ПАМЯТЬ / Сергей ДМИТРИЕВ. СУДЬБА И КРЕСТ АЛЕКСАНДРА БЛОКА. К 140-летию со дня рождения поэта
Сергей ДМИТРИЕВ

Сергей ДМИТРИЕВ. СУДЬБА И КРЕСТ АЛЕКСАНДРА БЛОКА. К 140-летию со дня рождения поэта

 

Сергей ДМИТРИЕВ

СУДЬБА И КРЕСТ АЛЕКСАНДРА БЛОКА

К 140-летию со дня рождения поэта

 

Петербургские годы Блока

140-летие со дня рождения Александра Блока призывает нас в очередной раз обратиться к фигуре этого удивительного поэта, без сомнения, входящего в первый ряд мастеров русского стиха, русской рифмы. И здесь следует вспомнить о противостоянии и соперничестве Золотого и Серебряного веков русской поэзии, каждый из которых подарил России целый сонм выдающихся поэтов. Среди них выделяются две тройки: А.С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, А.С. Грибоедов и А.А. Блок, С.А. Есенин, Н.С. Гумилев. И, пожалуй, именно в таком порядке ранжировались поэты в общественном мнении их современников. Если Пушкин признавался первым поэтом России примерно с середины 1820-х годов, то Блок поднялся на этот пьедестал к 1910-м году, после его «Стихов о Прекрасной Даме», «Снежной маски» и «Стихов о России».

Знаменательно, что если Пушкин был москвичом, демонстрируя превосходство в то время именно города на семи холмах, то Блок был петербуржцем, подтверждая, что столицей Серебряного века был именно город на Неве. Какая-то общая поэтическая аура витала над северной столицей, если только за 20 лет в ней родились такие гранды поэзии, как А.А. Блок (1880), К.И. Чуковский (1882), С.М. Городецкий (1884), Н.С. Гумилев (1886), Игорь Северянин (1887), В.А. Рождественский (1895), П.Г. Антокольский (1896), И.С. Тихонов (1896), В.В. Набоков (1899). И Блок в этом ряду действительно был первым, если не считать «более раннего» по году рождения Д.С. Мережковского (1865).

Александр Блок, матерью которого была Александра Андреевна Блок, урожденная Бекетова, дочь ректора Санкт-Петербургского университета, а отцом – юрист, профессор Александр Юрьевич Блок, родился и рос в интеллигентской городской среде. И хотя его родители разошлись, и с 9 лет поэт жил с отчимом, гвардейским офицером Ф.Ф. Кублицким-Пиоттух, ему суждено было вобрать в себя всё то лучшее, что дарила атмосфера питерской столичной жизни с приметами образованности, культуры и даже элитарности.

Символично, что Блок родился в ректорском доме Петербургского университета, и свою духовную родословную он возводил именно к своему деду, ботанику мирового уровня. «Ведь я с молоком матери впитал в себя дух русского «гуманизма», – писал он в автобиографии. – От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее высоком значении их дочери – моя мать и ее две сестры». Мать поэта открыла перед сыном мир русской поэзии, первая оценила его поэтические опыты и познакомила с ними петербургских литераторов.

После нового замужества матери Блок жил с ней и отчимом в офицерском корпусе гренадерских казарм на Петербургской стороне, на набережной Большой Невки, откуда поэт ходил сначала во Введенскую гимназию, а потом в университет. Это был окраинный Петербург, не такой парадный, а более будничный, и он нравился поэту своей простотой.

Именно здесь в 1897 году родилось первое известное нам лирическое стихотворение Блока «Ночь на землю сошла…». И неслучайно в первом же цикле поэта «Ante Lucem» (1898-1900) вовсю зазвучала петербургская струна блоковской поэзии: «Помнишь ли город тревожный, синюю дымку вдали?». И впоследствии эта тема стала звучать у поэта еще глубже и напряженнее:

Одна мне осталась надежда:

Смотреться в колодезь двора.

Светает. Белеет одежда

В рассеянном свете утра…

Голодная кошка прижалась

У желоба утренних крыш.

Заплакать – одно мне осталось,

И слушать, как мирно ты спишь.

Читая эти стихи, так и видишь безрадостные, печальные картины города белых ночей и балтийских туманов, города помпезного, но сумрачного, который рождал и такие известные всем нам строки обреченности и бессмысленности бытия:

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи ещё хоть четверть века –

Все будет так. Исхода нет.

Умрешь – начнешь опять сначала

И повторится всё, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь.

Блоку выпало с сентября 1906 года, когда он поселился отдельно со своей женой Любовью Дмитриевной, поменять в Петербурге несколько квартир на Лахтинской, Галерной, Малой Монетной и, наконец, на Офицерской (ныне Декабристов, д.57) улице, последнем месте своего земного пристанища. И все эти годы поэт постоянно погружался в ауру северной столицы, он исходил пешком весь Петербург вплоть до дальних пригородов и окрестностей, оставляя в своих стихах реальные приметы конкретных мест, как и в своём известном стихотворении «Незнакомка», родившемся в Озерках. Блок прочувствовал этот «город мой непостижимый» до самых основ, и, несмотря на флёр и очарование Прекрасной Дамы, облик северной столицы получился в его стихах печальным и надрывным, как и сама эпоха, которую суждено было ему пережить. Блок все это понимал и просил «простить его угрюмство»:

                              …разве это

Сокрытый двигатель его?

Он весь – дитя добра и света,

Он весь – свободы торжество!

В музыке Петербурга постепенно, особенно начиная с раскатов Первой русской революции, нарастало невиданное напряжение, и в поэте крепло предчувствие грядущих потрясений и крушения старого мира, который Блок называл «страшным миром». В своей поэме «Возмездие» он предвосхитил неизбежные потрясения:

Двадцатый век… Ещё бездомней,

Еще страшнее жизни мгла

(Ещё чернее и огромней

Тень Люциферова крыла)…

-----------------------------------

И черная, земная кровь

Сулит нам, раздувая вены,

Все разрушая рубежи,

Неслыханные перемены,

Невиданные мятежи…

Блок оказался прав в своих предчувствиях, но, слава Богу, что в его жизни были не только окрашенные тревогами и потрясениями петербургские страницы, завершившиеся скоропостижной смертью поэта в сорокалетнем возрасте 7 августа 1921 г., но и более счастливые моменты, связанные с Шахматово, Москвой и путешествиями…

 

Шахматово – пенаты великого поэта

Блок как поэт без сомнения не состоялся бы, если бы не было в его судьбе Шахматова – милой подмосковной усадьбы в 80 километрах от столицы (Солнечногорский район Московской области). У поэта, как у вольной птицы, было два крыла: «петербургское и шахматовское», которые дополняли друг друга. Если первое крыло вознесло поэта на вершину символизма и городской лирики, то второе раскрыло в нем высоты проникновения в чертоги русской природы и деревенской жизни. Блоку выпало в жизни очень мало путешествовать по России, и его почти ежегодные летние каникулы и посещения Шахматова с 1881 по 1916 год – более 35 лет! – заменили ему открытие множества русских мест и знакомство с бытом народа.

Именно Шахматову, где поэт написал более 300 стихотворений, Блок обязан зарождению своей необъятной любви к России:

О, Русь моя! Жена моя! До боли

Нам ясен долгий путь!

Наш путь – стрелой татарской древней воли

Пронзил нам грудь.

 

Наш путь – степной, наш путь – в тоске безбрежной –

В твоей тоске, о Русь!

И даже мглы – ночной и зарубежной –

Я не боюсь.

Дед поэта Андрей Николаевич Бекетов купил усадьбу, затерявшуюся среди полей и лесов Подмосковья в 1874 году, в том числе и потому, что неподалеку в усадьбе Боблово уже обосновался его друг – Дмитрий Иванович Менделеев. И Блок первый раз появился в Шахматове уже в шестимесячном возрасте. Эти времена он такими строками описывал в своей поэме «Возмездие»:

И старики, не прозревая

Грядущих бедствий…

За грош купили угол рая

Неподалеку от Москвы.

Огромный тополь серебристый

Склонял над домом свой шатёр,

Стеной шиповника душистой

Встречал въезжающего двор.

А еще была неподражаемая шахматовская сирень, обилие трав и цветов, которые Александр постигал, бродя по окрестным лугам и лесам со своим дедом. И вскоре кругом не осталось, как писал Блок, «места, где бы я не прошел без ошибки ночью или с закрытыми глазами». «Многоверстная, синяя русская даль», «Русь настоящая» открывалась перед поэтом всякий раз, когда он поднимался на высокий шахматовский холм, вглядывался в бескрайние просторы и признавался себе в пылких чувствах:

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

Твои мне песни ветровые,

Как слёзы первые любви!

И не случайно именно в Шахматове рождались и цикл «На поле Куликовом», и стихотворения «На железной дороге», «Осенняя воля», «Я и молод, и свеж, и влюблен», и лучший сборник любовной лирики поэта «Стихи о Прекрасной Даме», раскрывающий еще одну ипостась шахматовских дней, подаривших Блоку… любовь.

Соседями семьи поэта были Менделеевы, и с тех пор как Са­ша сыграл в до­маш­нем спе­к­та­к­ле с Любой, дочерью великого химика, Га­м­ле­та, а она Офе­лию, ему почудилось, что именно она – его Пре­кра­с­ная Да­ма, которой можно поклоняться всю жизнь. Причем первый раз букет фиалок двухлетней девочке будущий поэт подарил, когда ему было всего лишь три года. Добиваться своей суженой Блоку пришлось долго, и рожденный в итоге брачный союз получился одним из самых удивительных в ряду супружеских пар того времени: причудливый, почти платонический, он сопровождался и изменами, доходившими до вызовов Блока на дуэль Андреем Белым, и рождением Любовью мало прожившего мальчика от актера Константина Давидовского, и постоянными духовными метаниями супругов, и поздними проявлениями ими верности и взаимопомощи в страшные революционные годы. В этом союзе соединились безмерный романтизм поэта и приземленность его супруги, здра­во­мы­с­ля­щей жен­щи­ны, часто не понимавшей причуды своего мужа.

Ухаживая за своей невестой, Блок часто приезжал в Боблово на своем любимом коне Мальчике и привозил своей Прекрасной Даме, жившей за «зубчатым лесом», новые и новые стихи. И венчание молодых совершилось летом 1903 года в селе Тараканово, на полпути между Шахматово и Боблово, в милом храме Михаила Архангела, том самом, где «девушка пела в церковном хоре», в храме, который поэт вспоминал потом еще не раз:

Телеги… катятся

В пыли… и видная едва

Белеет церковь над рекою.

За ней – опять леса, поля…

И всей весенней красотою

Сияет русская земля.

Время, проведенное Блоком в Шахматове, было самым счастливым в его жизни, он часто называл усадьбу местом, где хотел бы жить всегда. И не случайно в 1910 году он затеял перестройку главного дома усадьбы и сам руководил этим строительством. Однако грянувшие вскоре Первая мировая война и революция оборвали шахматовское очарование в судьбе Блока, питавшее его долгие годы энергией и токами родной земли. Последний раз поэту суждено было побывать там в июле 1916 года. И очень символично, что усадьба, разделив судьбу многих «дворянских гнезд», была сожжена крестьянами именно в 1921 году – году смерти поэта. И не подорвало ли это еще больше силы слабевшего и болевшего в те дни поэта, когда он узнал о гибели родных пенат, о пепелище, засыпанном бумагами «со следами человеческих копыт с подковами», о разворовывании обстановки, утвари, книг и о разгроме усадебного парка теми, кого «полагалось» любить и перед кем преклоняться. «Ничего сейчас от этих родных мест, где я провел лучшие времена жизни, не осталось, – писал Блок тогда Леониду Андрееву. – Может быть, только старые липы шумят, если с них не содрали кожу».

Казалось бы, все пошло прахом. Писатель Владимир Солоухин, попав в Шахматово, так описал увиденное им: «Когда я почти чуть ли не полвека тому назад впервые добрался до места, где было когда-то Шахматово, то с трудом, лишь по старому серебристому гиганту-тополю кое-как определил, где же был дом поэта… Парк, который так любил Блок и его семья, превратился в лес, скрывавший фундамент бекетовского дома».

Однако спустя десятилетия произошло чудо: усилиями подвижников и энтузиастов Шахматово было возрождено почти в том же самом виде, который знал Блок. Музей-заповедник был создан в 1981 году, а его заповедная территория раскинулась на 307 га, сберегая нетронутость окружающего ландшафта. Главный дом усадьбы был восстановлен в 2001 году, а вместе с ним и другие постройки. И к «блоковскому камню», встречающему гостей усадьбы, потянулись и продолжают тянуться сегодня поклонники таланта поэта, который, кажется, вновь живет в своей неброской усадьбе и каждый день выходит на тот же любимый балкон:

И дверь звенящая балкона

Открылась в липы и в сирень,

И в синий купол небосклона,

И в лень окрестных деревень.

 

Москва в судьбе поэта

В жизни Блока Москва стала своеобразной светлой отдушиной на фоне мучительно надоедавшего и часто безрадостного Петербурга. И конечно, она еще с детства увязывалась в сознании поэта со светлым и солнечным Шахматовым, расположенным неподалеку от станции Подсолнечное и в 80 километрах от столицы. Ведь первые посещения ее Блок совершал с родными и близкими именно в детские годы. А с шестнадцати лет поэт стал бывать в Москве подолгу (в 1896, 1897, 1898, 1902 годах), обитая у своего дяди П.А. Бекетова в доме на Тверской (дом 16, где недавно располагался Дом актера) и общаясь со своими двоюродными братьями. И именно в это время поэт влюбился в город на семи холмах. «Ваша Москва чистая, белая, древняя. Никогда не забуду Новодевичьего монастыря вечером», – писал он тогда и признавался в ощущении счастья, рожденного Москвой: «Московские люди более разымчивы, чем петербургские. Они умеют смеяться, умеют не пугаться. Они добрые, милые, толстые, не требовательные… В Москве смело говорят и спорят о счастье. Там оно за облачком, здесь – за черной тучей. И мне смело хочется счастья…».

И счастье улыбалось поэту именно в Москве. Это началось с двух счастливых недель в январе 1904 года, когда в древнюю столицу приехали молодожены Александр и его Прекрасная Дама, Любовь Дмитриевна, и поселились на Спиридоновке. Как вспоминал Андрей Белый о первой встрече с этой парой, «вижу: стоит молодой человек и снимает студенческое пальто, очень статный, высокий, широкоплечий, но с тонкой талией; и молодая нарядная дама… Веселые, молодые, изящные, распространяющие запах духов… Царевич с царевной…».

Далее во время памятного приезда последовала круговерть встреч с тем же Белым, Валерием Брюсовым, Сергеем Соловьевым, Константином Бальмонтом и другими яркими фигурами Серебряного века, а также познание Москвы через знакомство с ее известными местами и укромными уголками.

В Москве Блок становился другим, более спокойным и просветленным, его популярность там, в кругу любителей поэзии, все время возрастала (в октябре 1904 года в Москве вышли «Стихи о Прекрасной Даме», затем несколько других сборников: издательская удача улыбалась Блоку именно в Москве, там же был поставлен в театре В.Э. Мейерхольда его спектакль «Балаганчик», долгое время в Московском Художественном театре готовилась к постановке драма поэта «Роза и крест»). И Блок всерьез начинал в те годы думать о переезде в Москву. Поэт писал матери, что «мы тысячу раз правы, не видя в Петербурге людей, ибо они есть в Москве», что «нельзя упускать из виду никогда существования Москвы, всего, что здесь лучшее и самое чистое», и признавался друзьям, что он вернулся в город на Неве «завзятым москвичом».

Конечно, именно неповторимый облик и древняя история Москвы увлекали и очаровывали поэта. После той январской поездки 1904 года Блок в стихотворении «Поединок» «отправил» самого себя в древнюю Москву, где происходила борьба между антихристом Петром и покровителем Москвы Георгием Победоносцем:

Дни и ночи я безволен

Жду чудес, дремлю без сна.

В песнях дальних колоколен

Пробуждается весна.

Чутко веет над столицей

Угнетенного Петра.

Вечерница льнёт к деннице,

Несказанней вечера…

 

Я бегу на воздух вольный

Жаром битвы утомлен…

Бейся колокол раздольный,

Разглашай весенний звон!

Именно «воздух вольный» и дыхание истории всегда тянули Блока в столицу. Историческим колоритом, переносящим автора уже в период Смуты, веет и от его стихотворения «Утро в Москве» (1909):

Упоительно встать в ранний час,

Легкий след на песке увидать.

Упоительно вспомнить тебя,

Что со мною ты, прелесть моя.

Я люблю тебя, панна моя,

Беззаботная юность моя,

И прозрачная нежность Кремля

В это утро – как прелесть твоя.

Противопоставление «сумрачного» и даже зловещего Петербурга и «добродушной», «радужной» Москвы встречается у Блока нередко. Оно колоритно звучит в стихотворении «Все это было, было, было…» (1909), напоминающем «Дорожные жалобы» Пушкина, где автор «Евгения Онегина» перечислял варианты того, как ему суждено будет умереть. Когда уже «свершился дней круговорот», Блок представляет себе, как «на возлюбленной поляне» его тело «расклюет коршун молодой», как «просто в час тоски беззвездной» он «с необходимостью железной» уснет «на белых простынях», а перед этим поэт вот как рассуждает о двух столицах:

В час утра, чистый и хрустальный,

У стен Московского Кремля,

Восторг души первоначальный

Вернёт ли мне моя земля?

Иль в ночь на Пасху, над Невою,

Под ветром, в стужу, в ледоход –

Старуха нищая клюкою

Мой труп спокойный шевельнёт?

Казалось бы, выхода нет, кругом смерть… Но дальше жизнь в этом стихотворении продолжается:

И в новой жизни, непохожей,

Забуду прежнюю мечту,

И буду также помнить дожей,

Как нынче помню Калиту?

Но верю – не пройдет бесследно

Все, что так страстно я любил,

Весь трепет этой жизни бедной,

Весь этот непонятный пыл!

Блок очень любил жизнь, вспомним его бессмертные слова «О, я хочу безумно жить…». И хотя он, как многие поэты, в том числе Сергей Есенин, высказывал в своих стихах и откровениях суицидальные мотивы и нередко писал, как его «душит жизни сон тяжелый», как он «задыхается в этом сне», он никогда не смог бы преступить «красную черту», что доказывают последние месяцы его жизни. Да, за полгода до смерти он в одном разговоре как-то спросил своего собеседника: «Вы хотели бы умереть?». И, не дождавшись ответа, сказал: «А я очень хочу…». А в «Записной книжке» он чуть позднее записал, то ли как вопрос к самому себе, то ли как сомнение: «Руки на себя наложить…», и констатировал, что убить себя – это «высший поступок», знак «силы». Однако все это были приметы отчаяния человека, попавшего в водоворот неподвластных ему грозных событий, но никак не обреченность человека, переставшего верить в жизнь.

Естественно, что трагические нотки в судьбу Блока добавляла и Москва, в которой он после 1904 года бывал очень часто. Чего стоит только история с несостоявшейся в Москве дуэлью поэта с Андреем Белым, любившим жену Блока, узнавшим в августе 1906 года, что та решила избавиться от его «ненужной любви», и прямо заявившим своему сопернику, что «один из нас должен погибнуть». Блок ответил прибывшему к нему секунданту Белого поэту Эллису, что для дуэли поводов нет: «Просто Боря ужасно устал», и он смог убедить самого секунданта в своей почти «святости» и отсутствии каких-либо причин для дуэли.

Позднее вызов на дуэль пошлет Белому уже сам Блок, недовольный резкой критикой с его стороны творчества поэта. Но и эта дуэль в итоге не состоится. Поэты помирятся только в 1910 году после двенадцатичасового разговора, закончившегося проводами Блока Белым на вокзале.

С Москвой связан и последний роман в жизни поэта. В Петербурге у него было много любовных историй, а в Москве, пожалуй, только одна: с Надеждой Александровной Нолле-Коган, двадцатичетырехлетней студенткой Бестужевских курсов, первая встреча с которой случилась еще в 1912 году в Петербурге. Однако отношения между ними завязались лишь в ноябре 1914 года. И хотя Блок говорил, что он всегда любил только Любовь Дмитриевну, что «у меня женщин не 100-200-300 (или больше?), а всего две: одна Люба; другая – все остальные…», он тяготился сложными, тяжелыми отношениями со своей женой. Еще в 1910-ом он писал об этом: «Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю ту… утомительность отношений, которая теперь есть… Но я не могу с ней расстаться и люблю ее…».

Роман с Надеждой Нолле-Коган озарил светом два последних приезда Блока в Москву. В мае 1920 года он 11 дней жил в трехкомнатной квартире Коганов на Арбате, дом 51 (муж Надежды Петр Коган был профессором, критиком-марксистом), и провел эти дни со своей возлюбленной, сопровождавшей его на всех встречах и на его успешных публичных выступлениях – в Политехническом музее и во Дворце искусств. Блок тогда, по словам Нолле, «повеселел, помолодел, шутил, рисовал карикатуры», они много гуляли по городу, особенно любили сквер у стен Храма Христа Спасителя с их любимой скамейкой.

Прошел год – тяжелый и для страны, и для затухавшего Блока. И 1 мая 1921 года он вместе с Корнеем Чуковским и издателем Самуилом Алянским прибыл в Москву, где его встречала… беременная Надежда (исследователь Вячеслав Недошивин в своей насыщенной открытиями книге «Адреса любви. Москва, Петербург, Париж» (М., 2014) доказывает, что рожденный через месяц Надеждой мальчик Александр был сыном Блока!). Как вспоминала Нолле-Коган, увидев Блока, она подумала: «Но он ли это! Где легкая поступь, где статная фигура, где светлое, прекрасное лицо?.. От жалости, ужаса, скорби я застыла на месте». Предчувствовалась, по ее словам, «какая-то грозная, неотвратимая, где-то таящаяся катастрофа».

И хотя Блок опять выступал в Москве: в Политехническом, в Доме печати и в Союзе писателей, его встречали уже совсем не так, без оваций, и даже кричали с мест, что он «мертвец». Да и сам он был потухшим и читал стихи мрачные и тяжелые…

Блоку в последний приезд опять запомнилась в Москве та же самая скамейка, когда он вместе с Надеждой с Арбата по еще спящему ночному городу дошел до Храма Христа Спасителя. «Великое спокойствие царило окрест, с реки тянуло запахом влаги, в матовой росе лежал цветущий сквер, а в бледном небе постепенно гасли звезды. День занимался, – вспоминала Надежда. – Как благоуханен был утренний воздух! Как мирно все вокруг! Какая тишина! Мало-помалу Блок успокаивался и светлел».

Потом последовало прощание на вокзале, и хотя до смерти поэта оставалось меньше трех месяцев, Москва провожала поэта светом, приметами цветущего мая и любовью, растворенной в воздухе…

 

Европейскими дорогами Блока

Александр Блок – дитя своего времени, и его, конечно, не могла миновать свойственная поэтам Серебряного века страсть к путешествиям. Однако страсть эта у него была не такой безграничной и всеобъемлющей, как у Николая Гумилева или Константина Бальмонта, и тем более она не была многовекторной, влекущей на разные континенты и в разные части света, а ограничивалась одной старой Европой. Еще в 1904 году Блок признавался, что он рвался «туда, где моря запевают о чуде, туда направляется свет маяка!». А в 1907-ом в «Вольных мыслях» он восклицал о своем желании: «И песни петь! И слушать в мире ветер!».

Эти же мотивы Блок высказал и в своей драме «Роза и крест» (1912): «Путь твой грядущий – скитанье, / Шумный поет океан»; «Мира восторг беспредельный / Сердцу певучему дан…». Однако его реальный опыт путешественника ограничивается, по сути, лишь тремя поездками по Европе в 1909, 1911 и 1913 годах. В своей автобиографии в июне 1915-го поэт так охарактеризовал этот опыт: «Из событий, явлений и веяний, особенно повлиявших на меня так или иначе, я должен упомянуть… три заграничных путешествия: я был в Италии – северной (Венеция, Равенна, Милан) и средней (Флоренция, Пиза, Перуджия и много других городков и местечек Умбрии); во Франции (на севере Бретани, Пиренеях – в окрестностях Биаррица, несколько раз жил в Париже); в Бельгии и Голландии; кроме того, мне приводилось почему-то каждые шесть лет моей жизни возвращаться в Bad Nauheim (Hessеn-Hassau), с которым у меня связаны особенные воспоминания».

Первый раз Блок и его жена отправились в дальний путь, чтобы отдохнуть от семейных переживаний: смерти отца поэта и ребенка Любови Дмитриевны, которого Блок признал ради сохранения семьи. Именно это путешествие в мае-июне 1909 года стало самым знаменательным и важным в творческой судьбе поэта. Сохранившиеся письма Блока матери и друзьям во время этой поездки самым лучшим образом показывают, что увидел, чувствовал и пережил Блок – «вечный странник», как он сам себя назвал в одном из итальянских стихов. Вот самые яркие отрывки из этих писем, которые показывают, между прочим, что у Блока были и задатки прозаика:

Матери. 7 мая 1909 г. Венеция.

«Я здесь очень много воспринял, живу в Венеции уже совершенно как в своем городе, и почти все обычаи, галереи, церкви, море, каналы для меня – свои, как будто я здесь очень давно. Наши комнаты выходят на море, которое видно сквозь цветы на окнах. Если смотреть с Лидо, весь север окаймлен большими снежными вершинами, часть которых мы проехали. Вода вся зеленая. Это все известно из книг, но очень ново, однако – новизной не поражающей, но успокоительной и освежающей». 

«Здесь хочется быть художником, а не писателем, я бы нарисовал много, если бы умел». 

«Несчастную мою нищую Россию с ее смехотворным правительством… с ребяческой интеллигенцией я бы презирал глубоко, если бы не был русским».

«Люба ходит в парижском фраке, я – в венском белом костюме и венецианской панаме. Рассматриваю людей и дома, играю с крабами и собираю раковины. Все очень тихо, лениво и отдохновительно. Хотим купаться в море. Наконец-то нет русских газет, и я не слышу и не читаю неприличных имен Союза русского народа и Милюкова, но во всех витринах читаю имена Данта, Петрарки, Рескина и Беллини. Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину – Европу, и Италию особенно».

Матери. 13 мая 1909 г. Флоренция.

«Мама, сегодня мы первый день во Флоренции, куда приехали вчерашней ночью из Равенны… В Равенне мы были два дня. Это – глухая провинция, еще гораздо глуше, чем Венеция. Городишко спит крепко, и всюду – церкви и образа первых веков христианства. Равенна – сохранила лучше всех городов раннее искусство, переход от Рима к Византии. И я очень рад, что нас туда послал Брюсов; мы видели могилу Данта, древние саркофаги, поразительные мозаики, дворец Теодориха».

«Флоренция – совсем столица после Равенны. Трамваи, толпа народу, свет, бичи щелкают. Я пишу из хорошего отеля, где мы уже взяли ванны. Может быть, потом переселимся подешевле, но вообще – довольно дешево все. Во Флоренции надо засесть подольше, недели на две». 

Матери. 25-26 мая 1909 г. Флоренция.

«Мама, послезавтра мы уезжаем из Флоренции, не знаю еще куда: едва ли в Рим, потому что здесь уже нестерпимо жарко и мускиты кусают беспощадно. Но Флоренцию я проклинаю не только за жару и мускитов, а за то, что она сама себя предала европейской гнили, стала трескучим городом и изуродовала почти все свои дома и улицы. Остаются только несколько дворцов, церквей и музеев, да некоторые далекие окрестности, да Боболи, – остальной прах я отрясаю от своих ног и желаю ему подвергнуться участи Мессины».

Е.П. Иванову. 7 июня 1909 г. Сиенна.

«Мы в Сиенне, это уже одиннадцатый город. Воображение устало. На душе еще довольно смутно. Завтра уедем к морю, может быть, купаться. Из итальянских газет я ничего, кроме страшно мрачного, не вычитываю о России. Как вернуться – не понимаю, но еще менее понимаю, как остаться здесь. Здесь нет земли, есть только небо, искусство, горы и виноградные поля. Людей нет. Но как дальше быть в России, я не особенно знаю. Самым страшным и царственным городом в мире остается, по-видимому, Петербург».

Матери 19 июня 1909 г. Милан.

«Мама, мы в Милане уже третий день и послезавтра уезжаем во Франкфурт… Надо признаться, что эта поездка оказалась совсем не отдохновительной. Напротив, мы оба страшно устали и изнервничались до последней степени. Милан – уже 13-й город, а мы смотрим везде почти все. Правда, что я теперь ничего и не могу воспринять, кроме искусства, неба и иногда моря. Люди мне отвратительны, вся жизнь – ужасна. Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще – вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно грязная лужа».

«Я написал несколько хороших стихотворений… Меня постоянно страшно беспокоит и то, как вы живете в Шахматово, и то, что вообще происходит в России. Единственное место, где я могу жить, – все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней (по газетам и по воспоминаниям), кажется, нет нигде. Утешает меня (и Любу) только несколько то, что всем (кого мы ценим) отвратительно – всё хуже и хуже».

«Часто находит на меня страшная апатия. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться – на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, – цензура не пропустит того, что я написал… Мне хотелось бы очень тихо пожить и подумать – вне городов, кинематографов, ресторанов, итальянцев и немцев. Все это – одна сплошная помойная яма».

«Подозреваю, что причина нашей изнервленности и усталости почти до болезни происходит от той поспешности и жадности, с которой мы двигаемся. Чего мы только не видели: – чуть не все итальянские горы, два моря, десятки музеев, сотни церквей. Всех дороже мне Равенна, признаю Милан, как Берлин, проклинаю Флоренцию, люблю Сполето. Леонардо и все, что вокруг него (а он оставил вокруг себя необозримое поле разных степеней гениальности – далеко до своего рождения и после своей смерти), меня тревожит, мучает и погружает в сумрак, в «родимый хаос». Настолько же утишает меня и ублажает Беллини, вокруг которого осталось тоже очень много. Перед Рафаэлем я коленопреклоненно скучаю, как в полдень – перед красивым видом. Очень близко мне все древнее – особенно могилы этрусков, их сырость, тишина, мрак, простые узоры на гробницах, короткие надписи. Всегда и всюду мне близок и дорог, как родной, искалеченный итальянцами латинский язык».

«Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя – не переделает никакая революция. Все люди сгниют, несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть. Россия для меня – все та же – лирическая величина. На самом деле – ее нет, не было и не будет».

Как видим, во впечатлениях поэта смешались и восторги древней культурой Европы, и преклонение перед силой искусства, и неприятие того влияния, которое оказывает бег времени на облик Италии, особенно Флоренции, и думы о далекой России, без которой поэт не может жить, и о своей личной судьбе. Чтобы все это суммировать, Блоку пришлось даже написать очерки «Молнии искусств», однако они так и не были им закончены. В них особенно впечатляют размышления о трагическом развитии цивилизации и истории Италии:

«Время летит: год от года, день ото дня, час от часу все яснее, что цивилизация обрушится на головы ее творцов, раздавит их собою; но она – не давит: и безумие длится: все задумано, все предопределено, гибель неизбежна; но гибель медлит… Путешествие по стране, богатой прошлым и бедной настоящим, – подобно нисхождению в дантовский ад. Из глубины обнаженных ущелий истории возникают бесконечно бледные образы, и языки синего пламени обжигают лицо… Италия трагична одним: подземным шорохом истории, прошумевшей и невозвратимой. В этом шорохе ясно слышен голос тихого безумия, бормотание древних сивилл. Жизнь права, когда сторонится от этого шепота. Но где она в современной Италии?».

Однако главным итогом поездки стал поэтический цикл «Итальянские стихи», который постепенно разрастался, включив в себя в итоге 24 стихотворения, которые принесли Блоку еще больше славы: поэт был принят в общество «Академия», где состояли лучшие поэты того времени. Блоку в Италии особенно понравилась милая Равенна, что отразилось вот в этих гениальных стихах:

Всё, что минутно, всё, что бренно,

Похоронила ты в веках.

Ты, как младенец, спишь, Равенна,

У сонной вечности в руках.

Рабы сквозь римские ворота

Уже не ввозят мозаи́к.

И догорает позолота

В стенах прохладных базилик…

 

Лишь по ночам, склонясь к долинам,

Ведя векам грядущим счёт,

Тень Данта с профилем орлиным

О Новой Жизни мне поёт.

Проснулась у Блока в Италии и струна любви, зазвучавшая в стихотворении «Девушка из Spoleto»:

Строен твой стан, как церковные свечи.

Взор твой мечами пронзающий взор.

Дева, не жду ослепительной встречи

Дай, как монаху, взойти на костёр!

Счастья не требую. Ласки не надо.

Лаской ли грубой тебя оскорблю?

Лишь, как художник, смотрю за ограду,

Где ты срываешь цветы, и люблю!

Не мог Блок не восхититься и красотами неповторимой Венеции, которой он посвятил 3 стихотворения:

Холодный ветер от лагуны

Гондол безмолвные гроба.

Я в эту ночь больной и юный

Простёрт у львиного столба.

На башне, с песнию чугунной,

Гиганты бьют полночный час.

Марк утопил в лагуне лунной

Узорный свой иконостас.
 

В тени дворцовой галереи,

Чуть озаренная луной,

Таясь, проходит Саломея

С моей кровавой головой.

А вот «Флоренция-изменница», которая удостоилась 7 стихотворений, поначалу совсем не понравилась поэту:

Умри, Флоренция, Иуда,

Исчезни в сумрак вековой!

Я в час любви тебя забуду,

В час смерти буду не с тобой!

 

О, Bella, смейся над собою,

Уж не прекрасна больше ты!

Гнилой морщиной гробовою

Искажены твои черты!

Хрипят твои автомобили,

Твои уродливы дома,

Всеевропейской жёлтой пыли

Ты предала себя сама!..

 

Гнусавой мессы стон протяжный

И трупный запах роз в церквах

Весь груз тоски многоэтажный

Сгинь в очистительных веках!

Однако проходит всего несколько дней и облик этого города уже не так отвратителен поэту:

Флоренция, ты ирис нежный;

По ком томился я один

Любовью длинной, безнадежной,

Весь день в пыли твоих Кашин?

О, сладко вспомнить безнадежность:

Мечтать и жить в твоей глуши;

Уйти в твой древний зной и в нежность

Своей стареющей души…

 

Но суждено нам разлучиться,

И через дальние края

Твой дымный ирис будет сниться,

Как юность ранняя моя.

Восхитила Блока и изумительная Сиенна:

В лоне площади пологой

Пробивается трава.

Месяц острый, круторогий,

Башни свечи божества.

О, лукавая Сиена,

Вся колчан упругих стрел!

Вероломство и измена

Твой таинственный удел!

Италия подарила Блоку очень много размышлений, вылившихся в рифмованные афоризмы.

Об искусстве:

«Искусство – ноша на плечах, / Зато как мы, поэты, ценим / Жизнь в мимолетных мелочах!»; «Так береги остаток чувства, / Храни хоть творческую ложь: / Лишь в легком челноке искусства / От скуки мира уплывешь».

О своих терзаниях души:

«В чёрное небо Италии / Чёрной душою гляжусь».

О своей верности Мадонне:

«Дашь ли запреты забыть вековые / Вечному путнику – мне? / Страстно твердить твое имя, Мария / Здесь, на чужой стороне?».

И, наконец, о своих итальянских приключениях:

«Очнусь ли я в другой отчизне, / Не в этой сумрачной стране? / И памятью об этой жизни / Вздохну ль когда-нибудь во сне?».

Летом 1911 года Блок снова отправляется за границу, на этот раз во Францию, Бельгию и Нидерланды. И вновь оставляет преимущественно нелицеприятные размышления об увиденном в своих письмах.

Матери. 21 июля 1911 г. Париж.

«Мама, вчера еще утром я был на Unter den Linden, а вечером я стоял на мосту Гогенцоллернов над Рейном и был в Кельнском соборе, а сейчас пришел из Notre Dame, сижу в кафэ на углу Rue de Rivoli против Hotel de Ville, пью citronnade, поезд мчался еще быстрее, чем в Германии, жара, вероятно, до 40°, воздух дрожит над полотном, ветер горячий, Париж совсем сизый и таинственный, но я не устал, а, напротив, чувствую страшное возбуждение. Париж мне нравится необыкновенно, он как-то уже и меньше, чем я думал, и оттого уютно в толпе».

Матери. 2 августа 1911 г. Аберврак.

«В общем же жизнь, разумеется, как везде, убога и жалка настолько же, насколько пышно ее можно описать и нарисовать (т.е. – вечное торжество искусства). Разумеется, здесь нет нашей нищеты, но все кругом отчаянно и потно трудится. Этот север Франции, разумеется, беднее, его пожрал Париж, торгуют и набивают брюха на юге. Зато здесь очень тихо; и очень приятно посвятить месяц жизни бедной и милой Бретани. По вечерам океан поет очень ясно и громко, а днем только видно, как пена рассыпается у скал».

Матери. 12 августа 1911 г. Аберврак.

«Впоследствии будет приятно вспоминать эту гиперборейскую деревушку, но теперь часто слишком заставляют страдать – скука, висящая в воздухе, и неотъемлемое качество французов (а бретонцев, кажется, по преимуществу) – невылазная грязь, прежде всего – физическая, а потом и душевная. Первую грязь лучше не описывать; говоря кратко, человек сколько-нибудь брезгливый не согласится поселиться во Франции».

Матери. 20 августа 1911 г. Аберврак.

«Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация, ее подчеркивают напряженные лица и богатых и бедных, шныряние автомобилей, лишенное всякого внутреннего смысла, и пресса – продажная, талантливая, свободная и голосистая».

Матери. 4 сентября 1911 г. Париж.

«Мама, жара возобновилась, так что нельзя показать носа на улицу. Кроме того, я не полюбил Парижа, а многое в нем даже возненавидел. Я никогда не был во Франции, ничего в ней не потерял, она мне глубоко чужда – Париж не меньше, чем провинция. Бретань я полюбил легендарную, а в Париже – единственно близко мне жуткое чувство бессмыслицы от всего, что видишь и слышишь: 35° (по Цельсию), нет числа автобусам, автомобилям, трамваям и громадным телегам – все это почти разваливается от старости, дребезжит и оглушительно звенит, сопит и свистит… В Лувр я тщетно ходил и второй раз: в этих заплеванных королевских сараях только устаешь от громадности расстояний и нельзя увидать ни одной картины – до того самый дух искусства истребили французы». 

«Потом – вершина Монмартра: весь Париж, окутанный дымом и желто-голубым зноем: купол Пантеона, крыши Оперы и очень тонкий, стройный и красивый чертеж Эйфелевой башни. Но Париж – не то, что Москва с Воробьевых гор. Париж с Монмартра – картина тысячелетней бессмыслицы, величавая, огненная и бездушная. Здесь нет и не могло быть своего Девичьего монастыря, который прежде всего бросается в глаза – во главе Москвы; и ни одной крупицы московского золота и московской киновари – все черно-серое море…».

Точно так же поэту, уставшему от «ужасно мучительного» путешествия, не понравились ни Амстердам, ни Брюгге, ни Гаага, ни «серый Берлин», только Антверпен показался более приятным. И неудивительно, что поэт не оставил стихов обо всех этих городах, так же как и о Париже, лишь Антверпену поэт посвятил несколько строк.

Летом 1913 года Блок по совету докторов вновь едет во Францию и опять остается недоволен тем, что он видит: «Биарриц наводнён мелкой французской буржуазией, так что даже глаза устали смотреть на уродливых мужчин и женщин… Да и вообще надо сказать, что мне очень надоела Франция и хочется вернуться в культурную страну – Россию, где меньше блох, почти нет француженок, есть кушанья (хлеб и говядина), питьё (чай и вода); кровати (не 15 аршин ширины), умывальники…». В письме В.А. Пясту 19 июля 1913 г. поэт писал: «Дней десять прожили в Париже, он все-таки единственный в мире; кажется, нигде нет большей загнанности и затравленности человеческой; от этого все люди кажутся лучше, и жить можно как угодно, просто и пышно, пошло и не пошло, – все равно никто не обратит внимания». А в письме к матери 12 августа 1913 года он подытожил: «Париж нестерпим, я очень устал за эти дни… Версаль мне показался даже еще более уродливым, чем Царское Село. Возвращались мы через Булонский лес, который весь вытоптан, ибо в демократических республиках буржуа могут, где им угодно, пастись и гадить».

Вот он парадокс: на фоне хваленой Европы именно Россия видится Блоку как светоч культуры и спасения, и он рвется в нее обратно. Поэт повторил тот же самый вывод, который сделали многие русские поэты, открывавшие зарубежные страны, но возвращавшиеся на Родину, «еще более русскими», как сказал как-то Андрей Белый.

Однако Блок не был бы Блоком, если бы и он, как другие мастера русской рифмы, не проявил во время своих заграничных путешествий ту самую «всемирную отзывчивость», о которой говорил Достоевский. И не случайно он постоянно занимался переводами или переложениями стихотворений европейских поэтов: Шекспира, Байрона, Шиллера, Гейне, Верхарна, специально переводил финских поэтов и армянского поэта Аветика Исаакяна. А в 1912 году Блок написал драму «Роза и Крест» о поисках сокровенного знания трубадура Бертрана де Борна, действие которой происходит в 1208 году в южной и северной Франции, где бывал поэт.

И на закате жизни Блок в своих «Скифах» (1918) имел право вот так вспоминать европейские картины:

Мы помним все парижских улиц ад,

И венецьянские прохлады,

Лимонных рощ далёкий аромат.

И Кёльна дымные громады…

Поэт, опровергая все обвинения России и русских в «азиатчине», раз за разом подчеркивал родство своего Отечества со всем тем лучшим, что подарила Европа миру. И этот завет все мы должны помнить сегодня, как бы ни разваливался европейский континент и его традиционные устои под напором современных испытаний:

Мы любим всё – и жар холодных числ,

И дар божественных видений,

Нам внятно всё – и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений.

 

Блок и революция

Великие поэты потому и великие, что они всегда пророки. Таким был и Александр Блок, последние годы жизни которого как специально совпали с самыми трагическими годами революционной бури. Еще 15 апреля 1917 года поэт признавался матери: «Все-таки мне нельзя отказать в некоторой прозорливости и в том, что я чувствую современность. То, что происходит, – происходит в духе моей тревоги». А «чувствовать современность» Блока заставляли во многом обстоятельства его личной жизни. В июле 1916 года он был призван в армию и служил табельщиком инженерно-строительной бригады, «заведуя» окопами и блиндажами. И хотя ему не выпало участвовать в боевых действиях, приметы войны он видел воочию. Поначалу поэту на войне даже нравилось, он как-то сказал, что «война – это прежде всего весело!», но потом пришло разочарование, которое вскоре ушло на второй план в ореоле восхищения Февральской революцией, разрушившей старый режим. Блок признавался тогда матери, что он «подал голос за социалистический блок», имея в виду, прежде всего, меньшевиков, но добавил: «А втайне (склоняюсь) – и к большевизму».

Блока захватила работа в чрезвычайной комиссии по расследованию преступлений царизма в качестве редактора, а ее итогом стал выпуск им позднее книги «Последние дни Императорской власти». И неудивительно, что поэт, чувствовавший месяц за месяцем нарастание той самой «общественной тревоги», воспринял с восторгом и произошедшие в Петрограде октябрьские события, хотя они и носили стихийный характер. Лавина событий – от первых эксцессов революционной смуты до разгона Учредительного собрания – увлекла поэта с головой.

И так получилось, что именно в январе 1918 года, когда поэт отпраздновал памятную для него дату, помеченную 10 января: «Двадцать лет я стихи пишу», он выплеснул из себя все, что зрело и накапливалось в нем в переломные месяцы. 8 января он начал писать поэму «Двенадцать» и фактически создал ее за два дня, хотя завершил он это произведение набело только 28 января, записав на следующий день в своей записной книжке: «Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг… Сегодня я – гений». (Уже 18 февраля поэма была напечатана в газете «Знамя труда» и потом выдержала много изданий и переводы на иностранные языки.)

Позднее Блок так оценил этот взлет своей творческой энергии: «…В январе 1918 г. я в последний раз отдался стихии… Во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира)». Как признавался поэт, жизнь тогда «разбушевалась», и он «смотрел на радугу», появившуюся от брызг бурления моря жизни. «Двенадцать» – какие бы они ни были – это лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современностью», – признавался поэт. Он писал, что «было бы неправдой… отрицать всякое отношение «Двенадцати» к политике», а когда его спросили, что, наверное, поэма была написана в муках, он сразу ответил: «Нет, наоборот, это сделано в порыве, вдохновенно, гармонически цельно». «Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было написано в согласии со стихией», – подытожил поэт шумевшую вокруг его поэмы дискуссию в апреле 1920 года

Поэма «Двенадцать» действительно гениальна по своей простоте, новизне и, главное, по отражению в ней того, что захлестнуло тогда матушку-Россию:

Чёрный вечер. 

Белый снег.    

Ветер, ветер!    

На ногах не стоит человек.  

Ветер, ветер –    

На всём божьем свете!..

 

Гуляет ветер, порхает снег.

Идут двенадцать человек.

Винтовок черные ремни,

Кругом – огни, огни, огни…

 

В зубах – цыгарка, примят картуз.

На спину б надо бубновый туз!

 

Свобода, свобода,    

Эх, эх, без креста!  

Тра-та-та!    

Красногвардейцы олицетворяют собой у Блока вышедший на историческую арену «революционный народ», готовый сломать до основания «старый мир»:

Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем,

Мировой пожар в крови –

Господи, благослови!  

И «старый мир» уже чувствует свою обреченность, как «пес безродный»:

Не слышно шуму городского,

Над невской башней тишина,

И больше нет городового –

Гуляй, ребята, без вина!

 

Стоит буржуй на перекрёстке

И в воротник упрятал нос.

А рядом жмётся шерстью жёсткой

Поджавши хвост паршивый пёс.

Стоит буржуй, как пёс голодный,

Стоит безмолвный, как вопрос.

И старый мир, как пёс безродный,

Стоит за ним, поджавши хвост.

А в конце поэмы Блок вообще сделал то, что вызвало сразу и вызывает до сих пор целую бурю эмоций и споров: он соединил стихию революции с Иисусом Христом:

…Так идут державным шагом –

Позади – голодный пёс,  

Впереди – с кровавым флагом,

И за вьюгой невиди́м,  

И от пули невредим,  

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз –  

Впереди – Исус Христос.  

Ох, и загадал Блок загадку со своим «Христосом с красногвардейцами». В июне 1919 года, когда Николай Гумилев сказал, что конец поэмы ему кажется «искусственно приклеенным», Блок ответил: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я бы хотел, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа». Поэт даже писал, что он сам ненавидит этот «женственный призрак», но ничего сделать уже не мог: сама музыка революции, нацеленной на создание общества справедливости и благоденствия, родила и подсказала ему этот образ. И когда вокруг поэта за осквернение им ценностей и свободы, и христианства поднялся дикий шум в либеральном стане (они «злятся на меня страшно»), Блок ответил своим критикам: «Господа, вы никогда не знали России и никогда ее не любили!». «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте Революцию», – призывал поэт, оставшийся со своим народом, пусть этот народ и заблуждался, путался и совершал очевидные глупости. Поэт писал в то время Зинаиде Гиппиус, что нас разделил не только 1917-й, но и 1905-й год, а «Великий Октябрь» разрубил все затянутые ранее узлы.

Однако памятный январь 1918 года одной поэмой «Двенадцать» не исчерпывается. Блок успел за 2 дня – 29 и 30 января – написать своих гениальных «Скифов», а во время работы над «Двенадцатью» он еще и создал свою итоговую статью «Интеллигенция и революция». «Скифы» – это стихия революции, выведенная поэтом уже на вселенский уровень, он предчувствует мировые битвы и катаклизмы, которые захватят в будущем и Европу, и Азию, и Америку:

Мильоны вас. Нас тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы мы! Да, азиаты мы, С раскосыми и жадными очами!..   Для вас века, для нас единый час. Мы, как послушные холопы, Держали щит меж двух враждебных рас Монголов и Европы!..   Россия Сфинкс! Ликуя и скорбя, И обливаясь чёрной кровью, Она глядит, глядит, глядит в тебя И с ненавистью, и с любовью!..   В последний раз опомнись, старый мир! На братский пир труда и мира, В последний раз на светлый братский пир Сзывает варварская лира! А в статье «Интеллигенция и революция» Блок повторил те же тезисы о своей вере в революцию, потрясшую страну до основания: «России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и – по-новому – великой… Дело художника, обязанность художника – видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит «разорванный ветром воздух».

Что же задумано? Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью.

Когда такие замыслы, искони таящиеся в человеческой душе, в душе народной, разрывают сковывавшие их путы и бросаются бурным потоком, доламывая плотины, обсыпая лишние куски берегов, это называется революцией. Меньшее, более умеренное, более низменное – называется мятежом, бунтом, переворотом. Но это называется революцией. 

Она сродни природе. Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но – это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот, все равно, всегда – о великом.

Размах русской революции, желающей охватить весь мир (меньшего истинная революция желать не может, исполнится это желание или нет, – гадать не нам), таков: она лелеет надежду поднять мировой циклон, который донесет в заметенные снегом страны – теплый ветер – и нежный запах апельсинных рощ; увлажнит спаленные солнцем степи юга – прохладным северным дождем».

Вот так: революция – это «мировой циклон», «великий гул», и противиться ему не стоит, какие бы тяжкие последствия он не принес стране. Конечно, Блок не был идеалистом, он писал и о том, что «всякая политики так грязна, что одна ее капля замутит и разложит все остальное», что «революция не идиллия», что народ совсем «не паинька», что «бескровно» и «безболезненно» не может разрешиться «вековая распря между «черной» и «белой» костью… между интеллигенцией и народом». Однако все равно стоял на своем.

Несмотря на всю оголтелую критику, Блок, увидевший «рабочую сторону» большевизма, желавший «не терять крыльев (присутствия духа)», на вопрос: может ли интеллигенция работать с большевиками – ответил: «Может и обязана». «Быть вне политики…»? – С какой же это стати? Это значит – бояться политики, прятаться от нее… Нет, мы не можем быть вне политики», – записал он в дневнике 28 марта 1919 года. И поэт пошел на сотрудничество с новой властью, пытавшейся использовать его имя в своих пропагандистских целях. Поэт активно работал в издательстве «Всемирная литература», в различных наркомпросовских комиссиях, с 1919 года он был одним из директоров петроградского Большого театра, при этом постоянно выступал со своими стихами и был безмерно популярен и востребован.

Однако реалии революции становились постепенно все более грозными и тягостными, то и дело Блока и его семью одолевали голод, холод и безденежье. Поэт вообще в 1918-1921 годах, не считая поэм, написал всего лишь не более десятка новых стихотворений: настолько гнетуща была кипевшая вокруг жизнь. И не случайно последнее сохранившееся стихотворение поэта «Пушкинскому Дому» (11 февраля 1921 года) посвящено именно «солнцу русской поэзии», продолжавшему дарить силы и в эпоху революционных потрясений:

Пушкин! Тайную свободу Пели мы вослед тебе! Дай нам руку в непогоду, Помоги в немой борьбе! Не твоих ли звуков сладость Вдохновляла в те года? Не твоя ли, Пушкин, радость Окрыляла нас тогда?   Вот зачем такой знакомый И родной для сердца звук Имя Пушкинского Дома В Академии Наук. Шаг за шагом настроения Блока становились все более мрачными, он все чаще стал задумываться о смерти: «Если так много ужасного сделал в жизни, надо хоть умереть честно и достойно», терял веру в жизнь: «А там – старость, бездарность», «Почти год как я не принадлежу себе, я разучился писать стихи и думать о стихах», переживал о судьбе своей сожженной крестьянами усадьбы: «Снилось Шахматово… Отчего я сегодня ночью так обливался слезами о Шахматове». Особенно тягостным стал для поэта 1921 год. 6 февраля он записал в дневнике: «Следующий сборник стихов, если будет: «Черный день», а 26 мая он написал очень горькие слова в письме к К.И. Чуковскому: «Но сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и все всегда болит. …Слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». Хотя тут же добавил: «Может быть, еще поправимся». Дело в том, что проживание в голодном и холодном Петрограде давно подорвало здоровье поэта, у него развилась астма, появились психические расстройства, и даже была выявлена цинга. А после возвращения из Москвы в мае 1921 года у поэта случился первый припадок сердечной болезни. Как вспоминал С.Алянский, «болезнь продолжала прогрессировать. Настал день, когда Александр Александрович не мог совсем вставать с постели. Доктор заявил, что больному необходимы санаторные условия…». Блок давно отказывался уезжать куда-либо заграницу, ибо «не видел разницы между эмигрантством, которое ненавидел, и поездкой для лечения». В конце концов, поэт согласился на поездку, но только в Финляндию. Однако далее произошла одна из самых позорных страниц в «культурной политике» Советской власти. 12 июля на заседании Политбюро поэту было в выезде отказано, против выступили Ленин, Г.Зиновьев и В.Молотов. А.В. Луначарский признавался, что «мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучили его». Выхлопотанное Л.Б. Каменевым и тем же Луначарским на последующем заседании Политбюро разрешение на выезд было подписано 23 июля, но потребовалось разрешение и на выезд жены поэта, а оно было одобрено только 1 августа, да и то о нем узнали в семье Блока только 6 августа, когда поэту оставалось жить одни сутки. В последние дни жизни Блок говорил: «Я уже ничего не слышу», имея в виду скорее не физическую глухоту, а духовный слух. Умирал он тяжело, говорил: «Мне пусто, мне постыло жить!», «Гибель лучше всего», бредил об одном и том же, как писал Георгий Иванов: «все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены», «Люба, хорошенько поищи и сожги, все сожги…». Что это было: раскаяние поэта за содеянное, пересмотр старых взглядов? Жизнь оказалась сложнее, страшнее и запутанней, чем это представлялось Блоку в поэтических откликах на «стихию революции»… Блок умер 7 августа 1921 года, в воскресенье, в 10 с половиной часов утра, а вместе с ним умирал тогда и Серебряный век. Похороны поэта потрясли город на Неве, все почувствовали, что ушла целая эпоха, но поэзия Блока осталась жить, как она остается живой и сегодня, озаряя своим светом и надеждой и нынешние времена:

О, весна без конца и без края –

Без конца и без краю мечта!

Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!

И приветствую звоном щита!

  Вёшки, 5 ноября 2020 г.

 

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии

Комментарий #26425 21.11.2020 в 14:07

Глубочайшее научное исследование, написанное увлекательным, легким для чтения, языком. Спасибо, Сергей Николаевич, за Ваш благородный, просветительский труд. С уважением, Евгений Калачев.

Комментарий #26404 20.11.2020 в 18:30

Сергей Дмитриев как всегда на высоте!

Комментарий #26384 18.11.2020 в 19:18

Тщательное, интересное исследование.
Надеюсь, что студенты-филологи, и не только они, будут зачитывать его до "дыр".