ПРОЗА / Сергей КОТЬКАЛО. НЕЗАБУДКИ. Рассказы
Сергей КОТЬКАЛО

Сергей КОТЬКАЛО. НЕЗАБУДКИ. Рассказы

 

Сергей КОТЬКАЛО

НЕЗАБУДКИ

Рассказы

 

БЛАЖЕН МУЖ ИЖЕ…

Юрию Михайловичу Лощицу

 

– …Гули-гули… – звал на лугу на Радоницу сизарей Лёнька, рассыпая загребущими лапами – руками их не назовешь – с веялки остатки золотого силосного проса, сияя во весь рот зубами, довольный сам собою огроменный ростом мужичище.

Серебряная стая сизарей радостно спорхнула с конька крыши и проводов линии электропередачи, торжественно опустилась прямо к ногам благодетеля. Тётка Надька, стоя у колодца с ведром воды, аж рот зачаровано открыла, глядя на то, как голуби ластились, сидя на плечах её сына. Такой нежности ей судьба не даровала, слишком короток был миг вдовьего счастья. Что-то в ней шевельнулось, она чуть было даже ведро не уронила, но быстро собралась, отмахнулась от ненужных, как ей казалось, чувств, и скрылась с ведром в зарослях буйно цветущей белой сирени…

Особенная она была тетка. Крепко сбитая, жилистая, в работе хваткая, но я почти никогда не видел ее смеющейся или плачущей, ну прямо монумент из бетона и стали.

Такой бы она и осталась в моей памяти – сухой и колючей, – не случись с ней оказия. Пионеры-поисковики нашли в Польше могилу погибшего мужа. Несколько дней тётка Надька ходила сама не своя, письмо за пазухой носила, перед соседями вынала, показывала, а через месяц умчалась скорым поездом в Познань... В канун Пасхи привезла горсть земли с могилы положившего жизнь за други своя мужа-гвардейца Гриши.

– Да-да, – с бабьей укоризной печаловалась тетка Надька, – за други своя, а нас оставил сиротками…

Сказать по правде, перемена в Надьке случилась не разительная. Она и прежде всегда не сидела на месте без дела, хлопотала по хозяйству, варила еду, шила, мыла, стирала, белила и красила, но тут её угораздило вдоль всего берега Серебрянки насажать верб. Прямо завелась, да так, чтобы не она одна, а еще и меня втянула:

– Ты, – говорит, – чем байдыки бить, лучше пойдем вербы сажать…

Понятное дело, в третьем классе я не очень обременен хозяйственными делами, а тут всяко веселее, чем по двору шататься без занятий, побежал за ней. День за днем тыкали вербные палки в сырую, еще мягкую землю. Нельзя сказать, что народ побежал за нами или приветствовал наш почин, однако и не осуждал. Кто-то здоровался издалека, кто-то советы давал… Иные не верили, что черенки приживутся, по-над берегом солончаки у нас…

– А ничего, – говорила им тётка Надька. – Верба вырастет всяко разно, будет где пастухам и птицам от зноя спрятаться… Да и скотину в недород можно вербой потчевать…

– Чудна ты, ей-богу, – дивился кладбищенский сторож Котляренко Григорий, когда пас своих коров. – Взбредет же такое в голову, левады вербой засадить. Сгорят, как есть пожухнут в солончаке…

Не сгорели, все до одной пошли в рост. И я, конечно, гордился в душе, на людях у нас не принято выставляться. Тётка Надька, ясное дело, поболе тыкала, но и мои после выросли дерева…

 

***

– …Гули-гули… – звал на лугу на Радоницу сизарей Лёнька, а с горы, от Перегоновки, станции третьего класса, спускалась к кладке через речку важной походкой многолюдная колона городской нашей родни, чтобы всем вместе идти на кладбище, где уже раздувал кадило отец Михаил, бессменный батюшка моего детства.

Дед Григорий, кладбищенский староста, наряженный в солдатскую гимнастерку и единственный шевиотовый костюм, унавешенный боевыми медалями, нес через задний двор усадьбы прямо по грядкам огорода хоругви и крест для Крестного хода. Иван Буць, что жил по другую сторону кладбища, искоса поглядал на деда Григория, ревнуя, что-де не так крест держит и другое там тоже не так… Они за траву для скотины чередуют по году присмотр погоста и сегодня не его время, и это обидно. А тут еще Радоница с Георгием Победоносцем сровнялась. Опять же, Григорий при параде, а Иван не воевал. Нет, он ничего плохого не заслужил, но не воевал. Среди наших фронтовиков не лучшая характеристика…

– Видел-видел, – заискивающе приветствует тётку Надьку Иван, – ваши вербочки…

– Ой, Ваня, – вздыхает в ответ, – до чего ж лещ рыба костлявая.

– А ты… – хотел он продолжить разговор, да тетка Надька уже отрезает:

– Ты не тын, и мы там будем!

– И мы пришли, – подхватывает мама. – Полкладбища наше, а остальное дальняя родня.

Большим гуртом поднимаемся по бугру к широко раздвинутым воротам красно украшенного цветами погоста. Справа и слева народ выкладывает на могилки крашеные яйца, крупно нарезанные ломти куличей, конфеты, печенье и пряники. На канун, на длинный дубовый стол ставят самые красивые большие куличи с шишками и яйца, возжигают свечи... Христосуются с вновь прибывшими. Беспрерывно слышны выкрики: «Христос воскресе!» – и ответы: «Востину воскресе!». Нищенки и опустившиеся пьяницы спешно мотаются меж могильных холмиков, собирая в торбы поминальные яства. Их никто не гонит, но они, стесняясь своей неказистости и заброшенности, спешат, подчас неуклюже роняя яйца на землю, чем заставляют обращать на себя внимание. Детвора тоже хватает конфетки, а тех, кто сам не берет, взрослые просят:

– Возьми, Христа ради, на помин души нашей (либо нашего)… – и дети смиряются, кладут в карманчик карамельки и шоколадные медальки.

Армия нашей родни гуртуется у могил близких. Бабы раскладывают на столах поминальные дары. Кто-то из мужиков присел на лавки у столов, а кому места не достало – те прямо на сырую землю… Старшие в роду мужики стоймя стоят, приветствуют вновь идущих… Тётка Надька пошла навстречу регенту тёте Саше Таран, своей свахе, всегда нарядной, в костюме темно-синего в мелкий рубчик вельвета и белой блузке с рюшечками...

Тётка Надька пошла не ради демонстрации приближенности к клиру, а, по обыкновению, к началу молебна и Крестного хода…

– Паки-паки… – слышим призыв отца Михаила поверх кустов благоухающего жасмина.

– Надо идти, – сказал не самый старший, но почему-то особо почитаемый дядя Костя, имея в виду призыв батюшки, – неудобно как-то…

 «Христос Воскресе из мертвых…» – запели певчие и пошли за крестом, хоругвями и отцом Михаилом, а за ними и весь люд от мала до велика, беспартийные и коммунисты, пионеры и комсомольцы, по внутреннему периметру погоста Крестным ходом. Затем служили панихиду. По просьбе трудящихся батюшка служил конкретную по имени усопшего литию, кадил вокруг могил, высоко взмахивая кадилом. В напутственном слове отец Михаил непременно благодарил за участие клир, мирян, отдельной статьей сторожей Григория Котляренко и восприемника будущего года Иван Буця, провозглашал: «Благоденственное и мирное житие, здравие же и спасение и во всем благое поспешение, подаждь Господи всем живущим и сохрани их на многая и благая лета!».

Хористы с бугра погоста восторженно отвечали уже на все село: «Многая, многая, многая лета! Многая, многая, многая лета! Многая, многая, многая лета! Ки́рие эле́исон, Христе́ эле́исон! Многая, многая, многая лета! Многая лета!».

Так завершалась торжественная дневная часть Радоницы. Первой с погоста уходила тётка Надька, чтобы вернуться вечером, в наступлении сумерек первой возжечь свечу памяти усопшим сродникам. Эту традицию она к нам привезла вместе с землей с могилы мужа-гвардейца Гриши из Польши.

 

***

– …Гули-гули… – звал сизарей, окруженный детворой Ленька перед нашей калиткой, будто кур перед заходом солнца, встречая многолюдную родню с кладбища.

– Ну ты только скажи! – вскрикнула мама, усаживая гостей на лавки за выставленные во дворе поминальные столы. – Есть…

– …есть и сизарь хочет, – встрял меж её слов трубным басом Ленька. – Он птица Божия, – и под хохот собравшихся сродников лапищами кромсал, крошил, разбрасывал кусочки кулича оседавшим с высоты Востока на него голубям…

Как же радостно нам, детворе, было на Радоницу. Мы купались в любви ближних и всем казалось, что так будет всегда.

…Всем да не всем. Утром, еще до того как тётка Надька услышала первые Лёнькины: «Гули-гули…», мама, управившись по хозяйству, ополоснув на крыльце ноги в тазике, наскоро сбросив домашнее сатиновое платье, решила нарядиться в бостоновый парадный костюм, как она его называла, пошитый из премиального отреза и только что привезенный от сестры-модистки Нины из города. Прошлогодняя жоржетовая кремовая блузочка была к лицу мамы и хорошо сочеталась с жакетом. Новенькие туфельки на небольшом каблучке из мягкой кожи подарила прошлым летом моя старшая сестра… Словом, для женской радости у мамы было всё, за исключением непредвиденных обстоятельств со стороны своего последыша...

Мама уже стоит в блузке поверх шелковой нижней рубахи, долго расчесывает свои черные-черные, едва-едва тронутые серебристыми побегами природные кудри… Повернулась туда-сюда. Вот и юбка, что называется, на ней в самый раз, чуть-чуть выше коленки… Беззаботно, не поворачиваясь к шкафу, снимает левой рукой с вешалки жакет… Рука вместе с ним провисает до самого пола, лицо, как мне тогда показалось, в мгновенье ока чернеет, под цвет волос, пиджак, звеня орденами, летит мне на голову… Я падаю на пол и слышу отчаянный вопль:

– Засранец!

Дальше театральная драматическая пауза. Мама беспомощно опускается на стул:

– Как ты посмел? Какое ты имел право трогать мои награды и вешать их на пиджак, – в запале спешила выплеснуть всю горечь. – Ты знаешь, что такое война? Ты их заслужил? Ты… Ты… Ты никуда вечером не пойдешь…

Я пытался в оправдание бормотать, что хотел как лучше, но, увы, приговор обжалованию не подлежал… Были случаи, когда наказание в течение дня смягчалось, но на Радоницу приговором воспользовалась тётка Надька. Еще за столом, когда в завершение обеда пили душистый чай с куличами, она, узнав об утреннем происшествии, вдруг, при всем честном народе спрашивает:

– А ты у нас отличник, значить…

– Пусть только попробует… – спешит заверить народ мама.

– Так я и говорю, – продолжает на своей волне тётка Надька, – он же умный у нас, получается…

– Еще какой, – не уступает мама. – Утром такое учудил, что я без жакета осталась…

Тётке Надьке до её костюма дела нет. Она свое продавливает:

– Вот пусть и научит меня Псалтырь на церковном языке читать…

Я остолбенел от такого нахальства и вспыхнул:

– Так мы ж еще в школе не проходили...

– Ничего, – соглашается мама с тёткой Надькой, – мы тоже в школе не проходили, а войну выиграли. Ты только посмотри на дядек своих, – и рукой их отсчитывает. – Это ж орлы, орденоносцы…

– Вот штука! – по обыкновению всплеснув ладошками, изумляется бабушка. – В школе не проходили! И чему вас только теперь учителя учат, даже Псалтыри не знаете…

– Так я и говорю… – не унималась тётка Надька, достав из плетеной соломенной кошелки чернее дёгтя огромную книгу. – Вот на, – тычет мне, – читай, а завтра меня научишь.

Боже мой, что со мной было. Схватил непосильную мне ношу, забрался, не простившись с гостями, в слезах на чердак, упал мордой в сено и плачу, долго плачу, горько плачу, а мать со двора только покрикивает:

– Не хнычь уже! – строго, чтобы соседи слышали. – Москва слезам не верит. Не позорь мать и фамилию. Хочешь в дом иди, хочешь там ночуй, а взялся, так и учи, грамотей…

И так громко говорит, как будто я брался за эту Псалтырь. Но слёзы мало-помалу подсохли, вожу пальцем туды-сюды. Вечереет, темнеет. Благо дело фонарик у меня завсегда в кармане, подсвечиваю. Читаю за словом слово, как псаломщик Иван Афанасьевич в церкви, бубню по слогам, никак не мог одолеть первый стих «Блажен муж…». Несколько раз впадал в забытье, кое-как с титлами разобрался. Псалом за псалмом читаю, а к восходу солнца первую кафизму одолел, да и провалился в сон. Во сне я как бы слышал и видел самого царя Давида, что восседал на троне надо мною и научал меня царским посохом вдоль спины грамоте… Сколько продолжалось наше с ним занятие, сказать трудно. А разбудил меня голос мамы:

– Эй, умник, завтракать слезай, тётка Надька вареников принесла, да и в школу пора…

 

***

Так на радостную Радоницу, поминая сродников и всех христиан, лишенный вечернего возжжения свечей на нашем погосте, я выучил в одну ночь церковно-славянский язык, а затем утешил и тётку Надьку, научил её всему этому, а она уж до последнего своего часа денно и нощно читала неусыпаемую Псалтырь.

 

НЕЗАБУДКИ

 

– …Ба-а, ба-а, пойдем уже, – дергал я за руку бабушку после слов читаемого Евангелия «со Мною будеши в раи…», полагая, что Он будет у тети Раи… А она, простая прихожанка, будто и не слышала меня, легонько рукой отодвигала, продолжая горько плакать и креститься, креститься меленько, едва заметно…

Отец Михаил громко, поверх голов читал, и тоже никак не замечал моего понимания Евангелия, и его поддерживал своим глухим басом бессменный псаломщик Афанасий Иванович, и хористы пели свое своим: «Слава Тебе, Боже…». Не замечал и Демьян Анастасьевич Пилипенко, наша иерихонская труба, что пел на два хора, в клубе на праздник урожая, и в церкви по воскресеньям и в дни, когда был свободен от дежурства на станции третьего класса на топливном складе. И мне тоже был не чужой человек, мамин кум, мы вместе семьями разговляемся на Пасху, а вот, поди ж ты, никакого внимания…

Ушел я тогда от них во двор церкви, погонял до Святого Причастия белых кур, но длинноногого золотого петуха обошел стороною, больно гордый он был и задиристый… Повертел головою по сторонам, перепрыгнул канавку за белым церковным колодцем, забежал на полгоры погоста, заскучал одиноко среди могил и вернулся в храм, где невысокий, испостившийся лицом псаломщик Афанасий Иванович Котляренко командовал верующими на «Отче наш…». Его все слушали, как бы побаивались, пожалуй, даже больше, чем отца Михаила, что было не совсем понятно моему малому уму.

После проповеди батюшки, причастившись и возблагодарив Господа, мне (хотя правды ради надо признаться, и всем) – просвориха выдала по кусочку ржаного хлеба, посыпанного солью... Такого хлеба я больше никогда не едал в своей взрослой жизни. Чудная эта традиция в нашем приходе заведена отцом Михаилом, чтобы поддержать силы прихожан. Умел протоиерей найти ключик к сердцам односельчан. Бывало летит он с горы отпевать скончавшегося раба, видит, в огороде справа кто-то шаволится, да и крикнет:

– Что, милая, капустка взошла уже?

Она и рада радёшенька, спинку выпрямит как на параде, шею из кофты гусаком вытянет и в ответ:

– Какое там взошла! – крикнет так, что все вороны с деревьев разлетятся. – Только перья попёрли, батюшка, вызвездились… Разве что после Пасхи, к Победе…

А он, отец Михаил, давно их усадьбу минул, глазами справа, над больничным забором пробежал, дочь свою, докторшу, ищет и не находит, потому Анну-рентгенолога задевает:

– Ты, Анютка, незабудки Андрею посеяла?

– Посеяла, батюшка, – вздыхает она, смущенно поправляя на голове газовую косынку, – каждый год сею, да только плохо в тени приживаются…

– То-то и оно, скучаете вы друг без друга, – пролетая вперед себя замечает священник.

Ему, фронтовику-священнику, её, Анны, печаль известна. В детстве я, понятно, не шибко разумел ту печаль, хотя и знал, про какие незабудки он ей говорил, меленькие такие, синенькие цветочки, рясные, на одном стебелечке штук по пять, а то и более, если на солнечной стороне растут…

Не очень-то складывались вместе в голове огольца фигуры бронзового Героя Советского Союза, кавалера солдатской Славы, задиристо усмехающегося с постамента Андрея Буця и кроткой тёти Ани, что при встрече всегда раздавала детворе леденцы и «барбариски». Погладит, бывало, нежно по головке и сунет горстку в ручонку… Много позже я узнал, уж не помню как, что Андрей трагически погиб не на войне. Он возвращался домой после сессии в педагогическом институте на крыше вагона – так многие ездили в те годы на поездах, – стоял спиной по ходу движения состава, не видел приближения моста и не слышал за шумом ветра, как ему кричали об опасности… И погиб, оставив вековать вдовою юную красавицу Аню. 

Но в тот день, в Великий четверг, я уж изнемогал от ожидания Пасхи. Мы возвращались из церкви пешком и все мои мысли были заняты тётей Раей.

– Ба-а… Ба-а, – дергал я за руку не шибко скорую в свои восемьдесят лет бабушку, – пойдем быстрее… Вдруг Он уже у Раи…

Нельзя сказать, что бабушка отличалась многословием в обычные дни, а уж в великопостные и подавно. Шла себе молча, переставляла ножки и будто не слышала мой скулеж. Шаркала и шаркала... Ну, разве что желтенький ридикюльчик в левой руке подрагивал от движения. И так мы минули клуб, что раньше был Софийскою церковью, спустились уже до полгоры, как вдруг моя бабуля, меня не замечая, остановилась у позеленевшего бронзового Андрея и заговорила с ним на равных, как с живым:

– Не послушал ты меня, Андрюша, – сокрушалась она. – Не пошел до Груни Скубырихи, чтоб погадала… Напрасно не послушал, ты как хочешь это понимай, а она ведь погадала в середине войны, и он выиграл...

– Кто? – изумленно прыснул я тогда за Андрея.

– Сталин, – сказала, как отрезала. – Все село видело, как Груня гадала... Она и на ихнего нагадала, что будет убит... Забыла, как его, да лучше и не помнить…

– Гитлера, – все же вставил я для важности свои полторы копейки...

– Ну да, – отмахнулась от меня как от назойливой мухи моя богомольная бабушка, – и зачем ты только всякую гадость повторяешь… Прости уж Андрюша, но не могла тебе не сказать в канун Пасхи, жалко Ганьку твою, такая она светленькая, чистенькая, опрятная всегда, и незабудки посеяла, и я чернобрывци посеяла, как крестная твоя мати...

– Ба-а… ба-а… – не унимался, тянул я бабушку за руку от могилки Героя. – Он у Раи уже…

– Вот штука, – тихо возмущалась она, хлопнув ладошками обиходным своим вывертом, – прямо шкода какая-то нетерпимая. Он еще живой, а тебе неймется, все у раи… Еще дожить надо, дойти до раи…

 

В тот день мы до Раи так и не дошли, она жила на Верхней улице… На нашей – пекли куличи, красили крашенки и расписывали писанки, а еще, на ближнем погосте, прибирали могилки, желтеньким песочком обсыпали и красили синей краской кресты, чтобы и почившие могли праздновать Пасху в чистоте.

Никогда я не узнаю, буду ли у Раи, но так хотелось…

 

Комментарии

Комментарий #24288 08.05.2020 в 09:19

Очень светлая проза, с лёгким оттенком улыбки и печали.