Александр БАЛТИН. ПИСАТЕЛИ ПОБЕДЫ. К 75-летию Победы
Александр БАЛТИН
ПИСАТЕЛИ ПОБЕДЫ
К 75-летию Победы
Твёрдая правда Твардовского
Просты ли стихи Твардовского?
Прав ли был Бунин, пришедший в восторг от Василия Тёркина, или Ахматова, сказавшая: «Частушки в любое время нужны».
И он, и она по-своему – ибо представление о народности, широко внедрённое в сознание граждан Союза и ныне кажущееся нелепым, было и верно и не верно: народ действительно нуждался в своих песнях, и народность всякая условна, а Василий Тёркин поэма всё же скорее столь связанная с определённым временем, что так и останется в нём.
А вот грандиозное стихотворение «Я убит подо Ржевом» ясной стройностью и сверкающей алмазной гранью каждой строки врезается в сознанье сильнее.
Простые смыслы и точные формулировки: в этом сила Твардовского:
Я убит подо Ржевом,
В безымянном болоте,
В пятой роте,
На левом,
При жестоком налете.
А как врезается в недра памяти необыкновенно мудрое стихотворение:
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе –
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, –
Речь не о том, но все же, все же, все же...
Оно – точно формула совести, в которую входит и осознание своей, пусть и нечётко даденной, вины – вины метафизической, если угодно.
Поздние стихи Твардовского отмечены знаком мудрости вообще, и скорбью, совмещённой с принятием действительности такой, какая она есть; представляется, поздние стихи Твардовского ценнее, чем его монструозные поэмы раннего периода.
Нельзя не задуматься над стихами «Памяти матери», не ощутить их странную, тугую земельную силу – силу почвы, растящей всё необходимое, принимающей телесные оболочки людей:
Как не спеша садовники орудуют
Над ямой, заготовленной для дерева:
На корни грунт не сваливают грудою,
По горсточке отмеривают.
Как будто птицам корм из рук,
Крошат его для яблони.
И обойдут приствольный круг
Вслед за лопатой граблями...
Но как могильщики – рывком –
Давай, давай без передышки, –
Едва свалился первый ком,
И вот уже не слышно крышки.
Сила стиха идёт от глубины, от сознания осмысленности прожитого: каждым; от неотменимости того, что было, что есть.
Они просты – стихи Твардовского, но простота эта высокого порядка...
...Памятник поэту и великому редактору возвышается напротив местоположения журнала, какому он отдал столько времени и сил.
Люди проходят мимо.
Идут не-читатели стихов, искатели выгод, бедные представители народа, стремительно становящегося населением, идут, не особенно задумываясь, кому установлен памятник.
Поклон Арсению Тарковскому
Читая, перечитывая стихи Тарковского, вновь и вновь поражаешься их земной, земельной мощи – в сочетание с нежностью и тонкостью звука, идущего из неведомых могущественных световых сфер:
И я ниоткуда
Пришел расколоть
Единое чудо
На душу и плоть…
Особая оптика сочетается с уверенностью говоримого, и голос обретает властную сдержанность: своя правота не исключает чужие мнения, которыми впрочем, стоит пренебречь, зная свою правоту.
Речь густа, речь закипает ассоциациями, множится букетами сравнений, играет великолепием эпитетов.
Может ли улыбаться верблюд?
На длинных нерусских ногах
Стоит, улыбаясь некстати,
А шерсть у него на боках
Как вата в столетнем халате.
О да! Непременно, может… Ибо жизнь хороша, несмотря на войны и кошмар онтологической бездны, ибо мы в ней чего-нибудь стоим, как утверждает мастер, а он не может врать. Или не знать.
Вечерний, сизокрылый,
Благословенный свет!
Я словно из могилы
Смотрю тебе вослед.
Пусть даже ощущение «измогильности», депрессивное, вероятно, – но свет же! И не простой: сиятельный, сизокрылый, роскошно данный.
Всё от света, всё замешано на нём, из тьмы нельзя строить.
Кактус равен Карловым Варам – имея в виду феноменальность любого явления жизни, его неповторимость, его вмещённость в собственную особую ауру; но строгость и чёткость мастерства Тарковского не равна никому, ибо любой поэт – наособицу, хотя и ясны его корни.
Небесное и земное совмещены в самих пластах языка – и звёзды сияют так ярко, как славно работают кузнечики, а мощь новоселья с массою предметов обещает простую, сытную жизнь.
И что первозданный рай малинов – верится, ибо, как не верить такому огромному поэту.
Весть Василия Курочкина
«На войне, как на войне», где постепенность развития сюжета перерастает военную тему, хотя и завязана на ней, стала лучшей повестью Василия Курочкина, начинавшего писать, будто проводящего досуг – ибо он тогда работал народным судьёй…
Он пробует фиксировать военные воспоминания, но от них не остаётся ничего, и лишь один рассказ кристаллизуется из них – «Неравный бой», пронзительно-щемящий рассказ о девочке, подсказывающей танкистам, где скрываются немцы.
Война, создавшая Василия Курочкина как писателя, точно определила его место в ряду лейтенантской прозы: он знал наждачную правду, он ведал, как и что было, но, созидая повесть «На войне, как на войне», он затрагивает и метафизический аспект власти – моральный аспект руководителя: имеет ли право он занимать то место, что занимает?
Вопрос вечный, вопрос, решаемый слабо, ибо чаще не те качества, что должны бы, определяют восхождение человека.
Повесть «Заколоченный дом» пробита гвоздями тревоги: ибо насильственное отлучение крестьянина от земли чревато – даже и для неё, такой могучей, именуемой матерью.
Автобиографическая повесть «Записки народного судьи Семёна Бузыкина» своеобразно представляет сложность человека: словно «я» даётся в четырёх ипостасях: автор, рассказчик, действующее лицо и начинающий писатель; и тут уже речь идёт не о пресловутой амбивалентности современного человека, а о сложности, возведённой в неизвестную степень.
Или поднятой на новую ступень.
Компактное наследие Василия Курочкина играет яркими красками, звучит независимо, и достойно остаётся замечательной территорией прозы в обширном материке словесности отечественной.
Война Вячеслава Кондратьева
После двух месяцев войны Сашка впервые сталкивается с противником: и реальность войны фокусируется чётко: и страхом, и суммой душевных движений, необходимых для преодоления страха.
Сашка берёт «языка», которого нужно доставить в штаб, и всё время оглядывающемуся на него немцу говорит, что русские над пленными не издеваются.
Круто слепленная повесть поздно дебютировавшего Вячеслава Кондратьева разворачивается суммой повседневных подробностей и бытовых картин, будто они и определяют войну.
Даже бой, вбирающий в себя солдата, два месяца не видевшего противника, дан с тою будничностью, с которою могло бы описываться хождение на работу или поглощение обеда.
Минус или плюс?
Конечно, плюс – таковой и была война: увиденная через призму тех, на чьи судьбы и легла она максимальной тяжестью – русских солдат-оборонителей.
Такова и была, как её живописует, точно и не живописуя, Вячеслав Кондратьев.
Прожитое становится написанным, чтобы написанное уходило к будущим поколениям, какими бы они ни были.
Прожитое мучительно – и прозаично; прожитое правдиво, а правда опасна, ибо наждачна, и никогда не бывает шёлковой.
Рассказы «День Победы в Чернове», повести «Борькины пути-дороги» и «Отпуск по ранению» исполнены в той же стилистической манере, что и «Сашка», но, пожалуй, последний наиболее ярок в необширном, но самостоятельно ярком наследии Вячеслава Кондратьева: ибо отмечен силою, которую не подделать – ни на языковом, ни на смысловом уровне.
Волшебное мастерство Вадима Шефнера
Во времена всеобщего слома, развала старых устоев и условности новых, естественно, и поэтическое мастерство подвергается сомнениям – если не ставится под вопрос вообще необходимость оного; и графомания выдаётся за игру в графоманию (как в случае с пресловутым Приговым), и любые словесные выверты могут объявляться чуть ли не новым словом в поэзии (в целом стремительно превращающейся в рудимент реальности)…
В такие времена обращение к подлинным мастерам может быть целительно, и Вадим Шефнер один из тех, кто волшебно владел удивительно тонким механизмом поэтического слова.
Любые из вещей или явлений мира обращались у него в словесное золото, и даже, казалось бы, совсем не поэтические темы расцветали яркими цветами созвучий:
Статистика, строгая муза,
Ты реешь над каждой судьбой.
Ничто для тебя не обуза,
Никто не обижен тобой.
Не всматриваешься ты в лица
И в душу не лезешь, а все ж
Для каждой людской единицы
В таблицах ты место найдешь.
Что интересного для поэзии в сухости статистического мира? А вот поди ж…
История и пейзаж, насыщенность переживаний, тропы и тропинки жизни, городской сад и детство, льдина и время – всё оживало в таинственно-великолепном мире Шефнера чётко выверенными стихами, точно алхимическая реакция превращала факты действительности в злато искусства (не говоря о празднике слов).
Как бы ударом страшного тарана
Здесь половина дома снесена,
И в облаках морозного тумана
Обугленная высится стена.
Еще обои порванные помнят
О прежней жизни, мирной и простой,
Но двери всех обрушившихся комнат,
Раскрытые, висят над пустотой.
Строки то мускульно сжимаются, то свободно разворачиваются, раскрываясь в реальность – строки, продиктованные реальностью и преображённые музыкой смысла; и зеркало, точно повисающее над бездной, сообщает метафизический аспект существованию – и человеческому, и стиха.
И пусть я все забуду остальное –
Мне не забыть, как, на ветру дрожа,
Висит над бездной зеркало стенное
На высоте шестого этажа.
Стихи гранятся и выплавляются, чеканятся и точно вырезываются на дереве: и дело тут не в приёмах, а в глобальном поэтическом видение мира: обширного и разнообразного, когда ни одна деталь не должна быть упущена.
Шефнер и не упустил ни одной детали из каталога мира.
Благородство, аристократизм, присущие его стихам, великолепны и сами по себе – и являются живым укором нынешним филологическим игрищам и стёбным выкрутасам – или банальному псевдо-патриотизму с безликой рифмовкой берёзок с чем придётся…
В одном из последних стихотворений Вадима Шефнера есть строчка: «Лишь смерть бессмертно молода…».
И в этой формуле нет трагизма – есть ясное осознание бесконечности жизни, её силы и энергии, которые не могут замглиться со смертью, как не может закончиться жизнь.
Как не могут поблекнуть во времени превосходные стихи Вадима Шефнера.
Спасибо за память!