ПРОЗА / Андрей РАСТВОРЦЕВ. У КРЫЛЬЦА ВЫСОКОГО. Рассказы
Андрей РАСТВОРЦЕВ

Андрей РАСТВОРЦЕВ. У КРЫЛЬЦА ВЫСОКОГО. Рассказы

 

Андрей РАСТВОРЦЕВ

У КРЫЛЬЦА ВЫСОКОГО

Рассказы

Отражённые облака

А кругом – взгроможденные ярусы,
 Облака – облака – облака...

 В.Ходасевич

Каменная осыпь длинным языком своим вползает в сосновый лес у подножья горы и в нём теряется. Огромные валуны и булыжники, когда-то бывшие единой монолитной скалой, прикрываясь зарослями малинника и мелким осинником, всё глубже врастают в землю. И только несколько глыб, сумевших прорвать передовую линию сосняка, гордо и осанисто выглядывают из рыжих останков опавшей хвои коренного леса. У основания одной такой, величиной с маленькую скалу, бьёт родник. Родниковая вода стекает в песчаное углубление и, переполняя его, тонкой струйкой по дну овражка перетекает в маленькое болотце.

На ровной, словно специально кем-то выбитой в камне площадке, стоит мятая кружка. Чуть далее – костровище, за костровищем шалаш из еловых лап. У шалаша несколько холщевых мешков, большой прокопченный котелок, миска да пара деревянных ложек с отколотыми, а может, и обкусанными краями. На настиле из сосновых плах столярные инструменты: большой фуганок, лучковая пила, долота, скобель, моток бечевы, куски мела. Над поляной сизая пелена от тлеющих дымокуров. Дым сырых веток сегодня против комара в самый раз…

Хорошо отточенное закруглённое лезвие плотницкого топора легко входит в тело закреплённого на плахах соснового бревна и подламывает отделяемую щепу словно шерхебель. Лицевой кант получается ровным, без волн. В опытной руке топорище сидит плотно и усадисто. Дело делается знакомое, взмахи топора размеренные, без суеты и спешки. Спешка любому хорошему делу только во вред…

Он и дерево-то без суеты выбирал. Хотя вроде бы чего его, дерево это, выбирать, оглянись – вон их кругом сколько! Бери любое. Не-е-ет. Для поклонного креста любое дерево не пойдёт. Чем выше будет крест, тем тоньше и крепче нужен брус. Хорошо бы, конечно, из дуба или там кипариса, только откуда в нашей тайге такие дерева?! Можно и из осины, да нужной высоты дерева среди осин не сыскал.
Остановился на сосне.

А уж как с деревом-то определился, дальше всё просто – спилил, обрубил со ствола сучья, перекантовал бревно на заранее расчищенную поляну, на плахи уложил. Скобелем от коры зачистил. Для себя заранее решил – кант с тыльной стороны делать не будет – был бы кто в помощь, а так… Кант только по трём сторонам.

Разметил бревно, затеси сделал, да помолясь и за топор взялся…

Доброе дело всегда не в тягость. Душа и руки знали что делают.

Потянулись дни – летние долгие жаркие, после Ильи с прохладою, по сентябрю дождливые…

Работу, начатую долгими июльскими днями, закончил он только в конце сентября. По первым заморозкам.

Над сложенной из некрупных валунов и скреплённой по периметру брёвнами голгофе на небольшом возвышении у родника стоял восьмиконечный поклонный крест. Высокий, четырёхметровый.
Над главной вертикальной перекладиной две укороченные и одна косая, верхний край которой направлен к северу, нижний – к югу.
На малой верхней перекладине надпись: «Иисус Назорей Царь Иудейский»…

Ещё двое суток он не уходил от креста – прибирал поляну, жёг стружки, щепу. Молился. Последними в костры пошли останки шалаша…

Ну вот, теперь на зиму и домой. А уж по весне здесь и часовенку можно ставить.

Негоже роднику святому без часовенки, сила в нём великая…

 

Летняя ночь в лесу наполнена звуками: шорохами, стонами, чьими-то осторожными шагами, шуршанием опадающих листьев, потрескиванием сухих веток, криками ночных птиц, вздохами, протяжными скрипами деревьев. Чьи-то крылья с лёгким свистом прорезают прохладу ночи. Писк умирающей плоти. Для жизни, как и для смерти не существует ни дня, ни ночи, ни смены времён года…

Но пока горит костёр, пока стреляют прогоревшие угли и в чёрное, почти угольное небо улетают искры, пока тлеет неспешный разговор, звуки ночи не беспокоят душу.

Но лишь только костёр догорит, ночь вступает в свои права: тьма и шорохи даже сквозь прикрытые веки пробираются в душу. Лёгкая тревога и беспокойство холодят сердце, а встревоженный разум наполняется воображаемыми опасностями.

И только вид безмятежно посапывающего во сне товарища рассыпает в прах ночные страхи. Сон наливает свинцом веки, глаза закрываются…

Пётр Фадеев и Иван Еремеевич Конев полжизни знакомы. А может, и больше. Одно время дружили крепко. Семьями. По молодости всю округу исходили-исползали, сначала одни, потом с жёнами, а после уж и с детьми. Каждую сопочку, каждую тропочку, каждую речку и ручейки наперечёт знали. И грибниками-ягодниками заядлыми слыли, и рыбаками-охотниками были. Да что говорить…

Потом жизнь развела. Конев в город с женой уехал, к сыну старшему. Да что-то там не задержался, не сжились как-то – в соседней области в леспромхозе обосновался. Фадеев к этому времени овдовел, квартиру детям оставил, сам на дачу перебрался. Благо дача рядом с посёлком – да при машине это и не главное.
С той их дружбы годов-то много пролетело, но связь мужики не теряли. Сначала переписывались, а как сотовые телефоны в моду-то вошли – перезваниваться начали. А нынче, при оформлении пенсионных дел, Иван Еремеевич в посёлок-то собственной персоной наведался, да в гости к Петру и заглянул. А в гостях и задержался.

Куда пенсионерам торопиться…?

На третий день воспоминаний и на рыбалку выбрались. Заехали с вечера. Костерок, ушица, ну соответственно грамм по двести на брата – хорошо!

Коневу и место внове, и озеро незнакомо: без него уж Пётр это место с озером разведал. Ну, так тем и интереснее – новое, оно ж всегда притягивает. Тем более друг наобещал кое-чего необычного показать…

Встали рано – только-только горизонт светлеть начал. Не спеша сполоснулись, на костерок чайничек взгромоздили. Холодной юшки похлебали. После вчерашнего принятого хорошо юшка на душу легла. Словно живая вода. А тут уж и макушки деревьев порозовели…

Солнце пропёкшимся блином выкатилось над лесом. Побежало рыжей дорожкой по озеру. Предутренний ветерок стих, и невесомый туман, цепляясь за кусты и травы, стал затягивать берега. Лик озера разгладился.

Сквозь зеленоватую толщу воды, сначала лёгким нечётки абрисом, затем всё явственнее стали прорисовываться контуры православного храма. Пять маковок его куполов блестели позолотой, белёные стены отливали серебром.

Заиграли заутреню. Чистый малиновый звон заструился над озером и притихшим лесом. На прибрежных раскидистых ивах перестала трепетать листва.

Ясный рассвет да долгая песня колоколов. Время застыло…

Но вот в лесу раздалось первое кукушкино: «Ку-ку…» – и гладь озера будто кто задел рукой, колыхнул ли невзначай, озеро подёрнулось лёгкой рябью, закачались кресты на куполах, изображение храма стало двоиться, троиться, а затем медленно растворилось в глубине озера…

 

– Видел?..

Оторопевший Конев задумчиво и недоумённо мотнул головой.

– Видел…

Чуть помолчав, добавил:

– И даже слышал…

– Звон колокольный?..

– Звон колокольный… Бред какой-то! Не бывает же такого!

– Не бывает… А здесь – сам видишь... Такое вот, дело…

Иван Еремеевич ничего не ответил. Откинувшись спиной на ствол кривой берёзы, покусывая тонкую подсохшую былинку, смотрел он на озеро, в котором отражались проплывающие по небу облака.

Во всё, что только что произошло, поверить было трудно. Совершенно невозможно! Но ведь видел?! Видел. И даже слышал. Сам и видел, и слышал. Бред…

– Храм я видел. Пятиглавый. Заутреню играли…

– Ну, да, только поутру этот храм увидеть можно. И заутреню услышать… Да и то – не всем. Не первый ты, кого я сюда привожу. Но первый, кто вместе со мной и звон колокольный услышал, и храм увидел… И что ещё интереснее, озеро это я не всегда нахожу. И дорога вроде приметная, а бывает, не поверишь! – днями хожу, а озера нет… Многим рассказывал, так они у виска крутили – отродясь, мол, здесь никаких озёр, никаких храмов не было. Лагерь – да, был одно время, перед войной зеков нагнали, они тут лес валили, так и лагерь в пятьдесят пятом прикрыли. Одна колючка да труха от бараков…

– Если здесь ничего, даже озера этого нет, как всё вот то, что мы сейчас видели, объяснить?!

– Разве в жизни всё можно словами объяснить? Да и надо ли?..

Фадеев тяжело встал, подошёл к костру и снял с рогулины закипевший чайник…

Озеро жило своей обычной жизнью: на отмелях суетились мальки, в зарослях молодого камыша раздавалось чавканье и причмокивание сазанов, кормящихся озёрными травами, поползень головой вниз челноком сновал по обрубку старого пня, торчащему из воды у берега. Порхали над озером стрекозы, бабочки, в прибрежных травах стрекотали кузнечики…

Никакого таинства и никаких чудес. Обычное озеро в обычном лесу…

– Слушай, Петро, а может здесь это, то самое знаменитое Беловодье, ну, которое рай на земле? Как думаешь? Ну, или там Китеж какой, а?

– Окстись, Вань! Беловодье на Алтае, там, где Катунь с Бахтармой сливаются, а Китеж на Нижегородчине, в Светлояре озере уж сколько веков. Мы-то от тех мест-то – у-у! – в какой дали. Думай малость. Беловодье, Китеж, а остальные видения?! Там, где люди живые: бабы, мужики?..

– Ну, а что тогда? Не просто ж так, картинки эти? Может, дурман какой озёрный?

– Ага, дурман – и только на рассвете?! А днём, значит, пожалста – рыбу лови?

– Ну, а что? Может, в воде чего? – мы умылись, и попёрли видения разные…

– Да, ну, тебя, Иван! Несёшь не пойми что…

– А что? Вроде логично… Давно видишь, ну, картинки эти?

– Да уж три лета… Заболел я как-то. Сильно. В больницу меня свезли. Диагноз так толком и не поставили. Лечили от всего сразу. Сейчас понимаю – от жизни меня лечили. Лекари! Думал – всё! Ни таблетки, ни уколы – ничего не помогало. Доходил. На меня уж и врачи-то внимания не обращали, да и дети дорогу забыли, кому ж нужен покойник, хоть и живой пока? Короче, думал я полный аминь мне и вечная память. Ну а тут, в палате нашей, мужичок один лежал. Шебутной такой. Шило в заднице. Чем он болел, я так и не понял, да он и не распространялся. Тормошил всех, дёргал – закисать не давал. Мы в той палате все тяжёлые лежали. Каждую неделю кого-нибудь вперёд ногами выносили, а на замену на ту же кровать опять доходягу клали. Короче, перевалочный пункт – с этого света на тот. Ну и как-то после очередного отбытия подсел он, мужичок этот, ко мне. Ты, говорит, местный? Округу хорошо знаешь? Знаю, говорю, с малолетства по этим лесам шастаю. Вот мужик и говорит, а об озере с храмом слышал? Нет, говорю, не слышал. Это, говорит, ничего. Заброшенный лагерь знаешь? Знаю, говорю, кто ж его не знает. Вот, говорит, тебе туда, к лагерю, и надо. Ты крепкий. Дойдёшь. Я ему – да какой я крепкий, даже лежать уже не могу! А он мне – крепкий, крепкий – вот скольких уж вынесли на погост, а ты всё держишься. В общем, так говорит – охотники, а то бывает грибники-ягодники, по утрам к востоку от лагеря иногда колокольный звон слышат, будто заутреню играют. А никаких церквей, ни поселений там отродясь не стояло. Сам знаешь, тайга на востоке на сотни вёрст. Но ходили люди туда, а там – озеро. И вода в нём целебная. Вроде как живая. Кто до озера доходил, словно обновлённый возвращался. Кому-то и просто умыться хватало, а кому-то и неделю-другую приходилось на озере прожить, чтобы здоровьишко вернуть. Только не каждому то озеро открывается. Как уж оно кого выбирает, одному Богу известно. В общем, говорит, если жить хочешь – тебе туда к озеру, на колокольный звон…

Я говорю, мол, а ты ж чего? Меня отправляешь, а сам? Давай вместе? А мужик мне – пробовал я, не единожды пробовал, не открылось мне озеро, видать сильно я по жизни грешен или ещё чего там. Да теперь уж и поздно – сегодня и меня вынесут…

И точно, вечером прилёг тот мужик на кровать вроде как на минутку, а потом вдруг приподнялся, обернулся ко мне, махнул рукой: «К озеру, к озеру иди…» – откинулся на спину, вытянулся и всё, помер…

 

Ноги не держали. При каждом шаге подгибались колени, кружилась голова. Тошнота подкатывала к горлу. Тяжёлый металлический привкус забивал рот. Дикое желание лечь, лечь и никогда не вставать! Боже, как плохо-то!

Испарина пробивала лоб, выступала над верхней губой. Дурнота то накатывала, то отступала…

Ухватившись за дужку кроватной спинки, пытался он сделать хотя бы шаг, затем хотя бы два, три... А тело не слушалось и при каждом усилии начинало трястись мелкой противной дрожью. Однако…

Да, конечно, он знал, что слаб. Очень слаб. Но до такой степени?! Как же теперь в себя-то приходить?

А в голове одна мысль, словно её кто вдалбливает в мозг: «К озеру. К озеру надо. Там всё лучше будет. Всё лучше, чем в этих стенах…».

 

– Короче, добился я выписки. Расписку оставил, мол, если со мной чего, то врачи тут не причём. Ходить почти месяц заново учился, а то как обезноженному-то идти? – сто раз думал – сдохну! Только рассказ того мужика и держал меня на свете. В общем, к озеру я приполз, не пришёл, натурально приполз, на карачках. Четверо суток от заброшенного лагеря на колокольный звон полз. Проснусь утром – слушаю – звонят? Звонят. Ну, я на тот звон и ползу…

В одно утро очухался оттого, что захлёбываться стал – что за дела, думаю? Оказывается, головой в озере лежу. Дополз-таки. Вот уж тогда я наглотался, напился воды до одури, в нутрях больно стало. Пью – остановиться не могу. А вода! Вкусная! Холодная – зубы ломит! Отполз к соснам, лежу, глаза в небо…

А тут и колокола заиграли. Лежу, плачу – светло на душе, легко, хоть лети…

За ствол сосновый ухватился, привстал, в озеро гляжу, а там храм в пять куполов сияет! Прям вот как сегодня! И тут меня вырубило. Напрочь! Сколько под сосной валялся – не помню. Может час, может день, нет – не помню.

Когда в себя пришёл – день был. Солнечный. Тёплый. Помолился я. Как помолился? Да как сумел, так и помолился. Что помнил, что знал, как чувствовал – всё в кучу сгрёб. Такая моя первая молитва была. Собрался с силами да в озеро и залез – искупался…

Так вот, в молениях да купании, здесь три недели и провёл. Озеро-то это от родничка малого питается, с которого мы с тобой воду на чай, уху вчера брали. Родник тот освящён кем-то – видел, на камне рядом крест выбит? А ещё голгофу давнюю я здесь нашёл. Развалилась, правда, уж вся, брёвна в труху, камни раскатились, травою её затянуло, но всё одно – углядеть её можно. Значит, крест здесь стоял поклонный. А уж время ли, люди ли от него и щепы не оставили, нам знать не дано. Думаю, и часовенка здесь была. Уж больно место для неё как раз…

Вот, значит, недельки через три окреп я, ожил и телом, и душой, домой засобирался. Утром того дня, как домой идти, под звон колокольный помолился, на озеро напоследок взглянул, да так столбом и застыл – жену, Клавдию, свою увидел. Вот как храм мы с тобой сейчас видели, так в озере Клавдию и вижу…

Тонко звенели комары, где-то неподалёку переругивались, что-то не поделив, птицы, надоедливо гудели и крутились у лица слепни. Любопытный бурундук, оседлав старый выворотень, разглядывал людей у озера. Шустрый вьюрок, блеснув розоватым оперением, юркнул в дупло на сухой сосне. Выглянул на секунду, вроде как удостовериться – видел ли его кто? – и снова скрылся в своём убежище. Лето в разгаре. Всё в лесу жило и дышало в полную силу…

– Ну, чего замолк? – Еремеевича просто распирало любопытство, и хотя он ещё окончательно не решил для себя – верить или не верить во всё то, что произошло и происходит, ему страшно хотелось узнать, а что там дальше-то было? Да и ещё лёгкая обида подступала – дружок называется, за столько времени и ни слова! О чём только по телефону не говорил, а об этой истории ни гу-гу… – Рассказывай…

– А что рассказывать? – вижу я, улица наша деревенская, ну та, что вдоль пруда, не теперешняя, а та, что лет сорок назад, без этих, без коттеджей навороченных – и будто туманом всё каким слегка прикрыто, и Клавдия по улице идёт, не идёт даже – плывёт по тому туману. Воду, два полнёхоньких ведра на коромысле несёт. Ни капли не расплеснёт. Молодая, красивая… – Фадеев неожиданно замолчал, потом отвернулся к лесу и как-то вдруг по-детски коротко и беззащитно шмыгнул носом…

Конев, чуть помедлил и, не дождавшись продолжения рассказа, подсел к другу.

– Ну, ты это, Петро… время-то уж сколь прошло… не вернёшь ведь ничего…

– Такая, понимаешь, красивая! А мы, значит, неженатые ещё. А она воду, полным-полны вёдра к дому нашему несёт. К будущему нашему дому. А дома-то ещё и нет… А тут кукушка эта, нашла ж время! – закуковала, и всё… Так и не доглядел, что там дальше-то…

– Моя баба, если воду во сне видит, к добру говорит…

– Так у нас с Клавдией только добро в жизни и было… Ты знаешь, с того случая я звон-то каждый раз слышу, а картинки храма озеро с картинками людей чередовать стало. Разных людей. Знакомых и незнакомых. Более всего мужика одного вижу. Плотник он. Да видать, не из последних. Пилит, строгает, но чаще топором работает – над бревном стоит, голова белым платком обвязана, и ладно так бревно-то обтёсывает. И справа, и слева. Без спешки. Красиво так работает. Аж завидно. Устанет, воды из баклаги попьёт, и снова за работу. А то сидит на бревне и что-то на плахах оструганных вырезает. Бывает, голову поднимет и долго-долго на меня смотрит. Я первые-то разы пугался было – ну, мало ли! – а потом пообвыкся, тоже на него гляжу…

Вот и сейчас – ты храм видел, а я его…

– Кого его? – плотника что ли? Как это? В одно озеро глядели, а каждый видел своё?! Что за бредятина!

– Бредятина? Ну, не знаю… Ты подумай, представь – мы с тобой одновременно в зеркало глядим и что видим? – ты – моё лицо, я – твоё. Или так, ты – своё, я – своё. Выходит, так и здесь – смотрим в одно зеркало, ну то есть, озеро, а видим каждый своё…

– А звон?

– А что, звон? Звон мы оба слышим, звон от картинки не зависит. Заутреню играют всегда…

 

День летний, хотя и долог, но приходит время, и он кончается. В разговорах за жизнь к теме утренней мужики не возвращались. Рыбачили, уху варили, рыбу на рожнах жарили. Иван Еремеевич под вечер на россыпь сбегал, пару рябчиков подстрелил – не зря же ружьё в такую даль по жаре с собой тащил. Дикого лука нарвал, клубней саранок нарыл. Потом в фольге «подножный корм» этот вместе с рябчиками в углях запекли…

Ужин знатный получился. Только вот рюмочку под такой стол Фадеев принять отказался. Всё, говорит, нельзя мне более водочку. Иван, насмотревшись утром разных непоняток, уточнять, почему вчера было можно, а сегодня нельзя, не стал. Нельзя, значит, нельзя. Чего лишний раз человеку в душу лезть? Сам-то принял с удовольствием, потому и спал крепко и хорошо. И ничего ему не снилось…

Проснулся Иван свежим и бодрым, словно все силы давно растраченные вернулись. Петра в палатке не было. Нашёл его Конев у озера.

Накинув поверх плеч толстый вязаный свитер, сидел Фадеев на комле старой ветлы у воды.

– Давно тут?

– Давно. Считай, не ложился. А ты долго спишь, счастливый. Я уж тебя будить хотел, да пожалел, уж больно сладко ты спал.

– Скучал, что ль без меня? – Иван Еремеевич коротко хохотнул.

– Разговор есть. Серьёзный. Ты вот что, Иван, не обижайся на меня, мне сказать тебе много чего нужно. Поймёшь – благодарен буду, нет, значит, не смог объяснить…

– Что-то ты круто, Петро, завернул. Хочешь что сказать – скажи, а я уж подумаю, как к тому относиться. А то ещё ничего не сказал, а уж – обижайся, не обижайся. Давай, что там у тебя?

– Помнишь, вчера я тебе о плотнике говорил? Так это он, плотник этот, здесь и поклонный крест ставил, и часовенку срубил. Позже в монахи постригся, облачился в рясу, камилавку да в отшельники и подался. От людей ушёл: и от хороших, и от плохих, от радушных, и от завистливых, от суетных и неспешных. Здесь скит основал. Родник освятил. Жил в ладу с собой и миром. Да только у нас ведь как? – в какую глушь не заберись – всё одно дорогу к тебе отыщут. Пошли к нему люди. Всем помогал, кому словом, кому делом, ни кому не отказывал…

Сначала за помощью и с добром шли, а потом и со злом пришли.
Ты же знаешь, тогда, после смерти вождя всех народов, во многих лагерях забастовки да бунты начались, люди амнистии требовали. Насиделись ведь, наголодались до невозможности, набедовались до последней степени отчаяния. Где митингами да не выходами на работу обошлось, а где и до стрельбы дело дошло. Воркутинское да Норильское восстания самые кровавые были. Да и здесь, в нашем лагере, бунтовали. Вот те и, у которых кончилось терпение тянуть лямку лагерной зоны, те, что были на так называемой «таёжной командировке», смяли охрану на лесосеке, да в побег и ушли. Как тогда говорили, хоть час, хоть день, да на воле…

Отшельник и этих четверых, бежавших из лагеря, приютил. Думали они в скиту сил набраться, отлежаться немного, воздухом воли надышаться, да на материк пробираться. Не сложилось…

Предотвратить-то побег оперчекисты не смогли, но вот на отлов беглецов и сил, и людей у них хватило. Подняли всю вохру, армейцев нагнали, пограничников с собаками – быстро на скит вышли. А тут уж никто и ни с кем не церемонился…

Изначально не ставилось задачи кого-то задерживать, в лагерь тащить, судить, срок добавлять – нет, постреляли всех и сразу – и беглецов, и отшельника. Крест поклонный свалили, часовенку по брёвнышкам раскатали да всё и в костёр.

Да и трупы никто в лагерь тащить не собирался – много чести. Трупы в болотце скинули…

А на другую весну на месте того болотца неожиданно озеро образовалось – как снег сходить-то начал, земля под болотцем и просела, да ровно так, словно кто круг прочертил. Вот с того времени и контуры храма в озере стали видны, да звон колокольный слышен…

– Слушай, Петро, а откуда такие подробности? Да и вообще, всё это, ну то, что ты мне сейчас рассказываешь, откуда?

– Видел. Всё, что рассказываю, сегодня своими глазами видел. В озере…

– Может, просто пригрезилось, приснилось? Задремал, а потом сон за явь и принял?

– Не знаю. Может и так. Только отсюда ты уйдёшь без меня.

– Чего это? – Иван удивлённо приподнял брови.

– Который год уж я думал здесь остаться, душе моей здесь покойно. Да всё не решался. А сегодняшние видения всё и решили. Здесь моё место. Крест восстановлю. Часовенку. Мучеников поминать буду. Плотника-отшельника… Инструмент, кстати, его – здесь, в пещере потаённой, в ней же и иконы святые. Показали мне сегодня это место. А плотник я, сам знаешь, без похвальбы, не самый плохой – управлюсь.

– Ну, ты даёшь, Петь! Вот уж чего не ожидал от тебя, так не ожидал! Что за мысли!? На день, на два, на недельку укрыться в таёжной глуши от людей – это хорошо, и даже полезно, сам иногда так поступаю, но уйти на всю оставшуюся жизнь? Отшельничество?! Зачем тебе весь этот ад? Не понимаю. Хоть ты что сейчас говори – не понимаю…

– Людям зачастую трудно отличить рай от ада…

– Да и храм этот, думаю, и не храм вовсе – облака это в озере отражённые. Чуть солнцем подкрашенные. Вот тебе и купола золотые… Хотя, пусть даже и правда всё, что ты рассказал, пусть даже всё что мы видели реально и всё так здесь и было – зачем тебе, именно тебе, и именно сейчас здесь оставаться? Жил ведь ты без этого озера с храмом, да и к Богу, что-то я не замечал у тебя большого интереса, зачем все эти мысли об отшельничестве, о часовенках, о крестах? К чему все эти подвиги?

– Ты думаешь, я не спрашивал себя об этом? Спрашивал. Уж сколько лет, особенно после смерти жены, да и во время своей неожиданной болезни, днями, а особенно ночами, думал об этом. И так прикидывал, и эдак. Всю жизнь свою заново проживал. Всю душу свою перетряхивал. И не находил ответа. А сегодня утром всё сложилось. Так всё просто, и так всё ясно. Словно прозрел. Понял я, что у каждого из нас своя дорога к Богу. Своя. По которой рано или поздно нам нужно пройти. Я свою дорогу нашёл. И она привела меня сюда. Я дома. А облака ли в озере, храм ли…

Конев на слова Фадеева ничего не ответил. Казалось, что он даже и не вслушивался в то, что говорил ему друг. Сидел и отрешённо смотрел на каменную осыпь.

Рассветное солнце пробилось сквозь подушку облаков над гольцами, свежий ветерок заиграл листвой на деревьях и лёгкой рябью побежал по озеру. День вступал в свои права.

Наконец Иван медленно обернулся и каким-то долгим ищущим взглядом стал вглядываться в лицо Фадеева. И вдруг, даже не спросил, а выдохнул:

– Ты кто, Пётр?..

– Я? – Фадеев перевёл взгляд с озера на друга – Я настоятель этого храма…

 

Негоже роднику святому без поклонного креста да часовенки, негоже…

Хорошо отточенное закруглённое лезвие плотницкого топора легко входит в тело закреплённого на плахах соснового бревна и подламывает отделяемую щепу словно шерхебель. Лицевой кант получается ровным, без волн. В опытной руке топорище сидит плотно и усадисто. Дело делается знакомое, взмахи топора размеренные, без суеты и спешки. Спешка любому хорошему делу только во вред…

 

Ворона

 

Не понравилась Никитину эта ворона. Сразу не понравилась. Что ей тут, в лесной глуши делать? Лес здесь мелкий, плотный, стволы и кроны переплелись меж собой так, что не то, что летать – пройти трудно. А эта ворона здесь, словно хозяйка.

Взъерошенная, неопрятного чёрно-серого окраса, стояла она посередь лесной дороги и, склонив голову на бок, внимательно поглядывала на Сергея. Приближения его не испугалась, подпустила почти в упор. И только тогда, когда показалось, что её уже можно достать рукой, не спеша, чуть припадая на левую лапу, хрипло покаркивая, поскакала через колею к ближайшим деревьям. Протолкнувшись между тонкими плотно стоящими стволами ольхи и орешника, спряталась за большим стволом замшелой осины. Лишь крупный широко открытый клюв да чёрная бусинка немигающего глаза, выглядывавшие из-за ствола, выдавали её присутствие…

«Тьфу, нечисть! Только настроение испоганила!».

Чем и как ворона испоганила ему настроение, Никитин, спроси его сейчас, ответь не смог бы. Просто ощущение какой-то смутной тревоги и близкой опасности ворохнулось в душе. Отойдя подальше от неприятного места, на повороте дороги Сергей оглянулся.

Там, где недавно разгуливала ворона, стоял кабан…

Секач. Центнера на три точно. Матёрый. Один его грязно-жёлтый клык обломан наполовину, второй загнут почти в кольцо. Зверь, вздыбив шерсть на холке и прижав к голове острые уши, маленькими мутными глазками буравил Сергея.

«Вот и поохотился…» – Никитин прекрасно понимал, что секач его сейчас порвёт в клочья, и ружьё не спасёт – в нём патроны дробью заряжены. Хотя, такую массу спрессованных мышц и жакан не остановит, стрелять в грудь этому кабану бесполезно – там громадной крепости калган наслоён – бронеплита настоящая…

Позади кабана из леса вышла старуха. В неопрятном чёрно-сером одеянии со всклоченными седыми волосами. Подойдя спокойно к секачу, старуха положила руку ему на спину. Вздыбленная шерсть на загривке кабана тут же опала, уши приподнялись. Захрюкав, как молодой полосатик, кабан вытянутым своим пятаком стал рыхлить усыпанную прелой листвой лесную дорогу.

Старуха легонько стукнула ладонью по крупу кабана – секач мгновенно взъярился, глаза его налились кровью и он, пригнув голову к земле, с места набирая скорость, кинулся на Никитина!

Старуха подняла глаза. Сергея словно кто-то молотом ударил в грудь. Он не удержался, его откачнуло в сторону. Хрустнула под ногой толстая ветка, Никитин поскользнулся. Упасть ему не дал ствол старой осины за спиной…

Кабан, обдавая его запахом болотной тины и брызгами слюны из пасти, проскочил мимо.

Сергей выдохнул, и медленно сполз по стволу осины на землю – кабаны, промахнувшись, атаку не повторяют…

Дорога была пуста. Лес стоял тих и опрятен. Шуршала, опадая, листва да невесомый ветерок курчавил в прохладно-синем небе лёгкие белые облачка. Осень – отдохновение души…

 

День нарождался ясным. Утренняя прохлада сходила на нет и тонким сыроватым туманом расползалась по низинам. Идти в ту сторону, в которую пробежал кабан, Сергею не хотелось – мало ли, кто знает, что у этой груды мяса в голове? – бережёного Бог бережёт, и он повернул обратно, на кордон. Раз уж охота не задалась, так хоть с Петром Егоровичем за жизнь наговориться, а то и успели-то вечером в гостевом домике только парой-тройкой фраз перекинуться да чайком на травах побаловаться…

Кордон лесника на поляне у озера, в обрамлении жёлтых клёнов и красных рябин казался игрушечным. Надворные постройки, гостевые домики и конюшня были покрыты толстым слоем павших листьев, и только двускатная крыша жилого пятистенка с мансардой гордо отливала серебром некрашеного железа.

Высокий жилистый, с жёсткой седой щепоткой усов, лесничий Пётр Егорович Корытов рубил дрова. Колуном с приваренной вместо деревянного топорища металлической трубой с одного удара «распахивал» сучковатые чурки.

Углядев Никитина, Корытов отставил колун в сторону. Улыбнулся.

– Смотрю, быстро ты, Сергей Николаевич, отстрелялся. Что, все тетерева на юг улетели?

– Улетели, Пётр Егорович, улетели… Не принял лес меня. Не простой у вас лес, с чудинкою…

– Это как это с чудинкою? Вроде лес как лес – деревья, трава, живность какая никакая – чего тут чудного? Случилось чего?

– Кабан с вороной да старуха неадекватная чучело из меня хотели сделать и как трофей у себя на болотах вывесить…

– Ворона, говоришь?

– Ворона…

– Серая?

Сергей Николаевич кивнул.

– Ну, что ж, ворону знаю. Есть такая. А вот кабан да бабка – это морок.

– Морок?!

– Ну, мираж. Не было их. Морок это. Катька развлекается. Внучка моя. У бабки своей, ну жены моей, научилась. Всю жизнь округ неё крутится, всё шу-шу-шу да шу-шу-шу, ну как же – любимая внученька! Дошушукались…

– И что, вы так вот спокойно говорите об этом? А если, не дай Бог, кто с больным сердцем под её расклад попадёт или там ещё что?

– Ну, больные с ружьями по нашим лесам не шарахаются. Раз заявились – значит, здоровые. Водку они тут, на охоте, все горазды лопать. Здоровье позволяет. А со зверем матёрым лоб в лоб столкнуться – хворые, значит?

А то, что спокоен, так чего яриться-то? – ну не любит внучка охотников – на дух их не переносит, жалко ей живность лесную, вот и отваживает вашего брата от леса. Как умеет, так и отваживает. А что? – очень думаю полезно некоторым себя в роли дичи почувствовать – мозги на место быстро вправляются. Кое-кто после таких встреч и ружьё больше в руки не берёт. Да и пить бросает…

Хотя, что говорить – не нравятся мне эти внучкины забавы, тут ты прав, а и ругать лишний раз язык не поворачивается. По бабкиной-то родове все особи женского полу такие. Сам поначалу пугался. Пообвыкся с годами и не встреваю…

Да и не всех охотников внучка до мокрых штанов доводит – всё больше навороченных да наглых. Таких я и сам не терплю. Какие с них охотники? – убийцы – подведи такому под пьяные зенки животину – он и стрельнёт. Вот и вся охота. А гонору-то, гонору! Так, что, думаю, таким стрелкам почувствовать себя мишенью в охоте полезно…

– Про морок я понял, а ворона?

– А что ворона? Ворона подруга Катькина. Они с малых лет вместе. Птенцом к нам попала. Они как нитка с иголкой, куда Катька туда и ворона. А когда Катерина в город уезжает, ворона никого к себе не подпускает, сидит нахохлившись целыми днями, не ест ничего...

– А…

– Ты меня, Сергей Николаевич, не пытай. Сам многого не понимаю. Вон Катерина идёт, ты её и расспроси, может, чего и расскажет…

 

От дальней опушки к кордону шла невысокая девушка. В зелёной когда-то, а теперь выбеленной временем штормовке, в брюках, заправленных в резиновые сапожки, и с взъерошенной серой вороной на плече.

– Пётр Егорович, – Никитин чуть замялся, – Пётр Николаевич, а родители её, ну Катина мать, отец?..

– Мать, говоришь?.. Мать есть, что ей сделается… Только сложно у нас всё с её матерью… Тут, Сергей Николаевич, такое дело, дети, вырастая, бывает предъявляют родителям счета. И зачастую родителям трудно оправдаться. Вот и дочь моя Светлана, будущая мама Катерины, ещё подростком выставила мне такой счёт, который я до сих пор оплатить не могу…

– Да уж, детская бескомпромиссность…

– И это, наверное, тоже, но первопричина всё же во мне – Светланка моя всю жизнь в интернатах росла и это при живых-то родителях? – вот этого она мне простить и не может. Я думал, это лучше, если она и жить, и учиться в городе будет, что ей тут, в лесу-то? Одна да одна… Я тогда охотоведом работал – из тайги не вылезал – что зимой, что летом. Так, что она иногда только меня, да что говорить, и бабку, мать свою, видела. Ну, а в интернате там друзья, учителя – всё жизнь. Здесь-то чему она обучилась бы? А она считала, да и до сих считает, что избавились мы от неё, чтобы жить нам не мешала. Так, что с мамкой Катерины отношения у нас не ахти, чего только я не делал… Бывает она здесь изредка, и то из-за Катерины. Так-то вот…

– А Катя?..

– Катя? Катя умница. На ветеринара учится. Отличница. На красный диплом идёт. В охотхозяйстве нашем мечтает работать. Мы с матерью только рады. Всех здешних егерей, всех охотоведов, наших лучших охотников в округе знает. Всё свободное время здесь проводит. Вот сейчас Николай Иванович Ершов подъедет, наш старший егерь, охотников подвезёт, поглядишь – Катерина от него ни на шаг не отойдёт. Он для неё – о! – авторитет!

Подошедшая Катя и Пётр Егорович обнялись.

– Здравствуй, солнышко, здравствуй! Что ж ты приехала и не объявилась перед дедом? А вот хорошего человека в лесу испугать успела. Познакомься – это Сергей Николаевич, писатель, охотник, давний мой знакомец. Нашёл-таки время, в гости заехал, а ты его – из леса гнать! Ай, нехорошо…

Катя и Никитин переглянулись и церемонно, с лёгкой улыбкой раскланялись. Подыграли Петру Егоровичу.

– А вот и охотничков Николай везёт, – Пётр Егорович кивнул головой в сторону дороги.

Три автомобиля, зелёный УАЗ с надписью «Сосновоборское охотхозяйство» и два чёрных внедорожники, не доезжая до усадьбы метров двести, остановились на гравийной площадке. По всему видно самодельной автостоянке. Захлопали дверцы, зазвучали громкий смех, возгласы – охотники с шутками выбирались из душных кабин на свежий воздух.

Ворона, сидевшая на Катином плече, сначала внимательно следила за этой шумной суетой, потом, резко оттолкнувшись лапами от плеча, полетела к машинам.

Подлетев, стала кружить над прибывшими, словно что выглядывая или выискивая. Охотники, занятые разгрузкой амуниции, не обращали на неё никакого внимания…

И вдруг раздался выстрел. Прицельный. По кружащей птице. У вороны подломились крылья, и она бесформенным комом рухнула с неба в траву…

– За-а-че-ем?!

Катя вырвалась из дедовых рук и кинулась к ограде. Потом вдруг резко остановилась, на секунду-другую застыла неподвижно, а потом вскинула руки к небу.

– Катенька! Внученька, не надо! – но Пётр Егорович опоздал…

В лесу поднялся невообразимый вороний грай, с каждого дерева поднимались в небо чёрные вОроны и серые вороны. Через минуту они уже сбились в огромную клокочущую, галдящую, покрывающую полнеба стаю. Сделав пару кругов над лесом, стая ринулась на охотников…

Охотники кинулись к машинам, кто успел – забился в кабины, остальные пытались спастись под днищами машин. Никто даже и не подумал отстреливаться – против такой стаи это было бесполезно.

Из леса на опушку выскочил секач. За ним второй, третий, четвёртый…

– Катя, остановись! Не надо! Им и так уже хватит… – Пётр Егорович обнял внучку и прижал её к себе, – Не нужно этого, остановись, убери их, не приведи Господь, покалечится кто… Остановись, солнышко…

Лопнуло лобовое стекло в одной машине, в другой и… шум и грай стал стихать. Сначала исчезли в лесу птицы, затем развернулись и ушли в чащу кабаны…

Никитин отёр холодный пот со лба. Такого страха он ещё в жизни не испытывал. И ведь понимал, даже наверняка знал, что это мираж, морок, но разум всё равно принимал происходящее за чистую монету, а сердце разрывалось от непереносимого ужаса.

Охотники по одному, осторожно, оглядываясь и пригибаясь, выбирались из своих убежищ, слышались невнятные возгласы, нервический смех…

Только сейчас, слегка отойдя от пережитого страха, глядя на ошарашенных произошедшим и растерянных до невозможности людей, Сергей припомнил – не все охотники поддались панике. Как минимум один, коренастый, без головного убора седой мужик у первой машины никуда не бегал и ни от кого не прятался. Во время нападения птиц он спокойно стоял у капота зелёного УАЗа.

Теперь же этот седой подошёл к высокому молодому парню, только что вылезшему из-под днища внедорожника, и коротким резким ударом сбил того с ног. Потом, что-то зло и раздражённо сказав, плюнул лежащему под ноги.

Сергей узнал высокого – это он стрелял по вороне…

Седой поднял с земли расстрелянную птицу и напрямки, через поляну с пожухшей травой, пошёл к ограде лесничества.

– Здоров, Пётр Егорович!

– Здравствуй, Коля…

– Вишь, как оно всё… Думал, людей к тебе везу, а… – седой не договорив, махнул рукой и, обернувшись к Кате, протянул ей тельце вороны.

– Прости, Катерина… Не углядел. И подумать не мог…

Катя, прижав любимицу к груди, молча пошла куда-то за гостевые домики. Никто её не удерживал...

– Ты, Николай, увози отсюда гостей-то от греха – не будет сегодня охоты, и завтра не будет, да и вообще этим стрелкам здесь охоты никогда не будет. Ты уж не обижайся…

– Да какие уж обиды, Егорыч... – Ершов, не попрощавшись, пошёл к машинам.

Охотники встретили его шумом и галдежом, видимо, не все желали прекращения так и не начавшейся охоты, но вскоре угомонились, и машины, посигналив напоследок, скрылись за ближним поворотом…

Пётр Егорович обернулся к Никитину:

– Вот и всё, Сергей Николаевич… закончилось Катеринино детство…

– Из-за вороны?

– Когда теряют друзей – взрослеют быстро… И нет разницы, кто этот друг: птица, собака, человек ли… Пойдём, по рюмашке примем, сегодня нужно…

Какое-то необъяснимое тревожное чувство заставило Сергея оборотиться к лесу – на опушке, рядом с местом, где расстреляли ворону, стояли двое: седая, в неопрятном серо-чёрном одеянии старуха и кабан-секач…

Они ждали…

 

У крыльца высокого…

У крыльца высокого

Встретила я сокола,

Встретила, приветила,

На любовь ответила…

    М.Исаковский

 Пятидесятивосьмилетний экспедиционный рабочий второго разряда Иван Степанович Прохоров, разувшись, в поддёрнутых до колен выбеленных солнцем и солёным потом противоэнцефалитных штанах, расположился у стены старого сарая. Откинувшись спиной на прогретые солнцем дряхлые доски, Прохоров подрёмывал – со слюнкой из приоткрытого рта и лёгким похрапыванием.

Ноги его белого молочного цвета с вдавленными следами от портянок резко контрастировали с обгоревшими на июньском солнце практически чёрными кистями рук и лицом – особливо с носом, из растрескивавшихся от солнечных ожогов ранок коего сочилась сукровица…

Кирзовые сапоги, заношенные до лёгкости тополиного пуха, стояли поодаль. Поверх высокой травы и неотцветших ещё жёлтых одуванчиков белыми прямоугольниками покоились портянки. Сушились.

В траве трещали кузнечики, заунывно звенели вездесущие комары, да монотонно-убаюкивающе, перелетая от цветка к цветку, пел бесконечную свою песню шмель: «Бжжжж-жжжж-бжжжж…». Ненадолго замолкал и начинал сызнова…

Лето. Жаркое оно нынче. Вон уж и земляника на буераках созрела, того и гляди, за черникой идти уж…

Перебивая прохоровскую дремоту, послышался надрывный стон поднимающегося на взгорок УАЗа. Прохоров подёрнул веками. Вздохнул – эх, молодёжь, даже движок отрегулировать не могут!
Через пару минут, визгливо скрипнув тормозами, у широко распахнутых и давно вросших в землю ворот заброшенной кузни остановилась машина.

– Живой, Степаныч? – дурашливо и весело поприветствовал Прохорова выскочивший из УАЗа Витька-водила. – Не помер ещё, старый?

– Не дождёшься, раздолбай…

Витька коротко хохотнул.

– Снимай, Иван Степанович, спутник, отнаблюдали, на другой пункт переезжаем.

– Далёко?

– Не-е, тут у Забродья сигнал одно время стоял, а может, и сейчас стоит, найти надо. Найдём – «тарелку» там поставим…

– А чего его, сигнал-то, искать, я тебе и так его покажу.

– Бывал что ли?

– Бывал. Родина тут моя. На тот сигнал всё детство мы с пацанами лазали – кто шустрее…

– Лихо! А ты и не говорил, что местный…

– Всё говорить слов не хватит. Да и какой я сейчас местный – почти сорок лет здесь не был…

Под зряшный разговор Иван Степанович аккуратно и неспешно снял с пункта штатив со спутниковой тарелкой, упаковал её в футляр, собрал штатив, уложил всё между сидений, закрепил и через пять минут УАЗ уже пылил по просёлочной дороге в сторону Забродья…

 

Велосипед был большой, с рамой, и девятилетний Ванька с сиденья до педалей не доставал. Но это его нисколечко не расстраивало. Просунувшись под раму буквой «зю», вцепившись в руль, Ванька, по прозвищу Прохор, самозабвенно накручивал педали. Выписывая зигзаги по разбитой лесовозами поселковой дороге, оставляя за собой густое облако пыли, гнал он своего железного коня к сельповскому магазину. Пару минут назад мать, сунув ему авоську и мятый трояк, наказала пулей лететь к магазину и взять две булки белого и булку черного хлеба, да бутыль масла постного – батя приедет сейчас на обед, а дома хлеба ни крошки. И чтоб сдачу всю привёз, никаких конфет, а то…

У магазина стояла хлебовозка. Её шофёр по высоченному магазинному крыльцу заносил вовнутрь поддоны с горячим хлебом. Пекарня-то она рядом, так что хлеб при перевозке даже не успевал остыть. Буханки были большие, килограммовые и пахли так, что у Ивана голова кружилась и слюнки текли от желания быстрее добраться до горячей хрустящей корочки…

 

Место, где стоял сигнал, отыскали быстро – не подвела Ивана Степановича память. Конечно, самого деревянного сигнала уж сто лет как не было – сгнил, его и свалили, чтобы не дай Бог на людей не упал – как-никак тридцать два метра (если верить последней карточке обследования) в нём было. Часть брёвен и кованых скоб так и остались в кустах валяться. Но окопка вокруг центра сохранилась. Так – оплыла чуток, но это мелочи.

До центра докопались быстро, очистили марку, установили штатив с тарелкой, отзвонились бригадиру, измерили и записали высоту от марки до тарелки, включились. На всё про всё и получасу не прошло…

– Слышь, Витёк, ключи дай – пока время есть, до магазина доскачу, хлеба свежего на вечер купить нужно, да и так по мелочи чего…

– Да не проблема, Степаныч. – Витька, не вставая с бревна, на котором уютно обустроился, кинул ключи от УАЗа Прохорову, тот их ловко одной рукой поймал. – Только, это… а если узнает тебя кто в деревне?

– И что?

– Да ты не обижайся, Степаныч, слышал, мужики наши говорили – сидел ты…

– Ну и?..

– Так вроде, как за убийство какого-то мужика из своей родной деревни. А вдруг родственники того мужика тебя узнают – обиды старые вспомнят, предъяву кинут? И мы тогда до кучи огребём… Может, не поедешь, ну его, хлеб этот?

Открывший уже было дверцу кабины Прохоров обернулся к водителю. Помолчал, словно прикидывая, говорить – нет ли, потом, уведя взгляд куда-то в сторону, сказал:

– Я как раз тогда только горный техникум закончил, у родителей отдыхал, до отъезда по месту распределения ещё где-то неделя оставалась, вечером в клуб на танцы пошёл. Иду, а сосед, что через три дома от нас, ну, лет сорок ему, крупный такой мужик, пьянь беспросыпная, мать избивает. Бабка Вера маленькая была, сухонькая, её из-за этого громилы и не видно почти и только слышу: «Не надо, сынок, не надо, ты ж зашибёшься…». Вот ведь как, он её бьёт, а она о нём волнуется, как бы не зашибся. А тот словно и не слышит – кулачищами своими её охаживает!

Ну, оттащил я его от бабы Веры, настучал немного по тыкве, он в дом и ушёл. Я стал носовым платком кровь с бабкиного лица оттирать, а она вдруг как оттолкнёт меня в сторону, до сих пор не пойму – откуда у неё только силы взялись, я и откачнулся. И тут выстрел! Бабе Вере прямо в грудь весь заряд дроби и вошёл. В упор ведь…

Иван Степанович замолчал, видимо, всё, что тогда произошло, заново в голове и душе прокручивал. Витька тоже помалкивал. Чувствовал – не время лезть с расспросами, захочет человек что сказать – скажет. Нет, значит, нет.

Прохоров молчал долго. Потом тяжело выдохнул и поднял взгляд на Виктора:

– Так, что некому мне предъявы кидать, последнего родственника, мать свою, эта пьянь на моих глазах застрелила. Меня не успел. Перезарядить быстро спьяну не смог. Я ему прикладом его же ружья по голове и въехал – молодой был, сил и не рассчитал – гнилой его черепок вдребезги и разлетелся. Так-то…

Их с матерью рядом похоронили. А мне шесть лет нарисовали. Хотя и село всё за меня писало, да и следователь условно обещал… Четыре с половиной года отсидел, по УДО вышел. Только ни отец, ни мать меня уже не дождались – я у родителей поздний, им уж за сорок было, как я народился, так что когда меня посадили, они уж пенсионерами были, болели – отец через два месяца после приговора умер, а мать, мать всего полгода меня не дождалась…

– Ну, а что, братьев-сестёр или подруги там какой, невесты, не было что ли у тебя в селе-то, Степаныч? Ну, там, в Забродье твоём?

– Я же говорю, один я у родителей. Один. А невеста была. Мы уж и заявление подали. Пожениться собирались. Любой звали её. Отец у неё сильно строгий был – директор леспромхоза. За дочь любому мог голову открутить. Но меня среди её ухажёров выделял, привечал даже.

Да только пока я под следствием сидел, потом на зоне – ни передачки какой, ни строчки, ни звонка от неё – ни-че-го! Как умерла… Мать потом написали мне, как всё случилось со мной – она сразу из села в город уехала.

Отсидел, вышел – а возвращаться некуда. Вот тогда я на севера и завербовался. На буровую. Тридцать лет там и оттрубил, пенсию хорошую северную заработал, жену встретил, дочерей вырастил, потом сюда, ближе к теплу перебрался. Жена настояла.

– Ну, так, а чего ж с нами-то всё по полям мотаешься? Внуки вроде есть, дача – отдыхай – не хочу!

– Не дачник я. Свободу люблю. Пересидел в своё время взаперти. Так что с вами я тут для души – не могу летом в городе. Зиму ещё как-то, а как весна – так я бегом из дома…

Короче, хватит о прошлом, было – было, поехал я…
 

Иван ещё издали углядел что МАЗ отца, с серебристыми зубрами на боковинах капота, стоит у дома, сильнее надавил на педали. Буханки хлеба с обгрызенными горбушками и бутыль постного масла, упокоившиеся в растянутой авоське, что висела на руле, при езде сильно раскачивались и пытались сбить Ивана с педалей. Но куда там! Прохора было не остановить.

Во дворе отец, скинув спецовку, в красной майке склонился у рукомойника, прибитого к столбу крылечного навеса. Вода в рукомойнике, видимо, ещё не прогрелась на солнце, и отец, окунаясь лицом в полные пригоршни этой прохлады, постанывал и покряхтывал. Рядом, с большим холщёвым полотенцем через плечо, стояла мать. Отец время от времени оборачивался и брызгал водой в сторону матери. Та отшатывалась и смеялась.

– Пап, я порулю? – Иван быстро сунул авоську и сдачу в руки матери, и, не дожидаясь от отца ответа, побежал к МАЗу.

– А обедать?

– Я потом!

Ещё не остывший от езды МАЗ умопомрачительно пах отработанным машинным маслом и разогретой кожей сидений.
Сидя в кабине, Иван млел – он изо всех своих пацаньих сил крутил баранку, дёргал рычаг переключения скоростей, зачем-то открывал и с треском закрывал бардачок, ручным рычажком двигал дворники, поднимал и опускал стёкла дверей и ещё при этом голосом изображал звук мотора!
 

У высокого магазинного крыльца стояла хлебовозка. Водитель неспешно переносил поддоны с тёплым ещё хлебом в магазин. Деревенский люд, чтобы не мешать разгрузке, терпеливо толкался поодаль. Бабы, разбившись на кружочки, толковали о чём-то только им ведомом, деды и мужики покуривали, сидя на старых давно вросших в землю брёвнах, ребятишки играли вокруг магазина в догонялки.

Иван Степанович, выйдя из машины, подошёл к крыльцу.

– Здоров, народ! Крайний кто будет?

Народ вразнобой, кто кивком, кто словом поздоровались, а вместо ответа на «крайний» одна из обернувшихся на Ивановы слова старуха спросила:

– Командировочный, что ли?

– Ну, как-то так…

– Сейчас Людка, продавщица наша, хлеб примет – так ты и ступай первым, нам-то не к спеху – мы дома…

Иван кивнул: понял.

Пока народ исподволь разглядывал Ивана, Иван разглядывал село. Пытался углядеть материнский дом. Не получилось. Вид на родную улицу перекрывали несколько новеньких коттеджей и деревья.
Наконец хлебовозка уехала. Ивана, как и сказала бабка, в магазин пустили первым. Отоварился Иван Степанович быстро – четыре булки белого свежего хлеба (правда, уже не килограммовые, как в детстве), несколько разномастных банок рыбных консервов, масло постное и блок сигарет.

Но когда попытался забрать сдачу с тарелки, на его руку сверху неожиданно легла рука продавщицы.

– Прохоров? Ваня?.. Ты что ли?

Иван поднял глаза.

– Вань, да ты что, не узнаёшь меня что ли? Это ж я, Людка Полякова! Ну…

Прохоров слегка пожал плечами и отрицательно покачал головой. Полякова? Нет, эта фамилия ему ничего не говорила.

– Ой, Вань, прости – Полякова-то я по мужу. Веретенникова я, Люда Веретенникова – мы с тобой в одном классе учились. Помнишь?

Людку Веретенникову Иван Степанович помнил. Худенькая востроносенькая девочка с двумя русыми косичками. Только та худенькая Людка с этой крупной дебелой женщиной никак не соотносилась. Но Иван улыбнулся и кивнул – зачем обижать человека?

– Помню, Люда, помню…

За его спиной зашушукалась, загомонила очередь:

– Это который Прохоров-то? Из нашенских кто?

– Ну, как из каких – Степана Прохорова сын!

– Это тот, который убийца, Прохор, что ли?

– Ну…

– Господи, чего ж его к нам-то принесло?

– Что, Фёдоровна, боишься снасильничает тебя? А? Тебе завтра помирать, а ты всё мечтаешь?

Мужики в очереди засмеялись в голос.

– Тьфу на тебя, Зотов! Как был ты похабником в молодости, так и в могилу похабником ляжешь!

– А ты меня, Фёдоровна, не хорони, я вперёд на твоих поминках отгуляю!

Людмила, откачнувшись от прилавка, сложила руки на необъятной груди и, улыбаясь во весь рот с золотыми фиксами, разглядывала Ивана:

– Нет, вы только посмотрите на него – какой мужчина! Ну ты, Вань, прям Сталлоне! Ой, плечища-то какие! Мужик, мужик! У нас таких уж и нет, поспивались все, – и кивнув на окно, у которого стоял УАЗ, спросила: – Шоферишь?

Иван кивнул:

– Помаленьку…

– А не помаленьку?

– Пенсионерствую.

– Ой, Вань, не смеши – да на тебе пахать и пахать! Мы ж с тобой одного года – рановато тебе пенсионерствовать!

– Северная, Люд, пенсия у меня.

– А чего ж тогда работаешь? Северные пенсии большие. Или денег много не бывает?

– Скучно…

– А семья, что ж, отпускает? – или ты… холостой?

– Не, Люда, с семьёй всё нормально, всё, как у всех, просто волю люблю… Ладно, ты извини, поеду я, люди меня ждут. Может, потом ещё заскочу. Увидишь кого из нашего класса – всем привет.

И, забрав сдачу с тарелки, Иван, подхватив сумки с хлебом и консервами, двинулся к выходу.

Уже в дверях остановил его Людкин вопрос:

– Вань, а ты что, к сыну-то не зайдёшь?
 

– Любка-а, Люб! Иди сюда, давай вместе покатаемся!

Иван, высунувшись из кабины отцовского МАЗа, кричал и призывно махал рукой своей однокласснице Любке Зыряновой. Любка отмахнулась кожаной сумкой:

– Мне в магазин нужно.

– Так я тебя довезу, садись, – Прохор распахнул дверцу.

– Не-е, мне папка запретил с тобой играть, он говорит, что ты хулиган…

– Неправда папкина, не хулиган я. Я, если хочешь знать, за рулём вообще не хулиганю. Садись, а?

– А если папка узнает?

– Не, зуб даю – не узнает!

Люба примостилась рядом с Иваном на тёплом сиденье. Прохор воображаемо нажал кнопку зажигания и громко заурчал, имитируя набирающую ход машину…
 

Магазин замер. Казалось, затихли даже вечно жужжащие назойливые мухи…

Иван медленно, всем телом, словно в шею ему вогнали лом, повернулся к Людмиле.

Даже сквозь плотный июньский загар было видно, как он побелел. Людмила шарахнулась к стеллажам.

– Вань, а я и ничё, я думала, ты знаешь, ну все же знают, я просто думала… Вань, ты что, правда ничего не знаешь?!

Иван Степанович едва заметно покачал головой – не знаю.

– Да ты что, Иван? Тебя ж когда арестовали, Любка-то твоя, Зырянова, на сносях же была! И ничего не сказала?!

Иван опять качнул головой.

– Нет, ну вы и даёте – что ты, что Любка твоя! Тебя как посадили, так она сразу в город и уехала. Там и рожала, там потом и институт закончила, она ж тогда на чётвёртом курсе училась, кстати, очно закончила, не стала переводиться-то на заочный, несмотря на грудного ребятёнка. И ты ничего не знал?!

Иван Степанович покачал головой.

А Людку понесло, это ж надо, столько можно рассказать!

– Сына-то она Петром назвала, отчество твоё ему в метрике записала, и фамилию вашу – Прохоров. Года три пацанёнку-то было, когда она к нам в село учителкой приехала – русский язык и литературу преподавала. Теперь уж завуч. Строгая. Замуж так и не вышла. Тебя, наверное, ждала. Хотя мужики вокруг неё вертелись, особенно по молодости. Всех отшивала! Она у тебя баба жёсткая! А Петро-то, сынок твой, сейчас начальник нашего лесоучастка. У него уж у самого трое пацанов, в твоём родном доме, кстати, живёт. Бабка Мария, мать-то твоя, оказывается, перед смертью ему, Петру, дом-то ваш завещала. Как чувствовала, что ты не приедешь…

Прохоров негромко сказал:

– Приезжал я. Сразу, как вышел. В село не заходил. К кому?.. Помянул мать с отцом на кладбище и на север…

Тут в разговор встряла одна из старух:

– Говорила я вам, что видела тогда Ивана на кладбище, а вы мне: «Обозналась»! Вот вам и обозналась! – сам говорит, приезжал…

– Да замолкни ты, балаболка, дай мужику в себя прийти…

Очередь понемногу выходила из ступора. Загомонила, зашумела – и деды, и бабки стали наполнять Людкин рассказ деталями, но Иван уже никого не слушал – главное было сказано. Детали? – а детали потом уж как-нибудь. Если это – потом – будет…

На чугунных ногах, с трудом отрывая их от пола, он вышел из магазина. Но спуститься с высокого крыльца не смог – присел на одну из ступеней. Пара консервных банок выкатилась из пакета, Прохоров этого даже не заметил…

Июньский день догорал. Низко над селом носились стрижи – к дождю, видать. У недалёкого леса, там, где грунтовая дорога вкатывалась в село, мычали и гремели боталами коровы – пастухи гнали стадо домой.

К магазину время от времени подъезжали машины и мотоциклы, люди, поднимавшиеся по крыльцу, с лёгким недоумением обходили сидящего на ступенях вроде трезвого крепко сбитого седого мужика, но никто не делал ему замечаний – сидит, значит, надо…

Несколько самых любопытных старух домой от магазина не спешили: рассевшись на брёвнах, наблюдали за Иваном, в сотый раз пересказывая друг другу истории из его жизни. А так как истории зачастую у них не совпадали, начинали спорить…

– Здравствуй, Ваня…

Иван Степанович поднял голову.

У крыльца с ребёнком на руках стояла невысокая, не очень молодая, но стройная миловидная женщина. В цветастом летнем сарафане, с головой под белым платочком. На лице очки в тонкой оправе, той, что называют учительской. Двое ребятишек постарше выглядывали из-за её спины.

Кто они, Ивану и спрашивать было не нужно – лобастые, белобрысые, с синими глазами – одной с ним породы – Прохоровы. Маленькие «прохорята»…

– Здравствуй… Люба…

Ивана знобило. Всё, что сейчас происходило, с трудом укладывалось в его сознании. Как же так?

Он и не заметил, что говорит вслух:

– Как же так? Люба… Хоть бы словечко, хоть полсловечка… Зачем так-то? Я же ничего не знал… Я же писал… Почему? Целая жизнь… Целая жизнь мимо меня…

Люба, глядя куда-то в сторону, подтолкнула старших ребятишек к Прохорову:

– Ваня, Ильюша, поздоровайтесь с дедушкой…

Пацанята вразнобой прокричали: «Здравствуй, дедушка!», а потом тот, которого Люба назвала Ваней, спросил:

– Это твоя машина, дедушка?

Иван Степанович кивнул:

– Моя…

– А можно я порулю?

– А ты умеешь?

– Умею! У моего папки такая тоже есть…

– Порули, Ваня, порули…

 

 

Комментарии

Комментарий #25311 20.07.2020 в 23:20

Андрей!
Поздравляю с дебютом в "Днях Литературы"! Супер! Рад за тебя!
Редакции СПАСИБО за публикацию по настоящему талантливого и ни на кого не похожего автора!
Дмитрий Воронин.