Светлана ЛЕОНТЬЕВА. ПОГРУЖАЮСЬ В ВЕКА, ИЛИ В ВЫСЬ ВОСХОЖУ НА КРАЮ… Стихи
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
ПОГРУЖАЮСЬ В ВЕКА, ИЛИ В ВЫСЬ ВОСХОЖУ НА КРАЮ…
* * *
Никогда не кричала: «Убью!», а сегодня вопила.
Все стихи порвала, холодея от жалких клочков!
Как колени дрожали! Безумия жаркая сила
восходила во мне, поднимаясь до самых основ.
Мне никто не поможет: мой Бог утонул в поднебесье,
друг мне чарку налил, но она лишь гортань обожгла.
Безглагольная ночь. Безответная ночь. Мы не вместе.
Мой любимый сидит у другого пустого стола.
Так прикрой сигарету от ветра, сквозняк в этих стенах,
помолчи обо мне, накричавшейся вдоволь и всласть.
Ты таких не встречал невозможно влюблённых и верных.
О, прости меня, милый, за эту бессмертную страсть!
* * *
Наказание это? Безумство? Талант?
Ты на этом майдане ослеп, музыкант!
На родимом, ужасном, святом тупике.
Вот и всё. Развалилась страна на торжке.
Так ослепнуть, что клавиш не видно, ни струн.
Только возгласы, крики, что в молодняке.
Только кровь на щеке.
Сплюнь.
Сто оттенков у камня, два – у кирпича,
взять и бросить с размаху его, сгоряча.
Ты ослеп, музыкант, мой Баян, мой певун.
Как оставить тебя? Слепота – дар даров?
Мимо, мимо иди. Матерей, стариков
зазывай за собой, ибо тоже – слепы,
и нет глаз у орущей когтящей толпы.
Дай тебя уведу, мой слепой музыкант,
через площадь мощёную, где транспарант,
мимо женщины в белом наряде. Она
так была влюблена, так была у окна,
голым тельцем сквозила, спиной, животом.
Это было вчера. Это было потом.
Твои дети: один на один, брат и брат,
убивают друг друга рабочий, солдат.
Фабрикант против сторожа. Комедиант
против драмы. Ты зряче ослеп, музыкант!
Из кувшина все пьют по глотку ли, по два,
меч в руках, нож в руках. Засучи рукава.
Так бы кто-то запел: Ты меня уведи!
Здесь майдан. Здесь тупик. Камень, что на пути.
Пой и ты! Вой и ты. Плачь и ты. В наши рты
столько много вмещается криков сплошных.
Ими тело втрамбовано в почву и в грунт.
Ты ослеп, музыкант. У слепых нет вины.
Лишь последняя музыка
страшных минут.
* * *
Не себя я пестую. За других, мне дышащих
строчками расстрельными в сердце, в солнце, грудь…
Надо же, случилось так, что поэты лишние,
мускулами, мышцами их четверостишия,
крепкими обросшие, потеряли суть.
Кто же? Где же?
Как же вас, кто читает? Бабушки?
Два библиотекаря да ещё друзья
близкие-преблизкие! О, сиротство страждущих!
Мы, как вымирающий вид, что жил зазря.
Нет. Нужны мы, в общем-то, графоманам. Или же,
чтоб на дни рождения пару-тройку строк.
Это, точно, надобно. Это, точно, выживет.
Я – охранной грамоткой в янтарей исток
выживаю
с мёртвыми,
выпитыми, с пеплами
от мостов, крушений ли в аномальных снах.
Мной ружьё заряжено в первом акте, слеплено
слепотою Баховской, ею зрю впотьмах!
Крах! Осколки рифмами мне в ладони, гвозди ли?
Швах! И без поэзии кончится восход.
Коль ружьё заряжено, пулями ли, розами –
в третьем акте выстрелит. Всё равно убьёт.
СОЗЕРЦАНИЯ. Из девяностых
Давай отмотаем обратно, как было.
…Ты целишься. В грудь. Не в висок, не в затылок.
О нет, не ножом. Не винтовкой. Не танком.
Ты целишься словом: не цельным – подранком,
ни фразой, а малым ребёнком, младенцем.
Да ты сочинять разучилась всем сердцем!
Кричу тебе вновь через насты, заструги:
бери жизнь мою. Кровь. Бери всё, что хочешь,
до этих родильных, крестильных сорочек,
до кожицы в цыпках, заплатках в цветочек.
Но нет. Я заказана нынче подруге…
Не страшно мне! Нет. Не угрюмо!
Порочно…
Мне душно. Мне воздуха нет!
Не в кольчуге,
не в латах я. Даже не в бронежилете.
Открыта. Разверста.
…Ты деньги в конверте
считаешь.
О нет, не случись, чтобы сбила машина,
я б тут же в больницу к тебе, мол, спасите!
О нет, не предай тебя лучший мужчина.
Была бы тебе я – жилетка и китель,
фуфайка, платок, пенье крохи-пичуги!
…Сегодня меня заказали подруге!
* * *
Я, распятый, с тобой, где ты,
я с тобою, кто предан всуе,
пролетарий мой трудовой,
кто «ура» кричал, голосуя,
кто оставил на мостовой
своё мертвое тело косулье…
Кто – под танки.
Кто – под ружьё.
Мой народ, я с тобой, я со всеми.
Ты – последнее, ты своё
всё отдал, ты пролил своё семя
в русских женщин. Безбрежна судьба!
Но святей нет поруганных истин!
Горячее нет сорванных звёзд. И горба
нет прочнее и нет каменистей!
Я, как старая мать бесталанных детей
своих бедных, как вечная рана.
Неужели разденут нас всех до костей
в пользу срама?
И какому молиться теперь нам царю –
Николаю? Лжедмитрию? Пану?
Коль к последнему тянутся сухарю.
А народ отдаёт со словами: дарю
с маком, пряный!
Трудовые мозоли на пальцах старух:
они шпалы таскали на шпалозаводе.
И распухшие ноги. И взгляд их потух.
О, прозренье слепых. Сотни – сотен.
Крик – молчавших.
Раскаявшихся Магдалин.
Слух неслышавших. Сласть огорчённых и горечь
всех услащенных. Видит ли вас Божий сын,
достаёт ли он с полки Златой свой кувшин,
шлёт ли помощь?
* * *
Где-то есть хлеб и ужин. И тот самый – он!
Тот, который ушёл, было так: буря к буре.
Говорил, что влюблён. Да, конечно, влюблён.
И ещё, может, любит де-юре
и де-факто. Такая любовь. Проще мне
камни, шпалы таскать – вспухли нежные вены.
И такая любовь, как предательский зверь
всей груди расшатавший мне стены.
Всей груди моей крепость разрушивший и
укрепления.
Пал, сломлен, солнечный город.
Разбомблённый, растерзанный до полыньи,
до руины раздавленной, голой.
Проще вечера ждать, чем с тобой говорить,
камнетёсом выдалбливать в камнях и в скалах
новый город с гигантскою нишей внутри.
Вот и я бы тесала, тесала.
До медовых, до яблоневых, травяных,
до рябиновых, ягодных, до сладкой ваты,
до янтарных, рубиновых, до гвоздяных
телефонных звонков виноватых.
Словно можно с другими тебе изменять.
Словно можно молочную, детскую кожу
мне выгуливать. Ты – не понявший меня,
не принявший, не вникший, достать как? Вморожен
ты в грудную пробоину. Чуть зарастёт
и опять кровоточит душевная рана.
Ты – обманная вера моя, кровь и пот,
ты – легчайше тяжелая ноша, нирвана.
Без тебя я, как без половины себя.
Вот представь: половина руки, глаз и тела.
Звонарями бессонниц… сама так хотела –
Микеланджело глупый! Роден сентября!
Камнетёс – я! Кайло, молот, куча вранья,
в оперенье синицевом от журавля!
Только вечер один, повечерняя жизнь:
как чистилище, выгиб и атомный взрыв –
окончательный! Словно контрольным, чтоб вниз,
в тарарам (я же не говорила: «Вернись!»
ибо вновь: корвалол, валерьянка, надрыв!).
Утром опустошение (волосы рви!),
днём совсем никакая – наверно, напьюсь.
Только вечер один этой горькой любви.
А внутри разрывает запястье мне пульс…
* * *
Всех приснопамятных мне вспомнить – запах, звук,
припасть к иконе, о, Всевидящее Око…
Оно нас видит прямо, слева, сбоку,
как можно видеть миллионы лиц и рук.
О, как так видеть светом? Темнотой?
Вот этим лесом, рощей голой, полем?
Наверно, столько видеть – очень больно,
обиженных, гонимых. Око солью
изъедено – слезами, слепотой.
У нас иного мира, кроме как
вот этого, насквозь разверстым взглядом
пробитого, нет больше и не надо.
Здесь все мы пред очьми. Всё видит зрак!
Как на ладони: мысли, вскрик, нутро,
все наши косточки, скелеты, мышцы, тело.
Меня Всевидящее Око разглядело,
я, как на сцене там, где всё старо.
Все недостатки, сколько их, о, сколь?
Там соль ли? Сладость? Да, я – не Ассоль.
Не Золушка. Не Герда – к братцу Каю.
Я та, которая «за други» восклицает,
я та, которая «руби мне руку, право,
коль обману, возьму чужую роль»,
я та, которая меж Сциллой и Харибдой.
Да, впрочем, это Оку тоже видно,
как все изъяны, чёрточки тоски.
Крем от морщин. Свой в доску до доски
я – человек.
Я всех молю: прости!
Кому-то это будет слишком пресно,
слащаво им покажется, протестно.
А люди спросят, где же, в чём же слом?
Хочу рукастости Венеры я безрукой,
хочу Вангоговским отъятым слышать ухом,
вся боль извне моя, за стенкой, позвонком,
за кожей, в космосе, в земле она ничком!
Возлюбленный,
оставивший, предавший!
Так много видит Око, что мне страшно.
Лишь малость, как вернуть, не видит – в дом!
Так видят сердцем, сердце – в решето!
Суди, суди, ты, Око –
тоже Судьи!
Слова, заклятья, комменты – орудье.
…А мне накрыться бы! Закутаться в пальто,
в его бы свитер! Видишь, видишь ли?
В большое целиться легко,
попасть упрёку.
А коль сожмусь в песчинку? Душу – в кроху
иль в зёрнышко целующей земли?
* * *
Как оплатить мне вам, люди, за ваше добро?
Чем мне воздать? Как слаба моя вещая сила…
Кто б научил… Ибо вами теплеет нутро
слева, где сердце, для вас это сердце растила!
Только для вас воскричать мне зегзицей, для вас
в колкое небо! Для вас белой рыбицей плавать!
Не вопреки, а для вас – на костёр, разделясь
на огоньки, чтоб вас греть человеческой лавой,
не вулканической той, что в пух-прах испечёт.
Только добром – не запиской, виня в своей смерти
и не щадя, не обманывая…
Просто грейте
ваше объятье, лицо, тело, руки, живот.
Только добром, люди, люди, отчаянно к вам!
Как бы успеть…
как бы не опоздать, не споткнуться…
Дайте святые – мне их целовать – дайте руци
мне материнские ваши, мне те, что с бедой пополам.
Вам! Даже тем, не любившим, не верящим, вам
надо втройне поклониться, всем злящимся – ибо в них травмы.
По-христиански, старушьи, по-женски. Не так, как «воздам»,
наоборот, не воздам и не брошу я камень.
Спинки стерляжии ваши, ушедших от мя.
Ваши затылочки тёплые, мягкие, птичьи.
Чем оплачу даже за не приятье меня,
ибо больней не любить вас и горечь горчичней!
Пепел храню всех сгоревших, ушедших веков,
ноша своя мне всех цивилизаций не тянет.
Чем оплатить… из каких мне материй и тканей?
Вам я молюсь!
Коль судить, то судите вы сами.
Просто хочу я морщинку погладить рукой
(вам – не принявшим и вам – отвергающим) вашу!
Всех пощадить – убивающих, губящих мя…
Дай ототру я с щеки твоей черную сажу,
дай я сниму для тебя свою с тела рубашку,
дай я тебе поклонюсь, дай раскинусь плашмя.
Это добро тоже, коли мне больно зело.
Сколько добра! Для меня его сделали люди.
Благодарить как? Слабо человечье тепло.
О, как воздать мне возвышенно, вяще, светло,
праведно, звездно, космически и полногрудно?
* * *
Словно город, взвинченный толпою,
весь в ударах грома из-под суши,
весь в дождях – не с неба, а водою,
словно из земли, пески несущей.
Словно из земли, разверзшей чрево,
этот город, взвинченный толпою,
вспоротый неоном барельефа,
вжатый в ночь!
Чем я тебя укрою?
Город, раздробившийся на звуки,
на дома, на площади, вокзалы,
на людей! Объять бы мне их: руки
не могу разжать. Я – ими стала,
пальцами, ладонями. Паркуйся,
ставь машину, где придётся нынче!
Говорю ударами я пульса
с вами, горожане мои, притчей
во языцех. Отче-город! Мама!
Рваной говорю кардиограммой,
расшифрованной врачами в слово «город
многотысячный и много-много тысяч».
Удесятеряясь, вторят, спорят,
устотысячеряясь, кличут!
Никому не справиться с толпою!
Пенье, крики, возгласы, проклятья,
потрясенья, вопли, мордобои,
все единодушны, все герои,
в лихорадке, в сумерках, в изгоях.
Рвутся пуговки, подолы юбок, платья.
Ненависть ли, Господи, любовь ли?
Как всем этим управлять, поведай!
На трибуне возопят к победам.
То ли живы, то ль не жили, то ль оглохли.
То ли видят не очами – гневом,
то ли слышат не ушами – зевом,
от зерна не отделили плевел.
«Дo not separate the chaff from the grain», –
с польской речью смешанный английский,
с русской польский красный, как портвейн,
с белорусской смешанный латвийский.
Жизнь сама или самоубийство?
Кто нас научил – на баррикады?
Кто нас научил – середь толпы?
То ль на эту строну, коль надо,
то ль по ту стоишь сегодня ты?
Но иного не отыщешь ныне,
золотой не сбыться середине.
О, как расцепить свои мне руки?
Обнимаю всех: своих, чужих ли,
любящих, не любящих, баюкать,
как детей мне сгрудить, ну-ка, ну-ка
все домой на раз, два, три, четыре!
Выплески. Гневливость. Ярость. Ну их!
Распружинитость. Отъятость. И упрямство.
Буду злу всегда сопротивляться.
Зло бежит на своих ножках курьих.
Разбросало нас, набедокурив.
Жестко. Беззаконно. Беспардонно.
Нагло и бесстыже, проститутно.
Что грядёт? Грядущим сотрясаясь,
в городах, что серебром чернёны,
золотом и темью. Визг трамваев,
куполов синеющих бутоны
слепо и по-детски в небо тычась.
Ты – душа, в которой много тысяч
разных и правдивых и неправых,
праздных, замечательных, тщедушных,
многокрылых и бескрылых. Право,
этот день потряс столетья – вьюжен
и натружен и надсаден. Бросил
только вдруг в затылок камень кто-то,
не попал, но больно… беззаботно
разметали в улицы покрышки.
Вот упал малец, лежит, не дышит,
бабка закричала: «Ой, мальчишки!».
Ты, народ, опять обманут в осень.
Обманулся и обвелся. Нет вопросов,
лишь одни ответы! Дай мне руки.
Дай уста мне! Тело!
Слышу звуки
невозможные. Соцсети – это сети,
в соцсетях такой полынный ветер.
Еженощно словно бы теряю
город я! И утром жду – настанет.
Эта площадь крепкая, густая,
что в день солнечный, конечно же, пустая,
улица моя и сквер, что с краю.
* * *
Перевези меня, ладья, на тот берег,
хочу видеть могилу Олега Вещего,
да не надо мне старицу в сонме безверий,
эту речку засохшую, патоку, трещину.
Там высокий курган близко-близко от Ладоги,
подорожник, ковыль, мать-и-мачеха чёрная,
горицвет да сурепка. Хочу, хоть ненадолго,
я прилечь у подножья, шептать… ах, о чём же я?
То, что жизнь протекает: века да столетия,
а я всё про хазар, про древлян да про кривичей.
Этот холм, где схоронен Олег, благолепнее,
убедительнее многих жизней ковыльничих.
Вот потянешь за леску – и столько нацепится,
моё сердце скользящее, круглое, красное.
Вот убитый Аскольд, Дир на палубе. Лезвие
одинокой звезды. Не была, но причастна я…
Ибо лезвия тоже коснулась отчаянно,
то ли в явь, то ль во сне. Где могила Олегова,
возле, возле лежу и пронзаюсь мечами я
из-под дёрна, я травами, цветом, побегами.
Между нами – лишь воинство батюшки-Киева
да луна Микеланджело, мрамор Раденовый.
Новгородская летопись мне даль повыела,
то ли в небо – с окна?
То ль пластать нынче вены мне?
Но семья.
Но детишки.
Держусь я поэтому.
Нет страшней тебя, доля, чем доля поэтова.
Как Боян буду петь, прислонясь ко всехолмию,
в глине, вязкой земле, в медуницах и заводи.
Вот упал Олег Вещий сюда камнем, замертво –
на себе рву волосья, о как бы не помнить мне! –
от укуса змеи, череп пнув,
что уздечкою
опоясан серебряной. Крик разрывается
на сто криков в восточную сторону, южную.
Я от боли той плавлюсь, тону в древней алости.
О, не думать мне как?
О, как сдюжить мне?
От потерь я старею на тысячелетия.
Лодка, лодка, сюда! Прямо к берегу, в глине что,
От сожженных мостов становлюсь я приметнее,
от имён, прикипающих к рёбрам – не вынешь их!
Километры тоски…
Световые.
Сатурные.
Расстояния, как до безумнейшей родины.
Меня время кукушечье жжёт корнеплодами,
сребролюбцами, мемами, взорами, дурнями.
Прожигает мне сердце от ребер до лифчика.
Мне бы землю с могилы Олеговой горсточку,
хоть песчинку, хоть зёрнышко, кроху кирпичика.
Снятся вещие кости так, что больше мочи нет.
Кто ещё в высь придёт? Кто лежать – вместо пульса вам
будет здесь вот в меду, в росах, травах, смородине?
На ладье кто? Какая такая экскурсия?
Ибо ветер. Цветы прорастут, не отпустят уж
до нутра. До хребта. До любви. До исподнего.
…Не плевали такие, как вы, в спину родине!
А щиты водружали на стены царьградские.
Неразумным хазарам сколь мстить? Нету разума
и не станет его никогда. Азиатские
с неба солнца стекают в ладони алмазами.
АЛЁНА АРЗАМАССКАЯ
– И доселе грозить будешь мне? – рявкнул Гришка Ильин,
перекинув Алёнину саблю во левую руку.
…Вот четыреста лет как прошло, словно миг лишь один,
все четыреста лет, что испытываю в сердце муку.
– Ну, целуй меня в очи, я – баба твоя, Арзамас!
Я – поддёва твоя, я – чернавка, я – женщина-птица.
Говорила Алёна спокойно, светло, без прикрас,
за тебя, Арзамас, сгрызла неба железного спицы!
– Ах, ты, стерва! – в лицо ей кричали в неравном бою. –
Что за ритм, что за бег, что за крик, что за красное солнце?
…Погружаюсь в века ли, иль ввысь восхожу на краю,
оступилась – и в пропасть по-нашему, нижегородски.
А предатель – Гришатка Ильин – целит саблею в лоб,
целит так, что я чую Алёнино там, в груди бьётся
кабы сердце, вся жизнь её: ребрышки, скулы, живот,
перекошенный – сгиньте, предатели горькие – рот!
Вахлаки, лизоблюды, князья, да холопьев уродцы.
Как схлестнётся, бывало, тяжёлая наша судьба,
наше нищенство, мыканье
с самым богатым ублюдком.
У Алёны поверх монастырского платья, покуда стрельба,
мужиковы доспехи, подол её юбки вверх уткан.
«Ты сидела бы дома. Ну, чем не тепло закутка?
Чем не белая церковь? Ужели есть белого чище?
Родила бы мальца. Целовала б животик. Пупка
розовела б ракушка. Была бы ему кров и пища.
Как из женской груди бы текло молоко: ешь, малыш!
О, была бы питьём – ты! Едою! Любовью земною!
И зачем тебе конь? И зачем тебе лук, стрелы? Ишь,
то не бабья дорога! Не бабья судьбина: войною
да за Разиным Стенькой? Зачем? У него есть княжна,
у него персияночка, войско да сабля-жена!
И тебе ли болеть всей Россиею? Всею страною?
Не пророчица – баба!
Сидела бы в монастыре,
вышивала бы, шила, ужо у нас щи да картоха…».
«Нет, о, люди, на печке привольно лишь телу. Но плохо
огневице-душе, – отвечала Алёна. – Я б сдохла
от тоски на заре!».
Ах ты пижма моя, золотая трава, приневоль,
ах ты цвет ярко-рыжий мадонн огнекрылых в Париже.
Кабы миру, земле нашей, кабы пуховую соль,
но воительницам не по духу, иное им ближе.
И не так, как сейчас, пошумели бы да разошлись.
Кто в Украйну, кто в Польшу, в Прибалтику, в тёплые дали.
Арзамасья Алёна – ей смерть!
Восходить на пожаре…
Как огонь её тело лизал, как вонзался в угаре,
как уголья чадили, крестили багряную высь.
А я трогаю землю: там пот и безумье эпох,
там Аленина кровь просочилась в песок да суглинок!
Мне в ладонь. Леденящая! Рвёт из груди моей вздох:
это птица кричит.
Это клонится к травам рябина.
На каком говорить мне на русском святом языке,
языке пепелищ, языками воды со страною?
И невольно я руки тяну: вижу, тянутся руки к руке,
как объятья веков, что смыкаются мне за спиною.
СПАСИБО, ЕЛЕНА, ЗА КОММЕНТАРИЙ! ДЛЯ МЕНЯ ЛЮБОЕ СЛОВО - ДОРОГО. ОСОБЕННО ЕДИНОМЫШЛЕННИКОВ. Про "Лит РОс" я всё рано как-то рада, ну, дети они и есть дети, хотя всем уже много лет, кто на пенсии, кто так. Важно иное - мысли, разные думы мои, иногда тема выносится на поверхность, а в глубине ещё остаётся, под водой такие потоки, что их надо будет разгадать позже. Вообще, не сейчас. И течение бурное, и камни, и воронки, и водовороты и прочие вещи встречаются на пути. Это неизбежность. У КАЖДОГО СВОЙ ПУТЬ. ЧТО-ТО ДАЕТСЯ ЛЕГКО, ЧТО-ТО ТРУДНЕЕ. Но я рада, что мы познакомились с ВАми! И со многими ещё дорогими моему сердцу людьми! С большой буквы! Иногда всех хочется обнять дружески. И добротой всё наполняется. Чем больше доброты - тем мир чище. СВЕТЛАНА ЛЕОНТЬЕВА
Светлана, не стоит придавать большое значение этой перепалке в «комментах» (той, что в «Литроссии»). Люди порой от скуки лясы точат, особенно нынче, на самоизоляции. Позвольте мне пошутить.
Вы Светлана, я Елена.
У меня в стихозах пена –
Не простая… «Да иди ты!..»
Из той пены – Афродита.
А у Вас – сама волна,
Что гульлива и вольна,
Что доплещет и до звезд.
Это правда, вот Вам крест!
Зря в парламенте страна
Нам не выделила мест.
Будьте здоровы!
Елена Иванова, которая Брянская
17.11.2020
СПАСИБО. ДОРОГАЯ НАТАЛЬЯ ЕГОРОВА! Спасибо Вам - ибо каждое слово Ваше целительно, читала, словно вкушала по капле, каждую росистую букву, так бы прижимала к глазам, которые становись очми от слёз и окаймлённые ресницами, каждая из коих вздрагивала, погружаясь в теплые ладони созвучий. Редко-редко встретишь единомышленника. ЧтоБ совпадало - так вот душами. Сердечно! СВЕТЛАНА ЛЕОНТЬЕВА
С огромным удовольствием прочитала подборку Светланы Леонтьевой.
Потрясающе свободный, яркий и сильный талант. И откровенно современный, и откровенно
интеллектуальный и умный, но не засушенный при этом - страсть зашкаливает, и любви, без которой
стихи невозможны - много. И радости много - при всей открытости трагедии.
Да, Цветаева в истоке. Но это - вопрос любви. Вообще же Светлана Леонтьева поэт совершенно
самобытный, притягивающий своей внутренней силой и свободой. Наталья Егорова.
Талант яркий, умный, глубокий!
И - единственный в России. Послецветаевский. Но дорога у него своя.
Здесь струны, но в струнах запутался крик,
Псалтырь или гусли в руках у Светланы,
К медвяной росе медных строк я приник
И слушать, и плакать вослед не устану,
Здесь сорванный голос, шершавый наждак
Стирающий горло в малиновой боли
Вопьётся - и уж не отпустит никак,
Но тянет и тянет в своё роковое...
И женщина любит, волчицей завыв,
И птицей в стекло разбиваясь на счастье
Хрустальными сколами нас окропив
И словом её - одарив на причастье...
{Александр Стреле, Зилаир}