Марина МАСЛОВА. ИСЦЕЛЯЮЩАЯ ПАМЯТЬ. О рассказе Михаила Еськова
Марина МАСЛОВА
ИСЦЕЛЯЮЩАЯ ПАМЯТЬ
О рассказе Михаила Еськова "Наречённая"
21 ноября 2020 года выдающемуся русскому писателю Михаилу Николаевичу Еськову исполнилось восемьдесят пять!
И предыдущий и нынешний годы были для Михаила Николаевича непростыми, он пережил несколько тяжёлых операций, ему непрестанно приходится бороться за жизнь. При этом я не знаю другого человека, чьё ласковое отеческое слово было бы более действенно для утешения страждущего духа многих из нас, его читателей, гораздо более здоровых, чем он сам, людей. Разумеется, среди таких внешне здоровых, но духовно немощных я обязана назвать в первую очередь себя.
Каждый раз после разговора с Еськовым я испытываю чувство стыда за свою слабость и в то же время необычайную радость и прилив сил. Откуда в этом физически немощном человеке столько духовной мощи, мужества и красоты? Из какого источника черпает он благодать, нескончаемо изливающуюся в мир от каждого движения его мысли, озабоченной только милостью и состраданием к ближнему, спешащей увидеть благо во всём, что происходит с каждым из нас?
Не всё благо, что мы творим, но всё может Бог обратить нам во спасение. Потому Михаил Николаевич не позволяет ни себе, ни нам, его «послушникам», прислушивающимся к мудрому отеческому слову, мыслить о ком-то зло и неприязненно, развивать какие-нибудь гневные, обличительные идеи. Ученики мы никудышные, непрестанно оступаемся, всегда есть о кого поточить нам злой язык в едких жалобах на неприглядную реальность. А Еськов, послушав немного, тут же и осадит легонько, будто тюкнув Толстым по темечку: «проходите мимо»! То есть не задерживайте внимание на чужих грехах, когда вам и своих хватает.
И себя самого он поспешно осаживает, если вырвется вдруг какое-нибудь осудительное, придирчивое к чужому поступку слово. Резко меняет интонацию, обрывая себя на половине фразы, быстро подытоживаясь: «ну, неважно, не о том речь», и, послушный какой-то внутренней очистительной воле, возвращается уже помягчевшим голосом к тому эпизоду в беседе, с которого повлёкся было к нечаянному осуждению.
Всё это я вспоминаю сейчас для того, чтобы образ писателя не походил у меня на холодную, идеально правильную матрицу. Михаил Николаевич хоть и необыкновенный человек, но смиренно внушает нам, что обыкновеннее его нет никого на свете. А это верно лишь в той части, что касается житейской сутолоки, всей этой обыденной круговерти, в которой мы даже не замечаем, где и когда оступаемся, падаем, увлекаемся пустяками. Так быстро сменяют друг друга жизненные обстоятельства, что не всегда успеваешь даже осмыслить происходящее, отпуская его в прошлое, и что-то легшее неровностью на пути, обо что споткнулся, чертыхнулся, но побежал дальше, потом вдруг оказывается непосильным бременем за спиной, будто кто-то ловко вспрыгнул к тебе на закорки: неси! И несёшь эту чуждую ношу, изнемогая…
Михаил Николаевич, по его же признаниям, много всяких шишек себе набил, спотыкаясь о земные колдобины. Только необыкновенность его в том, что он умеет каждый шаг свой запомнить и, оглянувшись, мысленно вернуться и прошагать опять по какому-нибудь отрезку пути своего теперь уже с большим вниманием к знакам, расставленным при дороге. Это свойство его характера, эту способность обновлять себя, очищаясь покаянием, можно назвать исцеляющей памятью.
Эта терапия памяти, покаянного осмысления своего пути, который на данном этапе почему-то привёл в тупик, с ошеломляющей достоверностью разворачивается перед нами в рассказе Михаила Еськова «Наречённая», созданном на автобиографической основе. О нём далее речь.
* * *
Сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит.
Псалом 50
В прошедшее десятилетие творчество писателя Михаила Николаевича Еськова по праву оказалось в поле активного внимания читателей и литературоведов. Стало закономерным и появление на родине писателя, в городе Курске, исследовательского проекта Курского университета, получившего название: «Особенности языка художественной прозы М.Н.Еськова». Учёные-филологи и студенты-магистранты изучают тексты известного прозаика в рамках научно-исследовательской программы «Курское слово»[1].
Рассказ «Наречённая» впервые был опубликован на страницах курской газеты «Городские известия» в январе 2013 года, затем на сайте «Российский писатель»[2], где получил огромное количество откликов читателей и критиков. За это произведение Михаил Еськов получил в 2013 году почётное звание лучшего прозаика. В течение одного месяца, по данным сети интернет, рассказ прочитали тридцать пять тысяч человек, многие из которых оставили свои комментарии, выражающие потрясение прочитанным и благодарность автору произведения за приобретённый опыт душевного катарсиса.
Имея в виду этот мощный читательский интерес, мы в свою очередь предпринимаем попытку разобраться в нравственной коллизии произведения, уяснить себе его главные смысловые координаты и, как уже повелось у нас, подыскать героям Михаила Еськова родственные характеры в русской классической литературе и не только.
Сюжет рассказа незамысловатый: главный герой, которому писатель дал своё имя – Михаил Николаевич, человек зрелого возраста, узнаёт о своём страшном диагнозе (рак) и пытается найти причины болезни внутри своей души. Будучи человеком критического мышления, он понимает, что недуг его в большей степени обусловлен психическими особенностями натуры – склонностью к унынию. Прочитав немало умных книг, он пришёл к выводу, что уныние – греховное состояние души, нуждающейся в освобождении от накопившихся в ней обид и всяких недоумений. Догадался он и о том, что помочь себе может сам, если сумеет обнаружить в памяти своей всё то, что засело в душе занозой, вокруг которой и нарастает недоброкачественная плоть. «Известно ведь, – размышляет он, – что грехи наши Бог может простить, а нервная система – никогда»[3]. В понимании Михаила Николаевича это означало, что надо «вспомнить и выпросить прощение у тех, кому когда-либо причинил зло, оставил даже ненамеренную будничную обиду или иное неустроение». В жизненной суете эти обиды, кажется, забываются, «затираются» разными обстоятельствами и, вроде бы, даже оставляют человека в покое. Но «нервная система», по слову Михаила Николаевича, о них всё равно помнит и, может быть, даже незримо и нечувственно улавливает некие эмоциональные волны, настроенные на «частоту» обиды и «неустроения». Душа болит, заноза давит, а перед кем и в чём виноват – человек уже не помнит.
Находясь в смертельной опасности, герой пытается всё вспомнить и осознать, где и когда совершил зло.
«Уже сколько времени память отправлялась в бездонное былое, там он то и дело натыкался на мусор от вроде бы навсегда забытых неприглядных поступков. Бессонными ночами вершил запоздалый суд…». Над кем? Конечно же, над собой. Герой «винился» перед тем, перед кем когда-то считал себя правым, будучи благополучным. И только теперь, когда истончилось собственное бытие, когда напряглась струна, готовая лопнуть и прервать все звуки жизни, теперь он усомнился в собственной правоте: «Многих, перед кем винился, в живых не было, а всё одно стыдно было по-живому».
Эта своеобразная «терапия памяти» в том и заключалась для него, что жизнь прошлая, со всеми её встречами и разладами, как бы проживалась заново, уже с новым, словно бы просветлённым сознанием. Сознанием своей власти… исцелить прошлое любовью! Тем самым очищалось от затхлости и настоящее, и даже будущее…
«Воспоминания неожиданно начали отвлекать от жалостливых едучих мыслей, выдували безотрадный разлад, словно проветривали затхлое помещение».
А ведь поначалу бунтует человек, не понимая своей вины: «Ну какое зло мог сотворить?». Это первая мысль, приходящая в голову каждому, кто не знает за собой никаких жестоких преступлений, но помнит трудную, смирённую тяжкой работой жизнь и видит себя вполне честным порядочным человеком. На фоне этой моральной «ровности» жизни в целом, когда совести не в чем корить себя, и, казалось бы, нет вины перед ближним, большая доля жизненных обстоятельств не кажется греховной и требующей раскаяния. Отсюда и внутренний протест: ну какое зло мог сотворить? – ведь не было никогда стремления к этому злу, никому сознательно не желал и не делал зла. В чём же дело? Почему давние события нуждались в переоценке и «только и ждали, чтобы примириться, оставить просветление в душе»? Разве она потемнела, душа человеческая?
Может быть, всё это потому, что с приходом зрелости возрастает и ответственность человека за поступки, в которых когда-то, в пору его юности, действительно ещё не было его вины, ещё не мог он брать на себя эту ответственность. И вот теперь, в зрелости, Бог требует от человека пересмотра своих дел и принятия своей доли ответственности. Без этого как бы замедляется рост души, а иногда и вовсе останавливается.
«Грех юности моея и неведения моего не помяни…»[4] – просил когда-то пророк Давид, обращаясь к Творцу с просьбой очистить прошлую жизнь его и тем даровать ему возможность будущего. В другой раз библейский поэт ещё более смиренно просит: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое…».[5] Знаменитый пятидесятый псалом, покаянный, исповедальный, очистительный, известный каждому христианину как наилучшее лекарство от греховного беспамятства…
Читал ли эти слова Давида герой рассказа в трудную минуту, мы не знаем. Но помним, что Давид написал их примерно в том же душевном состоянии, в каком, надо полагать, пребывал почти у порога смерти и Михаил Николаевич. Псалом пятидесятый был написан в минуту раскаяния, признания своей вины. А ведь долгое время царь и пророк никак не смущался своим поступком, приведшим его к столь плачевному жизненному пределу – он должен был умереть по воле Бога в расцвете сил и дел. Всю свою жизнь Давид принимал с благодарностью обильные земные блага, отпущенные щедрой рукой Творца, и не знал за собой никакой вины, кроме разве что первородного греха. Вот и герой Еськова, вспоминая богатую трудностями жизнь, от самой ранней юности, когда ещё и понятия о грехе-то не было, «не мог сообразить, в чём поступал неправильно».
И, как и в случае с Давидом, причиной вины оказалась женщина…
Давиду на его смертельную ошибку иносказательно указал пророк Нафан, поведав притчу о бедняке и его единственной овечке (2Цар.11-12). Герою рассказа «Наречённая» пришлось самостоятельно исследовать свою судьбу, чтобы узреть в ней то самое, незначительное, казалось бы, зерно неправды, из которого теперь неприметно и неумолимо прорастал смертельный недуг.
«Вот только Кумаманька… Вынуть бы эту занозу. Очиститься. Понять бы, за что каяться, без того, возможно, завтрашний день не состоится…».
Да и неправда эта, обнаруженная памятью, казалась «надуманной», навязанной ему другими: «Ничего ведь не было, помаячила лишь надуманная женитьба…».
Действительно, оправдывают героя и нелегкие житейские обстоятельства, и весьма юный его возраст: «Учился тогда в шестом классе. Мать слегла, долго хворала. С утра он растапливал печку, готовил еду, доил корову, задавал корм скотине, затем уже шёл в школу за пять километров. После уроков – бесконечная маята по хозяйству до поздней ночи. И так изо дня в день».
Видя, как мучается сын, больная мать решается на крайнюю меру: «Жаню тебя». Время было послевоенное, мальчишки взрослели рано, однако же эпоха «Домостроя» давно прошла, и вряд ли Мишка мог всерьёз испугаться такого поворота судьбы. Словам матери он «лишь улыбнулся, как улыбаешься мимолётной шутке, которую тут же и забываешь». А мать, открывая сыну свой замысел, произнесла имя «наречённой невесты» – Кумаманька, по-свойски, по-хуторскому, а по факту рождения – Мария Пчёлкина, «девка работяшшая», «жана будет справная».
Герой вспоминает себя сначала восьмилетним, когда доводилось ему пахать огород вместо взрослого хозяина. После немецкой оккупации хуторские огороды «задичали», а мужчин почти не осталось. И поскольку лошадей тоже не было, крестьян выручал единственный на весь хутор плужок для «бабьей тяги».
«Восьмилетний Мишка встал за плуг», безотказная в помощи всем односельчанам Манька Пчёлкина «впряглась коренной в борозду для основной тяги».
Манька в своей «упряжке» сдюжила, будучи крепкого сложения, а вот Мишка «запутался ногами» и рухнул в борозду, потому что кости у него были, по жалостливому слову матери, «как у курёнка». Судя по всему, это был один из первых эпизодов близкого общения Мишки со свое будущей «наречённой».
Когда мать объявила о придуманной ею женитьбе, Мишка сильно переживал по поводу моральной стороны дела: «Поначалу побаивался: вдруг на хуторе начнут судачить. Могут по делу и без дела приклеить даже то, чего не было. К счастью, материно намерение не выпросталось наружу, не попало на бабьи языки».
Мать, видимо, не торопилась с реализацией замысла, так что Мишка «со временем успокоился», потому что всё «обошлось».
Главная интрига ожидает читателя далее. Герой вспоминает себя уже «в летние каникулы после девятого класса». «…Мишка ходил на колхозные наряды. Трудиться приходилось не только днём, но и ночью: горячей сельской порой, будь двойные часы, и их бы не хватило. В тот раз на нескольких арбах перевозили ржаные снопы к молотилке на ток. Им с Кумаманькой достался самый дальний угол поля».
Да, повествование всё более интригует. Кажется, автор готов поведать какие-то самые сокровенные тайны своего героя. Уж очень многообещающе звучит это сообщение о «самом дальнем» уголке обширного ржаного поля…
Развернутый автором природный пейзаж всячески располагает к лирическому восприятию дальнейших событий: «К полуночи луна основательно обжилась и бодро взобралась на самую макушку. Света было как раз столько, сколько нужно, чтобы различать, что вблизи, глядеть же вдаль нужды не было».
Вблизи, конечно же, главным было не то, как «размеренно сопели волы», запряженные в арбу, а то, что «на сложенных по стерне снопах» «вольно разметалась, будто дома на кровати», сморенная усталостью Кумаманька…
«Пробыть день-деньской с тяпкой на бураках: не мудрено смориться. Сон её и свалил без оглядки».
Мишка, будучи уже вполне самостоятельным юношей, к несчастью, не удержался в созерцательном настроении…
Природа тоже была против его бездействия: «Замирая от неясного будоражащего чувства, Мишка долго заворожено стоял перед Кумаманькой. … И впервые не стыдно было глядеть на оголённые ноги выше колен. А луна, казалось, сюда только и светила. Ведьма, а не луна!».
Конечно же, Мишка ни в чём не виноват… Виновата луна! – так было во все времена.
«Осторожно примостился рядом… легонько поцеловал в губы… Бешено забухала кровь, и руки рванулись к постижению…».
Поскольку героиня спала в эту минуту, и наглая луна её не могла встревожить, была Кумаманька в самом невинном расположении духа, и потому именно ей выпала скучная доля произнести отрезвляющее:
«– Не надо!.. Пусти!..».
Если бы дело было только в луне, во все века соблазняющей влюблённых (а некоторых и доводящей до безумия), мы, конечно же, оправдали бы героя. Однако в тексте присутствует некое уточнение, краткая предыстория ночного соблазна, объясняющая поведение Мишки самыми естественными, прямо-таки физиологическими причинами. А именно: сработала (тут уже не в добром направлении) всё та же цепкая память. Это она послала импульс в испытующий нечто, доселе неведомое, Мишкин мозг.
Смотрел Мишка на спящую невинно женщину, а перед глазами было другое видение. И пытался он отогнать его, да не получалось…
«Не зря от взрослых слышал: увидишь голую женщину, перестанешь ведьмы бояться».
Не боялся он в эту минуту ни ведьмы, вполне уместной ночью в полнолуние, ни Кумаманьки, безмятежно спящей перед ним, а томило его душу и тело, «несбыточно манило к себе» недавнее нечаянное видение обнажённой женщины, моющейся в корыте.
Кажется, именно здесь, в этой нечаянности соблазна, как раз и кроется причина неуловимости и «недоказуемости» его вины перед Кумаманькой и даже, может быть, пред самим Богом…
«Мишка знал, что по наряду ему с Кумаманькой предстоит работать ночью, решил к ней зайти, чтобы в поле отправиться вместе. В хате у Пчёлкиных никого не оказалось, в сарае была открыта дверь, направился туда. И будто споткнулся… Раздетая Кумаманька стояла в корыте, а тётка Фрося из деревянного ковша поливала её водой».
Вам это ничего не напоминает, уважаемый читатель?
Несколько тысяч лет назад (более двух, уж точно) уже было так однажды, что мужчина увидел нечаянно, прогуливаясь по крыше своего дворца, купающуюся в соседнем дворе молодую женщину. Он не нашёл в себе сил отвести взгляд, помедлил в ошеломлении её красотой… И уязвилась душа его соблазном…[6]
«– Ма-а, погоди, не расходуй зря. Дай мочалой растереться, а то воды не хватит.
Руки Кумаманьки скользили по телу, как нарочно указывая места, куда непременно нужно поглядеть.
…Зрелище ошеломительное».
Как же мог не помедлить подросток Мишка перед таким видением, когда даже царь израильский смертельно уязвлён был некогда этой невинно-обнажённой тайной женского тела.
«Когда спадал полуденный зной, Давид имел обыкновение всходить на кровлю своего дворца и, пользуясь прохладой, любовался прекрасным видом своей с каждым годом расширяющейся и богатеющей столицы. Обводя однажды своим царственным взором окружающие дома, он в открытом дворе одного из них заметил купающуюся женщину. Это была женщина в высшей степени красивая, и её прелести мгновенно возбудили в нём пламенную страсть»[7].
Из истории мы помним, какой смертельной занозе позволил Давид вонзиться в своё сердце, чуть помедлив в соблазнительном видении. Из промедления родилось прелюбодеяние, из прелюбодеяния – убийство.
«Давид не сделал никаких усилий избежать этого сильного искушения; он послал за женщиной, подавил в себе всякое чувство смущения, воспользовался своим всевластным и влиятельным положением для склонения её к уступке своим желаниям, и так как, быть может, он нашёл её слишком готовою на своё предложение, то и взял её в дом свой. Это было первым шагом в страшной трагедии» (А.П. Лопухин).
Была ли вина самой Вирсавии в этой трагедии? Библейский историк отвечает на этот вопрос долго и тщательно, однако главным виновником всё равно остаётся Давид. Есть резон привести здесь доводы историка как вносящие существенные психологические нюансы в бесстрастное повествование Священного Писания, из которого мы никак не можем уяснить себе, какова же роль Вирсавии в этом деле.
«Для оправдания царя в этом низком деле немало делалось попыток с целью отнести значительную часть вины в этом грехе на саму Вирсавию. Её обвиняли в бесстыдстве, с которым она обнаруживала свои прелести перед глазами царя, купаясь на открытом месте, где её легко было видеть, а также в поразительной готовности, с которою она согласилась на исполнение желания царя в таком деле, где для неё было весьма возможно указать на строгие постановления закона. В некоторых из этих предположений нельзя отрицать долю истины, хотя, так как царский дворец был построен недавно, она ещё и не могла вполне знать, что с его кровли открывался свободный вид на двор её дома, и в то же время она, быть может, считала себя и не вправе противиться желаниям столь могущественного государя; но, как бы то ни было, грех Давида очевиден и не допускает никакой возможности для смягчения»[8].
А при чём же здесь герои Михаила Еськова?
Рассказ о прекрасной Вирсавии, может быть, повинной в соблазнении царя, почти однозначно очерчивает абсолютную невиновность, а лучше сказать – целомудрие, Марии Пчёлкиной, еськовской мужественной Вирсавии, без колебаний пресекшей соблазн: – Не надо!.. Пусти!..
Может прозвучать и другой вопрос, почти неизбежно возникающий при подобных исторических параллелях: не слишком ли обременительны они, эти параллели, для героев крестьянского происхождения и деревенского воспитания. Что тут скажешь? Ну, для начала вспомним, что Давид в отрочестве тоже пас овец и, надо полагать, не блистал хорошими манерами. А самое главное в том, что моральные ценности и установления закона, как известно, для всех едины, тут ни положение, ни воспитание никого не оправдывает. А что касается эстетической стороны вопроса, то ведь мы не просто для яркой художественной картинки проводим эти литературно-исторические параллели, для нас это попытка уяснить себе степень ответственности художественных персонажей в созданной для них писателем ситуации. Это поиск путей осмысления сложнейших нравственных коллизий, для понимания которых никак не обойтись без выхода в открытое пространство так называемых общечеловеческих ценностей. Священная история со всеми её лицами и событиями, а также с оценкой этих событий – и есть та общечеловеческая культурная ценность, тот идеальный образец, с которым абсолютно естественно сверять все последующие времена человеческой истории и все деяния людей, когда-либо живших и живущих на земле. И если в древнем мире, в эпоху царей и пророков, промедление в ситуации соблазна неминуемо повлекло за собой несколько смертей, и эта трагедия стала прообразом всех последующих в истории человечества семейных трагедий (так называемого «любовного треугольника», в основании которого всегда ложь, а нередко – предательство и убийство), то почему бы не воспользоваться этой почти универсальной схемой возникновения греха для анализа ситуации, которая ведь тоже не была рядовой в судьбе героев, а со временем обнаружила себя в качестве решающего события, определившего жизненный путь каждого из них. Мишка, ставший Михаилом Николаевичем, оказался на пороге смерти из-за болезни, требующей от него пересмотра всех взглядов и дел. Кумаманька, Мария Пчёлкина, может быть, так и не сумев забыть этот страстный Мишкин порыв, больше ни с кем уже не соединила свою судьбу, оставшись навечно «наречённой» невестой его, не смеющей искать большего, а только хранящей в памяти его первый юношеский поцелуй. Какой бы бедной и несчастной ни казалась нам она, а только судьба её всё равно имеет высшую ценность и высший смысл. И жалеть её за этот выстраданный ею смысл нам представляется ненужным…
И вот теперь хотелось бы сказать об этом самом смысле, насколько нам удалось представить его себе и найти этому представлению подтверждения.
Прежде чем обнаружить то главное, что абсолютно и всецело оправдывает в наших глазах несчастную, казалось бы, женскую долю Марии Пчёлкиной, возводя эту не слишком яркую героиню на весьма почётный пьедестал в ряду религиозных символов русской культуры, осуществим здесь пока что ещё одну литературно-образную параллель, вспомнив рассказ И.С.Тургенева «Живые мощи».
Героиня этого рассказа, талантливая и красивая дворовая девушка Лукерья, как мы помним, была поражена загадочным недугом, не позволявшим ей двигаться, и она пролежала в сарайчике на пасеке около семи лет. При всем трагизме ситуации, повествование это необыкновенно мягкое, лиричное, видимо, благодаря образу самой Лукерьи, с её поэтической речью, с подробным рассказом о своей жизни, о своих загадочных провидческих снах.
Нам показалось, что Кумаманька в рассказе Михаила Еськова чем-то очень похожа на тургеневскую Лукерью. До своей неизлечимой болезни обе девушки были красивы, в обеих отмечается статность фигуры, крепость здоровья, и обе они были любимы односельчанами.
«– Лукерья! – воскликнул я. – Ты ли это? Возможно ли?
– Я, да, барин, – я. Я – Лукерья.
Я не знал, что сказать, и как ошеломлённый глядел на это тёмное, неподвижное лицо с устремлёнными на меня светлыми и мертвенными глазами. Возможно ли? Эта мумия – Лукерья, первая красавица во всей нашей дворне, высокая, полная, белая, румяная, хохотунья, плясунья, певунья! Лукерья, умница Лукерья, за которою ухаживали все наши молодые парни, по которой я сам втайне вздыхал, я – шестнадцатилетний мальчик!».[9]
В рассказе Михаила Еськова совсем иная ситуация, и много красивых слов о своей героине он сказать не может – некогда ей было петь и плясать, и парней в послевоенном хуторе было не много, некому было за ней ухаживать, разве что подросток Мишка мог однажды нечаянно залюбоваться её неведомой никому обнажённой красотой. И вот теперь он снова входит в её дом:
«С порога обдало крутым застоялым духом неухоженности. В исподней рубахе, обвисшей на костлявых плечах, на кровати понуро сидела согнутая старуха: от прежней рослости и половины не осталось. Бросилось в глаза: с головы свисал пожухлый растрёп кошлатых волос с тряпочной полуразвязанной тесёмкой. А коса была на зависть! (Ср.: «Помните, барин… какая у меня была коса? Помните – до самых колен!» – М.М.) Сердце полыхнуло острой жалостью: и это Кумаманька! («Возможно ли? Эта мумия – Лукерья…» – М.М.) Она, должно быть, почувствовала его смятение: – Мишка, или испужался?.. Видишь, какая теперича. На работу была дюже жадная, вот Бог и наказал» (ср. у Тургенева разговор с хуторским десятским о Лукерье: «Богом убитая, – так заключил десятский, – стало быть, за грехи... но мы её не осуждаем…»).
Так уж получается, что рядом с текстом «Наречённой» звучат у нас и строки «Живых мощей»: «Да вы не побрезгуйте, барин, не погнушайтесь несчастьем моим… сядьте вот на кадушечку, поближе, а то вам меня не слышно будет… вишь я какая голосистая стала! Ну уж и рада же я, что увидала вас!».
Точно так же не скрывает своей радости и Кумаманька в описании второй встречи, уже наедине, что ещё более сближает обе ситуации:
«– Здравствуй, Миша, здравствуй!.. Спасибо, не отказался зайти! …Бери табуретку, садись поближе, это ж сколько годочков тебя не видала.
Мягкая улыбка на вздрагивающих губах оплавила стылое измученное лицо, и этому оживлению Кумаманька откровенно удивилась: – Надо же, ты пришёл: и про болезнь забыла».
Как можно объяснить себе подобные переклички?
Если не сознательное присутствие в памяти автора каких-то отзвуков тургеневской ситуации и некоторую ориентацию писателя на классический контекст, то в любом случае – духовное созвучие жизненных трагедий, художественное отражение которых неизбежно оказывается родственным на уровне эмоционально-выразительных средств. А что касается смыслового родства двух женских судеб, тут тем более не избежать нам их уравнивающего уподобления.
Насколько автобиографичны «Записки охотника», и конкретно – входящие в этот цикл «Живые мощи», кажется, здесь нет необходимости выяснять. Образ Лукерьи имеет для нас прежде всего художественную, культурную ценность как ставший уже классическим образцом. Имеем в виду такую закономерность: напомните культурному русскому человеку об этом тексте Тургенева, и он тут же вспомнит о святости и смирении долготерпеливого своего народа. Как известно, эпиграфом к рассказу «Живые мощи» Тургенев взял строки Ф.И.Тютчева:
Край родной долготерпенья –
Край ты русского народа!
Думается, эти же слова могли бы стать эпиграфом и к рассказу «Наречённая», если бы автор не рисковал при этом нечаянно зачислить в святые и самого себя, поскольку текст его откровенно автобиографичен.
В том, что тургеневская Лукерья за семь лет болезненной обездвиженности достигла совершенной душевной чистоты и святости, нет никакого сомнения. Весь её облик, весь её внутренний строй являет нам образец такого состояния души, которое можно назвать соответствующим замыслу Бога о человеке. Когда речь идёт о девушке, сохранившей целомудрие тела (неважно: добровольно или вынужденно), не ставшей невестой жениха земного, а точнее, не успевшей соединиться с ним в «едину плоть», тогда замысел Божий о ней, как мы можем это понять, – вечное девство, и становится она тогда невестой Небесного Жениха.
«Раз мне какой чудный сон приснился! Хотите, расскажу вам? – Ну, слушайте. – Вижу я, будто стою я в поле, а кругом рожь, такая высокая, спелая, как золотая!.. (Наверное, на снопах такой же спелой ржи безмятежно спала Мария Пчёлкина, Кумаманька. Жаль, что мы не знаем, что она видела во сне за секунду до пробуждения от прикосновения Мишкиных губ. – М.М.) И будто со мной собачка рыженькая, злющая-презлющая – всё укусить меня хочет. И будто в руках у меня серп, и не простой серп, а самый как есть месяц, вот когда он на серп похож бывает. И этим самым месяцем должна я эту самую рожь сжать дочиста. Только очень меня от жары растомило, и месяц меня слепит, и лень на меня нашла; а кругом васильки растут, да такие крупные! И все ко мне головками повернулись. И думаю: нарву я этих васильков; Вася прийти обещался – так вот я себе венок сперва совью; жать-то я ещё успею. Начинаю я рвать васильки, а они у меня промеж пальцев тают да тают, хоть ты что! И не могу я себе венок свить. А между тем я слышу – кто-то уж идёт ко мне, близко таково, и зовёт: Луша! Луша!.. Ай, думаю, беда – не успела! Всё равно, надену я себе на голову этот месяц заместо васильков. Надеваю я месяц, ровно как кокошник, и так сама сейчас вся засияла, всё поле кругом осветила. Глядь – по самым верхушкам колосьев катит ко мне скорехонько – только не Вася, а сам Христос! И почему я узнала, что это Христос, сказать не могу, – таким Его не пишут, – а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, – только пояс золотой, – и ручку мне протягивает. «Не бойся, говорит, невеста Моя разубранная, ступай за Мною; ты у Меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские». И я к Его ручке как прильну! Собачка моя сейчас меня за ноги… но тут мы взвились! Он впереди… Крылья у Него по всему небу развернулись, длинные, как у чайки, – и я за Ним! И собачка должна отстать от меня. Тут только я поняла, что эта собачка – болезнь моя и что в Царстве Небесном ей уже места не будет».
Конечно же, и Кумаманька видела такие сны на одре болезни, только рассказать о них она не умела. За Лукерью рассказывает сам Тургенев чистым литературным языком (с незначительными «народными» погрешностями), языком просвещённого дворянина. Поэтому речь Лукерьи так поэтична. Героиня Михаила Еськова, может быть, и знала многие из тех песен, что когда-то пела Лукерья, но после военного лихолетья да колхозных трудодней не только песни, а и все слова красивые позабыла. Да, может, и не слыхала их вовсе никогда, какие они бывают, слова эти красивые. Только вот красоты души её отсутствие красивых слов не отменяет. И мужества духа – тоже. Раз уж сохранила она Мишкин поцелуй на всю жизнь… И ему самому, будучи смертельно больной, счастья да семейного благополучия желала…
…А есть в рассказе «Наречённая» одно такое слово, внешне мало с чем красивым созвучное, но близко роднящее простоватую Кумаманьку с поэтичной тургеневской Лукерьей. Если произносить его отдельно, оно ничего интересного нам не скажет, но, вплетённое в ткань судьбы каждой из героинь, оно делает их родными сёстрами. Прежде чем произнести здесь это слово, рассмотрим фрагменты текста обоих рассказов, где оно упоминается.
«Живые мощи»:
«Лукерья умолкла на минуту.
– А то ещё видела я сон, – начала она снова, – а быть может, это было мне видение – я уж и не знаю. Почудилось мне, будто я в самой этой плетушке лежу и приходят ко мне мои покойные родители – батюшка да матушка – и кланяются мне низко, а сами ничего не говорят. И спрашиваю я их: зачем вы, батюшка и матушка, мне кланяетесь? А затем, говорят, что так как ты на сем свете много мучишься, то не одну ты свою душеньку облегчила, но и с нас большую тягу сняла. И нам на том свете стало много способнее. Со своими грехами ты уже покончила; теперь наши грехи побеждаешь. И, сказавши это, родители мне опять поклонились – и не стало их видно: одни стены видны. Очень я потом сомневалась, что это такое со мною было. Даже батюшке на духу рассказала. Только он так полагает, что это было не видение, потому что видения бывают одному духовному чину» (с.304).
«Наречённая»:
«После немецкой оккупации кинулись оживлять задичавшие огороды. Два года земля пробыла под войной, отбилась от рук: покрылась колюкой, забурьянела – переиначилась неузнаваемо. Лошадей не было, коровами тоже не обзавелись, выручала лопата, в ходу оказывался и единственный на весь хутор плужок для «бабьей тяги».
Помочь взрослым сёстрам согласилась тогда ещё не прозванная Кумаманькой безотказная Пчёлкина Манька. Манька была моложе сестёр, а телом успела их перегнать. Она впряглась коренной в борозду для основной тяги».
Вот, собственно, и слово заветное. И весь его таинственный смысл, заданный сном крестьянки Лукерьи, так безыскусно раскрывается здесь, в этой строке:
Она впряглась коренной в борозду для основной тяги…
Вот она, извечная судьба русской крестьянки на родной земле, в родном краю долготерпенья…
И дело здесь не столько в грубой физической тяге, возложенной на молодую девушку. Бог возложил на неё другую «тягу», смысл которой вытекает наиболее очевидно именно из рассказа Лукерьи о своих родителях.
Надо ли тут что-то пояснять?
Тургеневская Лукерья всё-таки более «подчиняется» замыслу писателя, нежели еськовская Кумаманька, которую автор не стал одаривать поэтическим языком, которым она в жизни изъясняться никак не могла. Могла ли Лукерья изъясняться в жизни столь же красиво, как делает она это в тексте Тургенева, мы не знаем. Но, кажется, она сама рассказала о себе всё, что нам следовало о ней знать.
Кумаманька так говорить не умеет. «Я, Миша, осталась нетронутой, девкой ухожу. … Хорошо изделал, что на мне не жанился…».
Вот и весь сказ.
Из других слов Марии может показаться, что она сильно сожалеет о неудавшейся своей жизни: «Сдуру закричала, когда ты полез ко мне, а ты ведь всегда нежный был, переживчивый…».
Видимо, она хотела сказать, что Мишка был отзывчивым, добрым человеком, и конечно, она была бы счастлива, став женой такого человека. Но…
Свадебный подарок с вышитой «прыгающими буковками» надписью: «Мишки от Маньки» – унёс с собой в кармане «на долгую и верную любовь» несостоявшийся земной жених, а сама Кумаманька осталась наедине со своей девственной судьбой. И, может быть, последним её искушением и соблазном оказались её собственные безнадёжные слова:
– Миша, поцелуй меня… Как тогда…
Это было прощание не только с ним, но и с самой собой, той, которая хранила на земле «долгую и верную любовь» своему наречённому. Может быть, принимая смиренно свою судьбу, она уже поднималась ступенькой выше себя прежней, и любовь её, долгая и верная, уходила глубже её личной судьбы, облегчая тягу всех тех, кто в этом нуждался…
Она впряглась коренной в борозду для основной тяги…
«Кумаманька… Кумаманька… Сколько ни припоминал всё, что с ней было связано, не находил повода просить прощение. Думалось, было бы спокойнее, если б она вовсе не знала ни о какой женитьбе. Но эта несчастная женитьба слетела же не с его языка?.. Жалкий поцелуй и такой же жалкий порыв к сближению. Здесь-то какая вина? В том, что ли, что оказался на откровенном расстоянии, когда перед окончательным шагом оставалось только зажмуриться, но и тут он безгрешен…».
Так думал герой уже после прощания с Кумаманькой и, может быть, уже после её ухода. Настигшая его самого смертельная болезнь теперь вынуждала искать причины и следствия. И если в других случаях он легко признавал свою неправоту, то здесь, где более всего тревожила его совесть некая вина, как загнивающая заноза, он никак не мог понять, в чём именно виноват перед Кумаманькой. «Вынуть бы эту занозу. Очиститься. Понять бы, за что каяться…».
Если «прокрутить» мысленно в обратном порядке события того вечера и той ночи, с которых, быть может, и началась эта роковая взаимосвязь их судеб, можно представить, как спокойно и разве что с любованием созерцает Мишка спящую в лунном свете Марию Пчёлкину; как невинен его взгляд, не запечатлевший в памяти обнажённое женское тело, не помедливший в этом соблазне рассмотреть его и запомнить все его впадинки и изгибы; как, наконец, безмятежна в эту минуту его совесть, вовремя подсказавшая отвернуться и отступить прочь, будто его здесь и не было, или кашлянуть, извиниться или крикнуть что-то издалека. Да мало ли как могли развернуться события, если б не сработал до времени этот извечный плотской соблазн…
И при этом совершенно невозможно провести границу между своей виной и своей бедой, между прощанием и прощением, между раскаянием и молитвой. Слова любви, обращенные к ближнему, одновременно оказываются призыванием Бога. А признание себя виновным оправдывает перед Творцом…
«…Вводный наркоз, прежде всего, расслабляет мышцы, не то, что ногой или рукой пошевелить, язык с места не стронуть. Какое-то время не угасшим остаётся восприятие окружающих звуков. А врачи полагают, что произошло полное отключение, и у твоего изголовья говорят о чём угодно без опаски. Вот и сейчас он хорошо слышал, как анестезиолог любезничал с коллегой.
– Во сне часто вас вижу.
– На ночь не пейте кофе. Сон будет глубокий.
– Не помогает. Кстати, нынешней ночью потрясающе переспал с вами.
– С женой надо спать…
Анестезиолог продолжал свои соблазны. А Михаил Николаевич уплывающим сознанием наконец-то понял: Кумаманьку он соблазнял несостоявшейся женитьбой, неожиданным порывом к близости…
И на краю провальной темноты успел-таки вымолвить душой:
– Виноват… Прости…».
Из текста рассказа вовсе не следует, что операция прошла успешно и герой выжил только благодаря своему раскаянию и признанию своей доли вины в несостоявшейся женской судьбе Марии Пчёлкиной. Ещё накануне операционного дня он уже ощущал некое облегчение душевной «тяги» и веяние надежды на выздоровление. Это было связано, судя по всему, с молитвой его супруги, выстоявшей длинную очередь к мощам святой блаженной Матроны Московской накануне операции и долго «вымаливающей» его перед иконой Пресвятой Богородицы в церкви Всех Святых. И не Кумаманьку благодарил герой за исцеление (что она отпустила его совесть, перестала тревожить дух), а упал на колени перед тем святым образом, к которому обращала свои молитвы его супруга.
Совершенно отчётливо слышится нам здесь мотив обретения веры и благодарения за неё.
Не просьба о прощении спасает героя, а вера в Того, ради Кого она произносится, эта просьба, с Кем примиряет человека признание им своей вины. «Тебе единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих…».[10]
А что же Кумаманька? Ведь рассказ посвящён в первую очередь ей.
Да ведь само его название уже отвечает на наш вопрос!
Если б только Мишке была она наречена в невесты, вряд ли пришлось бы ему нести такую серьёзную ответственность за невольно причинённую ей обиду. Сколько таких брошенных невест, не дождавшихся своих наречённых на земле!.. А вот Пчёлкина Мария донесла до гроба свою «долгую и верную любовь». Значит, был для неё Мишка не только соблазнителем, по неведению юности, а, может быть, ещё и хранителем её – для другого, Небесного Жениха…
[1] Хроленко А.Т. Труд длиной в жизнь // Городские известия. 21 ноября 2015 года. См. также: http://gikursk.ru/paper/3779/11389/
[2]http://rospisatel.ru/eskov-vstuplenije.htm
[3] Еськов М.Н. Мягкое сердце. Четыре рассказа. Курск, «Славянка», 2014. С.38. Далее в тексте статьи в скобках указывается страница по этому изданию.
[4] Псалом 24.
[5] Псалом 50.
[6] Об этом см.: Ветхий Завет. 2-я Книга Царств, главы 11-12.
[7] Лопухин А.П. Библейская история Ветхого Завета. Т.2. Мн., 2008. С.214.
[8] Лопухин А.П. Давид и его время // Лопухин А.П. Библейская история Ветхого Завета. Т.2. С.214-215.
[9] Тургенев И.С. Записки охотника. Повести и рассказы. М.: «Художественная литература», 1979. С..298. Далее в тексте статьи указывается только страница по этому изданию.
[10] Псалом 50.
Рассказ у Еськова тоже непростой. Особенно если учесть, по поводу каких жизненных обстоятельств он написан.
Но у автора статьи действительно неожиданный подход, весьма любопытный. Вообще все работы этого автора для меня интересны. За что и благодарю сайт "День литературы", читаю вас регулярно!
Рассказ Михаила Еськова "Наречённая", на первый взгляд, простой и незатейливый. Сколько подобных женских судеб, одиноких и несчастных, породила война! Но в осмыслении Марины Масловой эта история обретает черты если не вселенской трагедии, то глубокой эпической драмы. Это подчёркивают параллели с библейскими образами (Давид и Вирсавия) и образами русской классики ( Тургенев и Лукерья, рассказ "Живые мощи"). Однако не для красного словца исследователь приводит такие образы. Именно так, благодаря системе зеркал, являются "невидимые миру слёзы" и приходит понимание духовной глубины этого замечательного литературного произведения.
Михаил Попов
(Архангельск)