Игорь БАХТИН. ОПРИЧНИК. Рассказы
Игорь БАХТИН
ОПРИЧНИК
Рассказы
ДВЕ ВСТРЕЧИ
В девяносто четвёртом здесь стоял длинный ряд ларьков соединённый между собой проходами, такой самопальный пассаж. Передвигаясь по провалившемуся полу с рваным линолеумом, здесь можно было купить набор самых необходимых вещей: мясо, хлеб, рыбу, молоко, спиртное, сигареты, стиральный порошок, батарейки и так далее. На прилавках там дремали разъевшиеся кошки, никто на это не обращал внимания.
Теперь на этом месте также стоят магазины, но уже «облагороженные», со стеклопакетами, ондулиновой крышей, кафельными полами.
Да… в девяносто четвёртом это было, зимой. Внутри пассажа стоял пар, было холодно, тесно ― час пик. Я стоял в очереди в колбасный отдел, за аккуратной старушечкой в парике. Первым в очереди был тщедушный, легко одетый бледный человек. На вид ему было около тридцати.
В руке его были зажаты монеты, он их считал, беззвучно шевеля губами. Продавщица терпеливо ждала, когда он пересчитает деньги. Сбившись со счёта, он задумчиво поднял голову кверху, после опять стал считать деньги. Старушка в парике ласково ему сказала: «Сынок, может, тебе добавить денег?». Мужчина повернулся к старушке, у него были большие светлые глаза, улыбнулся чистой улыбкой, покачал головой: «Спасибо, у меня хватает».
Он купил полкружка Краковской колбасы и четвертинку серого хлеба. Медленно отошёл от прилавка, и тут к нему подошла бездомная дворняга с грустными глазами и висящим тощим выменем. Она ткнулась ему в колено, виляя хвостом.
Мужчина остановился, посмотрел на псину, глянул на свои покупки, кадык его дёрнулся ― он сглотнул слюну и ненадолго замешкался. После улыбнулся, разломил колбасу на две части, протянул кусок собаке. Она аккуратно прихватила колбасу зубами и пошла к выходу. У дверей она оглянулась, будто прощаясь с человеком и благодаря его. Мужчина провожал её взглядом, он улыбался.
Он вполне мог не делиться с псом, резонно предположив, что непременно найдутся сердобольные питерские бабушки, что обильно кормят сардельками собак и кошек у магазинов. Но замешкался он всего на миг, мне показалось, что он застыдился того, что замешкался, прежде чем поделиться с собакой своим обедом, а может быть даже и ужином: видно было без бинокля, что человек бедствует.
Очень скоро пришёл двадцать первый век. С того момента, когда я видел этого человека, прошло больше двадцати лет. Закружили нас всех суетные, быстро мелькающие годы, человека этого я больше не видел, но иногда, оказываясь в том магазине, с щемящим сердцем и грустью я вспоминаю его чистую улыбку.
Где ты, дорогой человек? Если жив, то как ты жил эти годы? Как выживал ты в этом каменном холодном исполине? Может тебя давно, дорогой человек, и нет — жизнь так быстротечна. И думалось мне, что если человек этот умер, то ему непременно нашлось место на Небесах у Господа Бога.
* * *
Отличная была погода. Та особая питерская погода в преддверии бабьего лета, когда не жарко, а мягкое солнце сияет на безоблачном голубом небе, дышится легко, кругом тихо и покойно.
На скамейке у подъезда сидела полная женщина, годков под шестьдесят. На её распухших ногах были стоптанные домашние тапочки, одета она была в длинное платье из плотного материала, поверх него была накинута шерстяная кофта. На скамейке справа от неё стояла магазинная банка с кабачковой икрой, в которую она окунала хлеб и ела. Первой мыслью было ― бездомная. Подошёл ближе. Не грязная, хотя и неухоженная.
Она подняла на меня глаза, сказала, будто в пустоту бросила:
— Пять дней ничего не ела.
Произнесла, не жалясь, каким-то безразличным тоном. Обмакивая хлеб в банку, она ела. Не жадно, размеренно прожёвывая.
Я остановился, спросил:
— У вас нет денег?
― Пять дней ничего не ела… — повторила она, будто не слыша моих слов, и после некоторой паузы продолжила: — так хочется котлетки и пюре. Пюре и котлетки хочется…
Прожевывая хлеб, она смотрела куда-то поверх моей головы.
У меня почему-то мурашки по спине побежали, комок подкатил к горлу противный и слёзный. Я полез суетливо в карман, достал, что в нём было ― сорок рублей металлическими десятками, протянул ей:
— Возьмите.
В её лице ничего не изменилось, оно оставалось усталым и сосредоточенным. Мелькнуло в голове: «Больна?».
Я положил деньги на скамейку.
— Так котлетки хочется и пюре… — сказала она, не прикасаясь к деньгам, продолжая смотреть куда-то поверх моей головы. Я растерянно оглянулся. Позади меня, к верху торца дома был прикреплен предвыборный здоровенный плакат кандидата в президенты миллиардера Прохорова. Эти плакаты так изготовлены, что, кажется, откуда не смотри, глаза смотрят на тебя. Прохоров смотрел на нас. Мне показалось, что он ядовито усмехается. Надпись на плакате гласила: «Сила в правде. Кто прав, тот сильнее».
— Котлетки хочется и пюре… — повторила женщина.
ВЕСНА. Год 2045-ый
Несерьёзная фантастическая миниатюра
— Не могу я привыкнуть к этим вражьим сигаретам, — пробурчал Пётр, оборачиваясь к старику в лисьей шапке с опущенными ушами и овчинном тулупе. Старик лежал с закрытыми глазами, задрав голову к солнцу. Он ничего не сказал и глаз не открыл.
— Загораешь, старый, — хмыкнул Пётр, — я всю жизнь «Беломор» курил или свой самосад. Где его теперь достанешь? Тьфу, дерьмо трофейное! — выплюнул он сигарету. — Всё у немчуры какое-то слабохарактерное. Водка одеколоном воняет, сигареты мятой, а я её на дух не переношу; колбаса кислая, невкусная. Ты чего, Лукич, запаковался-то так? Вспреешь, жара такая на дворе.
Старик опять ничего не ответил. На его лбу выступила россыпь пота, на лице плавилось блаженство.
— В этом годе весна ранняя, — раздумчиво сказал Пётр.
— Пар костей не ломит, — не открывая глаз, наконец откликнулся старик. — Холодно мне чего-то в последнее время, Петюня, видать костлявая близко уже подобралась.
— Брось, Лукич. Не отпустим мы тебя к ней — без командарма нам не жизнь. Ты ж сам говорил, что пока Варьку замуж не определишь, к праотцам не двинешь, — сказал Пётр, приподымаясь на локтях, — глянь-ка, Лукич, глянь, Фриц-то наш, Фриц-то — аккуратист! Ему бы в аптеке работать. Во чертит-то, во чертит, как по линейке!
Парочка расположилась на капоте раскуроченного НАТОвского джипа, рядом с Петром лежала штурмовая винтовка FN F 2000 c подствольником, у старика на коленях лежал старый «Калаш» с треснутым прикладом, обмотанным изолентой. Перед ними расстилалась пашня, упирающаяся в далёкий лес, уже покрывшийся первой нежной зеленью. На пашне трудился немецкий танк «Леопард», к которому был прицеплен плуг.
Старик открыл глаза и стал наблюдать за работой пахаря. Доехав до леса, танк развернулся и медленно пополз назад.
— Как по линейке чертит! — повторил Пётр восхищённо.
— Нехай отрабатывает свой хлеб, — кинул старик, — у него другого выхода нет.
Пётр бросил взгляд на часы:
— Без четверти три. Обед скоро.
Помолчав, он, хохотнул:
— А Фриц-то наш, кажись, на твою Варьку глаз положил. Краснеет, как пацан, когда рядом с ней оказывается. И всё: фрау да фрау, битте да дритте. Да и она сама гусыней ходит. Гляди, командарм, как бы интернационал у них не случился.
Старик ответил не сразу, вид у него был благодушный:
— Вперёд обженим его. Мужик он справный, от работы не отлынивает, ест хорошо и в технике петрит. А Варвара в девках может засидеться, двадцать первый годок пошёл девахе. За кого выдавать? Мужики у нас все заматерелые, женатые. А у пацанов наших женилка ещё не выросла. Самому старшему Димке Давыдову пятнадцать. Как не крути, а немец этот самый подходящий жених Варьке. Не то, что другой пленный, тот, что у Грибачёвых работает.
— Нежненький-то? — ухмыльнулся Пётр. — Этого девки наши жалеют, косички ему заплетают.
— Нежненький? — скривился Лукич. — Еле взяли его. Весь боекомплект расстрелял, гад. Слава Богу, ни в кого не попал.
«Леопард», пыхнув выхлопом, остановился рядом с джипом, из люка показалась голова в шлеме, а после и сам пахарь. Он показал Петру на часы, постучав по ним костяшкой согнутого пальца.
Пётр, быстро глянул на свои часы:
— Вот ведь, сучок! По нему часы можно проверять: ровно три, время обеда.
Обедали в открытой беседке на краю пашни. На столе стояла бутыль молока, заткнутая пробкой из газеты, каравай хлеба, грубо нарезанное сало, варёные яйца и картошка в мундире. Немец ел чинно, тщательно прожёвывая пищу, наблюдая, как на разворошённой пашне суетятся налетевшие птицы. Лукич лишь пригубил молока, а Пётр не стал есть. Закурив, он сказал старику:
― Забыл сказать тебе, Лукич. Ёся, жидок из города, приходил на наше КПП.
— Что хотел, сквалыга пархатый?
— Муки просит.
— Сколько?
— Пять тонн.
— Что даёт?
— Бутылку водяры за килограмм.
— Тю! Шустрый! А хухо не хухо? У нас самогонки полно и своего вина. Когда придёт?
— Завтра обещал.
— Скажешь: десять литров солярки за кило муки. Это окончательно.
— Не согласится.
— Как миленький согласится! Поплачет для дела и согласится. В городе за кило муки канистру двадцатилитровую бензина дают.
В лесу периодически постукивали выстрелы.
— Пацаны наши. Дичь пошла, — сказал Пётр и немного помявшись, добавил: ― Да, Лукич, тут ещё … из-за реки от моджахедов Аслан-бек приходил. Аллах акбар, говорит, я ему: воистину акбар, чё надо, джигит? Варька ваша, говорит, сыну моему приглянулась. Дадим, говорит, за неё машину патронов, антибиотики чешские и четырёх пленных норвежцев. Сказал, за ответом в понедельник придёт.
— Четырёх норвежцев? Да их же не прокормишь! Вот наглая морда. Варька ему нужна! Да не в жисть этого не будет. Внучку нехристю родную отдай! Говна собачьего от меня получит! — гневно выкрикнул Лукич.
— Это понятно, — раздумчиво сказал Пётр, — да обидятся сильно джигиты, набегать начнут, мировую нарушать, зловредные они, шакалы.
Старик задумался ненадолго, глаза его лукаво блеснули. Хлопнув Петра по плечу, он весело произнёс:
— А мы их обведём, Петюня, хитростью возьмём.
― Как?
— Опоздал, скажем, ты, Асланчик, извиняй. Варька наша, скажем, непутёвой дочерью оказалась — с пленным немцем успела сойтись. Джигиты, Петюня, страсть, как порченых баб не любят, такую не в жисть в жёны не возьмут. А Варьку мы быстренько за фрица выдадим. Мол, позор замылить решили. Сегодня у нас что?
― Пятница.
— Вот, хорошо. Завтра свадьбу и сыграем. Отец Нафанаил и обвенчает.
— Дык, у него завтра финальная схватка в «рукопашке» с городским чемпионом, — почесал затылок Пётр.
— Ничего, с утра обвенчает, потом с хорошим настроением, быка этого и завалит, нам всем на радость.
— Наполеон! — восхищённо крутанул головой Пётр.
Лукич глянул на немца, полирующего пилкой ногти, усмехнулся.
— Фриц, ты Варвару любишь? Варвара гут, натюрлих?
Немец встал, приложил руку к сердцу, вытянувшись, воскликнул:
— Фарфара! О, я отшень любиль Фарфара.
— Когда это ты уже успел? — расхохотался Пётр.
Не сдержался и старик, рассмеялся.
— Завтра свадьбу сыграем. На Варваре женишься, голь баварская. Дам я за Варьку тебе дом, всё, что в доме полагается, худобу на развод, мотоцикл японский. Завтра и обвенчаетесь. Ну, а теперь работать. Арбайтен, Фриц, ферштейн?
— О, я отшень любиль Фарфара… — повторил немец, надевая на голову шлем
— Теперь будешь любить часто и на законных основаниях. Иди, иди, — сдерживая улыбку, сказал старик и повернулся к Петру: ― Дозоры у реки усилить нужно.
— Понятное дело, — кивнул головой Пётр.
Немец, что-то пришёптывая, шёл к танку. Пётр с Лукичом провожали его взглядом. Пётр сладко, до хруста, потянулся.
— Весна! Я б сам женился, если б не моя майорша.
ОПРИЧНИК
Пустырь рассекал жилой квартал на две части. В самом конце разрушительной горбачёвской перестройки здесь решили что-то построить, нагнали технику, вырыли траншеи для фундамента, кое-где залили бетоном, но при Ельцине работы бросили. Пустырь быстро, густо и беспорядочно зарос бурьяном, чертополохом, кустами, худосочными берёзками и осинками; траншеи стали любимым местом игр детей ― здесь они играли в «войнушку», а собачники выгуливали своих питомцев. Через центр пустыря протопалась народная тропа ― «бродвей», кратчайший путь к торговым рядам на другой его стороне, а под раскидистой ивой, в центре тропы, свил «гнездо» местный «синий бомонд». Здесь они встречались, проводили «планёрки», кооперировались, в жару отдыхали под ивой на ящиках, или даже спали. Их никто не боялся: все они были старожилами квартала, мирными «принципиальными» безработными, немолодой и предпенсионный люд.
Сегодняшний воскресный майский день выдался жарким. На ящиках под ивой маялись два соседа: Ёрш ― Ершов Виктор и электрик местного ЖЕУ Михалыч. Только что распитый «малёк» они скромно закусывали сырком «Дружба».
Зуев увидел их издалека. Он замешкался и приостановился. Хотел свернуть на тротуар, но раздосадовано дёрнувшись, продолжил путь по «бродвею». С Ершовым и Михалычем он жил в одном подъезде уже лет двадцать пять и, конечно же, прекрасно знал «героическую» биографию Ерша. Свою жизнь тот начинал перспективным футболистом, но на пике успеха оступился: изувечил в пьяной драке человека, схлопотал срок, а после покатился по наклонной, «отсидев» ещё два раза.
Зуев учился с Ершовым в одной школе, когда-то они вместе гоняли мяч на школьном стадионе. Когда Ершов вернулся домой после первой отсидки, Зуев был уже лейтенантом милиции, прошедшим Чечню. Их отношения разладились, и не по вине Зуева: Ёрш стал придерживаться пресловутой уголовной этики, Зуеву-менту руки не подавал, только цедил сквозь редкие прокуренные зубы сиплое: «Привет». Он всегда был остёр на язык, дерзок и задирист, впрочем, сейчас он вёл себя сдержано, сохраняя независимый и высокомерный вид.
Поведение соседа Зуева раздражало и напрягало, общаться с ним ему сейчас совсем не хотелось, но и мужская упёртость не позволила свернуть с «бродвея».
Увидел идущего Зуева и Ёрш. Он толкнул Михалыча в бок.
― Ментяра наш топает.
― Гвардеец, блин, ― скосил глаза на Зуева Михалыч.
― Ты чё-то попутал, Михалыч. Какой он гвардеец? Прикормленная царская овчарка. Опричник. ОМОНом командует. Вот дед мой гвардейцем был, на танке в Берлин въезжал, а этот...
― Не заводись, Витёк, ― тихо сказал Михалыч.
― Привет, соседи! ― Зуев, поравнявшись с соседями, приостановился, поставил тяжёлые пакеты на траву.
― Здорово, здорово, начальник… ― впился в него колючими глазами Ёрш, а Михалыч льстиво улыбнулся: — Круто ты затарился, майор, праздник какой?
― Хлеб насущный. Кормиться всяко надо, ― пожал плечами Зуев, закуривая.
― Пацанов-то много повязали на сегодняшнем митинге? ― не сводя с него глаз, усмехнулся одной щекой Ёрш.
Зуев покраснел.
― Я подневольная пташка.
― Немецкие солдаты тоже так говорили, когда их за задницу брали, ― хмыкнул Ершов.
― А вот за это можно и в глаз схлопотать. Побеседовать потянуло? ― тяжело глянул на него Зуев, выбросил сигарету и взялся за пакеты. ― Не вяжись, Ёрш. Не будет беседы. Нет у меня желания сейчас беседовать ни с тобой, ни с кем другим.
Михалыч незаметно и испуганно толкнул Ершова в бок, но тот не унялся, продолжив с ухмылкой:
― Ясный пень. Пашешь, как раб на галерах. Но оно того стоит, да, сосед? На полном госдовольствии, с зарплатой, как у белого человека. На заслуженный отдых вот-вот выйдешь, отдохнёшь от трудов праведных, вас же царёвых слуг берегут.
― Вот тогда и побеседуем, Витёк, если живы будем, ― сказал Зуев, надавливая на слово «Витёк».
Круто повернувшись, он пошёл к дому.
Обидное «опричник» негромко брошенное Ершовым ему в спину больно резануло ухо, но он не остановился: разбираться с подвыпившим соседом было делом бессмысленным, он прекрасно представлял себе его отношение к милиции и нынешней власти.
А Ершов, провожая взглядом прямую спину соседа, сплюнул и проговорил зло:
― Зону из страны устроили, суки, берега потеряли, душат народ. Да и чего хорошего от ментовской власти ждать можно? Всё, что из внутренних органов, известно, чем пахнет. Пахан корешами, армией и опричниками себя окружил. Не поможет. Дождутся бузы, за топоры и вилы возьмётся народ, ― опричникам первым и достанется. В Киеве видел, как было?
Зуев вошёл в дом с вконец испорченным настроением, но оно было испорчено ещё утром, когда начальство на планёрке озвучило приказ, поступивший сверху о том, что на сегодняшнем митинге рекомендовано действовать жёстко и особо с митингующими не церемониться. В последнее время такие приказы озвучивались регулярно, вызывая глухой ропот сотрудников, особенно молодых бойцов. Просмотры видео в интернете после разгона митингов, где в их адрес народ бросал нелицеприятные высказывания, накопленная усталость от частых зачисток, тренировок, и несильно растущая зарплата настроения не улучшали. Сами же митинги собирали всё больше людей, становились организованней, а речёвки митингующих в адрес власти и силовиков всё обидней. И совсем испортилось настроение Зуева, когда среди сегодняшних задержанных на митинге он увидел своего сына. Он психанул, хотел по-тихому его отпустить, но Иван отказался бросить товарищей и остался среди задержанных.
Сейчас он был настроен устроить сыну выволочку, с этим настроем и вошёл в квартиру. Его встретила жена. Хотела обнять, но он отодвинул её и стал переодеваться. Жена покачала головой и прошла на кухню накрывать на стол.
Водки он налил полный стакан. Молча выпил и принялся за борщ. Поев, также молча лёг на диван и включил телевизор. Жена наконец решилась с ним заговорить. Присела на край дивана, погладила по волосам.
― Что-то случилось, Коленька?
Зуев ей не ответил, выключил телевизор и спросил:
― Иван не звонил ещё?
― Звонил. Домой едет.
Помолчав, Зуев сказал:
― Ванька на сегодняшнем митинге был. Его повязали.
Жена испуганно прикрыла рот рукой.
― Боже мой, его били?
― Да цел, цел он. Протащили маленько под белые ручки и в автозак усадили. Домой, революционер хренов, отказался ехать. Солидарничал с друзьями.
Услышав звонок в дверь, жена вскочила.
― Коля, не нервничай, умоляю тебя. Поговори с ним позже. Не нужно сейчас.
У двери она остановилась, умоляюще прижала руки к груди.
― Коля, пожалуйста…
Сняв с плеч рюкзачок, Иван обнял и поцеловал мать.
― Привет, мам, а папа дома?
― Дома. Мой руки, Ванечка. Я покормлю тебя.
― Я не буду. Мы с ребятами перекусили. Чаю хочется.
― Иди на кухню, я твою шарлотку любимую испекла.
Когда Зуев вошёл в кухню, сын пил чай, с серьёзным видом что-то рассматривая в айфоне. Он оторвался от экрана, улыбнулся.
― Пап, привет. Пойми, если бы я ушёл, то в глазах ребят выглядел бы штрейкбрехером и папенькиным сынком. Неприлично это, не по-мужски.
Зуев ничего ему не сказал на это, достал из холодильника бутылку пива, посмотрел на побледневшую жену, присел к столу и сделал пару глотков, глядя в окно. Иван посмотрел на мать, она «сигнализировала» ему глазами: «Помолчи, помолчи».
Он непонимающе пожал плечами.
― Так ты что ж, в Че Гевары решил податься или проповедей баламута Навального наслушался? ― неожиданно спросил Зуев, поворачиваясь к сыну:
― Да причём тут Навальный, пап? Я же не школота глупая. Слишком этот тип какой-то подозрительный, рисованный, что ли… ему веры нет. Знаешь, китайские мудрецы говорят, что лодки всплывают во время прилива. А у нас сейчас не отлив даже, а уже болото застойное, а лодки рассохлись и в песок вросли. Нужны перемены, так жить больше нельзя. И кто, если не молодёжь, волну пригонит, согласись, пап? Пенсионеры по домам отсиживаются, верят лапше из телевизора, голосуют за пустые обещания, которые не выполняются.
― Прилив нужен, говоришь? ― усмехнулся Зуев, ― а мудрые китайцы, Ваня, ещё говорят: не дай Бог нам жить во времена перемен. Мы с матерью пожили в эти самые перемены голодные, вспоминать тошно. Да и ты у нас родился в августе девяносто восьмого, в так называемый дефолт. Не сладкое было времечко, теракты посыпались, вторая Чеченская вскоре поспела, после неё опять теракты. Время перемен, говоришь? Молодёжи бузы хочется, скучновато стало, зажились мирно, нагулялись в торгово-развлекательных центрах, наелись бутербродов в Макдональдсах? Ты фильмы-то, Ваня, про революцию и гражданскую войну смотрел?
― Не один. Курсовую даже писал о том времени, я же на историческом учусь, папа. А знаешь, когда волна приходит? Когда власть не может управлять по-старому, доводит народ до позорного состояния бесправия и нужды, а он, народ, наконец, хочет изменить свою жизнь к лучшему. Но для этого нужна активность людей, нужен его голос, нужны лидеры, прилив, чтобы лодки всплыли.
― «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить»? Проходили, ― хмыкнул Зуев. ― А ты в своей курсовой писал, наверное, о том, как ленинское учение о светлом будущем воплощалось в жизнь его соратниками? В каком кровавом приливе лодки всплывали? А совсем недавно на Украине свежачок случился, в курсе, какие там лодки всплыли, какая свобода пришла после майдана, кто к власти пришёл и что там теперь творится? Тоже с крикунов всё началось. Ерундой вы занимаетесь. Снимаете на телефоны, толпами ходите, орёте: позор! позор! А когда снайпер, не наш, а нанятый мерзавец, начнёт стрелять по солдатикам и по школоте, когда кровь прольётся, такой прилив может случиться ― мама, не горюй.
― Пап, ну нельзя же продолжать жить в таком болоте! То, в чём мы сейчас живём, изначально строилось не для народа, а для кучки отщепенцев. Это своего рода крепостное право, только с завлекухой ― супермаркетами, автомобилями, телефонами, кредитами. Власть ничего не видит и не хочет видеть, она смотрит на барахтающийся внизу народ и даже обижается, когда слышит его упрёки. Мы не для балды выходим на улицы, мы не хотим своему народу рабства и невежества, мы и за бойца твоего и за его детей выходим. А боец этот, думаю, не вечно будет приказ выполнять, он же тоже народ? Разберётся однажды и станет на другую сторону. Что тогда? Это же вполне может случиться, когда и его эта власть достанет, у него ведь тоже есть мать, отец, братья, сёстры, деды, бабки. И он не в вакууме живёт, в социуме; у него те же проблемы, что у всех, хотя и не голодает и зарплату получает во время. Когда ему прикажут стрелять, а такая ситуация возможна, вот тогда и всё определится. Ленин, кстати, знал, что армия ― это народ, и смог её привлечь на свою сторону. Папа, неужели ты не видишь, что петля уже затягивается? Народ бесправен и нищенствует, власть жирует, наплевав на него. Я не поверю тебе, если ты скажешь, что не видишь этого. Или не хочешь видеть, потому что мы живём сносно, пока сносно. Но только пора бы задуматься над тем, почему число всяких людей с оружием, охраняющих покой наших помещиков, в два раза превышает милицию СССР, а в нём населения, между прочим, было на сто миллионов больше, чем в нынешней России. А знаешь, как народ зовёт тех, кто оберегает власть имущих?
Зуев закурил, рука дрожала.
― Иван, вынеси, пожалуйста, мусор, ― сказала мать, бросив встревоженный взгляд на мужа, и Иван хотел подняться.
― Сидеть! ― выкрикнул Зуев, приподнимаясь на стуле, лицо его стало красным. ― А я ради кого корячусь, Иван? Ты вот на протесты ходишь, а штрафы за тебя я буду платить? За институт я плачу, ты на бесплатное не потянул, одеваю тебя, телефоном, мною купленным, ты сегодня снимал митинг. Тебе-то чем плохо живётся? Иди работать, стань к народу ближе, плати за институт сам, тогда тебе может и митинговать расхочется, некогда будет. Ты где на этих митингах работяг-то видел? Они работают, Ваня. Одевают и кормят свои семьи. А вы кичитесь, всю эту вашу дерьмовую смелость на ютуб выкладываете. Прикольно, да?
― Спасибо, пап, я благодарен вам с мамой за помощь. Но если будет нужно, я легко пойду работать и учиться. У нас, между прочим, большинство студентов работает. Вынуждены припахивать, где придётся, чтобы окончить институт, при этом никто не уверен, что окончив его, он найдёт достойную работу. А хуже, пап, непременно будет, таков капитализм. Когда блага и ресурсы хозяев жизни убывают, они непременно поправят своё благополучие за счёт нищающего люда. Жили же люди когда-то без пенсий, детских садиков, школ, больниц, зарплат ― их бы такой строй вполне бы устроил. Но эти господа и шкуру снимут, не пожалеют. Вот тогда, может быть, и работяги выйдут на площадь, и старики подшевелятся, пойдут за детьми. А станет армия в этот раз давить танками и стрелять в народ? Не уверен.
― В 93-ем же стала, ― сказал Зуев, ― а двадцать миллионов коммунистов, обещавших народу коммунистический рай и жильё в двухтысячном году, промолчали в тряпочку. И смирненько перекрасились, живут совсем неплохо, и генералы, бывшие партийцы, живут прекрасно. Найдутся ублюдки, которые станут стрелять.
―Я недавно читал материалы, ранее скрываемые, про так называемую бескровную Февральскую революцию. А крови, оказывается, было пролито немерено и знаешь, папа, чьей? Городовых, полицейских и жандармов! Досталось и семьям слуг царя, а в семнадцатом уже добивали выживших. Но не только народ озверевший расправляется с работниками правопорядка. Иван Грозный разделался с опричниками, когда это понадобилось, а Ельцин в своём злопамятстве отправил элитную «Альфу» в Чечню, за то, что они не поддержали его в 93-ем, где многие сложили головы…
― Живы будем ― не умрём. Короче, ты прекращай на эти бродилки-кричалки ходить. Попадешь в дерьмо, дойдёт до института ― отчислят, а там и до моего начальства может дойти, ― строго сказал Зуев.
― Что ты, Коля, усугубляешь? ― тихо сказала жена. ― Ваня умный мальчик.
― От ума тоже горе бывает.
― Папа, тебе нечего бояться, ― начал было Иван, но Зуев стукнул кулаком по столу так, что подскочили тарелки на столе и закричал:
― А я и не боюсь! Если б я боялся, я бы не вставал из грязи под Грозным и не шёл в атаку под огнём…
Голос у него сорвался, он вскочил из-за стола и выбежал на балкон.
― Спасибо, мам, ― уныло пробормотал Иван, ― я пойду к зачёту готовиться.
В эту ночь Зуев не мог заснуть. Он ворочался, осмысливал свой разговор с сыном, жалел, что сорвался, и находил сейчас в доводах сына созвучность со своими размышлениям о времени, которыми он делился только с женой. Давно уже в нём случился душевный надлом. Надлом этот был родом из времени боевых действий в Чечне, где ему пришлось на своей шкуре прочувствовать предательство армии руководством страны. Это ощущение обмана, брошенности порой перерастало в яростную злобу, и это были не только его ощущения, но и всей массы людей, брошенных ходить по краю жизни в холодных горах Чечни, от мала до велика ощерившейся в неуступчивом и жестоком сопротивлении. А с родины в это время приходили вести о терактах в городах, о пирах «малиновых пиджаков», разрастающейся нищете населения, о переполненных казино и клубах, о семибанкирщине, бандитском беспределе. Тысячи солдатиков и офицеров, обёрнутые в фольгу, отправлялись в это время в вагонах-рефрижераторах в Ростов, где обезумевшие от горя матери искали тела своих детей по приметам, и радовались уже даже тому, что находили хотя бы кости родного человека. Бродили матери и по чеченским весям, в поисках своих пленных детей, и часто чеченцы оказывались милосерднее российского начальства с трупной температурой сердец. А после чеченцы отбили назад Грозный, и случилось бесславное Хасавюртовское соглашение. Было возвращение в Москву, ставшую похожей на разноязычный Вавилон. Столица встретила его народом, переставшим понимать друг друга, похожим на разбежавшуюся в разные стороны ртуть, толкотнёй, суетой, блеском показушной элиты, набившей карманы долларами, нищетой большинства горожан, бесчисленным обменниками и торговыми ларьками.
В охрану он не пошёл, зады никогда начальству не лизал, он остался служить. Реле, заведующее совестью, у него работало, и именно из-за этого тонкого и невидимого механизма полковником он за эти годы не стал, но капитана ― самое офицерское звание ― он получил честно. В 1999-ом он в Чечню не попал: тяжёлой и опасной работы ему хватало в эти последние восемнадцать лет нового века и дома. Но душевной усталости и негатива накопилось предостаточно. Он мечтал о спокойном береге, пенсии, достройке дачи. А Москва пухла, как на дрожжах, расширялась вкось и вкривь, выползала за МКАД, жизнь ужесточалась всё новыми и новыми драконовскими законами, менялись названия: милиция стала полицией, после и Росгвардия возникла. Он иногда горько посмеивался, думая, что, наверно и до городовых и жандармерии скоро дело дойдёт, а к начальству однажды придётся обращаться «ваше превосходительство» или «ваше благородие». Недавно он проведывал мать и старшего брата, живших на Урале, в посёлке недалеко от Магнитогорска, и будто в другой стране оказался. Такая была пропасть между шумной московской жизнью и безрадостным и скорбным существованием людей когда-то процветающего края. Домой он вернулся подавленным.
В три часа ночи он тихо перелез через жену, но она проснулась: «Ты, что, Коля?» ― «Спи, покурю, пойду». Проходя мимо комнаты Ивана, он заглянул в приоткрытую дверь. Иван спал, тетради рассыпались по полу, кошка лежала в его ногах. Захватив сигареты, он надел спортивный костюм и вышел на балкон.
К утру буйно цветущая сирень победила городскую гарь. Стояла изумительная тишина, воздух был свеж, звёзды собрались на весенний кастинг, полная луна, похожая на плохо вымытую белую тарелку, висела над дальними многоэтажками. Предрассветную тишину изредка нарушали машины на шоссе за их кварталом и жизнерадостное щебетание птиц на пустыре, охваченных весенней любовной горячкой и вечной заботой о продлении жизни.
Зуев забыл, что он собирался курить, он жадно вдохнул полной грудью свежий ароматный воздух. То ли писк, то ли слабый сдавленный стон заставили его напрячься. Звук шёл с пустыря, который был напротив его балкона. «Не надо, не надо, пустите», ― расслышал он придушенный детский голосок и последующую за ним грубую ругань и рычание.
Зуев кинулся в прихожую и столкнулся с сыном, выходящим из туалета. Сунув ноги в разношенные кроссовки, он рванул на себя входную дверь. «Ты куда, папа? ― слова Вани догнали его уже на лестнице. Входную дверь подъезда он открыл одновременно с входящим Ершовым, тот, заторможенно, перекрывая ему дорогу, стоял, покачиваясь, держась за дверную ручку. Зуев грубо отшвырнул его в сторону и побежал к пустырю. «Ты чё оху…» неслось ему вдогонку.
Плач звал его в глубину пустыря. Луна вышла из облака, и он увидел людей у берёзовой купы. Лицом к деревьям стояла девочка, джинсы её были спущены и лежали на кроссовках, два хилых урода, щерясь, держали её за руки. Третий, крепкий плечистый верзила, на две головы выше девчонки, со спущенным спортивным трико, сопя, пристраивался к ней сзади, он гнул её за шею здоровенной лапой.
Зуев содрогнулся. Его чуть не вывернуло от омерзения, а сердце так сжалось от жалкого вида маленькой и беспомощной, почти мальчишечьей, белой попы девочки, что сбилось дыхание.
«Его, суку, его, его первого! Эти двое синюшных мне не соперники», ― кроваво полыхнуло в голове. Он сходу ударил верзилу в ухо, рассчитано вкладывая в удар выплёскивающуюся из него злобу и силу. Не издав ни звука, насильник медленно присел с выпученными глазами и завалился на землю, тупо глядя на Зуева непонимающим взглядом. Зуев не сдержался и ударил его жестоким ударом в мошонку. Ублюдок хрипанул надрывно, втягивая в себя воздух, прижал колени к груди, выдохнуть он не мог — вылуплял глаза и надсадно сипел, как проколотая камера. Двое его подельников-дуремаров всё ещё оторопело держали девочку за руки.
Кто-то выругавшись, оттолкнул Зуева в сторону. Он не среагировал, омертвело стоял в трансе. Одного быстрого взгляда на полуголую девочку хватило Ершову, чтобы понять, что тут происходит. Прорычав: «Ну, суки!», он, бесцеремонно схватив ближайшего подручного насильника за длинные космы, несколько раз ударил его размеренно коленом под дых, сипло выдыхая после каждого удара, как при колке дров. Добавив ему кулаком по затылку, он швырнул его к ожившему, задышавшему и стонущему верзиле; третьему, попытавшемуся убежать, подлетевший Иван подставил подножку и он по инерции, падая, прорыл носом колею; Ваня наступил ему ногой на спину.
— Молодец, Ваня, правильный ход! ― сказал Ершов и за шиворот перетащил бегуна до кучи, к его товарищам.
Зуев хотел подойти к девочке, но стыдливо отвернулся ― она, плача, натягивала джинсы. Он взял ей за руку.
— Тебе ничего не сделали плохого, дочка?
Шмыгая носом, девочка отрицательно качнула головой.
— Сколько тебе лет? ― спросил он.
― Четырнадцать будет летом.
― Что же ты делала здесь в четвёртом часу?
― Я в ночной ходила, яиц и хлеба купить. Есть хотела. Эти за мной шли, ругались.
Ершов ногой в лицо уложил приподнявшегося верзилу:
— Лежать, тварина, ― и, бросив Ивану: «Посторожи козлов и не церемонься с тварями», подошёл к Зуеву.
— Знаю я эту девчонку. Маманя колдырит. В отрубе, наверное, лежит, а папашки у девчонки нет. Бегает где-то, ― сказал он и спросил у девочки: ― Тебя как зовут?
― Таня. Они за мной шли… ― повторила девочка. ― Я побежала, а они меня догнали.
― Чистая 131-ая, ― сказал Ершов, ― да ещё в коллективе, да силой, да несовершеннолетняя... В тюряге ценные будут экземпляры. Я бы таких расстреливал.
— Ваня, в милицию… чёрт, никак не привыкну, в полицию звони. Надо сдать ублюдков, ― сказал Зуев и повернулся к Ершову: — За помощь спасибо. Извини, знаю, тебе западло с ментами общаться, но ничего не попишешь, нам всем придётся пообщаться с полицией.
— Тут другой закон. Западло не западло. Таких сдать не жалко, ― отмахнулся Ершов.
Полиция приехала через десять минут. Сержант знал Зуева, отдал ему честь: «Здравия желаю, товарищ капитан». Зуев пожал ему руку.
— Забирайте трёх богатырей. Попытка изнасилования, слава Богу, его не случилось. Девчонку мы домой отведём. Она не в себе сейчас, не нужно травмировать. Завтра я зайду к вам. Напишу объяснительную и девчонку отведу на медосвидетельствование.
Луна опять спряталась за облако, птицы зашумели сильнее, небесный диспетчер стал прикручивать реостат, прибирая силу звёзд, стало холоднее. Зуев и Ершов закурили, Иван стоял рядом, на отца он смотрел с любовью.
— Ещё раз спасибо, сосед, за подмогу! ― сказал Зуев, глядя на посеревшую на светлеющем небе луну.
— Да чё там… ― пожал плечами Ершов. ― Может, по пивасику?
— Я бы чего и покрепче принял. Так сейчас же ночью не дают, ― сказал Зуев, с удивлением отмечая на лицах и Ершова, и сына улыбки.
— Пап, ты от жизни отстал, дают, папа, дают, ― сказал Иван. ― У нас капитализм с российским душком.
Зуев удивлённо поднял брови. Ершов рассмеялся:
— У нас один закон запрещает ― другой разрешает. Но в среднем у нас порядок и законы соблюдаются.
Иван вставил:
— Если Вася кушает капусту, а Додик ― мясо, то в среднем они едят голубцы.
В этот раз рассмеялись и Зуев, и Ершов.
— Пошли. У нас тут точка работает в ночное время. Официально. Узбеки какие-то держат, ― сказал Ершов.
— Ну, раз официально, по закону, ― пошли. Только Ванька за моим бумажником сбегает. Я без денег, — сказал Зуев.
― Тпру… ― тронул его за руку Ершов. ― Я сегодня богатый, угощаю.
Он повернулся к девочке, которая, подняв с земли упаковку яиц, уныло перебирала разбитые яйца.
— Танюша, пойдём с нами, мы тебе что-нибудь купим поесть: бутерброд, колы, сникерс и пачку яиц. Брось эти…
Они шли по «бродвею» к торговым рядам. Ершов, глядя куда-то вдаль, говорил:
— Повезло в этот раз девчонке. Вовремя подвернулась старая советская гвардия. Эсэмэски ― так я пацанву нынешнюю зову ― драпанули бы, отдали бы девку на поругание.
Зуев рассмеялся и хлопнул сына по плечу:
— Но вот эта эсэмэска не профилонила же, не убежала? Мы уйдём, Витя, ― они останутся. И они неплохие ― они другие. Может быть грамотнее, лучше нас и умнее.
Ершов посмотрел на Ивана с нескрываемой нежностью. Обычно настороженные и острые его глаза светились живым светом.
АРМЕНИКЕНДСКИЙ СКАЗИТЕЛЬ
Леонид Ильич Брежнев, посетив столицу Азербайджана Баку (ныне Бакы), хотя и не жил в нём и не работал, воскликнул: «Баку — прекрасный город. Приятно в нём жить и трудиться!». На следующий день полгорода было увешано транспарантами с этим высказыванием генерального секрецаря. Народ посмеивался: «Видать, славно угостил Алиев бровастого гостя», но соглашался с генеральным с тем, что жить в Баку, в самом деле, было неплохо. Я это, положа руку на сердце, подтверждаю — жить было хорошо, или так, мне молодому, тогда казалось.
Был в Баку огромный район города Арменикенд, что значит армянский посёлок. Армян в городе было много. Работящий, талантливый и ухватистый народ играл полезную роль в культурной жизни многонационального города. Пишу: «был огромный район», не потому, что его смыло в Каспий сумасшедшим тайфуном, или разрушило землетрясением, а потому, что на город хлынула безумная, жестокая, наихудшая из стихий ― национальная распря, затопив город в крови.
Армянам, жителям этого района (и не только этого), пришлось покинуть родные места, бежать в неизвестность, и не всем это, к несчастью, удалось. А район этот стоит на своём месте, без армян, и называется теперь по-другому. И, наверное, живы ещё люди, которые мирно прожили много лет бок о бок с соседями армянами, живы и многие изгнанники, раскиданные злой волею политиков-мизантропов по разным землям.
Жив ли мой герой, весёлый трепач Рантик? Где почитатели его небылиц? Ара, Рантик, ты где? Молчит эфир…
Рассказ о Рантике мне поведал один мой знакомый армянин-бакинец, работавший конферансье в эстрадном коллективе Степанакерта. Я, имея привычку всё записывать, увековечил его на бумаге. Героя рассказа звали Грант, он не был капитаном, и детей у него не было. Люди его звали ласкательно Рантик, пропуская первую в в его имени. По слухам, он когда-то учился в институте, попал за что-то в тюрьму. Выйдя на свободу, предприимчивый бакинец придумал оригинальный бизнес, став популярным человеком в одной из пивных Арменикенда.
В бакинских пивных пиво пили под крупный варёный горох сорта нохуд, с солью. Продавался он в газетных кулечках, как в России семечки. Рантик организовал продажу гороха в одной пивной Арменикенда и попутно веселил публику своими сказаниями. Сейчас про него сказали бы ― стендапер. Его любили, и дело было не только во вкусном горохе, но и в актёрском мастерстве Рантика, в умелом подыгрывании вкусам специфичной приблатнёной публики пивной. Надо сказать, что он и сам «косил» (под одобрение публики) под развязного, ушлого, малообразованного, блатноватого субъекта, хотя по всему был начитан и обладал отличной памятью.
Всё происходило так. Кто-нибудь из посетителей пивной просил его сотворить очередной перл, при этом перед ним возникал бонус ― поощрительная бесплатная кружка пива. Для заметки: хуже бакинского разливного пива ― только сухумское. И хотя «губит людей не пиво, губит людей вода», хочется отметить, что вода в Баку была неплохая, её можно было пить из крана.
Потягивая пиво, Рантик под гогот публики рассказывал свои баллады. Сочинял на ходу невероятные вещи, которые непременно начинались со слов: «В тот день...». Иногда на самом интересном месте очередной своей фантазии он замолкал и говорил вдруг, недоумённо разводя руками: «Забыл». Под смех слушателей ему ставили очередную кружку пива, и он, воскликнув: «Вспомнил!» — с новыми силами продолжал свой рассказ.
Вот один из его опусов, о его походе в оперу, на «Евгения Онегина». Максимально сохраняя стиль Рантика и лексику, для удобства чтения перевод этнического сленга помещаю за словом в скобках. Ара― местная присказка, что-то вроде: ну, блин, понимаешь, ёш твою тридцать девять и т.д.
«Тот день сижу дома. Ара, жарко было, да. Август. Стучатся… Ара, кто там? — кричу.
― Вам участковый. Открывай, да, Рантик.
Это Махмудов ― ментяра наш участковый. На пенсию козлу пора, а он всё ещё лейтенант. В натуре, тупой. Заходит.
― Ара, Рантик, — говорит, — ты на работ строился?
— Тофик-джан, нет ещё, — говорю, — по душе же нужно найти работу, да? Ты же не идёшь дворником работать, да?
― Я тебя пиредупреждал? — говорит.
― Ара, пиредупреждал, пиредупреждал, да. Завтра обещали, асыма (как бы, вроде), одно очень хорошее место.
― Гиде будыш работыт?
― Лифтером, ― говорю, ― лифчики женщинам застегивать буду.
Обиделся, шакал. Оттяжку мне кидает. Руку на кобуру кладёт, глазами играет, как горный орёл, носом точно похож. Ара, каждый пацан у нас на улице знает, что у него в кобуре не даян долдурым (пистолет), а обед жена кладёт ― лаваш с брынзой. Ара, кто такому дымбо (балбесу) пистолет доверит?
― Ты такой вэщ мине не шути, да, ― говорит. — Через один нэдэл на работ не байдош ― буду пиринимать мери. Повестка на тебе пиришлю.
Ара, бабок, хочет, петух! Дал ему четвертак. Это чтобы месяц мозги мне не компостировал. А он:
― Визятка? Статья, знаешь, какой есть?
― Ара, — говорю, — зачем визятка? Премия, Тофик-джан.
Не ушёл, ишак, политзанятия решил провести, жизни учить. У него тёща в театре гардеробщицей работает. Он туда бесплатно ходит поспать культурно. Говорит:
― Ты, Рантик, сапсэм не куртульный чилавэк. Ты, напиример, Евкени Анекин знаешь?
― Жеку-то Онегина? Барыгу с 5-ой Завокзальной? Ара, кто его не знает!
― Это тятр, — говорит, — у нас город куртульный, цирк есть, пилармоний есть, пиплиотек есть, а ты только свой питица думаешь.
Это он про мою голубятню намекает и про моих голубей.
― Никто питицу не запрещает в нашей коммунистической стране держать, — говорю, — питица ― голубь мира, между прочим.
― Ходи на тятр, Рантик, ― говорит, ― там такой женщин ― вах-вах-вах! Такой культур-мультур.
Пальцы целует, козёл. Запел даже. Прикиньте: «Анекин, я с кровати встану». Ара, ушёл, наконец, дымбо. Только я пиво открыл, телевизор включил, только этот академик Капица бабским голосом сказал: «Добрый вечер» (у него голос, как у моей бабушки Сусанны), — опять, ара, стучатся! Открываю дверь: Аствац! (Бог мой!) Мой двоюродный брат Гамлет и его жена-карлик Офелия! В гости приехали из Степанакерта.
― Гамлет-джан, — обнимаю брата, ― заходи, дорогой, гостем будешь. Зачем не писал долго, цаве танем? (дорогой) И ты, Офелия-джан, заходи. Имя хорошее тебе родители дали. Сейчас в Англии такое имя модное. Хорошо выглядишь. Подросла, между прочим. Наверное, брат мой Гамлет хорошо за тобой смотрит.
Гамлет, он ювелиром работает. У него глаз один. Второй в детстве потерял, до сих пор найти не может. Она когда за него замуж выходила, не видела, что он одноглазый, он ей поднос с золотом принёс, она туда смотрела. Потом всю жизнь на сумки смотрела ― он домой всегда идёт, две сумки в руках. Продукты-мродукты, подарки-модарки. Офелия только на сумки смотрит. Она, я так думаю, не знает, пока, что её муж одноглазый. Тогда только узнает, думаю, если он, не дай Бог, разорится и один день домой без сумок придёт — тогда она только голову поднимет, на его лицо посмотрит и скажет: «Гамлет-джан, ты где глаз потерял?».
Хорошо посидели. Я четыре «шампусика» в холодильнике держал. Арменчика в кябабную послали, он шашлык из осетрины принёс. Зелень-мелень, помидор-мамидор. Я потом на полу лёг. Гостям — диван. Посреди ночи Гамлет встаёт, говорит:
― Здесь так душна, брат, я пайду какну.
Я говорю:
― Гамлет-джан, ты в моём доме гость, ― говорю, ― какни, дорогой, на здоровье ― туалет налево, потом спать опять ложись.
А он смеётся и показывает на окно:
― Я какну пайду, падышу.
Другой день мы у дяди Арташеса долму ели. Шампусик тоже пили. Офелия в цирк хотела. Она очень хотела на своих родственников карликов посмотреть. А я билеты в театр купил. «Евкени Анекин» смотреть. Три билета в ложу купил. Что такое – не знаю. Смотрю, Боря-портной с одной туристкой русской тоже в театр пришёл. Он у гостиницы «Турист» пасётся. Туристок снимает и в театр ведёт. Так, говорит крохобор, дешевле. Я у него спросил, он сказал: ложа — это балкон. Ара, по-человечески пишите, да! Если балкон ― пишите балкон! А не ложа! Заходим. Мама-джан! Красиво, в натуре, бабы все в чёрных платьях, асма, на похороны что ли пришли? И оркестр похоронные марши играет — плакать хочется. Жарко было. Мы в буфете с Гамлетом два шампусика — Офелии мороженое, потом на балкон-ложу пошли. С нами рядом какой-то петух гамбургский с биноклем сидел, иностранец наверное, всё время говорил: брава, брава. Инчасым (что это?) брава? Я так не понял. Там занавеска такая был бархатный… когда открылся, начался театр.
Запели. Гамлет и Офелия заснули. Я смотрел. Жека, короче, приехал к дяде. Дяхоз (дядя) его копыта отбросил, а Жене хавиру оставил. Деревня, в натуре, захолустье. Пива не с кем выпить или в нарды сыграть. С одним фраером скирюховался, с Володькой. Ара, фраер, в натуре, на роже написано. Женька — тот парень городской, битый. Короче, в гости пошли. А там две биксы: Танька и Олька. Танька, асма, в Жеку сходу влопалась. А Володька с Олькой закрутил. Жеке с Танькой-пацанкой если что ― 130-ая, часть вторая светит! А Володька закосорезил, в натуре, обкурился, наверное: изменка у него, что Жека к его биксе подъезжает. Ну, короче, он перчатку, ишак, снимает и Жеке по щеке! Асма, разберёмся давай. Занавеска закрылся.
― Ара, ― у иностранца спрашиваю, ― что это — не понял я? Всё, что ли?
Иностранец, говорит:
― Антрапетум — перекур, асыма.
Мы в буфет пошли. Два шампусика. Офелии лимонад и мороженое. Я буфетчице свиданку кинул. Антрапетум кончился. В ложу сели. Мама-джан! В Баку август, 39 градусов, а у них снег и две берёзы! Володька с Жекой с дурами (пистолетами) стоят. Разборка! Ара, думаю, сейчас менты выскочат, всех повяжут. Володька шмальнул — мимо! Жека... ему прямо в сердце!.. Что ― садиться? Кому охота. Он в бега. Потом, когда вернулся, пустой, в натуре, без бабок, думает, куда прибиться? Про Таньку вспомнил. Ара, бабы есть бабы, да? Думаешь, страдала бикса? Не тот ― так этот… Выскочила! За старпёра, типа генерала. Жека приходит к ней, говорит, асыма, помнишь, Танюха, те дни золотые, а? А она… я все слова не запомнил только эти. Она Жеке говорит, я, асыма, другому отдана и буду век ему верна! Ара, бабы, да. Занавеска потом закрылся. Иностранец сидел плакал и всё говорил, как попугай: брава, брава… Ишак, в натуре! Это же театр. А я в такси песню пел: Онегин, я с кровати встану…».
P.S. Уверяю моих дорогих читателей, что одна треть слушателей Рантика в той бакинской пивной понимала, что в основу своей хохмы Рантик положил роман в стихах Александра Сергеича Пушкина.
Если бы он сейчас прочёл в российской пивной свой монолог, вряд ли кто-то понял бы, о чём речь, в чём фишка. Вот у Петросяна с женой тексты понятные. Ара, Евкений Ваганыч, я скрывать не стану, в натуре, дерьмовая у вас юмористическая артель.
Прекрасные рассказы, особенно впечатлил Опричник. Актуально и поучительно. Народ к великому сожалению разобщен, но перед общей бедой все разногласия ухолят. Бакинский рассказ хорош. Помню арменикендский рынок, колорит непередаваемый был, хотя автору удалось. Славно жили вместе, ладили друг с другом, сколько было межнациональных браков. Во время погромов, бакинская родня армянской жены моего старшего брата азербайджанца, скрывалась в квартире моего среднего брата. жившего в Баку. Вокруг погромы, а у него на первом этаже полная квартира армян. Потом их всех живых и здоровых. кое-как удалось вывезти и переправить на пароме в Красноводск. Правда испуг перенесенный женой брата скоро свел ее в могилу, сначала ноги отнялись и т.д. Удачи земляку автору с публикациями!
С. Агаев.
с интересом прочитано, берёт за душу, хорошая проза, +актуально
Рассказы совершенно разножанровые - лиричные, философские, веселые, грустные, трогательные. Пронзительные и душещипательные, словно бы выбивающие из колеи обыденности обыденностью же (клин клином!) , эти строки не оставляют равнодушными и доберутся до самых потаенных струн души. Очень лирично и душевно! Хотя есть в голосе интеллигента и нотки гнева, проскальзывают... Получил большое удовольствие от чтения, и есть над чем задуматься... / А. Леонидов_Филиппов, Уфа/.