Николай БЕСЕДИН. И Я ЖИВУ, ПОКА Я С ВАМИ. Рассказы
Николай БЕСЕДИН
И Я ЖИВУ, ПОКА Я С ВАМИ
Рассказы
И Я ЖИВУ, ПОКА Я С ВАМИ
Весна в этом году был ранняя. В начале апреля потянулись южные ветры к северным краям России, понесли на своих торопливых крыльях пропитанные теплой влагой взбалмошные облака, слизывая, как лучшее лакомство, рыхлые, полинявшие снега с полей и луговин. В густых лесах еще держались последние редуты зимы в ожидании подкрепления, однако северу было не до них: он мужественно защищал свои вечные владения от всё более наглеющих южных пришельцев.
Я решил, что настала пора перебраться из высокомерной Москвы в свой одноэтажный, приземистый домик в деревне на светло-струйной Угре, и жена собрала накопившееся за зиму ненужное в столичной жизни барахло, а сын отвёз меня на машине на второй день Светлой Пасхи в пробуждающееся от зимней спячки приволье.
Калитка ограды встретила радостным всхлипом, и я невольно ответил:
– Ну, здравствуй, дом!
Разгрузившись и отпустив сына, я обошёл свои владения. Все было на месте, даже уличный умывальник и старые резиновые сапоги на лавочке, которые я забыл убрать осенью перед отъездом. Никаких следов постороннего человека за долгие пять зимних месяцев. Я мысленно поблагодарил незримых оберегов моего жилья, затопил печь, открыл ставни, принёс из колодца воды, и дом ожил, промозглый мертвый сумрак сменился светом весеннего дня и теплом весело потрескивающих поленьев в печи. Дом наполнился звуками и живым дыханием, исходящим от стен, от каждого предмета и каждой вещи.
Мне подумалось, что всё, созданное нами, обретает признаки живых существ, радуется, когда мы рядом, тоскует, когда мы уходим на время, и умирает, если бросаем навсегда. Может быть поэтому так горестно и так страшно смотреть на заколоченные досками крест накрест деревенские дома с обнаженными стропилами и прогнившими ребрами стен, на пустые глазницы полуразрушенных ферм и заводов, на гниющие на берегу корабли, на груды безжизненного металла тракторов и комбайнов, на заросшие сорнотравьем и древесной порослью поля и огороды.
Мне кажется, что в зимние долгие ночи я слышу их плач – тихий и безответный.
Но это чувство пронзило меня холодом на мгновение и ушло, а утвердилось иное, радостное, от ощущения весны, неодолимого её пришествия на нашу не избалованную теплом землю.
Закончив неотложные дела, я решил оглядеть окрестности, наведать пожилую одинокую женщину Людмилу Михайловну – ближнюю соседку, одну из двух, зимовавших в деревне, и сходить на берег разлившейся Угры.
У соседки прибавление: к трехмастной капризной корове Соньке прибавились две козы с козочкой Фроськой. Не могу представить, как она справляется со своим беспокойным хозяйством и поддерживает на Божьем свете уходящую в землю избу.
Дочь живет в Подмосковье и почти не наведывается к матери, а сын ушёл в наём к новому русскому, чья усадьба с конюшней и псарней километрах в тридцати отсюда. Кроме коровы и коз у Людмилы Михайловны на иждивении две собаки, оставленные сыном, с десяток кошек и столько же курей.
Она рассказала про свои заботы-печали, поохала да и пошла присматривать за козами. За ней по пятам Фроська, подпрыгивая и норовя пожевать подол юбки.
Я вышел на едва обозначенную, пахнущую сырой луговиной полевую дорогу к Угре и минут через пять стоял у стремительного мутно-желтого водного потока, несущего ветки, пучки осоки и камыша и всякий мусор, оставленный прошлогодними любителями природы на берегах.
Удивительное свойство воды – успокаивать, умиротворять обеспокоенную душу. В её блуждающем отблеске неба, в мерцании света, в самом движении есть какая-то примирительная тайная сила, превращающая тревоги, неудачи и одиночество в грусть и надежду.
Река уже сползала в своё исконное русло, оставляя заводи в прибрежных яминах и ложбинках, жизнь её обитателей – рыб, выдр и бобров пока ещё никак не проявлялась, протекая где-то в глубинах широкого водного пространства.
Шли дни за днями, и мой ближний мир стал заполняться возвращающимися постояльцами. Прилетели скворцы, и две пары привычно обосновались в скворечниках, установленных мной на шестах среди черёмухи и сирени. Я сразу узнал Яшку, когда он, вытянув шейку, пел любовную песню, изредка запинаясь на самых высоких звуках, сидя возле скворечника на безлистой ветке черемухи.
Стал регулярно заглядывать соседский кот Девелопер в надежде на моё угощение, и если не находил ничего вкусного, садился на забор и, щурясь, недвусмысленно поглядывал на скворца, словно предупреждая: не дашь колбасы, сожру твоего Яшку. У Девелопера между глазом и носом шрам, и поэтому кажется, что он ехидно улыбается.
Я не знаю, почему дальние соседи-дачники назвали этим словом животное, и что оно означает, но кот, похоже, гордился своим именем и чувствовал себя хозяином в деревне. Он важно расхаживал по моему двору, размышляя как бы приспособить его для своих нужд. Иногда он исчезал на несколько дней, и я только издали слышал его воинственные вопли.
Вернулись из дальних краёв две милые трясогузки, уселись на конёк крыши и спели мне тихую песню, а на следующий день уже искали в траве первых букашек, весело подрагивая хвостиками. Я ещё не дал им имени, не найдя ничего подходящего.
Мой приезд, похоже, обрадовал старую знакомую сороку Авдотью. Попрыгав по забору, она уселась на ракиту и начала торопливо рассказывать, какой долгой была зима, и как трудно пришлось ей, ибо в деревне оставались только две старухи, и поболтать-то не с кем. При этом она крутила черненькой головкой, поглядывая нельзя ли чем-нибудь поживиться. Я положил на столбик ограды кусочек хлеба, она тут же схватила его и улетела, радостно стрекоча.
В канун Дня Победы появились первые ласточки. Сперва одна, потом вторая молча пронеслись над моим домом и надолго исчезли. Значит, Крикуха ещё не вернулась, она бы обязательно оповестила о своём победном возвращении пронзительным криком и хотя бы на мгновение села на провод над моим домом.
У меня сложные отношения с Крикухой. Лет пять тому назад она примостила своё гнездо в пристроенном к дому гараже.
Днем я держал ворота в гараж открытыми, чтобы она и её избранник могли летать беспрепятственно, и закрывал их только на ночь. Однажды мне потребовалось уехать на несколько дней, и тогда я пробил для них отверстие над воротами. По возвращении я заметил, что ласточки залетели в гараж без меня, но птенцы в то лето у них погибли.
На следующий год Крикуха слепила гнездо под козырьком крыльца, но как только я открывал дверь, она вылетала из гнезда.
И снова не вывела потомство. Она кричала на меня, летала с угрожающим видом над головой, но ни за что не хотела покидать дом. Может быть, когда-то она здесь родилась, это её родина и ничего другого ей не нужно. Мне было жаль расставаться с ласточкой то беспокойной, неутомимой в своих заботах, то поющей, то просто сидящей на проводе в полусонном созерцании дня.
«Не улетай, Крикуха», – мысленно заклинал я и с надеждой ждал появления каждое утро.
Вскорости я заметил, что она обосновалась с тыльной стороны дома, под нависающим шифером и у меня отлегло от сердца.
Не знаю, что у ласточек – патриархат или матриархат, но Крикуха явно была предводительницей своих сородичей в деревне, этакой матроной, следящей за порядком в своей стае. Она первая поднимала тревогу, если появлялись кречет или ястребок, собирала своё воинство и смело кидалась на хищника, заставляя его покинуть облюбованный уголок неба.
В середине мая Угра, нагулявшись, вошла в свои берега, и ожило её население: оглушительно били жерехи, охотясь за плотвой и уклейкой, выглядывала морда любопытной выдры, всплескивали у травянистых затонов щуки, но вода всё ещё была мутно-серой и холодной.
Весна окончательно утвердилась окрест, хотя и перемежались теплые, тихие дни с холодными и дождливыми. Пролетели торопливо журавли, издавая короткие радостные крики, не то что осенью, когда медленно покидая родовые места, они курлычат протяжно и печально.
Весна будоражила любую живую душу. Истошно кричали грачи, кружась над заросшим полем, словно не понимали, почему люди его не пашут. Сновали сойки и мелкий пернатый люд – овсянки, малиновки, пеночки, синицы, воробьи… Пробовали свои призывные трели жаворонки и соловьи.
И все же нельзя было не заметить, что с каждым годом редеет сообщество птиц. Я давно уже не встречал куропаток, почти исчезли перепела с их милым советом «спать пора», не слышно скрипучих голосов коростелей.
И это за какие-то пятнадцать лет моего деревенского жития. Я стал беднее в своём земном доме, и никакие виртуальные забавы не заменят этих потерь.
Внук уже не услышит перепелиных перекличек, не увидит, как семейство куропаток перебегает полевую дорогу, прячась в посевах ржи.
Как ни отговаривали меня близкие, но всё же я занялся огородом. Не только потому, что, ухаживая за землёй, посевами и посадками, находишь в этом радость созидательного труда. Один учёный-биолог исследовал взаимосвязь человека с плодами его земледельческого промысла. Оказывается, что семена, прикасаясь к человеческим рукам, впитывают его энергетику и потом, во время роста растения и ухода за ним, ещё более узнают индивидуальные особенности, сохраняя их как пароль. Созревший плод или растение узнают своего хозяина, отдавая ему всю силу впитанных земных соков и небесного света. Другой, не узнанный человек, может вообще не почувствовать пользы от употребления купленного плода.
Кроме того существует ещё духовная связь между человеком и тем, что он создаёт. Эта связь двусторонняя по принципу: я – тебе, ты – мне. Поэтому пустопорожние занятия выхолащивают душу, омертвляя её.
…Как-то прилетела Авдотья и затараторила. Я посмотрел на миску, куда выкладывал остатки своей еды. Она была пуста.
– Что, Авдотья, всё съела и прилетела за добавкой?
– Как бы не так, как бы не так!– снова затараторила она.
– Значит, Девелопер всё съел?
– Как бы не так, как бы не так!
– Тогда кто же? – я стал рассматривать следы.
И вдруг меня осенило: как же я мог забыть про Молчуна – ежа, который весной регулярно обходит мой двор поздним вечером, подбирая остатки еды, моллюсков, жуков, и куда-то исчезает в июне, июле? Обычно никак не реагирует на меня, может пройти буквально между ног, всегда сосредоточенный, молчаливый, уверенный в своей неприкосновенности, как лицо с дипломатическим паспортом.
– Ну, извини, Авдотья. Сейчас угощу тебя. – Я положил ей кусок хлеба и ушёл в дом, чтобы не пугать.
И всё-таки Девелопер вел себя подозрительно. Он уже не расхаживал вальяжно по двору, а крался по штакетнику забора этаким эквилибристом, а завидев меня, поспешно убегал. С чего бы такая стеснительность?
Наконец я обратил внимание, что трясогузка-самочка бродит в одиночестве по газону двора, вяло подбирая насекомых и все время пугливо озираясь, а иногда просто застывая на месте. Что-то случилось, ведь она должна сидеть на яйцах, а самец охотиться и приносить еду. Бывает, что доверчивая и малопугливая птичка, любящая искать корм на дороге, попадает под колёса быстро идущей машины. Но в деревне нет такой дороги, нет сквозного проезда. Значит, скорее всего, Девелопер схватил самца и потому ведёт себя по поговорке: знает кошка, чьё сало съела.
Трясогузка наклоняла черно-белую головку то в одну, то в другую сторону и грустно смотрела на меня.
– Ничего, Вдовушка, всё образуется, и у тебя будут птенцы.
С тех пор я так и называл её – Вдовушка, и она, кажется, понимала, что я говорю с ней.
Однажды утром меня разбудили взбалмошные крики скворцов. Значит, вылетели первые птенцы из гнезда, и у Яшки с подругой прибавилось забот об их защите. Скворцы суетились, кричали, а молодые важно восседали на проводах, на ветках ракит и милостиво позволяли родителям кормить их. Так продолжалось дня три-четыре, пока последние птенцы не покинули скворечники, после чего стая поднялась и перелетела в ближние подлески и рощи.
– До свидания, Яшка! До осени. Учи своих детей искать корм и избегать опасностей.
И мне показалось, что он прокричал в ответ:
– До свидания!
Пришла макушка лета – праздник Ивана Купалы. Кудри зноя метались в листве лесов и густых садовых деревьев, обжигая ярым дыханием травы и огородные растения. Воробьи купались в дорожной пыли, очищая подперьевый пух от блошек, ласточки искали прохладу в поднебесье, едва видимые с земли, и только Вдовушка была равнодушна к празднику летнего солнцеворота. Она вяло охотилась на газоне в тени сирени, уныло подрагивая хвостиком.
Стрекоча, пролетела Авдотья в сторону Угры, и я решил последовать за ней.
Я окунулся в солнечную горячую купель, расплескавшуюся над полем, тело впитывало знойный воздух и выдавливало через поры кожи всякую грязь и шлаки, готовое к омовению водой, к завершающему обряду очищения.
И когда я лежал на берегу, вдоволь накупавшись, смотрел в небо и слушал несмолкаемую симфонию лета, ни о чем не думая, а просто растворяясь в окружающем мире, я чувствовал себя неразделимой, органичной его частицей, как трава, как птицы, как облака, бесшумно скользящие надо мной.
На следующей неделе приехали жена с сыном, выкроив несколько выходных дней на своих службах.
И праздник лета заискрился новым радостным светом долгожданной встречи.
…Как быстро проходит хорошее, как тягостно медлительно тянется серое, будничное, одинокое!
Прозвенел июль-светозарник, и уже в начале августа появились первые признаки прощания с летом.
Однажды в тихое ясное утро я увидел двух ласточек, сидящих на проводе возле дома.
Они сидели молча и неподвижно, и была в них отрешенность, обессилевшая крылья и убившая желания. И я понял, что лето ушло.
Оно ещё как будто рядом – в тёплом воздухе, в брызжущей светом зелени листвы, в неумолчном говоре дня, но неотвратимость увядания и дальних перелётных путей уже витала над природой.
Перестал появляться Молчун, Авдотья прилетала редко, иногда с двумя своими вертлявыми отпрысками, но уже не тараторила весело, а тихо стрекотала о чём-то своем, семейном. Правда, шумела стайка воробьёв, но у этих всегда праздник.
Мягкая поступь уходящего лета слышалась в задумчивом шорохе чутких осин, в жесткой желтизне ковыльных трав, в прозрачности речной воды, в медленном таянии тяжеловесных туманов. Ещё выпадали жаркие дни, но прогрохотал Илья-пророк, прошли праздник Анны-холодницы, а потом и все три Спаса, и звездно-спелое небо выстуживало землю за ночь до озноба, а солнце, клонясь к горизонту, уже не растапливало приземный холодок.
Пытливые люди строили догадки по народным приметам какой будет осень, холодна ли зима, но старушки осаживали их:
– Никакие приметы нонче не срабатывают. Время такое, возгордился человек своим умом-разумом, вот и перестала природа-матушка знаки подавать. Живите, мол, по-учёному.
И действительно: по приметам ласточки должны улетать в три Спаса, а журавли к третьему «Спасу на убрусе» пробуют встать на крыло, определяя порядок в клине. Однако стая Крикухи беззаботно расчерчивала небо, да и журавлей не было слышно.
Неожиданные перемены произошли в жизни Вдовушки. Нежданно-негаданно прилетел пришлый самец и, растопырив крылья, принялся исполнять брачный танец вокруг ошалевшей Вдовушки. Она не подала даже малого ответного знака, а просто сидела и смотрела на ухажёра. Самца, видимо, это не очень обрадовало, и он улетел, оставив Вдовушку в недоумении.
Однако визиты продолжались. То ли самец тоже остался один, то ли решил завести любовницу на стороне от родного гнезда, но в конце концов он вскружил головку Вдовушке. Она стала улетать за ним, пропадая иногда на несколько дней, и я с беспокойством ожидал ее появления. Однажды её не было недели две, и я подумал, что Вдовушка больше не вернётся. Вместе с ней ушла частица моего дома, абсолютно микроскопическая, но такая необходимая. И вдруг увидел её как и прежде сидящей на газоне, немного пощипанную, печальную и одинокую. Маленькая радость оттого, что она вернулась, заслонилась вдруг переживанием за птицу: что-то не сложилось в её отношениях с новым избранником, может быть, он просто покинул её, остался с прежней подругой, а Вдовушке теперь одной маяться, и как она осилит зиму, неизвестно.
В сентябре осень уже вполголоса заявила о себе, вкрапливая свой любимый цвет – жёлтый – в растительность земли. У некоторых народов жёлтый цвет олицетворяет вечность, он самый почитаемый и желанный. Золотисто-желтое солнце, желтый лик степей, желтого оттенка кожа, желтая одежда… У нас же, славян, это цвет разлуки. Разлука с летом, с живой зеленью лесов и полей…
Природа одаривает на прощанье своими лучшими дарами: ароматно-сочными яблоками и грушами, вызревшими овощами, царственно осанистыми боровиками и подосиновиками, россыпью опят, новым урожаем хлебов… Осенний стол полон яств и угощений, основные работы в деревне уже позади, можно веселиться, как говорят ныне, по полной программе, но душа грустит, её неоглядная даль туманится, она полна предчувствием расставания.
В середине сентября, как правило, приходит бабье лето с удивительно мягкой, нежно-печальной погодой. День преподобного Симеона Столпника – 14 сентября в народном календаре связан со множеством примет и обрядов. Это такие радостные, как свадьбы, и такие потешные, как похороны мух и тараканов. С этого времени начинается отлёт птиц, и я каждое утро смотрел в небо: здесь ли ласточки?
Они вели себя достаточно беззаботно, но однажды…
Крикуха последний раз пронеслась над домом, словно перечеркнула день, и повела свою деревенскую стаю на юг. Потянулись журавли, делая медленные круги над родными полями и озерами и постепенно выстраиваясь в рассекающие небо клинья. Крики их протяжны, как старые ямщицкие песни.
Зачастили нудные, холодные дожди, лаская пунцовые гроздья рябин и калины, как ласкают последнее, не покинувшее родительский дом дитя.
В один из вечеров, когда дождь-сеянец то принимался, то утихал, прилетел Яшка с подругой. Они сели на облетевшую черёмуху возле скворечника и долго сидели молча. В эту ночь мне не спалось, и я услышал прощальную песню скворца, о которой бытует поверие, будто в ней он предсказывает будущее дома, где родились его птенцы.
Сперва Яшка пробовал свой голос на все лады, подражая то дрозду, то синице, то перепёлке, то пеночке или вороне, но ближе к утру запел свою песню, чередуя протяжные звуки с короткими, упругими, взлетающими в осеннее темное небо и словно приподнимающими его на мгновение. Во время протяжной печальной мелодии небо снова опускалось и давило всей своей тяжестью на дом, но снова следовал короткий, как удар бича, звук песни Яшки, и опять раздвигался горизонт. В ней он пел о трудности дальней дороги, о запахе весенней черёмухи и о бесконечном осеннем дожде, о тоске расставания с родиной и о надежде возвращения.
Когда начал пробиваться сквозь тьму первый отблеск утреннего света, он замолчал, упруго прошумели его крылья в сумеречном воздухе, и больше я его не видел.
– До свидания, Яшка! До свидания все мои летние поселенцы и зимние жители деревни! Храни вас Бог на перелетных путях и в чужедалье! Храни вас и в родном краю!
Мне тоже пора собираться на зимнюю квартиру, в суету города. Мне будет не хватать вас, степенного Молчуна, хлопотливой Крикухи, тараторки Авдотьи и печальной Вдовушки, верного своему дому Яшки и даже Девелопера, уехавшего со своими хозяевами в Москву.
Но пройдёт, минует тяжелое время снегов и стужи, ледяного молчания рек и безмолвия лесов и полей, и мы снова встретимся в весеннем разгуле пробуждающейся земли.
РУСОПЯТ
Свой день рождения Иван Дурнев не любил. А юбилейный – тем более. Ну а 75 лет торжественно отмечать – просто дурость несусветная, которую может допустить только выживший из ума старик, каковым он себя не считал. Но справиться с этим бедствием не мог, ибо понаехали дети – двое сыновей и две дочери, некоторые со своими отпрысками, а жена Клавдия, тихоня тихоней, развернула такую деятельность, что весь дом поставила на уши, зараза.
Вся эта катавасия намечалась на субботу, выходит на завтра, а сегодня Иван не стал ничего менять в давно заведенном порядке своей инвалидной жизни. Двадцать семь лет назад его разбил паралич – отнялись левая нога и рука. Врачи не очень – то разобрались и правильное лечение сперва не дали, а потом, после консультации в Москве, было поздно спасать левые конечности. Ногу чуть подремонтировали, а рука так и осталась безжизненной в полусогнутом положении.
…Встал он, как обычно летом, в шесть утра, умылся под краном, приложенным во дворе на столбушках, сверху которых была трехведерная емкость, и обошел свое хозяйство.
Прихрамывающий на левую ногу, со скрюченной рукой, обросший клочковатой бородой и патлами волос на голове, с бодро торчащим пупырчатым носом, точь-в-точь как у «Пана» на картине Врубеля, он был похож то ли на домового, то ли на гнома, выросшего на русских харчах.
Открыв сарай, он выгнал корову Зорьку и привязал ее к штырю за оградой, налил воды в корыто двум подсвинкам и отдельно курам, бросил скошенной накануне травы кроликам в загородку и снял со стены сарая косу. Осмотрел ее, сел на стульчак около дубового чурбана и стал направлять.
Немая рука прижимала косовище, а правая ловко управляла бруском вдоль жала косы. Закончив правку, окунул косу в старую ванну с водой, чтобы укрепилась, и пошел перехватить чего-нибудь перед косьбой. На днях он приглядел хорошее место с травостоем недалеко от дома на косогоре у дороги.
Туда и отправился, привычно прихрамывая и держа косу на плече.
Косил он медленно, приладив верх рукоятки к неживой руке с помощью ременной петли, и слегка подпрыгивая, передвигался за каждым взмахом. Ему нравилась бессловесная песня косы, особенно хорошо направленной, ее тонкий, с оттенками, победоносный голос. Чем грубее была трава, тем глуше и напряженнее звучала коса, но зато как она радостно заливалась на мягкой луговине, заканчивая очередной прокос девичьим озорным взвизгом.
Над косогором метались запахи скошенных трав, которые в торопливом смятении выплескивали опознавательные знаки своих соков, торопясь в гибельном падении оставить память в воздухах о том, что выпала эта радость – жить на земле.
…Через два часа Иван возвратился домой довольный тем, что день занимается ведренный, с малым ветром, и значит завтра, от силы послезавтра можно собрать молодое сено и перекантовать в стожок возле сарая. И будет уже половина нужного запаса на зиму.
После Петрова-то дня всякое может статься.
Едва войдя в калитку, он закричал привычно грубо:
– Клавдя! Опять у тебя куры гребуть в огороде! Распустила эту кодлу!
– Тише ты, старый! Раззявился! Не вишь дети спят? Разбудишь.
Иван опешил. Его озадачило не то, что дети спят в поздние утренние часы, а что жена голос возвысила. Дети приехали, вот и распустила свой хвост. А так бы подхватилась кур приструнивать, да спрашивать виновато, не устал ли на косьбе. Ну да ладно. Пусть возьмет верх на денек, другой. Не убавится.
Жена продолжала командовать, но уже пониже:
– Пойди лучше принеси из погреба масло со сметаной. Григорий с Павлушей встали. Покормлю их.
– Ну встали и встали. Пусть Гришка поможет мне. А девки пущай поспят.
Григорий был старшим сыном Ивана, еще от первой жены, которая померла, когда сыну не минуло и трех лет. Иван работал тогда в Липецке сварщиком на стройке, и на первых порах после смерти Анастасии обходился один, отдав Гришутку в детсад на пятидневку. Помогала и старшая сестра Ивана Зина, царство ней небесное. Потом Иван женился на Клавдии, малярше со стройки, от которой было еще трое – сын Владимир и две дочери Татьяна и Вера.
Гришу Клавдия жалела и не отличала от своих кровных ни в чем. Иван замечал, что характер у старшего был не в пример отцу замкнутый и невеселый. Он любил играть один, или сидеть где-нибудь не на виду то ли мечтая, то ли думая о чем.
А как ушел в армию, так домой и не вернулся, пристроившись в Москве сварщиком, как и отец. Там и женился на бухгалтерше Таисии и первый внучек от них – Павлуша. Да уж теперь не внучек, а внук: парню девятнадцать лет, в армию, поди, этой осенью загребут.
Григорий подошел к отцу.
– Давай помогу. Пошли помалу.
– Да, что помогать, – ворчал Иван, – я сам кому хошь помогу. Погреб хочу тебе показать. Вот надысь только разобрался в ентой хреновине, в сырости, мать ее…
Иван ругался по любому поводу, то и дело вставляя в речь матерные слова. Разнообразием они не отличались, но зато интонация менялась в таком диапазоне, что позавидовал бы любой народный артист.
Он открыл дверь погреба, включил свет, и они спустились по бетонным ступенькам вниз. Не шибко просторный, но чистый, сухой, с полками по бокам, он вызвал у Григория удивление:
– Но ведь в запрошлом году его еще не было. Кто же мастерил?
– Кто же, кто же, – обидчиво передразнил Иван, – сам! Кто же еще? Материал, вон, Володька привез, да яму трактор выкопал.
И стал рассказывать сыну, как он приспособился вести кирпичную кладку, как делал гидроизоляцию из рубероида и промазывал швы гудроном, как обустраивал погреб всякими деревяшками, как долго не мог понять откуда сырость, пока не сналадил третью трубу для вентиляции.
Григорий, не склонный к похвалам, все же не удержался:
– Ну ты даешь, отец! Не всякий здоровый мужик потащит такое хозяйство. Какое лекарство тебе прописали, что и годы не берут?
– Лякарства, лякарства… Труд меня вылечил и до се лечит. Понял?
Трудился он действительно много, от зари до зари. Кроме скотины, кур и кроликов содержал немалый огород и сад, на нем были все мужские работы по дому и усадьбе.
Где сидня, где на карачках, где с помощью всяких хитрушек, как он их называл, справлял хозяйственные нужды от строительных работ до заготовки кормов и всякого мелочного ремонта.
Клавдия тоже крутилась по дому и огородным заботам, но мужских дел не касалась.
– Ну бери смятану вон в той банке и масло в плошке. И творог захвати, небось Павлик любит.
… В субботу с утра прикатили младший сын Володя из Липецка, бизнесмен хренов со своей лярвой и дочерью Ирэн, вполне взрослой, чтобы чувствовать себя центром мироздания.
И сразу, едва выйдя из машины:
– Пап, ты компик не забыл?
Отец ничего не ответил, продолжая вытаскивать из багажника сумки и пакеты. Подошла мать. Он обнял ее:
– Куда отнести все это? А где юбиляр?
Иван в это время шел из огорода с внуком Павлушей, неся пучок лука с луковицами и приговаривал:
– В нашем краю, словно в раю, лука да рябины на всю семью.
Подошел к сыну, обнялись.
– Ну хватит лизаться, – проворчал Иван, отстраняя Володю, – опять новую железячку завел?
– Не железячку, а джип. Старая расколдобилась на наших асфальтах. Вот подарок тебе, – и он протянул отцу коробку.
– Что это за чудо-юдо?
Сын уважительно то ли к отцу, то ли к содержимому коробки объяснил:
– Это видик. Будешь смотреть фильмы хоть про войну, хоть про любовь. А в этой коробке, – он протянул небольшую коробчонку, – диски с фильмами.
– Сдурел что ли, – отозвался Иван с напускной строгостью, – мне счас про любовь только и не хватает. А война она – здесь, – он ткнул себя в грудь, – а не в твоих кругляшках.
Внучка продолжала теребить отца:
– Пап, где компик? Забыл что ли? Что я тут буду делать? На коров что ли да на кур смотреть?
– Ну, пришла кувахта просить мутавта, – подъегорил Иван внучку. – Чем плохо-то на сельскую житуху взглянуть хоть раз в пять лет.
– Дед, ты ничего не понимаешь, жизнь давно изменилась, она совсем другая, не то, что была у вас, прикольная. Ты какой-то русопят, живешь, упертый в прошлое.
– Ну да, какая уж к едрене-фене у нас тут жизнь. Все по старинке: что вырастил, то и поел. А вот у вас…
Но Клавдия не дала договорить, закричала с крыльца:
– Прошу, гости дорогие, к столу, угощеньица нашего отведать. Иван зови всех. Что-то я Веру не вижу.
Двинулись к столу и несколько чужих мужиков с бабами, деревенские соседи.
На широкой террасе составной стол был уставлен закусками из домашних запасов вперемежку с городскими кушаньями. Рядом с красной икрой весело топорщились свежие огурчики, нарезки колбас и ветчины тонули в синевато-белом матовом отблеске ломтей сала шириной с ладонь. Соленые и свежие помидоры, лоснящиеся от легкого жира на поджаристых боках куски жареной свинины, копченые окорочка и утопающий в чесночном соусе розовато-золотистый кролик, украшенный зеленью, и возвышающиеся над всем этим самые разнообразные бутылки полностью укрывали белоснежную льняную скатерть.
Над столом витал соблазный живой запах русского застолья.
Клавдия с дочерьми хлопотала, рассаживая гостей и подвигая к ним то одно блюдо, то другое.
Ивана посадили во главу стола, и он безучастно смотрел, как постепенно застолье разогревалось разговорами, тостами, спорами, пока не пришло время по давно заведенному обычаю запевок да песен.
Сперва Клавдия затянула «Хазбулата», но ее поддержал только Григорий да одна из соседок, а потом все пошло вразнобой и разголосицу, прежнего лада не получалось, и молодежь включила свою музыку – настырную, безголосую, дурманную.
Гости вывалились во двор. Терраса быстро опустела. Осталась сидеть за столом только старшая дочь Татьяна, приехавшая из Москвы. Грустные, увлажненные глаза ее смотрели то на отца, то куда-то поверх головы его, как будто ждала какого-то слова, ободряющего и ласкового.
Иван подсел к ней.
– Что, Тань, на работе что не так или дома не в радость?
– Да, нет, папа, все вроде путем. В больнице работы много, но больше все бумажной, ну а дома… У Натана все нормально. Ни в банке, ни дома копейки лишней не потратит. Сева хоть и похож на него, да не в отца пошел. Любит погулять, всякого барахла понакупал, за рубеж наладился по два раза в год ездить, тусуется с какими-то важными персонами. На учебу не вытолкнешь.
– Ну а ты куда смотришь?
– А что я? – Татьяна еще больше потускнела, но вдруг встрепенулась: – Давай, папа, выпьем за тебя, за ту нашу жизнь, когда мы были все вместе. И за то, чтобы ты жил еще долго, долго. Трудно будет без тебя, и боюсь я этого.
Она торопливо и не очень умело выпила рюмку водки и взяла отца за руку.
– Натан предлагает купить под Москвой дом с небольшим участком для тебя с мамой. Хватит вам горбатиться здесь. Поживите для себя, отдохните от этой каторги.
Иван почувствовал, как у него все сжалось внутри и затревожилось.
– Что это твой муженек решил потратиться на нас? Али выгоду какую учуял? Зря-то ведь и копейки не пожалует.
– Да будет тебе! Было бы ваше согласие, а остальное порешим. Вот на зиму и переезжайте. И мне будет веселее, вас буду почаще видеть.
Иван машинально стал переминать пальцы левой руки, как он обычно делал, когда волновался. Беспокойство за дочь не оставляло его. Что-то не так у них с мужем. А может и с сыном.
Натан скупердяй из скупердяев, зря дом не станет для них покупать.
Уж не задумал ли что?
Татьяна снова встрепенулась:
– Давай еще выпьем за ваш переезд к нам.
Рюмка пошатнулась у нее в руке, но она не остановилась, сказав с отчаянной решимостью:
– Ну и пусть! Пусть я буду пьяной, так даже легче.
Иван остановил ее руку, взял рюмку и поставил на стол.
– Пей не пей, а вряд ли, дочка, что выйдет из этой затеи. Мы здесь с матерью хозявы, а там, в энтом натановом доме…
На террасу заглянул Павлик:
– Дед, покажи мне кроликов и вообще…
Иван облегченно вздохнул и поковылял за внуком, не дожидаясь, что ответит Татьяна, только сказал тихо:
– Иди во двор. Проветрись.
Запах шашлыка во дворе перебивал все привычные Ивану запахи, был чужим и нахальным, ибо не спросясь щекотал ноздри и дразнил аппетит.
Однако он отказался от него.
– С моими зубами только шашлыки и грызть.
Павлик тоже не взял предложенную шампуру, и они пошли к загородке с кроликами, а потом и вовсе за пределы усадьбы.
Иван с видимым желанием рассказывал внуку про свое житье-бытье прошедших лет, про колхозное время, о чем особенно просил Павлик, про нынешние перемены-передряги в жизни деревни, а потом слушал внука, замечая про себя, что он не похож на нынешних молодых лоботрясов своей основательностью, здравым умом и пониманием необходимости менять в жизни самую суть, главную ее начинку.
– Дед, а в чем по-твоему смысл жизни? Ты вот много пожил, повидал да и всякое было у вас. Так в чем же смысл всего этого?
Иван никогда не думал ни о каком смысле. Он просто жил, любил землю, и как мог обустраивал даденный ему в пользование малый клочок, растил детей и соблюдал худо-бедно стародавние обычаи и писаные законы… А вот смысл… И как-то самой собой ответилось:
– Смысл жизни – в продолжении жизни. Вот не станет меня, будете вы, твой отец и ты, да и другие тако же. Одни уходят, другие рождаются и вступают в силу. И двигают жизнь дальше, чтобы она не кончилась. Наверно это и есть смысл.
– Как-то уж очень просто у тебя, дед. Знаешь, сколько ученых бились с ответом, сколько книг понаписано?
– Ну я по-ученому не кумекую. Как понимаю, так и говорю тебе. Ты вот лучше скажи, как ты изменишь столбовой порядок, если он вбит в каждую башку?
– Не в каждую, дед. И не скоро изменится этот порядок, но уже растут силы, которые поколеблют его, а после и сломают.
– Ты что, верующий?
– Да, нет, скорее верящий. И прежде всего в дело. У тебя тоже ведь поперед слов дело стоит.
Иван понял слова внука по-своему:
– Но, говорят, на революции лимит исчерпан.
– Не на революцию, а на героев. И на вождя.
День закончился новым застольем, даже более веселым, чем первое. Иван шутил, балагурил, и хотя побаливала нога после косьбы, ему было радостно и легко оттого, что собрались все его дети, что они любят его, и что есть такой внук, как Павлик, нежданно-негаданно возрадовавший душу и наверно более приятственный ему, чем свои родные чада.
Правильно ведь сказал: дело поперед слов. А то ведь брехунов развилось, как жуков колорадских. Да вот живут они намного сытнее, чем работяги. Тяжко придется внучеку.
…На следующий день, в воскресенье, Иван рано утром отправился поворошить скошенную траву, и после впрягся в каждодневные заботы о животных и по дому. Но прыть его остановила Клавдия:
– Не гневи Бога, ноне воскресенье, да и дети в кое-то время собрались вместе, а ты к своим свинушкам да кроликам. Давай стол ладить. Володя собирается уехать пораньше, да и Таня с Верой за ними.
– Нашли официанта. Баб что ли мало? – И пошел в сад, сел на свой любимый огрызок спиленной груши и вспомнил вдруг последнее письмо отца с фронта, его слова, обращенные к жене и детям:
«Не знаю, останусь ли жив. Завтра идем в самое пекло. Но знаю, что мы победим, и вы будете жить, мои родные, моя радость, моя любовь, на нашей отчей земле. И значит, моя жизнь будет продолжаться в ваших сердцах и в вашей крови».
…За подорожным столом на посошок есть никому не хотелось, и разносолы, и самые изысканные блюда стояли почти нетронутыми.
Снова возник разговор о переезде родителей в Подмосковье. Эту идею поддержали все дети, даже младшая дочь Вера, разведенка, имеющая свой ларек на рынке в Липецке.
– А ты что будешь делать без нас? – накинулся Иван на младшую. – Кто будет возить тебе фрукты-овощи? Сколько прошлой осенью да нынешней весной подкинул картохи? 60 мешков! Да прочего продукта!
– Не пропаду. Не боись, папа. Что я зря пять лет топталась на рынке?
– Ну а как будем жить без своего хозяйства? На пенсионную подачку? – не унимался Иван. – Разве плохо своим деревенским кормиться?
Внучка Ирэн хмыкнула:
– Ты что, дед, не знаешь, что все есть в магазинах? Иди и покупай.
– А покупалку ты что ли дашь? Нет, не столкуемся мы насчет переезда. Нам и здесь хорошо. А хозяйство… Так его можно и поубавить, коли силы истают. Чего молчишь, Клавдия? И ты навострилась в столицу?
– Да я что. Я как ты. Хоть где? – пролепетала Клавдия и приложила уголок кофты к глазам.
…К ночи все поразъехались. Остались до завтра только Григорий со своей Таисией и Павликом.
С утра расставили все на привычные места. Таисия помогла Клавдии, безумолчно болтая о своем бабьем. «Вот тебе и молчуньи-тихони, а какой симпозиум развели», – подумал Иван, глядя на жену и невестку.
Григорий с Павликом помогали Ивану по хозяйству да по старым отложенным задумкам – поправить крышу сарая, клети, сладить поленницу да убрать сено с покоса и сложить в стожок.
Иван поинтересовался у внука:
– Ну а в армию собираешься? Или как-нибудь отвертишься?
– Пойду, – Павлик в упор посмотрел на деда. – Обязательно пойду. Кто же будет в случае чего…
– Ну-ну. Только в обиду себя не давай. А то ведь говорят всякое.
– Ничего, дед, мы не из отдела мягких игрушек. А солдатский хлеб дух укрепляет.
Иван хитровато улыбнулся:
– Смотря, какой дух. Вот слышал, один умный человек сказал: «Нужно молить Бога, чтобы в здоровом теле был здоровый дух».
Павлик работал, оголясь по пояс, легко справляясь с топором и вилами, и Иван понял, что внук сможет постоять за себя.
…Оставшись одни, Иван с Клавдией молча поужинали и молча разбрелись по свои углам, готовясь ко сну.
Клавдия думала, что хорошо бы им, на самом деле, переехать поближе к детям, под их надзор. Силы истекают, как родничок в засуху, и тащить нынешний воз уже в тяготу. Иван хоть и хорохорится, а тоже, как сухое дерево, вот-вот сверзится наземь.
Интуитивно она чувствовала, что нужнее будет Татьяне и Григорию с Павликом, за которых почему-то тревожилось ее сердце.
Ивану же и в голову не приходило менять привычный уклад, разве только поубавить хлопот, продать корову да свиней к едрене-фене, уж слишком много жрут, не напасешься. И еще свербило в голове слово русопят, сказанное внучкой. Что бы оно значило? Но в любом случае это что-то укорное, улыбчиво-унизительное.
Чужебесие в сердце у внучки, чужой и вырастет, хорошо бы только для нас, стариков.
Жизнь, однако, повернулась нежданно-негаданно другим боком.
Однажды Иван почувствовал, как сдавило грудь, обмякли здоровые рука и нога, и его охватили незнакомые доселе страх и тревога.
Клавдия бросилась к соседке фельдшерше. Она и помогла наперво и скорую вызвала. И сразу в больницу, в реанимационное отделение. Инфаркт.
Через месяц старшая дочь Татьяна перевезла его в Москву, в больницу, где она работала. Там обследовали, еще немного подлечили и отправили в санаторий в Подмосковье.
За это время муж Татьяны Натан купил под Одинцовым дом с участком, продал прежнюю Иванову усадьбу, а Клавдию перевез на новое местожительство. Купленный дом зять сразу же оформил на свою жену Татьяну, и Иван понял, что назад пути нет. И смирился. Только попросил купить ему пару кроликов и сделать для них сарайчик.
В долгие зимние вечера он сидел на диване перед выключенным телевизором и разглядывал старые фотографии, которых немало собралось, когда дети приезжали к ним в гости в деревню.
Перед весной Натан развелся с Татьяной, вроде как для пользы какого-то хитрого дела и даже перевел для удобства на работу в Одинцовскую больницу. Сына оставил при себе, но Татьяна иногда ездила к ним, сперва часто, а потом все реже и реже, пока однажды не вернулась в слезах и не рухнула на руки матери:
– Нет больше у меня никого кроме вас. Ой, как жить-то теперь? Как жить?..
Иван поставил ее покрепче на ноги, повернул за плечи к себе:
– А так и будем – трудом да согласием. Не казнись, дочка. Оно к тому и шло. Вот мать не даст соврать: твой Натан давно оволчился, волком и подохнет.
С этого времени Иван снова влез в хомут домашних и огородных дел, завел снова корову, выбросил все лекарства и, как ни странно, стал чувствовать себя лучше. Почти каждые выходные приезжал Григорий, рассказывал, что Павлик служит на Северном флоте, на каком-то корабле, показывал фотографию внука в морской форме.
Поздней осенью кто-то рассказал Татьяне, что Натан был убит, а сын Сева обосновался за границей и даже не приехал на похороны отца.
Татьяна разузнала, где он похоронен и стала изредка ездить на кладбище и ухаживать за могилкой.
Я познакомился с Иваном в больнице, где мы лежали в одной палате в кардиологическом отделении. Его перевели из реанимации после второго инфаркта, и сперва он лежал тихо и безропотно, молча принимая еду и лекарства, что приносили ему к кровати.
Но дня через два встал, пошел умылся, огляделся, выругался матом, что давно не мыли пол в палате, и заковылял, опираясь на палку и держа свою скрюченную руку у самой груди, как боксер, выжидающий момент для нанесения удара.
Первая новелла - поэтична и светла.