Башкир! К нему человек просто так со «стволом» или «пером» не подойдёт, понимаешь? А вот он – если заподозрит – может и на дистанции кончить! А иногда и так, для профилактики, крутизну явить… Кончит и хохочет… Будто кто его щекочет… Будь у меня руки подлиннее, я бы и без твоих подначек его в расход… А так – ты меня на верную смерть посылаешь, Тима!
– Все мы, Тайвань, если говорить философски – посланы на верную смерть… – вздохнул Башкиров. И вспомнил, как…
* * *
– Конкуренцию дальше развивать нельзя, – говорил ему академик Совенко, отдыхая и прибаливая после очередного трансатлантического перелёта в апартаментах Очепловой. – Я говорил, я пытался их убедить… Средства взаимного истребления у конкурентов достигли такого совершенства, что просто сотрут род людской с лица Земли! Но если конкуренцию развивать нельзя, а социализм вы развивать запретили, а что тогда развивать? Феодализм? Рабовладение? Или уж сразу по пещерам разойдёмся?
Ему там, за Атлантикой, опять завели шарманку про «товарный дефицит» и «ненавязчивый сервис», а он попытался перевести им на английский русскую поговорку «худой мир лучше доброй ссоры». Мол, мирная жизнь, даже и небогатая – лучше обжорства под обстрелом.
Но они не поняли, конечно. Они «худой» приняли за «thin» – то есть тощий, обезжиренный. Неужели, мол, всеобщее истощение лучше, чем потребительский рай победивших убийц? Русский и английский вообще, в ряде случаев, неконвертируемые языки… И философии в них заложены разные…
Трудно сказать, какой образ истории создал академик в головах по ту сторону океана, а вот перед Тимой возникли виды бегущей воды, которой намертво перекрыли путь. Вперёд она не может, назад тоже, она разливается, подтопляя берега и превращаясь в зловонное гниющее болото, в бескрайние зыби бездонных кислых трясин…
Живут и на болотах люди – махнул Тима ладонью перед лицом, отгоняя навязчивую картину.
Нет, он конечно понимал, хотя и дорого заплатил бы за непонимание, за девственную тупость стандартного бандитизма, – что в 1991 году зло победило добро, ложь победила правду, а подонки – порядочных людей. И эта победа Преисподней над родом человеческим, глумливо смеющаяся над всем лучшим и светлым, что только может угнездиться в душе человека, заставившая стыдиться стыда и стесняться совестливости, – фундаментальная, стратегическая.
Она навсегда – даже если в будущем удастся что-то исправить. Рубец – в любом случае останется. После 1991 года никто из людей уже не сможет доверять людям. 1991 год показал истинную цену и адскую изнанку всех этих «властителей дум», «совестей нации», «народных избранников», всех этих проходимцев и рвачей под маской благообразности.
Кровь распространяется в воде, и её там за километры чуют акулы. Ненависть распространяется в воздухе, и её за километры чуют бесы «воздушного царства»[63]. Ненависть для беса – как манок для утки. «Только кликни – он появится». «Слышит голос – и спешит на зов скорее». И в этом можете не сомневаться! Только когда духи злобы поднебесной к вам на голос ненависти подоспеют – вряд ли вы их «помочам» обрадуетесь…
– Дьявол ликует, – говорил Совенко, который чем старше, тем многословнее становился, может быть, от бессилия дел – потому что знает: обе стороны конкуренции явятся, не запылятся, к нему продавать души в обмен на неотразимое оружие против конкурента.
– Ну, что поделать? – грустно вздохнул обычно неунывающий Башкиров. – Значит, будем готовиться к смерти! Есть ли что-нибудь важнее смерти?
– Есть! – без запинки ответил Совенко, как будто и сам ночами думал над этим вопросом. – Всё, с чем, в отличие от смерти, мы рискуем опоздать!
* * *
Полный злости на капитана Салдыка, которого он после бурной сцены с позором выгнал из своего аскетично обставленного кабинета, генерал Баменский даже подумывал вдогонку вычистить из органов этого мерзавца. Но, давая себе охладиться, чтобы никто не попал под горячую руку, Сан Саныч раскрыл папку на столе. И привычно возился с милицейской текучкой. Сознательно уводил себя в сторону от злости, вертел в руках стандартное донесение, что старший лейтенант МОБ Суходрищев обмывал на рабочем месте присвоение капитанского звания, по причине которого выпил стакан водки непосредственно в служебном помещении.
В стакане лежали новые звёздочки Суходрищева, и, как известно, капитанских звёздочек много, и все они маленькие… Суходрищев вместе с напитком бодрости парочку проглотил, а испугавшись, стал вызывать неотложку. Чем не то чтобы сорвал, но напортил текущему будню милиции общественной безопасности.
Хоть обмывать звёзды – святая традиция, но и она идиотов не любит. Жалеть новопроставившегося капитана Баменский не стал, наложил суровую резолюцию:
– Объявить выговор. За звёздочки не волноваться, спецсредств к вытаскиванию не применять – завтра сами спокойно выйдут.
За этим крючкотворством и застал Сан Саныча адвокат Гарри Штемпелевич Живорезник, очень известный губошлёп, в любой беседе неизбежно напоминавший о «ботинке, который каши просит».
* * *
Вид у Живорезника был эпически-адвокатский, как если бы милицейский фоторобот наложил изображение с иконы на портрет отпетого мошенника. В итоге возведённые к небу глазки и плотоядные клычки спутались в облике, как пишут в милицейских протоколах, «до стадии смешения», имея в виду, конечно, стадию неразличимости, но для дознавателей это слишком сложное слово.
Братва звала Гарри Штемпелевича Лапшой. Своей карикатурно-совершенной формой губошлёпства он и вправду напоминал лапшевник. А потому и не прижилось романтически проталкиваемое им в уголовную среду самоназвание «принц Гарри», дань детской дворовой блатной гитарной романтике. Помните:
…С тобой мы будем биться на ножах, о, на ножах!
И моряки узнали принца Гарри…
Так вот: с принцем у Лапши не прокатило. Братва липняком не погоняет. Лапша – он и есть Лапша, скажи слово – и сразу весь облик Живорезника перед тобой предстанет…
Уголовниками Лапша занимался ради денег. Его настоящей страстью были всякие асоциальные подонки и маньяки, нормальному криминалу чуждые, и на зонах обычно приспускаемые. Такими – если уж особенно вонючие – Живорезник занимался порой даже бесплатно, из любви к искусству. Начиная с полоумной перманентной революционерки Ливреи Нововорской и заканчивая каннибалами дудаевской «ичкерии»…
Но одной Ливреей, прославившейся тем, что она засунула себе в срамь меж ног, по уродству её никем не востребованную, советский флаг на длинном древке, – сыт не будешь. Нововорская, лишившая себя девственности только под старость лет, и то флагштоком ненавистного режима, – жила монахиней. Она жила жизнью, по-своему, в сатанинском смысле, святой и отшельнической, забыв себя во имя возлюбленного зла, в своём бескорыстии нища, как церковная мышь.
А поскольку Лапша не хотел кушать с ней на пару дешёвой серой лапши (которой она охотно потчевала гостей, исповедовавших антикоммунизм) – на выручку приходили обычные бандиты. Те, что при бабле…
Для таких теоретик новой адвокатуры Гарри Штемпелевич Живорезник ещё во времена оны выдумал теорию, по-своему гениальную. По крайней мере, демшизой перестройки принятую на ура. Согласно теории Живорезника лучший способ борьбы с преступностью – её профилактика. Правоохранителям нужно так работать с людьми, чтобы они изначально не шли на преступные деяния. А если преступление уже совершено – ничего не поделаешь: виноват не преступник, а общество, семья и школа, провалившие профилактические беседы! Во всяком преступлении виновата социальная среда.
Надо ли говорить, как понравилась блатному миру эта «в натуре весомая объяснява»? Преступный мир и сам был не против активно поучаствовать в профилактике правонарушений, ибо конкурентов плодить никому не в кайф. Какие есть – те пусть будут, а новых надо профилактически отсеивать…
Гарри Штемпелевич в 80-е был властителем дум, а в 90-е так и вовсе выбился в президентские советники, оказавшись у самых вершин российской власти. Увидев Живорезника, приветливого, улыбчивого, в плохо сидящем, но очень дорогом костюме, – генерал Баменский сразу же сник: визитер такого масштаба развалит до суда любое дело…
* * *
Битых полчаса Гарри Живорезник – страдавший одновременно и вычурностью, и малоумием – растолковывал генералу Баменскому то, что генерал и без него уже знал.
– Я представляю интересы Жигимонда Силезьевича Колунова… – начал Лапша, и дальше мог бы уже не говорить.
Ведь совсем недавно, ещё раскалённый воздух в аскетичном генеральском кабинете не успел остыть, – Баменский орал на Салдыка:
– Тебя, Паша, поставили на оперативную разработку Малинки! То есть Алины Игоревны Очепловой! И теперь я узнаю, что ты всплываешь возле Мегадэда, то есть Жигимонда Колунова, спутал передок с анусом, и свой с чужим! Ты какого хрена делал возле Колунова?! Как ты вообще додумался под Колунова копать, когда тебя послали на все буквы – в прямо противоположную сторону? Я бы, Паша, если бы тебя не знал… Будь я другим человеком, Паша… Я бы подумал… что ты перед Малинкой выслуживаешься, как щелкунчик!
И потом, немного отходя, помацав себя за левую, старчески отвисшую, сиську в рамках отображения прищемлённого сердца:
– Да знаю я, знаю… Жига Колунов – чёрт с длинными хвостами… Ты думаешь, Сан Саныч, сорок лет безупречной службы, Жигу покрывает?! У нас по Жиге люди работают, не волнуйся, роют пятачками землю… Но ты-то чего туда полез? Ну, с какого перепою?! Это, Паша, не проступок, это должностное преступление! У тебя был ясный, конкретный приказ: вести Малинку и её подельника Минтая. А ты в итоге вылез ухом из ноздри, мать твою так-растак… – и далее малопонятные обывателям милицейские наречия.
* * *
До «явки с невинной» адвоката Живорезника Баменский сам подумывал Пахома уволить по статье. Чтобы другим неповадно было влезать в нехудожественную самодеятельность. Но Баменский думал про то без подсказки. Собственным ходом.
Надавив, Лапша, сам того не ведая, сыграл Салдыку на руку. Баменский был не из тех, кто сотрудников увольняет по подсказке Лапши… И чем больше клепал Живорезник на Пашу – тем упрямее зрело в Баменском решение отстоять своего от этой гиены.
Гарри Штемпелевич говорил некрасиво, но при этом очень витиевато. Загибал уродливые, но сложно-подчинённые словесные обороты, как свойственно образованным шизофреникам:
– …Некогда следователь действительно был важной фигурой, – развивал свою причудливую мысль Гарри Штемпелевич. Ему ли, Живорезнику, не помнить каратаевщины – когда один следователь Каратаев, да и в чинах-то, стервец, небольших, – чуть не арестовал всю московскую коллегию адвокатов, наловчившуюся посредничать при передаче взяток! И тогда Живорезник, со всем его влиянием в юридическом мире, был унижен до того, что боролся с отдельно взятым следователем! Гарри победил, конечно, но нелегко далось…
Те времена лицемерных игрищ в «народное государство» – давно за кормой и не в коня корм! В приватизированном государстве следователь – это скромный технический оформитель бумаг, клерк при хозяине. На него цыкнут, зыркнут, гаркнут – он и стушуется. Да и чего ему тушеваться – когда он уже с самого приёма на службу тушеный-гашеный? Любой сотрудник правоохренительных органов – наёмный персонал. А наёмный персонал в мире частной собственности должен знать своё место.
– Ты пойми, капитан, – говорил Гарри Штемпелевич Салдыку, пытаясь вразумить дурачка, – ведь между тобой и уборщицей в отеле «Атлантик» никакой разницы, по сути-то, нет! Тебе платят побольше, инвентарь у тебя подороже, так что гордись собой в пределах разумного…
Поскольку не вразумил капитана – теперь «лечил» правдой жизни генерала:
– Вы что, Сан Саныч, кино насмотрелись? Действительно верите в какой-то подпольный «бандитский Петербург», параллельный властям?! Ну, уж вы-то, с вашим-то опытом! – и «Лапша» смотрел укоризненно, а укоризненный взгляд был у Живорезника особенно выразителен. – Нет, и никогда не было никакой «коррупции»: есть те, кто не по чину берут, а есть власть, которая собирает налоги с подданных. Вот это надо различать и понимать. Берёт Держиморда не по чину – ты его накажи. А лучше – доложи. Доложи его хозяину, тебе же спокойнее будет! А хозяйские деньги считать – излишество!
Гарри Штемпелевич уверенным жестом протянул руку к старомодному сифону с самодельной газированной водой, которым кабинет Баменского комплектовался с дремучих советских времён. С шипением прыснул под напором пузырьков в гранёный стакан, выпил, прочищая пересохшее горлышко певчего дрозда:
–Точно так же не никакой «организованной преступности»: есть бытовая преступность и политический режим. Бытовуха отличается стохастичностью[64]. – Гарри Штемпелевич умным человеком не был, но умные словечки в речи обожал. – А всюду, где организованность – там правящая власть. Мы, я имею в виду всё общество, – и Лапша размашисто округлил себя до народа ладонью по воздуху, – благодарны вам за многолетнюю успешную борьбу с бытовой преступностью. Нам тоже, знаете ли, Сан Саныч, не нужны эти коробейники с их криминальной розницей на каждом углу! Но государство в нашем понимании – это ночной сторож при частной собственности. Сторож не ходит к хозяину с советами, и тем более с приказами! Охраняешь – молодец, вот тебе повышение по службе, а вот тебе юбилейная медалька по случаю! Но вопросы распоряжения активами – собственники решат, знаете, как-нибудь и без сторожей…
– Гарри Штемпелевич, – собравшись с силами и отогнав страх, дышавший в седой затылок загробным призраком, Баменский вызывающе отодвинул манжету, глянул на «командирские» часы. – Вы знаете, как я уважаю гражданское общество, но времени у меня очень мало, давайте без долгих увертюр! Чего вы от меня хотите?
– За грубейшее нарушение законности и прав человека, выразившееся в клеветническом наезде на инвалида первой группы, что привело к ухудшению состояния моего подзащитного, в связи с необоснованностью выдвинутых обвинений, и по причине…
– Можно без прелюдий? – поморщился Сан Саныч. – Что там у вас после «…и прочая, и прочая, и прочая»?
– Я прошу вас, от лица всей общественности, отстранить следователя Пахома Геннадьевича Салдыка от службы, – родил, наконец, многословный и пустословный Живорезник.
– Прям так сразу? – иронично склонил голову с идеальным пробором Баменский. – А как же дисциплинарные взыскания, выговоры с занесением и прочие порицания? Та профилактика противоправного поведения, которой вы нас всех учите, Гарри Штемпелевич?
– Учитывая тяжесть содеянного… – начал было Живорезник, но генерал доказал кто тут генерал, перебив:
– Парня я тебе не отдам! Официально хочу сообщить: он проработан, в присвоении очередного звания «майор милиции» отказано, недопустимость его действий разъяснена ему и всему личному составу… Устраивает вас это, Гарри Штемпелевич?
– Зря ты, генерал, оборотней в погонах покрываешь! – оскалился Живорезник, своей развязанностью намекая, что он не только адвокат, но и член президентского совета по правам человека. А ещё и президентской комиссии по реформе правоохранительных органов. То есть «особа, приближённая Кº». – Смотри, не переборщи!
– Я думаю, Гарри Штемпелевич, вы слишком уважаемая в юридическом мире персона, чтобы не понимать, чем чреваты угрозы генералу милиции при исполнении… – огрызнулся старый служака.
Живорезник своими детскими, жалостливыми бесцветными глазками, натренированными изображать мировую скорбь, посмотрел на Баменского, потом вверх, на портрет Ельцина в краповом берете. Потом снова вниз – на генерала, и снова вверх. Гарри Штемпелевич редко бывал искренним – но теперь он искренне недоумевал.
– Ты чё, действительно веришь, Сан Саныч? – с сочувствием спросил Живорезник, буквально лучаясь участием. – Да, что ли? Чудак ты, Сан Саныч, сколько лет тебя знаю – понять не могу… Ты же не фраер, раз генерала выгрыз, – а думаешь, как фраер… Неправдоподобный ты какой-то, Баменский, вроде живой, а вроде как из картона вырезанный… Как это ты: сорок лет мышей ловишь, а хищником не стал?
– Для мышки и кошка зверь, – отозвался генерал глупостью, чья неуместность подтвердила его репутацию робота.
* * *
– Эх, генерал, генерал! – горестно вздохнул в приёмной Живорезник, строя глазки хорошенькому лейтенанту Леночке Баландиной, сидевшей в приёмной Баменского. – Ничего-то ты не понял! – Гарри Штемпелевич надеялся, что Леночка передаст его слова шефу, а потому старался выражаться яснее. – Твои лампасы, генерал, – без снисходительности президентских советников – две ленточки, не более…
– А третья ленточка – Леночка, – неожиданно тявкнула из-за громоздкого компьютера маленькая хищница.
Старый кобель Живорезник сразу масляно отёк, ощутив себя в своей тарелке, стал бормотать уже что-то игривое, и в итоге записал Баландиной свой «телефончик». А поскольку у него не оказалось бумаги «вдруг», то записал циферки на стодолларовой купюре.
– Хорошие у вас визитки! – оценила жест Леночка, принимая «телефончик» брезгливо-чистоплотным жестом, пинцетным, двумя наманикюренными пальчиками…
Пока делатели общего дела – разнополые, но несгибаемые борцы с бытовой преступностью о своём договаривались, плакатный генерал Сан Саныч отбивался от заполошной курицы из отдела кадров, майора Тамары Непряевой.
Томная Тома по причине, в общем-то, известной Баменскому и не одобряемой, – билась грудями за документы Салдыка на присвоение очередного звания. Она требовала ответа – почем Сан Саныч не подписал. А Баменский совершенно не обязан растолковывать каждой похотливой кошке такие тонкости – почему отказывается ходатайствовать за «майора» её хахалю. Но, приученный к чуткости, генерал терпеливо и старательно разъяснял. По-человечески, а не по должности:
– Тамара, ну ты поставь себя на моё место! Ты посмотри сама, что он делает, может, повлияешь на него! Парень совершенно отбился от рук, вообразил себя шерифом на диком Западе… А ведь мы все под законом ходим, мы должны являть образец правосознания. Вот, пожалуйста, дело…
Сан Саныч, хоть и читал на досуге Шекспира, но досуг у него был редок, а потому в разговоре по службе он неизбежно соскакивал на колченогий и корявый, забитый штампами, милицейский язык:
– Значится, сатанист и наркоман Артюхов, находясь в состоянии глубокого героинового обалдения, общался с дьяволом. Чего ты морщишься, так записано с его слов, вот протокол! Дьявол, стало быть, подбил Артюхова прикончить его соседа, инженера-конструктора Поливанова… Убедив Артюхова, что Поливанов – причина нехватки героина в доме и последующих ломок… В итоге наркоман Артюхов, желая вечного кайфа, вооружился кухонным ножом и зарезал соседа Поливанова, когда тот выгуливал свою собаку…
– А собака какая была? – неуместно спросила Тома.
– Дог…
– И что собака делала, когда её хозяина резали?
– Вокруг скакала, думала, что с ней играют… Её не травили на служебные функции, такой пёс – до старости щенок… Но я сейчас, Тома, – раздражался Баменский, – не про собаку! Есть дело: вот убитый, вот убийца, вот мотив… Теперь капитан – пока ещё капитан, но это можно поправить до лейтенанта! – Салдык на полном серьёзе требует признать, что под видом дьявола к наркоману Артюхову являлся инвалид первой группы и депутат Заксобрания, предприниматель Колунов…
– Что?!
– Что слышала! – плаксиво выдал Сан Саныч.
– Основания?
– Потерпевший Поливанов работал в оборонной сфере, и в советские годы создал систему небесного минирования «Пурга». Это эффективная, говорят, система, она позволяет закрыть воздушное пространство для авиации потенциального противника на любое время и без особых затрат… Типа морских мин, мне объясняли, но только в воздухе… И наверное, наверное… Я не отрицаю, Тома, не сбрасываю со счетов: возможно, есть такая оперативная версия, что конструктор Поливанов не нравился американцам… Американцы таких везде убивают: в Иране, в Китае, не важно, а у нас они вообще теперь как дома, им легче лёгкого…
– А при чём тут Колунов? – пожала погонами томная Тома.
– Вот!!! – заорал Баменский, и шлёпнул ладонью о стол, как гуманные повара шлёпают рыбой, чтобы та не мучилась. – Вот и я его спрашиваю! Ладно, Поливанов, система «Пурга», агрессивный блок НАТО, досюда я понимаю… Но каким боком ты, Паша, сюда впихнул Жигимонда Силезьевича Колунова?! Нет, Тома, ты пойми: я не спорю, Колунов, известный как Мегадэд, фигура тёмная, далеко не ангел… Колунова надо паковать, мы работаем, но здесь-то какие основания? Ну, конструктор, НАТО, наркоман, к которому дьявол является, когда он «в улёте»…
– А что Пахом говорит?
– А Пахом, по ходу, свихнулся… – пригорюнился Баменский и даже лицо на ладонь опёр пригорюнившимся жестом. – В показаниях наркомана Артюхова сказано, что дьявол приходил беседовать без лица. А у Жигимонда Силезьевича Колунова тоже нет лица, понимаешь? У него лицо сгорело при пожаре, за что он и удостоен почётного звания инвалида первой группы… Чем теперь его адвокаты очень умело пользуются, суки! Начинаешь прижимать клопа – сразу вонь: «инвалида обижают»… Но я не об этом, Тамарочка! У дьявола в галлюцинациях обдолбанного наркомана нет лица… У Колунова лицо обгорело… И что?! Ну не могу же я такую аргументацию процессуально поддержать! Надо мной в прокуратуре смеяться будут, а в суде вообще на порог не пустят с таким уровнем разработки! Колунов являлся наркоману под видом дьявола… Даже если предположить, что не сам дьявол являлся к наркоману, хотя и такой версии я не сбрасываю, то мало ли кто? Почему обязательно Колунов?! У Колунова и мотива-то для преступления никакого нет…
– Артюхов опознал Колунова по фотографии? – естественно, спросила Непряева то, что любому пришло бы в голову в такой ситуации.
– На это очень рассчитывал Салдык, но Артюхов сомневается… Но даже если бы Артюхов не сомневался – какая этому цена? Он конченный нарик, понимаешь? Он может опознать папу Римского, тебя, меня… У меня богатый опыт работы с наркоманами, поверь, Тома, они в трезвом виде всё видят иначе… Мы предоставили Артюхову три фотографии: Колунова, ещё одного обожжённого и пустого места. Угадай, кого выбрал Артюхов?
– Пустое место… – прошелестела Непряева, и мурашки побежали по её спине с тем же шелестом.
– Тычет пальцем в пустой стул на фото, и говорит: все три похожи, но вот этот – особенно! И на таком вот основании мне дело против Жигимонда Колунова возбуждать?! Да меня не то что адвокат Живорезник, меня первокурсник юрфака с говном съест, если я дам ход такой бредятине! Нет у неё законного хода, понимаешь? Правоохранительная система не предназначена бороться с потусторонними силами! Дай преступника – мы его возьмём. Но как мы арестуем пустоту, опознанную в роли подстрекателя на никем не занятом стуле?! Я не скрою: дело Поливанова очень спорное, тёмное, я тоже не верю, что Артюхов действовал по собственной инициативе… Я не против доследования, сбора новых улик! Ну, может, я не прав, Тома, ты мне подскажи, как коллега коллеге, без этого нашего чинопочитания…
– Он мне, знаете, что наедине сказал? – приоткрыла шторку своего блуда майор Непряева.
Баменский вдруг – и запоздало – затосковал об этом сильном, подтянутом теле, налитых упругих грудях и рельефных бёдрах той, которая на расстоянии вытянутой руки – и в космическом отдалении. О тесёмочках её нижнего белья. «Выслужил, дурень, генерала, а что, в сущности, видел, кроме тесёмочек на канцелярских папках?».
Жизнь всегда так: что-то даёт, но что-то и отбирает. То, что для капитана-штрафника «обычная человеческая жизнь», то для генерала, отличника службы, «морально-бытовое разложение». Вряд ли Баменский в его возрасте что-то смог бы, как мужчина, но по-детски хотелось, и перечно-остро жаждалось – потискать «томную Тому», соприкоснуться с ней кожей, тактильно ощутить подушечками пальцев жар интимных мест… Казалось бы, что такого?! Вон, Салдык, бездомный заурядник, регулярно к ней под форменную юбку лазает, а уж Сан Саныч-то… Персональное авто, квартира улучшенной планировки, одних картин, дарёных по разным служебным поводам, – двенадцать, полотна известных художников…
Но всё это, как и генеральские погоны на спинке венского стула одиноких домашних просторов, не ахти как меблированных, по причине вечной занятости и редких явок хозяина, – не просто так. Это всё выслужено, звёздочка к звёздочке, с вечной тревогой, что «не так поймут», и «не соответствует облику офицера».
Как выглядело бы, нуте-с? Старый начальник подкатывает к молодой разведёнке с нескромными намёками, марая честь пышного от ведомственных наград мундира, морально разлагаясь прямо на глазах…
Баменский тряхнул прилизанной головой с безукоризненным пробором предательски-жидких волосёнок, согнал наваждение. Тома упруга, глазами ощущаешь, но руками не дотянешься никогда…
– Так что он тебе наедине говорил? – поинтересовался Сан Саныч, отворачиваясь к огромной карте-схеме за спиной, и нарочито-бесполым голосом.
Было страшно. А что если Тома заметила выступившее в один момент из его взгляда масло? Бабы на такое ох какие чувствительные!
Но Тома думала о своём, ничуть не подозревая старого шефа в домогательствах:
– Говорит: в наше время бороться с преступностью по закону – всё равно, что в наручниках боксировать… Бомжа, может, и зашибёшь, а с профессиональным боксёром – нет, шалишь… не прокатит…
– Да я понимаю! – перешёл Сан Саныч на фирменный, сердечный мотив, каким в старые годы расколол не одного и не двух совестливых воришек. – Ну что ж я, не вникаю, что ли? Нам сегодня очень трудно… Я стараюсь входить в положение оперов, за лишнее не спрашивать… Но вот ты мне скажи, Тома, какой смысл бороться с беззаконием методами беззакония? Ну победит одно беззаконие другое, так всё равно же, в итоге-то, победит беззаконие, хоть так, хоть эдак… Он чего хочет? Чтобы я к Колунову расстрельную команду отправил, и, по законам военного времени, без суда и следствия?! Со мной так не будет никогда, Тома! К стилистике сталинских репрессий меня не своротишь… Нравится Салдыку или не нравится, а я буду боксировать в наручниках и вальсировать в кандалах, потому что я – слуга закона! И я не хочу сказать, что Колунов – не заслужил… Очень может быть, что Жига заслужил пулю в затылок, но пусть Пахом мне материал даст, с которым можно правоведу работать! А не эту туфту про явление инвалида наркоману под видом сатаны внутри галлюцинации…
«Сан Саныч – душевный… – подумала Тома Непряева, хоть и не добилась для своего мужчины очередного звания. – Другой бы послал, а этот так всё растолковал, что сама Пашку прибить готова! Женщине-то легче понять, что неизвестное в данном уравнении – эта самая Малинка!».
Она многое ещё и скрыла от генерала. То, что взбешенный Пахом называл того «павлином ряженым», склонным к «африканскому украшению формы».
– Я его спрашиваю в лоб: кому служите, Сан Саныч? А он мне без запинки, как пионер речёвку: закону и демократически избранной власти…
– Паш… – заступилась Тома за начальство. – Он, конечно, плоский, но не лицемерный… Ума ему Бог не дал, чутья собачьего – дал много, он на своём месте, Пашуль, и он, думаю, действительно верит…
– Да мне плевать, Тома! – и Салдык действительно плюнув, напугав экспрессией и сожительницу, и её дочку. – Во что он верит! Он, может, в вуду верит, мне похер! Я интересуюсь не тем, во что он верит, а тем, что реально вокруг нас!
Он замолчал, закрыв лицо руками, и руки дрожали, и голова тряслась: дошёл, голубчик, спалил всю нервную систему!
– Вот недавно этого… предпринимателя… Тьфу, забыл фамилию! Нашли в застенках райотдела, где менты у него деньги вымогали. Так они ему сперва бутылку от шампанского засунули в задний проход, анально изнасиловали, потом сломали ему позвоночник, не считая других следов побоев. А в итоге удавили в камере шёлковым шнурком. Как такое может существовать в одной реальности с «честными выборами» и «свободой слова»? Изнасиловать подследственного бутылкой, сломать ему позвоночник, и удавить – они, значит, не боятся… А выборы подделать боятся! Что за странная, выборочная, пугливость?!
– Ну, может быть, эти менты были исполнителями среднего звена, – неуверенно предположила Тома, сама таких историй вагон ведавшая, ещё и покрасочнее, – а Сан Саныч не знал, что они делают…
– Сан Саныч, может и не знал, он блаженный, у него в кабинете мебель старая, раз в пять дешевле, чем у его распоследнего зама… Но Сан Саныч что, власть, что ли?
– А кто?
– А я тебе скажу, кто. У власти всегда оказываются самые жёсткие из всех. А если у власти случайно окажутся не самые жёсткие – то жёсткие их выдавят. Представители среднего звена власти круче тех, кому подчиняются? Так не бывает! И Сан Саныч – он винтик, сколько бы ни пыжился. Наденет на китель столько побрякушек, что встать в этом кителе с кресла не может, болван старый…
– Ну, а ты молодой, и чего придумал, кроме как за Малинкой волочиться в свите?
IX. ДИКИЙ БАНКЕТ
– …К ним какой-то дядька приехал! – косноязыко, со множеством междометий докладывал капитану Салдыку его осведомитель из дворовой безработной шелупони, по кличке Лактоза.
Впрочем, Лактоза себя безработным не считал. Он считал себя «предпринимателем», и даже – когда рядом не было настоящих воровских авторитетов – тихо называл себя «авторитетом».
В 90-е было очень много бандитов. Но тех, кто косил под бандита, играл в бандитов, воображал себя бандитом и врал, что бандит для самоутверждения, – было на порядок больше.
Они очень путали оплывавшую, как догорающая свеча, коррупцией и беспределом милицию, потому что настоящие хищники легко скрывались от преследования в этих «зелёных насаждениях» криминальной субкультуры, вообразивших себя деловыми.
«Гляжусь в тебя, как в зеркало…» – могли бы спеть два осведомителя оперчасти, Лактоза и Завалишин. Лактоза «типа держал» двор дома, в котором проживала семья Очепловых, а Завалишин – «типа» соседний, через подворотню, напоминавшую положенный набок каменный колодец, дворик.
На самом деле ничего они не «держали», кроме собственных срамных удов, да пунктов приёма стеклопосуды в металлических гаражах-времянках.
Стеклотара стала в городе хлебом бомжей. Паразитируя на бомжах-сборщиках, Лактоза и Завалишин взаимно страдали друг от друга, и взаимообразно ненавидели друг друга хрестоматийной конкурентной ненавистью. Лактоза потому и подписал у ментов-территориальщиков согласие быть «информатором оперработника», что надеялся стукануть на Завалишина: мол, гад толкает под прикрытием сбора стеклотары наркоту!
Но Салдык, взявший у младших товарищей этого кадра для своих нужд, над его доносами только смеялся. Потому что Завалишин действовал совершенно зеркально, тоже докладывая, что Лактоза «варит и впаривает хань». Конечно, в реальной-то жизни оба они к наркоте никакого отношения не имели, таких чуханов к доходной теме «дури» никто из её крышевателей и на пушечный выстрел бы не подпустил. Так что они, будучи оба не по своей воле невиновными, продолжали свою ожесточённую борьбу без правил за клиентуру, наминавшую утаптыванием мусорные контейнеры и собиравшую по скверам вместо ягод заветную стеклотару.
У обоих в гаражах были словно отзеркаленные – витрина с образцами посуды, принимаемой пунктом, бумажки с ценником под каждым макетом. Который приёмщики пусть глупо, но упрямо и гордо зовут «манекеном», подчёркивая свою связь с галантной галантерейной торговлей.
Ещё у обоих дурней стояли совершенно идентичные, занозливые, грубо сколоченные и тёмные от времени дощатые ящики, в которых стеклотара романтично звенела при погрузке на грузовик…
Друг на друга они постоянно ябедничали. И не только про мифический «гашек», в который никто не верил. Не верил – просто глянув на одежду и быт этих занюханных бакланов. С наркоты так не живут!
Приёмщики «пузырей» в своих неизменных синих робах роптали властям и более реалистично. Они стучали, каждый своему куратору, что у конкурента, якобы, в чёрную работает грузовой автомобиль. Что у него левые расходные материалы «на обслуживание транспорта». И даже умудрялись своим кривым косноязычным лексиконом выговаривать сложно-музыкальную тему «просроченного разрешения в местных органах самоуправления на павильонное использование, бля, своего объекта малой архитектуры». Уф! С первого раза – и не поймёшь, о чём это они! А это всего лишь про гараж конкурента…
Они токовали беглой морзянкой в компетентные органы, что в расчетной книге, «яко же и иной» книге учета операций по расчетам у конкурента двойная бухгалтерия. На самом-то деле у обоих не было не только двойной, но и вообще никакой бухгалтерии, а потому компетентные оперработники очень потешались над ними.
И что у конкурента вопиюще-неправильно оформлена вывеска. И нечётко, гнусным цветом и мелким шрифтом напечатан график приема стеклотары, наименование и виды стеклянных изделий. И «уже дождями тот текст размыло»….
Оба терзали друг друга немецкой организованностью. Находясь в пошаговой доступности – ни один из них не мог нарушить график приёма стеклотары: отойди куда на пять минут, и бомж-кормилец утащит свой бутылкосбор в соседний гараж! Оттого ни Завалишин, ни Лактоза не могли себе позволить никакой вольности, и торчали в своих заляпанных рабочих халатах на приёмке, словно цепью к гаражу прикованные…
Но для милиции – с того свой гешефт: оба приёмщика стеклотары имеют постоянный и довольно широкий угол обзора двора из ПППП (приёмного пункта пустой посуды). Проще говоря, знали, чего в их дворах в рабочее время делается…
Салдык принял в разработку Лактозу по наводке участкового.
– Ты Алину Очеплову знаешь ли? – поинтересовался у информатора, странно переставляя во фразе слова.
Дать петуха архаичного, какого-то школьно-чернышевского языка – обычное дело для мента, если он попытается говорить не матом и не блатной феней. Единственное, что приходит тогда в голову «героям нашего времени» – позабытые парты с раскрытым Лермонтовым.
Лактоза неопределённо, но со значением фыркнул. Мол, «кто же её не знает» или «откуда мне знать»…
– Ты моими вопросами не манкируй! – строго предложил Пахом Геннадьевич. – Спрашиваю, так отвечай толком: знаешь ли Алину Игоревну в лицо?
– Как её мине не знать?! – взорвался эмоциями оскорблённый недоверием фигляр-Лактоза. – Когда она мине угрожала… – и добавил слово, которое не очень понимал, но которое ему нравилось: – Внеправомочно…
– Она – тебе?!
– Она меня спрашивает: Лактоза, ты еврей? У меня, между прочим, имя есть…
– А ты чего ей ответил?
– Я вообще ей не хотел отвечать на почве проявленного ею неуважения. Но потом подумал и ответил: нет.
– А она?
– А она говорит: счас сделаю! И за треники меня, вот так, резинку оттянула, как будто в труселя заглядывает…
– Врёшь, ссыкнина! Кто она – и кто ты?! Станет такая француженка тебе резинки тянуть!
– Ну, она же не для интима, а с угрозой. И не одна она была. С ней этот, страшный такой… Здоровенный… Ну, типа татарина он… И штопор у него в кармане – он этим штопором глаза вынимает…
– Ладно, не заливай! За что бы ей тебя до еврея повышать?
– Да ни за что! – бурно развёл руками Лактоза, так, что чуть не поронял свои «выставочные образцы принимаемой тары». – Ну, тёлку я свою бил… За дело, главно, и свою же! А ей не понравилось – шумишь, говорит. Она и ковры выбивать на турниках жильцам запретила! – расширительно накляузничал Лактоза.
«Огонь девка!» – одобрительно подумал Салдык, и повелел стукачу смотреть в оба – пока их штопором не вынули.
Лактоза ежедневно докладывал оперу о событиях в семье Очепловых. Как вывозили в инвалидной коляске старика Пескарёва позагорать, сколько раз шастала в магазин Валентина Петровна, и в каком часу воротился с коллоквиума доктор физкультурных наук Дмитрий Очеплов. А теперь вот к ним какой-то дядька приехал.
– Старик?
– Ну, не совсем, блин, старик… – терялся Лактоза внутри своей неспособности к художественным описаниям. – Ну, и не пацан, ясен перец… Ну, дядька такой… В годах… Глаза косят, залысины на лбу – во! – Лактоза пытался показать уровень облысения дядьки на своей буйной шевелюре, густо выросшей поверх «навозной основы». – С тросточкой…
И далее Пахом Геннадьевич узнал из сбивчивых показаний ждущего подачки Лактозы, что «старая Пескариха» мужика узнала, приветствовала радостно, как родственника, они сели на скамеечку и быстро нашли общий язык по широкому кругу вопросов. Как то: невыносимая дороговизна всего необходимого, разгул поганой преступности в городе, идиотизм властей и низкое качество продовольственных продуктов.
– Мужик этот, с тросточкой, со всем соглашался, поддакивал, а как дошло до продуктов – ваще сам целую лекцию прочитал!
– …А ведь сколько лет я вас не видела, Виталий Терентьевич! – простодушно умилялась на загаженной бесноватыми подростками лавочке мама-Валя Пескарёва. – И вы ведь всё такой же! Не меняетесь! Алиночка вас часто вспоминает: мне всё время говорит, как стряпухе, – делай, как говорил Виталий Терентьевич!
– Очень приятно…
– Да и правильно: у вас жопа-то больше…
– Что?! – Совенко было трудно удивить, но таким....
– У вас же опыта больше, говорю! – мама-Валя смутилась, догадываясь, что ляпнула обидное. – Вам виднее, вы ж академик! И тем более по этой нашей бабьей продовольственной части…
Пользуясь, что её простодушный прокол мимо ушей пролетел, мигом переметнулась на другое:
– А я смотрю, у вас какая-то медалька замысловатая на лацкане, товарищ Совенко?
– А это, Валентина Петровна, медалька Французской Академии! – охотно пояснил струящийся, как зной, зыбким воздухом радушия Совенко. – По старинной традиции они выдавали своим членам золотой луидор. Потом монета из обращения вышла, и её стали оформлять в виде нагрудного знака!
– А это лягушатники просто так дают? Или за заслуги какие?
– Ну, конкретно эту, – Совенко побренчал медалькой, подсунув под неё суховатую стариковскую ладонь, – за продуктовую линейку «Ligne D'Aline»…
– Вона как! – восхитилась старая Пескарёва. – Это как же переводится на нашенский-то?
– Ну… – Виталий Терентьевич по непостижимой для Алинкиной мамы причине смутился, как мальчишка. – Ну… линия-А-линия…
– По нашему, значит, «линия «А», – догадалась Пескарёва. И засмеялась: – Я в вашей науке немножко понимаю! От Алиночки набралась, она у меня хорошая девочка… Хоть и ветреная… Это значит – «линия Альфа», первая, стало быть, главная… Так?
– Вы совершенно правы! – с облегчением согласился Виталий Терентьевич. – У них, у французов, так принято… Вычурные рифмующиеся названия… Ну, а так-то там особой поэзии нет: утки, куры, бычки… Белая мясная порода свиней есть…
– Погодите, как же так?! – простодушно ахнула пенсионерка Валя. – Утки – птицы, а свиньи – они же… свиньи! И в одной линейке? Это что же, шведский стол?
– Нет, конечно, Валентина Петровна! – засмеялся Совенко. – Там другой принцип… Если честно, руку на сердце положа: простая наблюдательность! Ещё школьником я заметил, что представители одного и того же вида на севере становятся более крупными, а на юге – они мельче, но быстрее размножаются. У них жизненные процессы быстрее идут, но объём тела у них в тепле уменьшается… Ну, вот возьмите общеизвестный пример с медведями…
– А что медведи?! – взволновалась Пескарёва, никак не в силах вспомнить «общеизвестного» примера.
– Самый крупный медведь – белый. Он самый северный. А самый мелкий – чёрный. Он самый южный. Бурые посерёдке, они ни туда, ни сюда. То же самое связано с породами гусей, уток…
– И неудивительно! – всполошилась мама-Валя, вдруг ощутив себя учёной. – Чего такого? На Севере холодно, там большое тело медленнее остывает… А на юге живчики вертлявые, всегда так было!
– Вы совершенно правы! А вот если мы возьмём утку с крайнего севера обитания и утку с крайнего юга обитания, то их полезные свойства размера и метаболизма могут совместиться… Ну, я году в семидесятом, кажется, написал про это статью, потом другую. Получил, как сейчас помню, пятьдесят рублей премии! Премия отдельно, а гонорары в журналах отдельно…
– Ну, на широкую ногу в те годы-то жили! – радостно согласилась мама-Валя.
– Ну, а в нынешнее-то безвременье… Денег нет, продукты, как вы верно заметили, вздорожали… Жить как-то надо! Я от теории перешёл к практике, и создал смешанные изотермические породы… Вот и вся «лине д'Алине», только звучит красиво, а так-то всё очень просто… Продал французам, хорошо продал, в валюте…
– В СКВ[65], то есть? – зачем-то уточнила старая Пескарёва.
– В ней самой… А Французская Академия, в которой я давно членствую, посчитала это достижением в области биотехнологий…
«В отличие от вашей дочери-фифы!» – хотел добавить, но конечно не добавил Совенко. Алина Игоревна – не мать её, простушка, её галльским прононсом не собьёшь с толку! Сразу поняла, к чему эти «лине д'Алине», с чьего ветра прилетели…
– Какой Ромео – таковы и сонеты! – сверкала глазами в ярости – Поэты своим девушкам стихи посвящают! А ты мне свинью посвятил… Белую, мясную… Ну спасибо, Алик, удружил!
– Аля, ну я хотел…
– Чего ты хотел? Меня? И без свиньи бы догадалась! Самое обидное, Алик, что это ведь навсегда! Мы умрём, а «линия Алины» останется. Как веха в твоей долбаной науке!
Очеплова, бывшая Пескарёва, помолчала, а потом её осенило изумлением:
– Кстати, Ал, а почему свинья называется – «мясная»?! Что, разве бывают молочные свиньи, или тонкорунные?
– Нет, конечно… – смущённо бормотал экс-босс. – Имеются породы на сало и на мясо…
– А, моя поджарая, стало быть, фигуристая? – саркастически кривила личико Алина. – Ну, хоть и на том спасибо!
– Алина, может быть, не догадаются? Мы же с тобой тайно связаны…
– Ой, да не смеши мои бигуди! – отмахнулась чертовка. – Кто про нас с тобой не знает? Ну только вот разве что мой муж-дурачок… А уж в области биотехнологий, мне кажется, все, включая австралийских коллег!
Слава творцу, Валентина Петровна Пескарёва никакого касательства к области биотехнологий не имела.
– Ну, а потом, – рассказывал Лактоза Салдыку, – старая карга его домой пригласила, они все авоськи похватали, и к Очепловым пошли… Тут уж мои полномочия… всё…
Пока Пескарёва-старшая готовила на кухне угощение гостю, сам гость приятельски беседовал с парализованным Игорем Пескарёвым в «миазмической» комнате-лазарете. И не только нашёл общий язык со старым пролетарием-инвалидом, но даже отыскал общего знакомого, некоего мастеровитого, и в своё время широко известного среди мастеровых людей Фрола Романовича. Фрол Романович каким-то замысловатым способом вытачивал из списанных автомобильных клапанов разный инструмент: отвёртки, стамески…
– Я никогда не понимал, как он это делает! – жарко восклицал Совенко, дружески удерживая ладонь старого Пескарёва в своей руке. – Никогда! Это же клапанная сталь, она же обработке не поддаётся!
– Ну-у… – уважительно вторил паралитик, в свою очередь тряся собеседника за руку. – Мне-то не объясняйте, Виталь Тренич, я всю жисть у жести… Это же сильхром, хромокремнистая сталь! Она ж как камень! Её сломать-то можно, а обточить никак!
– А Фрол Романович как-то точил! – тряс Совенко торжествующим указательным пальцем, словно кому-то невидимому указания давал.
– Ну, вы что! Голова был, золотые руки…
– У меня в лаборатории была его отвёртка, тычкового типа, из клапанной стали…
– У меня тоже такая была! – ликовал старик-Пескарёв. – Да и сейчас где-то есть… Кажется, в туалете, в шкафу за унитазом, в ящике с инструментом… У неё такая пластина, удобно в ладонь ложится, сама отвёртка между пальцами…
– Ну точно, как и у меня!
– А по пластине сверху можно было ещё и молоточком приложить… Если работа силы требует! И очень даже запросто.
– У меня-то она сверху была маленько сплющена, именно, именно от молотка!
– Да, таких мастеров, как Фрол Романович, не осталось, – загрустил папа-Игорь. – Все мы – уходящая натура…
– Знатный был токарь! Но выпивал лишку… Особенно в последние его годы…
– Это уж как водится! – печально согласился Пескарёв, и затуманенный взгляд его, уставленный в потолок, вместо побелки видел собственное далёкое прошлое. – И люди были стальные… И сталь людской…
За эдакой милой беседой, напоминающей встречу двух заводчан, всю жизнь в одном цеху скоротавших, и застала их Алина Игоревна Очеплова, вернувшись домой…
– Ну зачем ты обманываешь моего бедного папу? – тихо шипела Алинка, утащив Виталия Терентьевича пообщаться наедине. Зачаровывала прямым, «широкополосным» взглядом, сводившим мужчин с ума: – Ты же не знал Фрола Романовича!
– Я знал Фрола Романовича, – юлил этот скользкий тип. – И его отвёртка у меня была…
– И куда же делась?
– Потерялась… Переезды, переезды… Аля, ну ты же знаешь мою жизнь…
– А у нас тоже переезды! Но лежит до сих пор! Хочешь, покажу?
– Не надо, у меня точно такая же была, из сильхрома…
* * *
– Они у меня ходят в православную гимназию! – как и любая родительница, гордящаяся подвигом материнства, похвасталась Алина Игоревна.
– Вот спросите их, чего хотите, Виталий Терентьевич, – весело поддержал супругу Дима Очеплов.
– А знаете ли вы Судей Израилевых? – игриво вовлёкся в разговор Совенко, полагая видимо срезать сложным вопросом.
– Судей Израилевых всего было числом тринадцать… – неуверенной овечкой пробормотала младшая, Лизонька, и уткнула в мозаичный пол кухни великосветски-смущённый взор.
– Самые известные из них, – гораздо бодрее рапортовала бойкая старшенькая, Лерочка, – Гедеон, Самсон и Самуил…
– Ну, что скажете?! – восторженный Дима развёл руками в стороны, как факир, принимающий аплодисменты после удачного фокуса.
– Изрядно! – похвалил Совенко.
– А я всегда говорю ей, – диссонансом вмешался скрипучий Димин тесть из инвалидного кресла-каталки, по грудь, как младенец запелёнутый в байковое одеяло, – зря ты их этим наукам учишь, они у тебя бабы! Это всё новомодные штучки, баб учить! Им надо замуж и рожать, а они у тебя Судей Израилевых зубрят, как будто мужского чину! Вот и будут, как ты, всю жизнь по комсомольским собраниям скакать, а счастья женского не увидят…
– То-то жена твоя, мама моя, много женского счастья видела! – огрызнулась Алина.
– Я видела, видела… – испуганно отозвалась мама-Валя, смущаясь свары при именитом госте с золотой медалькой.
– Она, конешна, счастья мало видела… – имел мужество признать неходячий отец. – Через то, что у нас трудные годы были… послевоенного восстановления…
– Не волнуйся, папа, у моих дочерей годы будут ничуть не легче! Гайдар порулил девять месяцев, а восстановиться после него ста лет не хватит…
– Баба, когда лишнего не знает, – ей переносить легше… – гнул своё упрямый ремонтник паровозов. – Скажите, Виталий Терентьевич?
– Это очень сложный вопрос… – уклонился Совенко, отводя косые вороватые глазки, как девица, в сторону. – Я пока на него ответа не нашёл…
– Вы-то?! – по-детски наивно изумилась мама-Валя. – Академик?!
В её смутном разуме провинциальной клуши «академик» – не тот, кто локтями растолкал конкурентов при беге к столу президиума, а тот, кто знает всё на свете.
– Вы – учитель Израилев, и этого ли не знаете? – сверкнув мамиными глазками, острой бритвой полоснула озорница-Лера[66].
– Где уж мне, Солнышко? – погладил её по волосам Совенко, с теплотой, заметно превосходившей обычную гостевую вежливость. Он как-то выделял Леру – то ли за бойкость, то ли за… сходство… Если присмотреться – то ведь начинает контуром проступать… К счастью для всех, ни старые Пескарёвы, ни весельчак жизнелюб Дмитрий Очеплов не присматривались…
– Вот твоя школа! – ворчал парализованный Игорь Пескарёв. – Ещё и грудка плоская, а дерзить уже научилась!
– Как не знаю путей ветра и того, как образуются кости во чреве бремени, так не могу знать Дело, которое делает все[67]… – смиренно сознался Совенко.
Такая милашка народническая!
«Кого-то он мне напоминает, – скреблось в памяти Алинки. – Этот лысик… Самый человечный человек… Мать итить – Ленин! Ну, тот, которым нас в школе перекормили, который в нас со стендов прищуром целился… Ну ведь вылитый Ленин адаптированной школьной программы, вы посмотрите на него!».
Дальше полезли нелепые мысли – не потому ли так сильно и болезненно её влечение к Алику Совенко, что с детского сада ей грубо и навязчиво внушали любовь к Ленину, и внушили-таки… Но внушили как-то извращённо и искажённо, так что в итоге жертва импринтинга затащила максимально адаптированное подобие к себе в постель?
А может быть, как раз таки правильно внушили, вопреки импотенции брежневского времени? Красавец Фидель Кастро, молодой и горячий, гонял по пляжу в открытом джипе, и молодые шоколадные кубинки кричали ему, освободившему их из кабалы:
– Эль-Кабальо!
По-испански – «жеребец», прозвище, на которое Фидель перестал отзываться только в старости. Этим версия Кастро отличалась от кастрированной советской версии социализма… На которой очень сказалось идейное влияние секты скопцов…
А этот «самый человечный человек» со всем набором народнических прибауток и знакомых по кинохронике революции ужимок, закладывая большие пальцы под жилетку полемическим жестом, свистел Алинкиному семейству про свою теорию «гиперий». Причём на примере баклажанов, что показалось Алине фрейдистским символом…
– Гиперия – это то слово, которым я обозначил гипертрофированное развитие какого-то свойства, в дикой природе имеющего лишь зачаточное состояние…
– Ну, понятно, от слова «гипер»… – вставил свои три копейки Дима Очеплов: всё же доктор наук, хоть и на кафедре физкультуры и спорта. Любым научным и псевдонаучным разговорам он кивает с одинаковой мерой солидности в жесте.
– Огородный баклажан отличается от протопредка рядом гиперий, связанных с веками отбора по размеру, вкусу, цвету и так далее… Всякая гиперия – это многократно усиленная, умноженная природная черта организма. Ошибка селекционеров в том, что они пытались развивать сразу все нужные им гиперии, а я предложил развивать на отдельных делянках только одну, специально и сознательно выделенную гиперию. Например, только размер, не обращая внимание на прочие качества. Параллельно мы развиваем несколько гиперий баклажана, а потом складываем их в итоговом гибриде! И – вуаля! – сокращаем путь селекции на многие годы!
Далее он плетёт что-то замысловатое, что баклажан, который все привыкли считать овощем, – в строгом смысле слова ягода.
«Есть ещё у парня ягоды в ягодицах! – мысленно отмечает Алина, сама пугаясь своей озабоченности на интимных намёках. – Не забыть попросить его, когда вдвоём останемся, чтобы он уж унялся, не называл свои баклажаны «ягодицы d'Alinе». Такой фиолетовой славы мне не нужно…».
* * *
– …Он мне поддавался, конечно… – улыбался в свою мохнатую небритость, до бороды ещё не отросшую, отец Алины.
– Почему ты так решил? – удивилась дочь.
– Ну, не могу же я академика Совенко в шахматы обыграть!
– Как ни странно, пап, но именно в шахматы можешь… Он слабоват в шахматах: любит, да не умеет… У него очень развитое мышление, но чисто-русское: парадоксально-интуитивное. Это когда вначале озвучиваешь готовый ответ, а потом, отталкиваясь от него, выводишь решение. Я называю это «круглой головой». А шахматы требуют «квадратной головы», когда идёшь к выводу методом сборки, а не от вывода методом разборки.
Папа, похоже, ничего из этой белиберды начитанной дочки не понял.
Однако такая же острая и непостижимая русская логика была и у Лерочки Очепловой. Познакомившись с поросятами из книжки «Три поросёнка» она нашла их опасливыми существами, и, в силу этой логики называла поросят «опасятами». То есть вывела имя из смысла, а не смысл из имени.
Ещё не умея толком говорить, произнося все слова со смешным детским акцентом, – она ни на миг не сомневалась, если забывала слово в заученном стишке. Забыв – тут же заменяла собственным, да так уверенно, словно оно всегда там стояло.
Никого не стесняясь, забиралась на табуретку или на вентиляционную будку бомбоубежища во дворе, и оттуда, притягивая к себе внимание, в котором остро нуждалась, – декларировала с пафосом и артистичными интонациями:
Ах ты гупый! Ах ты гязный!
Неумитый опасёнок!
Поюбуся на себя…
У тебя на шее – клячка!!!
У тебя под носом – крачка!!!
И хотя никто не знал, что такое «клячка» и «крачка» – все понимали, что иметь такое на шее и тем более под носом – очень и очень плохо.
А позже сочиняла загадочные сценарии, распечатывая на домашнем принтере:
«Фильм: «Эффект младшей сестры».
Сюжет: Тельце скакало-скакало через портал, и вдруг поняло, что оно – малое!».
Вот и понимай как знаешь…
– «А всё-таки кровь – великое дело!» – вспоминала до дыр зачитанного Булгакова гордящаяся дочкой Алина Игоревна.
* * *
Она позвонила Урюкову, и вкрадчиво «порадовала»:
– Андрей! Виталий Терентьевич приехали-с!
Урюков совсем не обрадовался. Намёк он понял с полуслова, и очень кисло, так, что даже через телефон передалось его лимонное «фи», спросил:
– Мне что, ресторан заказывать?
– Ну, смотри сам… Можешь и дома принять – если интерьеры и обстановка отвечают торжественности момента…
– А что, Ставридис у себя не может принять? – сделал Урюков робкую попытку соскочить с «попадалова».
– У Ставридиса своя роль в сценарии, – отрезала Алина. – И свои расходы по встрече….
– Хорошо, тогда я снимаю «Охотничий зал» на Академической… Подойдёт?
Алина одобрила выбор: проверенный вариант, не в первый раз.
Но когда приехали – случился курьёз. Мордатый швейцар хорошо знал лица питерского филиала «Биотеха», но Совенко видел впервые. А Совенко в светло-сером ворсистом костюме, прихрамывая с палочкой, нацепив по торжественности момента полученные при Брежневе орден «Знак Почета» и лауреатскую медальку, – на вид был «ну точно советский отставник». И совсем с виду не крутой.
Потому фейс-контроля не прошёл. Швейцар преградил ему путь, осклабисто, с холопским недугом, объяснил:
– Закрыто на сегодня, папаша… Спецобслуживание у нас… Господа коммерсанты гуляют…
Совенко остановился в растерянности, как человек, обнаруживший ежедневно открываемую дверь замурованной. Сбоку, от урны, сделал было шаг на выручку куривший там Ставридис, но Алина опередила.
Заехала швейцару смачно пятернёй в лицо, оттолкнула-отбросила:
– Пшёл вон, скотина!
А её-то он как раз хорошо знал в лицо. Потому и оттолкнулся, и попытался сквозь землю провалиться…
Совенко прошёл в зал так невозмутимо, как будто перед ним просто открыли дверь, а Ставридис-Минтай укоризненно покачал седеющей пышной шевелюрой.
Внутри было «цивильненько», как сказала бы Алина – «интерьеры и обстановка отвечали». Всё уже сервировано, пылает в центре стилизованной рыцарской залы, увешанной охотничьими трофеями, большой очаг, столы расставлены, как положено, с местом для президиума…
Расселись, с традиционными для междугородней встречи коллег множественными «кого я вижу?» и «сколько лет, сколько зим!», с такими же привычными «а помните?». Очеплова взяла с места в карьер, и тостовала первой – с искрой и шиком.
– За Виталия Терентьевича, который научил нас жизни! – улыбалась она, высоко, как факел статуи свободы, подняв коньячный стакан с отливом линзы.
Левой рукой она опиралась на столешницу, и Совенко ласково погладил эту руку. Льстит она или правду говорит – но ему это нравилось.
– Он действительно учил нас всему! Помните? – ликовала Очеплова, и столы, расставленные буквой «П», отвечали ей одобрительным гулом. Они, основная масса, пришедшая к Совенке в ВЦБТ мальчишками и девчонками, были уже в том возрасте «роковых-сороковых» лет, когда как первая седина проступает в речах и первая ностальгическая волна.
– …Помню, когда впервые появился сыр «Бри» дольками, – замысловато плела Алина Игоревна, – мы, дети рабочих, кушали его прямо с обёрточной бумагой, принимая её за корочку… А Виталий Терентьевич уже поездил по всяким Парижам, научил нас, как правильно, чтобы мы державу не позорили! А помните, друзья, как на прилавки впервые выбросили партию кальмаров?
– Ну так… Такое не забудешь…
– Мы тогда и не знали, как подступить к кальмарам, как их готовить! Тоже он научил! Вообразите, коллеги, мужчина – научил женщин! Это дорогого стоит!
– Стоит-то дорогого! – мстительно пыхтел на своём скромном месте сбоку в очередной раз «раскулаченный» колхозным правлением «системы» бизнесмен Урюков. – Да платили-то, сучка, тебе!
И вздрогнул, потому что услышал вдруг собственное имя в сомнительном контексте, под смешки честной компании:
– А помните, на защите кандидатской у Андрея Урюкова? Андрюша первым в истории устроил банкет не после защиты, а перед ней!
– Да! Удивительный вышел прецедент! – каркнула какая-то старуха справа.
– Ну, мы все советские люди, мы смутились – как так? Вроде как вначале же он выступать с трибуны должен… А Виталий Терентьевич рассказал, как во Франции степени присуждают… в винных погребках. И сразу разрядил обстановку!
– Ну точно, так и было! Вот ведь Алинка-Малинка, всё помнит!
Да, памятью Бог не обделил. Она помнит всё. Не только какие-то «этюды идиотизма» прежней смешной и мешковатой жизни. Для тоста-здравницы сойдут и они, а думала она о другом. В том числе и о том, о чём нельзя говорить с улыбкой и нелепо делать частью тоста.
Пусть думают, что подлизывается к боссу: она, если заглянуть в самую глубокую глубину, – искренне это говорит. Кем бы она, Алина Игоревна Пескарёва, конкистадор-лимитчица, стала, если бы в юности не встретила своего Совенко? Теперь, на рубеже сорокалетия, ей об этом и подумать страшно… Волчица, подруга волкодава, постепенно и сама втянулась, сама научилась давить волков. На этой почве поссорилась с единокровными хищниками, у которых слово «приватизация» вызывало оргазм, и подружилась с овцами…
И её жизнь легла так, что теперь её дочки, одна из которых едва заметно напоминает Совенко, ходят в православную гимназию, зубрят «блажен, иже и скота милует», «милости хочу, а не жертвы», исследуют Писания, через них надеясь обрести жизнь вечную…
А всё потому, что их будущая мать с той грязной лестничной клетки, где лимита давила портвешок, вожделея найти себя любой (для окружающих) ценой в фарце и фарте, – пошла по ступеням наверх… Он, Совенко, взял за руку и повёл выше. А могла бы вниз – куда пошло большинство её поколения. Вниз по этой лестнице открывается «кроличья нора», неопровержимо высчитанная великим математиком Льюисом Кэрроллом[68]. И жутко даже вообразить, как глубоко она уходит в подземелья Преисподней…
И были бы её дочки не в православной гимназии, а в какой-нибудь секретной, очень элитарной школе «вуду» или «тантрической философии»… Засовывая себе резиновый учебный полубублик в задницу и в передок одновременно – для «расширения матрицы»… А вы думали, это простая и обыденная похоть распалившейся животности? Нет, похоть – только грязная пена на поверхности океана первородной зоологической злобы! Самотыки – в этой школе капитализма лишь счётные палочки для первоклашек. А под грязной пеной скрываются монстры тёмных глубин, настолько чудовищные, что если осветить их фонарём батискафа в водах, где никогда не бывает света, – то от одного их вида сойдёшь с ума!
– Ритуальные убийства младенцев, – объяснял ей Совенко, – служат им для кровавой круговой поруки и как прививка от любых форм жалости, сочувствия, человечности. Существо, поучаствовавшее в заклании ребёнка, – уже не сможет покинуть круг себе подобных, не сможет вернуться к людям, а в психике его происходят необходимые для Ложи и необратимые изменения. Когда они потом у целых городов воруют зарплаты и пенсии, обрекая столь многих на голодную нищету, – для них это фигня, семечки по сравнению с тем, что они уже сотворили… И ни одна рука не дрогнет! Кроличья нора, Аля, уходит очень, очень глубоко!
Стоя посреди 90-х, среди хлопьев пепла и хихикающего безумного кошмара, Алина Очеплова уже сама развивала его мысль:
– Капитализм начинается здесь. Но где и когда, и чем он закончится – сегодня не знает ни один из поджигателей этого чёрного пламени хапка и ненависти. Моровой язвой или масштабной резнёй? Гигантскими концлагерями или планетарной бойней, перечеркнувшей континенты колючими линиями фронтов? Каннибализмом и демоническими культами с гекатомбами человеческих жертвоприношений на мрачных алтарях перевёрнутых культов… Трупоедством, косметикой из плоти человеческих зародышей, эстетикой всеобщей гнойной некрофилии? Площадями, на которых, сталкивая планету с оси топотом, пляшут миллионы безумных клоунов? Или толпами биороботов, которым в череп вбили штырь, превратив в рабочих зомби? Капитализм начинается здесь и сейчас! Но куда и через что вывезет его кривая – мы заранее знать не можем!
Рождается пост-человеческое существо, чья потребительская алчность замкнута в кольцо и существует сама для себя, по кругу, как «вечный двигатель»: какая разница, что ты делаешь, если за это платят? И наоборот, какая разница, что ты делаешь, если за это не платят? Никакое дело не существует в себе и для себя, всякое только придаток к оплате, и всякое обнуляется её отсутствием…
– Ну, зачем вы так мрачно? – пытались свести дело к шутке малиновые пиджаки «деловых партнёров», поджигателей «чёрного пламени». – Может быть, человечество достаточно мудро, чтобы остановиться на умеренных формах конкурентной грызни?
– Увы, ребята, мудрость тут не причём, – говорила их Кассандра. – Частная собственность – не лавровый венок мудрецу! Это условность, которая достаётся самому наглому и жестокому в обществе. И если в этом обществе найдётся более жестокий, более агрессивный – то частная собственность перекочует к нему в лапы. Получается, что частная собственность сама по себе – это конкурс жестокости. Чтобы захапать куш – нужно быть более жестоким, чем его держатель. Но, чтобы удержать куш – нужно быть более жестоким, чем тот, кто покушается! Играли в детстве в «царь горы»?
– Играли. Все лезут, друг друга сталкивают. Но это было весело.
– Вот. А теперь будет совсем не весело…
В её родной северной глубинной России бытовала непонятная посторонним фраза: «Когда дитю исполнится полёт».
Звучит загадочно! А имеется-то в виду всего лишь тот возраст, плюс-минус пару лет, когда человеку пора становится на крыло, улетать из родительского гнезда.
«Мне полёт исполнился, стукнул, – думала Алина Игоревна, – когда я встретила Совенко… Хотя я самонадеянно думала, что раньше, когда уехала из Гологды в Москву…».
Собственность, особенно крупная, но и вообще всякая, – это забег, по ходу которого выпадают с инфарктами и разорванными лёгкими, переломанными стопами и допившиеся чрезмерными стопками слабаки. Из той цветастой кучи, которая, напоминая пестротой орду хана Ахмата с известной картины, ломанулась со старта – на маршруте отвалятся все, кто способен сочувствовать и сопереживать, быть снисходительным или душевным, все, кто отвлекается на абстрактные идеи или эстетические переживания… У людей с широким охватом интересов – шансов в борьбе за собственность нет. «Если сложный – сразу в гроб». У примитивных, которые крушат черепа дубиной, и на цветники по сторонам не заглядываются – шансов в этой свалке больше…
А какой бы стала Алина к сорока годам, если бы вместо Совенко ей встретились бы одни только энтузиасты кровавых разборок, которых, в общем-то, и так в её жизни хватало?
Всякий человек достигает совершенства в том виде спорта или ремесла, в котором упорно тренируется. Если двадцать лет тренироваться в биотехнологиях – то в итоге отрастишь баклажан «етитской силы», всем огородникам глаза круглить… А если те же двадцать лет тренироваться в цинизме, день за днём, ломая в себе сочувствие к людям, как спортсмены ломают свою лень, – то станешь чудовищным циником! Как те, с мутными кровавыми глазами, кто делает в России «реформы».
Ничего этого, вихрем пронесшегося в памяти, она конечно, озвучивать не стала…
– Так выпьем же за Виталия Терентьевича! – призвала она собрание коллег, ограничившись дурацкими случаями былого. Рассекая герценовские «былое и думы» на две неравных доли. – Выпьем за того, кто всех нас научил жить!
Выпили, закусили нарезкой и салатиками, жужжащим роем обсуждая памятные вехи. Уже всё встало на привычную банкетную колею, и распорядитель пира Урюк подал сигнал – мол, давайте первое горячее…
Но обслуга продолжала вести себя странно. Когда подавали традиционный в любой компании с Совенко грибной жульен – молодая официантка начала разнос почему-то не с центра композиции, а с Андрюши Урюкова, скромно куковавшего, где ему положено, сбоку.
И Андрюша, вместо того, чтобы устроить ей «разнос за неверный разнос», наоборот, поощрял её: приобнял за талию, по-свойски, как постоянный клиент, и погладил от бедра к рёбрам…
Алина вспылила. Встала, шаркнув ножками стула по каменному полу, цокая каблучками, направилась к побледневшему Урюку. Пальчиком поманила официантку, хихикавшую о чём-то своём со старым знакомым.
– Сюда подойди, овца! – тявкнула невыразимо-противным тоном «хозяйки жизни», прорезавшимся у людей её положения в 90-е…
Официантка нехотя, показывая своим видом подневольную покорность, отлипла от Урюкова и подошла. Очеплова щипковым жестом притянула её к себе за полупрозрачную блузку с бейджиком, нарочито игнорируя написанное на бейджике имя. Жаром дохнула в розовое ушко:
– Ты видишь, кто в центре стола сидит?
– Вижу… – потупила глазки официантка.
– А тогда почему первый прибор Урюкову?
– Господин Урюков оплачивает банкет… – пыталась выгородить себя девушка.
– Господин Урюков, – разъяснила Алина, – оплачивает, чтобы ему голову не открутили… И по очень льготным ценам… Которые я тебе предложить не смогу, если ты ещё хотя бы десертную ложечку принесёшь ему раньше, чем в центр стола! Ты меня поняла, дура?!
– Что?
– Я спрашиваю, ты меня поняла? – почти крикнула Алина, создавая ненужно-нервозную обстановку вокруг своей персоны.
– Да-да… Поняла…
– Иди работай! И задом меньше крути, для этого танцовщиц пригласили, профессионалок…
И нервно вышла покурить – в специальный курительный салон «Охотничьего зала». Курилка тут была «евро» – не чета знакомым по прошлой жизни академическим курилкам-чуланам. Тянула, чуть не всасывая человека, мощная система вентиляции. Оттого почти не пахло табачным дымом, зато можно было с удобством расположиться в мягких креслах или на диванчике, оббитых огнеупорными покрытиями. Перед курильщиком – низкие столики с пепельницами, а кроме них ещё по углам и пепельницы на ножках: для любителей покурить стоя. И стены, и пол, и даже потолок затейливой мозаикой выложены из негорючих материалов.
Здесь Алина, вкусно затянувшаяся тонкой сигареткой «Гламур», оказалась с глазу на глаз с «рыцарем печального образа» Женей Ставридисом. И Женя воспользовался случаем: попенял ей на развязанность поведения.
– Алин, ну я бы понял, от Урюкова… Но когда таким разит от тебя – у меня, Алин, когнитивный диссонанс… То ты привратнику в морду пятернёй всмятку, то официантку за грудь ущипнула…
– А что такое, Женя? Как их учить-то по-другому?
– Ну, – он саркастически скривился, – не знаю, как ты, но я вступал в «Систему», как в глубоко законспирированное русское державное подполье… И думал, что вляпались в бизнес мы только для поддержания штанов…
Он запустил к термостойкому пластику высокого потолка затейливую виньетку сизого дыма. Алина не без изумления отметила про себя, что Женя курит моршанский «Беломор». Из золотого портсигара, но вполне узнаваемые гильзы… И жалуется тоже в стиле курильщиков «Беломора», а не «Мальборо»:
– Но подполье оказалось настолько глубоко законспирированным, что… Непонятно, в чём вообще его предмет… Мы сладко жрём, гребём деньгу, катаемся по лучшим курортам мира, убираем конкурентов, и… И всё! Я понимаю – прикрытие, обеспечение деятельности и всё такое… Но, по ходу, у нас кроме прикрытия и обеспечения… самой-то деятельности… как бы и нет, уже много лет…
– Ну, а ты чего хотел? Надо вживаться…
– Вживаться во что?
– В образ, Женя, в образ! Или ты думал, что мы после сбора денег соберём матросов и Зимний штурмовать пойдём?
– Ну… хотя бы… – Ставридис не умел сформулировать мысль, однако в старом советском кооператоре вместе с лёгочной болезнью тлела и жажда действия.
– Не, Женя… Это всё марксистские байки! Нет на свете никаких революционных матросов! И сознательных пролетариев тоже нет. Были бы – не потребовалось бы Зимний штурмовать, он и так пролетарским весь век был уже…
– А кто тогда есть, Аля? – умоляюще вызывал на откровенность Минтай. – И главное: мы-то с тобой кто?
– Мы – это мы. В диалектическом спутанном единстве. Ты, Женя, советских учебников перепил в детском чтении запоем. И думаешь, что капитализм – это когда сверху хитренькие угнетатели, а снизу бедненькие угнетённые?
– А не так? – спросил он, бычкуя свою папиросу в хромированную стальную урну. И было видно, что грек не глумится, в больших критских глазах зияла критическая боль. Но Алина не могла его щадить детскими сказками, пересказывая советскую школьную макулатуру:
– Больно бы здорово было, Женя, коли б так! Но в жизни, пойми, нет ни хитреньких, ни бедненьких. Капитализм – это когда сверху пидарасы, а снизу дегенераты! И вот пока массы свой дегенератизм не преодолеют – ничего с капитализмом сделать нельзя. Нет, ты пойми меня правильно: пидарасов перестрелять недолго, по сути, одной обоймы в маузере хватит…
– Вот видишь! – оживился мягкотелый революционер.
– А хули толку?! Что потом-то делать с дегенератами, неспособными воспроизводить человеческий образ жизни и человеческую модель отношений?
– Но они же не сами такими стали! – попросил Женя о снисхождении. К другим, не к себе. – Их же такими сделали…
– Нет, Женечка, они стали такими именно сами по себе. И предоставленные самим себе, они снова и снова становятся именно такими! Ведь для простого входа в состояние человечности нужно лет двадцать запоем читать. И всё только нужные книги!
– Ну, кто же возражает?
– Да ты и возражаешь! Ты, как Дон Кихот, освобождающий каторжников[69], имеешь взамен сознательного пролетария – первородного примата! Который и с деревом-то расстался только потому, что даже и на деревья залезать разучился в процессе дегенерации…
– Пусть учатся! Давай дадим им возможность учиться, расти над собой…
– Возможности-то, как оказалось, мало! – почти истерически кричала Очеплова, потому что Женя, невольный садист, нащупал и её нерв боли. – У них уже была возможность – и что они с ней сделали? Их заставлять надо! Палкой! Пятернёй в харю! Щипанием грудей у бл..ей! Их, сук, надо сначала кнутами до крови избить…
– Не перегибай, Алина! – шёпотом попросил Ставридис. – Это не ты говоришь. Я знаю.
– Ты заставишь их учиться, – успокаиваясь, продолжила Алина уже более иронично, – голов не поднимая, и прослывёшь жестоким тираном, как Сталин прослыл – ровным счётом за это вот самое! Но если ты их предоставишь самим себе, заигрывая со свободой их выбора, то они займутся своими дегенеративными игрищами, дебильными забавами, и в итоге снова посадят себе на шею пидарасов…
Разговор по душам двух коллег из странной, аномальной «системы» «Биотеха» оказался скомканным, потому что в курилку ввалилась целая компания хорошо подогретых ностальгических весельчаков во главе с Эдгаром Аркадьевичем, главным московским специалистом по соматической гибридизации.
«Как же он постарел…» – загрустила Алина Игоревна, давно не видевшая Эдгарика, а теперь вблизи присматриваясь к его сморщившейся мордочке хорька. Смотрела на него, а думала про себя.
Компания обсуждала минувшие дни в той игривой манере, которую задала Очеплова своим первым тостом…
* * *
Только в голове у женщины, и притом женщины, уже тронувшейся умом от подсекающих ударов судьбы-злодейки, мог родиться такой план! Тома Непряева, как сотрудник внутренних органов, имела определённые навыки слежения, и выследила, за кем следит из, так сказать, «личного автомобиля» её сожитель Салдык. Особенных филерских талантов не потребовалось: Пахом предсказуемо ведёт слежку за тем же самым «объектом», криминальной депутатшей Алиной Очепловой, «Малинкой», напротив входа в «Охотничий зал» ресторана «Санатория», недалеко от станции метро «Академическая».
Название ресторана в женском роде, косит под «Асторию», но это не важно. Кто и зачем гуляет сегодня вечером в «Охотничьем зале» – тоже неважно. Важно одно – как думала помутившаяся от горя майор Непряева. Важно подойти прямо к Алине Игоревне, чем бы она там ни занималась, и раскрыть глаза на маньяка, постоянно выслеживающего её. Просто, бесхитростно, вывести к дверям – и пальцем ткнуть в, может быть, даже известные атаманше «Жигули». И в чмо, которое из этих «Жигулей» с оптической техникой наладило наружку…
Что будет далее «открытия глаз» смазливой депутатши – Тома себе представляла плохо. Очеплова – сильна. И связана с ещё более могущественными силами. Она оскорбится – так, по крайней мере, казалось Томе. Она вышлет охрану, чтобы разобраться с маньяком, который забросил милицейские дела, увлекшись любовной слежкой. Охрана Салдыка побьёт – сладкий вкус женской мести. Или вообще кончит – туда ему и дорога. Но скорее всего, поскольку Алина Игоревна в милицейских наводках беспредельщицей не числится, – Салдыка отвадят устно, ненасильственно, строго и навсегда заниматься такой гадостью.
Майор Тома решительными шагами на высоких каблуках, стараясь двигать бёдрами как можно привлекательнее (ведь он смотрит, несомненно!) – направилась к дверям «Охотничьей залы». На тот случай, что швейцар не пустит, она приготовила милицейское удостоверение. Но швейцар был уже научен горьким опытом, и теперь, скучая в сторонке, пускал всех…
– Куда?! – возопил растерянно мигом взмокший в тесном салоне своей «семёрки» капитан Салдык, заметив знакомую вихляющую задницу в окуляре своей оптики. – Куда ты, дура?! Какого хрена?! Откуда ты здесь? Что это тебе взбрело?
Поскольку спрашивал Пахом Геннадьевич самого себя – ему никто и не отвечал. И спрашивать было не к чему. Был только один шанс спасти в этой нелепой ситуации лицо: бежать следом, и попытаться незаметно перехватить «томную Тому», пока она не закатила среди гуляющей мафии какой-нибудь скандал…
Салдык выскочил из машины, забыв даже запереть дверцу на ключ (а дистанционных брелоков-блокираторов ещё и в помине не завелось). Побежал через дорогу, мимо демонстративно отвернувшегося швейцара, без слов выражавшего собой отчётливую фразу «пропадите вы все пропадом».
Открыл тонированные стеклянные двери в «Охотничью залу» и попал в длинный полутёмный коридор, с виду совсем не казавшийся ресторанной прихожей или гардеробной…
* * *
– В актовом зале незабвенного нашего ВЦБТ, – продолжил вечер воспоминаний Виталий Терентьевич Совенко, вставши над пиршеством в привычную ему позу докладчика, – я много лет выступал с трибуны, над которой висел лозунг: «Наша цель – коммунизм!».
– Помним! Помним! – заголосили сразу от нескольких столиков поддавшие коллеги с теми улыбками, с какими пенсионеры поминают дни своей младости.
– Сохранилось об этом, – кивал и папским жестом благословляющих ладоней осаживал пену вскриков академик, – много трогательных снимков, и если на них смотреть, утирая слёзы ностальгии, то может показаться, что и моя цель была – коммунизм. Сознаюсь вам честно, лично я ставить перед собой такую цель всегда считал слишком самонадеянным…
– Отчего же, Италь-Тренич! – заискивал «перемётная сума» Эдгар Аркадьевич. – С такими как вы – можно и коммунизм соорудить!
– Нет, друзья! Царство справедливости и всеобщего благоденствия – слишком романтично, слишком утопично, слишком, попросту говоря, слащаво и наивно. Я мечтал и мечтаю о другом, куда более приземлённом: чтобы люди, наконец, научились сосуществовать, не убивая друг друга. Пусть без особой справедливости, пусть без особого благоденствия – но вместе с тем и без той невыносимости, недоступности простейшего выживания, которые в горниле рыночного ада сформировали, например, английскую нацию. Наша, русская, история была суровой, порой жестокой к маленькому человеку, но такого, что пережили предки нынешних англосаксов, – наши предки не могли себе и вообразить!
Он неплохо смотрелся – скромный, но ухоженный, ещё крепкий, но с морщинами богатого опыта отставник – здесь, в атмосфере охотничьего клуба, посреди резной массивной мебели, жанровых гравюр в колониальном стиле, развешанного всюду оружия и кабаньих голов на стенах дикого скальника.
Именно так, попивая при сухости в горле минералку «Evian», среди воздушных шариков, гирлянд, декоративных цепочек из папиросной разноцветной бумаги, развешанных для веселья на чучелах разных животных, и следует рассказывать о трагедии английского народа, ставшей трагедией всего человечества:
– Представьте, – вещал Совенко, с годами становившийся всё более многословным, – что люди жили на своих участках и в своих домиках. И однажды их всех просто выгнали оттуда нахрен в никуда. Превратили их в бродяг – и при этом под страхом виселицы запретили бродяжничать! Каков же выход, если дом отобрали, а бездомность запретили? Или ты идёшь на каторжные работы в «работный дом», или нанимаешься моряком, жрать человечину в заморских колониях… Корабельное право английского капитана – гораздо страшнее, чем крепостное право русского помещика. Телесные наказания в Англии отменили гораздо позже, чем в России, а ведь капитан волен и повесить на рее! В английском флоте процветала содомия – ведь там мужчины годами находились без женского общества. Сухари пахли крысиной мочой, а пресную воду, чтобы не протухла в пути, приправляли ромовым спиртом! Английский моряк возвращался из плаваний, в которых смертность составляла 60%, гарантированным алкоголиком, и очень часто – гомосексуалистом. Избрать иной путь он не мог – в Англии у него нет ни дома, ни права быть бездомным. Англосаксонская система права, бросившая вызов общеевропейской системе римского права, – это чудовищное и неизменное со времён норманнского завоевания порождение произвола[70], придуманное поработителями-фашистами для рабов, которые за века до Гитлера вполне официально у завоевателей числились недочеловеками…
– Давай уже выпьем! – тихонечко предложил Женя Ставридис Тиме Башкиру. – Конца этому не будет…
– Красиво излагает! – возразил Башкиров.
– Люди в Англии голову теряют! – поддержала шефа старенькая, с трясущейся головой Зельда Аристарховна Багратуни. – Мой племянник ездил в Лондон, я его просила привезти новых книг по кабаководству. Так он, вообразите, привёз учебники по ресторанному делу, espiègle!
– Подождите, Зельда Аристарховна, – не понял пафоса Тима. – А вы чего ждали?
– И вы туда же! – сердито глядели не только преподавательские глаза, привыкшие доминировать в аудитории, но и лауреатская медаль на жакете Багратуни. – Ну, естественно, новых монографий по сортологии сucurbita pepo – кабачков!
В самом деле, Зельда Аристарховна с её ленинградскими глубокими корнями и воспитанием могла как угодно относиться к ресторанному делу, но ни при каких условиях не додумалась бы именовать его «кабаководством»!
– Ай-вей, не морочьте-таки мне голову! – отмахнулся Тима сердито, чувствуя себя простаком и слушая Совенко дальше.
– И это вот всестороннее пыточное надругательство над природой человеческой продолжается веками, в условиях давления, для русского человека просто невообразимого! Например, в Англии никогда не было дворянства чести, как на континенте: любой проходимец без оглядки на его репутацию и ни дня не служивший – мог купить дворянство для себя и потомков по королевской таксе[71]. Были бы деньги!
– Подавать ли второе горячее? – поинтересовалась вышколенная Алиной официантка, осознав, к кому следует обращаться за распоряжениями.
– Что у нас по плану? – спросила Очеплова шёпотом.
– Утиное филе с овощным гарниром и соусом из черной смородины… Если в компании есть веганы, то можем предложить замену: грибной дуэт с грецкими орехами, чесноком и помидорами черри.
– Пожалуй, да! – задумчиво склонила голову Очеплова. – Народ созрел, а концовки тосту, мы, видимо, уже не дождёмся…
Совенко же заливался соловьём дальше:
– Во Франции покупка титулов появилась только в позднем Средневековье, в Англии была всегда. «Великая Хартия Вольностей» запретила королю вмешиваться в произвол сильных над слабыми. Задумайтесь, коллеги, – даже король потерял право возражать, говоря современным языком, «криминальному авторитету» на его территории[72]. Из поколения в поколение выпаривалась в адском котле рыночной безысходности и произвола богачей горькая англоязычная соль. И вот мы, лопоухие русские обормоты, разгильдяи, весельчаки, лентяи, привыкшие к нашему сказочному простору и биоразнообразию, к бесплатной рыбе и птице, дичи и грибам, ягодам[73] и орехам, к помещикам-рохлям, вроде Обломова[74], – сталкиваемся вдруг с людьми, у которых нет ничего бесплатного, и денег тоже нет...
– Ну почему же у них денег нет! – тихо диссидентствовал Ставридис, обретая себе ещё стопочку «Кристальной», дрожавшей маслянистой слезой в рюмке, налитой с горкой. – У них есть деньги! И немалые. Деньги тех, кого они ограбили!
– Это люди, веками выводимые в жестокую, лживую, циничную, двуличную, похожую на бультерьеров породу рыночных хищников, которые привычны поколениями хватать жертву на любом континенте и обгладывать её, невзирая на лицо, пол, возраст, чин или профессию! Эти существа душат – как дышат, понимаете? Если считать склонность к людоедству психическим заболеванием, то вообразите, какой у англосаксов отягощённый анамнез, включая и родовой, генетический!
Странно уже одно то, что Совенко всё это обильно излагал на вечере-встрече, давно забыв, что встал возгласить тост. Но ведь он не просто говорил, он это делал с итальянскими «пичикаттовыми» жестами, с богатой и артистичной мимикой! Огорчил Зельду Аристарховну, гаркнув:
– Нет, товарищи, я не верю в коммунизм! Я не верю, что к людям, пятьсот лет жившим в условиях морского рыночного пиратства, то есть пятьсот лет занимавшимся каннибализмом, из поколения в поколение не щадя ни детей, ни женщин, – можно прийти с улыбкой в марксовой бороде, и убедить их, что мы «братья по классу»!
– С немцами не вышло, с англосаксами тем более не получится! – поддержал Женя-Минтай.
– Да этого и не нужно! – успокоил его шеф. – Ставьте перед собой скромные, но достижимые цели: просто научиться жить без взаимного истребления! Просто, для начала, привыкните не убивать и не жрать друг друга, не отвлекаясь романтическими утопиями коммунизма!
* * *
– Что ты тут делаешь, Тамара?! – дёрнул подругу за руку с такой силой, словно собирался оторвать, Салдык.
Тома Непряева выглядела растерянной, но нашла в себе силы огрызнуться:
– Это я хотела тебя спросить! Что ты тут делаешь? Я и пришла понять, где ты стал вечерами зависать?
– Ну и поняла?
– Нет…
Оба разнополых мента оказались в положении Гензеля и Греты. Снаружи были: двустворчатые тонированные стеклянные двери, обиженный – и потому равнодушный к гостям швейцар, неоновая вывеска «Охотничий зал» с рогами светодиодного лося, выложенный тротуарной плиткой подход, низенькие заборчики у тщательно прибранных газончиков. Снаружи всё намекало на то, что открыв двери ты окажешься в ресторане, стилизованном под охотничий замок…
Но, открыв двери – ты оказывался не в ресторане и не в охотничьем замке. И волосы шевелились на голове – когда ты вдруг осознавал: перед тобой, неизвестно как и неизвестно откуда, – протянулся… И далеко, сволочь такая! Самый обычный и безыскусный конторский коридор, которых в каждом городе – тысячи.
Нет, ну так не бывает! Ты же прекрасно помнишь – двери, вывеска, швейцар… Газончики, наконец, с гномиками… Ну, не мог ты войти оттуда – в конторский коридор! Не мог – а тогда где ты? Это сон? Галлюцинации обморока? Или тебя кто-то газом отравил?
Мало того, что очевидная мистика – к тому же ещё и скучная мистика! И скучность её заставляет думать, что она – изнутри твоих казённых воспоминаний! Будь она настоящая – разве такое ты обнаружил бы во глубине иных измерений пресловутой кроличьей норы?!
Что-то до боли напоминающее один из верхних этажей ГУВД! Ряды кабинетов неведомого учреждения, номерки на дверях, дверные ручки – каждая похожа на рукоять трости в виде головы пуделя. Есть и скважины для ключей. Но ключей нет.
Салдык дёрнул одну дверь, вторую. Тома дёргала с другой стороны: третью, четвёртую. Все закрыты. Привычно закрыты. И Пахому и Тамаре приходилось в выходные и праздничные дни дежурить в ГУВД, там именно так всё и бывает. В нерабочий день, как и положено по инструкции, служащие покинули свои кабинеты и ушли на заслуженный отдых. А некоторые, кому предписано, ещё и опечатали свои рабочие места. А ты, если маешься дежурством, ходишь по коридорам мимо запертых дверей. Совершенно обыденная ситуация, за исключением того, что она никак не может быть в ресторане «Санатория», ни в охотничьем, ни в ином его зале!
– Ты понимаешь, где мы? – первой пошла на смирение Тамара Непряева. Ревность её утихла, вытесняемая страхом окружающей нелепости.
– Нет, Тома… Если это ресторан – то самый странный ресторан в моей жизни!
– Это же какая-то контора, Паш… А зачем тогда на вывеске…
– Ну, это реально контора… Ничего не понимаю…
– Ты тут раньше бывал?
– Нет.
– И я нет… Может тут всегда так было?
– Ресторан-оборотень? Нахрена?!
Рестораны – заведения обычно одноэтажные, иногда в два этажа. Но в дальнем конце длинного коридора Тома и Пахом заметили стандартные офисные лифты! Такие, какие бывают в многоэтажных деловых центрах, с хромированно-зеркальными створками… И можно даже разглядеть кнопки вызова: вверх и вниз.
– Ну ладно… – гадал контуженный видами Салдык. – Ну допустим, вверх я ещё могу понять… Хотя куда? Но хотя бы технически возможно… А вниз-то куда?! Он в подвал, что ли?!
Из закрытого взорам закутка возле лифтов, где ещё стояли довольно аляповатые искусственные пальмы, вышел лев…
Не Лев Толстой, не Лев Ландау и не Лев Лещенко. Просто лев: натуральный, живой, африканский…
Хоть это и невозможно, но Салдык и Непряева побежали обратно к входным дверям. И почему-то не удивились, что те – намертво закрыты, и вроде как даже снаружи замурованы…
Обернулись – надеясь, что лев вдали пропадёт. Но он не пропал. Паша и Тома по-прежнему лицезрели в конце коридора живого льва.
И не хотели верить, конечно, но хищник выглядел очень уж натурально. И совсем недружелюбно. Он тоже, несколько ошарашенно, с немым вопросом «откуда тут эти?» смотрел на парочку незваных гостей своего загадочного мира. Словно бы сомневался, что пища сама пришла на этаж, не дожидаясь особых приглашений. Ну не может же быть в жизни так хорошо…
– Не шевелись… – посоветовал Паша Томе.
Лев наблюдал за ними, застывшими статуйно…
Потом задумчиво ковырнул расширявшейся книзу мощной лапой красный ворс офисной ковровой дорожки и, распахнув пасть шире вероятного, издал гулко отозвавшийся по всему коридору леденящий кровь рёв хищника…
И, будто бы соскучившись, рванул к парочке. Мол, ба, какие люди, давно не виделись! Побежал небрежно, с низкого старта, словно бы неохотно разгоняя свою переливавшую шкурными бликами в призрачном свете люминесцентных потолочных светильников-квадратов коренастую тушу…
– Это бред! – сказал Салдык, видя неестественно-живо, переливчато, словно в замедленной съёмке, приближавшегося царя зверей. – Ну, не может этого быть… Лев на каком-то неведомом этаже самой стандартной и скучной в своей стандартности конторы… Откуда тут взяться льву?
Вопрос явно неуместный: а откуда тогда тут взяться вам с Томой? И потом, даже если не считать такую любознательность странной – не до неё сейчас. Лев – словно горбачёвская перестройка ускорялся вдоль по ковровой дорожки цвета спекшейся крови, приближался – и все вопросы о его происхождении лучше было оставить на потом…
Единственными открытыми помещениями на этаже были туалеты: мужской и женский. Наплевав на приличия, Салдык за руку затащил оторопевшую Тому в мужской, и плотно прикрыл дверь.
Дверь – толстая, деревянная – казалась массивной. Ручка-трость, бронзовая голова пса, как и у всех кабинетов, создана была отжимать язычок фиксатора. Под ней, ниже, имелась скважина замка, и Салдык очень пожалел, что в ней нет ключа…
Затаились. Затихли. Смотрели и слушали. Лев добежал до туалетов, и безошибочно своими широченными ноздрями учуял – где укрылась добыча. Он явно стоял за дверью – трогая дверную фурнитуру по-кошачьи лапой. Но и без того был слышим: он пыхтел с одышкой. И видно его тоже было: в форме смутных пляшущих теней под дверью. К сожалению, снизу косяк не обеспечивал плотной изоляции, там была широченная щель. Лев пытался подцепить её когтями – но для этого она была всё же узка…
Салдык опытным офицерским бывалым взглядом осмотрелся по сторонам. Это был совершенно обычный офисный туалет, абсолютно гармонично подходивший к стандарту офисного же коридора. Что там не найти ничего необычного для любого бюрократа, что тут. За исключением льва… Льва, блин!!!
Салдык кое-что вспомнил. Фразу Тимы-Башкира, которой с начала-то и не придал особого значения, решив, что блатной просто понтуется:
– Мой тебе совет, товарищ капитан, ты к ней не лезь… Оккультные сгустки… Харчки дьявола… И если, Паша у тебя нет сильной крыши, ты в эти вопросы лучше не суйся… Крещёный?
Но дело не в болтовне фартового Башкира. Глаза у него какие были, помнишь? Смеющиеся? Да, но сейчас не об этом… Они смеялись оранжевой радужкой, какой у людей-то не бывает! Такая радужка глаза – только у африканских крупных кошачьих, вспомнил?!
Вот тебе и лев. Так это что, Тима, что ли? Кот в сапогах в подобной ситуации предложил бы через дверь:
– Тимофей Владимирович, львом-то каждый дурак умеет.. А можешь ты превратиться в маленькую мышку?
Но капитан Салдык, хоть и в сказке – слишком взрослый для сказок. И этот лев, от которого из-под двери смердит шкурной вонью и тухлятиной из пасти, – не видение, это натуральный зверь. Невероятно? – Да! Очевидно? – Тоже!
И Салдык метался в тесном помещении, отыскивая средства против крупного хищника семейства кошачьих. Думать при рыдающей Томе ещё и про оборотня – означало верный путь к безумию…
В первой секции сортира имелись в строгом соответствии с деловым интерьером такого рода помещений – две раковины, два крана над ними, и одно большое зеркало. Книзу от раковин шли дверцы хозяйственных шкафчиков. Шкафчики хранили в себе (Салдык тут же проверил) – всякую бытовую химию для уборщиц и нехитрый инвентарь жриц чистоты. Ни спрятаться, ни оружия никакого смастерить из этой ерунды нельзя!
Толкая Тому перед собой, Салдык поспешил во вторую секцию туалетных хором. Как он и ожидал – абсолютный тупик. Туалет есть туалет, мужской он или женский, – но окон ему не положено. Кафельные стены, плиточный пол. Три кабинки – две с унитазами, одна с писсуаром.
Да, теоретически можно запереться в любой из трёх – защёлки на своих местах, завхоз у этой неведомой конторы своё дело знает. Но… даже странно упрекать незнакомого завхоза, что ни к решительному штурму, ни к долгой осаде эти кабинки из тонких пластиковых листов не готовы! Единственная их цель по проекту – укрыть человека в неловком писающем положении от нескромных взглядов… Кто мог предполагать им роль убежища от крупного свирепого хищника?!
* * *
Когда посреди банкета объявили танцевальный перекур, Совенко неторопливо и задумчиво направился к столику, за которым сидели Ставридис и Башкир.
«Интересно, кто ему нужен? – озадачилась следовавшая за шефом услужливой тенью Алинка. – Ставлю на Женю, хотя и у Башкира есть шансы…».
Но она не угадала ни в одной ставке, потому что Виталий Терентьевич прилип к старухе Багратуни.
– Зельда Аристарховна, – увлёк он под локоток чопорную «академичку», будто бы потанцевать приглашал. И мурлыкал в тональности опытного соблазнителя, игриво: – А если всё-таки совместить, – он завлекающе, интригански щурился, – вкусовую нежность бледного кабачка и устойчивость в хранении, свойственную цуккини?
«Вот что человека волнует в этом мире! – пронеслось в голове изумлённой Алины Очепловой, и она возвела глаза к потолку – Я всю жизнь – с долбанутым на всю голову…».
– Виталий Терентьевич, – охотно отозвалась Багратуни, как отставная кляча, заслышав подзабытый звук бегового старта. – Вы говорите о противоположных гипериях растения! Устойчивость связана с одеревенелой грубостью тканей, а нежность вкуса – с их уязвимостью порче… Выращивая нежные на вкус «пепо», мы обрекаем их быть скоропортящимися. А если мы задаём им качества повышенной сохраняемости – они будут грубоваты на вкус…
«Странно, но и про людей можно сказать то же самое…» – подумала Алина Игоревна, краем уха слушая эту ахинею.
Совенко и Багратуни прогуливались под руку, старуха блаженно улыбалась, вспоминая, как Совенко на торжественной церемонии награждения за успешное кабаководство – будто вчера это было, ах! – под плакатом «Наша цель – коммунизм!» уколол ей грудь лауреатской медалью. А она во времена оны совсем ещё не думала быть старухой, и грудь её, тогда упругая, томно отзывалась на такие покалывания…
– Зельда Аристарховна, а если всё-таки попробовать? Я рассуждаю как коммерсант: мягкость тканей и долгое хранение – это деньги, Зельда Аристарховна! Это все валюты мира, вместе взятые…
Товарищ Багратуни, любимица компартии, имеющая отношение к грузинскому царскому роду, – стреляный воробей: именно она вывела породы сладких, прозванных на мировом рынке «фруктовыми» кабачков «Ананасные» и «Лимонный пай». Плоды кропотливых трудов ветерана советских биотехнологий Зельды Аристарховны славятся на весь мир очень нежным, медовым вкусом, тончайшей кожурой, аппетитным внешним видом и… чертовски плохо хранятся!
– Виталий Терентьевич, при скрещивании пропадут оба преимущества плода: и вкус огрубеет, и сроки хранения снизятся…
«При скрещивании русской традиции с западной, – мысленно комментировала Очеплова, думая о своём, политическом, – пропадает то, чем славится русская традиция. Но и то, чем сильна английская, в гибриде тоже испаряется… Про такие ублюдочные формы у нас в Гологде говорили: «ни в п..ду, ни в красную армию»…».
* * *
Вызнав, чего хотел, Совенко со свойственным ему цинизмом сбыл знатную агрономичку на руки своей помощнице, и куда-то срулил с другим старым сослуживцем, Петром Игнатьевичем Савельяновым из Сибири. Кажется – в курительный тамбур.
– Пётр Игнатьевич, – слышался в тон шагам по плиточному полу его удаляющийся голос, – в вашем списке я вычеркнул два слова: «ацидофильный» и «карбонат»… Эти слова резко пахнут химией для потребителей, и надо их менять более товарными…
Чем менять Петру Игнатьевичу его скорбные «ацидофилин» и «карбонат» в продуктовой линейке – Алина уже не расслышала. Ей осталось только развлекать обступивших её ветеранов, сетовавших по привычным, оскомину набитым нотам: как хорошо было раньше и как плохо теперь.
Зельда Аристарховна интересовалась – не может ли Очеплова, как практикующий политик, осудить какого-то эстрадного звездуна, спевшего, «да ещё и по центральному телевидению», обидную для неё песню:
…у подворотни – битва «совков»
за икру из кабачков…
– Это клевета! – возмущалась Багратуни. – Бывали битвы по товарным артикулам, не скрою. Но уж кабачковой икрой мы с Совенко обеспечили всех и каждого! Добились в любом посёлке: за кабачковую икру битв не было! Послушайте, Алиночка, – бормотала Зельда Аристарховна, заговорщицки понижая голос. – Сейчас стало модно всё оплёвывать… Но наша партия ведь думала о людях…
– Только одна беда, – ожгла эту ностальгическую волну бичом правды Алина. – Людей думать не научила ваша партия!
– Что вы имеете в виду?! Вы же сами член…
– Была бы я членом, Зельда Аристарховна, двух дочек не родила бы…
– Я понимаю, Алиночка, вы ещё так молоды, вы дезориентированы, эти потоки помоев по телевизору с утра до вечера…
– Телевизор я не смотрю, мне некогда! – отмахнулась Очеплова с тем намёком, что, мол, тебе, клюшка старая, больше делать нечего, кроме как в педерастически-голубой экран таращиться.
И тоном светской болтовни продолжила:
– Это у меня не от телевизора пошло, Зельда Аристарховна! За много лет совместной жизни с коммунистами я страшно разочаровалась в них. Из опыта этого сожительства я вынесла, что они люди глупые, люди бестолковые. Кроме того, они люди, безнадёжно запутавшиеся в собственной околесице, и слишком часто, увы, люди двуличные, бессовестные…
– Тогда почему вы, Алина Игоревна, в их рядах?! – хлопала ресницами старая кукла, непривычная к парадоксам «нового мышленья».
– Вы слышали, что я про них сказала?..
– То, что они глупые, бестолковые, запутавшиеся и часто бессовестные…
– Это всё прилагательные. А какое было существительное?
– Люди?
– Вот именно.
В памяти Очепловой очень подходяще всплыл ведомственный плакат, «старого мира последний сон», на котором крепкая тогда ещё Зельда Багратуни поощрительно к зрителю держит блюдо с оладьями. А Совенко так же поощрительно держит её за плечо рукой… У обоих на лицах – характерно-советская, ныне невозможная лыба, отличающаяся от западных рекламных смайлов детской непосредственностью. Внизу подпись, такая же тупогубенькая, как и всё изображение:
Оладьи кабачковые –
Это что-то новое…
И вот эти люди всерьёз собирались противостоять вторжению пронырливой и стальной крысы во всякой скверне искушённого англосаксонства?!
– Современная власть не может никого разочаровать, – разъяснила Алинка ей самой давно уж понятое, – потому что она рептилия. Вы заранее знаете, что вместо сложной и сбивчивой человеческой природы у неё пять железных инстинктов. Вы заранее знаете, что не дождётесь от неё, кроме пяти рефлексов ничего, хоть миллион лет ждите! Согласитесь, что всякая почва для разочарований заведомо удалена… В своей предельной дикости современная власть предельно устойчива, как плоский валун. Она безошибочна…
– Что?! – старуха-агрономша и бывший парторг сельхозинститута «увядала ушами», совсем сбитая с толку.
– Да, безошибочна. Но, конечно, не потому, что она проницательна и мудра. Она безошибочна в своём рефлекторном автоматизме, в заданном извне инстинктами примитивнейшем алгоритме. Безошибочна, как крокодил. Ницше жил «по ту сторону добра и зла», а эта власть-рептилия живёт по ту сторону истины или ошибочности. Уберите цель движения – и вы не сможете сбиться с пути.
– Я этого не понимаю… – развела руками Зельда Аристарховна, в кабачках разбиравшаяся куда лучше, чем в политическом кабаке.
– А чего тут не понимать? – пожала плечами Алинка. – Если у вас цель накормить весь город, то даже единственный человек, оставшийся голодным, – уже ошибка, сбой системы. Вы чего-то не рассчитали, не учли, и на него не хватило… А если перед вами не поставлена цель – то какая вам разница, сколько голодных? Да хоть бы и все – вы же изначально их кормить не собирались…
* * *
К Алине, заинтересовавшись её беседой со стариками, подошёл сибиряк с чашкой чая в руке, руководитель Новосибирского филиала «Биотеха» Савельянов.
– Сколько лет, сколько зим, Алина Игоревна! – улыбался он, и озоровато прирывался ладонью, как от солнца, намекая на красоту собеседницы. – И вы всё такая же! Да и у нас, в общем-то, всё по-старому…
«Бухаете?» – хотела спросить Алина, но воздержалась.
– А вы, я смотрю, депутатствуете? – проявил интерес к значку на лацкане сибирский гость.
– Пытаюсь, – созналась Алина. – Хотя это и невозможно в парламенте, где большинство заткнуло уши рекламными буклетами европейских ценностей…
– А у вас большие разногласия с демократическим большинством в Заксобрании? – сочувственно и даже в чём-то светски поинтересовался коллега-сибиряк.
– Как раз-таки нет, у меня нет с ними никаких разногласий! – отмахнулась Алина нервно и раздражённо. – С ними не может быть никаких разногласий, потому что они имманентно ё…тые! С ними спорить-то не о чем, их лечить нужно в дурке!
Она почти кричала – от распиравшего негодования, покоящегося на фундаменте из отчаяния:
– О чём мне дискутировать с семейкой Собчаков или семейкой Сукиных, с господином Сливанским из партии, которая и названа-то, как в дурдоме: «Арбус»? Или с Приборием Калексеевичем Арлекинским?
– Так прям и нечего им возразить? – прищурился Пётр Игнатьевич удивлённо-искушающе.
– Разумного – нечего. Разумные люди спорили бы, например: надо сажать деревья на Невском Пятачке, или не надо. А с Приборием Калексеевичем – калек сеющим, мы ведь не об этом спорим. С ним приходится спорить – сажать ли деревья корнями вниз, корнями вверх или боком закапывать! И предмет дискуссии не в том, шагать или ехать, а в постоянных попытках Собчаков ехать на пятом колесе, сделав его квадратным и засунув в него палку! Сливанский, Морис Лазорьевич, ономнясь[75], когда мы ещё не разосрались с ним, говорит: «Если дать людям всю полноту свободы, то из этой всеобщей свободы постепенно образуются естественные ограничения порядка, органичного для людей…».
– А вы что?
– Ну, а что я могу возразить на таком уровне аргументации? Говорю, Морис Лазорьевич, а если залезть очень глубоко в ж..у, – Алина указательным пальцем артистически-зримо изобразила перед собеседником процесс внедрения, – то есть шанс вылезти через рот! Шанс-то есть, Морис Лазорьевич, но я бы его испытывать не стала на вашем месте, ибо сказано в Писании: «Не искушай Господа Бога твоего!»[76].
– А он что ответил? – подхихикивал лукавый собеседник.
– Что он – сугубо светский гуманист, и чужд религиозного мракобесия, как православного, так равно и талмудического. Из чего только один вывод: он-таки использует шанс залезть в задний проход нации для торжественного выхода впереди всех…
И заговорила уже серьёзнее, спокойнее, печальнее, без присущего ей обычно ушкуйнического ухарства:
– Мы все ощущаем подступающее со всех сторон к нам безумие, видим абсурд и сумасшествие в окружающем нас быту. Но, к сожалению, многие не замечают в этом никакой мистики… А зря: безумие – это предбанник Преисподней…
* * *
…Дверь в туалет была не столь крепка, какой выглядела. Салдык понял это, когда огромная лапа, ударив наотмашь по раздражающей её «упаковке мясных консервов», прошила когтями полотно двери, словно лист бумаги.
Дверь лишь имитировала деревянность. Она была клеёная, сборная, полая внутри, как это и принято в современных офисах. И не оказалась того массива, на который рассчитывал Пахом Геннадьевич. Хищник прорывался, урча и взрыкивая, а потому пришлось отступать.
Глупо – но куда ещё?! А в кабинку, и закрыть защёлку…
Несмотря на весь ужас ситуации, он нашёл долю секунды, чтобы оценить нелепость картины: он, сотрудник милиции, следователь, со своей женщиной заперся в пластиковой туалетной кабинке… от льва! И теперь они стоят, извиняюсь за выражение, «вокруг унитаза», а снаружи со скрежетом и грохотом ломает дверь куда толще, чем в кабинках, разъярённая плотоядная тварь…
Конечно, для льва эта кабинка – не преграда. Он и не подумал вышибать хлипкую дверь или слабенькую бронзовую задвижку – он просто всадил когти обеих лап в пластик, прошив его насквозь и с рыком разрывая его, как тонкую ткань.
– Быстрее! – приказал Салдык Томе. – Наверх!
Имелось в виду, что они должны забраться на бортики кабинки, не доходившие до потолка. Усесться там, как пташки на жёрдочке, – зачем? С какой целью?
Пока лев рвал пластик кинжаловидными когтями, Салдык схватил единственное доступное в этом месте оружие: ёршик для унитаза и узкое пластиковое ведро для использованной туалетной бумаги. Ведро, как доспех, надел на руку – оно было декоративное, с евро-претензиями, диаметром чуть шире кулака…
Лев разорвал дверцу вместе с косяками и ворвался, утробно рыча, бешено колотя хвостом, пылая глазами, широко раскрыв пасть с жёлтыми клыками и запахом помойки на жаре. Прянул на жертв – и в прыжке встретился с капитаном…
Салдык, оскользаясь ногой с бачка, на который лез, как на ступень, сам прыгнул на льва. Как человек битый и опытный, Паша понимал, что с хищником такого размера есть только один шанс, и только одно уязвимое для удара место: вот эта розовая гортань между челюстей, исторгающая душераздирающий рык! Эта пасть, в которую можно колом вогнать не только руку, но даже и узкое пластиковое ведро для использованной бумаги…
Зазвенела упавшая с бачка и разбившаяся об пол фаянсовая тяжёлая крышка… Сам бачок под толчками борющихся тел загулял на болтах и сорвался, обдав дерущихся ведром затхлой холодной воды… Своротили с гнездилища и унитаз…
Лев совершил ещё одну ошибку – кроме широко раскрытой пасти. Лев сразу и очень глубоко всадил обе лапы в плечи Салдыку. Обнял, будто «медляк» танцуя. И теперь когти льва медленно раздирали плоть – но не могли её терзать рывками: увязли в мясе!
А Салдык, не чувствуя боли, и вообще ничего не соображая, – засунул в пасть льва евроведёрко, больше похожее на большой термос, и отчаянными усилиями кулака запихивал его всё глубже и глубже, заставляя челюсти хищника всё шире раскрываться…
Борьба была не такой уж долгой, хотя Салдыку показалась бесконечной. Он повредил льву гортань, разорвал горло – и лев умер от кровоизлияния в самом нежном и уязвимом месте: захлебнулся собственной кровью и сопутствующей блевотой, которая пошла под напором и в носоглотку, задохнулся.
На мокром кафеле, посреди развороченного туалета они лежали вдвоём: убитый лев и его полурастерзанный победитель…
А сверху, на покосившихся планках остатков сломанной кабины, глядя по-птичьи и делая усилия, чтобы не свалиться с насеста, сидела и плакала Тома…
Салдык чувствовал, что теряет сознание от кровопотери, а главным образом – от нелепости только что пережитой невозможности. Разум раскололся: Паша знал, что случившегося не могло быть, – и готов был присягнуть на том. Но одновременно и вопреки себе он знал, что случившееся было, – и тоже готов был поклясться. Случись такому быть в суде – свидетеля осудили бы по статье о заведомо ложных показаниях.
– Было?
– Было. Клянусь и присягаю. Лично столкнулся.
– Так значит, было?
– Нет. Не было, потому что такого не может быть.
Так Виталий Совенко был в составе высшего руководства страны долго – и никогда… Да и вообще многое в советской истории расходилось по этой мистической вилке, заставляя догадываться о множественности измерений, из которых пришли в некую точку сбора отчаянно противоречащие друг другу очевидцы одного и того же…
В глазах у капитана Салдыка, повторившего библейский самсонов подвиг – темнело и двоилось. Он отключался, а ополоумевшая Тамара ничем не могла помочь, даже раны не догадалась перевязать…
– Томка! Жгутами пережми! – протянул к ревущей дуре с размазанной косметикой руки Пахом Геннадьевич – и растворился в нахлынувшей глухой темноте…
* * *
Под конец вечера хорошо поддавшего «подданного» Андрюшу, к тому же перемешавшего разные импортные пойла, разнесло на краснорожую расхристанную откровенность. Если подумать – то это был не «взвизг спросонок», а давно уже вымученный бунт подъярёмного существа, слишком долго молчавшего в ответ на третирование.
Прямо скажем – «Система» творца элитных баклажанов товарища Совенко достала не только Женю Ставридиса, упрекавшего руководство «слева», но и Андрея Урюкова, имевшего давно выношенные и перепревшие внутри души претензии «справа». Удушье по разным причинам – вырывалось почти одинаково.
Спусковым крючком для Урюкова, который воспринял унижение своей официантки, как собственное – ведь у него были с этой девочкой далеко выходящие за рамки обслуживания столика отношения, – стало равномерное брюзжание седого дядьки с орденом на лацкане, вообразившего себя… Буддой, что ли?!
– Мы живём в эпоху… – поучал Совенко, и огни ресторана мерцали в его «Знаке Почёта» на лацкане серого старосветского пиджака, – которая задала нам задачку практически неразрешимую! Как не стать нищей пылью под ногами прохожих, презренным ничто – и, не став – суметь остаться человеком? Это немыслимо сложно. Всё время получается, что сохраняя человеческие качества, ты превращаешься в нищую пыль, а поднимаясь из неё – мутируешь в чудовищного монстра-людоеда…
– И что?! – звонко крикнул Урюков, дёргая себя за узел галстука. Он выходил из полумрака прямо к Совенко, выходил шатаясь, но угрожающе. – И что?!
– Как что? – поднял бровь академик.
– Италь Тренич, это всё заговор обречённых! – кидал слова, как булыжники, Андрей. И глаза его сверкали от свободы поганенького духа, внезапно вырвавшегося из-под спуда. – Вы можете сделать, б..дь, ещё один гибридный огурец, – Андрюша вымахнул покачивающийся кулак по локоть из-под другой руки: получился неприличный жест, – вот такой ширины! Но у вас нет главного! На фартовое дело у вас куража нет, форса блатного!
– Ну, допустим, нет… – кивнул одним подбородком Совенко. – А надо, чтобы был?
– Взялся за гуж, Италь Тренич, так не пёрни в луж! Мы бабло куём, или заняты философским х..м? Устал я, устал я от вас, парни, от поборов ваших устал, от подводной повинности, как крепостной, б..дь! Но больше устал я от вашего нытья… Унылое вы говно…
– Ты, Андрюша, будь конкретнее! – посоветовал Тима-Башкир, только жестом шефа удерживаемый, чтобы не вскочить и не скрутить буяна Урюкова. – Тебе какого веселья надо? В какое место тебе его вставить?
– Как спел Окуджава: «грустным солдатам нет смысла в живых оставаться»! – орал совсем распоясавшийся Урюков. – А вы все нытики! Ты особенно! – почему-то ткнул он обличающим перстом в Ставридиса. И тот со страху закрылся журнальчиком «Образцовые рестораны», ещё сильнее вжался в полукресло. – Да и ты, голубушка, хороша! – переместился жест укоризны на Алину Игоревну.
– …Вы читали повести Рони про первобытных людей? – брызгал слюной распоясавшийся Андрей. – Там было племя – «люди без плеч» – это про вас! Плеч нет, мускулатуры нет, наловчились метать дротики с помощью каких-то механических ухищрений… Вот и вы всё на механике выезжаете, на хитростях инженерских! Вы зверя слабее, знаете, что слабее – и роете ловчие ямы с кольями… Одного зверя так кончите, другого – а третий сообразит яму перепрыгнуть, и карачун вам, ньютоны! Нельзя, понимаете, невозможно подменить раскалённую ярость звериного инстинкта, рвущегося к добыче, базовый инстинкт наслаждения кровью у хищника – протезом ваших технических цепочек! Инженерно вы сильны, и весь мир это признал – по крайней мере, что касается Италь-Тренича…
Не польстить боссу даже и взбешенный «выпускник» ВЦБТ не мог: привычка, школа, дрессура!
– …Но вы завалите одного Мегадэда, другого, может быть, вас хватит даже на десяток… А имя-то им Легион! И они знают, чего хотят, каждой клеточкой своего хищного вожделения, они рвутся к этим деньгам, как фанатик к причастию… А вы даже не знаете, для чего живёте: у вас инстинкты притуплены, а разум расщеплён. Вы обречены – каким бы гениальным ни был Италь-Тренич, – потому что, повторяю, «грустным солдатам нет смысла в живых оставаться». Хотите знать, в какой момент вы, и я, дурак, вместе с вами, – проиграли?
– Очень интересно было бы узнать! – академично кивнул Совенко, которого пламенные, как раньше говорили на партийно-советском языке, «инвективы» Урюкова не затронули. И, продолжая говорить на советском, – «в острую плоскость не ставили»…
– …Вы проиграли в тот момент, когда решили соблюдать правила в драке без правил. Не бить ниже пояса там, где бьют ниже пояса, и не использовать ножей в ножевой схватке. В этот момент для нашей «Системы» всё и кончилось – хотя мы этого не поняли… Мы повторяем в уголовно-подпольной миниатюре судьбу Советского Союза! Мы сделали ставку на созидающий Разум, забыв, что Разум не только созидает. Он ещё и сомневается, расщепляется, зависает, теряется в догадках, увязает в самокопании… Иногда даже путём логических софизмов приходит к самоотрицанию! Разум – слишком хрупкий прибор для большой драки, и потому Разум – удел рабов. Хорошо иметь умных рабов, способных собрать тебе сложную машину, но ещё лучше – быть хозяином-головорезом, не знающим терзаний ума! Хозяевам не нужен Разум, который в борьбе за власть напоминает ящик с хрусталём в руках: держать неудобно, бросить жалко… А главное, как ты будешь драться, когда обременён большой коробкой с хрупким стеклом? Хозяин с безумной ухмылкой запредельной решимости приставляет нож к шее умника, и умник делает для него любое, что можно сотворить силами Разума…
– Всё сказал?! – строго набычился Тима-Башкир. И выложил перед собой на стол «нож сомелье» – тот самый, очень полезный в его «работе»…
– …Кажись, да! – счастливо лыбился Урюков, выбросив много лет угнетавшую его «коробку с колким сервизом». – Вы, меня, конечно, теперь выгоните, но я… я уже устал за столько-то лет… этого бояться… Жизнь изменила меня, ребята! Когда-то я тоже был кафедральным начётником, дрожавшим над зачёткой… Но жизнь сделала всех нас зверями в диком лесу, и я даже не задаюсь вопросом: хорошо это или плохо? Была ли библиотека советского образа жизни Эдемом – или же она была застенком, узилищем? Я не задаю этого вопроса, потому что пепел глупо восхвалять или проклинать! Нас сделали зверями – а зверю больше самой его вонючей, пропахшей шкурной вонью жизни – нужна Свобода! Чтобы с личного небоскрёба пометить ссаниной весь город под твоими ногами, и через то понять: удалось, состоялся! Вы, конечно, скажете, что с вами я был защищён… В определённом смысле да, не спорю. Но с вами я был в колхозе! Я деньги рвал зубами – а распоряжаться ими сам не мог. Я, конечно, получал из Общака, но я ведь и сдавал всё в тот же самый проклятый Общак! А теперь я ухожу от вас – потому что хочу почувствовать моё – моим… Хоть раз трахнуть жизнь без вашего предохранительного кондома…
– Не забудь только прах от ног отрясти! – зло и иронично посоветовал Башкиров.
– Ну зачем ты так? – влез грустноглазый примирительный Женя-Минтай. – Ну, нервный срыв у человек, стресс, с кем не бывает? Это же истерика, правда, Андрюша? Ты поспишь, отдохнёшь, протрезвеешь – и сам же будешь жалеть, что такой ерунды наговорил!
– Оно и правда, Андрей! – согласился Совенко с председательского места. – Ну какой ты зверь – вон сколько слов наговорил, и заметь: все из членораздельной речи… Разве звери так умеют? Ты совершенно прав, и говоришь трезво – хоть и в пьяном виде: у Разума есть свои слабые стороны, и непонимание этого погубило Советский Союз! Разум – не одна сплошная броня, и далеко не всюду он с запасом побеждает звериные инстинкты… Да ведь ещё древнейшая книга говорит: «во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь»[77]…
– А что касается твоих денег, – вмешалась Алина Игоревна, – так колхоз – дело добровольное… И все взносы у нас по доброй воле…
– Это ты мне говоришь?! – взорвался начавший вроде бы успокаиваться Урюков. – Ты! Ты! Ты, которая столько раз беспардонно вмешивалась в мои расчёты, и распоряжалась – кому и куда мне платить мои, мои деньги!
– А хули ты меня слушался?! – раскрылись в изумлении, может быть наигранном, манящие глаза Очепловой. – Я тебе что, начальник? Компаньон на фирме?! Я к твоему юридическому лицу никакого отношения не имею!
– Формально! – почти плакал Андрей.
– Ну да! И мнение своё я тебе сказать могу, как и любой человек! А как на моё мнение реагировать, – в словах её жестяной дрожью забренчала угроза, – это уж твоё дело! Не хочешь – не принимай…
– Давайте эмоции сейчас задвинем, – предложил Совенко на правах председательствующего. – И решим так. Андрей перегрелся на работе, и получает месячный отпуск… Съездит на экватор, полежит под пальмами, всё обдумает… Можем Доминикану командировочкой оформить, Андрюша…
– Не нужны мне ваши подачки! – рычал помятый, разбрызганный в потную неряшливость, мерцающий бликами тяжёлой нервной испарины Урюков, всё ниже и ниже оттягивая судорожным жестом узел галстука.
– Ну, не нужны, так и слава Богу! – разулыбался академик. – Отдохнёшь, расслабишься, подумаешь… На сафари съездишь… А там потом и решим на холодную голову, выходишь или остаёшься… Силком тебя, поверь, никто удерживать не будет! Но спешка хороша только при ловле блох!
* * *
…Очнулся Пахом Салдык за рулём своей машины. Потрогал плечи: крови нет, повязок нет, одежда не разодрана… Решил, что уснул – и приснилось. Приснится же такое!
И только через несколько часов, принимая душ в тесной квартирке томной Томы, обнаружил на своей коже давно уже зажившие, но видно, что изначально-глубокие рваные раны от львиных когтей…
Как будто всё пережитое случилось лет десять назад, оставив о себе более чем скромную память шрамов…
Салдык закричал из ванной комнаты, стараясь сделать голос повеселее:
– Тома! Лев был?
Надеялся её удивить.
Но она вошла к нему и ответила тихо:
– Был.
– Ты где очнулась?
– У себя на подушке. А ты, Паша?
– А я за рулём своей «семёрки»…
– Правда, странно? – он показал ей кривые шрамы от плеч к локтям.
– И не говори… Я-то молчу, думала, кошмар приснился… Но не может же обоим один и тот же кошмар присниться, правда?
– Не может… Как и вот этого… – Салдык обнимающим жестом погладил себя, словно озяб и трёт руками плечи. Про такой жест постовые в его ведомстве зимой шутят: «ручное отопление». – Вот этого… Тоже не может быть…
* * *
За витражными, гусляно-балясинными окнами терема Алины Очепловой – гнило-холодная хмарь воздуха, спутавшегося с каплями дождя под дурным влиянием ветра. Там – дыхание болот, промозглое и серое, с привкусом торфяного запаха, и оно гладит стёкла липкой рукой мертвеца. Голые деревья потемнели и набухли в этой влажной взвеси-пелене, с её осязательными туманами, с клочковатыми, оттенка грязной овчины, разводами.
Но внутри, у телевизора на диване, тепло и сухо. Лопочут, потрескивая и жалуясь подвыванием в вытяжку, ольховые кругляши в глубоком гроте, во глубине выложенного прокопченным до черноты камнем очага. Дерево, пылая, живо и жарко дышит, обдаёт незримой, но колеблющейся волной.
В этом теплокровном и полнокровном пульсе живого пламени органично смотрится и прозрачность полусферы с ромом-маслом, и очки в тонкой золотой оправе, и суховатая рука невесёлого немолодого нечеловека на решётчато-крупной вязке пледа. И трость с бронзовым псом на рукояти, приставленная к подлокотнику, и Данте, янтарный переплётом Данте из советской «Библиотеки мировой литературы», давно утративший потрёпанную суперобложку.
– Приходилось ли вам видеть мурлыкающего льва? – спрашивает у никого Алина Очеплова. – А саблезубый тигр когда-нибудь урчал под вашей рукой, почёсываемый ею за ушком? С чем сравнить это непередаваемое ощущение – когда огромное плотоядное чудовище нежно когтит тебя в постели? Он пришёл ко мне, – мечтает Алина. – И останется со мной навсегда… Посмотри на этот тусклохладный мир за окном и на этот вязаный из ангорской шерсти пуховый мирок в моём тереме! Разве выбор, как говорит телереклама, не очевиден?!
Лесть любимому – это не подхалимство, а неизбежная часть настоящей женской любви. А как иначе он почувствует, что лучше всех и дороже всех для тебя? Только через тонко продуманные лестные для него замечания и наблюдения, как бы невзначай возвеличивающие его…
Она сделала ему макароны по-флотски. Советский рецепт, который, конечно же, не знают те, несомненно, многочисленные, его женщины, что помоложе или поглупее. И в макароны она добавила фарш.
– А раньше, Алик, я туда клала колбасу… Когда ты отвечал за качество советских колбас! Теперь так делать нельзя, Алик!
Ту-то, прежнюю варёную, «докторскую» – можно было… Если он помнит – и он кивает, что конечно, помнит… – поджарить до румяной корочки. А если такое сделать с современной колбасой – то получится бумажный кисель...
И молча Алина намекает: потому что теперь не ты за это в ответе!
– Кстати, о киселе! Помнишь наш простой кисель в брикетах? Мы его грызли вместо шоколадки!
– Был яблочный кисель, вишнёвый и ассорти… – кивает он, ностальгируя. И ведь как вчера было-то!
– Недавно купила похожий, – плела свою паутинку Очеплова. – Развела. Оказалось – меня «развели». В эмалированной кастрюле, где я его варила, стены покрасились, потом пришлось кипятить воду с уксусом… Гапон говорил – «нет у нас больше царя», а я скажу: «нет у нас больше киселя»! Ещё неизвестно, что хуже…
Тут, конечно, и есть немножко лукавства от Евы-праматери всех женщин, ведь в юности и вода была водянистее, и воздух воздушнее дышался!
– Теперь покупным киселём хорошо купола храмам золотить! Век не ототрёшь!
* * *
Говоря новоязом, «бойфренд» Пахом Салдык появился, как у него всё чаще бывало, – совершенно не вовремя. Вошёл – и застал перед диваном в гостиной сервировочный, колумбова стиля глобус на колёсиках. С раскрытым зевом-сферой, откидывавшим северное полушарие, и следами интимного винопития. С ореховым запахом кешью, мягких сыров и мёда. Таковы следы, более чем понятные ему, оперу. Следы отнюдь не делового свидания какого-то, так сказать, «третьего лица» со «своей» – каковой Пахом её считал – женщиной…
В широкой арке, выводящий из гостиной на просторную кухню, Салдык увидел и продолжение этого банкетика.
– …Что ты мастеришь? – ласково интересовался некто, имеющий вид весьма обжитой, обнимая, облегая, обтекая Алину сзади и сладко дыша в затылок. А она податливо сливалась с ним, всем телом подавшись назад…
В её руках, расширенных цветастыми кулинарными варежками, крупными, ватными, – противень с «брусничной ватрушкой», как звали это пылкое ювелирное изделие в родной Гологде. Говоря более европейски – это брусничный открытый пирог с глянцевитой, прозрачной, светом отливающей рубиновой начинкой. Он обложен, как зеркало рамой, лаковой, промасленной с отливом, «косичкой» из теста.
– Ну, давайте познакомимся… – мрачно предложил ревнивец, со злости побелевший до полной противоположности Отелло.
Аля чуть не уронила свою рубиновую ватрушку: впредь девочке урок, ключами от собственного коттеджа не разбрасываться, чтобы ошибки молодости не являлись, когда ни попадя, будто к себе домой!
– Мы уже знакомы… – слегка улыбнулся незнакомец, не отпуская плечики Очепловой. – Вас зовут Лишний и, к сожалению, вы уже уходите…
– Почему я? – играл желваками мускулистый и поджарый самец в отличной физической, к тому же ещё сверху и милицейской форме. Пожилой и щупловатый нерослый дедок – вызывал ярость, и мог быть уложен с одного удара: если дойдёт.
– Ну, так почему я?
– Это уж я не знаю, – нехорошо скалился чужак. – Это ты у мамы своей спроси, почему ты, а не кто-то другой…
Салдык ударил кулаком в ладонь.
– Паша, тебе придётся уйти! – попросила Алинка бесцветным голосом.
Она стеснялась Совенку, чувствуя себя неловко – за то, что Салдык имел дубликат ключей от её «Объекта». Он, конечно, однажды жизнь спас, заслуга основательная, а всё же – как-то неудобно получилось. В том числе, неловко и за то, что Паша вообще имел место быть. Это же долго объяснять: почему какой-то мужик так легко преодолел суперсовременные системы охраны, рассчитанные чуть ли не на танковую атаку?
«А почему я вообще должна объяснять?! – взбунтовалось свободолюбие в Але. – Дом-то мой!» – «Дом-то твой, – ответило её же левое полушарие мозга, отвечающее за рациональное мышление. – Да только ты-то вся его…».
– Почему я должен уйти?! – взвился нравом Пахом, и стало видно, что он поддатый, раздражённый, не в духе.
– Потому что ты здесь сейчас лишний! – тоном училки младших классов объяснила Очеплова. Попыталась встать между действующим капитаном и партийным отставником.
– А может быть, это он здесь лишний? – тряпичным паяцем размахивал руками Салдык. – Кто это такой? Почему ты его пригласила?!
– Послушайте, молодой человек… – вкрадчиво, по-лисьи, как принято у партноменклатуры, начал было Совенко, но Пахом его перебил:
– Я тебе не молодой человек! Я её мужчина! И я намерен выяснить – ты-то кто такой?! Ты её брат – или она проститутка?!
Алина заворожено смотрела, как Паша сделал угрожающий шаг к кухонному разделочному столу, неотрывно сжигая её обманутыми глазами. И медленно поднимал «кулак ярости» (как-то они смотрели с Совенкой фильм с таким названием, и фильм был не умнее Салдыка).
Алина очень испугалась – но совсем не этого кулака, которым её могли приложить в состоянии аффекта. Алина-то, в отличие от бойфренда (какое гадкое слово – а ведь прописалось в языке!), видела, с ужасом видела, что глаза у Совенко побелели. Совершенно побелели – как у варёного судака. Или как у античной статуи в музее. В Питере полно таких статуй и музеев, как, впрочем, и судаков…
Совенко щёлкнул пальцами и приказал тихо:
– Об стену!
Пахом Салдык, мгновенно потерявший себя, разбежался и бараном боднул стилизованную под бревенчатую перегородку между кухней и гостиной. Звук получился жидкий, всасывающий, как будто открыли вакуумную упаковку. На бревенчатой декоративной поверхности осталось подковкой пятно крови. Салдык отвалился очумело, сел с размаху на зад с младенческой беспомощностью жестов. Потёр ушибленное место, попытался посмотреть по сторонам – но чувствовалось, что перед глазами у него плывут звёздочки и кружат птички.
– Ещё раз! – холодно распорядился Виталий Терентьевич.
Не веря своим движениям, не понимая происходящего, Пахом, пошатываясь, встал, и начал было снова разбегаться, целя всё в ту же стену тем же лбом…
– Алик, не надо! – истерически завизжала Очеплова, метнувшись к Совенке, панически обнимая его. – Умоляю, остановись, ты же убьёшь… Не надо, это моя вина, что он пришёл, я сама его… завела…
Она бормотала ещё что-то и даже попыталась применить женское супероружие – заплакать. Но заплакать не получилось, и не потому, что Салдыка не жалко, а потому, что слишком уж быстро всё случилось, организм не успевал настроиться…
– Я его сама выведу, Алик! – верещала перепуганная до смерти Алинка. – Сама, прямо сейчас… Ты его больше не бей!
– Пожалела… – ухмыльнулся Совенко то ли с укором, то ли одобрительно. – Несовременный ты человек, Аля. Современные бы стенку пожалели…
И снова щёлкнул пальцами. Глаза из белых сделались обычными, бесцветными и малопримечательными. Пахом, контуженный и ударом и необычным состоянием транса, – свечой оплыл на пол, уселся, как и положено избитому, смято, опираясь об угловой резной шкафчик, приходя в себя.
Алина, всё ещё со страхом поглядывая на главного гостя, метнулась оказывать «первую помощь» гостю незваному.
– Налей парню! – дружески посоветовал Виталий Терентьевич. – Ему не пластырь нужен, а остограмиться…
Голос его ворчал и шкворчал, как собака, остывающая после схватки. Алина, хлопотавшая с пластырем из аптечки, подняла на него робкий взгляд, как она называла, «пугливой серны»:
– Ты остыл? – шепнула умоляюще.
– В русском языке фразы «гнев долго остывает» и «гнев долго не остывает» означают одно и то же, – сумничал он, ревнуя, видимо, к славе Сталина в области языкознания.
И, как ни в чём не бывало, сервировочной лопаточкой вырезав себе лоскут брусничной ватрушки, аппетитно ел, и пальцы, обтекавшие желеобразной начинкой, облизывал.
– Пожалуйста, мальчики, не ссорьтесь! – взмолилась вдруг с пола Алина, по-детски неуместно и нелепо.
– А мы уже помирились! – пообещал ей в той же тональности Совенко, и предложил Салдыку кусок бруснично-маслянистого лакомства.
– Видишь, какое дело, дружок! – с виду беззаботно болтал Алик, пока Пахом медленно, потирая лоб, вставал и неуверенно двигался к пирогу и выпивке, бутылочно-рюмочно красовавшейся рядом на разделочном столике. – Я могу тебя убить, – многообещающе поведал академик, – но не могу тебе помочь… Как и всему моему народу… Убить – какая же это помощь, правда? Смешно и сказать-то! А вот помочь можно только тому, кто понимает свои желания…
Сканер цепкого глаза матёрого нейролога и, по совместительству, «крёстного отца» Алинкиной «системы» быстро считал с Пахома всё его нутро, рассказ о котором занял бы долгие часы. Но – не потребовался. Иногда Совенко читает глаза, как раскрытую книгу. Алине-Малине ли этого не знать?
– …Ты боишься своих желаний, – мягко укорил Алик нежданного соперника. – И желаешь собственных страхов… Прежде всего, ты, как и весь наш народ, хочешь разбогатеть и при этом ненавидишь богатых. Люто. А знаешь, что это такое с точки зрения нейрологии?
– С какой точки зрения? – смутно, как во сне, спросил Салдык.
– Науке о формировании мыслей, – пояснил Совенко не без гордости. – А придумал её я! – его указательный палец изобразил спиральным движением кавказский жест мужской гордости. – Но речь не обо мне, а о тебе. Ты ненавидишь самого себя в идеальном, по твоему же мнению, состоянии. Ты, как и большинство русских, мечтаешь одновременно опьянеть и отрезветь, уснуть и проснуться, забыться – и вспомнить при этом всё. Ты классический современный русский…
«Какое право вы имеете меня так оскорблять!» – вспомнила Алинка подходящий мем из советского фильма. Но посчитала в этой ситуации зубоскальство неуместным.
– …Ты хочешь законности для всех, и свободы для себя. То есть ты хочешь, чтобы все служили делу, но при этом прислуживали тебе. Ты хочешь стать мужем Алинушки…
В этом месте у Очепловой закололо и заныло сердце, в смешанных чувствах жалости, гадливости, ощущения прилюдной раздетости и непонятной, одновременной с позором гордости, то ли за своё неотразимое обаяние, то ли за всезнание своего главного мужчины…
– …Хочешь выбиться в её мужья, но боишься, что она задавит тебя характером… Что она уже и сделала с Димой. Ты знаком с Димой?
– Наслышан… – Пахом старался держаться с угрюмым достоинством. – Лично не встречались…
– Ну, ты немного потерял! – хмыкнул Совенко, и Алина мысленно обозвала его мерзавцем. Ибо Дмитрий Очеплов, законный супруг, «какой ни есть – а всё ж родня».
– …Если взять Алину и разбавить на девять десятых дистиллированной водой – то это и будет Дима. И Бог ему судья, если Богу не лень с такими возиться…
«Ревнуешь, плесень! – мстительно догадалась Алинка. – Не стал бы ты о Диме таких гадостей говорить, если бы он не был ко мне ближе тебя! Не в твоём характере…».
А он всегда ревновал. С самого дня знакомства, ещё до свадьбы. И на свадьбе ревновал. И совершенно непонятно, почему – ведь ему только слово сказать, и Алина от Димы за ним на карачках, на край света уползла бы… Но он упорно слово не говорит. Много лет. И много лет ревнует. Почему? Потому что он сумасшедший. А что тут ещё предположишь?
Салдык вызывающе выпил. Алина поняла это, потому что он выпил дважды, подряд. При том, что добрался до кондитерского сиропного ликёра, который никто не пьёт вне коктейлей и ромовых баб.
«Тоже сумасшедший, – обречённо поняла Очеплова. – А ромовая баба для них – это я… То есть и баба, и креплёная…».
Словно бы подтверждая её худшие подозрения, Совенко с юношеским пылом принял вызов, и сам замахнул рюмку дурацкого ярко-малинового ликёра.
– Поздравляю с повышением… – пробурчала под вострый носик Алинка. – Была ты для него унитазом, а поднялась аж до ромовой бабы!
– Что?! – не расслышал Совенко.
– Ничего, Алик, это я так, о своём, о женском…
– А-а…
Вот академики они или не академики, а по «этой» части – все не выше земноводных.
– Езжай-ка, брат, проспись… – радушно посоветовал Пахому Совенко. – Тебе такси вызвать?
– Не надо, Алик, не надо, – зачастила Алина, которую снова пробил шилом до пяток ледяной страх. – Я сама ему сейчас вызову… Он ведь не взломщик, он по моему приглашению здесь…
– Ты не волнуйся, – покровительственно пообещал Виталий Терентьевич. – Я ему не «Харон»… Я обычное такси…
Бессовестный позёр, стоит и перед женщиной выделывается, как последняя дешёвка! Ну, как будто он когда-нибудь за много лет сам себе машину вызывал! Даже при Брежневе звонила в гараж всегда она, на правах его референта! А теперь эта наглая самодовольная рожа делает вид, что прямо так запросто снимет трубку и позвонит в такси! Да он и номера никакого не знает, кроме «Харона»… Который, наверное, тоже не знает – и на такой случай референты имеются…
– Не надо такси, – попросил Салдык о coup de grâce[78]. – Я за рулём… Я на своей приехал…
– Пахан, ты выпимши, – Алина понимала, что такая забота о любовнике в обстановке прямой, «с поличным» ему измены выглядит несколько фальшиво. Но ничего не могла с собой поделать.
– Если гайцы остановят, – мрачно пообещал Пахом, – у меня удостоверение…
– А если столб тебя остановит?
– На этот случай мне положены казённые похороны. С салютом.
– Бывай, салют! – проводил незваного гостя Совенко.
И удовлетворённо слышал, как Алина щебечет в прихожей, куда подпираемый её плечиком, в обнимку с ней, ушёл этот «боец с раной»:
– Ну, что уж ты… Ну, что уж там… завёлся… Ну что ж тут такого?
«Для меня старается», – по-своему оценил Совенко.
Одним из их любимейших занятий в его приезды было смотреть на чёрных толстобоких видеокассетах старые фильмы, «нашенские» и «ненашенские». Или, как он говорил – «нищенские» и «ницшеанские». Алина единственная на всём свете понимала, что эта игра слов – не просто бред шизофреника, а отражение его концепции. Он говорил, что борьба социализма с капитализмом – это «борьба лохов с чудовищами».
– Лохи были неказисты, бестолковы, сами запутались, других запутали… Неумехи и бестолочи… О чудовищах такого не скажешь: они своё дело знают чётко, жмут до костяного хруста…
Поэтому нашенские фильмы, советские, – по большей части «нищенские», а ненашенские – «ницшеанские».
– Алик, а ты кто? – спросила она, готовя для него «болгарскую ванну», как называли в советское время ванны, усыпанные розовыми лепестками и уставленные ароматными свечами-«романтик». – Ты лох или чудовище?
– А я, малыш, у тебя самый худший из всех вариантов: я и лох, и чудовище…
– Вино какой лозы вы предпочитаете в «болгарских ваннах», любимый руководитель[79]?
– Любое – но из твоих рук…
Такие вот странные у них отношения – как если бы в психушке, в рамках экономии бюджета, совместили бы мужское и женское отделения.
– Знаешь, почему он тебе так нравится? – как-то просветила Алину деловая подруга с цветочным именем Лилия, лучше вписавшаяся в «новый мир». – Потому что ты такая же ненормальная, как и он! Два сапога пара!
– Ну, ты ведь знаешь, Лия, – ответила Алина, – совпадение психозов в психиатрии – редкое явление… Обычно психозы уникальны…
Да, именно так. Судьба и печальное событие, в виде циничного избиения младенцев в лице капитана милиции Салдыка, ничего тут не может переменить, раз уж распад империй ничего не переменил.
Алина с вековой бабьей покорностью оттирала льняной салфеткой-вышиванкой стилизованную под сруб стену от крови «младшего любовника». На волокнистой текстуре декоративного дуба мелкие выпуклые сучки-ядрышки казались крапом гречневой крупы.
– Хранитель не вправе использовать силу для личных нужд, – обиженно сообщил Алик своей женщине азы. – От этого сила больше всего уменьшается… А я не удержался… Перед девчонкой, как мальчишка…
– Нет, ну вы посмотрите на него! – возмутилась, руки в бёдра, Очеплова. – Я ещё и виновата!
– Я не виню, малыш, я просто констатирую: сила быстрее всего уходит, если начать её тратить по личным вопросам…
– Ну и не волнуйся! – Алина перешла в контрнаступление, наконец, дав ход накопившимся обидам. – Тут, – она широким жестом тряпки в руке обвела коттеджную обстановку, – тебе больше и не придётся ничего тратить по личным вопросам!
– Аля, ты что? Что на тебя нашло?!
«Ага, испугался!» – удовлетворённо отметила она, а вслух возмутилась, слегка переигрывая:
– Ты ведёшь себя, как скотина, Виталий! Нельзя так обращаться с людьми, понимаешь? Ты вообразил себя Зевсом, ты играешь людскими судьбами, как с подопытными мышами…
– Ойц-ойц-ойц! – сказал бы одесситски-укорливо Женя Ставридис, если бы присутствовал при этой сцене. – Ну-таки кто бы говорил?!
Ставридис, к счастью, не присутствовал…
– И я решила! – храбрилась Алина. – Сколько верёвочке не виться… Но я с тобой больше не буду…
Он виновато приблизился, молча заглядывая ей в глаза, взял за руки, приложил их к своей груди.
– Аленька, милая, но что мне было делать? Ты же сама видела: он дал бы мне по роже… – и спохватился, что в извечном застарелом своём эгоизме опять о себе. – …А ещё хуже – дал бы тебе…
– Ах, у меня теперь рожа?! – с женской логикой услышала вздорная девчонка своё. – Расту по службе! А было-то личико!
– Ну, Аля, – он заморгал беспомощно, – ты же знаешь, что я хотел сказать…
И пытался её обнять, прямо с той, окровавленной тряпкой в руках, а она нервно вырывалась, отпихивала его. И… сдавала на попятный:
– Отстань, я решила, я сказала, как отрезала: я теперь с тобой не буду… долго…
– Алинка, ну брось… Это же не ты…
– Я тебе сказала… – его объятия обволакивают и поглощают худенькое тело. – Я с тобой не буду… сегодня…
– Алинка, малинка моя… – он смотрит, не отрываясь, не мигая, как удав на кролика.
– Ты слышал, что я сказала?! Я с тобой не буду… сегодня… здесь!
И сама же тянет его на лестницу, на второй этаж, в спальные покои…
* * *
– …Мертвеца глупо ругать, ведь его не накажешь, – говорит Совенко. – Глупо и грустить о нём – этим не вернёшь. С мертвецом можно сделать только одно: воскресить.
– О чём ты говоришь? – стонет Алинка, лаская его руки, будто кота гладит нервными ладошками. – Ты сходишь с ума…
– Грань безумия ещё не спуск в него, – поясняет Алик. – Воскрешение – это высший пилотаж магических энергий, верх и предел возможности мистических сил! Нет большего волшебства, чем воскрешение, и ничто не сложно до такой степени в тонком мире чистых идей, как воскресить умершее.
Алина – маленькая волшебница. И предел её мечтаний, приворожить его посреди всей этой смерти, посреди этого бассейна адски-серной кислоты, удержать рядом, и эту магию женской жажды быть счастливой, хотя бы засыпая рыбкой на берегу, – она вкладывает в дела рук своих.
Вот ведь он – для тебя, Алик, терем в русском стиле, вот горбушки срубных брёвнышек, и даже с сучками-задоринками! Здесь нужный тебе русский дух, запах русского начала во всём!
Она, твоя Аля, делает для тебя разваристую и рыхлую, в чугунке, ячменную кашу с жареным луком, из русской печи, с пылу, с жару, с курящей дымкой ароматов, она мнёт и тискает под марлями домашний сыр из ряженки, мандариновых оттенков нежный сыр. И поливает его мёдом на блюдечке, а из отжатой теплом её ладони сыворотки этого сыра она печёт нежнейшие до воздушности оладушки и блинчики!
Как дышат не только ртом, но и носом, и порами кожи – так и она кричит тебе не только ртом, но и носом, и кожей: останься умирать со мной! Безумный колдун, к чьей славе ты взревновал?! Задумайся – если собираешься поднять Лазаря, который во гробе уж и смердеть начал?!
Слова умирают, как верхняя шелуха луковицы, но они нужны, сухие и золотистые, чтобы сберегать под ними сок глубинного языка.
А когда он уезжал, когда к швеллерным воротам «объекта» подошёл чёрный лимузин такси «Харон», бесшумным призраком ожидая среди луж грунтовой загородной улочки, – то Алик показался Алине совсем истёртым.
Ведь на вид он – какой-то и старый, и больной, и потрёпанный, изработанный, с тросточкой ходит его некроз бедренного и коленного суставов, отсылающий к пенсионным будням между лавочкой и поликлиникой. А её-то жизнь тоже уже наполовину вышла, и она далеко не школьница, и ждать его снова – вне графика, вне понимания интервалов его посещения – у неё просто нет больше сил!
Слёзы стояли в её глазах, а голос перекатывался предательскими драже, когда она, не выдержав фирменного стиля ироничной стервы, застонала, уговаривая, бабьим причетом:
– Ну куда ты, зачем?! Всё уже умерло, Алик, и ничего не возродить, и ехать тебе некуда, и ты бы сам это понял, если бы… Мне страшно умирать одной, среди нелюдей и недочеловеков либерального Питера, я давно уже ничего не жду, кроме тебя, останься, и мы будем умирать вместе, умирать уютно, у жаркого камина, у жаркого в горшочках… Я испеку для тебя пирог с капустой, и налеплю из ржаного теста круглых смуглых колобков с чесноком да зеленью, и мы дотлеем вместе с пеплом нашего очага…
Она была честна: что ещё, кроме двуспальной смерти могла она предложить ему внутри остывающего трупа 90-х годов?
– Не уговаривай, малыш… – попросил Совенко, и на мгновение стал жалким, потерянным мальчишкой, «Аликом-жжёное ушко». – Не говори так, а то я и правда останусь… Не смогу лететь…
– Ну и куда тебе лететь?! – не стесняясь водителя и охранника, отводивших глаза, она обняла его. – Отлетались мы, Алик, не нужны мы больше людям, нет больше наших империй… Да и «холодная война» давно закончилась!
– Моя война ещё не закончилась, – вдруг хищно улыбнулся её Алик, и тихо, но отчётливо щёлкнул пенсионерской тросточкой, из потайного нутра которой боком-намёком выглянула грань сизого стилета…
X. РАСПРЕДЕЛИТЕЛЬ РАДУГИ
Тима Башкир недоумевал в ужасе…
Они – опять эти пресловутые Они – зачем-то эксгумировали его предков и выставили полусгнившие гробы почти вертикально, лишь слегка под углом. Дорогие памяти покойники уже не лежали, а стояли, словно в каком-то солдатском строю. Дед по отцовской линии сохранился в гробу невероятно: он скончался в начале 80-х, а выглядел, как спящий – только кожа ссохлась и пожелтела, пергаментностью своей подчёркивая иссыхание мумии… Дед был в армейском мундире, в котором и хоронили, тоже высокой степени сохранности…
Другой дед – выглядел похуже, но тоже не сказать, что одни кости. Казалось бы, с 70-х от тела ничего, кроме костей, остаться не должно было, но… Что-то сыграло роль то ли холодильника, то ли консерванта… Дед не усох – наоборот, неприятно, влажно разбух, кожа гниловато напряглась, стала почти бурой… По левой стороне лица усопшего, почему-то именно по левой, – легли широкие язвы плесени… А правая сторона лица – только побурела…
Ещё один родственник, в татарской тюбетейке, погребённый давным-давно, превратился в египетскую мумию. Кожа осела на кости, как бывает при вакуумной выкачке, кости казались верёвками, а суставы – узелками. Этот родственник-мумия постоянно то ли выпадал из гроба, то ли даже пытался сам оттуда выйти с зажмуренными, давно уже не прикрывавшими никаких глаз, ввалившимися веками…
– Ну, как ребёнок, честное слово… – добродушно говорили Они, возвращая раз за разом сбегающую мумию обратно в вертикально стоящий гроб…
«Кто же Они такие? – думал Тимофей Башкиров, проснувшись в липком и склизком поту, переживая такой яркий и такой неприятный, гадкий сон. – Служители? Враги? Или пришедшие за мной ангелы смерти?».
Какое время – такие и сны. Где-где, а тут это неизбежно. Всё вокруг на континенте пропитано тягучим и клейким, тошнотворно-карамельным запахом падали, куда не дёрнись – всюду увязаешь в липкой и склизкой разлагающейся мертвечине тел и дел, идеалов, мечты и судеб…
Спал в колкости чёрствых к человеку хлебных крошек вчерашнего усохшего ужина. Головой на листке финской глянцевой бумаги, на котором текст распечатан скрипучим матричным принтером. Бумажка под грифом «секретно», выдана под роспись Алинкой-Малинкой. Но потом, подобно репутации, подмочена потом, печатными кругами от водочной бутылки и заляпана жирными пятнами от консервированных килек.
Итак, что тут у нас? «Образец (общая форма). Председателю совета директоров АО «Биотех» Совенке В.Т.» Так и напечатала Малинка – «Совенке», хотя, вроде бы, по правилам не склоняется…
Или склоняется? Или мужские фамилии склоняются, а женские нет? Если Виталий – Козёл, то пишется «Виталию Козлу», а если Алина Козёл, то «Алине Козёл»… Или наоборот? Тоже мне, Бодуэн де Куртенэ[80] нашёлся, о чём думаешь?!
Совенке, так Совенке. Ягоде-Малине лучше знать, как он склоняется! Что там дальше?
«Заявление. Я (пробел), владелец предприятия (пробел) учитывая сложившиеся между нами партнёрские отношения взаимопонимания, прошу компенсировать мне убытки моего предприятия (пробел) в сумме (пробел), связанные с дефолтом 17 августа сего года. Основание: ведение расчётов предприятия в рублях РФ. Дата, подпись».
Это от руки писать, или на бланке фирмы печатать? Заявления вообще-то от руки пишутся, но такое… «По-моему, – неслось в голове у Тимы, – и прецедентов-то нет, как это оформляется!».
Такая вот страна: доллар всегда растёт, разница только – быстро или медленно. Он постоянно и неумолимо растёт, хоть тресни, хоть сдохни, а иногда прыгает в 3-4 раза, как теперь… И тогда все, кто торговал в рублях, – сразу становятся убыточными чмо! Все, кто торговал грецкими орехами или лавровым листом, все, кто «трусы ребятам шьёт», включая и приснопамятное ателье «Пуговичка»…
– Жена-то, поди, в истерике бьётся? – с лукавой улыбкой поинтересовалась у Тимы Алина, когда выдавала «Образец».
– Нет…
– Завидное спокойствие! – оценила выдержку Очеплова.
– Это не спокойствие, Аля. Я ей ничего не сказал. Она у меня… – он выдохнул с неожиданной для себя злостью, – дура набитая! Скажу про дефолт, будет под руку кудахтать, а больше с неё никакого толку…
– За красоту, значит, взял? – насмешничала альфа-волчица.
– Светка моя? Не без того! – похвастал Башкиров. – Королева красоты Ленобласти девяносто четвёртого года!
– Ну, красотой ума не заменишь! – понимающе загрустила, другу сочувствуя, Очеплова. – Красота приедается, ум никогда…
И вдруг нелепо, безумно, не к месту, прямо с бланком «заявления» в тонких холёных руках, схулиганничала:
– Была бы я разрушительницей семей, я бы заставила тебя забыть о ней!
– Ну уж, – усмехнулся он, – так бы и заставила?
– О вкусах, конечно, не спорят, но я бы…
– А что бы ты сделала? – заворожено, заторможено пробормотал Тима, ослепленный дьявольским карим взглядом в упор-наотмашь…
– А вот что… – она была в балетках без каблуков, похожих на «чешки» приснопамятных уроков ритмики. И потому приподнялась на цыпочках, чтобы дотянутся до лица статного, высокого, широкоплечего «элеганта». А там уж поцеловала глубоко и убийственно, разведя ему пухлые губы озороватым язычком, проникнув в него глубоко и пьяно…
В этот миг обжигающая мысль-характеристика «тот, кто меня бережёт» сделала для Алины Башкирова чем-то больше, чем просто коллега, который по-человечески симпатичен. Но только в этот миг.
Когда он, нетрезво заваливаясь, в каком-то неведомом никогда в жизни огне-лихорадке попытался её обнять, притянуть, какой угодно ценой, не думая о последствиях – не упустить, она довольно грубо оттолкнулась от напряжённых мышечных бугров его геракловой груди.
– Ну, хватит, хватит… Это я просто показала, что было бы… Я семьи не колю, Тим… Я – яркий выразитель традиционных ценностей…
– Ты и вообще яркая… – смущённо даже не сказал, а как-то ступенчато пробренчал Башкиров.
– Спасибо на добром слове, но… Поиграли и хватит… Ты человек с юмором, шутки понимать должен…
Словно колуном по лбу ушибленный, он на негнущихся ногах развернулся и пошёл в мир, на тот момент казавшийся ему ничем. Космической пустотой, куда он вываливается из прежде неведомого ни с одной женщиной тепла…
– Ты заявление, когда заполнишь, – как ни в чём не бывало, весело кричала она в широкую спину, – мне приноси… Напрямую не отправляй, через меня короче будет!
АО «Биотеху» до катастрофы рубля, в принципе, пофиг. У него базовая выручка – в долларах. Основные покупатели – за рубежом. Платежи – за редким исключением, все валютные. АО «Биотех» просто за несколько дней увеличил свою капитализацию в три раза, и для этого – пальцем о палец не ударил.
И правление приняло решение поддержать юридические адреса «Системы». За кого Алина Игоревна шепнёт – тому отвалят миллион баксов, а то и не один! На покрытие ущерба от недостаточного патриотизма отечественного правительства, тьфу, еле выговорил!
А ты, натурально, сидишь с водкой, которой, прямо скажем, отгрыз крышечку, словно зверь, с рвано-вспоротой банкой килек в масле, с раскрошенным ломаным батоном под рукой. И думаешь, что живёшь в перевёрнутом мире, закрывая этой красивой и пусто-гладкой фразой правду: то, что ты живёшь в аду. В проклятом инферно!
В котором все люди, которые не предавали своей страны и работали за рубли, – однажды утром проснулись банкротами. А предатели, которым потому и платят в инвалюте, что они заграничный интерес обслуживают, – за счёт твоего банкротства, за счёт этой незримой, магической конфискации активов – просыпаются в три раза богаче вчерашнего!
Но ты в «Системе», а «Система» своих не бросает! На счету «центральной усадьбы», как тут насмешливо зовут московский «Биотех», американских долларов – «как говна за баней»! Жене Ставридису, производителю сыров и ресторатору, поможет свести балансы не федеральное и не городское правительства, набитые подонками и шпионами, как бочка кильками, а… Собственно, кто? Чужое – по бумагам совершенно «левое», и «левое» по политическим симпатиям АО из другого города? Или лично Виталий Терентьевич Совенко? Или Алина Очеплова, используя свои связи в окружении г-на Совенко?
И Тима вернулся – выяснить «это», хоть и не мог точно сформулировать, чего именно…
– Аля, мне не хочется выглядеть лохом… А особенно – в твоих глазах выглядеть лохом…
– О чём ты? – удивилась она.
– Ну, получается, я прошу деньги, и даже не в долг! Кто я буду в твоих глазах, если не лошара?
– Вот насмешил! – она захохотала, отмахиваясь рукой. – Это ты-то выглядишь лохом? Да ты просто не видел, как выглядят настоящие лохи!
Она, тонкий психолог, держала это под рукой. Откроешь ящик рабочего стола, и сразу сверху сложенный вчетверо, глянцевый баннер их «матричной» компании.
– Вот смотри, – Алина, потешаясь уральской наивностью Тимы, разворачивала здоровенный лист. – Вот как выглядят настоящие лохи, Башкир, тебе до них ещё расти и расти…
Башкиров тоже прыснул с первого взгляда. Огромный транспарант во все зубные протезы в слабоумном агрономическом восторге «улыбал» позирующего академика Совенко. Совенко для фотосессии надел нарядный новенький, и даже не чёрный, а синий – синий! – ватник, носителей которых в народе кличут «синяками».
И держал он в руке какой-то неправдоподобно-длинный, да вообще впечатляющий масштабами красный перчик-чили. Держал вкусно, адресуя свой наигранный восторг к сему жгучему плоду. Ниже сей жанровой картинки шла надпись готическим (без всяких шуток!) шрифтом: «АО «Биотех»: удлинняем ваши стручки!». И помельче, менее долбанутой графикой: «Свыше 30 лет успешного опыта селекции и гибридизации!».
– Боже, как… как… мило! – еле удержался потрескивающий надутыми от распирающего хохота щеками Тима-Башкир в рамках дипломатичного языка.
– Это моя самая любимая реклама! – вторила ему проказница Алинка. – Специально сохранила: здесь он упоительно придурковат! Хоть побираться выйди на Лиговку, Тима, а всё одно по виртуозности лоховства до него не дотянешь!
Шутки-то шутками, да того, что случилось с тобой и со всеми, – шутками не развеешь! Тебе не случайно снится с перепою, что всех твоих предков какие-то таинственные Они вытряхнули из гробов, заставив безответные трупы бесстыдно позировать… Так и есть, так и есть!
От сего и «паркер»-золотое перо в руку: «Заявление. Я, Башкиров Тимофей Владимирович, владелец предприятия ООО «Абсурд» учитывая сложившиеся между нами партнёрские отношения взаимопонимания…
– …Аля, а сумму какую вписывать?
– Ну ты чего? Своих убытков не знаешь?
– Свои-то убытки я знаю, я не знаю его возможностей…
– Его возможности – безграничны!
Влюблённая женщина – всегда дурочка. Даже если сама по себе, по жизни, умна. Достаточно только один раз взглянуть на печальное выражение его остановившихся, словно бы остекленевших глаз, чтобы понять: совсем, совсем не безграничны его возможности…
* * *
– Выходи, я уже подъехал! – сказал Тима Башкиров в извлечённый из портфеля «DynaTAC-Motorola» – громоздкий, массивный, с длинной, как раздвижная удочка, антенной «мобильник» 90-х. Таким гордились, но в карманах не носили: он бы не влез ни в один карман! И залюбовался – как она вышла, сбежала по ступенькам к нему, будто на свидание. Подумал, что этой девочке-дюймовочке больше тридцати не дашь! Если только прокурор дал бы ей больше «по совокупности деяний», но… мы такого не допустим!
– Тайвань нас ждёт!
Она появилась, лёгкая, словно порхающая бабочка, и как всегда элегантная: клетчатое серое пальто приталенного силуэта делало её моложе и женственнее, чем деловые костюмы в офисе. Из-под пальто выглядывала нежная бледно-розовая юбка-карандаш. А из выреза пальто – черная водолазка. Серые, в тон пальто, замшевые лодочки и большая черная сумка от Loewe завершили образ «фам-фаталь».
– Где оно, Тима? – улыбнулась голливудской улыбкой.
Башкиров большим пальцем через плечо указал на заднее сидение своего «шевроле-корвета», где некрасиво, будто у шизанутых садоводов, перевозящих на дачу по весне полгорода, лежала огромная картонная коробка.
– Это оно? Слушай, а оно непроизвольно… того…
Тима снисходительно закатил глаза, покачивая головой: женщины есть женщины, с техникой несовместимы!
– Аля, ну оно же на предохранителе! Ну, не совсем ведь дурные делали, понимают трудности перевоза!
Вскоре он, шатаясь от тяжести, впёр в комнату, где ждал гостей Тайвань, эту уродливую коробку. Содрал изоленту, разломал борта. Скептическому взору корейского бандита предстало кресло овальной формы, напоминающее урезанный сбоку коньячный бокал. Кресло это, каких много раньше ставили в фойе приличных учреждений, вращалось на одинокой, блестящей хромом лапе-раструбе. Мягкое, комфортное, стиль «модерн»: обтекаемые формы и ничего лишнего. Такие были популярны в 80-е, а сейчас они смотрятся уже немного винтажно…
– Ну, и что это? – недоверчиво поинтересовался вытянувший шею Тайвань.
– Это штыревой капкан, – пояснил Тима-Башкир, а Алина Игоревна кивнула.
– Что?! – узкие глаза азиата на миг стали почти европейскими.
– Штыревой капкан. Он старый, и потому не совсем модный, но чем богаты… Можешь прикрыть его накидкой, будет казаться поновее…
– Да на кой хрен мне древняя табуретка?!
– На тот хрен, Тай, чтобы лично ты был с ней как можно осторожнее. Ещё раз повторю тебе, если не понял: это штыревой капкан.
– Мне это ни о чём не говорит…
– Ладно, показываю, – снизошёл Тима, дождавшись от Очепловой разрешительного кивка. – Ты находишься в комнате, в которой только одно кресло. Ты хочешь сесть. Сесть тебе больше некуда – только сюда. Ты садишься, и силой тяжести своего тела приводишь в действие крысоловку…
Тима взялся за край сидения одноногого кресла, и, старательно отгибая шею, отводя голову, – поднапрягся, чтобы надавить с достаточной силой. Длинный и леденящий взгляды своей остротой сизый штырь выскочил из середины сидения с невероятной скоростью и силой… Даже Алина вздрогнула, а Тайвань вообще отшатнулся в ужасе, и закрылся руками, будто в комнате бомбу взорвали…
– Ну, общие принципы ты понял? – дружески успокаивал коллегу Башкиров. – Того, кто сюда сядет, через жопу пробьёт до селезёнки и выше. Чпок – и нету. Теперь рисую тебе, мля, модельную ситуацию… Ты ссышь Колунова…
Тайвань сделал какой-то неопределённый, протестующий жест.
– …Да ладно, все свои, Тайчик! Ссышь, и ни-па-децки… Парализованный своими страхами ты не сможешь в него выстрелить или прирезать собственной рукой… Стоит тебе поднять пушку или перо – он тебе в глаза вот так глянет… – Тима попытался изобразить, пуча зенки, но вышло не страшно, а смешно. – Глянет, и заворожит…
– И вы…
– И мы, это понимая, подогнали тебе старую, но надёжную машинку, которая, как видишь, в хорошей технической форме! Поставишь в комнате, где вы с ним стрелкуетесь, и больше тебе делать-то ничего не нужно, понимаешь? Ну, допустим, вот во вторник…
– А что во вторник?!
– Ну, я условно говорю. Допустим, во вторник приехал к тебе Колунов. Побазарить, бабло забрать за крышевание, и всё такое… В комнате присесть можно только на это кресло, понимаешь? Сядет – очень хорошо, вопрос закрыт. Не сядет – ну, значит, уйдёт до следующего раза, тебе-то ничего делать не нужно, и ты никак «на скачке» не подставляешься!
Тайвань зябко передёрнул плечами…
* * *
Маленькую Алину Пескарёву в средней школе городка Гологды учил русскому языку и литературе Ефим Аввакумович Посконьев, человек отчётливо и зримо свихнувшийся, но ценимый – как редкий в школе мужчина, и потому сберегаемый бабьим царством во главе с директрисой. Никогда бы в жизни матёрая волчица Алина Игоревна Очеплова про него не вспомнила, несмотря даже на его чокнутость и мужскую редкость в среднем образовании, если бы её не подтолкнули в далёкое прошлое «базары» корейца Тайваня…
– Былое, давнее азиатское иго, – поучал давным-давно и совершенно доселе неизвестно зачем выпачканный мелом, с заплатками на локтях куцего пиджачка и с очками, чинеными пластырем, Ефим Аввакумович, стоя у протёртой до дыр доски в позе непризнанного гения, – преломило и русское «сделать худе» в созвучное ему «сделать хуже». Вот как вы говорите: «мне стало худе, худее – или хуже»?
– Если девушка худее – то это, конечно, лучше! – поправила Алинка со второй парты.
– Мы говорим «хуже» – глянул на неё Посконьев с лупоглазой близорукой укоризной. – А что это значит? То есть сделать хозяину, по-тюркски – «хужэ». Сделать не себе, отдать на сторону. Точно так же, как более раннее выражение «сделать втуне» – сперва означало «сделать туну», наместнику варяжских князей[81], горбатиться не на себя…
– И что? – скептически мерили Посконьева снизу вверх глазами маленькие дегенераты. – Зачем всё это?!
– Это, ребята, яркий пример того удивительного в языке случая, когда словечко-оборотень вытесняет, не вытесняя. Например, есть хорошо известный иранский этноним «рос» и скандинавский этноним «рус». Они шли независимо, один с юга, другой с севера, а в итоге слились, и получилось: Россия-Русь. А славянское: «худо» стало «хуже», а более логичное «худе» потерялось…
Посконьев ничего не знал про легенды глубинной Азии про «уважаемого Хужэ», оборотня, который одевает маску, сделанную из человека. Но бредни Ефима Аввакумовича, кстати сказать – совершенно антинаучные, «через годы, через расстоянья» странно слились с бреднями корейского бандита. Ничего, впрочем, не объяснив и не дополнив…
– Вот почему, – сознался Тайвань Тиме-Башкиру, когда байку про досточтимого Хужэ дорассказал, – я не могу задумать мочкануть Мегадэда… Считай меня психом, но я своими глазами… Вот этими узкими глазами, Тима… Видел, как бежит слизистая сороконожка с пальца по скуле в ухо… И когда она его кусает изнутри – с первого укуса он уже всё знает про окружающих…
– Я не считаю тебя психом, Тай! – положил руку корейцу на покатое плечо Башкиров. – И об эдаких штуках знаю больше, чем ты думаешь… Но для такого случая есть в АО «Биотехе» тёмные очки отражения! Наша разработка, секретная, но – тебе одни дам. С условием возврата.
Тайваню приходилось краем уха зацепить из бредней Мегадэда, что «механическая, английская» магия Филина сильнее азиатской магии раджей.
– Ну, тогда… – Тайвань вдруг ощутил в себе не только возможность, но и жажду, бешеную жажду освобождения от этого монстра, почти утратившего всё человеческое, кроме оболочки. – Тогда, Тима, кроме очков тебе придётся дать мне по морде…
– Это ещё зачем?
– А чтобы фингал объяснил Мегадэду, почему я вдруг стал носить тёмные очки…
* * *
Про счастье говорят, что оно греет, обычно в фигуральном смысле. Алина теперь думала, что счастье греет и в прямом. Благодаря Ипату Молокаю дом хорошо протоплен, но она чувствует, что тепло исходит ещё и изнутри её самой.
Просто потому, что Виталий Терентьевич Совенко, мужчина с деформированным черепом, обожжённым ухом и мужчина её мечты (мечта на любителя – сказала бы она, если бы удивились), уселся на шкуре «из экомеха», медведем распластанной перед огромным телевизором в гостевой комнате. И пьёт бесценное вино Châteauneuf-du-Pape, игнорируя бокалы, «из горла», как портвейн в подъезде…
Видеомагнитофон крутил кассету с советским мультфильмом «Легенды перуанских индейцев»[82], которую Совенко считал величайшим шедевром то ли мысли, то ли кинематографии, и никогда не упускал случая «лишний раз посмотреть».
Холода за окном – пустяк, если под боком уютный, крупной и мохнатой вязки плед, а в руках у Алины – кружка в мягком вязаном чехле. Если журчит, будто с тобой разговаривает, керамический электрочайник в углу, у низкой розетки, и обоих ждёт в этих чашках, словно бы одетых в свитера Алиной мамой, любившей «побренчать на спицах», копорский иван-чай…
«Я буду удерживать тебя грогом, какао, глинтвейном», – строила Очеплова коварные планы.
«Я привяжу тебя светом и теплом живого огня, щелканьем пряных и пылких берёзовых дров за прокоптившейся до черноты и жирной сальности решёткой моего камина…
Я закутаю тебя в твой плед, который тебе так нравится: с единственным, но таким удобным рукавом, на конце которого «варежка» для телевизионного пульта – чтобы ты мог не откладывать этого пульта, когда я принесу тебе с древнерусским поклоном горячий шоколад, сиропы и топинги с шоколадным привкусом...
Ты сидишь в толстых шерстяных носках, связанных моей матерью, и сиди в них, забудь, где разулся, забудь, куда ты поставил – или я переставила – твою уличную обувь…
Есть только одно пространство, Алик: где мы с тобою, ты и я…».
Он прочитал её мысли, но, как всегда, по-своему, сделав свои мужские выводы:
– Ну, как это нет подпространства? – громко возмутился он, хотя она совсем не об этом и не в этом смысле думала. – Вот смотри… – он положил ложку на чашку, но, в силу его всегдашней криворукости, ложка упала на паркет. – Видишь, ложка упала?
– Да ты что-о-о?! – с издёвкой возопила она, прикрывая ладошкой рот, саркастически симулируя крайнее изумление. – Да ведь никогда в истории не случалось ничего подобного!
– Ложка упала с кружки. А где архивирована та реальность, в которой ложка лежала на кружке?
– Нигде, – улыбнулась Алина, привычная к идиотским проявлениям его гениальности. – Её больше не существует…
– Что значит «больше»? А «меньше» она существует? Не существовать можно только вообще. Полусуществование – форма существования. Полумёртвый – это ещё живой!
– Хорошо! – покорствовала Очеплова. – Прошлой реальности не существует. Вообще. Нигде.
– Получается, что нет причины, и ложка не падала? Если реальности, в которой ложка падает с чашки, не существует, то ложка оказалась на полу без причины, и от начала времён…
– Мне не по умишку твои парадоксы, Ал…
– А я тебе скажу, где находится причина падения ложки, предыдущая реальность: она архивирована в подпространстве, как, видимо, и будущие состояния этой ложки… Когда ты едешь на метро, ты можешь выбрать – поехать тебе с Невского проспекта на Петроградскую или на Ломоносовскую. Это свобода воли. Но она ограничена существующими линиями метрополитена, и это уже предопределение! Вот и получается: ты катаешься в пространстве, а схема метро – это подпространство, в котором заранее предопределены все варианты движения. Ты можешь ехать только по одной ветке метро, но при этом все ветки метро едут! Есть актуальный поток, а есть совокупность потоков, и они сосуществуют…
Он задумчиво постучат пальцами по инкрустированному паркету у обмётанного золотым шитьём края шкуры-ковра.
– Пересесть на другую линию можно: но это будет линия всё того же метрополитена, понимаешь?
– Но есть один человек… – хитро улыбнулась Алинка, – хорошо мне знакомый… И, чего уж скрывать, – любимый мной человек…
– Ну-ну, – игриво приосанился он, а на огромном плоском экране плясали картинки с архелогических сосудов индейцев мочика. – Продолжай!
– …Который является метростроевцем, он же «крот истории»! И может так случиться, что однажды он пригласит меня на новую ветку этого метро…
– И мы первые выйдем на станции, на которой никто раньше не выходил… – подытожил он вместо «аминь».
* * *
Никакой угрозы от своего давнего, и, казалось бы, проверенного подельника Тайваня Жигимонд Колунов в обществе почтенного Хужэ не ощущал. Чувства непривычным образом перевернулись. Сам по себе Мегадэд волчьей интуицией придорожного людоеда ощущал нечто угрожающее от корейца.
Потому и запустил в ухо безотказную сколопендру, проверить подозрения. Но вместо обычно происходящего расширения – интуиция вдруг сжалась. Обычно Хужэ разворачивал смутную тревогу в отчётливую картину вражеского замысла. Теперь же, после сладостного укуса где-то в самой сердцевине головы, пустившего по всей нервной проводке токи неземного и нечеловеческого наслаждения, Хужэ интуицию Жигимонда свернул, как рулон линолеума…
«Уважаемый, – мысленно попросил всё более теряющий своё «я», всё более растворяющийся в Хужэ, как в оргазме, Мегадэд, – разрамсуй мне мою чуйку…».
Стоило только попросить – и шайтан откликнулся. От Тайваня, в дурацких очках побитого «терпилы» его взгляд оттолкнулся, как от глухой печной заслонки. Как сказал бы неведомый Жигимонду Данте – «А он не стоит слов; взгляни – и мимо».
Запах опасности, учуянный волком-Химкой, сбивавшим нюх ментовским псам, но не себе, исходил от единственного в помещении кресла. Без Хужэ Мегадэд бы этого не понял, грешил бы на подельника-корейца, а так, с расширенным сознанием, – всё сразу просёк.
Кресло воняло кровью. Кресло воняло смертью.
Осторожной, «подушечками лап», походкой лесного хищника Колунов подошёл к креслу, и нагнулся над ним, ощущая запах опасности всё сильнее и острее, прямо из складок кожаной обивки…
– Кого ты на нём убил? – мрачно спросил Мегадэд.
– Никого… – ответил Тайвань, и снова странное чувство раздвоенности: голос Тайваня казался напуганным, но его внутренний контур Хужэ отражал как ровный и безмятежный. Тайвань спокоен, как камень, потому что ему нечего бояться. А голос не напуганный – это обман слуха, голос просто уставший или похмельный…
Тайвань, конечно, врёт! Кого-то он непосредственно в этом кресле кончил! И, судя по запаху, не одного! Непонятно другое: почему это так беспокоит досточтимого Хужэ, выжравшего себе уже большую нишу внутри головы Мегадэда?
Жигимонд нагнулся ещё ниже. Смертью дохнуло на него ещё смраднее. На это кресло нельзя садиться, но в чём его секрет?
Приглядываясь, прислушиваясь, принюхиваясь – Жигимонд вполоборота приблизил лицо к самой подушке-«поджопнику», простроченной, как в машинах, несколькими глубокими складками.
«Я чего-то не понимаю даже с Хужэ! – подумал Мегадэд. – А это совсем плохо! Если я даже с усилителем проницательности не понимаю чего-то, то горе мне! Это как первоклашка, столкнувшийся с такой задачкой, которую не может решить даже вдвоём с учителем!
Ладно, я не понимаю, я человек… Но чтобы почтеннейший Хужэ не понимал?! Когда такое было?!».
«Никогда, ни при каких обстоятельствах, не садись в это кресло!» – посоветовала Колунову внутренняя личность-паразит.
– Я это понял – вгоняя Тайваня в трепет и шок, вслух сказал Мегадэд, обращаясь… к самому себе. – Я понял это, обоснуй – почему?
Хужэ молчал. Уважаемый Хужэ, проницательный, как сотня мудрецов, молчал!
– Я должен знать, Хужэ, – не стесняясь вжавшегося в стену корейца-подельника, громко говорил Мегадэд. – Если другой сумел со мной темнить – значит, он, в натуре, круче меня…
Внутри кресла, пахнувшего давней, тщательно подтёртой, но ощутимой для тонкого нюха кровью, жила и пульсировала смерть. Но где и как?
Мегадэд надавил на подлокотники, прислушиваясь к какому-то шарнирному скрипению внутри одноногой конструкции. Отпустил. Кресло пружинит? Но оно и должно пружинить! Что-то внутри него металлически поскрипывает? Но оно на металлической основе, естественно, оно и должно поскрипывать…
Мегадэд снова надавил на подлокотники – уже сильнее.
«Никогда не садись в это…» – снова начала было усиленная интуиция в лице уважаемого Хужэ, но закончить не успела.
Под давлением мускулистых рук, свернувших ни одну шею, кресло спружинило чуть ниже. В мгновение ока между аккуратными валиками кожаной обивки возникла чёрная точка – и с космической скоростью приблизилась к склонившемуся над загадочной мебелью Колунову…
Тайвань, пытавшийся продавить спиной стену, и даже немного промявший гипсокартон евроремонта, молчал и не шевелился. И ничто в комнате не шевелилось.
На длинном и остром штыре кресла-капкана, как яблоко на вилке, держалась голова неестественно обвисшего тела Жигимонда Колунова, он же Жига, он же Химка, он же Мегадэд… Выскочившее с невероятной силой и скоростью жало ловушки пробило Жиге переносицу ближе к слезному мясцу правого глаза. Как через масло, прошло через весь мозг, и бугристо взломало затылок…
– Думаешь, всё? – спросил в астрале уважаемый Хужэ у Пиира.
– Ну, такое не вылечишь! – компетентно ответил Пиир, обладавший, среди прочего, и способностями к врачеванию. – Жаль, конечно, хорошая была плоть… Но всё одно скоро менять надо было… Сколько ты у него в голове отъел?
– Да, считай, половину…
– Ну, видишь! Не сегодня-завтра он и так бы в кому, в паралич впал… Пошли искать новое тело!
Из уха трупа, вслед за струйкой крови, выбралась окровавленная многоножка. Брезгливо отряхнулась, начав с передних лапок, и засеменила куда-то…
Тайвань нашёл в себе силы раздавить мерзкую гадину, хрустнув ею о плиточный пол. Осталось изжелта-серое пятнышко, как воробей дристнул…
Но что толку?
В кармане у Мегадэда лежала коробочка с несколькими точно такими же тварями. А у Пиира эта коробочка была далеко не единственной. Раздавить ухожорку – не значит раздавить уважаемого Хужэ. Это как украсть у богатого человека носки или тапочки: не всегда и заметит пропажу!
* * *
Винный погребок на «объекте» Очепловой был сделан довольно оригинально: в виде каменного клюва. Тяжёлые округлые своды дикого шершавого камня начинались на входе широко и, постепенно сужаясь, сходились в единственный угол к нолю. И там, в самом тесном месте погребка, стоял журнальный столик, табуретка, чёрный, сперва казавшийся котом, магнитофон с ручкой: видимо, в процессе отбора вин хозяйка любила музыку послушать… Полы выстланы дубовыми плашками, а винные полки стилизованы под пиратские бочки: с открытыми торцами, из которых выглядывают рядком, словно бы строем прицеливаясь в посетителя, бутылочные горлышки.
Кенкетное освещение усиливало чувство, что хозяин этих вин – богатый одинокий человек. Потому что тут одновременно и стильно, и тесно. Красиво сделано, но больше двух человек в «булыжниковом» клюве, в помещении «об одном угле» – не развернутся.
– Подойдёт? – поинтересовалась Алина Игоревна с внутренним трепетом – потому что надеялась, что если ему понравится, то он останется.
Он – без особого восторга – но кивнул.
Виталию Совенко нужна была полная темнота. 100% мрака. Так, чтобы ни луча, ни блика. Так, чтобы стрелки его швейцарских часов, ловившие малейший световой импульс зеленоватым отражателем, – оставались чёрными. И вот, словно на заказ – подземелье. Которое нельзя назвать каменным мешком, но каменным чулком – запросто.
– Алина, ты покойников боишься? – полушутя поинтересовался маг.
– Я живых боюсь… – вполне серьёзно ответила Очеплова.
– Вот и молодец, маленькая, тогда тебе рядом со мной нечего бояться…
– Это как понимать? – похолодела она.
– Не так, как ты поняла. Я-то сам живой. Но едва ли не последний, если тебя не считать. Я собираюсь сделать софитомию.
– Чаво?!
– Я скальпеле-лучом вскрою тьму и мы перейдём в другое измерение, в кириллические отделы Ноосферы. Это лабиринт, Алинка, и когда-то там носились те ещё минотавры, кровь с молоком… Но сейчас, скорее всего, мы там встретим только трупную моль…
– Кого?!
– Ну, ты видела, как летучие мыши висят на стенах пещер?
– В кино…
– Это тоже вроде как кино, ведь речь идёт о замкадье материальной реальности… Мы там будем, но не совсем. Эфирное тело туда перейдёт, более грубый филей останется в трёхмерке. Полная темнота мне была нужна, потому что темнота – кожа нустических структур, лежащих за пределами трёхмерного пространства. Это чёрная дыра, в которой время и пространство меняются местами. Здесь мы всё время находимся в одном мгновении времени и в трёх измерениях пространства. Там будет наоборот. Приготовься к необычным ощущениям, если будет слегка тошнить – это нормально для первого перехода… Ты будешь перемещаться через бесконечность времён той точки пространства, на которой стоишь, но в пространстве никуда не сдвинешься с точки…
– «И молиться не учи, не надо… – попросила Алинка цитатой из Есенина. Просила о том, что мог понять только Алик. – К старому возврата больше нет». Ты один мне радость и награда, ты один мне несказанный свет…
– Мандельштам? – хмыкнул он, выдержав смысловую паузу.
– Пастернак… – лживо и устало выдохнула она.
– Мы войдём в лабиринт, знакомый человечеству с древнейших времён – и всегда незнакомый, потому что он устойчиво переменчив. По сути, это извилины мозга трупа, только не привычного нам гликолизного, а ментального… Это лабиринт извилин коллективного разума, общего для мёртвых и живых, но теперь, боюсь, объединяющего только мёртвых… Держись возле меня, потому что остаточная активность апейронов маловероятна, но теоретически ещё возможна…
– Что я должна делать? – деловито поинтересовалась помощница.
– Вначале выключишь кенкеты. А потом, когда я скажу, будешь держать сетку невода с другой стороны.
– Сил мне хватит, Алик?
– Не волнуйся, улов не тяжёл…
* * *
В абсолютной мгле, ассоциировавшейся с полной потерей зрения, в жуткой тишине подвала, когда от жизни осталось одно осязание, появился узкий и неопределимого цвета луч. Им продолжался фонарик-нож в руке Виталия Совенко. Спектр и структура светового потока были таковы, что не рассеивали мрак, а цеплялись за него, словно за портьеру, рвано распарывали, отчего из-за ткани тьмы неопрятно вываливалось нутро подпространства.
Нисходящий в земную толщу единственный угол булыжникового свода, отчётливо впечатанный в память Очепловой, исчез, точнее, его вывернуло наизнанку. То, что раньше сходилось в точку ноля – теперь обратной воронкой развернулось в бесконечное расширение. Возникли некие ходы, напоминавшие кротовьи норы, и сразу напомнили Алине про «крота истории» у марксистов, который всё «роет и роет». Кротовины были проточены в чём-то грязно-сером, упругом, напоминавшем на ощупь мягкие молодые сыры, памятные по дегустациям в сыроварне Ставридиса. И это вызвало ещё одну ассоциацию: «мы внутри пористой головки сыра»…
По сути, это не было совсем уж неправдой, как и полнотой правды тоже не было. Подпространство – это мир бесформенных содержаний, в котором аллегория и буквальность заменяют друг друга, как и время с пространством.
Подземные ли норы это, или пористые внутренности сыра, или пещеры в рыхлом минерале – каждый решает для себя сам: до конца всё равно не угадаешь, но частично будешь прав во всех случаях.
В подпространстве с его косматыми лианами, свисающими сверху, как пыльная бахрома давно заброшенных подземелий, было противно. Но особенно противны были воющие, тоскливые зовы крупных, судя по звуку, чудовищ, которые перекликались здесь, как корабли разговаривают гудками в морском тумане.
Не нужно быть биологом или медиком, чтобы понять: это трубные гласы мучительной смерти. Незримые чудовища, минотавры лабиринта, не угрожали вторженцам, а просто жаловались эху сводов на свою боль и агонию.
Вскоре одного из этих существ осветил загадочный луч Совенко. Словно бы сошедший со средневековых гравюр Китоврас был совсем не так боек, как на миниатюрах в академических сборниках «Памятники древнерусской литературы». Никуда он не скакал, а лежал на боку, полусгнивший, полуразложившийся, разъедаемый какой-то кислотой, сочившейся изнутри его полутрупа. Щурясь на фонарик, поднял не совсем человеческую, но человекообразную голову, и заржал конём, как ржут раненые кони в фильмах про гражданские войны, взывая их пристрелить…
– Не наступи на него… – предупредил брезгливый Алик. – Он окисляется, и ещё – может укусить, обезумев…
Предупреждение было совершенно напрасным – Алина с глазами полными округлого ужаса, сама стремилась держаться как можно дальше от сплющенного распадом об пол, стекающего в жижу из былой плоти, Китовраса.
Ножик-фонарик скользнул по бугристой, биотического вида стене пещерного прохода, уводящего в бесконечные лабиринты коллективного мышления, прорытые, вместо лопат, веками истории и миллионами голов.
Со стен порскнули – иного слова не найдёшь – мириады пыльных хлопьев, похожих на тот рыхлый войлок, что скапливается в давно не чищенном пылесосе. Ножик-фонарик, скальпелелуч, пугал их или сердил, и они серыми совами разлетались по сторонам.
Некоторые, заметавшись, бросались прямо в лицо, пугая и своими размерами, и своей особой рассыпчатостью, так, что и понять нельзя: то ли это одно большое существо, то ли плотный рой сбившихся вместе мелких молей.
– Это и есть мертвецкий мотыль, – объяснил Совенко Очепловой. – Бабочка смерти. Теперь держи невод и закручивай. Нам подойдёт, в принципе, любая из них…
Огромный трупный мотылёк бился в сетке невода пыльными крыльями, осыпая вокруг ловцов серую перхоть своей мохнатой и перепончатой пыльцы.
Фонарик погас. Зажглись подвальные, стилизованные под свечи, кенкеты…
* * *
Это могло бы показаться бредовым сном или страшной (если честно, то не очень страшной) галлюцинацией, если бы не трофей, препарируемый академиком Совенко уже при обычном, земном свете. Хотелось верить, что эти пещеры существования небытия – не имеют места быть, и отчасти они действительно не «имели быть», потому что и вправду не имели места в трёхмерной протяжённости.
Но если они не имеют место быть – то откуда большой и мерзкий трупный мотыль, чей хоботок приспособлен собирать нектар смерти, тончайшие отмирающие чешуйки умершей мысли, разлагающихся идей мира мыслеобразов?
Мира этого, конечно, нет, но смертная моль – есть. И она из места, которого нет. И понимай это, Алина, как хочешь…
Питавшаяся смертью мыслей бабочка – в трёхмерном пространстве сама умерла. Совенко извлёк у неё из ворсистого брюшка полупереваренный экстракт, и теперь разлагал по спектру в мини-лаборатории из саквояжа. Очеплова по опыту знала, что в таких ситуациях его лучше не беспокоить…
Пока сам что-нибудь не спросит.
– И что ты об этом думаешь? – действительно спросил он, спустя минут десять своей пыхтящей возни с приборами. Показал фиолетовый индикатор.
– Предпоследняя стадия… – ответила Алина наугад, посчитав, что фиолетовый – предпоследний оттенок перед чернотой окончательности. Видимо, угадала, потому как босс глянул на неё с уважением. Что ж, её репутация давно сложилась: «девушка-понимающая-Алика-с-полуслова». Даже, когда он ничего не объясняет, то ли забыв, то ли проверяя…
– Принеси мне… – говорит он.
И никто не знает – чего. Только она одна всегда знает – чай ли, кофе ли, а может, и армянского коньячку. Откуда знала, годами не ошибаясь, – неизвестно. Передать другим не могла никакими ухищрениями. Предположительно – телепатия. А может, логика контекста, конёк Алины Игоревны Очепловой ещё с гологодской средней школы… Неизвестно, что индуцирует этот индикатор, но ведь известно, что фиолетовый стоит перед чёрным. И после синего цвета алкашей, синевы тюремных татуировок.
Вот и получается, что фиолетовый – предпоследняя стадия. Чего – не знала. С какого края, вороньего грая, предпоследняя – тоже бы не сказала. Но в логике контекста – нельзя сказать, что она попала наобум, пальцем ткнув в небо…
* * *
– На самом деле нейрология не так уж и сложна! – объяснил Алик Але уже в гостиной, на их любимом, чуть продавленном от популярности, диване. – Вот, смотри…
И словно фокусник выложил на ломберный столик десять обычных игровых карт. Магия его тонких пальцев хирурга на первом плане и сполохи каминного пламени на заднем завораживали, убаюкивали, и делали происходящее похожим на ласковый сон.
– Представь, что эти десять карт – разные сферы человеческой жизни. Ну, не знаю, что угодно… Геометрия, Поэзия, Политика… И целостность жизни – это когда ты видишь все десять карт. Это – белый индикатор, полнота жизни.
– Понятненько…
– И вот интерес к одной сфере пропал, – он перевернул валета червей рубашкой вверх. – Ну, ничего страшного, правда? Ведь девять других остались! Это ещё не смерть…
– Это начало смерти, – догадалась Очеплова.
Совенко стал отравлять уют залитой смолянистым, ароматным, дробно-мерцающим светом гостиной, переворачивая карту за картой.
– Другой полюс – чёрный индикатор, – его голос звучал как запах бальзамирования покойника.
– Когда ничего не видишь, ничего не ощущаешь, тебе всё пофиг… – зябко кивнула Алина, передёрнув хрупкими плечиками.
– Так вот, малыш, постепенная смерть заключается в том, что человек перестаёт интересоваться сперва половиной сфер человеческой жизни, потом двумя третями. Не потому, что они пропали, а потому что он для них пропал. И выпал. Он не то, чтобы сознательно отверг литературу или палеонтологию, он теряет способность их воспринимать.
– Как сегодня? – хрустнула Алина сломавшимся на губах словом, и в тон ей щебетали трескавшиеся в пламени дрова под арочным сводом камина. Перед ней снова были лабиринты полумягких тканей, царство трупных мотылей…
– Времена не важны – важна суть. В теории мышления это называется «гаснущими кластерами» – затопленными и повреждёнными ячейками. Если смерть нажмёт на все клавиши – то мысль кончится…
– А вместе с мыслью кончится и жизнь?
– Ты всё поняла! Это и есть теория постепенного умирания – описывающая то, что происходит сейчас с Россией. Людям стало безразлично то, за что их предки шли на костёр и поднимались в штыковые атаки. Это глубокий обморок мышления. И он сейчас перетекает в клиническую смерть.
– Фиолетовый индикатор! – сказала догадливая Алина, уже лучше понимая, какую радугу босс имел в виду в винном погребке, источнике абсолютной тьмы.
– Фиолетовый индикатор…
– Это вот так?
Очеплова, ласково касаясь его рук, собрала с маленького, богато инкрустированного столика девять карт из десяти. Оставила одну – самую низшую по карточному рангу, «шестёрку червей».
– Так?
Он кивнул: речь о народе, у которого умерло девять десятых жизненно-необходимых интересов.
– Как я понимаю, Ал, это уже стадия остановки сердца?
– Если допустимо говорить о сердце в нематериальных подпространственных измерениях…
– Его можно как-то запустить обратно? – спросила Очеплова, вновь, в бесчисленный раз доказав, что она девочка очень практичная, несмотря на некоторые романтические закидоны.
Вместо прямого ответа Совенко заговорил странными аналогиями:
– Наши водители, не избалованные навязчивостью автосервиса, заводят заглохшие машины с толкача… Дёргают резко на тросе… Они отогревают замёрзшие движки паяльной лампой, хоть это и дьявольски опасно в работе с механизмом, полным бензина и горючих масел…
Казалось бы, всё понятно, но он, с остановившимся взглядом, продолжал сумасшедше, как заводная игрушка:
– Движок запускают с ручника, под носом у автомобиля, толкая коленвал… Бывает, запускают и тросиком, дёргая его в обмотке маховика или пускового барабана…
– Я за рулём смолоду, Алик, мне это «как бэ» известно… Сердце России можно запустить снова? Фиолетовый индикатор – это приговор?
Он промолчал. То ли потому, что не знал ответа. То ли оскорблённо – потому что сам и был ответом, сидящим воочию перед ней. Ведь на кой чёрт ему было бы препарировать анализы трупных мотылей из иномирья, если бы ничего уже нельзя было бы сделать?!
XI. ПОЛОГИЙ ВЕТЕР
Под кашель чаек, крылатых и неусидчивых, яхта «Удача» петербургского яхт-клуба выруливала из венециански-пованивающих застоялыми водами и плавучим мусором теснин «марины» (так называют яхтенный порт). Белоснежное прогулочное судно семьи Очепловых разворачивалось под треск дизельных движков, Балтике поперёк, кромсая ленивые волны тесаком вытянутого корпуса.
Виталий Терентьевич Совенко, как последний из могикан, переживший своё племя, в цветастом, крупной вязки ацтекском пончо стоял слева у фальшборта, столь же фальшиво, как и борт, интересуясь морскими далями. На самом деле он смотрел не на горизонт с полупрозрачными, призрачными, как бывает в морской дали, силуэтами далёких кораблей, а куда-то сквозь море.
– Когда-то в детстве, наверное, первоклашкой или около того… – задумчиво припоминала Алина, приобняв его со спины, – в журнале «Мурзилка» я увидела разворот с весёлой картинкой: посреди сказочного океана маленький стилизованный кораблик, улыбчивый капитан, задорные матросы… Тот кораблик художник назвал «Удача» и мне это запало… Эта яхта при покупке называлась «Олимпия». Какая «Олимпия», зачем «Олимпия», что я, спортсменка, что ли? И я переименовала её в «Удачу»… Ты не представляешь, сколько переплатила, сколько бумаг заполняла, но ты же знаешь: я упрямая…
– Н-да… – потёр Совенко сгибом пальца переносицу. – Все мы жертвы наших детских импринтингов…
Её «Удача» имела три каюты – и обходилась голыми мачтами-сигналками без парусов: она была уже дитём винтажной эпохи, умеющей ценить в морской романтике движки-«дизеля».
Здесь во всём чувствовалась женская рука, не девичья, а именно матёрая бабья, которая из «невидимых рук рынка» – левая: отвечающая за уют и домашний очаг. На камбузе двухкомфорочная плита подвешена так, чтобы можно было готовить даже при качке. В душевой кабинке – солидные ёмкости пресной воды, прямо из душевой – попадаешь на площадку для ныряний и приема солнечных ванн.
Шагаешь по палубе тикового дерева в палящий солнцештиль на море источающий головокружительные ароматы эфирных масел. По палубе, которая не коробится, раскаляясь, не гниёт, намокнув, и не скользит под ногами никогда!
Внутренние помещения отделаны легендарным африканским деревом сапеле, с приветом детским книжкам о морских приключениях. Диваны и кресло капитана обшиты специальным морским винилом, который не выгорает на солнце.
Здесь вообще можно жить, не сходя на берег: домовитая владелица впихнула сюда кондиционеры и гриль, микроволновку, и целых два холодильника. А ещё неведомую на загнивающем Западе, понятную только русским хозяюшкам морозильную камеру! Вряд ли миллионеры в Майями додумаются таскать с собой на коктейльные пати яхт-клубов замороженную тушу полбарана, но у Алины Очепловой есть и такое – «на всякий случай».
В кают-компании, прозванной «каюк-компанией», установлен на вращающейся турели телевизор и видео с музыкальным центром. А за пластиковой перегородкой иногда уютно шуршит, вращая бельём в барабане, стиральная машинка…
С русской провинциальной смекалкой Алина оборудовала у правого борта раскладывающийся стол. Наполовину раздвинутый, он превращался в кофейный или журнальный, раскрытый до упора – становился полноценной обеденной зоной. Но на этом фантазии владелицы не истощились: конструкция ещё опускалась до уровня дивана, на яхте появлялось дополнительное спальное место: можно уснуть или просто помечтать, лёжа над волнами под звёздами, вдыхая бриз и запахи моря…
– Ему, конечно, понравится! – даже не спрашивала, а утверждала уверенно Алина Игоревна. А кому «ему» – нечего и гадать, и так понятно, что не покладистому мужу…
Ему понравилось. Он здесь и обосновался, в своём ацтекском этнографическом пончо и с дежурным молчаливым стюардом, зажигавшим ему сигары положенным способом: сперва от зажигалки щепку, потому от щепки – собственно «гвантанамеру»:
…Guantanamera,
guajira guantanamera[83]…
Впрочем, есть и другая старая песня, и она, наверное, больше подходит этой ситуации:
…и окурки я за борт бросал в океан…
Море за бортом отчаивалось языком чаек: они галдели своими хриплыми трескучими воплями, то пикируя в ожидании подачки почти на самого Совенко, то отдаляясь, и превращаясь в бюрократические «галочки», чёрно-белые на голубом фоне. А под ними – воды Балтики – острые и сизые, как лезвие бритвы…
– О чём задумался мой господин? – вкрадчиво и чувственно шепнула ему Алина, почти целуя ухо.
– А теперь, Солнышко, уже неважно, о чём думает человек… – ответил тот, кого она на манер «вечного жида» называла «вечный босс». – По нынешним-то временам лишь бы он вообще хоть о чём-нибудь думал! Не потерял самой способности, которая совсем не врождённая, а выработанная тысячелетиями культуры…
По левую сторону проплывал обугленный пожаром черно-кирпичный овал «чумного форта». Уныло тянулась серая бетонная плита длинного пирса, на которой чуть качалась от ветра длинная ржавая стрела заброшенного подъёмного крана. В форт решили не заходить: хоть там давным-давно уже выветрилась и выгорела всякая чума, делать там, на пепелище, было нечего, а каменистый подход угрожал помять корпус яхты «Удача»…
Совенко, казалось, форта и не замечал. Он продолжал о своём, о причудливых видах иных измерений, о неизмеримом ни парсеками, ни миллиметрами таинственном пространстве мышления:
– Вообрази, – встречно обнимал подругу жизни рукой, змеисто вывернувшейся из-под пончо, расшитого ламами и кактусами, – что глухой потерял слуховой аппарат, а нового взять неоткуда! А логический аппарат – он такой же инвентарь для инвалида, как и слуховой аппарат, только сложнее и дороже!
Он безнадёжен, этот Совенко. Ему негде было научиться быть сносным мужем или отцом, или хотя бы нормальным любящим мужчиной – ими он так и не стал. Впрочем, и море совсем не то, какое бывает в фильмах про яхты миллиардеров…
Балтика – это не белые пышные бисквитные барашки Адриатики, а плоские тонкие завитки волн, похожие на стружку из-под рубанка. Балтика глотает солнце, словно бы рождая из щели горизонта тёмные облака. Бело-сероватая клочковатая тучность прижималась к морю, открывая верх небесной голубизне…
– С прекращением мысли прекращается и человек – хотя человеку, продолжающему ходить и дышать, неоткуда об этом узнать. Всё, на что они теперь способны, – косноязыко пересказывать то, что им внушили. Внушили не то что без достаточного основания, а вообще без всякого основания, не заморачиваясь никакими доказательствами или правдоподобием…
Так выспренно и несовременно он говорил своей любимой женщине, и спевшееся с ним море подмигивало такими же холодными, как его слова, латунными бликами бесчисленных пляшущих зайчиков жадного северного солнца.
– С материалами буржуазного общества ученому невозможно работать! – ворчливо жаловался Совенко. – Как только в обществе заводится рекламная индустрия – все материалы становятся проплаченными! Вся эта статистика-матистика, мемуары-кугуары… Опыты, лабораторные опыты, казалось бы, чего однозначнее? И те сплошь и рядом подделывают, и публикуют заказное, как в лаборатории доказанное!
– Ну и ни читай! – легкомысленно отмахнулась Очеплова. – Верь только собственным глазам!
– А ты подумай, как это сужает кругозор! Сужает – а расширить не выйдет. Имея деньги, я закажу журналисту расхвалить какую-нибудь страну. Думаешь, не расхвалит? А потом закажу её же обругать. Думаешь, не обругает? И не стоит недооценивать его профессионализм!
– Я в полной мере оцениваю их подтасовочную хватку! – заверила Алинка, чтобы отвязаться.
Жестом подозвала деликатно отступившего к похожему на катушку ниток столбику яхт-битенга стюарта. И он, подобно трактирному чучелу медведя, преданно застыл перед ней с подносом в руках. Драгоценное рубиновое «Бароло»[84] хозяйка разливала сама, демократично, по трём флюит-бокалам: Совенко, себе и этому чудику-слуге, который такого напитка дома «в жисть» не испробует.
– А я хочу кефира! – капризничал, как ребёнок, Виталий Терентьевич.
– Нет, милый, – и она с бордельной развязностью дамской вседозволенности тренькнула его пальчиком по носу. – Только вин-но…
Спародировала роковую актрису одного из старых фильмов, которые они с Совенко смотрели перед сном в счастливые общие ночи.
Он выпил пьемонтской терпкой сладости, и с такой же капризной претензией, как и про кефир, продолжил свои жалобы, причём говорил Алине, а смотрел в упор на совсем потерявшегося в этой компании стюарта.
– А с чем в итоге работать серьёзному исследователю, если любому сведению цена одна? О чём бы нам ни сообщали – мы никогда не знаем: то ли это правда, то ли кто-то чему-то рекламу заказал!
– Ты стал такой брюзгой! – Алина игриво взъерошила ему жиденькие остатки волос над глубокими залысинами. – Такой зануда!
Издержки возраста – а вообще-то он прав. Например, всю суть высокоморального либерального «сочувствия людям» в их скудости и скорбях передал Алине однажды очень лаконично коллега-депутат из крайне популярной в Питера фракции демороссов:
– Мы скорбим, что советская деревня была жалкой и нищей.
– А что, при вашей власти она перестанет быть нищей?
Собеседник воровато огляделся – не подслушивает ли кто, и убедившись, что всё кулуарно, созоровал, рискнул резануть правды:
– Нищей-то она, конечно, быть не перестанет. Но мы перестанем об этом скорбеть.
* * *
Званый, в определённом смысле, обед раскинул крылья раскладного стола и отороченный полог кремовой скатерти в «каюк-компании». Хозяйка пригласила перекусить, чем Бог послал, давно набивавшихся в компанию к таинственному и заманчивому предводителю АО «Биотех» тершихся возле неё «городских голов».
Волны Балтики покачивали фарфор и серебро столовых приборов перед заместителем начальника ГУВД, полковником милиции Юрием Олеговичем Драгумовым, перед девушкой элит-эскорта Ариэль, призванной, чтобы ему скучно не было. Дальше восседал массивный секретарь епархии, долгогривый иеромонах, и ещё одна девушка элитного эскорта Стелла, вызванная на яхту по той же причине. Сама владелица сидела во главе стола, справа и слева от неё были места Совенко и Тимофея Башкирова.
Посреди компании росли из ваз, китайских, вычурных – но в связи с качкой, на магнитных фиксаторах, – райские кущи свежих фруктов. Сладкий виноград, сахарные яблочки, мохнатые киви и бархатистые нежные персики, сочный ананас, медовая дыня, прохладный арбуз – который сама хозяйка, никому не передоверяя, заботливо порезала на кусочки.
Она же, как расселись, не теряя времени даром, спрыснула лимончиком закуски с кольцами кальмаров и пикантным белым соусом. На сырных тарелках красовались моцарелла, пармезан, и прочие сыры, разбавленные половинками крупных тёмных виноградин. И, конечно, извилистые ядрышки грецких орехов с азовских «плантаций» Тимы-Башкира…
Первым блюдом с советской крестьянской простотой подали сочный стейк лосося, с картошечкой, хрустящим лучком гриль, и салатом, посыпанным жареным миндалем.
Совенко, курортный в своём нелепом пончо отпускника, зачем-то чиркал вензельными ножом и вилкой друг об друга. Этот загадочный жест аристократов был Алине знаком ещё из детства, по фильмам, и навсегда остался непонятным. Чего они хотят этим добиться: искру из вилки высечь или нож подточить? В детстве, в родной Гологде, она этого так и не узнала, потому что там никто этого не знал. А теперь, в её возрасте и положении, уже как-то и неудобно спрашивать…
Алина, на правах массовика-затейника, поддерживала светскую беседу, трепала, как лён, не сходившую с уст в то время тему:
– «…Это ужасно, – заламывала она руки в наигранно-мелодраматичном жесте, – просто ужасно, что Россия оккупировала Польшу, – сказала я им в ответ на все их стоны про «преступный пакт Молотова». – Было бы гораздо лучше, если бы Польша оккупировала Россию… Так вы считаете? Что вы примолкли, идите до упора по стопам вашего духовного отца, лакея Смердякова, сетуя, что умная нация не завоевала глупую!».
– А они что? – посмеивались приглашённые смущённо, не зная, каково мнение Совенко «по данному вопросу». А они хотели бы подстроиться, и ориентировались на Алину. В общем-то, правильно делали, нос по ветру держали – уж кто-кто, а «Игоревна» его нутро знает.
– Ну, а что им остаётся? – хихикала она, искоса поглядывая на Виталия Терентьевича. – Примолкли, пригорюнились… Вы, спрашиваю, понимаете, что никакая самозащита не может быть без ответных ударов?
Хорошо поставленным, парламентскими буднями отлакированным голосом она продолжила, уже без улыбки:
– Вековая история нашей интеллигенции – это энциклопедия ужасных заблуждений. Почему зверь из бездны хочет зверства – я понимаю и не переспрашиваю. Но разве всякий интеллигент – зверь? Ведь хотя бы часть интеллигенции желала не только первобытного людоедства… К которому в итоге свелось всё их «несгибаемое свободолюбие»!
Секретарь епархии подмигнул фигуристой грудастой Стелле, та в ответ ему. Седина в бороду, бес в ребро!
– …Они жили, творили, – распалялась книжница и немножко фарисейка Очеплова, – формулировали и постулировали в «желаньи правды и добра», порой совершенно искренне думая о благе человечества, а не только собственном кармане… Почему же так вышло, ребята? Почему все ваши светлячки ваших пылких душ – оказались маяками, подманивающими на поверхность жизни монстров тёмных глубин?
Гости молчали. Гости смотрели на Совенко – ожидая от «чиркуна» хоть какой-то направляющей, ориентирной реакции. За исключением, правда, зам начальника ГУВД. Драгумов украдкой, как школьник, писал юной, благоухавшей французским парфюмом, пытавшейся делать умное лицо Ариэли свой «номер». На салфетке. Он, естественно, по долгу службы имел и визитные карточки, одну презентовал Очепловой, но… Как вы понимаете, Ариэль с жуликоватой яхты – не председатель парламентского комитета, чтобы получать визитки милицейских полковников…
– Ничего особенного в этом нет, – пожал плечами Совенко, почувствовав на своей нескладной «гиеновой» фигуре средоточие взглядов. – Они строили миры своей мечты, каждый – собственной. И слишком мало задумывались, насколько возможны в реальности их хрупкие, созданные в мире мыслительной невесомости кристаллические кружева… А жить нужно как можно, потому что как хочется – всё равно не выйдет! Мы живём в доменах – или оказываемся в могилах. Или нас защищает Сила, которая нас же гнетёт и ломает… Или нас ничто не гнетёт и не ломает, но тогда ничто и не защищает… А это верная смерть, единственное достоинство которой – быстрота. Умереть-то свободными можно, и даже легко: десятки индейских и славянских племён это доказали. А вот жить свободными – не получится. Или ты несёшь на шее ярмо, или тебе на неё накинут удавку.
– Думаешь, дело в этом? – поддержала Очеплова. – Наша интеллигенция, вместо того, чтобы тренировать людей на выживание в суровом мире, уводила их в маниловщину утопий?
– И в этом тоже… – неопределённо отмахнулся он. – Много в чём дело…
Да, теперь Алина видела это особенно отчётливо – он устал. Всё в делах человеческих пошло не туда. И давно. И без надежды на выправление нарастающего крена. Разве что надежда на чудо? Вы хотите, чтобы академик медицины, биотехнолог – на чудо уповал? Правда?!
Трудно быть сразу и учёным и политиком. Как учёный, ты всё понимаешь. А как политик – понимаешь, что ничего изменить не в силах…
– Соответственно моему сану, – неловко вмешался в разговор иеромонах-шалун, ожидавший, видимо, реставраторских спонсорств за свою покладистость, – я с глубоким уважением отношусь к державному величию эпохи Сталина! Давно надобно отделить мух от котлет, богоданного вождя от этих «товарищей» Ленина и Троцкого.
– Похвально! – с усталой издёвкой отозвался Совенко.
– Да и кто же, – вдохновившись обманчивой поддержкой, развивал мысль епархиальный делец, – кто же из нормальных православных русских людей может восторгаться этими двумя страшными и кровавыми клоунами большевистскими, словно выскочившими из кадра некого ужасов фильма?
– Алина Игоревна, ты Троцким восторгаешься? – тяжело, как танковую башню, повернул голову Виталий Терентьевич.
– Как можно?! Ренега-а-ат…
– Ну, объясни батюшке, кто ими восторгается! – свалил с себя ответственность «вечный босс».
– Вы действительно хотите это узнать? – улыбнулась Алина со всем своим женским очарованием. – Так это нетрудно. Просто вы, батюшка, засиделись на тёплом местечке… Вам бы в батраки на годик, к лютому фермеру… Или в чернорабочие на заводик… Сразу бы там, не отходя от закрытой кассы, и поняли – кто и почему восторгается большевистскими клоунами…
– Что вы имеете в виду? – растерялся священнослужитель, приехавший на «стрелку» шефской помощи канючить, и не готовивший себя к политдиспуту. – Как может грех одних недостойных людей оправдывать грехи других людей?
– Оправдывать, конечно, не может, да ведь и вы не про оправдание спрашивали. Про восхищение. Я их не оправдываю. Они оба те ещё фрукты, особенно Троцкий, да и второй тоже… Но если бы вы, батюшка, пожили жизнью, которая страшнее смерти, – вы бы и к смерти иначе относились… Когда у человека появляется шанс выскочить из ада, и когда человек верит, что это его последний шанс… Он эдакий шанс очень ценит! И он за ценой не постоит… Вы бы, батюшка, колодцы-то между землёй и преисподней перекрыли – тогда бы и черти перестали на землю выскакивать! А то странно у вас, пастырей, получается: все вроде бы братья, все от одного Адама, одной Евы, все по образу и подобию божьему… А только один всё забрал, другому ничего не оставил… Не Богом ли возомнил себя частный собственник, когда заставляет людей не Богу, а себе кланяться, не у Бога, а у себя просить?
– Мысли ваши, Алина Игоревна, вредные, еретические, и на неокрепшие умы опасное влияние иметь могущие…
Яхт-стюарты молчаливыми тенями разделили собеседников, подавая суп с раковыми шейками.
– Вы, батюшка, живёте на подоконнике «окна в Европу», – ластилась хозяйка. – А вот не угодно ли Москвы на вкус попробовать? Глубинки русской?
– С превеликой преохотой! – басовито отозвался иеромонах. И с подчёркнутой, церковной благодарностью принял от стюарта фарфоровую супницу. Длинная ручка керамического половника торчала из неё, как лодочное весло.
– А вот, батюшка, не желаете ли «Московской» белой, под сургучинкой, а? – подмигнула Очеплова, и в этот миг показалась одной из эскорт-девушек, подружкой Ариэль и Стеллы. – Батюшка, сразу бы рюмочку-хрусталик, да грибочком её дотолкнуть, грибочком! Грибки-то у меня наши, гологодские, из самого сердца земли… Боровички да подосиновички…
– Любовь ваша к Отечеству, – похвалил епархиальный секретарь благословляющим жестом, – благодатна и питательна…
В эту переполненную взаимохристианской любовью сценку вклинился бубнявый голос полковника Драгумова, изливавшего душу служаки красотке Ариэль:
– …Многие обыватели видят в преступнике какого-то инопланетянина! – соловьём разливался перед своей соседкой зам начальника ГУВД. – Забывая, что преступник ничем, кроме преступления, от нас не отличается! У него тоже было детство, и милые детские фотки, у него есть мама и папа, друзья и увлечения, безобидные хобби, шутки да прибаутки, забавные и даже благородные моменты в жизни… Он тоже где-то работает или числится где-то работающим, ест колбасу, как мы, пьёт чай, как мы, играет на дачке в бадминтон, как мы…
– К чему вы всё это? – спросила шикарная Ариэль, в силу профессии и общего склада мало понимавшая в учёных беседах «элиты».
– К тому, что очень легко, практически за нечего делать, вызвать к преступнику сочувствие, показывая его с этой, тождественной нам стороны! Мне кажется, враги страны этот фокус с нами и проделали… Что плохого в помещиках Аксаковых, кроме того, что они помещики? Вы читали Аксакова?
– Нет! – раздражённо тявкнула Ариэль, злясь, что ей тут задают такие дурацкие вопросы.
– А я читал. Очень милый и душевный человек. На иных страницах уженья или пикника совсем забываешь, что он – помещик, проще говоря – вор и убийца…
– И ведь не поспоришь! – поддержал Тима-Башкир. – Как бы они захватили землю – если бы не были самыми кровожадными головорезами?
Молча додумал то, что здесь высказывать было бы некорректным: «И как бы потом удержали за собой землю с тысячами душ – если бы регулярно не отнимали по-воровски, методом банального рэкета, у этих душ самое последнее, самое необходимое?».
Ариэль же ничего такого не думала. Она мечтала, что хорошо бы поскорее интимно уединиться, уж там-то она сумеет поддержать разговор с мужчиной! А на людях краснеть приходится…
– Что касается тминной горькой настойки – разглагольствовал поддатый и расслабившийся епархиальный секретарь, – то её и в советские-то лета отмечали тридцать процентов крепости, ныне же, представляется мне, ея и с того на разбавление предают. От сего рюмка для тминной горькой – инструмент, Алина Игоревна, неподобающий… Надобно рассматривать её в уподобии вина, а не водки крепкой…
– А в вине истина, – поддержал Юрий Олегович, поправив на груди покосившийся знак отличника милицейской службы.
И его Ариэль нашла, что сказать. Она сказала с чувством полноценного участия в разговоре:
– Ага!
* * *
Через основной люк, ведший во внутренние помещения яхты, гости «Удачи» обратно по сходному трапу, проложенному в кормовом торце «каюк-компании» высыпали весёлым и не особенно трезвым горошком на тиковую палубу. В розовом таинстве балтийского породистого, редкого на таком капризном море, заката прежде белоснежный айсберг кораблика-игрушки оказался весь залит каким-то загадочным красным светом. Это было красиво, романтично, и встречные суда, а также и яхты-сокурсницы весёлыми протяжными гудками приветствовали «Удачу».
– Ну, как вам иллюминация? – спрашивала гостеприимная владелица.
– Великолепно… Восхитительно…
Красные лучи били вверх, поражая розовую облачную кипень заката, и как бы растворялись в мягкости общих тонов, расплывались на высоте. Яхта была как кусочек тростникового, слепяще-белого сахара в прозрачной креманке вина бордового оттенка.
Компания встречала этот вечер криками «Ура!», откупоренной бутылкой шампанского (которое лежало в холодильнике с начала маршрута), выпущенной в небо ракетой, и яркими огнями фальшфейеров в руках у каждого гостя.
Когда фейерверки догорели, а шампанское было допито, расселись в кружок в парусиновых шезлонгах, восхищаясь акустической системой, рассыпавшей по волнам во все стороны ноты классической музыки.
Самое время послушать маразматические истории академика Совенко про то, что Павел Федотович, завхоз ВЦБТ, был человеком весомым и видным! Истории, которые Виталий Терентьевич рассказывал с доброй и немного слабоумной улыбкой, как рассказывали бы первые Адамовичи о потерянном рае:
– Павел Федотович, царствие ему Небесное, рассекал надвое крупную ржаную буханку, и каждую половину обильно, с горкой покрывал баклажанной икрой. И умудрялся обе за один присест схарчить!
По ностальгическому замыслу рассказчика это должно было умилять. Алину почему-то раздражало.
Алина прекрасно помнила Павла Федотовича, и потому героем мифологии он для неё никак стать не мог. Некогда, в совсем другой стране, и кажется в другом измерении пространственно-временного континуума, она получала от Павла Федотровича ежемесячно всякую канцелярскую хрень. Расписывалась в неизменно-жёлтых ведомостях, потому что в СССР экономили бумагу, и хозяйственные отчёты вели непременно на мерзком листе макулатурной переработки…
Павел Федотович не был ни весомым, ни видным, ни вообще никаким. Он запомнился белёсыми пятнами столярного клея на его синем рабочем халате, причём халаты согласно норме выдачи регулярно менялись, а клеевые разводы вновь и вновь проступали на ткани, будто магические письмена.
Но Совенко помнил о Павле Федотовиче то, что выпало из девичьей памяти экс-Пескарёвой. Например, то, что на застольях по случаям, кои ныне назвали бы «корпоративами», Павел Федотович добавлял в водку соль и горчицу, чёрный перечный прах, стремясь усилить «алкоголям» их действие. Жарил яичницу из десяти и более яиц – напоминая персонажей Рабле. И в том слушатель должен был ощутить с трепетом человеческое и духовное величие Павла Федотовича…
Не в первый раз слушая про подвиги завхоза на банкетных передышках, Алина однажды, поняв Совенко буквально, приобрела крупную, килограммовую ржаную буханку и литровую банку баклажанной икры. Недолго думая, сделала гигантский «бутер» по вышеславному «великому» рецепту. Ну, если ты так слюной исходишь – то вот тебе хлеб, а вот баклажанная дристня, «чё ты мучишься»?
Но Совенко лишь смущённо улыбался, съел едва ли четвертинку:
– Такое ведь, Аля, не каждому дано-о! Тут талант нужен…
И конечно, помянул талант покойного Павла Федотовича, который на том свете, поди, мучился изжогой с этих икорных мемуаров бывшего начальства…
– Каждому чреву своя потребность! – одобрительно гундел совершенно очарованный Стеллой иеромонах, стыдливо, но необоримо усадив диву себе на рясой крытые колена:
– Зови меня, Пафкой, крошка… – его, кажется, постригли в Пафнутия...
– Пафка Колчакин, – насмехалась начитанная Алинка.
Дальше ассоциативное мышление толкнуло её от Островского к Кафке, и она решила, что надо уйти от темы, пока окончательно не свихнулась.
– Вот и демократия – выдумка глупая суще! – наконец, попал священнослужитель в колею здешних настроений. – В ней всякая идея равноправна, а оттого, значит, всему одна цена: и доброму, и злому. Это как если бы на их любимом пресловутом рынке белый хлеб шёл бы в одну цену с черным, а кило колбасы было бы в одну цену с кило соли! Не может ведь такого быть, чтобы всякой идее одна цена и одно почтение!
– Слово пастырское! – склонила голову Очеплова, насмешливо постреливая глазками. – Золотом высечь, батюшка! Вонмём – премудрость!
Епархиальный секретарь «Пафка Колчакин» подбоченился, приободрился и гнул дальше свою линию:
– Из сей бытовой, препростой истории заключаем, что равенство противно природе человеческой…
– Эта фраза, – восхитилась Очеплова, – самый краткий манифест, излагающий суть фашизма, так что браво! Краткость – сестра таланта!
– Ну зачем же так? – обиделся батюшка, начиная догадываться, что над ним потешаются.
– Ну, где нет и не предвидится равенства, – объяснила ему Алина, – там действует принцип «каждому своё». А «каждому своё» – это ворота Бухенвальда…
Пафка Колчакин, епархиальный Кафка, не желал соглашаться с такими вольными трактовками демократических свобод:
– Фашизм ужаснул цивилизованное буржуазное общество! – поучал он, потискивая Стеллу. – Оно отшатнулось от таких крайних форм своего проявления! Отрицание равенства не есть отрицание милосердия…
– А вы, батюшка, думаете, что Освенцимы и Бухенвальды возникают оттого, что садисту делать нечего? И он так развлекается со скуки? Нет, дорогой мой! Общество неравенства немыслимо без постоянного и тотального насилия, известного нам по гитлеровским концлагерям. Чтобы обделённые вами не пришли к вам, требуя делиться, их нужно очень сильно напугать…
– …Или свести с ума, – как-то даже робко подал голос Совенко. Все резко повернулись к нему – постоянно имея в виду, что прибыли сюда не фейервеки с иллюминациями смотреть, а с ним поближе сойтись.
– А если они не сумасшедшие, – подхватила Алина дальше, – не слепые и не глухие – то они видят и слышат, что вам достаётся всё от жизни, а им – ничего… Им это нравится? Нет. А как вы решите эту проблему? Да концлагерями, по другому-то никак не получится…
– …Или массовым полоумием, – снова глуховато, как через подушку, отозвалась «вторая скрипка» этой палубной ветреной беседы, Совенко. – От работы кони дохнут – но коням не под силу задуматься о несправедливости общественного строя…
Алина и дальше щекотала нервы теряющегося между уважением к хозяевам и официальной доктриной своей организации иеромонаха:
– А вы, батюшка, стало быть, коллективизацию в апостольских общинах тоже полагаете величайшей трагедией древнеримского крестьянства?
– Не про обобществление имуществ речь, Алина Игоревна, оно и доселе в монастырях наших общинное… А о насилии великом и не подлежащем пастырскому оправданию!
– От «насилия великого» и я не в восторге, батюшка… Да вот ведь какое дело-то получается: изначально насилие не входило в планы тех, кто решил обустроить жизнь по древним, и, кстати сказать, тысячелетиями неизменным заповедям справедливости. Но пришёл Колчак, дал всем по морде, и сделал всё под себя. Ну, они второй раз за своё – и опять пришёл Колчак, и опять дал всем по морде… От сего уже и тупой сообразит, что так оно всегда и будет! Только затеешь справедливость – приходит Колчак… Поэтому, хотя насилие изначально не входило в их планы, они в итоге убили и Колчака, и всех, кто с ним сроден. Выбор такой: или отказаться от самой идеи справедливости навсегда, оберегая драгоценную жизнь Колчаков, Франко и Пиночетов, или… Или не оберегать их драгоценную жизнь…
– А разве нельзя, – вступил вдруг в беседу полковник, гладивший, как котёнка, руку Ариэль, – законно, правопорядочно, без насилия, уважая свободное волеизъявление большинства…
– Нельзя, – устало перебила Очеплова. И даже руками развела – показывая, что это не её вина, мол, не казните гонца за дурную весть. – Пиночета, насколько помню, не на выборах определили. Да коли уж на то пошло, они ведь сами себя изберут – недорого возьмут!
– Как вам не стыдно? – возмутился Пафка Колчакин, отчётливо взволнованный полемичным приговором Очепловой адмиралу своей мечты. – Вы сами прошли через избирательную процедуру…
– …И потому знаю, о чём говорю. Пока вы этих Колчаков не приколчите – вы так и будете их «избирать» до упора, агитируемые кастетом и прикладом. Возникнет «стокгольмский синдром»[85]: вы, конечно, будете изображать, что верите избирательной комиссии. А она будет изображать, что видела вас не в гробу… А на выборах… Так и квитаются лень с нищетой…
Она распалялась, забыв, что не в парламенте, и не в ряду своей фракции меньшинства:
– Вы хорошо устроились в жизни, и теперь хотите отсечь дверью всех, кто не успел. И навсегда. Но этого не получится, даже если дверь у вас железная. Снаружи вашу обитель обольют бензином и сожгут к е..ням. И знаете, что мне кажется? Будут правы. Вы же первые начали! А после ваши потомки опять начнут ныть над вашими обугленными тушками, не пытаясь выяснить самого главного вопроса о зле: кто первым начал!
– О сём знаем мы доподлинно, что первым начал змий-искуситель… И гордыня – матерь всех грехов!
– А как же, батюшка, вы собрались свободою гордыню исцелять?
– Свободу имею в виду не либеральную, а высшую, свободу духа!
– Дух-то ведь ослабнет, если из духовки не подпитывать! Бездомному и безработному нужно дать дом и работу. А вы всё норовите ему «свободу» подсунуть! Как будто он до вас на цепи сидел! И вся-то ваша «свобода» сводится к тому, что вы за него никакой ответственности не несёте. Грош цена такой «свободе», а смысла в ней и на грош нет…
– Всё, что требовала советская власть от человека, – вмешался Тима Башкир, – чтобы он где-нибудь работал. Не понравилось в одном месте – пошёл, устроился на другое. Без проблем – безработицы же не было! Но где-нибудь обязан числиться. Такая вот несвобода. И что в ней плохого? Не напомните, батюшка, в какой это книге-то написано: «кто не работает – тот пусть и не ест»[86]?
Священнослужитель смолчал. Он знал, но не хотел вспоминать, в какой книге это написано. Тима, впрочем, дальше к нему не приставал, как Алина Игоревна. Он вообще говорил больше пространствам, чем собеседнику, пребывая в какой-то странноватой прострации. И – как было принято в популярной в те годы телепередаче «Много голосов – один мир»[87] – рассказал, для развлечения почтеннейшей публики, свою историю…
– Один мужик, – начал свою историю Тима, – уже, в общем-то, и неважно, как его звали, – единожды, вскоре после окончания весьма средненькой школы, пригласился на банкет одноклассников, каковой накрыли в комнате отдыха арендованной на вечер сауны. Сауна эта была ничем не примечательна – и тем примечательна была для ею пользовавшихся. Располагалась она, как ни странно, на третьем этаже потёртого и пошарпанного трёхэтажного довоенного дома на улице Левкиппа…
– Не может быть такой улицы! – насмешливо запротестовала Алина.
– А вот и может! Левкиппа в советской философии весьма почитали, как учителя Демокрита и основателя атеизма…
– Ладно, Тима, не отвлекайся, ври по сценарию! – предложил Совенко.
– Ну, вот я и говорю! – запальчиво отстаивал свою версию Башкиров. – Мужик приехал на «таксо» на улицу Левкиппа, чуть ниже её перекрёстка с бульваром Демокрита…
– Ну прекрати фриковать, ты весь эффект портишь! – потребовала Очеплова.
– Ладно, чуть ниже перекрёстка, легко нашёл нужный дом. Дом общественный, там разные юрадреса…
– Кто?!
– Юр-адреса! Дверь высокая, старая, побитая жизнью, выходит прямо на улицу, заходи всяк, кому нужно. Ну, больно-то никому не нужно, а мужик зашёл, и увидел потёртую деревянную лестницу… Очень хорошо! Поднялся по лестнице на третий этаж, всё нашёл: и вход в сауну, и накрытый банкетный стол. На столе – ну, вот как у нас сегодня – всё ломится, водочка с белыми крышечками так и прыгает в руку – мол, сверни меня, сверни… Как положено, из морозилки, бочки запотели, слёзки по стеклу бегут… Закусок всяких – по-княжески… А людей – нет никого… Мужик пошёл проверить сауну за стеклянной дверью… Сауна как сауна, особенно ей блистать нечем, тем более, что и свет приглушенно-тусклый, как в саунах положено. Однако же сауна весьма основательно раскочегарена, и, что называется, при входе в лицо шибает! Ну, то есть всё готово: и выпить с тостом, и пропотеть в простынке. Мужик всё это мысленно одобрил, сел с краешку стола, и стал ждать других скидошников…
– Кого?!
– Ну, тех с кем на банкет скидывался. Они же скинулись бывшим классом, кто хотел, человек пятнадцать из двадцати пяти, а главное, что у мужика там была одна одноклассница, с которой он больше всего хотел в простыни укутаться… Сауна к этому располагает… В общем, ничто не предвещает… Мужик сидит, лыбится, ждёт всех благ – а дружки и подружки чтой-то не идут, задерживаются… Тут история умалчивает: то ли они припозднились, то ли он от нетерпения далеко идущих видов припёрся слишком рано…
– Мужик сидит, скучает!.. – с пониманием и знанием дела закивала Алина Игоревна.
– Ну, и понятное дело, что захотелось ему выпить для психологического разгрузона! – снова согласился Тима. – И первая мысль-то у него была безобидная: взять ту бутылку со стола, которая на него больше глядит, свернуть белу головку, да и хлебнуть, устаток разгоняя! Но мужик был социализированный, и подумалось ему: ну что же это такое? Придут дружбаны и девушки-желанушки, увидят меня пьющим, гостей не дождамшись, плохо подумают! Не надо, наверное, так делать, аморально в одиночку банкету целку ломать…
– Ти-и-има! – с ироничной укоризненностью одёрнула Очеплова.
– Ну, в смысле, банкетный покрой девственности лишать! – поправился Башкиров «под дам». – Ну, и решил мужик, для культуры, выйти на улицу, где он видел бабульку, торгующую с лотка всякой фигнёй, купить у неё чекушку, и, пока гости подтягиваются, культурно остограмиться… А надо вам сказать, что была зима, где-то так под Новый год, поэтому мужик одел обратно всю верхнюю одежду, как положено, и пошёл через лёгкий снежок на угол Левкиппа и Демокрита… А ежели не верите, то просто на угол… Где и обрёл бабульку с лотком, что надо – купил, сколько надо – отпил… Вся операция заняла у него минуты три. Или даже меньше – на часы мужик не смотрел! Ну, а чего такого? По идее, мог бы и в пиджаке выскочить, ведь недалеко бежать! Но он, ему на счастье, дублёнку надел… И осталось ему, поддатому до нужной кондиции, всего лишь шмыгнуть обратно в дверь, и на третий этаж… Думает – наверняка уже один-другой из одноклассников подтянулись, сейчас мы с ними и оттянемся…
И началось… Улица – как была, такая и есть. Ну, вроде, насколько это видно в пурге и вечернем полумраке… Дом, как дом, в который он уже заходил всё проверить – и всё проверил, из которого минуту назад выскользнул…
Но только чует мужик: что-то внутри дома не так. Не та лестница! Была деревянная, а эта – какой-то плиткой, что ли, отделана… Стены, вроде как, другого окраса! Ручаться он посему не может, не слишком внимательно в прошлый раз смотрел, но стойкое у него чувство, что стены были другого цвета!
Тут вышел к мужику какой-то вахтёр не вахтёр, но видно, что домовой служащий, без верхней одежды и вид имеющий весьма обжитой. Мужик его спрашивает: мол, тут на третьем этаже сауна с банкетным залом… Вахтёр отвечает: ты что, алкаш, мозги пропил? Лет десять как на третьем этаже сидит управление котельных…
Мужик подумал, как и любой на его месте: наверное, дверью спутал. Дома на улице Левкиппа похожие, или лишнего прошёл, а скорее – не дошёл до своего… Мужик не столько вахтёру поверил, сколько тому, что лестница другая… Хоть и похожая…
– И дальше мужик час-другой мечется по улице между довоенными трёхэтажками! – догадалась Алина Игоревна.
– Совершенно верно! – направил на неё указательный палец пистолетиком Башкиров. – Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается… Прошу вообразить моего не-героя запыхавшимся, пропотевшим отнюдь не в сауне со смазливой одноклассницей, как ему мечталось, а внутри дублёнки… Бегал-бегал, ничего не набегал. По всем приметам получается, что сауна должна быть в том доме, где на третьем этаже управление котельных! И улица, и номер, и, главным образом, фасад, да ведь и личная память: только что там был, там водка среди закусок холодком испотевала!
Мужик опять туда, снова видит: не та лестница! Уговорил вахтёра, поднялись на третий этаж, там ничего примечательного, контора жилищно-коммунальная, без всяких признаков сауны или банкетной залы… Мужик с горя допил свою чекушку…
– Вахтёра-то угостил? – с живым участием поинтересовался переживавший за мужика Совенко.
– О том история умалчивает! Вышел мужик на улицу Левкиппа, под снегопад, что делать – не знает. И тут вдруг видит: чешет мимо один из его одноклассников! Но не тот, который скидывался, а как раз тот, которого скидываться на сауну не позвали… Мужик обрадовался этому чухану – как евреи машиаху…
– В смысле, распял его? – недоверчиво переспросила начитанная Алина Игоревна.
– Нет, неловкое сравнение, пардон! – выкрутился Тима. – Обрадовался, короче, схватил за рукав, стал приветствовать и прочими словесами встречи осыпать… А тот выглядит плохо. Как-то помято, побито, жалко, одним словом. И мужика, с которым отсидел десять лет на соседних шконках…
– Тима!
– Ну, в смысле, на соседних партах… Так вот, мужика одноклассник не сразу узнал. И особой радости, в отличие от нашего мужика, испытывать сперва не собирался: не ахти они были в школе близки! Но наш мужик-то предложил в рюмочную, и одноклассник маленько потеплел, предупредил только, что денег не имеет, а так – само радушие…
– И они нажрались, как поросята! – ввернула Очеплова итогом, чтобы не затягивать повествование излишними художествами.
– Как вы могли про наших выпускников очень средней школы такое подумать, Алина Игоревна! – возмутился Башкиров. – Плохо вы их знаете! Они нажрались не как поросята, а как матёрые свиньи, на убой… Ну, и когда они в обнимку, сетуя на недостаточность закусок в рюмочной, где предлагают одни сухарики да кусковую сельдь в масле, вышли на бульвар Демокрита…
– Была же улица Левкиппа! – требовала Алинка правды жизни.
– Ну, была, а к ней примыкал бульвар Демокрита, и рюмочная была уже на бульваре… Ну, прошли они пару кварталов, эка невидаль! А мужик наш всё время думал, что очень плохо выглядит одноклассник, словно каким-то горем смятый… Пока не забрали их в милицию, и пришлось думать совсем о другом! Забрали их за пьянку и дурацкие выкрики в стиле «а помнишь!», которые у бывших одноклассников на всякую встречу припасены… В милиции выяснилось, что у одноклассника мужикова паспорт нормальный, а у самого мужика – какой-то неправильный и просроченный…
Мужик возмущается, мол, недавно получал, в вашем же сволочном райотделении, если что не так – претензии к ним, я-то тут при чём?! И тут взгляд его упал на календарь, висевший на стене… А календарь какой-то нелепый, для розыгрышей: год на нём значится на двадцать лет вперёд, чем тот, в каковом мужик в сауну пошёл, одноклассницу потискать вожделея…
И тут мужик стал складывать кусочки мозаики… За те три минуты, пока он на угол к бабульке за чекушкой ходил – лестницу переделали – раз! Вместо сауны с вип-залом разместили пыльную контору котельного учёта – два… Паспорт просроченный – три! Календарь 2017 года…
– Какого?! – ахнули сразу несколько голосов.
– Ну, говорю же, на двадцать лет вперёд! 2017 года… Розыгрыш на стене в милиции, где разыгрывать, вообще-то, не комильфо… Чать, не цирк, не балаган – опорный пункт правопорядка! Ну, и вишенка на торт: одноклассник выглядит мятым, усталым, каким-то не таким… Постаревшим!!!
Стал мужик проситься к зеркалу. Менты недоумевают: обычно алкаши просятся «пи-пи», иной раз и по-большому, но чтобы к зеркалу?! Посмеялись над алкашом-модником, пропустили к гардеробу, у которого внутренняя сторона дверцы зеркальная… Мужик глянул: батюшки-светы! Так и есть: узнать можно, но на двадцать лет старше!
Долго описывать, как вырывался мужик из ментовских лап. Может, взятку дал, деньги в нашей истории остались теми же самыми, что и двадцать лет назад, только цены изменились… А может, одноклассник за него вступился, поручился… Или лицо его ментам понравилось… Короче, вырвался мужик из ментуры, и побежал по ночной зиме скорее домой, где жил с матерью двадцать лет назад…
– А матери-то уже и не стало? – попыталась угадать Алина Игоревна, но на этот раз промахнулась.
– Нет, мать жива! – порадовал Тима. – Открыла дверь старая-престарая старуха, космы седые, нечёсаные, вся в обносках, запущенная, но… узнаваемая… Всматривалась, всматривалась, а потом как зарыдает: «Сынок! А я всегда знала, что ты не погиб, а просто без вести пропал! Всегда знала, что однажды вернёшься! Где же ты был все эти годы?!».
Но смысл истории не в этой запоздалой материнской радости, а в том, как в последующие дни, пару месяцев, мужик восстанавливал документы, встраивался в общество.
И вот что странно: никто не удивился его возвращению. Он-то ходил, требовал себе корреспондентов, учёных, физиков всяких – мол, неужели вам неинтересно?! Отвечайте, где я пробыл двадцать лет?! Я же феномен, меня изучать нужно! Но никто не только изучать его не хочет – а боле того: вообще в его сторону не смотрит…
А в милиции – мир ей, да хранит она нас всегда! – когда ему новый паспорт положенного образца выдавали, старый майор сжалился над его маетой, и объяснил то, что мужику в голову никак не влезало:
– Ты, – говорит, – мужик, думаешь, ты один такой, не можешь вспомнить, куда двадцать лет похерил? Никакой твой случай не уникальный, и для физиков ты не интереснее меня! Ты любого вот тут или снаружи спроси – куда у них крайние двадцать лет выпали? – пари держу, ни один не вспомнит!
* * *
– И всё-таки, Тимофей Владимирович… – подняла свой тонкостенный бокал с пьемонтским бароло Очеплова. – Сама фабула твоего рассказа кажется мне сомнительной… Допустим, человек перемещается на двадцать лет во времени! Он не может так долго, как в твоём рассказе, не замечать этого… Ты вообразил 2017 год, до которого ещё дожить нужно. Но давай представим, что человек из 1910 года перенёсся в 1930! Да просто всё вокруг будет криком кричать: другое! Другое! Или, допустим, человек из 1930 переносится в 1950! Он же с первой секунды ощутит, что он в совершенно изменившемся мире. Допустим, из 1950 года человек попадает в 1970. Да он просто не узнает той улицы, на которой был в пятидесятом году!
– Алина Игоревна, – озмеился Башкир недоброй улыбкой, – вы говорите об эпохах движущегося времени! А предположите мир, в котором время сломалось? Много ли перемен мы с вами заметим, если перенесёмся из деревни 900 года в деревню 1900 года?
– Антон Павлович уверял, что немного, – понимающе закивала Алина Игоревна.
* * *
За стеклянным полушаром кокпита[88], где расположились штурвал и навигационные приборы яхты, было тихое местечко. Здесь заднюю каюту владелица переоборудовала в помещение под снаряжение для дайвинга и рыбалки, а в прохладные дни сюда никто не заглядывал.
Кроме людей, которые настроены на серьёзный разговор…
Как Тима-Башкир, вдруг, словно бы сойдя с ума, направивший на Совенко свой карманный, почти игрушечный пистолетик…
На Виталия Терентьевича одноглазо уставился безотказный Тимин друг, ставший в Тиминой руке легендой питерских деловых кругов, редкий, коллекционный Frommer «Liliput», стреляющий на принципе отдачи свободного затвора. С автоматическим предохранителем на тыльной стороне рукоятки. На щечках которой, выполненных из эбонита, находится монограмма «FL». Патроны нестандартные, 6,35m/m, которые если кончатся – негде будет достать, но Тима их запас особенно и не тратил…
Так что выстрелить в академика было чем.
– Как это понимать? – скучно поинтересовался Виталий Терентьевич.
– Так, что здесь нам никто не помешает поговорить по душам…
– А «волына» к чему?
– Чтобы вы, Италь-Тренич, не ушли прежде, чем всё не расскажете…
– Ты рехнулся, Тима?
– Может быть. Вы отравили всё человечество полуядом слабоумия, наверное, и на мне сказалось. На эту глобальную тему я и хотел бы поговорить…
– А я нет… – пожал плечами в пончо академик, и его глаза побелели, гипнотизируя. Но в этот раз неудачно…
– Тёмные очки нашего производства АО «Биотех», – пояснил Тимофей Башкиров. – Со встроенными гипно-отражателями… Как видите, я быстро учусь, Виталий Терентьевич, и вам не удастся меня сплавить. Придётся поговорить: хоть раз в жизни не по вашей инициативе.
– Ну и что вас до такой степени интересует – что вы жизнь свою уже, считай, загубили? – поинтересовался тоном сытого удава Совенко, потягивая коктейль из конусообразной рюмки.
– А жить больше никому не придётся! – рявкнул Тима. – Я собрал материалы по летиленгликолю, так что обойдёмся без вступлений и прелюдий, без, так сказать, предварительных ласк! Вы знаете, я знаю – изойдём из сего…
– Летиленгликоль является таблеткой слабоумия, – скучным голосом поведал академик, как учитель долдонит урок отстающему в развитии второгоднику.
– Мне интересно не это! – покачал головой Башкиров и «маленький венгр» в его руке, направленный чёрным зрачком прямо в сердце босса нервно дрожал. – Это я уже понял. Мне интересно – зачем?!
– Что – зачем?
– Зачем именно вы, именно сейчас подарили полуяд мировой власти?!
– А без меня, думаете, ей некому было бы презентовать оный? – насмешничал лукавец, обдуваемый балтийскими ветрами у самого борта.
– Почему – именно вы? Шире говоря – мы, потому что вы ведь нас, как единую корпорацию, представляли на мировом рынке…
– Я же вам уже сказал, Тимофей Владимирович… – бубнил Совенко, полный, что называется, снисходительной конструктивности. – Над летиленгликолем работал далеко не я один, рано или поздно он всё равно оказался бы в руках банкиров, приватизировавших планету. Я не мог предотвратить этот процесс – и потому решил его возглавить. И у меня был свой расчёт…
– Да какой нахрен расчёт, Виталий Терентьевич?!
Совенко перестал улыбаться. Стал каторжно серьёзным. В тёмных глубинах и холодных пропастях его специфичной личности Тима донырнул почти до самого символа веры, почти до догматического ядра. Даже чайки за бортом стали кричать истеричнее, жалобнее…
– Вы, наверное, слышали, что лесные пожары тушат огнём, это называется «встречный пал». Вы, наверное, слышали и поговорку: «клин клином вышибают». Вы, очевидно, проходили в школе правило математики: минус на минус даёт плюс. Ещё античные врачи говорили, что подобное лечится подобным. Принцип медицинской прививки заключается в том, что болезнь лечат болезнью. Лягушка в кастрюле на медленном огне сварится, не заметив этого: но если резко сделать воду кипятком, то она выпрыгнет…
– К чему вы всё это мне рассказываете?
– Вы спросили – я отвечаю. Россия умирает. В её коллективном сознании протекают внутренние процессы распада самых базовых основ мышления. Если на этот процесс угасания наложить химическое слабоумие, то…
– Встречный огонь? Клин клином?!
– Да.
– И это с гарантией?
– Помилуй, Тима, ну кто ж в таких делах даёт гарантии! Определённый расчёт есть. Определённая вероятность есть. Гарантий – конечно, нет…
– То есть я правильно понял? – заорал искажённый лицом Башкиров, и его пистолетик уже не дрожал, а плясал в руке. – Исходя из каких-то безумных гипотез, вы отравили всё человечество, чтобы спасти одну только Россию?!
– Друг мой, я немножко философ, но больше – биолог. Я, конечно же, проверяю логику опытом. Летиленгликоль делает здорового человека слабоумным. Но, как и всё на свете, летиленгликоль не терпит конкурентов. Летиленгликоль показал потрясающие результаты по шоковому вышибанию слабоумия, сложившегося по иным причинам…
– Вы опыты на людях ставили?! – не хотел верить Тима своим ушам.
Совенко скромно – и в этой скромности красноречиво – промолчал. Сам догадайся, баклан! Если бы он опытов не поставил – разве бы он рискнул в глобальном-то масштабе?!
– Но вы хоть понимаете, Виталий Терентьевич, что своими руками отравили род человеческий ради народа, который составляет меньше одного процента от населения Земли?!
– Вот здесь позволь мне оправдаться! – запротестовал Совенко, и даже поднял из-под пончо возражающую ладонь. – Как ты считаешь, Тима, кто применил атомную бомбу?
– Америка…
– Я не об этом. Её применили учёные, создавшие её, или американское правительство?
– Вы к чему, в толк не возьму?
– Человечество отравил не я. И даже полуяд создал не я. Его создала биохимия, наука, которая соткана преемственными усилиями сотен учёных нескольких поколений. Как и любая наука. Я не бог, Тимофей Владимирович, и не дьявол. Я жрец храма науки.
– Грязная, подлая демагогия!
– Ты… Вы думаете? – заинтересовался Совенко, не иначе как от уважения снова перескочив на «вы». – Ну, допустим, меня бы вообще не существовало – неужели вы полагаете, что вся мировая школа не решила бы задачки без единственного учителя? Ведь есть и другие учителя, есть и талантливые ученики… Полуяд, который убивает мысль, но сохраняет тело, и даже физиологические функции того же мозга, – давно уже стал неизбежностью.
– Неизбежностью? То есть ничего нельзя сделать?
– Ну, как сказать… Если бы капитализм умер, как ему полагается по логике истории, сто лет назад, сразу после первой мировой бойни, к которой он привёл, потому что в принципе не может привести ни к чему другому… Тогда, может быть… Однако я не гадаю в сослагательном наклонении! И вам, башкирам, не советую…
– И вы просто занялись глобальным отравлением!
– Послушай, Тима, ты ещё слишком молод, и многого не понимаешь… А, как всякий юноша, думаешь, что всё уже понял! Миром правят 60 банкиров, все деньги мира у них в руках, и они прекрасно знают, что сидя на шее миллиардов мыслящих существ – они сидят на пороховой бочке!
– Так вы на чьей стороне?!
– Пока просто слушай! Им не жалко никаких денег, которые они сами же и печатают бесконтрольно – ради удаления мыслительных способностей у тех, кто на мысль способен… Пока способен! Сравнить себя с ними, их положение со своим...
– Но вам-то в это влезать зачем?!
– В моём поступке есть холодная трезвость учёного и кое-что очень глубокое, личное. В старости это не противоречит друг другу. Дорогой Тимофей, как учёный я прекрасно понимаю, что без России человечество всё равно обречено: оно захлебнётся в кровище войны всех против всех, в процессе перераспределения богатств… Понимает это и мировое правительство. Потому и ищет летиленгликоль, как в лихорадке. Оно знает: мир алчного взаимного разбоя без слабоумия, дойдя до… – обречён закончить ядерной войной. Этот пасьянс никак иначе не складывается. Мир отверг возможность жить без войны ещё в конце 80-х. Но современная война несовместима с жизнью! И вот они нашли выход: таблетку слабоумия. Если люди перестанут думать – они перестанут сравнивать и завидовать. Они перестанут задавать те вопросы, на которые у банкиров всё равно нет и не может быть ответов.
– А раз так – то нам нечего терять? – саркастически щерился Башкиров.
– Но… – не обращал внимания на его гримасы Совенко, – кроме холодного расчёта у меня есть и ещё кое-что. Считай это моим личным капризом, считай это блажью – но я не хочу жить в мире без России. Не хочу – и всё. Наука скажет тебе, что без русского стабилизатора человечество захлебнётся в кровище, но я не об этом. Хоть бы и не так было А я всё равно не хочу – и точка!
– Виталий Терентьевич… Вы – безумное чудовище…
– А я не извиняюсь, Тимофей Владимирович! Маги моего уровня не извиняются. Высшая форма извинения с их стороны – объяснить, что на самом деле они имели в виду. И поверьте, услышать, как строится жизнь НА САМОМ ДЕЛЕ – привилегия очень и очень немногих! Большинство обречено верить тем мифам, которые маги для них создают.
– Такие, как вы?
– Я не один на планете живу… И говорю всем, с кем работаю: если вы знаете другие средства, то не молчите. А если не знаете – тогда заткнитесь и не мешайте хирургу!
– Но…
– Повторюсь: если считать жизнь способом существования белковых тел, то летиленгликоль ни разу не яд. Люди с ним будут и дышать, и ходить, и даже размножаться. С последним, правда, некоторые проблемы, потому что человек слабоумный теряет и смысл деторождения, и половое влечение… А остаточное удовлетворяет через гомосексуализм или иные формы, которые не грозят «заразить» беременностью… Но и этим не напугаешь мировую власть, которая в открытую называет население избыточным. И не против сбросить миллиард-другой килограммов биомассы!
– А вы тоже считаете население избыточным?
– Ну, дорогой мой Тима, оно было избыточным всегда! Коллеги по академии подсчитали что в палеолите на планете жило где-то триста тысяч человек. Меньше, чем сейчас в одном Питере… И то они едва сводили концы с концами, и часто голодали… В бреду свободного предпринимательства, которое, по сути своей, присваивающее хозяйство охотников и собирателей – не только население в миллиард, но и население в сто тысяч для континента окажется «излишним»…
– Я жалею лишь об одном. Что пристрелю вас слишком поздно…
– Послушай, салажонок вонючий… Если я не могу воздействовать на твой мозг, я могу воздействовать на твой пистолет…
– Это как? Загипнотиризуете боёк или патрон?!
– А ты проверь… Но я предупредил!
– Спасибо за предупреждение. Буду иметь в виду, что есть факиры, способные заговорить металл. Но я не металл, мне вы зубы не заговаривайте… Жить зомби страшнее, чем вообще не жить!
– Что да, то да, – задумчиво кивнул Совенко, будто речь шла о сугубо теоретическом вопросе. – С определённой точки зрения простейшие организмы бессмертны. И если вы думаете, что мировое правительство хочет извести род людской биологически – вы упрощаете. Им не нужен яд. Они потому и ухватились за полуяд, что собственно-отравляющие вещества им без надобности. Овцевод не хочет убить всех баранов. Он хочет их разводить, регулировать их численность, стричь шерсть, кормить и содержать в стойлах по науке. А при нужде – даже лечить у ветеринаров или учить цирковым номерам! Этого хочет овцевод – этого хочет и мировая мафия…
– Аминь! – заорал безумный Башкиров и выстрелил. Но надёжный, ни разу не подводивший «Liliput» – в этот раз не просто дал осечку. Он взорвался у Башкирова в руке. Откромсав большой и указательный пальцы выскочившим, осекшим рваниной металла, затвором…
– А это тебе, говнюк, за то, что в меня целился, – выцедил Совенко в ответ на стоны и корчи Тимы-Башкира. – Пару пальцев оторвало, так? Памятка на будущее останется!
И тем удовлетворённо завершил «воспитательный процесс». Подбежавшим на звук выстрела соратникам объяснил, что сам попросил Башкирова показать, как стреляют сверхмалые пистолеты, и вот такая незадача вышла: заклинил патрон с разрывом ствола!
Алина Очеплова увела Тиму в каюту, бинтовать его рану. И надо было видеть, как перед этим она по-бабьи завыла, закричала, как заплакала, обнаружив Тиму раненым…
Как она истерически зажимала рот ладошкой, а другой рукой обнимала его за плечи… Как рвала рукав на своей блузке, чтобы замотать рану… Как убористо, самозабвенно подлезала Башкирову под мышку, чтобы раненый мог о неё опереться…
«Сколько же у тебя мужей, женщина?!» – ревниво подумал Совенко.
А вторая его мысль была ещё менее приятной:
«Если бы она знала, что тут вышло, и выбирала бы между мной и им – кого бы выбрала?!».
Он решил не узнавать. Несчастный случай во время дружеского разговора, неудачный опыт стрельбы по чайкам… Такая версия всех устроит, а в первую очередь – Совенко.
Юрий Олегович Драгумов, некогда прошедший и горячие точки, о чём знающий человек прочёл бы по наградам на его груди, человек опытный, собрал с залитой кровью палубы похожие на червей пальцы и побежал с криком: «Лёд! Где лёд! Их нужно положить в лёд!».
Зам начальника ГУВД, перспективный службист и большой друг «системы» ещё надеялся, что в больнице смогут пришить Тиме пальцы обратно…
– В чём-то ты прав, конечно, поганец! – грустно сказал Виталий Терентьевич Совенко, думая о Башкирове. – Как и в том, что дело сделано, и его уже назад не повернуть…
19 апреля 2020 года
[1] Мем из популярной советской кинокомедии «Бриллиантовая рука», где он был поговоркой зарубежных контрабандистов.
[2] Световой пигмент глаз хищников, заставляющих их гореть в ночи.
[3] Одно из ключевых искушений, которое сатана предлагал Христу в пустыне.
[4] То есть уличных столах, на открытом воздухе, для пикника.
[5] Реальный случай, имевший место в Башкирии 80-х с одним из крупных руководителей БАССР.
[6] Евангелие, 2-е послание Фессалоникийцам апостола Павла, 2:7: «Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь».
[7] Начало известной чувашской поговорки, суть которой – «жизнь переменчива».
[8] Лат. «государство в государстве». Известное крылатое выражение.
[9] Крылатое выражение, принадлежащее перу английского юриста XVII века Эдуарда Кока, означает «мой дом – моя крепость».
[10] Уже во время первого визита Ельцина в США он был совершенно невменяем, и мочился прилюдно, ничуть не стесняясь. Репортаж об этом и снимки сделал спецкор итальянской газеты «Реппублика» Цуккони, который описывал пребывание Ельцина в США.
[11] Автор иронизирует над реально-историческим конфликтом петербургского ультра-демократа, яблочника Бориса Лазаревича Вишневского с Собчаком, являющим собой трагикомичный пример публичной свары внутри «демшизы».
[12] Авторская игра слов: вначале имеется в виду Лукин, а затем видные оппозиционеры и «борцы с режимом» экс-депутаты Госдумы РФ Геннадий Гудков и его сын Дмитрий Гудков. Автор объединяет их в символическом образе неприглядности либерального балагана.
[13] «А.А. Собчак неоднократно выступал с заявлениями о том, что Санкт-Петербург должен быть не промышленным центром, а культурной столицей России, городом-музеем. Однако многочисленные международные мероприятия на берегах Невы у многих горожан не вызывали восторга, некоторые обвиняли мэра в растранжиривании городских средств. Собчаку приписывали высказывание, будто Санкт-Петербург должен стать городом для богатых. «Московские недоброжелатели побоялись усиления Собчака, и запретили свободную экономическую зону в Санкт-Петербурге», – пишет его жена Л.Б. Нарусова в мемуарах о муже.
[14] Газета "Коммерсантъ С-Петербург" №72 от 27.04.2007: «Вместо революционного проекта договора о разграничении полномочий с федеральным центром, который намеревался предложить Москве Анатолий Собчак, его преемник подписал стандартный для всех регионов документ. Петербургские власти попытались перейти в атаку на центр и реанимировать радикальный проект финансовых соглашений – речь шла даже о претензиях на собственный городской золотой запас, но эти попытки оказались безуспешными.
[15] "Non ti curar di loro, ma guarda e passa" – знаменитая строка из Данте Алигьери «Божественная комедия», ставшая афоризмом.
[16] Так до определённого времени называлась ФСБ при Ельцине. Расшифровывается как Федеральная Служба Контрразведки, бывшее КГБ.
[17] – …мы были очень близки с Анатолием Собчаком, – рассказал кинорежиссёр Юрий Мамин «Парламентской газете». — …мы с ним много и о многом говорили. В основном – о будущем Петербурга. Собчак мечтал о городе со свободным режимом, что-то вроде Сингапура, со своим экономическим регулированием. Это были гигантские, наполеоновские планы. И я думал, что он с этим справится – Собчаку многое удавалось. Но эти большие намерения он не смог воплотить, находясь в окружении московских чиновников». «ПГ», 10.08.2017 г.
[18] Алина намекает на слова Наполеона: «Если я возьму Киев, я возьму Россию за ноги; если я овладею Петербургом, я возьму её за голову; заняв Москву, я поражу её в сердце».
[19] Главное отличие бани по-белому – это дымоход. В бане по-черному дымоход отсутствует. Дым распространяется по парной. Дверь ведет прямо на улицу. Стены, прокоптившись, навсегда остаются черными. Отсюда и пошло название. Баня по-черному полезнее для здоровья, но её растопка более трудоёмка.
[20] Эти стихи Лукьянова-Осенева реально-исторический факт, датированы автором 1 октября 1991 г. Автор обыгрывает признанную в них загадочной строку, в оригинале звучащую так:
А в «Матросской Тишине» – полумрак.
Конвоирские шаги во дворах.
Чьи-то ропоты и вздохи звучат –
Вспоминают кто девчат, кто внучат…
[21] Акбаш – турецкая порода волкодавов, считающаяся самой свирепой в мире.
[22] Ныне утраченный советский ликёр, готовившийся в СССР на ароматных спиртах лимонной и апельсиновой корок, кориандрового и анисового семян.
[23] Песня военных лет «Мишка-одессит», из репертуара Л.Утёсова.
[24] Фр. «уборка»
[25] На самом деле, цитируются стихи Д.Самойлова.
[26] Игра слов на кулинарную тему. «Банановые языки», – утраченные древнейшие языки долины реки Тигр, на которых говорили до прихода шумеров (5300-4700 гг. до н.э.). Термин «банановые языки» основан на строении дошедших слов с повторением слогов (как в английском слове banana): Забаба, Хувава, Бунене, Инанна и др.
[27]Фр. «Золотое Поле», судно обслуживает агропромышленный сектор.
[28] Фр. «Специфика бизнеса в России».
[29] Фр. «византийским».
[30] Цитата из трагедии Шекспира "Гамлет", д. 1, сц. 5, слова Гамлета.
[31] Библиотека всемирной литературы» (БВЛ) – 200-томная серия книг, выпущенная издательством «Художественная литература» в СССР в 1967-1977 годах.
[32] Королевский штандарт Шотландии – флаг королей Шотландии также часто называют «лев на дыбах» (Lion Rampant) по его основной фигуре, находящейся на золотом фоне.
[33] Овечий рубец, начинённый субпродуктами со специями, традиционное шотландское блюдо.
[34] Андерс, Владислав – генерал-лейтенант польской армии, командовал отдельными польскими формированиями во время Второй мировой войны, главнокомандующий польскими силами на Западе (1945 год).
[35] И берется чертовщина
ниоткуда неспроста.
Заведется чертовщина там,
где только пустота...
Сказка «Стойкий оловянный солдатик» Ганса Христиана Андерсена.
[36] Научное имя мхов, лат. Bryophyta.
[37] Оверлок (от англ. overlock) – вид швейной машины для обметывания срезов текстильных материалов (тканых и нетканых) при изготовлении швейных изделий (одежды и других).
[38] Эту практику даже клеймили в плакатах. Например: "Он хлеб скупает для того,/ Чтоб свиньям скармливать его./ Есть у подобного кормления/ Одно названье: преступление!". В магазине «черный хлеб» стоил 16 копеек за булку. Их набирали рюкзаками для прокорма поросят. На откорм двух поросят в месяц затрат выходило на 30 рублей. Выручка за свинину была гораздо выше…
[39] Цитата из романа "Новь" Тургенева.
[40] Евангелие От Луки 17 глава
[41] Реальные случаи. Воспоминания участников событий цитируется автором по Военно-историческому альманаху «Дело № 88», 4, 2004 г., С. 34-35.
[42] Дмитрий Васильев, Михаил Дмитриев, Андрей Илларионов, Борис Львин, Алексей Миллер, Андрей Ланьков, Андрей Прокофьев, Дмитрий Травин и другие.
[43] Стромы – плотное сплетение вегетативных гиф свободноживущихся и лихенизированных грибов, внутри которого или на котором размещаются плодовые тела (перитеции и апотеции) сумчатых грибов.
[44] итал. Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate – заключительная фраза текста над вратами ада в «Божественной комедии» Данте Алигьери.
[45] Бейсик и фортран – языки программирования на заре эпохи компьютеризации, ныне совершенно забытые и вышедшие из употребления.
[46] Популярное телешоу 90-х, состоявшее из любительских съёмок случайных людей, присылаемых в редакцию ТВ.
[47] Библия, Втор.28:49-53.
[48] Чеченск. «Ты это знаешь?».
[49] Чеченск. ругательство, дословно «говносвин».
[50] Короткий меч, в более широком смысле – орудие для битвы в тесноте и свалке, где невозможно развернуться с длинным клинком.
[51] Лотарь и Пипин – самые известные, распространённые имена в истории франкского королевства эпохи раннего Средневековья.
[52] Родентология – наука о грызунах (мыши, крысы, хомяки, бобры).
[53] Териология – раздел зоологии, изучающий млекопитающих.
[54] (лат.) То есть из пробирки, термин, означающий искусственное размножение клеток растения.
[55] Документ, предоставляемый продавцом покупателю и содержащий перечень товаров и услуг, их количество и цену, по которой они поставлены покупателю, формальные особенности товара (цвет, вес и т.д.), условия поставки и сведения об отправителе и получателе.
[56] Лэптоп – так в 90-е годы назывались переносные компьютеры, ноутбуки. Они были огромной редкостью, гораздо более громоздки, чем современный ноутбук, и при этом стоили дороже автомобиля.
[57] Евангельская цитата.
[58] В «МК» от 21.01.10 была статья Ю.Лужкова и Г.Попова «Еще одно слово о Гайдаре».
[59] Из воспоминаний крупного чиновника В.Полеванова: "Когда я пришел в Госкомимущество и попытался изменить стратегию приватизации, Чубайс заявил мне открытым текстом: "Что вы волнуетесь за... Ну, вымрет тридцать миллионов. Они не вписались в рынок".
[60] Из интервью Вячеслава Игрунова – диссидента, одного из основателей партии "Яблоко", депутата Госдумы первых трёх созывов.
[61] Цитата из православной патристики: «Демократия в аду, а на Небе Царство». Св. праведный Иоанн Кронштадтский.
[62]«Чёрт» – в тюремном жаргоне так называют заключённого, занимающего одну из самых нижних ступеней в неформальной иерархии заключенных (ниже – только чушки и опущенные ). Черт отличается невыдержанностью своих моральных принципов, безответственностью в поведении и неопрятным внешним видом.
[63] В Православии духи обитают в воздушной среде, как бы между небом и землёй, что и называется «воздушным царством духов».
[64] Стохастичность (др.-греч. στόχος – цель, предположение) означает случайность, процесс, текущий непредсказуемыми, случайными путями.
[65] СКВ – «свободно конвертируемая валюта», термин «перестройки», противопоставлявший иностранные валюты неконвертируемому в те годы советскому рублю.
[66] Лера Очеплова цитирует Евангелие от Иоанна, 3:10.
[67] Екл,11:5
[68] Льюис Кэрролл (1832-1898) – английский математик, логик, философ, диакон и фотограф. Написал сказку «Алиса в Стране чудес», откуда и пошло выражение «глубокая кроличья нора». Профессор математики Оксфордского университета.
[69] В знаменитом романе М.Сервантеса Дон Кихот освобождает закованных в цепи каторжников, которых гнали на галеры. Дон Кихот решил, что он должен исполнить свой долг: искоренить насилие и оказать помощь несчастным. Он напал на охрану, и победил: каторжники освободились от цепей, а конвойные бежали. В «благодарность» за освобождение от цепей и галерного рабства каторжники, предводительствуемые самым отъявленным из них Хинесом де Пасамонте, до полусмерти побили Дона Кихота камнями и к тому же обобрали его до нитки.
[70] В странах англосаксонской системы основным источником права является «судебный прецедент», то есть произвол личности, занимающей должность судьи. Писаные законы, кодексы, главное в римском праве – в англоязычных странах большого значения не имеют. Доминирование судейского произвола (прецедента) среди всех других источников права, преобладание вопросов процессуального права над вопросами материального права, отсутствие четкого отраслевого деления системы права, невыраженность разделения права на публичное и частное (ввиду поглощения последнего первым), предельно-сложный формализм и крючкотворство (казуистичность) заставляют говорить не о системе Права, а о системе Бесправия. Суть кратко можно выразить так: «судья всегда прав», а писаных законов, фактически, не существует, они лишь сырьё для судейских «прецедентов».
[71] История средних веков, том. II, М-1954 г. С. 251. «…в Англии в отличие от других стран не было строгой сословной обособленности среднего и мелкого дворянства от других классов и слоёв общества и «джентльменом» мог стать всякий, кто обладал достаточной для этого собственностью».
[72] История средних веков, том. II, М-1954 г. С. 261.: «Английское самоуправление на местах – игнорировало власть короля, но ни в коей мере не было демократическим. Оно уже в средневековье предстает перед нами, как власть узкого круга взаимной поддержки и заговора… Дворяне же в графствах, пользуясь органами самоуправления, саботировали исполнение законов против огораживаний». В Англии это «самоуправление» (как пишут сами же английские историки), реально избиралось лишь 2-3 процентами от населения округа. При этом занималось огораживаниями, т.е., фактически, геноцидом.
[73] М.Е. Салтыков-Щедрин в романе «Господа Головлевы» с разоблачительной целью, гиперболически описывает алчное и злобное тиранство помещицы Головлёвой, являющей все худшие черты крепостничества. Но даже и Арину Головлёву поразила попытка учитывать урожайность ягод, и даже прежде всего: «Во-первых, ее поразила скупость Иудушки: она никогда и не слыхивала, чтоб крыжовник мог составлять в Головлеве предмет отчетности, а он, по-видимому, на этом предмете всего больше и настаивал»…
[74] Выдающийся новеллист XIX века В.А. Соллогуб очень четко диагностирует либеральные «свободы»: «Немцы да французы жалеют о нашем мужике: мученик-де! – говорят, а глядишь, мученик-то здоровее, сытее и довольнее многих других. Ау них... мужик-то уж точно труженик: за все плати: и за воду, и за землю, и за дом, и за пруд, и за воздух, и за все, что только можно содрать. Плати аккуратно: голод, пожар – а ты все равно плати, каналья! Ты вольный человек: не то вытолкают по шеям, умирай с детьми, где знаешь... нам дела нет». Русского помещика Соллогуб описывает так: «Первое мое правило – чтобы у мужика все было в исправности. Пала у него лошадь – на тебе лошадь, заплатишь помаленьку. Нет у него коровы – возьми корову – деньги не пропадут. Главное дело – не запускать. Недолго так расстроить имение, что и поправить потому будет не под силу».
[75] Северо-русское, диалектное – «недавно», «в недалёком прошлом». Автор подчёркивает народный, глубинный характер своей героини.
[76] Заповедь, преемственно повторяемая в Ветхом и Новом Заветах: Исх 17, 2 Чис 21, 5 Мф 4, 7 Лк 4, 12.
[77] Библия, Книга Екклесиаста 1:18.
[78] Фр. идиома, «удар из милости», о котором просят палача, чтобы прекратить мучения, или побеждённый рыцарь просит своего победителя для избавления от позора.
[79] Официальный северокорейский титул вождя. Юмор Алины вполне понятен только в советской среде.
[80] Бодуэн де Куртенэ Иван Александрович (1845-1929) – крупнейший русский языковед и специалист по славистике. Его фамилия – традиционный предмет насмешек над квасным патриотизмом – «русский, прям как Бодуэн де Куртенэ» и т.п.
[81] У норманнов «тун» – общинная власть в посёлке, нижнее звено управления. В Норвегии, Швеции, Дании, в древней Англии туны разделялись на общинные, самоуправляемые и «королевские». В «королевских» туном стали называть и управляющего. На Руси это слово преобразилось в «тиун» или «тивун», поскольку варяги, в силу особенностей скандинавских языков, произносили его растянуто: «ту-ун». После Крещения Руси Владимиром и уравнения в правах русов и славян, ранее составлявших разные сословия, занесённое из Скандинавии слово «тиун» постепенно выходит из употребления и отмирает. Ныне оно осталось только в учебниках истории, да в выражении «втуне» – то есть напрасно, без пользы для себя…
[82] «Легенды перуанских индейцев» – советский короткометражный мультипликационный фильм 1978 года, выпущенный студией «Союзмультфильм» и рассказывающий о легендах индейцев из Перу, живших около 1800 лет тому назад.
[83] (исп.) Кубинская народная песня «Девушка из Гвантонамеры», более привычно российскому уху – города Гуантанамо.
[84] Бароло (Barolo) – знаменитейшее итальянское вино из Пьемонта. Сухое красное высшей категории (DOCG), считающееся визитной карточкой Италии.
[85] Психологическое стремление отыскать нечто хорошее в той силе, которая взяла человека в заложники и которой он не может противостоять.
[86] Новый Завет, Второе послание к Фессалоникийцам апостола Павла: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь» (3:10).
[87] Выходившая в 90-е годы телепередача, снимавшая сказителей разных народов, устно рассказывавших народные сказки и притчи разных стран.
[88] Ко́кпит (морск). на катерах, катамаранах и яхтах: открытое или закрытое помещение в средней или кормовой части палубы судна для рулевого.
Раскинутость Вашего романа во времени абсолютно не нарушает его целостности. В древо романа вплетён захватывающий воображение сюжет; он питает сочными соками вашего узорчатого, цветистого языка; раскидистые мощные ветви повествования о истории, дорогах, размышлениях, действий, любви, побед, поражений и крахов судеб множества героев романа. Поскольку я почитатель и постоянный читатель сайта ЭиМ, (почему-то неожиданно притормозившего деятельность), и хорошо знаком с вашими с публикациями по социопатологии, и не мог не заметить, что ствол повествования корнями уходит в ваши труды в этой области. Вы художественно передали героям, ваши философские размышления (своеобразно, как бы отстраняясь), о времени, развёрнутыми диалогами, монологами, спорами, констатациями, экскурсами в историю, прошлое и настоящее — это нормально, а по мне, — здорово. Бесовской пандемониум запустивший процесс остановки сердца России использовал проверенные временем способы обесивания, описанные Ф. М. Достоевским в «Бесах» (подкреплённые продвинутыми идеями, так называемого прогресса) и это сработало. Запустить же обратный процесс запуска сердца, с толчка (по мысли Совенко), сейчас гораздо сложнее, чем в 1917-ом: отодрать морально сутулые массы от тележек супермаркетов — проблема: всем всё «фиолетово». А уж скорбеть о нищей деревне нынешней прогрессивный класс перестал в 90–тые. Очеплова видит случившийся переворот сознания масс в роли интеллигенции, в её усыпляющих проповедей маниловщины. Совенко соглашается, но считает, что не только в этом, но не говорит в чём именно. В самом деле, какой смысл жучку ломезухе рассказывать муравьям, что она забралась к ним в муравейник, чтобы погубить его ! Заговор зрел давно. Жизнь в саванне не предполагала братство лани и льва.
Недавно я перечёл А. Мацейну эссе о «Великом Инквизиторе». Вспомнилось вот это: «… вне сомнения, изучать философию, право, медицину, даже теологию и признаться, что остался на том же уровне мысли, что и в начале: начинать с огромной жажды знания и закончить утверждением, будто «мы ничего не можем познать» — вне сомнения, ДРАМАТИЧНО. ОДНАКО СЛОЖИТЬ СВОЮ СВОБОДУ у НОГ ДРУГОГО, СВОЙ ВЫБОР И СОВЕСТЬ ПОДЧИНИТЬ ВОЛЕ ДРУГОГО, СВОЮ ЛИЧНОСТЬ РАСТВОРИТЬ В МУРАВЬИНОЙ КУЧЕ И ЗА ВСЁ ЭТО КУПИТЬ СЕБЕ ПОКОЙ и СЧАСТЬЕ — ТРАГИЧНО.
И об «Великом Инквизиторе» он говорит:«...замыслы поэта не всегда совпадают с его творческой деятельностью. Иногда произведение остаётся позади планов творца, выражая лишь часть того, чего он хотел и добивался. Но бывает, произведение опережает замысел автора и в образе отдельной детали раскрывает такие перспективы, что изумляет самого автора…»
Так и вашем произведении, я думаю, читатель найдёт эти детали. С уважением с пожеланиями здравия и творческих удач. Ждём новые произведения. Бахтин СПБ.
Первая волна – мысль о том, что по-настоящему положительные персонажи – Пётр Игнатьевич Савельянов, Валера Шаров, «агрономесса» Зельда Аристарховна Багратуни – изображены карикатурно, водевильно. Зачем же ты так, Леонидов? Как же у тебя патриоты стали комическими персонажами? Вторая волна: понимаешь, что страна, в которой патриоты выглядят шутами – несчастная страна. Пётр, Валера, Зельда – на самом деле трагикомические. Это уже совсем иной ракурс! Хитрец ты, Леонидов, вон как повернул… А третья волна - вдогонку: а ведь их, трагикомичных в своей житейской беспомощности, все защищают, как балансирующее на грани банкротства ателье «Пуговичка»! Те, кто куда хищнее Савельянова и Шарова как бы взяли над ними «хулиганское шефство», берегут их и хранят! И тут понимаешь третий пласт книги с тройным дном: очень христианский смысл, очень глубокий. Кому и чему должен служить меч в руке истинного воина…
Александр, роман удался. И эта третья часть идёт по нарастающей с первыми двумя.
Есть фрагменты гениальные! Радуешься, когда прикасаешься к ним, раскрываешь их для себя.
Спасибо за тему любви. Сейчас так тонко и прозрачно-призрачно, боясь навредить и опошлить, о ней никто не пишет.
Ощущается завуалированный аромат вечной мировой классики. И кажется даже прорыв за его пределы. Поскольку всё, как ни странно, сверхреально и сверхжизненно.
Многое, очень многое удалось. Рады за вас и за русскую литературу.
Но для "премий" верхушечных - слишком "мускулисто и жизненно".
Они чахнут и трясутся, как Кощей над златом, с безразмерными фондами для делёжки между своими нижеплинтусниками. Там щелочки нет для мускулистых. Только свои - либерально-чахоточные. Ну и для разнообразия - горсточка пишущих качественно, но о почти бесплодном и давнопрошедшем.
"Длинный список" премии "Большая книга", растиражированный в марте, тому прямое доказательство.
С нетерпением ждём выхода вашего романа в свет в бумажной версии.
Никто никуда не опоздал. Роман-трилогия великолепен, необычен, метафоричен. Язык у автора блестящий, образы вылеплены мастерски, персонажи самобытны. Мерзавцы, вроде Ельцина, Собчака, Гайдара, Чубайса и всей их своры и нечисти навроде Басилашвили, как насекомые пришпилены булавкой, ничего не укрылось от беспощадного и праведного гнева романиста. Недавно пережитая нами костоломная эпоха с гибелью тысяч невинных русских людей от рук националистических кавказских и азиатских отморозков и умерщвлением нашей науки и промышленности показана такой, какой она и была: поганой и мерзкой, страшной. Не её ли отрыжку мы наблюдаем и сегодня, когда теперь уже вся планета схлопнулась от непонятной пандемии. И не летиленгликоль ли тому виной?
Я уверен, что роман "Апологет" Александра Леонидова займёт своё достойное место в нашей русской литературе. Юрий Манаков
ПРЕДЫДУЩЕМУ
Когда же вы успели прочитать и "оценить" столь большой по объёму роман?! Он ведь размещён за три часа до вашего комментария. Или вы "диагональщик"? Ну тогда мимо вас со скоростью "чтения" пронеслось многое, не задев ни мысль, ни чувство.
"Очень жаль, что он безнадёжно опоздал", - самоуверенно констатируете вы.
Лев Толстой писал свой роман "Война и мир" спустя более полувека после войны с Наполеоном (1863-1869 гг). И было не поздно.
События и характеры, исследуемые Александром Леонидовым, актуальны до сих пор. Или вы думаете, что они ушли вместе с 90-ми годами нашего порушенного "реформами" государства? Тогда это просто неумно и поверхностно, как и само ваше "прочтение".
В этой третьей части трилогии, как и в предыдущих, есть блистательные фрагменты высокого накала творческой мысли автора, его провидения, направленного, кстати, не только вглубь Истории - в прошлое, но и вглубь Истории - в настоящее и будущее.
Леонидов - мастер высокого класса. Назовите современного прозаика, который может встать с ним вровень?
Очень хорошо, что Леонидов это пишет. Очень жаль, что он безнадёжно опоздал. Это должно было появиться много раньше. А теперь это напоминает сюжет фильма "Письма мёртвого человека". Там Ролан Быков пишет уже покойному сыну: "сынок, сегодня я решил уравнение, над которым в прошлой жизни наш институт бился двадцать лет... Только теперь это уже никому не нужно..."