ПРОЗА / Игорь БАХТИН. ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ. Роман (продолжение), главы VII-XII
Игорь БАХТИН

Игорь БАХТИН. ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ. Роман (продолжение), главы VII-XII

06.12.2020
2900
2

Глава I ДЕНИСОВ – на сайте
Глава II КАЛИНЦЕВ – на сайте
Глава III МАРГОЛИН – на сайте
Глава IV, V, VI – на сайте

Игорь БАХТИН

ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ

Роман. Продолжение, главы VII-XII

 

Глава VII. МАКСИМ, ЭДИК, ЛАНА

 

Разлепить слипшиеся глаза Максиму не удавалось. Когда же наконец он открыл их, то долго ещё лежал неподвижно, глядя через полуприкрытые веки остановившимся взглядом в потолок на пятирожковую люстру, в которой тускло горела одна запылённая лампочка.

«Ночь? Утро? День?» — скосил он глаза к окну. За ним мутно серел декабрьский рассвет. Движение глаз доставило ему боль. Они, как заржавелые болты в таких же ржавых гайках, слушались плохо. Чувствовал он себя больным и разбитым, знал, что заснуть уже не сможет, но и встать не было сил.

«Утро, утро, утро, утро… ещё одно, а за ним долгий, долгий день», — с болезненным стуком, как биллиардные шары, сшибались в голове слова. И неожиданно страшная, обжигающая своей разрушительностью мысль, ввергая его в прострацию, упала на него бетонной плитой, расплющив тело, сразу ставшее холодным и безвольным. Тело медленно вытекало из-под плиты во все стороны аморфной слизистой массой. Плита давила, как пресс, выдавливая его сущность. Он всё это отчётливо ощущал и видел, а растёкшийся мозг продолжал метрономом отстукивать: «Утро, утро, утро, утро…».

Этой бетонной плитой, обрушившейся на него, была страшная в своей беспощадности и неумолимости мысль о том, что новый день несёт с собой всегдашние страдания и весь он будет посвящён невыносимо тяжёлым поискам спасительного «лекарства».

Но эта встряска длилась недолго. Его вытекшая сущность, как ртуть, стала собираться в прежнюю единую массу, плита поднялась в воздух и исчезла. Он услышал аритмичный громкий стук своего сердца, ощутил пульсирующую боль в правом боку, ожившая память подсказала: никуда не нужно идти, «лекарства» полно, есть сигареты, еда, чай и деньги имеются.

Веки его дрогнули. Он расслабленно вытянулся и закрыл глаза. Побежали в голове, как кинокадры в перемотке, фрагменты вчерашней ночи: холод, тесная щель между гаражами, дикая ломка, примёрзшая к земле труба, кавказец, его вскрик: «Вай, мама!», деньги — рубли и доллары.

Когда плёнка прокрутилась до того момента, где он прячет деньги в продухе, голова заработала живее и это воспоминание родило новый страх. Он нарастал лавинообразно, становясь зудящим и липким.

Навязчивая сверлящая мысль о том, что кто-то может найти его деньги, действовала на него угнетающе. Робко высовывающий «нос» утешительный довод, что вряд ли кому-то придёт в голову заглядывать в вентиляционное отверстие дома зимой в такой холод, вяло пытался бороться с многозначительно пожимающей плечами мыслью-разрушительницей «всяко в жизни бывает». У этого шаткого довода шансов на победу не было, а страх усиливался и усиливался, парализуя волю.

Решение могло быть единственным, оно было на поверхности: не теряя времени ехать и проверить тайник. Снежный ком страха за судьбу свалившихся на него денег, обещавших стать залогом долгой и благополучной жизни, покатился по спуску, набирая скорость, обрастая в размере, требуя немедленных действий. Но раньше этого требовалось заправиться спасительным «топливом». Пора было «поправиться»: уже подступала суетливая нервозность, правый бок напоминал о себе болезненно пульсирующей болью, жадный и беспощадный демон, владеющий его телом и помыслами, требовал подпитки.

Максим скинул с себя на пол прожжённое в нескольких местах шерстяное одеяло и встал с просевшего дивана. На него он вчера свалился в джинсах, носках и рубашке. Пакетики героина и деньги лежали в её нагрудном кармане.

Дверь второй комнаты была приоткрыта, он заглянул в неё. Горел свет, тихо бормотал телевизор, Эдик и Лана лежали в кровати. Эдик стянул одеяло на себя, голая Лана лежала на боку, свернувшись калачиком, и иногда поскуливала, как маленькая собачонка. Он постоял немного, разглядывая впалые сероватые ягодицы Ланы и с безотчётно прилившей злобой и отвращением процедил сквозь зубы: «Долбанные кролики, халявщики, видеть вас не могу! В головах две, нет — три мысли: уколоться, трахнуться и пожрать. Как же вы, твари, мне надоели!».

Он прошёл в туалет. Мочился долго, задумчиво наблюдая за пульсирующей слабой струйкой. Процесс происходил болезненно: старый не залеченный уретрит напоминал о себе. Неожиданно он конвульсивно дёрнулся и резко обернулся: ему почудилось, что за его спиной кто-то стоит и сопит. Но никого за спиной не было, сердце билось с перебоями, рот пересох, ныло колено, правый бок моментами прошивала горячая боль.

Бормоча: «Рухлядь, рухлядь, разваливаюсь не куски», кривя лицо и прихрамывая, он прошёл на кухню, раздражённо оглядел стол, на котором в беспорядке лежали остатки вчерашнего пиршества: куски хлеба, недоеденный, обвалившийся торт, пачки сока, бананы, подсохшая колбаса в нарезке на пластиковых лоточках, чайные чашки с недопитым чаем, пепельница полная окурков.

Упаковки шприцев, похожие на пулемётные ленты с патронами, лежали на подоконнике. Закурив, он стал готовить раствор. Готовил тихо, стараясь не шуметь, сейчас ему совсем ни хотелось, чтобы проснулись Лана с Эдиком. С отвращением рассматривая дорожку от игл на правой руке, он завистливо бормотал: «Лана, падла, ловкая ― с обеих рук колется. Будь я левшой, смог бы уколоться в правую руку, там положение лучше, чем на левой руке».

Потрясываясь всем телом, он спустил джинсы на пол, сел на стул, и уставился на свои худые и бледные, давно не знавшие солнечного света ноги. На обеих голенях зеленоватыми нитями просматривались вены. Путь их, как бакенами на реке, был обозначен точками от предыдущих уколов, вздувшимися узелками, левое колено распухло, на икрах топорщились коросты расчёсанных ранок.

Руки подрагивали. Обильно потея, он ввёл раствор в вену. Когда вытащил иглу, некоторое время посидел со спущенными джинсами и закрытыми глазами, уронив голову на грудь, в ожидании прихода. Боль в правом боку, пульсируя толчками, горячими осязаемыми волнами, прошла в низ живота и исчезла. «Заземлился», — удовлетворённо прошептал он, выпил сока из пачки, съел банан и закурил.

Он сидел со спущенными джинсами, его охватывала непреодолимая дремотность. Глаза закрывались, голова безвольно клонилась к груди, он пытался поднять её, но она снова и снова падала. Наконец он расслабленно уронил голову на грудь и задремал. Сигарета догорела до фильтра, обожгла пальцы, но глаз он не открыл, только тряхнул рукой, отбросив её на пол. Так он просидел около получаса. После долго ещё сидел, не в силах встать. Маячок внутри него подгонял его к выходу, но выходить на холод ужасно не хотелось, вообще ничего не хотелось делать.

Уже надев куртку, он не удержался и ещё раз заглянул в комнату, где спали Эдик с Ланой. Лана лежала теперь на другом боку, бесцельно шаря рукой в поисках «убежавшего» одеяла. Опять полыхнула злоба: «Эдос-пиндос, кабан вонючий, моется в месяц раз, как этой дуре не противно с ним лежать?».

Он не сразу пошёл к лифту. Приподнявшись на цыпочки, засунул пакетики с героином в короб для антенных и телефонных проводов, который заканчивался над входной дверью квартиры Эдика — это место он уже не раз использовал как тайник.

В лифте он ехал с потрясывающейся старушкой, дрожала и крохотная собачонка у неё на руках. «Даже собачка боится наркоманов», ― сдерживая подступающий смех, подумал он. Его прямо-таки подмывало повеселиться, «поприкалываться» над женщиной, затеять с ней какой-нибудь разговор. С трудом подавив в себе это импульсивно возникшее желание, он с серьёзным лицом, почтительно склонив голову, поздоровался с ней. Она взглянула на него ласково, устало улыбнулась: «Доброе утро, сынок». Дышала она прерывисто, со свистом, на бледном, морщинистом лице застыло болезненное выражение. «Скоро копыта отбросит, швабра старая, а всё ползает, гулять выходит. К чему жить человеку, если он уже как мёртвый?» — благожелательно улыбаясь, думал Максим.

Когда лифт остановился, он вежливо уступил проход женщине. Старушка опять улыбнулась, благодарно глянула на него, еле слышно произнеся: «Спасибо». «Не за что», — Максим глумливо улыбался, язвительно думая: «Не так бы ты от меня шарахалась, сука старая, и жалась бы к стенке, если бы знала, что я наркоман».

Почти сразу ему удалось остановить машину. Он быстро сговорился с пожилым водителем, оплатил проезд и, закурив, расслабленно развалился в кресле. Его несло. Хотелось говорить, и он завёл разговор с водителем о бардаке в стране, о сентябрьских терактах, о начавшейся новой войне с Чечнёй, тот охотно его поддерживал. Он болтал с водителем, а в голове параллельно с разговором варился план дальнейших действий, думалось и говорилось ему сейчас легко. Он решил машину не отпускать, проверить свой тайник, после на этой же машине съездить на Апраксин Двор и приодеться.

Но совсем скоро льстиво поддакивающий ему водитель стал его раздражать и он, закрыв глаза, откинул голову на подголовник. Ему опять вспомнились ночные события и выражение лица Эдика, когда он приказал ему с Ланой оставить его. Изумление и оторопь на его лице не могли скрыть злобы, которую он пытался прикрыть фальшивой покорностью. «Мутант, ― сказал про себя Максим. ― Тварь. Такие в полицаи шли в войну».

 

Эдик

 

Он был единственным и желанным ребёнком в семье. В перестройку его отец смог попасть на работу в Ливию, где два года отработал строителем в знойном городе Мисурата. По тем временам это была весьма «хлебная» работа, хотя и не совсем полезная для здоровья. Домой он вернулся с чеками Внешторгбанка, что давали ему возможность отовариться в магазине «Берёзка» дефицитнейшими по тем временам товарами: видеомагнитофонами, телевизорами, кассетниками, что он и сделал.

Он неплохо тогда спекульнул. Оставил себе один видеомагнитофон, телевизор и двухкассетник, а два таких же комплекта удачно продал за доллары. Мать Эдика работала заведующей столовой при большой фабрике, семья не голодала, холодильник всегда был забит под завязку продуктами, разумеется, из фабричной столовой. Голодные годы конца правления «меченого» Михаила и начала президентства Бориса Ельцина семью не особо задели.

Не лишенные коммерческой жилки родители Эдика попробовали устроить видеосалон, недолго просуществовавший в связи с рэкетирскими поборами, после стали челночить. Запасы в долларах, которые они долго приумножали, оказались полезны и востребованы. Пару раз они мотнулись в Польшу, после стали возить из Турции всякий ширпотреб. Завязав полезные контакты в Греции, занялись торговлей кожей и мехами. Дела шли прекрасно. Вначале они сами стояли на рынках, позже выкупили места, поставили свои палатки и наняли в свои торговые точки продавцов, а сами полностью занялись поставками товара.

Полёты в Грецию отнимали много времени, на момент отлучек родителей за Максимом присматривала бабушка. Книги в семье были не в почёте. Культурный досуг семья проводила у телевизора. Смотрели боевики, страшилки, любовные драмы с эротическими вкраплениями, Эдику дозволялось смотреть их вместе с родителями.

Лет с тринадцати Эдик организовал свою тайную жизнь. Учился он плохо, но пользовался авторитетом у некоторой части своих одноклассников, так как всегда был при деньгах. Он давно уже подворовывал, хотя родители ссужали любимое дитя вполне приличными суммами. Делал он это довольно ловко и долгое время родители ничего не замечали. Собственно, воровать было не трудно: выручку родители не прятали, она хранилась в секретере, деньги всегда имелись и в сумке матери и в отцовской барсетке. Ворованные деньги, как и полагается вору, Эдик тратил широко и бездумно, угощая своих друзей сигаретами, сладостями и напитками.

Когда ему пошёл пятнадцатый год, бабушка умерла, и родители вынуждены были оставлять его дома одного: торговлю они бросить не могли, она, известно, простоев не терпит. Прилетая из очередного коммерческого вояжа, они задаривали недоросля с невинными голубыми глазами одеждой, сладостями и деньгами.

К тому времени он уже вовсю курил, предпочитая дорогие сигареты, пробовал, и не один раз, спиртное, уже покуривал и «травку». Чувствовал он себя среди сверстников важной персоной, но в общем-то считался в среде ровесников «лошхом». Школьный «пролетариат» не раз и не два экспроприировал у него силовым методом деньги, нажитые, по их мнению, неправедным путём его родителями-буржуями.

Во время отлучек родителей у него дома собиралась компания таких же как он безбашенных ребят, озабоченных только одним: получением удовольствий и развлечений. Мальчики в компании были хамоваты и циничны, девочки с голыми пупками принимали такое поведение как естественное. Как умело он ни конспирировался, бдительные соседи всё же заложили его родителям. Ему ничего не стоило дать родителям клятву исправиться, но как только они исчезали, посиделки, а вернее было бы сказать полежалки, в квартире возобновлялись. Здесь было хорошо: полный холодильник еды, видеомагнитофон, игровая приставка, «травка» и спиртное, здесь компания усиленно изучала основы сексуальной жизни по видеозаписях без стеснения и оглядок. Были и групповые случки.

Школу Эдик закончил кое-как. От армии родители его отмазали за большие деньги через знакомого психиатра. К этому времени это уже был полный деградант, которого нужно было не отмазывать, а лечить. В головке с невинными большими глазами сложился стереотип поведения несовместимый с самыми элементарными человеческими понятиями. Никакого смирения (за исключением фальшивого, полезного для него), полное отсутствие тормозов, когда дело касалось достижения удовольствий; изнуряющая и поражающая его юное сердце и ранящая людей, которым приходилось сталкиваться с ней, чёрная ложь; совершенно чёткая уверенность в том, что всё можно получить через деньги. В ассортимент приобретённых навыков входило невежество, абсолютная бесчувственность к людской боли, сексуальная развращённость, заложенная ещё в совсем розовом возрасте, изворотливость, ловкость обманщика и интровертность. Уже целый год его наставником был героин.

Любящие родители пристроили чадо на популярный в те годы платный факультет менеджмента. Будущий менеджер-экономист не стал обременять себя познанием экономических наук — жил в своё удовольствие. После зимней сессии родители отправили его отдохнуть от изнурительных занятий и подлечить подорванное непомерным трудом здоровье в Грецию. Домой он вернулся изменившимся и серьёзным, сообщив, к радости родителей, порядком уставших от своего приносящего им одни разочарования и огорчения отпрыска, что он намерен жениться.

На отдыхе он познакомился с девушкой, сразу самоуверенно решив, что она станет для него лёгкой добычей. Однако ничего такого не произошло: девушка оказалось не такой, как его прежние податливые подружки без комплексов, ― это был вдумчивый, серьезный, развитый человек.

Таня, так звали девушку, была из хорошей семьи, родители её интеллигенты-технари всю жизнь проработали в научно-исследовательских оборонных институтах. Неделя, проведенная в Греции в обществе Эдика, его жаркие слова о любви, ухаживания, молодость, неопытность толкнули её к нему, она поверила в его искренность. В Питере они целый месяц встречалась, компанию свою он тогда бросил.

Свадьба была пышной, с лимузином, в дорогом ресторане, молодым подарили квартиру бабушки Максима. Недолго музыка играла! Эдика хватило на два месяца. Втихаря он покуривал травку, какое-то время приходил домой не поздно, но заскучал, пересёкся с прежними друзьями и подругами. Заплаканная супруга, душеспасительные беседы со своими родителями и с родителями Тани, у которой уже обозначился живот, раздражали и утомляли его, он по привычке лгал, изворачивался, клялся, слова вылетали из него легко и быстро, будто давно уже были заготовлены.

Когда Таня нашла в его кармане шприц и пакетик с порошком, она сделала единственный и верный ход: собрала свои вещи и ушла к родителям. В принципе, это единственно правильное решение, которое может сделать человек, если его судьба оказывается связана с наркоманом, — бессовестное это племя, не задумываясь, может изгадить и испортить жизнь любого человека, если с ними цацкаться.

А у Эдика начался период жизни в обнимку со смертью. Опускался он быстро. Два раза он крупно обворовал своих родителей. Мать, постаревшая и усталая, пыталась его лечить, отец от него отгородился стеной отчуждения. Мать имела глупость дать ему деньги для оплаты учебы, он их прикарманил, а на занятия ходить вовсе перестал.

Квартира бабушки стала ему хорошим подспорьем. Она исправно наполнялась новобранцами. Вновь прибывавшие в его квартиру кадры, до тех пор, пока их близкие не поменяли замки на своих дверях, некоторое время имели возможность добывать деньги. Безденежных Эдик изгонял. На их место скоро приходили новые «волонтёры», они обязательно тащили за собой новых членов клуба добровольных смертников. Ситуация напоминала пресловутый сетевой маркетинг, где участник обязан был вовлекать в дело очередного лоха, который в свою очередь тоже обязан был совратить следующего участника. Попавшим в лапы сладких иллюзий требовалась подпитка. Не получая её, демон истязал их тела и души. В такие моменты они могли пойти на многое ради ядовитого нектара прекрасного алого цветка.

Таня родила дочь, об этом ему сообщила мать, но Эдик так и не удосужился увидеть своего первенца — были дела поважней: у одного из членов «клуба» завелись большие деньги, коллега осел у него в квартире и они валялись в ней всю зиму, до тех пор, пока все деньги не вышли. Позже Эдик тоже не испытывал желания увидеть своего ребёнка. Не до детей было.

С Эдиком Максим когда-то встретился в одной компании, после они долго не виделись. Года два спустя отношения Эдика с Максимом испортились с самого начала их знакомства. Максим встретил его у подъезда дома торговца наркотой, к которому шёл за «лекарством». Эдик в жесточайшей ломке пасся у подъезда в надежде прилепиться к какому-нибудь доброму счастливчику. Вид у него был ужасный, опухшее разбитое лицо с фингалами под глазами, трясущиеся руки. Максим тогда был при деньгах, но ему негде было провести ночь, и он поехал к прилипшему к нему Эдику.

Добрых отношений у них не случилось. Первая стычка произошла на «санитарной почве», когда Максим посоветовал Эдику мыться хотя бы пару раз в месяц. Эдик, уже неделю сидевший на полном довольствии Максима, зло вывернулся, мол, не нравится — вали, откуда пришёл.

Таких вещей Максим не прощал, но в этот раз стерпел: январь был злой, идти ему было некуда. Вскоре случилась следующая стычка. В магазин Максим посылал Эдика. После очередного вояжа в магазин за сигаретами и продуктами Эдик «выторговал» себе крепкую оплеуху, когда же попробовал ответить, получил ещё удар под дых и ногой под зад. Всё вышло из-за денег — Эдик зажал сдачу с тысячи рублей. Он нагло изворачивался, мол, деньги ушли на покупки, хамил и возмущался. За «козла» он получил «леща» и жёсткое обещание Максима, что за следующую подлянку он разобьёт ему голову табуретом.

В третий раз он его поколотил серьёзно и больно. Было за что: забрав последние две пачки сигарет, Эдик куда-то на сутки испарился. Максиму не на что было купить сигарет, он курил бычки, посылая Эдику немыслимые проклятия.

Эдик вернулся с Ланой, у неё были деньги. Максим больше с Эдиком не церемонился. Легко подмял под себя и его и странную новую «квартирантку».

 

Доехали до места быстро. Водитель остался ждать, а Максим пошёл взять «у сестры паспорт» — привычка врать работала автоматически, даже тогда, когда этого вовсе не требовалось. Озираясь, он прошёл в проезде между гаражами, вышел к «своему» дому и остановился невдалеке. Закурив, огляделся, двор был пустынен. К тайнику он не стал подходить. Волнуясь, обогнул дом, с неожиданно вразнобой застучавшим сердцем, прошёлся по снежной целине в десяти метрах от задней стороны дома, зорко всматриваясь в бетонную отмостку вдоль фундамента дома.

Осмотр поднял ему настроение. Отмостка была засыпана чистым нетронутым снегом, хорошо было видно, что нога человека здесь не ступала. Выступ кирпича в продухе, которым он вчера закрыл отверстие, был хорошо виден, пухлая горка чистого снега на нём согревала сердце.

На мгновенье возникла мысль: может всё же забрать деньги? Но отойдя в сторону и нервно закурив очередную сигарету, он решил, что сегодня он не заберёт деньги, а приедет за ними после того, как приоденется и придумает более надёжный способ их сбережения. Он дал себе ещё один день роздыха, не в силах сейчас решать свои проблемы. Сев в машину, бросил водителю короткое: «Поехали», и закрыл глаза.

«Всё пока идёт хорошо, — успокаивал он себя. ― Всё катит как надо», но где-то далеко, в глухих закоулках мозга, уже зрело беспокойство, пока ещё не захватившее его полностью. Но оно уже в нём поселилось и никуда уходить не собиралось. Возможно, оно бы ушло, если бы он забрал деньги из тайника. Впрочем, вряд ли бы он успокоился ― наркоманы народ мнительный, его мозг непременно придумал бы для себя какое-нибудь новое, тревожащее нутро беспокойство. Внутри него вызревало смутное и тягостное чувство тупиковости и безысходности пути всего, что он делает. Уже пришёптывал ему внутренний голос: «При любых обстоятельствах деньги всё равно растают. И опять начнутся «обломы», «ломки», рысканья по холодному городу».

Настроения это не прибавляло, не улучшил настроения и инцидент, который случился, когда водитель не смог сразу выехать. Перед ними, перекрыв выезд, остановился чёрный джип, за рулём которого сидела белокурая девушка. Она включила левый поворотник и, постукивая пальцами по рулю, ожидала, когда машина, в которой сидел Максим, уступит ей дорогу: ей, видимо, нужно было заехать в гараж. Чтобы дать ей проехать, водителю нужно было подать назад, но там была траншея и вынутый экскаватором бугор земли. Сдавать назад девушка, по всему, не собиралась.

Копившееся в Максиме напряжение выстрелило. Со злобным выражением лица он высунул из окна кулак с вытянутым средним пальцем. Девица изменилась в лице. Она резко заехала мощными колёсами на поребрик и проехала, чуть не зацепив «копейку», в которой он сидел.

— Видал шалаву? — обернулся он к водителю.— Отработала в постели у коммерса, права купила, теперь на джипе вышивает. А мы не люди?

— Оборзели сволочи, ездят, как, короли, — ответил водитель, и добавил после некоторого раздумья: — Но с такими, друг, лучше не связываться, у них адвокаты, «крыши», хахали-бандиты.

Максим скривился, глянул на него презрительно, думая: «Мудрила бздиловатый». Он закурил и до Апраксина двора больше не проронил ни слова.

 

Клоков Юрий Петрович

 

Юрий Петрович Клоков поцеловал внучку, сидевшую в кресле перед телевизором в обнимку с куклой, прошёл на кухню и сказал дочери, мывшей посуду:

— Котик, я, пожалуй, выйду, прогуляюсь. Погода хорошая, есть горячее желание пройтись, да и Жулика пора уже выгулять.

— Папа, стоит ли? Тебе ночью «скорую» вызывали, весь день ты за сердце держался, валидол сосал. Домою посуду и Жулика выгуляю, ― обернулась к нему дочь.

— Вот поэтому и нужно пройтись. Залежался я. От ничегонеделания только хуже становится. Дома душно, а мне что-то дышится тяжело, нужно выйти на воздух, Котик, — улыбнулся Юрий Петрович дочери.

Он был бледен, улыбка получилась вымученной.

— Папа, прошу тебя, не нервничай, пожалуйста, всё будет хорошо. Всё будет хорошо, Бог не оставит Юлечку. Мы выстоим, папочка. Не забудь взять нитроглицерин, оденься теплее и долго не гуляй, — сказала дочь.

Звали дочь Катериной, но в семье с детских её лет прилепилось к ней это ласковое Котик.

— Да, да, конечно, конечно, Котик, — шаркая ногами, Юрий Петрович вышел в прихожую одеваться.

Его пёс, сеттер по кличке Жулик, будто подслушавший его разговор с дочерью, уже сидел у входной двери, виляя хвостом и еле слышно, нетерпеливо повизгивая.

— Ничего-то от тебя не скроешь, очень правильно Жуликом тебя назвала моя покойная жена, царствие небесное моей Иринушке, — говорил собаке Юрий Петрович, одеваясь. — Ну, я оделся, пошли дышать, дружище.

Жулику было десять лет и до выхода на пенсию Юрий Петрович, страстный рыболов и охотник, всегда брал умного пса на охоту и рыбалку, но после того, как два года назад у Юрия Петровича случился инфаркт, врачи запретили ему физические нагрузки и он был вынужден оставить свои пристрастия. Зиму теперь он проводил дома, а лето на даче.

Когда они вышли из подъезда, Жулик не стал справлять нужду, хотя и очень хотелось. Дождавшись, когда хозяин отцепит поводок с ошейника, он пулей рванул в проезд между гаражами и присел в том самом месте, где позапрошлой ночью таился Максим с компанией. Он тщательно обнюхивал лежалый снег и нервно забегал кругами по проезду, виляя хвостом.

Юрий Петрович побрёл за ним.

— Что за нервозность, Жулик?— спросил он, останавливаясь. — Дичь чуешь? Здесь могут быть только кошки, вороны и крысы, которых ты высоколобо презираешь, так что успокойся.

У Юрия Петровича по смерти жены вошло в привычку говорить с Жуликом. Пёс посмотрел на хозяина умными глазами, рванул к месту, которое он только что пометил, и тщательно обследовал пространство между гаражами. Недоуменно покачав головой, Юрий Петрович повернулся к собаке спиной и пошёл назад. Жулик, приостанавливаясь и оглядываясь, рванул за хозяином.

Маршрут их прогулок всегда был одинаков. Они шли к детскому саду, огибали его, выходили на дорожку между домами, которая вела к пустырю, засаженному старыми тополями.

Юрий Петрович брёл погружённый в свои невесёлые и тревожные мысли, давление у него прыгало, сердце покалывало. Мысли эти были о внучке Юлии, которой требовалась операция на сердце. Два последних года они с дочерью жили тревожно: на операцию нужны были деньги, а их не было и не предвиделось, пенсия Юрия Петровича и зарплата дочери уходила на дорогостоящие лекарства для девочки. Осенью этого года, по окончанию дачного сезона, он продал за смешные деньги свою старенькую дачу, а они быстро разбежались на врачей и для внучки.

Муж Екатерины три года назад ушёл к другой женщине. Он не принимал никакого участия в судьбе свой дочери, отгородился стеной молчания. Единственным оставшимся выходом из создавшейся ситуации была продажа квартиры, и Юрий Петрович с дочерью на семейном совете решили это сделать. Месяц назад Юрий Петрович связался с агентством недвижимости. Риэлторы нашли приемлемый вариант размена его трёхкомнатной квартиры на однокомнатную с доплатой, которой вполне должно было хватить на операцию и на послеоперационный период. Сегодня Юрий Петрович ожидал покупателя, который должен был прийти для осмотра квартиры.

Жулик подбежал к ограде детского сада, понаблюдал за детьми и радостно побежал через сугробы к пустырю, где принялся бегать и кувыркаться в снегу. Обычно здесь Юрий Петрович встречался с жильцами квартала, которые выгуливали своих собак, но сегодня день выдался безлюдный, наверное, из-за мороза и наскоками срывающегося ветра. Он прислонился к дереву, закрыл шарфом рот, у него болезненно ныло под левой лопаткой, и он испугался, вспомнив, что такая же боль у него была перед инфарктом. И тотчас с ужасом подумал о том, что может внезапно умереть, не оформив сделку по обмену квартиры, и тогда дочери придётся испытать на себе волокиту, связанную с вступлением в наследство, с разными юридическими формальностями, которые обычно возникают в таких случаях. Сейчас же как никогда был дорог каждый час: немецкие врачи постановили, что время поджимает и операцию желательно сделать побыстрее. Юрий Петрович в который раз принялся корить себя за то, что не подсуетился заранее и не переоформил квартиру на дочь.

Он стоял у дерева и думал об этих неприятных вещах, совсем забыв о собаке. Очнувшись, рассеянно поискал её глазами и увидел, что она стоит у дома, виляя хвостом и обнюхивая вентиляционное отверстие в цоколе дома. «Крысы, — решил он, — охотничий инстинкт ещё жив у Жулика».

Он позвал собаку, она обернулась, но осталась на месте и принялась скрести лапой кирпич, всунутый в отверстие. «Что-то здесь не так», — подумал Юрий Петрович, чувствуя, что боль под лопаткой усиливается. Он достал тубу с нитроглицерином высыпал на руку таблетки, кинул одну в рот. Через несколько секунд препарат подействовал, болезненно запульсировала кровь в висках, но боль под лопаткой совсем не ушла.

«Плохи твои дела, старик, — тяжело вздохнул он, — не получается у тебя не нервничать. Да и как можно выполнять предписания врачей о спокойной размеренной жизни, когда жизнь маленького, дорогого тебе человечка в опасности? Господи, успеть бы всё это закончить, увидеть выздоровевшую малышку, а после можно и с Иринушкой моей любимой свидеться на небесах».

Жулик топтался, поскуливая, у продуха. Юрий Петрович свистнул ему, пёс рыкнул и не сдвинулся с места. «Ох, ну не может этот пёс-трудоголик жить без работы», — прошептал Юрий Петрович и побрёл через снежную целину к собаке. Жулик встретил его повизгиванием, завертелся вокруг него вьюном.

— Ну, что там, что? — устало наклонился к отверстию Юрий Петрович. — Лиса, выдра, заяц, кошка? Или управдома кто-то в подвале запер? Ладно, ладно успокоим твои нервы, выпустим бедную лисоньку из подвала, управдом наш здесь точно не пролезет.

Он присел на корточки и вытянул кирпич из отверстия. Жулик тут же сунул свой чуткий и любопытный нос в отверстие, после чего, виляя хвостом, смешно раскорячился, опираясь на три лапы, залез четвёртой в отверстие и, пошуровав там, сбросил на снег пакет, тут же крепко прижав его лапой, видимо боясь, что добыча может убежать.

— Так, так… что же у нас за зверь такой пойман? — рассмеялся Юрий Петрович и взял в руки пакет. — Предсмертная записка управдома, заявление лисы о приёме в партию хитрых политических лис? Сейчас мы это проверим.

В свёрнутом в несколько раз пакете лежало что-то твёрдое. Раскрыв его, Юрий Петрович не сразу понял, что он держит в руках, когда же понял, пропотел и боязливо потрогал пачку новеньких стодолларовых купюр, перетянутую резинкой. Он нервно повертел головой — вокруг никого не было. Юрий Петрович быстро сунул деньги в карман дублёнки и бросил Жулику: «Идём домой».

Собаке не хотелось идти домой, но она смиренно последовала за хозяином. Срезая путь, Юрий Петрович быстрым шагом спешил к дому напрямик, скомканно и нервно думая о происхождении неожиданно свалившихся ему в руки денег. Размышления приводили его к логическому и единственному выводу, что происхождение их не может быть чистым: такие суммы не прячут в отверстиях фундамента, видимо у владельца денег в этом была некая срочная необходимость. Осмыслить окончательно, как деньги попали в продух, он не мог, мысли его кружились. Ему и верилось и не верилось, что у него в кармане лежит такая большая и нужная сумма денег.

Сунув руку в карман, он ощупал пачку, крепко сжал её и зашагал быстрее, будто боясь, что всё вдруг изменится и окажется болезненным наваждением. У дома он остановился и, со слезами на глазах, проговорил сам себе:

— Господи, если ты услышал мои мольбы и послал мне эти деньги, то благодарю тебя, милостивый, а если это не твоих рук дело, а какая-то фантастическая и мистическая случайность, я всё равно их возьму и буду всю оставшуюся жизнь просить прощения у тебя за то, что возможно взял чужое.

Он наклонился и ласково погладил Жулика:

— Спасибо тебе, мой благородный и добрый пёс, спасибо. Какую же нужную дичь ты поймал! Пошли скорей домой, ты, дружок, достоин царского обеда.

Глубоко вздохнув, Юрий Петрович, неожиданно обнаружил, что боль под лопаткой прошла, дышится ему легко, тяжёлые мысли исчезли. К нему вернулся лучший друг и спасатель человека ― ирония. «Деньги иногда могут быть самым действенным лекарством», ― сказал он и рассмеялся.

Дома, раздевшись, он прошёл на кухню, попросил у дочери воды и жадно напился. На вопрос дочери: «Холодно там, пап?», ответив ласково: «Нет, Котик, погода сегодня преотличнейшая», подошёл к телефону, набрал номер, подождал, когда ему ответят и сказал: «Владимир Яковлевич? Простите меня, ради Бога. Обстоятельства неожиданно изменились. Так что наш с вами обмен, скорей всего, не состоится. Извините ещё раз, так уж получилось»

На недоуменный и изумлённый взгляд дочери Юрий Петрович ответил, думая о чём-то своём: «Воистину милостив».

 

Максим

На Апраксином Дворе покупатели ходили с осторожностью, переваливаясь, как пингвины, по наледям на асфальте и чертыхаясь. Было шумно, тесно и скользко. Торговля кипела. Предновогодний ажиотажный спрос, несмотря на холод, поднимал настроение торговцев, среди которых преобладали небритые кавказские лица. Весело скалясь, они зазывали покупателей к прилавкам, заваленным импортным ширпотребом, балагурили, согревались чаем и кофе, который разносили шустрые разносчики в термосах. Некоторые — это было заметно — «согревались» не только чаем.

Максим, как и все, ходил осторожно, разглядывал товары, интересовался ценами. Чёрную утеплённую кожаную куртку с меховым воротником он купил по удивительно низкой цене и сразу надел её, выбросив свою старую в мусорный бак. Вслед за курткой в мусорный бак полетели его рваные кроссовки, джинсы, свитер и рубашка. Он переоделся в закутке за контейнерами торговцев, сбрызнулся купленным дезодорантом, зашёл в какой-то магазинчик, оглядел себя в зеркало и остался доволен своим видом, подумав уныло: «Зубы выдают профессию, нужно будет хотя бы пеньки вырвать».

Прикупив ещё связку тёплых носков, бельё, кожаную утеплённую кепку с «ушами», шампунь, два блока сигарет и утеплённые печатки, он стал пробираться к выходу. На одном из прилавков взгляд его задержался на ряде пуховых женских свитеров. Он спросил цену, свитер стоил смехотворно дёшево. Подумав о Лане: «Ходит, как лахудра бомжовая», он купил и свитер.

Временами он испытывал к Лане странную жалость. Казалось бы, изменённое большим наркотическим стажем сознание и гнилой мир, в котором он варился, должны были сделать своё обычное дело — лишить его всяких чувственных сантиментов, оставив лишь хитроумное лукавство, изворотливость, лживость, бездушность в отношениях с собратьями по несчастью, особенно, когда дело касается удовлетворения зова крови, требующей подпитки, но хотя он и держал Лану в узде и частенько бывал с ней груб и бесцеремонен, временами жалел.

Она виделась ему глупым щенком, выброшенным на улицу, безвредным, не способным на гнилые штучки ребёнком. И тогда в нём, обычно под кайфом, случалось какое-то потепление и оттаивание. Такое с ним происходило нечасто, но какая-то незримая связь с этим жалким потерянным человечком существовала. Лана же в момент его душевных потеплений, будто чувствуя их, могла забраться к нему в постель, сворачивалась клубочком, говоря: «Макс, я с тобой полежу немного, ладно? Так одной тяжело жить». Макс благосклонно пускал её, говоря: «Полежи, воробей общипанный».

Весу в ней и, правда, было с воробья. Она истаяла за последние три-четыре месяца на его глазах, но ни на что не жаловалась. Пристроившись рядом, она лежала, почти не дыша. Не спала, просто лежала с открытыми глазами. Никакого сексуального желания к ней у Максима никогда не возникало, не было этого и с её стороны. Недавно он спросил её: «Тебя что, ломает? Чего ты постоянно шугаешься на пустом месте, чего боишься?» — «Да что-то страшно мне... Иногда ужасно хочется с живым тёплым человеком просто полежать. Эдик ― мерзляк, он в одежде спит. Когда я была маленькой, мне нравилось с бабушкой спать. Она была толстая и горячая. Меня за ней, как за горой, совсем не было видно. Я всегда думала, что пока лежу с ней, меня никто не обидит. Когда она умерла, мне было страшно: я боялась темноты, не спала. Меня по врачам родители таскали. Один врач был ласковый, я ему сказала, что осталась без бабушки и боюсь жить. Он меня погладил по голове и сказал, чтобы не боялась, ведь бабушка не умерла, она с небес всё видит и остаётся моей защитницей. Я перестала бояться. А теперь мне опять страшно. А недавно я подумала, что мне нужно было умереть с бабушкой, что классно было бы вообще не вырастать… В натуре, остаться маленькой, лежать себе с ней, с ней и умереть, а Максим?».

Максим глянул на неё удивлённо, думая: «Сдвигается голова и что-то подозрительно она исхудала за последнее время».

Укладывая свитер в пакет, он подумал о том, что героин в этот раз совершенно не «геройский», а максимально разбодяженный. Эта мысль спровоцировала очередной приступ раздражения и неустойчивого настроения: благодатное действие наркотика в этот раз испарялось быстрее, чем обычно. Впрочем, он отдавал себе отчёт и в том, что при его стаже время между приёмами доз естественным образом сокращается.

Героин давно расставил всё по своим местам. Его тело давно уже не принадлежало ему. «Хозяин» не терпел промедления, он всегда требовал «еды», убивая все другие мысли, его рабы должны были держать нужный уровень. Человеку требуется воздух для жизни, он начинает задыхаться при его отсутствии, воздух наркомана — его доза. Все мысли обращены к ней и непременно наступают моменты, когда он готов продать за неё душу.

Благодушное настроение таяло, раздражение нарастало. Он, не сдерживаясь, грубо выругался, столкнувшись с девушкой, которая поскользнулась и, чтобы не упасть, ухватилась за него. Его слегка потрясывало, несмотря на то, что теперь он был тепло одет. Он знал, что дело здесь не в холоде, а в том, что время кайфа убегает, сокращается, что ненасытный червь, сидящий в нём, проголодался и принялся пожирать его тело, требуя подкормки, что чуткий таймер подаёт тревожные сигналы.

О смерти он думал с равнодушием, давно осознав, что это с ним может случиться в любой момент. Страшней смерти было отсутствие дозы — это и была сама смерть. Многие из тех, с кем ему доводилось делить шприц, давно сгинули. Узнавая о смерти того или иного «коллеги» через «почту» сообщества, он никогда не ходил на похороны. Один раз он сам видел умерших от передозировки. Это случилось в одной из квартир, где он, блудный сын, провёл пару ночей и где за день до этого его самого основательно «тряхнуло».

Зайдя утром в комнату, в которой спал с подругой хозяин квартиры, он хотел его разбудить для того, чтобы тот закрыл за ним дверь. Парень лежал на спине с открытыми остекленевшими глазами, в уголке рта застыла красноватая пена, на сером, будто присыпанном просеянным цементом лице застыла мука. Максиму хватило одного быстрого взгляда и мурашек по спине», чтобы понять, что он мёртв. Но ему показалось, что девушка жива и спит. С надеждой он наклонился к её открытому рту и тут же испуганно отпрянул. Он знал, где лежит героин, забрал его, отыскал и прикарманил деньги и какие-то золотые украшения.

Героин заменял ему жизнь. Не могло идти речи о простых человеческих устремлениях: о продолжении рода, семье, работе. Случайные подруги были лишь половыми партнёрами и участницами наркотического безумия. Ни разу у него не возникало желания покончить с наркотиками, выбраться из этого заколдованного круга, в котором приходилось жить в обнимку со смертью, где кроме «комфортной» смерти от передозировки, существовало множество других факторов, способствующих непредвиденному расставанию с жизнью. Некоторые его товарищи пробовали лечиться, но большинство после лечения брались за старое; другие уходили в монастыри, пропадали на время из поля зрения Максима, но нередко часть из них возвращалась назад в сообщество.

Он давно перестал интересоваться судьбой своих родных. Полгода назад он случайно встретился с матерью. Это было на Гражданке рядом с домом, в котором она жила. Он приезжал в надежде раскумариться к знакомым наркоманам. У них ничего в этот момент не было, и он стоял в мучительном раздумье, спрятавшись от метели за газетным киоском. Его ломало, он лихорадочно думал, где можно достать наркотик и неожиданно увидел свою мать.

Понурая, в каких-то нелепых роговых очках, в старой куртке ярко-жёлтого цвета, она брела, как незрячая, с пакетом в руке. Подойти к ней, обнять, поинтересоваться её здоровьем, поговорить, ничего этого в его голове не возникло, но зато мгновенно пришло другое решение: это была реальная возможность разжиться какими-то деньгами.

Прихрамывая, он приблизился к матери сзади и жалобным тихим голосом произнёс: «Мама!». Мать обернулась сразу. Лицо её, унылое и замученное, ожило, глаза вмиг наполнились слезами. «Максюта! — воскликнула она. — Сынок! Живой! Ну, что же ты делаешь со мной? Неужели нельзя хоть иногда сообщить о себе? Пойдем, пойдём домой. Тощий-то какой, одет худо, Боже мой! Пойдём, я картошечки собиралась пожарить с грибами, за постным маслом ходила…».

На мгновенье, недовольно ворча и ругаясь, демоны покинули Максима, ему захотелось прижаться к матери и заплакать, как маленькому. Но уже в следующий миг они яростно вцепились в него, овладели своей собственностью, а он, сделав печальные глаза, тихо сказал: «Привет, мама».

Мать обняла его, прижала к себе, от неё пахло чистой стираной одеждой и домашним уютом. Сжимая его руки, она что-то горячо и быстро говорила, он же кивал головой и ожидал момента, когда можно будет вставить слово о деньгах. Он сказал ей, что шёл к ней, но поскольку они увиделись, то уже нет надобности заходить домой. Он-де сейчас лежит в больнице (проблемы с печенью), и ему срочно понадобились деньги на лекарства (сама знаешь, какие сейчас у нас больницы). Говорил он всё это, потупив взор в землю, иногда поднимая на мать глаза, в которых стояли натуральные слёзы, добавив в конце, что непременно зайдёт и занесёт деньги, когда выпишется из больницы.

Мать трясущимися руками достала из кармана обтрёпанный кошелёк, отдала ему всё, что в нём было, что-то чуть больше тысячи рублей, задержала его руку в своей, говоря: «Максюта, давай поднимемся к нам, я ещё денег добавлю, я вчера пенсию получила». Лицо её было печально, глаза слезились. Он быстро ответил, что этих денег ему вполне хватит, чмокнул мать в щёку и быстро пошёл прочь. Но обернулся на её тихий окрик: «Максюта…», хотел улыбнуться, но не смог: его так ломало, что вместо улыбки вышла гримаса. Махнув рукой, он скрылся за углом дома.

 

Молодой и разбитной водитель старого «Москвича» нагло заломил двойную таксу. Максим не стал торговаться. Он чувствовал себя разбитым и усталым, первые признаки близкой ломки, раздражительность и нервозность, гнали его домой.

В дороге он мысленно подгонял водителя, хотя тот ехал споро. Хамоватый парень крыл матом пешеходов и водителей, весело заговаривал с ним, но он отвечал ему неохотно и односложно, а потом и вовсе показал, что не испытывает удовольствия от общения, откинул голову на подголовник и закрыл глаза.

Он делал вид, что дремлет, но страдания уже подступили: он мёрз, крутило живот, болели колени.

«Печку включи посильней», — попросил он водителя, не открывая глаз. Тот удивился: «Да она и так жарит вовсю», и включил вентилятор обогрева на большие обороты.

Максим разлеплял глаза, сонно поглядывал на дорогу и вновь их закрывал. Он с раздражением думал об «иждивенцах»: ненавистном Эдике и дурочке Лане, от которых давно нет никакого прока, о том, что в этой ненасытной компании деньги, сколько бы их ни было, разлетятся быстро. Его «коллеги» плыли по течению в утлой лодке, где кормчим был он. Ни Лане, ни Эдику денег было взять неоткуда. Родители Эдика и Ланы давно сменили замки в своих квартирах, встреч с ними не искали, фактически отказались от них. Маленькая команда полностью зависела от его инициатив, безропотно выполняя его идеи. Думал он и о том, что будь сейчас лето, он непременно махнул бы куда-нибудь на юга, к морю, и там с интересом потратил бы свои деньги, но на горизонте была долгая питерская зима, а у Эдика имелась тёплая квартира, в ней, как в норе, можно отлежаться до весны. Куда-то сдвигаться не хотелось, сейчас ему хотелось роздыха.

Он заторможенно прокручивал в голове варианты своих дальнейших действий, их набор оказался мизерным. Возникла острая дилемма: остаться у Эдика и тратить деньги на всю компанию (тогда они быстро разлетятся), или уйти на время и снять где-нибудь тихий угол, в этом случае денежки уходили бы только на себя любимого, а срок благополучной жизни удлинился. После, когда деньги закончатся, можно было бы вернуться к Эдику, наплести с три короба: менты выловили, в больницу попал — да мало ли чего ещё можно будет сочинить. И хотя в его рассказы не поверили бы, но обратно бы взяли, нужно было только придти с «подогревом», ну а трусоватый Эдик не посмел бы ему перечить. К этим мыслям примешалась неожиданно удручающе «весёлая», но трезвая мысль: план может быть и неплох, но концовка, по сути, неопределённа: так далеко загадывать, прогнозировать «завтра», придумывать многоходовки для наркомана со стажем — невыполнимая задача с бесчисленными неизвестными. Максим это давно хорошо усвоил.

Он ничего не решил. Дилемма повисла в воздухе неразрешённой. Сейчас требовалась «подпитка» и сиюминутное решение могло быть единственным: эту ночь он проведёт в тепле у Эдика, а завтра с утра вновь вернётся к этой теме и окончательно решит, что делать. Но и это решение успокоения не принесло, голова разболелась сильнее, остались смутные гложущие ощущения безысходности и нехороших предчувствий того, что никаких решительных действий он не сделает, а останется жить у Эдика: перемен, в общем-то, не хотелось, — перемены напрягали, страшили, создавали неудобства. Открыл он глаза от голоса водителя, сказавшего:

— Слышь, кирюха, подъём. Приехали. Бадаева улица. Где тебе тормознуть?

Максим сонно огляделся.

— Здесь. Только ты к последней парадной подкати, братан.

— Слушай, командир, — водитель недовольно скривился, — может, ногами дойдешь, а? Здесь можно без подвески остаться: колдобина на колдобине — и все изо льда.

Максим взметнулся с искривившимся от злобы лицом.

— Я не понял?! Бабки, значит, в тройном тарифе зарядил, а мне ноги обламывать предлагаешь? За лоха меня держишь, бомбила? Подвеска у него дорогая! Да по твоей сраной машине разборка давно плачет.

Парень помрачнел, обиженно проговорив:

— Ну, люди пошли, ващще! Два шага не пройти, блин горелый.

Максим стал закипать:

― Давай к последней парадной, я сказал.

Водитель глянул на него и больше спорить не стал. На первой передаче он аккуратно подъехал к парадной. Максим, выходя, выругался и так хлопнул дверью, что машина качнулась.

Рыская глазами, он открыл входную дверь. Поверх почтовых ящиков лежала стопка потрёпанных книг, перевязанная крестообразно верёвкой, он прихватил её.

Проехав на лифте на этаж выше, он спустился по лестнице на свой, крадучись прошёл к двери, встав на цыпочки, вытащил из короба заветный пакетик и неожиданно противный голосок в голове издевательски проговорил: «А вот прямо сейчас какой-нибудь любознательный чудила, возможно, заглядывает в твою замечательную банковскую ячейку».

Максим заскрипел зубами.

 

Дверь ему открыла Лана. На её белом, со впалыми щеками лице с потухшими глазами застыло страдальческое выражение.

— Максик! Заходи, — проговорила она, пытаясь изобразить на лице радость, а когда он вошёл, разглядев его в новой одежде, восторженно воскликнула:

— Вау! Ну, ты, в натуре, Ален Делон! Нормально отхватил себе шмотья. Блин, классный прикид! А шузы просто супер. Ты прямо на артиста стал похож!

Максим криво ухмыльнулся, невольно отметив про себя: «Абсолютно независтливая дурочка», и пробурчал:

— Ален Делон не пьёт одеколон.

Он достал из пакета свитер и швырнул его Лане:

— Это тебе, Мурлен Мурло.

Лана изумлённо вытаращила глаза, прижав свитер к груди:

— Мне, Максик?

— Тебе, тебе.

Лана схватила свитер и убежала в комнату. Через минуту уже была в кухне в новом свитере, глаза её сияли. Она кокетливо повертелась перед Максимом.

— Личит мне свитер, Максик?

— Практически Мадонна в свитере с Апрашки. Подлецу всё к лицу, — пробормотал он, разглядывая стол, на котором царил прежний беспорядок, и спросил: — А козлопас где?

— Эдик? Где ему быть? Спит.

— А ты что ж супчику не сделала? Я же тебя с вечера просил. И почему не прибрала со стола? Может мне нужно этим заняться? Знаешь, мне кран перекрыть — раз плюнуть. Раскумариваться за мой счёт вам нравится, а чуть подшевелиться уже западло?

— Да нет, Максик, нет, я супчик с курой сварила, нет, я сделала, сделала. А убраться… не успела я, Максик, не успела… ― испуганно зачастила Лана словами.

— Ясный пень! Гори всё синим пламенем, когда раскумарка появляется, все мысли только об этом, ни о чём другом уже думать не хочется, ― присаживаясь к столу, проговорил Максим и швырнул пакетик на стол.

Глаза Ланы забегали, лицо вытянулось, оживший взгляд застыл на пакетике.

— Заряди и уколи. У тебя это хорошо получается. Тебе бы медсестрой быть, — сказал Максим.

Лана угодливо заглядывала ему в глаза.

— Да я ж с тринадцати лет бабушку колола...

— У тебя, что и бабушка вмазывалась? — ухмыльнулся Максим.

— Скажешь! Она медсестрой была, меня научила. Я и под кожу и в вену быстро научилась колоть. Бабуля болела. Я и колола её, она говорила, что у меня руки хорошие. Максик, мне бы поправиться? Чё-то нам, мне кажется, втюхали в этот раз сильно забодяженное...

Думая: «Суки. Вот что значит профессионализм, даже больная на голову Ланочка это просекла», он закатил рукав рубашки и зло проговорил:

— Хорошие руки часто голове вредят. Что за ненасытность такая? Потерпишь. Сначала мне сделай, приберись на кухне, супчик разогрей, а после я подумаю ещё, как с тобой быть.

Напевая какую-то только ей известную мелодию, Лана споро приготовила раствор, перетянула ему руку ремешком и, продолжая напевать, ввела иглу в вену. Глядя ему в глаза, она мягко вытащила шприц и не ушла, осталась стоять напротив, улыбаясь понимающей улыбкой. Максим сидел, расслабленно опустив голову, и когда поднял её, взгляд его был маслянисто-сонным, плавающим.

Лана удовлетворённо заключила:

— Сделал в тело — гуляй смело!

Она помолчала и, бегая глазами, добавила зачем-то:

― Вот... а за свитер тебе огромное спасибо, Максик. А Эдик говорил, что ты уже не придёшь.

— Нострадамус... Расстроился, гнилой сучара? — усмехнулся Максим, очистил банан и досадливо махнул рукой: — Ну чего стоишь? Суп грей.

— Я сейчас, я быстро. Я, Максик, мигом, — засуетилась Лана, бросая на него быстрые улыбчивые взгляды.

Быстро управившись, она поставила на стол тарелку супа, колбасу, хлеб, корейский салат из моркови. Пока Максим ел, она вскипятила воду, сполоснув кипятком заварной чайник, отсыпала в него из пачки изрядную порцию заварки, залила её кипятком. Выждав несколько минут, она вытянулась, и шутливым тоном спросила:

― Так вы уже разрешите, уважаемый, болеющей гражданке чуток поправиться?

Максим бросил пакетик на стол.

― Валяй.

Он с жадностью поглощал суп, не отрывая глаз от тарелки

С уколом в руку Лана справилась ловко и быстро. Сев напротив Максима, она, почёсываясь, сказала:

— А Эдика тоже крутит. Температура поднялась.

— Гнилой и конченный бесяра, крестом поражённый, — Максим, жадно, почти не прожёвывая, запихивался салатом. Он съел все, что было на столе.

Как-то Максиму, читающему под кайфом всё, что попадётся под руку, встретилась статья о муравьях. В ней писалось и о жучке-паразите ломехузе. Этот жучок имеет одну специфическую особенность: он выделяет на брюшке вещество с наркотическим действием. Подселяясь к трудягам муравьям, он откладывает в их доме свои яйца. Муравьи хотя чужака и распознают, но ничего с ним не могут сделать, так как они это наркотическое вещество с брюшка паразита с удовольствием слизывают и впадают в состояние эйфории. Под этим веществом они «балдеют» и чужака не трогают. Мало того, в итоге они крепко подсаживаются на наркотик ломехуз, кормят и взращивают их будущее потомство ― свою будущую гибель. Со временем муравейник может охватить наркотическая эпидемия, он деградирует и гибнет.

По прочтении статьи Максим сразу провёл параллель с наркоманией человеческой, подумав, что и наркоман в обществе людей есть некое подобие такого жучка-драгдилера, который так же, как эта гадостная тварь, участвует в общей деградации и вымирании человеческого общества.

Тогда же он прочитал и брошюру об Индии, узнав из неё о кастах индийского общества. Его поразило индуистское представление о четырёх варнах, которые якобы возникли из тела принесённого в жертву и расчленённого первочеловека Пуруши. Из уст которого произошли благородные брахманы, из рук — раджаньи, из бёдер — вайшьи, из ног, запачканных в грязи, — шудры, а из самой грязи — чандалы, неприкасаемые, самые низкие представители человечества, его отбросы. Они иногда рассматриваются даже как нелюди. Он разобрался в том, что брахманы или раджаньи — это не единичные существа, а части общества в целом, между которыми действуют иерархические отношения, а жизненные роли варн распределены богами и закреплены в обществе. Поэтому стоящий на самой высокой ступени этой системы брахман может быть плохим и мерзким человеком, но при этом он всегда остаётся брахманом. Ясно ему было и то, что чандалы не могут перетечь в брахманы — об этом они могут только мечтать, обязаны смириться и жить в своём убогом пространстве.

Раздумывая над статьями о ломехузах и индуистской системе социальной лестницы, он выдумал свою иерархическую систему наркотического сообщества. После некоторых размышлений он определил всех граждан «наркотической страны» в «чандал-ломехуз», но со своей внутренней иерархией, дав им новое обозначение — «поражённые». Главное отличие выдуманного им общества от кастового индийского заключалось в том, что по рождению граждане страны Нарколандии ― так он её назвал, не обременялись категоричными и строгими рамками кастовых и родовых индийских законов. Их пути и воля всё же были свободны и для них не закрывались дороги для продвижения вверх по социальной лестнице, хотя преград на этом пути по жизни могло возникнуть множество. Приняв гражданство Нарколандии, человек становится своего рода отверженным, «ломехузой-чандалой», но вынужденным скрывать свою суть, жить в подполье. Наркоман, если у него это выходит, заражает обычных людей, как ломехуза заражает муравьёв, создаёт эпидемическую ситуацию. К людям, поражённым наркотическим недугом, общество испытывает брезгливость, страх и отвращение. Меньшая часть «поражённых» из среды людей обеспеченных, так называемой элиты, изначально, как брахманы, находится вверху социальной лестницы. Большая же часть «поражённых» остаётся внизу, пребывая в ранге чандал, обычно не пытаясь подняться с этого уровня. Но люди из высших каст, подсев на наркотики, могут вполне перетечь в ряды «неприкасаемых» чандал, потерять своё место вверху лестницы и погибнуть, как любой безвестный наркоман.

Всех «поражённых» он разделил на классы и подклассы. Общими состояниями для всех без исключения «поражённых» по его профессиональному взгляду являются страхи, беспрестанная ложь, доведённая до абсурда, готовность пойти на любую подлость и преступление ради дозы, болезненная жалость к себе, обида на судьбу, зависть и ненависть к тем, кто живёт другой трезвой жизнью, заразные и смертельные болезни.

«Пораженные» были разделены им на три класса. К классу «поражённых» вертикально, через голову до пяток, он относил туповатых, с несколькими извилинами наркоманов из неблагополучных семей, бездомных, скитающихся по свету в обнимку со смертью, полностью обнулившихся духовно, готовых на всё ради дозы любого вещества. Употребляющих спиртное, клей, таблетки, анашу, химические составы. В этом классе обретался подкласс «воробушек» — совсем юных наркоманов безо всякой поддержки извне, беспризорных, выполняющих волю тех, кто их подкармливает едой и наркотиками, клюющих жалкие зёрнышки с чужих ладоней, так же употребляющих всё, что попадётся под руку. Такие «воробушки» всегда готовы на криминальные действия, но и сами частенько становятся добычей педофилов и развратников или даже «чёрных» трансплантологов. Эта часть «поражённых» постоянно существует под зорким присмотром Смерти.

Во вторую группу он определил «пораженных» горизонтально, от плеча до плеча через сердце, то есть, по логике Максима, с живым мозгом. К этому классу он относил и себя. Наркоманы этого класса, естественно, тоже не представляли свою жизнь без наркотика, но они как бы были страдальцами в том смысле, что гипотетически обязаны были достичь в жизни каких-то высоких результатов и успехов, но цепь непредвиденных случайностей и обстоятельств привела их в ведьмин наркотический круг. Люди этого класса страдают больше остальных граждан наркостраны, поскольку могут думать не только о наркотике, у них сохранилась способность размышлять и интересоваться жизнью. Но сердца их мертвы и оживают на импульсы мозга только тогда, когда в кровь поступал наркотик. К ним примыкал подкласс «маятников», то есть тех, кто пытается что-то предпринять для выхода из наркотического тупика. Они «завязывают» и «развязываются», их лечат родственники, помогают друзья, они уходят спасаться в монастыри, пытаются работать, хотят выскочить из наркотического плена, но большинство возвращается в Нарколандию, где вступают в очередной круг мытарств.

Эдика он определил в третий класс: в класс поражённых «крестом» — «перечёркнутых». Положение таких, как Эдик, в иерархии сообщества он считал самым безнадёжным, а людей третьего класса — людьми конченными. Лану он никак не мог определить в какую-то конкретную группу, иногда он думал, что она пришла к наркотикам, будучи уже «больной на голову», ею и осталась.

Отдельной строкой, постскриптумом в его системе проходили «брахманы-элитники». С одним таким «брахманом» он однажды пересёкся в притоне. Тот был не то художником, не то артистом. У него была другая, респектабельная жизнь, квартира, машина, работа, жена и дети, и эту «другую жизнь» он бросать не собирался, но и наркотики его цепко держали в своих лапах. Периодически он «срывался» и уходил в загул. Доходил до края бездны, валяясь на грязных подстилках притонов с такими, как Максим.

Как-то он увидел этого деятеля по телевизору в модной богемной тусовке. Рядом с ним вертелись развязные девицы, кокетливые мужчины с женскими манерами. Максим тогда с усмешкой и злорадством констатировал: «Э-э-э, коллега, да ты там, судя по рожам собравшихся, не один употребляешь. Полно явных торчков и какая комфортная среда! Счастливчики! Вас не ловят ментовские патрули, одеваетесь вы в бутиках в фирменное шмотьё, прошиваете на крутых тачках с затенёнными стёклами. На вас не косятся подозрительно простые люди и менты, во рту у вас тридцать четыре шикарных белоснежных зуба, нет проблем с деньгами. Да только сдаётся мне, дорогая наша элитка, что мы с вами люди одной крови, хотя вы там чистым кокаинчиком да герычем проверенным балуетесь, ― для наркотика ни рас, ни религий, ни возраста, ни положения, ни деления на бедных и богатых не существует. Он очень демократичен. Противно только, господа, что вы впариваете людям по телевизору всякую буйду, книги пишете, музыку, и даже уму-разуму и нравственности учите народ».

Сам Максим за эти годы привлёк к пагубному занятию немало людей. Среда обитания наркомана и её пополнение новыми членами сродни пресловутому методу сетевого маркетинга. Новички с ещё неиспорченной репутацией в обществе, у которых родители и знакомые ещё не догадались о пагубных пристрастиях своих детей, были ценнейшими кадрами в «пищевой цепочке» для хищника наркомана-профессионала, поскольку у них ещё оставались какие-то легальные способы добычи средств. И наркоманы с опытом никогда не брезгуют халявой, умеют искушать рекрутов. Большинство новичков поначалу не подозревают, какой катастрофой в итоге может для них закончиться знакомство с наркотиками, думая: попробовать-то разочек всяко можно, узнать, что оно такое, испытать новые впечатления, тем более старшие товарищи, умудрённые практикой, говорят, что это супер-блаженство, расширение сознания, да и круто это.

Но не один «старший товарищ» — таких Максим не знал — никогда и никому из новеньких не сказал: «Ты что, парень? Посмотри на меня! Разве это жалкое существо с кучей болячек и порушенной психикой похоже на счастливого человека? Знаешь ли ты, парень, что такое зависимость? Думал ли ты когда-нибудь, как твой организм среагирует на наркотик? Знаешь ли ты, какие страшные демоны будут окружать тебя, искушать, оккупировать твою безмозглую головёнку, подталкивать тебя делать новые и новые шаги к погибели души и тела, казнить тебя ломкой?! Мы ― ломехузы и нам нет смысла рассказывать муравьям, что хотим погубить их».

 

— У нас что-нибудь сладкое осталось? — спросил он у Ланы, которая уже давно стояла, замерев у окна, вглядываясь в него напряжённо.

Подождав и не получив от неё ответа, Максим, усмехаясь, повторил:

— Сладкого нет чего-нибудь? Опять прихватило тебя?

— Сладкого? — очнувшись, спохватилась Лана. — У нас полкоробки пирожных оставалось.

Она вытащила из буфета коробку и поставила её перед Максимом.

Он ел пирожные, Лана что-то ему говорила, он рассеяно её слушал, отвечал, тут же забывая свои слова. Выкурив несколько сигарет, свесив голову на грудь и раскрыв рот, он проваливался в сладкую непреодолимую дремоту. Бросив на него понимающий взгляд, Лана опять подошла к окну. Что-то завораживающее за ним магнетически её притягивало.

А Максим, физически оставаясь за столом в этой маленькой обшарпанной кухне, покидал и её, и этот дом, и это время. Он поднимался по эскалатору метро с молодыми, шумными и весёлыми людьми, завороженно разглядывая частые светящиеся рекламные стенды между эскалаторами. Стенды все были одинаковые, но с приятной и прикольной изюминкой: на них улыбался, подмигивающий Дед Мороз с миловидной Снегурочкой в мини-юбке и топике с серебристым кокошником на голове. Прикол был в том, что Снегурочки все были изящные, молоденькие, красивые и разные: азиатки, негритянки, мулатки, белые. По низу стендов бежала строка: «В Новый 2000 год с новой Снегурочкой!».

Он уселся на скамью в полупустом вагоне. Пассажиры благодушно курили, целовались, пили пиво. Закурил и он. На следующей остановке в вагон зашла статная женщина с косой, в русском расшитом бисером сарафане, а с ней баянист. Женщина мило ему улыбнулась, баянист сыграл вступление, и она запела ласковым мягким голосом:

Наконец-то, пол-земли излазив,

крепким сном мои мальчишки спят.

Спят мои сокровища чумазые,

носики-курносики сопят.

Сон в свою страну зеленоглазую,

спят мои сокровища чумазые…

Певица смолкла и взмахнула руками, пассажиры вагона дружно закончили за неё:

Носики-курносики сопят…

И зааплодировали, а женщина с баянистом исчезли. За окном бешено несшегося вагона неясно и расплывчато вырисовывалось слегка покачивающееся белое женское лицо. «Как там может быть чьё-то лицо? Поезд несётся в туннеле, за что же человек держится?» ― Максиму стало страшно, по спине побежали мурашки, когда он об этом подумал. Неожиданно поезд вырвался к свету, и он вскрикнул: «Мама!», разглядев за окном лицо матери, но не нынешнее, морщинистое, а молодое, улыбающееся. Лицо матери исчезло, поезд, фыркнув, остановился, и в него ввалилась толпа с Дедом Морозом с рекламного стенда со Снегурочками, в вагоне запахло шампанским, цветами и ванилью. Девушки устроили невероятный гвалт и шум, танцевали, целовали пассажиров, но на следующей станции, когда металлический строгий голос из динамиков произнёс: «Поезд идёт до станции Максюта», пассажиры, устроив давку в дверях, покинули вагон. Состав тронулся, быстро набирая скорость, скоро стук колёс слился в один свистящий звук, поезд выскочил из темноты, взлетел в небо, пролетел над зелёным лесом и озером, по зеркалу которого плясали игривые солнечные блики, и мягко приземлился у широких ворот с аркой по верху. Мягко открылись двери, динамики голосом его матери выдали: «Добро пожаловать в детство, Максюта».

Он вышел из вагона и, задрав голову, прочитал на дуге над воротами: «Спортивно-оздоровительный лагерь «Орлёнок»». Он обрадовался и радостно засмеялся. Обрадовался внутренне и Максим, грезящий за столом. Оба были несказанно счастливы перемещению в этот неожиданно возникший иллюзорный мир.

Максим переносился в одно давнее лето, проведённое им в Сосново в этом лагере. Перед ним текли осязаемые живые фрагменты одного давнего месяца, который он там провёл. Они слились удивительным образом в одно непрерывное живое повествование. Невидимый режиссёр уложил действие трёх недель того давнего года в небольшой отрезок времени грёз, в которые впал сейчас Максим. И он ощущал себя живым сторонним наблюдателем и одновременно мальчиком Максимом, со сбитыми коленками обмазанными зелёнкой — он был в нём и с ним, он проживал ещё раз те солнечные дни детства.

Он оказался у будки, в которой жила простая дворняга Найда и её новорождённые щенята, Найда дружелюбно повиливала куцым хвостом. Тогда, в том лете, Найду кормили все кому не лень, кормил и Максим. После обеда и ужина он прихватывал какую-нибудь еду и бежал к въезду. Найда была собакой послушной и покладистой, с грустными усталыми умными глазами и отвисшими сосками. Она разрешала ему брать щенков на руки, повиливая хвостом, садилась рядом и не сводила с него тревожных глаз. Сидя на корточках у будки, он гладил мягкие комочки, умиленно целовал щенят в слепые мордочки. Щенки все были разные. Сама Найда была какой-то необычной серой масти, с желтоватыми подпалинами, а щенки родились чёрными с белыми пятнышками. Один щенок был раскрашен природой удивительно симметричным образом: чёрный, с белыми перевёрнутыми треугольниками на лбу и грудке, с белыми кончиками ушей и белым же кончиком хвостика, с лапками одетыми в серые «носочки. Этот щенок ему нравился больше остальных.

Щенки тыкались ему в лицо и шею, Максиму было щекотно и приятно. Он подолгу играл с ними, а Найда всегда сидела рядом и выражение её морды было тревожным. Иногда она подходила и тыкалась в его руки мокрым носом, будто напоминала ему о том, что он уже слишком задержался здесь. Обязательно находился взрослый, который, заметив мальчика, говорил банальную фразу: «А ты почему не в отряде?» — и тогда ему приходилось уходить. Ночью он подолгу не засыпал, мечтал о том, что мама разрешит ему взять в город одного красивого щенка.

В одно из воскресений мать приехала его проведать с лимонадом, фруктами и конфетами, и он потащил её смотреть щенков. Она понянчила их, а он с горящими глазами стал её упрашивать взять щенка домой. Мать была грустной, она сказала, что в коммуналке держать собаку очень сложно. Чего только не обещал он матери за то, чтобы она всё же разрешила ему завести собаку! Но она, поглаживая его по плечу, только качала головой. Перед самым окончанием смены щенки открыли глаза, а в последний день Максим, прибежав к будке с котлетой, щенков уже не увидел. Найда с печальными глазами ткнулась ему в колени, жалостливо прижалась к нему. И они долго сидели у будки — мальчик на корточках, а Найда, положив голову ему на колени. С щемящим чувством нежности и недетского ощущения горького сродства в несчастье он шептал ей слова утешения и гладил её, а она вздрагивала, будто собиралась заплакать.

Сторож сказал ему, что щенков разобрали уезжающие дети, за которыми приехали родители на машинах. Максим вернулся в отряд, упал на кровать и долго плакал в подушку. А потом пришли автобусы, детей рассадили в них, и Максим, с жадностью смотревший в окно, увидел Найду. Она сидела у своей будки и смотрела на отъезжающие автобусы. На следующий год Найды в лагере не было, сторож не знал, куда она делась, сказал, что зимой здесь голодно и холодно и, наверное, собака ушла куда-нибудь поближе к людям.

 

Максим дёрнулся и открыл глаза. Ненадолго его заторможенный взгляд остановился на Лане, омертвело стоявшей у окна. Она так и стояла с тех пор, как он отключился, остолбенело глядя сквозь стекло, словно за ним развёртывалось какое-то захватывающее воображение действо.

Куски видения жили в голове Максима, вводили его в тоскливое состояние — такой «фильм» ещё никогда не приходил к нему. Внутри него жил сейчас тягостный осадок, ощущение чего-то безвозвратно потерянного, нужного и чистого.

Пробормотав: «И Найда давно умерла, и малыш Максюта умер с ней», он, прихватив сигареты и пачку сока, прошёл в свою комнату.

Лана не обернулась.

Максим спал в гостиной с дорогой и дефицитной мебелью, модной в восьмидесятые годы. Здесь стояла громоздкая и изрядно побитая румынская мебельная стенка с баром, сервантом, книжным и платяным шкафом. На пустых стеклянных полках посудного шкафа лежал толстый слой пыли, на внутреннем зеркале кто-то вывел пальцем «Help me!». Гарнитур из двух кожаных кресел белой кожи, с прожженными дырами от сигарет на подлокотниках, и просевшего кожаного дивана говорил о неплохих финансовых возможностях хозяев квартиры во времена развитого социализма.

Диван с ночи оставался раскрытым: на нём лежали две смятые подушки и скомканное одеяло. Рядом с диваном стоял торшер на длинной ноге и табурет, на нём пепельница с окурками. «Надо Лану всё же вздрючить, чтобы постирала простыни и прибралась», — укладываясь на диван, пробормотал Максим.

Он закурил, и стал просматривать книги, прихваченные им с почтового ящика. Книги были разные, никакой схемы в их подборе не было. Быстро пролистав очередную книгу, Максим бросал её на пол. На пол полетели «Одиссея капитана Блата», «В окопах Сталинграда», «Справочник электротехника», «Бухгалтерский учёт», «Воспоминания о Ленине», «Камасутра для чайников». Осталась одна книга — «Приключения Робинзона Крузо».

Максим в детстве видел старый советский фильм, помнил только то, что Робинзон Крузо жил на необитаемом острове и выжил. Он просмотрел иллюстрации, удобно устроился и закурил. Вначале ему читалось тяжело, даже было желание отставить книгу, но уже страниц через пятнадцать он заворожено погрузился в чтение. Не глядя, доставал из пачки очередную сигарету, и также не глядя, тушил её в пепельнице, иногда и мимо, об табурет, — проглатывал страницу за страницей.

Он не видел и не слышал, как в комнату вошла Лана и с ногами забралась в кресло, не видел и Эдика, который несколько раз, с болезненной миной на лице, бесшумно заглядывал в комнату.

Когда он отложил книгу, пепельница была горкой наполнена окурками, пачка сигарет пуста, комната пропиталась табачным духом. Он взглянул на Лану. Голова её безвольно лежала на груди, из уголка приоткрытого рта вытекла слюна.

«Этого ещё не хватало! Не копыта ли откинула?» — подумал он, холодея, подошёл к ней и наклонился. Услышав её слабое дыхание, раздражённо пробормотал: «Не в коня корм. Что-то частенько ей хреновато становится в последнее время»

Колено болело. Он, прихрамывая, прошёл на кухню, Эдик стоял у окна и курил. Он замедленно повернулся к нему, бросил унылое «Привет» и отвернулся к окну.

— Что за кино вы с Ланой за окном смотрите? — спросил Максим, включая чайник. — Глючит вас?

— Снег красивый, как в мультике, — ответил Эдик, не поворачиваясь к нему и, помолчав, тускло добавил: ― Поправиться бы.

— Так поправься, – сухо бросил ему Максим.

— А где? — повернулся к нему Эдик.

— В супермаркете, — сделав издевательское ударение в слове «супермаркете», холодно сказал Максим.

— Чё, нету уже? В натуре, что ли? — вытаращил на него глаза Эдик.

Максим не ответил и Эдик, не выдержав, переспросил:

— Кончился?

Максим смотрел на него изучающе и презрительно. Они встретились взглядами. Глаза Эдика были тусклы и безжизненны, его потрясывало. Выдержав паузу, Максим достал из кармана пакетик, швырнул его на стол, налил себе чая и, прихватив пачку сигарет, вернулся в комнату.

Лана не спала. Она с хрустом ломала пальцы, на него она посмотрела не сразу, взгляд её был устремлён куда-то вдаль.

— Ты чего? — спросил Максим, останавливаясь и прихлёбывая чай.

Лана вздрогнула, оторвала взгляд от чего-то её притягивающего, заторможенно посмотрела на него.

— Она туда ушла, через стену, — прошептала она.

— Кто, куда ушёл?

— Девочка...

— Какая девочка? ― Максим закурил.

— Маленькая, беленькая, симпатуленька такая. Я тут в кресле отрубилась и улетела. Мне такое привиделось, Максик, такое! Второй раз уже… вижу это. В первый раз не поняла я. Ну, сам знаешь, как это бывает по кайфу. Приход такой мягкий был и видосы прикольные, а после эта девчушечка случилась. Девчонка такая симпатушечка, беленькая, волосики с завитушками и два бантика у неё розовые, глазки большие, знаешь такие, как у детей в японских мультиках. Топик у неё и юбочка, а ножки худенькие-худенькие, в белых гольфиках. И она весёлая такая бегает по полю, бегает, бегает, хохочет и одуванчики спелые сдувает, а они вверх, парашютиками белыми летят и летят, а она их ловит, прыгает и хохочет, и я с ней рядом смеюсь и радуюсь. Это в первый раз так было… Ты, Максик, книжки всякие читаешь, много чего знаешь. Как-то ты говорил, что снов одинаковых не бывает. Точно не бывает. В смысле совсем одинаковых. Но вот тот же приход сегодня у меня случился. Опять эта же девочка… бегает опять, одуванчики, смех... точно так, как в прошлый сон. Только вдруг она споткнулась и упала. Коленочки разбила. Я так хорошо это видела. Коленочки у неё в земле были, кожа лоскуточком на одном висит, и кровь течёт по ножке на белые гольфики. Перекорёжило меня, будто я сама упала. И тут девчоночка эта ко мне поворачивается, знаешь, как в кино бывает: лицо её ближе, ближе, ближе ко мне придвигается, после одни глаза на весь экран, и глаза эти плачут горько, так горько, а голосочек издалека, как эхо: «Мамочка, мамочка. Мне больно, мамочка». И плачет, плачет. А после: «Мамочка, зачем ты меня бросила? Мы бы мамочка с тобой хорошо жили, я бы тебя любила и слушалась тебя».

— Ну и что в этом кино прикольного? — изучающе рассматривая её белое лицо с ввалившимися тёмными подглазьями и примечая, что веки её подёргиваются, а белки желтоваты, спросил Максим. — Раньше ты мне рассказывала, что с инопланетянами беседовала, причём в каком-то коровнике молоком парным их отпаивала, коров доить их учила. Теперь у тебя девочки коленки разбивают, мамочкой зовут.

— Нет, нет, Максик, — нервно захрустела пальцами Лана. — Нет, ты дослушай. Потом девочка ручкой грязной лицо вытерла, плакать перестала и строго говорит мне: «Ты что, не узнаёшь меня, мама? Злая ты, мама, злая и плохая!» — и кулачком мне погрозила! Взяла меня за руку, а рука холоднющая, ледяная. И тут, Максик, меня будто на батуте швырнуло, в кресле подкинуло. Глаза открыла, сердце выскакивает из груди, пот холодный со лба льёт, ты читаешь, свет в комнате горит, а в голове так ясно, ясно стало: это же моя доченька, понимаешь, моя?! Это она приходила!

— Что ты лепишь? Слушай, ты одной ногой уже в «дурке» стоишь, в натуре! Какая дочь? Чего ты? — поморщился Максим.

— У меня дочь была, — опустила голову Лана. — Я её в роддоме оставила.

— В натуре? — удивился Максим. — Ты ничего не говорила об этом.

— Не говорила. Я редко её вспоминаю. Так, мутно как-то всё помню. Роддом, кулёчек с ребёночком, мордашка красная…

— Выстрелило, — задумчиво произнёс Максим. — Так бывает. И у меня иногда выстреливает. Выстрелит и вспомнишь обычно то, что и вспоминать тошно, что хотелось бы запереть на замок. Опасно о чём-то одном думать постоянно, крыша может съехать. Я читал, организм сам себя оберегает от стресса, закрывает подвалы с дерьмом нашим.

— Жалко мне её стало, так жалко, крошечку симпапушечку… — всхлипнула Лана. — А ручки ледяные, прикинь. Может, умерла она?

— Не парься — привяжется. Постоянно обламываться будешь, застрянешь в этом. И вообще, это скорей хорошо, что ты её оставила, за ней какой-никакой уход будет. Кто-нибудь удочерит, людей много бездетных и с деньгами. Ты себя представляешь, вот здесь с дитём на этой свинячьей хате?

— Жалко девочку, — повторила Лана.

Максим подошёл к окну, вышвырнул в форточку окурок, помолчал, глухо сказал:

— Сама же говорила недавно, что тебе рядом с бабушкой хотелось ребёнком умереть, Мысль свою ты не смогла ясно выразить, но я просек, о чём ты. Я сам иногда думаю, что лет десять жизни человеку достаточно, чтобы умереть счастливым. В натуре, станешь взрослеть и оскотинишься, дерьмо пожирать большой ложкой и вонять начнёшь. Будешь живым мертвецом ходить среди мёртвых людей. Хотелось бы тебе сейчас ребёнком стать? Да, хотелось, хотелось бы. Всем хочется. Все понимают, что только там, в детстве, они были счастливы. Я про Робинзона читал сегодня. И мне вдруг страшно захотелось на необитаемый остров, затерянный в океане, где всегда солнце, где нет нашей гнусной питерской зимы, когда светло всего семь-восемь часов, где не гремят раздолбанные, раздутые пьяным духом трамваи, а вместо проспектов, забитых вонючими машинами, — тропки, над которыми свисают лианы. Ты только представь ― твои личные тропки, а не улицы, по которым ходят и трутся друг об друга и дышат и смердят убийцы, людоеды, бляди, менты, обдолбанные наркуши, пидоры, воры, торговцы наркотой, будущие депутаты, торгаши и менты. Понимаешь, тропки? Твои тропки! Не улицы с названиями убийц! Я даже подумал, что мог бы взять тебя с собой. Была б ты Пятницей, а меня звала Воскресеньем. Я бы воскресал каждое утро и со мной воскресал бы весь мир. Мы бы с тобой на острове точняк переломались, загорали бы, кокосы ели, козье молоко пили, ты бы мне детей нарожала, девочек и мальчиков, была бы у нас своя страна Робинзония.

Но неожиданно он зло вскинулся, расхохотался и сказал с перекошенным лицом:

— А скорей всего нашли бы мы там маковое поле или какой-нибудь кактус офигенный, похлеще мака, кокаина и марихуаны, и вмазывались бы с утра до ночи… бамбуковым шприцом. Мы ж детство своё удачно уже пережили! Да, Лана?

Максим лёг на диван лицом к стене, глухо проговорил:

― Я лягу подремлю.

― Можно я с тобой, ― жалобно попросила Лана.

― Ложись, дурашка.

Засыпая, он вспомнил, что песню «Носики-курносики», любила его мать, когда он был маленьким. Она её всегда напевала во время какой-нибудь домашней работы.

 

Лана

Перефразируя слова Льва Толстого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», можно с уверенностью сказать: «Все счастливые семьи несчастливыми, когда дети становятся наркоманами».

Родители Ланы не бедствовали. Отец, офицер, прошедший Чечню, работал в «хлебном» месте, на таможне, у матери с сестрой был прибыльный полиграфический бизнес. Семья жила в большой трёхкомнатной квартире, со всем, что нужно для комфортного житья, отдохновение получали в приличной даче недалеко от залива, куда ездили на своей иномарке. Живи и радуйся! Но от этой жизни с прекрасными перспективами в шестнадцать лет Лана сбежала.

Две дочери в семье ― Лана и Ира, родители в них души не чают. И как это часто бывает, в одной семье растут совсем разные дети: младшая Ира ― послушная, не по годам рассудительная и трудолюбивая, Лана ― полная противоположность своей сестре. Она всё делает наперекор родителям и учителям, спорит по любому поводу, не исполняет элементарных требований, чтобы заставить её что-то сделать, нужно просить об этом много раз. Училась она хорошо только до третьего класса. Назревали проблемы. С таким эгоизмом и тщеславием они были неизбежны. Благодатное время закладки послушания, смирения и душевного трудолюбия было упущено. Недаром говорят в нашем народе, что это нужно делать, когда дитя поперёк лавки лежит.

С пятого класса Лана подолгу «висела на телефоне», болтая с одноклассниками и друзьями, стала много времени уделять своей внешности, капризно требовать от родителей частого обновления гардероба. Уроки делались тяп-ляп, кружки посещать перестала, секцию художественной гимнастики бросила, много времени проводила у телевизора, выучилась врать. Врала она постоянно и, хотя её враньё неоднократно открывалось, она не унывала, придумывая новые и новые изощрённые способы вранья

Отец приходил домой поздно, частенько навеселе, с непременными гостинцами для своих любимых дочурок и проводил время за кухонным столом или в гостиной у телевизора. Дела у него шли хорошо, он планировал купить квартиру для подрастающей Ланы. Мать вертелась, как белка в колесе: они с сестрой расширялись — дело было перспективное.

В четырнадцать лет Лана влюбилась. Летние вечера проводила в беседке детского сада рядом с домом с новой, спонтанно образовавшейся компанией. Деточки в этой тусовке были продвинутые, и она, чтобы не ударить в грязь лицом, смело попробовала и пиво, и джин тоник, помаленьку покуривала… Она продолжала дурить родителей, и в общем-то делать это было не трудно: слишком они уставали от делания денег, слишком много в их головах было суетных задумок, ненужного мусора, мешающего разглядеть обостряющуюся ситуацию и явственно обозначающиеся потери, которые обещали стать невосполнимыми.

Они напряжённо старались соответствовать штампам успешной жизни. Спешили: успей преуспеть сейчас, ведь рыба может соскочить с крючка. Но это был бег на месте, без осмысления стратегической цели жизни, этот суетный бег не оставлял времени на серьёзную работу души и сердца, а дети, как известно, не трава у дома, растущая сама по себе без полива и ухода, — они живые существа, их надо научать, вести по дороге жизни, сочувствовать их сердцам, понимать их маленькие трагедии, которые бывают совсем не детскими, оберегать и понимать, что они склоны делать необдуманные поступки под влиянием гормонов, эмоций, неустоявшейся психики и воздействия среды. Сосуд их душ нужно наполнять заботой и любовью, не дать ему перевернуться, ведь в перевёрнутый сосуд уже ничего нельзя будет влить.

А времена стояли на исходе двадцатого века бедовые, лютые, бесовские. На свет Божий вылезла тьма гнусных «ловцов душ», действующих хитроумными и изуверскими методами, имеющих особый план в отношении детей: это про них Спаситель сказал, что таким лучше мельничный жернов на шею и в воду. Сколько деток конца сумасшедшего двадцатого века попали в сладкие смертные сети изуверов, когда их родители легкомысленно и без оглядки бросились в бурный и грязный поток первоначального накопления капитала!

На свой четырнадцатый день рождения Лана потеряла девственность. Могла и раньше потерять, но в этот день выпила больше, чем всегда. Пикантность ситуации состояла в том, что это произошло у неё не с мальчишкой, в которого она была влюблена и с которым встречалась. Он сам в этот раз выпил больше, чем положено, и отключился.

После этого он с ней рассорился, а она прилепилась к Олегу, к парню с которым переспала. С ним вскоре попробовала и «травки». Им нравилось заниматься сексом под этим дурманом. Их любимым занятием стал просмотр порнокассет, по ним они и практиковались. Вдвоём этим занимались недолго. Олегу это прискучило, он пригласил проводить время вместе своих знакомых Ксюшу и Костю. Теперь они «экскриментировали» вчетвером. Лана падала в пропасть; если бы родители каким-то образом могли бы увидеть свою дочь в этой компании, когда она была в состоянии «обкурки», они, наверное, могли бы сойти с ума: она ругалась самыми гнилостными ругательствами, беспрекословно подчинялась прихотям и фантазиям вожака Олега, спокойно обсуждала с парнями такие вещи, о которых даже взрослые предпочитают говорить шёпотом и краснея.

И этот тайный её мир был ей радостен. Никаких всхлипываний, угрызений совести, сожаления или душевных метаний: ей хотелось одного — развлекаться, получать наслаждение.

Но на развлечения нужны деньги. Финансовыми вопросами в компании занимался Олег, а он недолго оставался «джентльменом». Совсем скоро он потребовал, чтобы Лана активнее добывала денег. Вопрос ставился ребром: или ты приносишь деньги, или ищешь себе другую компанию. Лана уже давно подворовывала из родительских кошельков, хотя они и так не отказывали ей в деньгах никогда. Она дурила их и умело «доила», выпрашивая деньги то на «экскурсии», то на «фотографии», то на «учебники» или концерты, то на дни «рождения» учителей, подруг, или ещё на какие-либо «мероприятия».

Может быть, повзрослев, Лана бы одумалась, окончила школу, поступила на какое-нибудь платное отделение высшего учебного заведения, благо финансовые возможности родителей это позволяли, пожила бы студенткой в своё удовольствие, вышла бы замуж, но на скользкой дорожке, по которой она шла, человека поджидает множество коварных сюрпризов. Рядом с ними появляются невидимые демоны. Они нашёптывают, напутствуют, направляют на путь к пропасти. Для них юные души кусок самый лакомый, они безумно рады каждой смрадной мысли, каждому новому шагу к смерти своих подопечных. Лана уже крепко попала в их лапы, с хохотом они вели её, как беспомощного ягнёнка, на мучительное заклание.

И день Х пришёл — героин умеет ждать! Однажды Олег привёл в компанию знакомого студента – черноволосого красавца грузина Тимура. Всё было, как обычно: обкурились, поклевали чипсов, поели пирожных с чаем, «поржали», посмотрели видео. Тимур нежно обхаживал Лану, потом увёл её в другую комнату, Олег не возражал. После Тимур вызвал такси, куда-то съездил и, вернувшись, выложил на стол шприцы, сказав, потирая руки: «Тут хватит «радости» на всех. Налетай!».

Вскоре она окончательно переметнулась в компанию Тимура. Сценарий дальнейших событий был стандартным: «гуманитарная» подкормка героином была недолгой, нужно было вносить свою посильную лепту, а обманывать родителей становилось всё трудней. Лана пропускала занятия в школе, в школу вызвали мать, и родители, наконец, вспомнили про дочь, начались ссоры, скандалы, контроль и жёсткие санкции.

Поздно, поздно, товарищи родители! Ваша дочь уже познала рай в наркотическом аду, стремительно спускалась уже по его кругам к центру. Лана выкрала валюту, которую отец собирал ей на квартиру, драгоценности матери и спряталась с Тимуром в его съёмной квартире на окраине Петербурга.

Что было с родителями? Бабушка, не выдержав такого удара со стороны своей любимицы, умерла. Мать почти всё своё время теперь проводила у ясновидящих, экстрасенсов, магов, старушек с добрыми глазами, колдующих под свечами и иконами, снося им немалые деньги. Она сильно исхудала, выглядела изможденной, перестала следить за своим внешним видом; бизнесом она не могла заниматься, перепоручив его своей сестре. Отец Ланы запил и чуть не потерял работу. Атмосфера в семье отрицательно повлияла на младшую дочь: она замкнулась, перестала душевно контактировать с родителями.

Тимур же на ворованные деньги купил машину, и они с Ланой мотнулись на ней в Сочи, где широко кутили и развлекались. Денег у них было много, но деньги, как известно, кончаются, если нет их прихода. Особенно быстро они убегают в карманы наркоторговцев. Тимур вскоре продал машину. Вырученные от продажи машины деньги убежали ещё быстрее.

Лана спохватилась, когда у неё пошёл пятый месяц беременности. Тимур стал к тому времени невероятным злобным, на него накатывали приступы ярости, он избивал её, несколько раз она теряла сознание от ударов в голову. Когда с деньгами было совсем плохо, Тимур мог исчезать на несколько дней, оставляя её без еды. Возвращаясь, он иногда её раскумаривал. В одну из его длительных отлучек Лана вызвала скорую помощь. Девочка родилась недоношенной, с очень маленьким весом. Из роддома Лана сбежала, оставив ребёнка. Но в съёмную квартиру, в которой они жили с Тимуром, она попасть не смогла: в двери стояли новые замки. Соседи сказали ей, что замки сменила хозяйка в связи с тем, что её кавказский жилец перестал оплачивать проживание.

Изломанная, больная, она вернулась домой. Возвращение блудной дочери для родителей стало шоком. В доме воцарилась тягостная атмосфера со слезами матери, угрюмым молчанием отца и отчуждённостью младшей дочери, которая приняла сестру в штыки. Матери пришлось заняться здоровьем Ланы, у неё был целый букет заболеваний, стали посещать венеролога, нарколога и психотерапевта. О ребёнке Лана родителям ничего не сказала.

Но недолго музыка играла! В очередной раз обокрав родителей, Лана ушла из дома. Нашла Олега, который уже плотно сидел на игле, и от него узнала, что Тимур умер от передозировки. Как водится, Олег обокрал бесхитростную Лану и исчез. Некоторое время она скиталась по разным углам, однажды попала в компанию бандитов дагестанцев, где её месяц держали взаперти, насиловали и били, после передали другим бандитам, от которых ей удалось сбежать. Когда она познакомилась с Эдиком и стала у него жить, это была уже не весёлая хохотушка, какой была совсем недавно. Любой психиатр даже при поверхностном осмотре определил бы в этой тихой пришибленной девушке серьезное разрушение психики. Максим это давно определил и без специальных медицинских знаний.

 

Глава VIII. ДЕНИСОВ

 

Денисов хлопнул ресницами и заторможенно скосил глаза на светящееся табло электронных часов. «Ух ты, начало двенадцатого, разоспался же, старый...» — сонно шевельнулось в голове. Из кухни доносились приглушённые звуки льющейся воды. «Мария, Мария, Мария, трудяжечка моя милая. Боже, сколько же у неё веры, жалости, доброты. Сколько терпения, стойкости, сияющего жизнелюбия! И какие муки душевные моя Машенька перенесла и продолжает стойко переносить! Из каких резервов берёт она силы? Какой неведомой аккумулятор даёт подпитку, создавая неиссякаемый запас любви, направленной на восстановление здоровья любимого дитятки? ― с нежностью думал он.

Он ещё немного полежал с закрытыми глазами, настраивая себя на пробуждение, чувствуя, что не выспался, но зная, что уже не заснёт, и открыл глаза.

В просвет между шторами чуть пробивалась тусклая полоска света, она падала в то место на стене, где была чуть видна икона с ликом Спасителя. Внутри латунного оклада прятались неясные тени, но он знал, что с этой старой, ещё прабабушкиной иконы, со слов отца писаной на доске каким-то замечательным Тверским мастером, ― взор Спасителя направлен на него. Знал, что смотрит Он тем прекрасным взглядом, какого не было ни у одного из живших на земле людей. Взглядом не замутнённых никакими греховными помыслами глаз, в которых совместились великая скорбь и страдание, безмерная любовь ко всему живому, взглядом полным светлой надежды на просветление, мир и любовь в человеческих душах.

Весной и летом, когда дни становились длинными, а вечера долгими и светлыми, весело продираясь сквозь дружный строй старых тополей, солнце долго освещало икону. Когда светило перепрыгивало через крышу их дома, чтобы продолжить свой вечный путь, оно с любовью оставляло частицу своей энергии в этом прямоугольнике из старого дерева, покрытого лаком, потрескавшимся от времени. Ему чудилось и думалось, что от этой «подзарядки» икона излучает слабый, едва заметный свет. Проснувшись, он всегда обращал свой взгляд к иконе и ему сразу же вспоминался день, когда он упал перед ней на колени. То был день отсчёта его новой жизни.

 

***

Они тогда жили в своей старой квартире на площади Труда. В погожий апрельский день звонок почтальона разом перевернул их жизнь. Пробежав глазами телеграмму, он не сразу осознал прочитанное: страшные слова не укладывались в голове. «Это ошибка! Это ошибка, этого быть не может», — кричало сердце, а холодный страх уже принялся разрушать его волю.

Заплясали буквы перед глазами, затряслись руки. Он сел и несколько раз перечитал телеграмму. Она была с Кавказа. В последнем письме сына, которое пришло больше месяца назад, Егор писал, что они стоят в городе Нефтекумске на Ставрополье, совсем недалеко от воющей Чечни. Сердце куда-то укатилось, охватила непреодолимая слабость, он присел край кровати, выдохнув сдавленно: «Нет, Господи, нет». И тут его глаза, встретились с Его глазами, и сердце Денисова взорвалось и возопило:

«Почему ты не захотел уберечь моего первенца, моего единственного сына? Моего родного мальчика, умницу, не успевшего обрасти грехами, чистого человечка?».

Он что-то ещё долго и бестолково говорил и кричал осипшим, чужим голосом, но когда схлынула первая волна отчаяния, боли и ощущения своего бессилия, рухнул на колени перед иконой.

Тяжёлой горячей волной хлынули из него другие слова. С глазами полными слёз он просил: «Я знаю, милость твоя безгранична, я знаю множество примеров этой милости. Пока ты был земным человеком, люди припадали к твоим ногам с мольбами об исцелении, помощи, ты делал это, мёртвых воскрешал, слепым даровал зрение. Когда вознёсся на небеса, люди не перестали к тебе обращаться. Уж две тысячи лет несутся к тебе, последней надежде страждущих, вопли, стоны и просьбы и слова благодарности. К этой какофонии человеческого горя прими теперь и мой слабый голос, говорю тебе шёпотом, молю тебя сердцем окровавленным, любящим и скорбящим: верни мне моего сына! Если есть хотя бы мизерная доля надежды, не лишай меня своей святой помощи. Боже Милосердный, Боже Всесильный, Боже Утешитель, будь мне милостив, грешному человеку!».

И какой-то голос внутри него тихо проговорил: «Разве ты поверил в слова этой телеграммы? Разве может твоё сердце согласиться с этим, поверить, что сына твоего нет. Нет совсем, и никогда не будет? Разве оно может поверить словам этой злой казенной бумаги? Крепись, ошибки бывают везде, а в армии чаще, чем где-либо. Сейчас нужно сжать зубы, отрешиться, думать наперекор словам этой злой казенной бумаги только о том, что Егор жив, что это ошибка. И молиться, молиться, молиться…».

И тут же этот голос внутри него привёл его в состояние распада и бессилия: «Мария… Мария, Мария! Как ей это сказать?! Боже мой, как мне это ей сказать?!».

Он ничего не успел сказать жене. Она почему-то вбежала в квартиру, пронзительно глянула в его глаза, омертвела лицом и, прошептав: «Егор?», осела на пол. Он успел подхватить её под руки.

 

Этим вечером они улетели в Минеральные Воды. Была неделя мытарств, расспросов, невнятных и путаных объяснений военных. Им рассказали, как всё произошло. Нападение на колонну, в которой ехал их сын, было совершено стандартным, вероломным и эффективным способом. До прохода колонны сапёры провели инженерную разведку, фугасов не обнаружили, над дорогой порыскали вертолёты, боевиков, хорошо укрывшихся в уже зазеленевшем лесочке, не заметили. Солдаты ехали в тентованых КАМАЗах, сопровождаемые двумя БТРами, одним БРДМом и танком, были в колонне два бензовоза-наливника, грузовик с боеприпасами и с продуктами. Сразу были подбиты из гранатомётов танк-флагман и хвостовая машина, подожгли «наливники». Обездвиженный танк ничем не мог помочь, башню у него заклинило, а боевики с двух сторон косили людей из автоматов, снайперы добивали. Бойцы отстреливались, как придётся. Бой был жестоким и недолгим, потери страшными. Вертолёты отогнали боевиков, подошла запоздалая подмога, начался скорбный подсчёт потерь.

Легко раненных вывезли в расположение ближайшего полка, часть отправили в госпитали, убитых обернули фольгой, отсортировали, как «груз 200» и отправили в Ростов. В списке раненых Егора не было. Им сказали, что в плен никто в этот раз не попал, а значит нужно ехать в Ростов.

Мария почти ничего не ела, лицо её стало серым, будто пеплом присыпанным. Она похудела, обескровленные, побелевшие и потрескавшиеся губы всё время слегка подрагивали, будто она собирается заплакать, с лица не сходила странное, задумчиво-скорбное выражение. Военные опускали глаза перед этой тихой женщиной-матерью, волосы которой были покрыты стареньким ситцевым платком, отчего она выглядела простой деревенской женщиной. Денисов никогда прежде не видел у жены этого платка и тогда не спросил откуда он. Когда же через год он вспомнил про него, Мария сказала, что это платок её покойной бабушки, который она бережно хранила.

И в Ростове их ждало чудо! Чудо со вкусом горьких слёз и тихой умилённой радости. Они отправились в пункт опознания и содержания трупов российских солдат, там же находилась судебно-медицинская лаборатория. Хранили трупы в огромных рефрижераторах, родителей туда не пускали и правильно, что не пускали: такие виды не для слабых нервов. Денисов видел множество женщин с почерневшими от горя лицами, с выплаканными, помертвевшими глазами. Все они, как и его Мария, были в платках, ходили как тени, выражение их лиц было такое же, как у его жены. Опознанные трупы солдаты выносили на носилках, упаковывали в плёнку и скидывали то, что осталось от человека в цинковые гробы. Долго ещё после этого Денисова преследовал запах смерти.

Им пришлось смотреть страшные видеозаписи и фотографии, на них можно было видеть приметы убитых: родинки, шрамы, татуировки. Мария с такой жадностью смотрела страшные кадры, что Денисов стал бояться за неё.

После очередного просмотра фотографий, выйдя с ней на воздух – ей неожиданно стало плохо, – со сжавшимся сердцем он увидел в прекрасных вьющихся волосах жены седую прядь. Бережно усадив её на скамейку под старым тополем, он напоил её водой, обнял за подрагивающие плечи и прижал к себе.

Похожий на подростка солдатик, краснея, попросил у него сигарету. Он отдал ему все три пачки. Солдат закурил, но не ушёл. Жадно затягиваясь дымом, он смотрел на Марию, сидящую с закрытыми глазами, обессилено свесив голову.

А вы, мамаша, в госпитале-то не были? — неожиданно спросил солдат девичьим голоском.

Мария быстро подняла голову. Жадно поедая лицо солдата загоревшимися глазами, спросила неестественно громко:

А что там в госпитале, миленький?

Солдат закурил новую сигарету, сказал, заглядывая в глаза Марии:

Так тут такое дело было, ёшкин кот! Сгружали пацанов убитых, как водится в фольге, а у одного ноги были не окоченевшие. То есть, в натуре, по виду убитый, осколками его сильно посекло, голова обожжённая, видать задело и голову, а ноги не окоченевшие. Ну, санитар врача позвал, тот за голову схватился, говорит, ёшкин кот, не бывает такого. Пацан в госпитале, слышал я...

Позже Мария сказала Денисову, что когда она услышала последние слова солдатика, картинку с ним кто-то стёр, а вместо неё она увидела этого же мальчишку в белоснежной одежде, от которой исходило режущее взгляд сияние.

Солдат попросил денег. Денисов, сунув руку в карман, достал скомканные деньги, отдал ему и бросился за Марией, куда-то бежавшей, не разбирая дороги.

Когда он увидел сына, мгновенно вспомнил себя, стоящего на коленях перед иконой в тот страшный день, когда принесли телеграмму. Никому, даже Марии, он не говорил о той истовой на гране крика молитве. Это стало его сердечной неугасающей тайной, соединившей его тонкой благодарной нитью с чудесным небесным промыслом, откликнувшимся на его горячую родительскую молитву. Он знал теперь Кто заступился за его сына, верил в это крепко. Наклонившись к сыну и роняя слёзы радости на жёсткое старое одеяло, которым был накрыт его первенец, он тихо прошептал: «Слава тебе Боже, слава Тебе…».

 

Денисов тихо опустил ноги с кровати, надел трико и майку и подошёл к иконе. Минут пять стоял, безвольно опустив голову и руки, отрешаясь от посторонних мыслей, звуков, сосредотачиваясь. Наконец, с лёгким вздохом перекрестился и, произнеся: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь», поднял глаза к иконе и тихо зашептал слова молитв. Закончив молиться, он не отошёл от иконы поспешно, а постояв умиротворенно, перекрестился, тихо вышел в прихожую и бесшумно проскользнул в комнату сына.

Егор спал. У икон тихо горела лампадка, чуть слышно работала магнитола, крутилась кассета с записью органной музыки. Егор был удивительно похож на жену: тот же капризный излом бровей, пухлые губы, высокий лоб, небольшой прямой нос, тёмные каштановые волосы и седая прядь на них — мета злого времени. «Волосы и ямочка на подбородке мои», — с удовольствием отметил Денисов, с любовью глядя на родное лицо.

Егор спал сейчас крепко. Не всегда его сон бывал таким спокойным, и тогда Марии приходилось проводить ночи в его комнате. Рядом с его кроватью стояло удобное раскладное кресло, в котором она устраивалась, когда такое случалось. Под рукой у неё всегда были термосы с тёплым молоком, подслащённым чаем с лимоном или с ромашкой и мятой. Пора капельниц миновала, Егор уже ел с ложки.

Когда Денисов бывал дома, он заменял жену, давал ей отдохнуть, поспать, сидел с сыном, читал ему книги, стихи свои и чужие, играл на гитаре, слушал с ним музыку, иногда они смотрели фильмы на видеокассетах, которые они с Марией тщательно подбирали. Телевизор был под запретом — врач строго запретил пользоваться, как он сказал «всемирной помойкой».

Из комнаты сына он бесшумно прошёл в кухню. Мария стояла у плиты и варила кашу. Вздрогнув, когда он обнял её и припал губами к шее, она отодвинула кастрюлю c огня, повернулась к нему и крепко поцеловала в губы.

Отстранившись, рассмеялась.

— Игорь, где ты научился так бесшумно ходить? В прошлой жизни ты, наверное, был следопытом или лазутчиком.

— Не думаю, ― рассмеялся он. ― Скорее всего, менестрелем или трубадуром — меня всегда тянет что-нибудь сочинять: песни, музыку или стихи, всё равно что… А насчёт лазутчика скажу тебе: это новое моё качество: я теперь не переношу всё грохочущее, шумное, в том числе и музыку, которую раньше мог спокойно слушать и даже балдеть от неё. Уже никогда не хлопну дверью, не повышу голос и на салюты с фейерверками не пойду смотреть. Все это ты знаешь, когда началось…

— Знаю, милый, знаю. У тебя седины прибавляется, — Мария ласково провела рукой по его волосам.

— Старею, — улыбнулся Денисов. — Маруся, я в душ. После душа я молодею.

— Иди, иди, душа моя, молодей.

Из ванной он вышел бодрым и голодным. Съев кашу и лепёшек, которые успела напечь Мария, он налил себе горячего чая и подошёл к окну.

Напротив их окон располагалось здание «Центра занятости», в народе эта контора звалась «Биржей труда». Биржа занимала половину длинного одноэтажного здания, во второй его половине находился банк. У дверей биржи толклись несколько десятков человек. Люди переговаривались, курили, собирались в кучки и расходились. У второй половины здания, рядом с припаркованными иномарками кучковались хорошо одетые господа. Они курили, о чём-то благодушно беседовали, улыбаясь.

«Два мира. Вот оно — реальное разделение людей, — думал Денисов, наблюдая за этой контрастной картиной. — Ужимки капитализма. Хороший сюжет для художников-передвижников. С одной стороны несчастные безработные, в большинстве своём люди из советского прошлого, имеющие хорошие, нужные для страны специальности, получившие в массе своей неплохое образование, стоят в очереди за жалкой подачкой от государства, которое теперь представляют вот эти сытые господа, приехавшие в банк на роскошных автомобилях делать свои «гешефты». Они вовремя приняли новые правила игры и теперь пожинают плоды труда целых поколений, построивших и этот город, и эту страну».

Очередь людей в биржу уменьшилась, часть впустили в здание. Какой-то мужичок с блокнотом в руке, собрав вокруг себя круг людей, раздавал рекламные листочки. Денисов предположил, что этот человек, периодически здесь появляющийся, вербует людей на временные работы.

Подошла Мария, стала рядом. Глядя в окно, он сказал:

— Мне один мой клиент, банковский клерк, рассказал профессиональный анекдот. К одноглазому ростовщику обратился человек с просьбой о кредите. А тот ему: «Если отгадаешь, какой у меня глаз стеклянный — дам кредит». «Левый», — быстро ответил проситель. ― «Как ты угадал?!» — «В отличие от живого правого, в левом я заметил капельку жалости». Но жирную точку, моя дорогая, поставил в этой теме Бертольд Брехт, сказав о банках: «Что такое ограбление банка по сравнению с основанием банка?». Социализм, Машенька, скончался в корчах, отравившись капиталистическим спиртом «Рояль» для разжигания каминов, а нас теперь уверяют, что сей гнусный отравитель — капитализм, он, и только он, достоин внимания, что у него безграничные возможности и ему нет никакой альтернативы. Он возомнил о себе невесть что, но так и хочется сказать, наблюдая за этой картиной контрастов за окном: «А король то голый!».

— Бедные, бедные люди, — сказала Мария.— Я верчусь на кухне, нет-нет, да и взгляну в окно. Столько симпатичных лиц, а за ними ведь стоят дети, родители, старики.

— Человек властвует над человеком во вред ему, давно сказано. Обращение всего и вся в товар, включая людей, — вещь страшенная. В этой системе, Машенька, кроется скрытое стремление к порабощению человека. Люди, как и товары в подсобках и складах, ждут своего часа в надежде быть проданными, а лукавыми дельцами, по сути, изобретаются и пропихиваются всё новые и новые формы рабовладения. Это всё давно уже происходит в мировом масштабе, теперь пришло к нам. Посмотри на этих господ у банка: разве их жизненные запросы сравнимы с запросами людей, толкущихся у биржи? Как выровнять это ужасное неравенство? Рецептов готовых нет, к сожалению. Помнишь, мы с тобой читали в прекраснейшем переводе стихи американца Огдена Нэша? 1989 год, это сейчас раритет, больше не издавалось. Нэш, в капитализме родившийся и живший в нём — другого строя в Америке не было, — отличнейше сказал: «Люди, у которых есть всё, что им нужно, любят убеждать людей, у которых нет того, что им нужно, в том, что им вовсе не нужно этого и что они попросту сгущают краски. Лично я собрал бы подобных людей, в какой-нибудь старинный замок на Дунае и направил бы туда за собственный счёт полдюжины Дракул — для пущей острастки». А земляк Огдена Неша, основатель американского автопрома Генри Форд сказал, что если бы все люди поняли принципы работы банков, то завтра бы случилась революция. Кстати, вот этот контраст жизненных запросов за окнами уже отразился в нашем языке. Замечательное слово советского времени «товарищ» выходит из употребления, вернее его выталкивают из лексикона. Из бездны мракобесия и невежества вытащили слово «господин», при этом часть господ, по всему, видит в этом слове смысл индийского слова «сахиб» ― белого хозяина недостойных, грязных чандал. И вот уже вовсю придумываются обидные и злые словечки для обозначения сословных различий между новыми высокородными господами, сановными вельможами без образования и простыми обманутыми людьми, перешедшими в разряд простолюдинов. И это не презрительное «совок» ― изобретение страдальцев либералов, ненавидящих СССР, ― это уже слова хамского и злобного высокомерия хозяина жизни. Я недавно подвозил двух чванливых молодых людей с портфелями, такими модными, знаешь, тонкими. Раньше у всяких советских начальников портфели были пузатые, разбухшие от бумаг, как у сатирика Жванецкого. У меня создалось впечатление, что все эти новомодные тощие портфели носят для антуража, для показухи, брендами похваляются. Мои пассажиры сидели на заднем сиденье, говорили громко между собой о работе и бизнесе. Лет им было около тридцати или чуть больше, по всему, это были дельцы, хозяевами какого-то дела. Они говорили о своих рабочих, бедолагах, неосмотрительно попросивших прибавки к зарплатам. Называли этот рабочий люд не иначе как тварями, лохами и ещё «ботвой». В смысле никчёмной, ни на что не пригодной ботвой, как у моркови или свеклы, понимаешь? Вершки и корешки! В данном случае, они — эти люди с портфелями, считали себя корешками, солью земли. Боже мой, соль земли, потерявшая солёность! А речь! Это нужно было слышать, или лучше не слышать. У Эллочки Людоедки словарный запас был, пожалуй, обширней. Все время, знаешь, звучало это набившее оскомину: «как бы», «блин», «на самом-то деле», «реально», «супер», «типа», «отстой» «прикольно», ну и контрапунктами обязательные короткие матерные слова. Сами-то эти «вершки», скорей всего, дети обычных ленинградцев. Людей, в крови которых замешались крови сластолюбивых князей, купчиков, высокородных помещиков, мелкопоместных дворян, кухарок, батраков, сапожников, пламенных революционеров, ответственных партийных работников, дам лёгкого поведения и фарцовщиков, уравненных советской системой в единственном гордом звании товарища, гражданина СССР. М-да, корешки… кореша, скорей. Теперь, Маша, всё начинает меняться: придумывают опять социальную градацию, а главным мерилом общественного положения являются достаток, деньги, точнее их количество. Я недавно в какой-то бесплатной газетёнке прочитал, что в начале нашего дикого капитализма новоявленные нувориши в красных пиджаках, бывшие граждане страны Советов, стали вдруг брезговать сидеть в одном зале с «ботвой», читай с быдлом, они приглашали наших эстрадных звёзд выступать в свои особняки, и уже дворяне появились, князья, графья, понимаешь…

— Ты гневаешься, муж, — укоризненно сказала Мария.

— Гневаюсь, Машенька. Надо бы смиряться, я знаю. Но такие виды за окном не придают спокойствия. Надо, надо, Машенька, я иду к этому, — потерев лоб, ответил Денисов. ― Но куда этих вот господ, считающих народ быдлом, девать, когда они расплодятся? А они будут теперь плодиться ― это физиологический факт, и дети у них очень скоро вырастут, с идеологией отцов. Это проблема в будущем аукнется, когда разобщение станет критическим, а капиталы и все средства производства перетекут к этим корешам и их семьям окончательно. Знаешь, когда массы начинают болезненно ощущать, что они обделены, они могут прийти к мысли, что изменить порядок вещей можно только насилием. Остаётся ждать клича буйного вожака и процесс может войти в горячую фазу, когда ради пресловутого «светлого будущего» не жалко станет настоящего. Помнишь разговор Ставрогина с Петенькой Верховенским в «Бесах»: «...раз в тридцать лет Шигалёв пускает судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга...». «Судороги» могут до паралича страну довести. Всё происходящее сейчас я бы назвал социальным расизмом.

— Пойдём к Егору, — быстро глянув на настенные часы, сказала Мария, беря его за руку.

— Пойдем, лапушка, — улыбнулся Денисов, и они с Марией, взявшись за руки, пошли в комнату сына.

Егор проснулся. Он лежал с открытыми глазами. Денисов поцеловал его в щёку и, покрутив колёсико, чуть приподнял изголовье кровати. Мария с расширенными глазами, в которых расплескались озёра невыразимой боли, нежности и любви, смотрела на сына, чуть склонив голову набок. Она всегда так на него смотрела, наклоняя голову влево. Поправив сыну волосы, упавшие ему на лоб, она спросила:

— Сына, ты чего-нибудь хочешь?

Егор моргнул глазами два раза. Это означало «нет». Денисов сел на стул рядом с кроватью, взял худую, белую, с хорошо видимыми голубыми ручейками сосудов руку сына в свою и стал массировать её лёгкими движениями пальцев.

— Ребята, я пойду в спальню, мне нужно немного поработать. Мои работодатели загрузили меня очередным триллером. Нужно бегло просмотреть, что это за шедевр, — сказала Мария и тихо вышла из комнаты.

— Я вчера поздно домой вернулся, сынок. В городе невообразимая суета, все бегут, спешат, город весь в огнях, ёлки — мгновенно разбираются. На Дворцовой площади украсили великолепную… У ТЮЗа стоит ещё красивее. Деды Морозы со Снегурочками почкуются с рекламными листовками, магазины ломятся от товаров, спрос небывалый. Вроде бы недавно был дефолт, паника, революционные настроения и — нате, будто и не было всего этого — хлеб и зрелища успокаивают людей. Иномарки практически вытесняют наши машины, но советский автопром ещё бегает по городу; торгаши нещадно эксплуатируют слово «миллениум», хотя наступить он должен только, когда новый двухтысячный закончится; погода пляшет, холодно, грязно, снег убирают плохо, сосульки, как сталактиты, свисают с крыш. Я, сынок, чувствую себя хорошо. Спонтанно родились два стихотворения. Как-то сами, я их ещё даже не записал, но они в голове уже осели. Хочешь, прочитаю, Егор? — говорил Денисов, не отрывая глаз от лица сына.

Егор хлопнул ресницами, на щеках у него появился румянец.

Продолжая поглаживать руку сына, Денисов стал напевно и негромко декламировать:

Город в тумане зыбком, в царском лавровом венке,

С русской широкой улыбкой на европейском лице.

Что для меня изменится: Санкт-Петербург, Ленинград?

Ведь от названья не сменится набережных вечный наряд.

Факельным светом колонны у Стрелки озарены,

Сфинксы, дворцы, грифоны у берегов Невы.

Марсово поле в сирени, город под ливнем промок.

Юность моя — Есенин, молодость — Пушкин и Блок.

На Банковском мостике цепи держат крылатые львы,

Здесь солнце глаза не слепит, а ночи в июне светлы.

Жизнь нас по свету мотает, на льдины, в таёжную глушь,

Но сердце домой возвращает через моря, торосы и сушь.

Туда, где над каналами, к Богу летит ввысь небес

Меди гулкой хоралы ― Лаврский святой Благовест.

Мраморных статуй тени, арок таинственный мрак,

Юность моя — Есенин, зрелость моя — Пастернак.

Ветер с Невы задувает, всё там же стоит Летний Сад.

Мне-то какая разница: Санкт-Петербург, Ленинград?

Читая свои стихи сыну, он всегда волновался, будто экзамен сдавал, словно стоял перед переполненным людьми залом. Никому и никогда своих стихов он не читал, только сыну и жене, но всегда при этом волновался. Вот и сейчас, он смотрел на сына, краснея, но увидев, как тот, улыбаясь, моргнул глазами, поспешно сказал обрадовано: «А вот и второе».

Он читал второе стихотворение, успокоившись, декламировал раздумчиво, немного меланхолично:

На Крестовском мыс подковой, алогубая заря.

Слышу, цепи ржаво стонут: поднимают якоря.

Слышу, мачты заскрипели, плыть собрались в эту рань,

Песнь походную запели реи, ванты и бизань.

Где-то хлопают хлопушки? Ошибаешься, краса!

Это вовсе не игрушки ― ветер правит паруса.

Склянки только что отбили, и как птицы полетят

Яхты бело-голубые левым галсом на Кронштадт.

Мне недавно долго снились два серебряных крыла,

Над заливом чайки вились и средь них одна была.

Всё взлететь она пыталась, на волну садясь опять,

А волна к причалу била: чайке неба не видать!

На Крестовском спазмы в горле. Я у юности в долгу,

Не ушёл я юнгой в море, а теперь уж не смогу.

С курса сбился я когда-то, но сегодня был бы рад

Парус развернуть крылатый левым галсом на Кронштадт.

— Такие вот стихи получились, сынок, ностальгические, — сказал Денисов смущённо. ― Тебе понравились?

Егор моргнул глазами.

— Я скоро уеду, сынок. Хочешь, поставлю какую-нибудь музыку?

Он стал рассматривать диски и кассеты, называя названия, и, оглядываясь на сына. Егор захотел послушать Булата Окуджаву. Денисов вставил в магнитолу сборник его песен, сел на стул рядом с кроватью, опять взял руку сына в свою.

«Мне надо на кого-нибудь молиться», — мягко и успокаивающе пел мастер, аккомпанируя на тихой гитаре. Денисов смотрел на икону и молился о здравии сына. В комнату несколько раз заглянула Мария, лицо её было печально, у уголков рта залегли две горькие морщины. Егор заснул.

Уже у входной двери, поправляя ему шарф, Мария сказала:

— Может, отдохнешь сегодня? Мне сегодня подвезут деньги за последний перевод. У нас же есть дома кое-какие деньги.

Денисов обнял жену.

— После Нового года в делах будет непременный застой. Люди поистратятся, устанут. Народ отлёживаться будет у телевизоров, нужно ковать железо пока горячо. Мне сцепление пора менять, запаска лысая, ремонт кресла на подходе, да и аккумулятор тоже дряхлый. Не влезать же в семейный бюджет? Машина должна сама себя подкармливать.

— Господи, Игорь! Да ты уже профессиональным водителем себя чувствуешь! Мне кажется, ты стяжателем становишься, врастаешь в роль таксиста, — воскликнула Мария. — Это плохой симптом, запахло застоем. Пора остановиться — это не твоё, милый. Надо устраиваться на работу по специальности, друг гуманитарий. Душа моя, мы выживем, не пропадём, поверь мне. Твой водительский этап, по-моему, слишком затянулся. Рано или поздно, лучше, конечно, раньше, с этим надо кончать. Мне страшно становится, когда я представляю, что тебе приходится возить разных жуликов и проходимцев, затаившихся в злобных намерениях. Профессия водителя такси всегда находилась в группе риска. Пока ты, как это у вас, у шоферов, говорят «бомбишь», я здесь живу, как на иголках. Ты наш кормилец и нам ты нужен здоровым. У тебя же собран прекрасный материал для книги, а ты всё забросид. Правда, Игорь, займись, наконец, своей книгой.

Денисов постучал себя по лбу.

— Вот здесь она варится. Много чего нужно ещё осмыслить, кое-какие важные моменты не стыкуются, в одежонке много «швов». Тесто не поднялось ещё. Когда взойдёт ― сяду и сразу напишу, а ты, мой славный корректор, вычитаешь и отредактируешь мой опус. И не стяжатель я, Марусенька, деньги совсем пустыми стали, а нужны всё время. Чувствуя я себя, между прочим, хорошо, к тому же такая работа помогает мне прикопить материала на книгу. Нет худа без добра: мне больше с хорошими людьми приходится общаться, а это живой материал, люди откровенничают со мной о наболевшем. Я, Маруся, по возможности стараюсь предугадать неприятности. Подвожу семьи, женщин, солидных людей. Кстати, я недавно подвозил человека, только что вышедшего из тюрьмы, и им оказался очень неплохой молодой писатель. Я его не узнал, мы с ним виделись, когда он был ещё школьником. А он меня узнал, представляешь? Мы с ним договорились созвониться, он работал в Афганистане, много чего может мне рассказать о войне. Вот такие встречи иногда случаются в нашей маленькой деревне. Машенька, плод должен созреть, понимаешь?

Мария обняла его.

— Понимаю. Но хорошего мало, если «плод» переспеет, упадёт в траву и сгниёт. Я сама не своя, когда тебя нет рядом. Думаю и молюсь о тебе всё время, Игорь.

— А я за тебя и Егора, — улыбнулся Денисов. — Всё будет хорошо. Пойду я?

— С Богом, Игорёк, — прошептала Мария, целуя его.

 

Машина, к удивлению, завелась с пол-оборота. Улицы были расчищены от снега и даже кое-где посыпаны песком. День был воскресный, рядом со станцией метро «Ладожская» шумел большой продовольственный и вещевой рынок. Все подъезды к нему были забиты плотно припаркованными друг к другу машинами.

Денисов перестроился в левый ряд и остановился у светофора. За перекрёстком перед ювелирной фабрикой недавно был установлен бюст Фаберже. На голове Фаберже, издалека похожего на Чайковского, лежала шапочка из снега, на которой сидела нахохлившаяся упитанная ворона. С некоторых пор площадке перед входом на фабрику присвоили громкое название Площадь Фаберже. «Таких «площадей» перед питерскими заводами, фабриками и НИИ пруд пруди, — подумалось Денисову. — Но немногие додумались площадки перед проходными называть площадями».

Красный свет светофора горел долго. По скользкому пешеходному переходу тянулась плотная масса пешеходов. Мужичок в солдатском бушлате, явно подвыпивший, с огромным рюкзаком за спиной, в котором бугрились кочаны капусты (из верха рюкзака виднелся один), потерял равновесие. Рюкзак потянул его назад, и он сел, а после и лёг спиной на асфальт, блаженно улыбаясь беззубым ртом. Он безуспешно пытался встать, двое крепких парней, посмеиваясь, взяли его под руки и придали ему вертикальное положение. Мужичок, по всему, беззлобно ругался.

Улыбаясь, Денисов повернул на улицу Энергетиков. В девяностые годы народ окрестил её именем главного российского приватизатора Чубайса, говорили, что он когда-то жил на этой улице. Недалеко от перекрёстка голосовала пожилая женщина с большой сумкой в руке. Другой она держала за руку вёрткого мальчишку лет восьми-девяти. Денисов остановился.

Женщина попросилась до улицы Бестужевской. Тронувшись, Денисов глянул в зеркало на своих пассажиров. Женщина шёпотом увещевала мальчика, а он отталкивал её локтем, сидел, набычившись, надув губки, в глазах блестели слезы.

— И что же за проблемы у такого симпатичного мальчика? — спросил Денисов.

За него извиняюще ответила женщина:

— Понимаете, я безумно устала. Мне сказали, что на этом рынке всё очень дёшево, а оказалось, что тут ещё дороже, чем на Калининской овощной базе, куда я обычно ездила, хотя скорей всего просто цены взвинтили перед Новым годом. Добавьте сюда невообразимую предпраздничную суету и давку, сегодня холодно, скользко, а я с утра себя неважно чувствую. Когда мы с ним уже перешли проспект и стали останавливать машину, он вспомнил вдруг, что мы забыли купить картридж для игровой приставки. Идти назад было выше моих сил. Вот — обиделся...

Она хотела погладить мальчика по голове, но он оттолкнул её руку.

— Вот видите, — продолжила она огорчённо. — У нас в доме есть магазин и там эти пресловутые картриджи продают на пару рублей дороже, чем здесь. Говорю ему: доедем, и я сразу тебе куплю….

Поток машин был плотным. У следующего светофора Денисов оказался первым. Когда загорелся зелёный, он, было, тронулся, но тут же резко затормозил: с поперечного направления на красный свет вылетал, визжа на вираже колёсами, чёрный БМВ.

Поток машин стал. Водители дружно и нервно засигналили, заморгали фарами. Хулиган на БМВ не реагировал, притёрся в крайний левый ряд и дал ходу.

Женщина вскрикнула:

— Ой, миленький, миленький, осторожнее, осторожнее! Бога ради, остановитесь! — Вытирая платком, заслезившиеся глаза, она добавила: ― Господи, страх-то какой! Держитесь, пожалуйста, подальше от этих иномарок.

Она всхлипнула и вдруг заплакала, но быстро взяла себя в руки, вытерла платком глаза, глухо произнеся:

― Простите.

Мальчик перестал дуться. Он вертелся, с интересом разглядывая проносящиеся мимо машины.

— Мой муж, — заговорила женщина, глядя в боковое окно, — из-за таких лихачей-мерзавцев погиб в 94-ом году. Ехал мой Мишенька с работы на своей «тройке» — он уже на пенсии был, но ещё работал в своём НИИ, в котором тридцать семь лет отпахал. Он всегда подвозил до метро сослуживца, тоже пенсионера, вместе они ехали и в тот недобрый час. На перекрёстке он даже немного задержался на зелёном свете светофора — перестраховался. Двинулся дальше, а из проулка выскочила иномарка и зацепила его машину, разбила правый поворотник. Сама иномарка получила копеечный ущерб, пустячную царапину. Миша остановился, включил аварийку и вышел из машины, а из иномарки выскочил мужчина и сходу, без разговоров ударил кулаком в лицо. А когда Миша упал, он стал бить его ногами. Товарищ Миши бросился его защищать, но этот бугай и его ударил. Пенсионеру разве справиться со спортивным молодым мужчиной? Люди проходили мимо, но никто не вмешался, никто не попытался урезонить негодяя. А некоторые стояли и глазели, будто это шоу какое-то. Когда подъехала Скорая и милиция, мерзавца и след простыл. А Миша мой к вечеру умер в больнице…

Женщина закрыла лицо руками, опустила голову и всхлипнула.

Денисов быстро глянул в зеркало заднего вида.

— Поймали мерзавца?

— Нашли… — женщина утомлённо потирала виски, — и отпустили под подписку о невыезде. Он даже не питерский был, откуда-то из-под Уфы. Потому, как и следовало ожидать, он вскоре исчез, а следователь сказал, что объявлен во всероссийский розыск. Вот уже пятый год пошёл, как объявлен. Я думаю, он откупился…

Помолчав немного, она продолжила:

— Это особая порода негодяев нашего времени, я их выползнями прозываю. Для них нет той черты, через которую они бы не осмелились переступить. Они едят и хохочут при виде голодного бездомного ребёнка, сестру родную в бордель отдадут, плюнут в лицо старику и калеке, да что там говорить? Сами знаете, сколько таких сейчас... об этом пишут и показывают. Ну вот мы и подъехали…

Она стеснительно протянула Денисову две десятки.

— Не мало будет?

— Всё нормально.

Женщина улыбнулась.

— С наступающим вас, здоровья и удачи. Мой Мишенька тоже подхалтуривал на своей «тройке», когда зарплату задерживали. Вы, пожалуйста, поосторожней. Объезжайте эти иномарки.

— И я вас поздравляю с наступающим Новым годом и Рождеством Христовым, — ответил Денисов. — Берегите здоровье, оно вам ещё пригодится, чтобы вырастить вот этого капризного «юношу».

Она вышла из машины. Подпрыгивающий, заметно повеселевший мальчик что-то быстро ей говорил.

«Сколько ж горьких исповедей пришлось мне выслушать с тех пор, как я занимаюсь извозом!» — думал Денисов, провожая взглядом своих пассажиров.

Почему-то в машине люди расслабляются и начинают откровенничать. И сюжеты иногда такие были, что тянули на шекспировские трагедии. Каких-то десять-пятнадцать лет назад люди говорили совсем о другом. Новые времена ― новые нравы, новые темы. После размеренной жизни советских времён вдруг лавиной такие неожиданные и страшные испытания обрушились на людей. Советская «соборность», быт, образ жизни худо-бедно объединяли их. Всей страной смотрели международные песенные фестивали, замерев, сидели у телевизоров, когда шли премьеры отечественных фильмов, театральных постановок или выступал Ираклий Андроников со своими литературными историями. Дико болели за наших хоккеистов, обсуждали «Очевидное и невероятное», «В мире животных», даже мультфильмы с удовольствием смотрели вместе с детьми. А сколько газет и журналов выписывала «самая читающая в мире страна»! Денисовы сами три газеты и двенадцать журналов выписывали, среди которых четыре было детских. И не ради кроссвордов — прочитывалось всё от корки до корки. Недавно ему попался на глаза какой-то новый красочный журнал с кроссвордом, слепленным из таких примитивнейших понятий, что его, наверное, запросто могли бы решить даже школьники младших классов, хотя журнал был для взрослых. В старых «Огоньке» и «Смене» кроссворды приходилось решать, заглядывая в энциклопедии, но среди его знакомых было немало людей, щёлкавших их как орешки. К хорошему привыкают быстро, но к плохому можно ещё быстрее привыкнуть, если поменять знаки местами. И мало того, новое «хорошее-плохое» может накрыть своей тенью старое «хорошее» и «добро станет «злом». Как-то недавно он слушал по радио полемику разумного консерватора с известным и продвинутым либералом. При схватках таких разнополярных спорщиков о консенсусе, в общем-то, можно и не говорить, потому что один будет называть снег белым, другой — чёрным. Так и вышло. Ни в чём полемисты не сошлись, а либерал, конечно же, оставаясь при своём мнении, в последнем слове сказал консерватору, что он имеет право думать, что снег чёрный. Какая демократичность, какой плюрализм! За десяток лет смуты и раздрая, калейдоскопически быстро меняющихся событий успела измениться ментальность большинства людей. По ним стремительно прокатился бездушный чугунный каток беспредела, оставив после себя обезверившихся, изломанных и потерянных.

Денисов много думал о временах гражданской войны в России начала нашего века, сравнивая те времена с нынешними, проводил мысленные параллели с днём сегодняшним и находил много общего. Тогда и сейчас были переломные моменты истории, а в такие моменты люди после долгих лет устоявшейся стабильной жизни, попадая в хаос и раздрай, теряют точки опоры, не знают, как жить дальше; не могут осознать в полной мере глубину случившегося, не могут заглянуть вперёд. Сейчас очередное время слома, переломный этап истории, пришло новое испытание для цивилизации, люди хотят выговориться, в надежде услышать ответ на свои простые вопросы, на которые они не могут найти ответ. И вот эта женщина с мальчишкой и её история. Тут трагедия человека, но в масштабах страны — это всего лишь статистика, сухие цифры и проценты. Да, такое всегда могло произойти, происходило и в Советском Союзе, но масштабы были разные. «Выползни» такого рода вылупляются в массовом порядке именно в смутные времена, а не в спокойные и мирные. В этом, пожалуй, есть какая-то страшная мистическая и историческая логика: люди, изнурённые и задавленные беспрерывно меняющимися картинками бытия, невзгодами, страхом за жизнь, пандемонической картиной мира, несмолкающими речами сонма бесов и бесенят, вечным шумом несовместимых понятий, ослабевают духом и массово склоняют в такие времена голову перед злом, отцом лжи и убийцей от века.

Но ведь ещё Фёдор Михайлович Достоевский, наш гениальный провидец, давно уже аллегорично и ярко прорисовал нынешнее явление «выползней» в самой читаемой его книге, в «Преступлении и наказании»! В самом конце книги у лежащего в жару и бреду Раскольникова был сон: ему пригрезился мировой мор из-за эпидемии микроба трихина, вселяющегося в тела людей. Писатель пишет, что это были не простые микробы — это были духи, с умом и волею. А человек-то «духом водится» по Апостолу Павлу! «Ибо все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божии», — слышим мы из глубины веков. Что ж станет с человеком, когда его станет водить «дух трихин», а не Дух Божий?! Эта короткая ремарка писателя о том, что трихины — существа с духом, умом и волею, очень важна для понимания того, что трихины вызывали болезнь духа, люди ведь не гибли, как от болезни, корчась от боли, не умирали в конвульсиях, не покрывались язвами — они становились бесноватыми, сумасшедшими! С ними происходили невероятные изменения: каждый горделиво считал себя самым умным, единственно познавшим истину, а их нравственные убеждения стали непоколебимы. Заражались целые города и сёла, все были в тревоге, друг друга не понимали, каждый думал, что в нём заключается истина. Люди не могли согласиться, что считать злом, а что добром, кого обвинять, а кого оправдывать. Они злобно убивали друг друга. Собираясь в кучи (наши митинги, митинги, митинги, союзы, партии!), на что-то соглашались, но тотчас начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Остановились ремёсла и земледелие, потому что каждый предлагал своё, а согласиться между собой они не могли. Начались пожары, голод…

Ни те же ли самые «трихины» из больного сна Раскольникова убивают сейчас мою Россию, поразив в первую очередь людей с ослабленным духовным иммунитетом? В самом деле, не остановлены ли заводы, не зарастают ли плодородные поля, не расползается ли по земле дремучее язычество и сектантство, не растёт ли напряжение и непонимание между «низами» и «верхами», не в тревожном ли осмысливании происходящего находятся массы, и пришли ли мы к какому-то согласию?

В веке девятнадцатом Достоевский описал фантастическое явление трихин-выползней, разрушающих человеческое общество духом отрицания, эгоизма, гордыни, безбожия. Трихинозная бацилла приходит из эпидемического духовного центра, от «умного духа пустыни», искушавшего когда-то Христа, пытающегося разжечь в нём гордыню и тщеславие, издевательски соблазнявшего Господа броситься с кручи вниз, поразить воображение людей чудом, чтобы доказать, что Бог не позволит погибнуть Сыну Божьему. Но это Христос, сын Божий, мог одной спокойной фразой: «Написано так же: не искушай Господа Бога Твоего», разбить ложь духа пустыни! А смертный человек? Он до сих пор хватается за «хлеб земной», он и «умному духу пустыни» поклонится, и вниз головой бросится в экстазе ради позорной славы и сытого счастья.

Фёдор Михайлович не раз ещё касался этой темы «трихин», не употребляя уже сам термин. В «Бесах» с особой силой ему это удалось показать. В «Братьях Карамазовых», в самом конце книги, ― почему-то на это место не очень обращают внимание, ― устами помощника прокурора он приводит примеры ужасных преступлений из газет того времени, размышляет о причинах этого явления. Задаётся вопросами, что это: равнодушие, к которому «тёпленькое» отношение»; знамение времени, которое пророчествует нам незавидное будущее; цинизм, истощение ума общества, или расшатанные нравственные основы, возможно, которых и нет уже в природе? Он говорит об эпидемии самоубийства среди молодых людей, которое они совершают без гамлетовских вопросов о том, что будет за гробом, что мысль о духе нашем и обо всем, что ждёт нас за гробом, похерена, похоронена и песком засыпана. Непросвещённому нынешнему читателю, чтобы он понял, о чём речь, придётся объяснять, что именно тогда при жизни писателя происходило. Именно в те времена буйно расцветал нигилизм, атеизм, богоборчество, как грибы весной множились революционные кружки, в один из которых и самого писателя засосало. «Шахиды-петролейщики» мастерили в подвалах бомбы, горячо обсуждались идеи женской эмансипации, благоденствовали Герцен и Прудон, трудился прогрессивный критик и публицист «букашка» Белинский, по выражению самого Достоевского, между прочим, ни кто иной, а именно Белинский придумал издевательское «рассейский народ». Этот термин пришёлся по нраву и нашему нынешнему «выводителю» из коммунистического плена президенту Ельцину. Через несколько дней поздравит он нас с Новым годом своим трескучим: «Дорогие р-р-рысияне...». «Что-то он неважно выглядит, трудно стал выходить из алкогольного пике», — подумал Денисов.

В декабре смеркается быстро. Насыщенные влагой холодные сумерки сизой пеленой опускались на город, прогоняя и без того пасмурный день, тусклым желтоватым светом тлели уличные фонари. Денисов включил фары, закурил. Он повертел ручку настройки радио, пропустил несколько станций; наткнувшись на хриплый и мощный голос Джо Кокера, взывающего к любимой, разбившей его сердце, и оставил эту станцию.

На Бестужевской он взял мужчину, ему нужно было до завода Шампанских Вин. Он звонил по телефону, говорил с кем-то о скидках, накладных, сертификатах, после сопел и долго щёлкал калькулятором. Пощёлкав, сидел задумчиво, с трагическим выражением лица. И только, уже выходя из машины, сказал устало: «Новгородцев нужно отоварить шампанским на миллениум. Им шампанское и миллениум, а мне сплошной элениум: менты обдерут по дороге, а это вычет из моего навара».

Высадив бизнесмена, уже через минуту Денисов остановил голосующему на автобусной остановке мужчине.

— Край в Озерки нужно, батя. Плачу сотню, — сказал он сипло. ― Только не к метро, а по Большой Озёрной, где Баптистский храм, там дальше знаменитая баня и переезд в Коломяги. Знаешь, как туда проехать?

У него было простое курносое русское лицо, не выбритое, бледное, с двумя продольными глубокими морщинами на щеках и глубоким косым шрамом на подбородке. «Из сидевших товарищ», — предположил Денисов, разглядывая его, и сказал:

— Знаю. Больше никуда заезжать не будем? Это не праздное любопытство, у меня просто время ограничено.

Сказал он это на всякий случая, чтобы всё сразу расставить по местам, памятуя о том, что среди тюремных «кадров» встречается немало утомительных болтунов, мастаков по части «забивать баки» водителям, любителей покататься по своим делам.

Мужчина достал из кармана смятые деньги.

— Ни-ни. Только до хаты, до дома. Вот возьми, сотня. За слова свои отвечаю. Никуда больше не надо, там моя деревня, там мой дом родной.

— Садитесь, — пригласил его кивком головы Денисов и тот аккуратно, бочком, присел на сиденье, выставил ноги наружу, оббил ботинки друг об друга от снега, и лишь затем занёс ноги в кабину. Дверь он не закрыл, а высунувшись в дверной проём, плотно сжал губы и свистнул. Из-за остановки мгновенно показалась троица мужчин в одинаковых чёрных куртках. Они моментально устроились на заднем сиденье, неприятно озадачив Денисова. Страдальчески заскрипев, машина просела. Курносый пассажир захлопнул дверь и повернулся к нему.

— На Берлин, батя.

— Может, заедем сначала в Варшаву? Ай-яй-яй, нехорошо-то как, — покачал головой Денисов. — Какой вы, однако, нехороший мальчик. А нельзя было без этих хитрых фокусов?

Пассажир довольно рассмеялся.

— Без этих фокусов, командир, мы почти час здесь простояли. Никто не брал. Нашёлся, слава Богу, человечина нормальный, вошёл в положение. Шугались серливые водилы четырёх мужиков в чёрном. Мы думали, что уже околеем от холода. Печечку раскочегарь маленько, командир, вентилятор включи.

— Да ты не бойся, водила, — прогундосил сидевший сзади старик. — Мы не злыдни какие. У нас тема другая.

— Спасибо, что успокоили… незлыдни. Я и не боюсь. Отбоялся, — Денисов повернулся к курносому, — но согласитесь, что слова никуда не исчезают. И в нашем случае они уже создали некоторое недоверие и настороженность в отношениях.

— Красиво сказанул! Сразу видно человека учёного, ― ухмыльнулся курносый пассажир, устраиваясь в кресле поудобней, и продолжил повеселевшим голосом: ― Это я понимаю, понимаю, базар, конечно, фильтровать нужно. Да ты, в натуре, не обижайся, не обижайся, командир. Когда припрёт, не грех и понтануться ради пользы дела. Понимаешь, водилы останавливались, но всё с увёртками какими-то. Экстрасенсы, блин, типа, Кашпировские. Глазами буровят, мысли, типа, считывают, типа, насквозь меня просвечивают. Нет, я понимаю, очко оно, известно, не железное — и денег срубить хочется, и на оторвилу с ножичком не попасть. Но если всех подозревать, то можно весь день прокататься, бензин посжигать и семью голодной оставить. Осторожность — не трусость, это я тоже понимаю, да только сколь соломки ни стели, шанс нарваться на баламута безбашенного у извозчика всегда имеется. Я, кстати, знавал одну дамочку. Миленькая такая, вежливая, улыбчивая, да только, что не по ней ― она за нож. Вот и выбирай, кого везти: «добрых» дамочек или мужиков обыкновенных.

Нормальная езда через полминуты окончилась длиннющей «пробкой», поток машин пополз.

Говорливый пассажир замолчал, о чём-то задумался. Денисов решил, что его возмущение иссякло и тема трусливых «бомбил» исчерпана, но, хлопнув себя по колену, тот неожиданно опять заговорил, в этот раз злей и возмущённей:

— Нет, не понимаю! Нет, ну надо же! Просишь водилу-чудилу по-человечески, за горло не берёшь, подвезти до Озерков, тут ехать-то нечего. За деньги просишь! — не бесплатно, платишь вперёд сотню — это не много, но и не мало, на улице сотни не валяются. А они меня, рентгенологи хреновы, глазами буровят, и, просветив рентгеном, решают, что я кидала дешёвый. Двигают пургу мне: не по пути, мол, нам. Какого ж ты... тогда останавливаешься? Ежели ты из себя рентгенолога небесного представляешь, должен был бы мне подлецу вовсе не останавливать, так как всю мою неблагополучную биографию в момент бы прочёл, просёк бы одним взглядом из окна своей машины и мимо бы промчался. Нет, я понимаю, что многим западло ехать с такими видными товарищами, как мы, вот кабы клиенты в коже да в шляпе, да с барсетками, в которых прессы «зелёных». Что за бздливый народец пошёл! Козлы! Да я ж тебя, дурня, не прошу, чтобы ты меня автостопом подвёз за спасибо! Я бабки плачу. Ты меня везёшь или не везёшь, здесь дело только в деньгах: выгодно или не выгодно везти, а волков бояться, в лес не ходить. Чего финтить, протюхивать, что не по пути? Это ж надо: всем не по пути оказалось, типа для того только и выехали, чтобы добрые дела делать, людей попутных подвозить! Крысы!

Старик сзади толкнул его кулаком в плечо.

— Глохни, Фёдор Михайлович. Тарахтишь, как сорока, голова с тебя болит.

Денисов непроизвольно отметил это «Фёдор Михайлович» а говорливый пассажир, дёрнувшись, согласился со стариком.

— И правда. Чего это я? Нервные клетки не восстанавливаются. — Он рассмеялся: ― Извини, командир, за то, что пришлось тактический партизанский манёвр применить, спрятать взвод за автобусную остановку. Жизнь заставила.

— Ловко у вас вышло взятие автомобиля, за минуту буквально.

Курносый рассмеялся:

— Смотрел фильм «Джаз из подвала»?

Денисов пожал плечами.

— Не помню что-то…

— Там этот француз мордатый, Жан Габен, хорошо сказанул, мол, не всегда в минуте шестьдесят секунд — бывает, что она растягивается на долгие годы на тюрёмных нарах.

— Остроумно.

— И это правда.

Коснувшись рукой иконки Богоматери, он спросил:

— Веруешь?

― Верую, ― объезжая стоящий с поднятым капотом грузовик, кивнул головой Денисов.

У этой бумажной иконки, наклеенной на твёрдый картон, обрамлённой в рамку из плетёной медной проволоки, была интересная история с неожиданной развязкой. Как-то они с Марией подъехали на заправку перед новым 1992-м годом. К машине подошёл старик с палочкой, протянул эту иконку: «Возьмите, люди добрые, она вам счастье принесёт, икона освящённая, на хлебушек хотя бы денег дайте, сколько можете».

Денисов дал старику пятьдесят рублей, от иконки стал отказываться, решив, что бедолага вынужден продавать дорогую сердцу вещь ради куска хлеба, но тот настоял, чтобы он взял иконку. Они с Марией долго ещё с жалостью вспоминали этого старика, и каково же было удивление Денисова, когда через некоторое время на той же заправке к нему подошёл тот же старик, точно с такой же иконкой, слово в слово повторив легенду об освещённой иконке и крайней нужде. Старик, видимо, осваивал рыночные методы. Такие бумажные иконки с молитвой на оборотной стороне Денисов видел в одном из храмов, их можно было брать бесплатно. Старик, по всему, наклеивал иконки на картон, изготавливал оригинальную рамку из медной проволоки и реализовывал свою продукцию. Во время второй встречи со стариком Денисов заметил на его руках наколки, какие обычно делают люди сидевшие.

Пассажиры на заднем сиденье задремали. Денисову давно было ясно, что за контингент расположился в его машине, осадок, конечно, от ловкого манёвра курносого клиента остался, но страха и неприятия не было. Он прекрасно знал, что такие люди могут дремать, но наматывают каждое слово на ус, ни одно небрежно брошенное слово не могло пройти мимо их ушей. Они обычно всё хорошо понимают и простым, грубым языком могут объяснить то, что другой человек будет объяснять и втолковывать долго и непонятно.

— Сейчас многие уверовали, — сказал курносый. — Ты не подумай, я не против — сам крещёный. Когда веруют не для понта, что плохого? Это ж правильно: не убей, не воруй, на жён чужих не пяль глаза. У нас молельная комната была в лагере, один художник организовал. Художник, блин! Замочил жену и её хахаля. Кается теперь, грехи замаливает. Братва ходит в эту церквушку помолиться, но больше, конечно, чтобы время скоротать, обстановку как-то переменить. В бараках-то пейзаж зимой и летом одним цветом, а народ мается, бедует от скукоты, тесноты и горя: любая разрядка радует. «Кум», бывший коммуняка, тоже захаживает в молельную. Поощряет. Вместо политзанятий рекомендует теперь зэкам Отче Наш с Богородицей учить. Да что там «кум»! По телевизору ты ж видел, наверное, как кремлёвская братва поклоны в храмах бьёт? Уверовали краснопузые! Ленина со Сталиным предали, уверовали в небесного заступника. Как же не уверовать, когда такая лафа на них свалилась! Видел я, как эта вошь мелкая, премьер-министр, «киндер-сюрприз», крестился в храме на службе: сперва слева направо перекрестился, потом подглядел, что не так надо, стал справа налево кидать руку. Сам президент уверовал. Культяпкой машет, крестится. Морда серьёзная такая, вроде в натуре святой. Святой! На стакане давно и плотно сидит, не просыхает уральский богатырь. Конечно, после третьего стакана ему уже по барабану, что по Белому Дому из танков палить, что креститься, что брехать, что отливать прилюдно. Как он всех уверял за пару дней до дефолта, с какими честными глазами всей стране впаривал, что у нас не в жисть его проклятого, дефолта этого, не будет! И под трамвай обещался лечь, коли народу хреново жить станет...

Денисов быстро и с интересом глянул на него, думая: «Говорливый, да ещё информационно и политически подкованный. С таким не соскучишься. Обильный словесный водопад мне обеспечен».

Они подползали к тюрьме «Кресты». Пассажир оживился, повернулся к старику:

— А Котяра всё ещё в «Крестах» парится?

— Скоро выйдет, — не открывая глаз, ответил старик. — Отмажут Котяру. Есть кому.

— Отмажут, — кивнув головой, согласился со стариком курносый и, повернувшись к Денисову, ― в этот момент они уже проезжали рядом с тюрьмой, — попросил: — Давай поддержим сидельцев, посигналь, батя, терпигорцам.

Денисов трижды коротко нажал на сигнал. Пару раз ему уже приходилось проезжать мимо «Крестов» с таким же контингентом пассажиров и они тоже просили его посигналить.

Старик глухо спросил:

—Ты я вижу, куришь. Покурим?

— Курите. Только не хором, — кивнул головой Денисов.

— Хором и не получится, у нас всего одна папироса, — хохотнул курносый, оборачиваясь к старику и хитро ему подмигивая.

Старик достал из пачки «Беломора» папиросу, приоткрыл окно, и, прикурив, жадно затянулся, задерживая табачный дым в лёгких. По салону поплыл пряный и густой запах конопли. Денисову этот запах был знаком, хотя сам он никогда не курил «план», но в юности были среди его продвинутых знакомых любители «травки».

Он приоткрыл своё окно, глянул на курносого, укоризненно покачал головой, но ничего не сказал. Глаза у курносого ожили, он заёрзал в кресле, его товарищи, дремавшие рядом со стариком, зашевелились, открыли глаза. Старик передал папиросу курносому, тот, сделав пару крепких затяжек, передал её назад. Настроение у него явно улучшалось.

— Можно радио включить? — спросил он.

— Включайте, — пожал плечами Денисов.

Курносый нашёл какую-то станцию, где кто-то хрипел: «Семен, засунь ей под ребро, смотри не обломай перо об это каменное сердце…», откинулся на кресло и произнёс раздумчиво:

— Довелось и мне париться в Крестах при полковнике Житинёве Александре Ивановиче. Житьё не сладкое, конечно, и тогда было: туберкулёз присутствовал, но СПИДа ещё не завезли в СССР. Коммуняки всё под контролем держали, а с пидорами и с наркушами не церемонились.

Он рассмеялся.

— Картонажная фабрика! Вот же ловкачи краснопузые!

Денисов бросил на него удивлённый взгляд. Курносый закивал головой.

— Да, да, а ты не знал? Со мной один экскурсовод-переводчик сидел, за валюту и за книги политические залетел. Он рассказывал, что когда проезжали с интуристами мимо «Крестов», то нужно было говорить пассажирам, если они спросят, что это Ленинградская картонажная фабрика. Эту буйду им товарищи из комитета глубокого бурения рекомендовали впаривать, чтобы хлипеньких засранцев-иностранцев не пугать. А «картонажная» эта фабрика стоит на этом месте с 1892 года, сто лет стоит. Постарался Антон Томишко, построил приют для сидельцев, да только не на такое количество он тогда рассчитывал. Откуда ему было знать, что их будет гораздо больше? Ты-то сам случаем не сидел?

— Не довелось, — ответил Денисов, улыбнувшись не столько вопросу курносого, а сколько его разнообразным познаниям в пенитенциарно-архитектурных вопросах.

— Ну, и хорошо, что не довелось. Бывает, что и проносит. Хотя, думаю, некоторым совсем бы не помешало посидеть: тюрьма поможет жирок растрясти, да мозги научит включать, если, конечно, они есть. А в тюрьмах, между прочим, не только воры с убийцами сидят. Учёные, артисты, писатели, спортсмены, академики, музыканты тоже залетают на нары. На воле с такими кадрами и за всю жизнь можешь не встретиться, а в лагере коечки ваши могут рядом оказаться, не на один год соседями станете. И если ты не конченый балбес, то с умным образованным соседом обязан «догнать» то, что по жизни не «догнал» из-за дурости своей и лихости молодецкой. Случился такой у меня сосед в этот раз, наш питерский ― Жора, «подержи мой макинтош» (курносый рассмеялся), это я так его прозвал, а он не обижался. Я на воле книгами не очень баловался. Особо просвещаться времени не было. А в тюрьме почитывал, что под руку попадалось. «Петербургские трущобы», «Отверженные», «Королеву Марго», детективы разные. А тут Жору занесла нелёгкая на нары, а он всё с книгами да с тетрадочками, я и присоседился, чтобы жизнь живей текла. Он-то мне и дал тёзку моего почитать...

Тут он прервался, обернулся к Денисову, и пристально на него глядя, пояснил, нажимая на слова, как бы намеренно выделяя их значимость:

― Достоевского... Фёдора Михайловича, писателя, тёзку моего.

Денисов быстро к нему повернулся, улыбаясь, понимающе кивнул головой.

― Я-то по его книгам только старый фильм «Идиот» видел, ― продолжал курносый. ― Не тупой вроде, в натуре, но что-то фильм как-то мне не очень показался. Чего-то там артисты базарили, пургу несли какую-то, пачки бабла в огонь кидали, плакали, хохотали не к месту. Артисты стрёмные, музыка похоронная. Когда сам книгу прочитал, под Жориным руководством, всё на свои места и стало. Это, знаешь, две большие разницы читать умную книжку на воле и в зоне. Когда на коечке лагерной читаешь — глубже прокапываешь. Ничего не отвлекает, хе-хе, на рынок бежать не нужно, опять же на работу; жену не нужно обихаживать, крышу крыть, траву косить, думать о всякой белиберде, типа дня рождения тёщи или амортизатора для своей машины. Читаешь внимательно, не через лист, не наискосок, как в школе, когда ждешь не дождёшься звонка. В тюрьме звонок на перемену народный суд определяет…

Курносый резко прервал свой рассказ, опустил голову, лицо его опять затуманилось какой-то невесёлой думкой. Через пару минут он, вздёрнувшись, вернулся в настоящее.

— Я закурю твоих? — спросил он, беря пачку сигарет в боксе.

Денисов кивнул головой.

— «Прима»? Наши, рабоче-крестьянские сигареты. От импортных меня тошнит, — курносый закурил и продолжил, перескочив совсем на другую тему:

— Народ сидит пёстрый. Интеллигенты подкованные залетают не меньше нашего брата. Один такой кент парился. Лауреат. На воле чем-то культурным заведовал, а по ходу наркотой промышлял и долларами приторговывал. Я как-то поинтересовался у него. Как же так, спрашиваю, как ты мог с честными глазами впаривать людям науку по-человечески жить и тут же их сам и травил? А он, мудрила хитроумный: «Ничто человеческое нам не чуждо». Я, конечно, воткнул ему на эту наглетуру, мол, таким червям, как ты, дерьмо, естественно, самая сладкая хавка. Такие грамотеи-мудрилы, как этот кент, меж собой кучковались, базары вели умные за жизнь, за политику, за книги, за писателей и историю. Жору звали на свои сходняки, а он меня прицепом брал. Шутил: для моральной поддержки. Правильный мужик, носа не задирал, не гордый, книгами ссужал, а чего я, по тупости своей, необразованности и упёртости не «догонял», объяснял, и пряники под подушкой не хряпал по ночам. Ходил я с ним на «диспуты плоскомыслящих» (курносый рассмеялся с удовольствием). Скажет он мне: «А не сходить ли нам, Фёдор, сын Михайлов, на очередной диспут плоскомыслящих, послушать унылый хор передовых и упёртых рассейских выползней-либералов?». И шли мы с ними рубиться. Поначалу я там помалкивал, прислушивался, а когда вершков от Жоры да из книг нахватался, сам стал в их базары впрягаться. И, между прочим, бывало, бил их в пух и в прах.

— И не только языком, — хмыкнул старик, делавший вид, что дремлет.

— А что? Было. Правда, не за базары книжные, а за крысятничество, — усмехнулся курносый. — Ну, а базары, в натуре, гнилые у них велись. Бесяры за свободу всё, да за заграницу свободную плакались, мол, всё у нас не так, всё не как у людей. Свободы нет, как был ГУЛАГ сталинский так ГУЛАГ и остался. Народ-де ― раб, лентяй, уши развешивает на поповские байки, ничего путного никогда не сделал и не сделает, живёт по указке сверху, до Запада нам, как до Луны, войну, мол, выиграли, полстраны ухайдокав, нашими трупами немцев завалили, а Ленинград сдать нужно было немцам. Прикинь! И даже, гады, говорили, что Гагарина в космосе не было, типа кино всё это и липа! Ну, блин, астрономы! А как за книги базар заходил, тёзку моего никогда добрым словом не поминали: всё Толстой да Толстой — вот это, мол, гигант. А Достоевского сторону ни в чём не принимали. Но в этом вопросе Жору им на кривой кобыле было не объехать. Он им разжёвывал так, что и возразить было нечего. Как котят давил по всем статьям фактами. Эти козлы, ты не поверишь, когда наши хоккеисты с канадцами резались, за канадцев болели! Нет, конечно, на мастеров канадских приятно смотреть, что ни говори, играть они могут. Но рубка-то наша с канадцами дело ведь принципиальное, считай война, хотя и спорт. Прикинь, если бы в войну народ сказал, мол, какие бравые фашисты, какая форма у них красивая, какое оружие, как воюют здорово, не то, что наши в обмотках с берданками! Пора, типа, и сдаться уже красавцам. А когда в Чечне буза началась, «плоскомыслящие» воем смертным завыли! Мол, чечены — оторвилы гордые, народную войну за свою свободу ведут, а мы типа захватчики, душители свободы и народов. Прикинь? Умники! Обиду на Родину держали, которая их на диету попоститься и образумиться отправила. За дело, однако, отправила, если трезво рассудить. Нечего было малолеток совращать, с пидорами якшаться, валютой спекулировать и на заграницу заглядываться.

Курносый помолчал и опять поменял тему.

― А наказание — не обязательно тюрьма. Чего и похуже в жизни может случиться: болезнь смертельная или смерть дитяти родного. Ведь ежели копнуть глубоко, у любого, и в зоне и на воле, кто чистеньким себя выставляет, легко нароешь ведро помоев и гнили и не на одну статью уголовного кодекса. Невиновных нет. Все в чём-то да виноваты. Вот у тёзки моего написано, что народ нас, сидельцев тюремных, несчастными называл, а преступление несчастьем. И это что, неправда? Сколько раз мне мать моя покойная говорила, что я несчастный, да и жена всё твердила, мол, несчастный ты, Фёдор. Врубаешься: несчастный! То есть, не шугается нас народ, не презирает, а жалеет нас несчастных. «Преступление и наказание» читал?

Думая: «Vox populi vox dei» (глас народа – глас божий), — Денисов, слушавший говоруна с нескрываемым интересом, не выдержал, рассмеялся:

― Приходилось.

Слушая последний кусок монолога курносого пассажира, в котором он так красочно нарисовал портрет упёртого либерала-западника, даже в тюрьме остававшегося при своём мнении, он вспомнил, что однажды написал Достоевский Аполлону Майкову по поводу одной статьи в либеральной газете того времени «Голос». В статье писали, что «радовались в Крымскую войну оружию союзников и нашему поражению». Фёдор Михайлович возмущённо написал Майкову, что он тогда сидел на каторге, но до такого либерализма не доходил, с товарищами каторжанами ощущал себя русским и желал победы русскому оружию.

— А я три раза прочёл. Так торкнуло меня, ― горделиво проговорил курносый. ― Я конечно в библиотеках штаны не просиживал, но кое-что читал про то, что хорошие писатели героев своих из жизни берут. Правда, хе-хе, Павлов Корчагиных по жизни не довелось мне встретить. Но, в натуре, хочешь верь, хочешь не верь, прожил я уже немало, и знавал я по жизни одного хлюпика, вылитого алкаша Мармеладова. Ну, один в один алкашина из книги моего тёзки. Фуцин этот соседом моим был, козлиная морда. Семью обворовывал, детей настругал, в обносках ходили, дочь в разнос пошла по рукам, работать не работал, запивал, вонючка, по-чёрному. А главное, прикинь, он, как и забулдыга Мармеладов в книге, по пьяни нюни распускал, в грудь себя бил, плакался, мол, с горя пьёт, грехи свои порицает, в храм ходит и кается, за что боженька непременно его простит. Между прочим, и кончил, как Мармеладов: его, козла, машина сбила. Не просто машина — мусоровозка, прикинь?! Раньше надо было задавит гниду, чтобы не вонял среди людей. А я ведь не всю свою жизнь сидел, и на свободе живал, людей разных встречал, общался, не пацан сопливый и из ума не выжил пока. Читал я своего тёзку, на коечке лагерной отдыхая, и не одного соседа-Мармеладова стал я находить в его книжках среди тех, кого знавал, в натуре, по жизни. И генерала-ханурика Иволгина, правда, не в генеральском чине выискал, двадцать лет в лейтенантах ходил, небо коптил, и наглого хохла Фердыщенку, и Смердяков нашёлся. Ха! Сидел сейчас с нами один такой, тоже Павлуша, рассказывал, как кошек в детстве поджигал. Брезгливый чёрт, вечно ложкой ковырял в миске, чтобы на муху или ещё чего не напороться...

— Ему братва иногда спецом муху или таракана в миску подбрасывала, — прогудел сзади старик.

— Было, — кивнул головой курносый. — Рожа глупая, однако ж себе на уме ― базары умные водил всё против бога. «Плоскомыслящие» его привечали, он их масть держал, на родину тоже обижен был. И знаешь, другой раз так хотелось ему леща по шее залепить, а посмотришь в его рыбьи глаза ― и расхочется. Глаза мёртвые, темнотища беспроглядная… такой с тихаря ночью придушит и ой не скажет…

― Бабку свою придушил, придур, ― встрял в разговор старик. ― Похоронными деньгами бабулиными разжился.

― Тварина, ― согласился со стариком курносый. ― Я к чему всё это говорю? Другого писателя читаешь, а люди у него в книге неживые, как инопланетяне, с другого мира. И так и сяк прикидываешь, ищешь в памяти похожих людей и не находишь. На хрена придумывать такое? Блин, прочитал и забыл, и за это фантазёрам-писакам ещё и деньги платят. Я когда «Записки из мёртвого дома» прочитал, неделю сам не свой ходил, себя сидельцем среди тех каторжан представлял, кандалы на себя примерял, так ясно видел лица терпигорцев каторжников, ставил себя на место Фёдора Михайловича. Сидеть ― всегда тяжко, но на каторге, блин, — это ж вообще труба! Наказывали! Прикинь, раскладывают тебя голой попой к небу и бьют палками по спине. Не в тёмном углу блатари подлавливают и мочат, ― по приказу бьют, по закону! При всех, чтоб неповадно другим было! И тридцать и сто ударов могли влепить. И каторжане ещё и рассуждали, что круче и больнее, когда палкой бьют или розгами? «Розги садче», — вывел один, видать битый-перебитый, русский мужик. Блин, «как упоительны в России вечера»… сейчас всё по-другому, без кандалов и розгами не секут, хотя жизнь весёлую начальство легко может устроить, есть у них для этого много возможностей. И не по закону устроят веселуху, а по понятиям ментовским. Вот и подумай, что больнее, когда тебя бьют по закону, или когда по хотению козлов? И то больно и другое… э-э-э, брат, тюрьма всех равняет. Но сейчас кувыркнулись понятия. Много сидит таких типов, которые себя вообще преступниками не считают, они, как мерзляк Мармеладов, себя не корят, греха за собой не знают, хотя статьи у некоторых, ой-ой-ой. Я о деловой масти говорю. Эти при связях, адвокатах, при бабках, питаются отдельным рационом, уверены, что их вытащат, что их место на воле, а не рядом со всякой сволочью, вроде меня и моих товарищей. Да, только им, думаю, тяжельче, тяжельче сидеть оттого, что они себя невиновными представляют. Не облегчает это нутро... помнишь, кого Христос с собой в рай взял, когда на кресте висел распятый?

Денисов опять с интересом посмотрел на курносого, думая: «Вот ведь, говорун какой! Философски-софистски и себя успел маленько обелить, двойной тёзка великого писателя. Человеку со «стажем» — без рисовки, конечно, дня не прожить. А выговориться, по всему, так хочется, что остановиться не может. Фрагментарно «звонит», но по сути верно. И читатель он в самом деле вдумчивый. Интересно, сам дошёл до того, что сейчас говорит, или наслушался разговоров интеллигентских и бравирует приобретёнными познаниями?».

Курносый закрыл глаза, устало потёр виски.

— Народ, что при тёзке моём, что сейчас, в основном простой сидит. Рябчиков на воле не лопал, по клубам и ресторанам не раскумаривался, лихо большой ложкой хлебал. Вот как думаешь, батя, выложил бы всю правду-матку о сегодняшнем дне тёзка мой, будь он жив сейчас или притулился бы к денежным мешкам, чтобы сладко есть и пить? ― спросил он.

— Рубанул бы. Рубанул бы негодующе всю правду без виляний и оговорок. Но он, между прочим, уже при жизни предугадал, каким может стать наше светлое российское будущее. И писал об этом и в журналах того времени и в «Бесах», например. Читали эту книгу? ― спросил Денисов.

― Читал.

― Ну, тогда вспомните программу справедливую устройства будущего общества, озвученную персонажем книги Щигалёвым. А он говорил, напомню, что первым делом нужно понизить уровень образования, наук и талантов, не надо никаких высших способностей, что нужны послушные люди, но главное вырастить развратные поколения, обратить человека в трусливую, жестокую и себялюбивую мразь. Ни этого ли добивается наша новая власть? А если говорить о прививке нам капитализма вообще, то и тут Фёдор Михайлович своим зорким умом увидел то, что мы сейчас имеем. Достоевский бывал за границей, очень тонко прочувствовал загнивание, много написал о Западе, перед которым так млеют наши Гайдары и Чубайсы. Вы говорили «Преступление и наказание» три раза прочитали. Вспомните, в конце книги Родион Раскольников уже на каторге заболел и ему сон снился? ― сказал Денисов.

— Сон? ― курносый наморщил лоб. ― Про микробов-то?

― Верно, про трихины. Вот вам ещё одно точное описание нашей сегодняшней действительности.

Курносый напряжённо молчал, потирая подбородок, он, кажется, вспоминал и пытался понять мысль Денисова.

― Не догоняю… ― сознался он.

― Раскольникову снилось, что люди в городах и сёлах, заражённые трихинами, перестали понимать друг друга, перестали различать добро и зло, становились бесноватыми, собирались в кучи, митинговали, но к общему мнению не приходили, каждый считал себя самым умным; дрались, резались, начались пожары, голод, остановились ремёсла и земледелие. Вспомнили? Не напоминает ли вам всё это наши развесёлые времена? ― спросил Денисов.

― Вон оно как!― восхищённо воскликнул курносый. ― Ай да тёзка! Я как-то не впилился в эту тему. Когда читал, думал сон и сон. Да, блин, учиться надо было, ― смущённо закончил он и замолчал.

Денисов уже решил, что это финал монологов говорливого пассажира, но тот, закурив, задумчиво заговорил вновь:

— Преступление и наказание… где ж, в натуре, такие весы взять, чтобы точно вычислить, какое наказание для разного преступника подходит? Последний раз мужик со мной сидел, стянул с хозяйского склада мешок муки. Божился мне, со слезами на глазах, что не на пропой украл, а семью накормить. Я ему верил: работяга, руки изуродованные, у него на воле дочь малолетняя осталась, жена и мать, старуха больная. Он, конечно, преступление совершил, и наказать положено. Но почему именно сажать-то? Зона не пионерлагерь — там сгинуть легко можно, крыша съедет, туберкулёзом заразишься, опустят беспредельщики, или ты сам какого обидчика замочишь, когда нервы сдадут. Тут тебе ещё впаяют, и пойдёшь мотать срока. Кончилась жизнь! Но пусть даже всё гладко пройдет, перекантуется человек и выйдет здоровым, физически здоровым, голова-то, по-любому, уже набекрень будет. И обида у него на родное государство и на самый гуманный в мире суд, который тех, кто вагонами ворует и детей насилует, оправдывает, на всю жизнь останется. Да и в зоне он много чего такого узнает, чего человеку простому лучше и не знать вовсе. А можно ведь было и не сажать его, а? Сколько тот мешок муки стоит? Пятьсот, тысячу рублей? Не может заплатить бедолага? Пусть отработает. Недели две почистит крыши от снега, улицы пометёт, вагоны поразгружает, сосульки посбивает. Государству только польза будет, а простому мужику работа полезная не в тягость. Нет же, блин, заводят уголовное дело, везут в прокуратуру на допросы, выделяют следователя, потом судьи, у которых не только повязки на глазах, но и в ушах вата, а в сердце кусок льда, осудят и — оп-па! Получи-ка срок, товарищ! Ну, а после в зоне его ещё кормить нужно, одевать, обслуживание хоть какое-то устроить, ментам зарплату платить, что охраняют его. Так кому дороже выходит?

Старик громко сказал Денисову:

— Вправо уходи. Ну ты, Фёдор-балаболка, — раззвонился! На нарах не наговорился? А ты на дорогу, на дорогу смотри, водила, Фёдор кого хошь заболтает. Скоро на Чёрную речку поворот будет, не проворонь. Вправо нужно будет уходить.

— Так-то на нарах, а здесь воля, — быстро ответил курносый. — Здесь мнения у людей разные. Знаешь, как гнида Горбачёв говорил? У нас, говорил, плюрализм, тут двух мнений быть не может. Совсем другая жизнь, другие законы, другой мир, блин, теперь! Ох, чует моё сердце, что недолго мне этим прекрасным новым миром любоваться придётся.

— Свят! Свят! Свят! Ты не спеши, не спеши, Фёдор, — глухо просипел старик. — Успеешь ещё, успеешь на нары.

— А это, как получится, — ответил курносый. — Вот и выходит справедливость: за мешок муки срок, а за миллионы и миллиарды, сворованные крысами новыми, почёт и фотографии в журналах. Здесь преступления нет, это бизнесом называется, а нет преступления — нет наказания? Но за них за всех, падл-бизнесменов, сидят-то бедолаги: кто за мешок муки, кто ещё за что. Сидеть-то кому-то надо, ведь так? А по телевизору пурга: права человека, демократия, улучшение тюремных условий. Брешут, с глазами чистыми, как у дитяти. Я в Библии читал, когда Моисей жидков из Египета через пустыню выводил, просил он у Бога воды для братвы. Ну, тот его и надоумил посохом ткнуть, где надо. Моисей ткнул и фонтан поднялся. А после, когда братва напилась и спросила у него, кто, мол, это сделал, он понтанулся — это я, мол, крутой такой. Сбреханул, собака. Так за эту брехню ему ещё сорок лет водить пришлось земляков по пустыне, засрали небось, хе-хе, всю, в натуре, то-то финики там хорошо растут. Так и нынешние вперёдсмотрящие выводилы из коммунистического плена, ссы им в глаза, скажут Божья роса. Брешут, брешут и брешут. С пользой для себя и никакого им наказания нет за это. Нам, конечно, всегда пургу гнали и коммуняки напёрсточники ещё те были! Разводили народ умело. Вели нас тоже в светлое будущее: потерпите, товарищи дорогие, ещё немного, ещё чуть-чуть, типа: «надо, Федя, надо…». Зажраться не давали, но врали хитро, мол, всё для пользы народа делается. Разводилово, блин... Нет, я понимаю, когда у тебя ребёнок и любит он конфеты, выстави ему целую вазу — он все враз и слопает, а это вредно для зубов, здоровья и карманов родителей. Что родители умные делают? Они говорят дитю, дескать, нету конфет. Они их прячут и выдают, когда надо, в меру. Ну, а когда целой стране дяди в макинтошах, что сами жрали конфеты вазами, а икру ложкой, говорят: потерпите — коммунизм не за горами, дойдём — там хоть заешьтесь, это, знаешь, брехня похлестче Моисеевой будет. Хороша политика. Да? Как тебе такая?

Денисов закурил, сделал несколько затяжек и, думая: «Эх, жаль, диктофона нет, записать бы этот «глас народа»», сказал:

— У умных родителей, берегущих здоровье своих чад, это, возможно, враньё так называемого здравого смысла. Но крути не крути, враньё всегда остаётся враньём. Говори «да-да», «нет-нет», а всё остальное от лукавого, это ещё Господом заповедано. Что вышло из горделивого вранья Моисея, вы мне только что рассказали. Из вранья партийных бонз тоже теперь хорошо видно, что вышло, хотя и много чего замечательного было сделано и создано во времена оны. Но созданное на крови не проживает долго — разваливается. Развалилось. Не без помощи заокеанских «друзей» и таких кадров, которых вы плоскомыслящими называли. Хотя, ваша правда, каждый на своём месте, конечно же, внёс свою лепту в этот развал. Теперешний новый «здравый смысл» — деньги. Они поставлены во главу угла. Шаткое здание строится. Деньги могут быть целью, но когда их делают смыслом, знаки меняются местами и результат может стать неожиданным.

Курносый живо откликнулся, поворачиваясь к нему. Он порывисто вскинул руку и, щёлкнув в воздухе пальцами, проговорил:

— Вот! Завидую людям, которые могут вот так, как ты говорить! Учиться нужно было мне, чёрт побери, а не с шалманом в парадных околачиваться.

Они в этом момент проезжали рядом с памятным обелиском на месте дуэли Пушкина. Вывернув голову, Курносый смотрел на обелиск, до тех пор, пока они не проехали, и его не стало видно.

— Тоже мне выстроили! — ворчливо сказал он. — Долго не думали. Соорудили очередную «отвёртку». Ленину бронзы не жалели, а великому человеку — обелиск. Хорошо, что не чёрный. Раньше народ достойный был, оскорбил — дуэль! Сейчас по телевизору друг друга парафинят, кому не лень, и ничего — и никаких дуэлей. Если уж сильно кто обидится, мочилу можно нанять. А Пушкин — мужик. Четверо деток, понимал, что семья без кормильца может остаться, но не слинял, пошёл на разборку с пидормотом французским. Стрелял, когда уже раненый в кровянке лежал. Два раза я собирался на Мойку сходить в его музей, да оба раза Народный суд Выборгского района просил меня погодить. Вот интересно мне, что бы Пушкин или Володя Высоцкий сейчас написали, на чьей стороне были бы, коли можно было бы их оживить и в наше время перекинуть? Думаю, они бы из всех орудий дали залп по брехунам нынешним.

Уже в который раз, с удивлением и интересом Денисов посмотрел на курносого: он и сам не раз задавался этой мыслью, недавно с Марией они на эту тему говорили. Мнение их совпадало с мнением говорливого пассажира, тёзки Достоевского.

Без всякой связи с предыдущей темой разговора курносый вдруг продолжил говорить, откидываясь головой на подголовник и, закрывая глаза:

— А правильных воров мало стало. Ссучились многие. Гуси денежные с ментами за руку здороваются, чаи с ними гоняют. С одним мужиком питерским говорил я в последнюю отсидку. Ветеран — всю жизнь сидел. В двадцать лет бабу ограбил в поезде, ножиком писанул, чтоб не орала. Тогда не церемонились с такими ребятами, схлопотал десятку — хорошо отделался. В первую неделю отсидки убил сексуально озабоченного блатягу-хмыря. Шею ему свернул, дополучил ещё. На воле недолго гулял, скоро сел опять и досидел до наших расчудесных дней. Старик беззубый, с палкой ходил. Года два назад освободили его, а через неделю он опять на нары нырнул. Спецом сел. В магазине кассу перевернул, кассиршу мордой об стол ткнул, для верности охраннику в харю плюнул, когда вязали. Рядом наши коечки были. Рассказывал он мне, что у него чуть крышу не снесло на воле, когда увидел, как пацаны взасос целуются на улице, и люди, как ни в чём не бывало, мимо идут; страшно, говорит, стало, показалось ему, что мёртвые по улицам ходят. Понял, что опять, наверное, кого-нибудь замочит, но не хотел этого, потому что обет дал никого жизни не лишать больше, и так, мол, дел наделал — не отмыться. Вот, говорит, я и устроил этот базар в магазине, чтобы в зону попасть. Здесь худо-бедно кормят, есть, где прилечь, умру, собакам не скормят — закопают. Прикинь, мужику этому воля хуже неволи стала. Человек ко всему привыкает, к неволе тоже, к неволе наш человек может даже скорей, чем к свободе.

— У тебя лампочка мигает, — пробубнил сзади старик. — Заправиться тебе нужно, не ровен час, не доедем.

Денисов глянул в зеркало на старика, думая, что тот, наверное, был водителем и невольно контролирует и езду, и состояние машины.

― В самом деле, что-то расход бензина чувствительно увеличился, ― согласился он со стариком, ― заправиться не помешает.

— Бывает, датчик расхода топлива врёт. Почисть карбюратор, зажигание отрегулируй, зазоры подправь, свечи прожги. Это главные причины, хотя ещё много чего может быть, что влияет на расход бензина. Давай по Аккуратова проедем. Там рядом с Удельной станцией заправка гниловатенькая была. Рули направо, ― сказал старик.

На небольшой пустынной заправке было всего две колонки. К его машине, белозубо скалясь, кинулся негр заправщик, здоровенный верзила в комбинезоне и шапке-ушанке с опущенными ушами, но на полпути остановился и галопом рванул назад: к другой колонке с 95-м бензином подкатил серебристый «мерседес», из которого вылез спортивного вида парень и вразвалочку пошёл к кассе.

Денисов невольно улыбнулся экономической сообразительности негра, решившего, что у него больше шансов получить хорошие чаевые с владельца дорогой иномарки, чем с владельца древней «шестёрки», заправляющейся 92-м бензином.

Тактический манёвр негра заметил и курносый. Он ухмыльнулся.

— Видал? Вот, блин, баклажан, а? Ловкач черножопый. Не та у нас машина, понимаешь ли. Богатых любим! Только, в натуре, здесь он и пролететь может, психолог лупатый, если думает, что с таких клиентов чего-то обязательно получит — это ещё бабушка надвое сказала. Ну ты глянь, глянь! Морда от холода посинела, а в свою Анголу из Питера не сдрыскивает, видать у нас лучше. На одной фасоли и с вождем людоедом несладко жить, хотя и климат у них там получше. Здесь холодновато, да люди тёплые и добрые. Русские подадут копеечку бродяге африканскому. Мы жалостливые интернационалисты — всех жалеем, кроме своих. Устал я, однако, сегодня.

— Балабонить меньше надо было, — прогундосил старик.

Курносый закрыл глаза, расслабленно откинулся головой на подголовник.

Денисов вынул ключи зажигания из замка, вышел из машины, наблюдая за негром, открутил крышку бензобака и вставил шланг в горловину.

Негр, закончив заправку «мерседеса», обошёл машину, скалясь, вытянулся раболепно у водительской двери. Но ему пришлось отскочить от машины: «мерседес», резво стартовав, выехал с заправки. Негр зачарованно провожал взглядом задние фонари машины, к мине на его лице слово разочарование совершенно не подходило: вековая ненависть к белым поработителям горела на его чёрном замёрзшем лице, одеревеневшие от мороза губы что-то шептали.

Денисов чуть не расхохотался: «Ругается. Интересно на своём языке или на русском? Да, на русском, русском! В данной ситуации слаще выйдет».

Он двинулся к будочке с кассой, потягиваясь и оглядываясь на свою машину. Но до окошка кассы он не дошёл, остановился, увидев, что рядом с его машиной с обратной стороны колонки остановилась чёрная «восьмёрка» с затонированными стёклами и водитель, выйдя из неё и покрутив головой, вытащил шланг из бензобака его машины и перетащил его на свою сторону.

Денисов удивился: на другой стороне колонки должен быть второй шланг, к удивлению примешалось и раздражение. Он вернулся назад и тут только увидел, что второй шланг замотан в клубок, и на нём висит картонка с надписью: «Шланг повреждён».

— Что за дела, дружище? — сказал он невысокому, гладко выбритому молодому человеку, пожёвывающему жвачку.

От него шёл приторный одеколонный дух, будто он только что вышел из парикмахерской. Ему показалось, что сквозь парфюмерный аромат прорезается и явный алкогольный дух. Водитель «восьмёрки» сплюнул, удостоил его холодным рыбьим взглядом и деловито вставил пистолет в свой бензобак, проговорив со скучающим лицом:

— Дед, ну чего ты кипишишься, в натуре? Спешу конкретно, дело на сто миллионов баксов. Ты, я смотрю, гуляешь вразвалочку по заправке, а время ― деньги, потерпи чуток. Пожалуйста, — процедил он гнусаво.

В этом его «пожалуйста» совсем не слышалось просьбы, слово было холодным и насмешливым.

Денисов на мгновенье потерял дар речи, растерянно думая: «Вот он, представитель племени выползней, собственной персоной», но уже в следующую секунду он твёрдо и язвительно сказал:

— Так я не против был бы потерпеть, внучек, если бы ты меня об этом по человечески попросил, но представь себе, я тоже могу спешить, а делов у меня может быть на миллиард фунтов стерлингов…

Он не успел договорить, как из машины вылез старик. Расхлябанной походкой подошёл к водителю «восьмёрки», чувствительно толкнул его двумя руками в грудь, вытащил «пистолет» из его бака и вставил обратно в бензобак машины Денисова. Оборотясь к нему, он сказал спокойно:

— Иди, плати.

Хозяин «восьмёрки» весь искривился, помрачнел, цыкнул зубом и многозначительно опустил руку в задний карман брюк.

― Ну ты, пень старый, однако, в натуре.

Но тут, как по команде, открылись двери и из машины выкатилась, потягиваясь засидевшимися крепкими телами, троица товарищей старика и окружила нахала. Он растерянно завертел головой.

— Вы чё, пацаны? Пара минут ничего не решает. Спешу я очень, мне в больницу надо срочно, — затрещал он быстро, бегая глазами.

— В гости к Богу не бывает опозданий, слышал такое? В больницу он спешит. Мы тебе Скорую с реанимацией сейчас сюда вызовем, — ворчливо проговорил курносый. — И не пацаны мы тебе, а конкретные люди со стажем, вникаешь? Среди людей нужно себя прилично вести, ты не в лесу. Слышал о том, что базар по жизни фильтровать нужно?

— Понял, — судорожно сглотнул слюну нахал, — ошибся я, с кем не бывает, простите.

— Ошибся? То, что ошибки признаёшь ― хорошо, но по опыту знаю, — курносый, смачно сплюнул в ноги хаму, — такие, как ты, что заднюю включают, как только их прижопят, самые гнилые и опасные кадры. И за свои проколы они после ещё злобнее становятся, обязательно на слабых станут отыгрываться. И чем больше у них будет проколов, тем они хитрее и ловчее становятся и ещё больше людям гадят. И поэтому жизнь показывает, что ловчил вроде тебя вовремя укорачивать нужно и дисциплинировать, чтобы они поняли, что улица полна неожиданностей.

— Оставьте его, пожалуйста, — прервал курносого Денисов, чувствуя неприятное чувство брезгливости от такой стремительной мимикрии нахала, вид которого был сейчас отвратительно жалок.

— Ты иди, плати, командир, нам ехать надо, а мы ещё немного с товарищем побеседуем, а то этот мухомор опять в свою машину шланг вставит, — произнёс курносый с мрачным лицом.

Денисов заплатил за бензин, заправился, повесил пистолет на колонку и повернулся к своим пассажирам, которые всё ещё занимались «воспитательной» работой, взяв незадачливого хулигана в кольцо.

— Едем!

— Сейчас поедем, попрощаемся только, — ответил за всех курносый.

Денисов сел в машину, включил двигатель и вентилятор печки. В следующую минуту произошло нечто неожиданное и поразительное. С тоской наблюдая за своими пассажирами, он увидел, как его говорливый курносый пассажир оттолкнул хозяина «восьмёрки» в сторону. Его товарищи и он сам дружно распределились по всей длине машины, взялись восемью руками за водостоки на крыше автомобиля, напряглись, раскачали машину и, когда колёса со стороны водительской двери оторвались от земли, навалились, поднажали, толкнули и опрокинули её на бок. Машина чуть постояла, покачиваясь, её подтолкнули, и она неохотно перевалилась на крышу. Компания быстро, по-военному, уселась в машину, курносый коротко бросил Денисову:

― Дуй по Фермскому.

Денисов, отрешённо мотнув головой, выехал с заправки. Глянув в зеркало на пустынную дорогу, он сказал курносому:

— Зачем же вы так? Ни к чему это всё было. Много чего для вас неприятного могло выйти из этого. Вы, наверное, это лучше меня понимаете. Там, наверное, и камеры были. Нанесли вред чужому имуществу да ещё вчетвером.

— Ты за себя не парься, твоё дело пятое: ты бомбила, пришлось каких-то хулиганов подвозить, в глаза их раньше не видел. Да и не пойдёт он ни в какую милицию ― бухой козёл, несло от него, как из пивной бочки. А садиться нам не срок ещё. Ищи ветра в поле, — ответил курносый. — Да мы и не хотели этого делать, да он за телефон стал хвататься и родной милицией нас стращать. Вот же паскуда! Таких пролечить совсем не грех.

Денисов закурил, сказал раздосадовано:

— За себя я и не парюсь. Вы крупных неприятностей могли себе заработать. Такие типы не перевоспитуемы. Сорт негодяев, выращенный нашим временем. Выползнями их одна моя пассажирка назвала. Подходящее имя подобрала для мерзавцев.

Курносый тоже закурил, рука его подрагивала.

— Ладно, проехали. На всякую беду страха не напасёшься. Пусть думает. По крайней мере, мы, может быть, людей спасли, он же в хлам пьяный. Пока на ремонт только попал, но при такой борзости легко может на нож напороться или на пулю. Хотя, такие твари из чужих джипов и кадиллаков шланги не будут вытаскивать, тут они по сторонам глядят…. А ты не писатель часом? — вдруг с интересом спросил он.

— Читатель, — устало качнул головой Денисов, жадно затягиваясь и чувствуя приятное головокружение от крепкого табака. — Все-таки, зачем было это делать, не понимаю?

— Да ладно — проехали, забудь. Я почему про писателя-то спросил… Про выползней и я кое-что слышал от нашего писаки Жоры. Я тебе уже говорил про него, — сказал курносый, — наш питерский, путёвый мужик. Замочил он одного хмыря. не со зла — тот сумочки дёргал у старух. Одна пенсионерка-блокадница не стала отдавать. Бабка была не из робких, но ему на дозу край деньги нужны были. Так он писанул ножичком тётку по щеке, а та орать. Тут Жора, по закону подлости, рядом оказался, схватил хмырёныша, а он и на него ножичком махать. Неудачно Жора приложился: в больнице коньки хмырёк и отбросил. Чего он на такие подвиги пошёл с папашкой — воротилой банковским, денег что ли тот не подкидывал? Писателя на нары — превышение необходимой самообороны. Здоровый, мол, дядька, мастер спорта по боксу, и бить пацана-дистрофика нехорошо, сказали судьи. Ну и что, что тот с ножичком? Нехорошо молодёжь, типа, обижать... Так у Жоры про выползней этих целая история была. Мол, животные, типа, рожают, когда срок приходит потомство выводить, ну, течка там и все эти дела. Из личинок жучки, паучки вылупляются, когда солнышко пригреет, птицы прилетают и на яйца садятся, ну и так далее, типа, всё в природе своим чередом идёт, по одному уставу, одним порядком: засуха не засуха, голод не голод. А выползни, говорил он, появляются не по природным законам, хотя и у них отцы с матерями имеются, а по законам истории. И больше всего их появляется, когда в государстве беспредел творится. Тут они пачками и вылупляются. И сразу всё начинают ломать, поганить, всё под себя приписывать и подгребать. И плевать им на всех, кто страдает; они в упор не видят муки людей. Они и друг другу глотки готовы перегрызть ради своей выгоды. И самое главное: вся гниль эта знает, что они временные люди, что идут они не по кругу жизни, по которому идут живые люди, а по кругу смерти. Они людей ненавидят, потому что знают, что люди всё понимают и злобу их видят и не хотят с ними идти одним путём… На Озёрную не забудь повернуть, батя!.. Исчезают они, в подвалы свои прячутся, когда приходит сильный пахан, который с ними кисели не разводит, или когда народ за топоры берётся, но они не исчезают совсем. Ложатся под новых хозяев и маскируются, другие прячутся по тёмным углам, заброшенным колодцам и шахтам, затихают до поры и ждут своего часа. Говорил Жора, что у него личная война с этой нечистью, что они только силу и правду боятся, и каждый, мол, на своём месте должен как может сопротивляться и бороться против них. Скоро подъедем. Баптистский храм проедем, у бани свернёшь налево к переезду, переедешь, я скажу, где остановиться. Дети-то у тебя есть, батя?

— Сын.

— А лет ему сколько?

— Двадцать четвёртый идёт.

— Работает, учится?

Горькая тема семейной беды была закрытой для чужих ушей. Но тут, сам не зная отчего, Денисов нарушил это табу и не отмолчался. Не поворачиваясь к курносому, он быстро проговорил:

— Лежачий он, дружище.

— Болеет?

— Чечня…

— Вот как. Серьёзно всё?

— Серьёзно. Были операции. Но он жив — это главное.

— …Вот так вот! — протянул курносый после долгой паузы. — Сколько наших пацанов там перемёрло из-за этой гнилой разборки, пока заправилы нынешние бабки на этом клепали. Толстожопые генералы — морды в телевизор не влезают — брехали нам день и ночь, а пахан главный, беспалый уралец, рапортовал о победах, пока ребята мёрли, вшей кормили, и головы им резали волчары чеченские.

Он замолчал. Задумчиво глядя в боковое окно, резюмировал:

― А ты, значит, бомбить. Не дождался помощи от родного государства…

Денисов перестроился в левый ряд и остановился, пропуская встречные машины. Из бани, расположенной слева от шоссе, прямо напротив замёрзшего озера, выбежала толпа людей в плавках с полотенцами на плечах. Они с гиканьем устремились к озеру, к мосткам.

— Моржи хреновы, — беззлобно процедил сквозь зубы курносый.

Когда переехали переезд, он сказал:

— Вот тут тормозни.

Денисов остановился. Пассажиры стали шумно вылезать из машины, курносый задержался. Он приоткрыл дверь, но не вышел. Помявшись, залез во внутренний карман куртки, достал из него небольшой прямоугольник, завернутый в бумагу.

— Возьми. Это один умелец в зоне сотворил. Хорошая работа, из дерева сделана, парень самородок, по глупости залетел в зону, — сказал он глухо.

— Что это? — спросил Денисов.

— Николы чудотворца образок. Бери, бери... Я же тебе не нож дарю и не кастет. Сыну своему отдай, скажи, один пропащий человек, Фёдор Михайлович Михайлов, подарил. Так и скажи: Курносый тебе, мол, пламенный привет передаёт и желает быстрее оклематься. При моём раскладе жизни, друг, мне редко приходится добра людям желать, хотя я человек и не злобный, но в котле, в котором варюсь, свои законы. Там редко чего хорошего пожелают. Я за собой давно приметил, что если кому чего пожелаю, хорошего или плохого, то это частенько и сбывается. Давно это просёк. Поэтому себя контролирую, чтобы не навредить кому-нибудь своим языком дурным. Слова они ведь не исчезают, они и убить могут. А вот сыну твоему желаю от сердца поправиться. Бери, бери…

Глаза Денисова повлажнели, к горлу подкатил щекотливый ком. Глядя на потускневшее, ставшее печальным лицо курносого, неожиданно сбросившего маску бывалого, битого жизнью человека, которого не проведёшь на мякине, он взял образок, в полной, горячей и благодарной уверенности в искренности его пожеланий, произнёся тихо:

— Спасибо тебе, Фёдор Михайлович, за эти добрые слова.

Курносый отвёл глаза в сторону.

— Ну, прощай, что ли...

Старик поторопил его:

— Давай, давай, Фёдор. Пошевеливайся. Холодно, однако.

— Да сейчас, сейчас, — отмахнулся курносый.

Посмотрев на Денисова, он улыбнулся:

— А я, между прочим, три курса техникума связи закончил, чуть не стал специалистом и сейчас счётчик смогу установить. Думал в институт поступать после техникума, но загремел по пьяни в зону, да и прописался там. Не в те ворота вошёл. Ладно, удачи тебе на дорогах. Выздоровеет твой сын, выздоровеет, недолго тебе ждать осталось. Так и будет, как я пожелал, сто пятьдесят процентов.

Он вылез из машины, аккуратно прикрыв дверь. Компания перешла тёмную, неосвещённую улицу и остановилась у калитки невзрачного деревянного домишка с тёмными окнами. Курносый просунул руку в щель и открыл калитку. Через мгновенье компания исчезла в темени двора.

Денисов перекрестился, положил образок в нагрудный карман куртки и, прошептав: «И тебе дорогой Фёдор Михайлович, мира, здравия и закрытого шлагбаума на пути в острог», развернулся.

Минут через десять он уже ехал по проспекту Энгельса к Неве в довольно плотном потоке машин, с теплотой и грустью думая о говорливом курносом пассажире, вспоминая его рассуждения и острые злободневные и осмысленные выводы.

Посыпал частый снег, дорога быстро стала скользкой. Денисов закурил, включил радио, нашёл станцию, на которой крутили джаз, попал на великолепного пианиста Чика Кориа, исполняющего свою знаменитую «Испанию». Лавируя по разбитой дороге, он проехал весь проспект, не встретив ни одного голосующего. Не было желающих воспользоваться услугами частных извозчиков и на Большом Сампсониевском проспекте; люди мёрзли на остановках, дожидаясь переполненных автобусов.

Увидев голосующего парня, он плавно притормозил и остановился.

— Доброй ночи. Не подбросите на улицу шоумена? К штрафной стоянке автомобилей, ― просунул в салон машины стриженую голову парень.

— А тебе на улицу какого шоумена: Сергея Пенкина, Бориса Моисеева, Дмитрия Нагиева, или, может, Майкла Джексона? ― рассмеялся Денисов.

Парень помолчал, раздумывая.

— Нет, мне на улицу просто шоумена.

— Просто шоумена, говоришь? Поехали.

— Сколько я вам должен буду? — спросил парень, усевшись в машину.

— Тридцатник не больно будет потерять? ― спросил Денисов, думая: «Не питерский. Небольшой кавказский акцент присутствует, хотя по виду типичный славянин».

Парень протянул пятьдесят рублей.

— Что-то у вас такса маленькая. Сдачу не нужно. А далеко эта штраф-стоянка?

— Доедем, — Денисов сунул деньги за солнцезащитный козырёк. — Только улица, дружище, называется не шоумена, а Шаумяна. Шаумян — армянская фамилия, был такой революционный деятель из 26-ти бакинских комиссаров. Но я совсем не удивлюсь, если со временем у нас появится улица шоуменов. И возможно не только шоуменов, появятся улицы менеджеров, мерчендайзеров, программистов, риэлторов, стилистов и может быть дилеров, киллеров и даже торжественно, с музыкой, откроют Бульвар Путан. Почему бы нет? Сиреневый и Поэтический бульвары у нас уже есть, будет и Бульвар Путан. До сих пор стоят же на своих местах улицы Энтузиастов, Передовиков, Испытателей, Энергетиков, Наставников, Передовиков, есть улицы Латышских Стрелков, Красных курсантов, будет и улица шоуменов. Чем не профессия ― шоумен? Нужная и хорошо оплачиваемая. Тем более их столько сейчас, шоуменов этих, больше, чем в советское время передовиков, энергетиков и наставников вместе взятых. Приспело их время, они и есть своего рода передовики капитализма, на кого должны равняться граждане. Бла-бла-бла приносит неплохие барыши.

Парень пожал плечами. Ответил серьёзным тоном, без реакции на иронический посыл Денисова:

— Шаумяна? Не знаю. Мне послышалось шоумена, когда спрашивал у гаишников. У вас здесь тысячи улиц и названия такие необычные встречаются. У нас в Нальчике названия улиц простые: Ленина, Лермонтова, Гайдара, Гагарина. Я уже неплохо знаю Питер, но кто есть ху, пока не удосужился узнать ― времени свободного маловато. Вот живу на Сикейроса (парень сделал ударение в слове «Сикейроса» на букве О), а кто это и не знаю.

— Сикейрос. Художник мексиканский, — поправил его Денисов, бросая на него любопытный взгляд. Парень был без головного убора, оттопыренные уши покраснели от мороза. — Давно в Питере?

— Второй год. Красивый город, ничего не скажешь. Солнца бы побольше. В институт еду — темно, возвращаюсь — темно.

— Север. В июне всё компенсируется белыми ночами. Ну, а вообще, как живётся студенту?

— Нормально. Учусь в Горном. Втроём с земляками снимаем двушку, так дешевле.

— А у родителей есть возможность тебе помочь?

— А я что, безрукий? Родителей не душу. Сам выкручиваюсь, не маленький. Тут земляков моих полно, на рынках, на базах оптовых, магазины имеют. Подкидывают мне разный товар под реализацию: конфеты, кофе, чай, жвачку, сигареты. Раскидываю по торговым точкам, у меня ж «четвёрка» — маленький грузовичок. Имею свой процент с продаж. Бомблю, когда клиенты попадаются иногда. Жить можно.

― Торговля ― хлопотное дело. Учиться-то успеваешь? ― покачал головой Денисов.

― Нормально. А что сейчас не хлопотное? ― пожал плечами парень.

Денисов слушал его с удовольствием. Никаких слов прилипал, которые были сейчас в обиходе у молодёжи вроде: «как бы», «на самом-то деле», «типа», «супер», жаргонных слов, жевания звуков, беканья-меканья, не было в его речи. Правильное построение речи, стремление к краткости без ущерба для ясности.

Давно приметил, что народы Северного Кавказа говорят по-русски частенько лучше, чем некоторые русские. Не в первый раз размышляя над этим, он особо выделял правильную русскую речь чеченцев. Объяснение этого феномена виделось ему в советской системе образования и в том, что житьё в братской семье народов благотворно влияло на рассасывание языковых барьеров, ну и, конечно, то, что в республики ехали высокообразованные специалисты из России для подъёма культуры, образования и промышленности. И заложенный в годы долгого «гуртожития» народов СССР крепкий остов русской речевой культуры остался цел, не подвергся излому в смутное время распада советской державы, когда в открытые границы хлынула в страну мутная волна новых «ценностей», расползаясь метастазами новых веяний, слов, моды, хамства, облечённого в ранг достоинства, беспринципности форм поведения, двойных стандартов, глумления над всем твёрдым, апробированным годами и веками, тотальным обгаживанием всего старого.

Возможно, спасло окраины империи от этой заразы ещё и то, что они находились далеко от инфицированных «продвинутостью» центров современной российской культуры. Но не мог не видеть он и того, что из-за слома прежней системы, оттока русского населения из суверенных республик, позиции «старшего» брата в республиках сильнейше ослабли, а опустевшую нишу быстро заполняли различного толка исламские фундаменталисты, разрушая связи и сложившийся менталитет российских мусульман. Оно и хорошо, может быть, возвращение к своим религиозным истокам, но почему-то проповеди исламистов приводили к розни, к войнам, к сбиванию людей в стаи с далеко идущими целями, к распре, к обогащению одних и быстрому обнищанию, необразованности, оторванности от остального мира других. Распад страны и начавшаяся на Кавказе война только усилили этот процесс. Но, тем не менее, в речи кавказцев, которых доводилось не раз ему подвозить, никакой привязанности к новоязу, к развратной и развязной лексике, заразившей Россию и особенно её молодёжь, и мату, он не заметил.

Однажды один его пассажир, аварец, сказал ему о том, что русский язык кавказцы были вынуждены осваивать скоростным методом. Хочешь не хочешь, а с русскими как-то объясняться нужно было, детей учить в российских городах, в армию отправлять в советскую, работать вместе приходилось. Но совсем немного знал он русских, освоивших местные языки. С обидой он говорил о том, что знавал людей, владевших парой-тройкой иностранных языков, всю жизнь проживших в республиках, но так и не удосужившихся выучить язык республики. Многие ли из русских, занимавших в республиках высокие должности: директора, руководители НИИ, секретари райкомов, преподаватели вузов, разные начальники, могли говорить на языке республик, в которых жили и работали? ― спрашивал он и резюмировал: небрежное отношение большого русского брата к этому вопросу, в какой-то мере вызывало обиду, недоумение и раздражение. Язык всегда сближает, и располагает к общению, взаимопониманию.

― Ты на местном языке говоришь? — спросил Денисов.

— Отец у меня кабардинец. Как не говорить.

— Как живётся в ваших краях?

— Да всё тоже, что и везде — торговля. Зарплаты и пенсии какие сейчас? Всё дорожает, вертятся люди, хозяйством выживают. Сыр, сметану, творог на продажу делают, живность держат всякую, вяжут свитера, шарфы, шапки на продажу ― этот промысел у нас сильно развит. Сады у нас замечательные. Знаете, какие у нас яблоки! У нас дом на окраине Нальчика. Есть сад, огород, корова, куры, три козы; за зеленью, луком, картошкой и молоком в магазин не ходим. Отец ещё работает. Он токарь. Токарей сейчас хороших днём с огнём не сыщешь, а мой отец не просто токарь — он мастер. Мама у меня домохозяйка, хотя вообще-то геолог. Приехала когда-то в Кабарду отдыхать и отца моего встретила…

— Ну, а ты что же в токари не пошёл? Они и вправду сейчас в дефиците, юристов, как собак нерезаных, а хорошего токаря или фрезеровщика, в самом деле, с фонарём искать нужно.

— А я могу. Отец меня научил, и не только болты с гайками делать. Мама у меня почти питерская, из-под Гатчины, в посёлке Верево родилась. Она и настояла на Питере, на геологии. Мне нравится. Окончу институт, мир увижу, в экспедиции стану ходить, мама говорила, что специальность эта нужная, что белых пятен на карте ещё предостаточно.

— Геология наука нужная и замечательная. Выбор твой хорош и замечательно, что он сознательный. Ну, а как свободное время проводишь, девушка у тебя здесь есть, или дома осталась?

Парень тяжело вздохнул.

— Времени свободного нет совсем, учёба, кручусь. Кое-где побывал. В Эрмитаже был, в Зоологическом музее, на Шевчука и «Аквариум» ходил, на разные иностранные группы, в Театре Комедии был. В клубы пару раз попал. Больше не пойду: дым коромыслом, все упились, глаза навыкате, пляски до посинения. Я еле вытерпел, да и не дёшевое это удовольствие. Девушка моя замуж вышла, когда я учиться уехал. Я часто влюблялся (он рассмеялся), с четвёртого класса начал влюбляться, даже в учительницу французского языка был влюблён. Была одна девушка здесь, но не по карману оказалась... или лучше сказать, мой карман ей не подошёл, другая... мы с ней недолго встречались, характерами не сошлись. Это в советских фильмах было о счастливых студенческих браках, сейчас всё по-другому. Всё проще и доступней, но найти что-то стоящее теперь труднее. Я не ловелас и не отшельник, но решил, что искать любовь занятие пустое, это потеря времени, так и себя потеряешь. У нас полно таких ребят, которые без устали ищут и ищут, и мне кажется, они совсем перестали понимать, что ищут. Хотя и говорят про какую-то любовь. Не обидитесь?

— Да за что же мне обижаться на тебя? — рассмеялся Денисов.

— Я вам честно скажу, на ленинградке я точно никогда не женюсь.

— Так и нет уже ленинградок, петербурженки нынче, — опять рассмеялся Денисов.

— Петербурженки ещё не выросли для замужества, ― рассмеялся и парень, — они только во второй класс пошли, наверное. У нас дома картина висела: «Портрет незнакомки», я петербурженок себе только такими себе представлял.

— Времена не выбирают. Очень уж ты категоричен, не зарекайся. И чем тебе наши девушки не угодили? Вот твой отец женился же на девушке из наших холодных, но прекрасных мест. И как я понимаю, счастливо прожил с ней, по всему, не один десяток лет.

― Сравниваете! Тогда всё по-другому было, если семьи заводили, то понимали, что это не кошку завести, хотя и за кошкой присмотр нужен. А сейчас девушек больше бумажник мужчины интересует. Вы знаете, мать у меня русская, но ей наши кавказские обычаи нравятся. Она говорит, что так и у русских в старину было: дом, семья, дети. И я обычаи наши кавказские впитал с детства. Только русские в городах, по-моему, забыли свои обычаи, а на Кавказе они ещё держатся. У нас младшие встают, когда со старшими здороваются, здесь я уже целый год здороваюсь с людьми в доме, в котором живу, а они на меня, как на инопланетянина смотрят, молчат, старики только отвечают. Женщина, по-моему, должна быть скромной, любить своих детей, не курить, не пить, не изменять мужу. Когда я ещё в школе учился, если в городе узнавали о гулящей женщине, её все осуждали, но это тогда редко случалось. А здесь на улицах стоят гулящие, зазывают и, кстати, некоторые студентки наши тоже этим промышляют. Нет уж, «объедками» я питаться никогда не буду. Я брезгливый. У меня будет много детей и у них будет хорошая мать. Это программа минимум.

«Не всё, мой дорогой мальчик, в той советской действительности было так расчудесно, как ты наивно считаешь. Но с тем, что всё опрощается, оскотинивается, и быстрыми темпами выращивается, по выражению Салтыкова-Щедрина, «желудочно-половой космополит», не могу с тобой не согласиться. Но и петербурженки не из одних «прекрасных незнакомок» состояли, были ещё и Софьи Перовские с Верой Засулич, гризетки, содержанки, ночная жизнь с многочисленными борделями, Фонарный переулок с его красными фонарями, развратная аристократия, Серебряный век с кокаином и свободными отношениями, — подумал Денисов, с удовольствием посмотрев на парня, лицо которого раскраснелось и оживилось, и улыбаясь, сказал:

— Но, дружок, позволь всё же тебе возразить. Не могут же, по определению, все девушки быть сплошь легкомысленными и с дурными наклонностями. По-твоему, питерские девушки всех перещеголяли в этом аспекте? Признайся, не разбила ли твоё сердце питерская девушка, о которой ты мне рассказывал? Не оттого ли у тебя такая суровость в суждениях?

— Света? Она не питерская — свердловчанка, ― парень рассмеялся, ― мы с ней ссорились каждый день. Нет, я, конечно, круто завернул по поводу всех девушек. Про всех нехорошо так думать, согласен. Но такая продвинутость, пустая какая-то, у большинства девчонок точно есть. Что теперь с фонарём подругу искать? Время только терять. Многие ребята и девушки хотят закрепиться в Питере любыми способами, готовы пойти на всё ради этого. А я думаю, мне зачем это? У меня есть дом, горы за окном и река, было прекрасное детство, которое прошло рядом с этими горами. Отец мой всегда говорит, что прожить и умереть нужно там, где ты родился, а мама любит говорить: «Дома и солома едома».

— Согласен с твоим отцом и матерью. Хорошо, что у тебя уже есть позиция, пусть и с налётом юношеского максимализма, но уже чётко обозначившая векторы движения. Сейчас такое время, в котором люди страдают не оттого, что нет решений, а потому что их слишком много и трудно выбрать нужное. А люди очень боятся что-то потерять, выбирая решение. Но верно и то, что сад лучше всего посадить в молодости, если позже — можно плодов не дождаться. А о девушках… в песне, помнишь, поётся: «…любовь нечаянно нагрянет»? Она приходит в сердце, не спрашивая разрешения, так что не зарекайся.

Парень упрямо мотнул головой.

— Ну уж нет! Любительниц клубов, джин-тоника и кое-чего покруче я отметаю прямо сейчас. Я уже насмотрелся, как мои влюбчивые товарищи пытались перевоспитать некоторых таких любительниц развлекаться. Ничего у них не вышло. И мне с такими подругами не по пути. Их в семье ни к чему хорошему не приучили, девушки эти головы свои с улыбкой под топор кладут, подписываются на любую развлекуху с людьми, с которыми знакомы минут пятнадцать, о последствиях не думают. Считают себя крутыми и продвинутыми и делают вид, что никаких проблем у них нет и что с ними ничего такого не случится, что с другими случается. И таким доверить своего ребёнка? Они же вперёд не глядят, а в себя только смотрят. А там бывает, что и ничего нет, одна пустота.

— Согласен, — сказал Денисов, думая о том, что простые люди часто высказывают мысли, не подозревая, что о сказанном ими написано множество трудов, где обобщается опыт многих людей, эпох и поколений, и о том, что замечательный паренёк своими словами неожиданно передал то, что давно написал русский философ Иван Ильин о легкомыслии и интровертах.

Сколько раз и к нему самому приходили озарения, когда он, читая какой-нибудь мудрый труд, с радостью обнаруживал, что это и его мысли, и они приходили ещё до прочтения. И не тщеславие в эти моменты в нём взбрыкивалось, а радость ― радость от того, что нашёл он родственное сердце, часто у человека совсем другой веры, культуры, других устоев жизни, жившего в другие времена, на других континентах. И это ещё раз подтверждало положение о родственности людей, о том, что исследователи человеческих душ так или иначе всегда говорили и говорят о бедности и богатстве, о совести и бесчестье, о небе и земле, Боге и его антиподе, о любви и ненависти, о детях и стариках, о властителях и их подданных, о покое и о хаосе, о смерти и о цветущем луге».

— Мы уже подъехали, — Денисов притёрся к поребрику.

Всматриваясь в окно, парень радостно сказал:

— Стоит моя «четвёрочка». Хотя бы отдали её сегодня, а то скажут поздно уже. Попытаемся уговорить. Простимулировать, наверное, придётся. Что мне нравится в Питере — так это ваши гаишники. Сговорчивые. Таксы на порядок ниже наших. Наши гайцы скальпы с водителей снимают. Спасибо вам большое и удачи на дорогах.

— И тебе удачи. Можем мне тебя подождать? Могут не отдать машину, мало ли. Отвезу тебя домой, ты два конца оплатил.

Парень улыбнулся.

— Работайте. Время – деньги.

Он быстрым шагом шёл к воротам стоянки. Провожая взглядом его удаляющуюся фигуру, Денисов говорил про себя: «Дай Бог тебе, парнишка, всего хорошего, дороги тебе прямой, чтобы не заблудился, не пропал ты в этом новом безумном мире, не очерствел сердцем. Кто знает, что день грядущий нам готовит? Капитан «Титаника», говорят, сказал перед отплытием, что такой корабль не сможет потопить даже сам Господь Бог. Что вышло? Не посыплется ли и дальше моя страна, не отпадут ли от России твоя родная Кабарда с её снежными вершинами и источниками целебной воды, жаркая солнечная Адыгея и многонациональный Дагестан? Не скукожится ли, как шагреневая кожа, ещё больше шестая часть земли, которая совсем ещё недавно была на семь миллионов квадратных километров больше?».

На съезде с моста Шаумяна он притормозил и остановился: сразу за мостом голосовал представительный мужчина с пухлой барсеткой в руке. Открыв дверь и ощупав Денисова колючим взглядом, он спросил:

— К Володарскому мосту доедем?

— И через мост даже можем переехать. Садитесь, — сказал Денисов.

Мужчина сел. Поёрзал недовольно в кресле.

— Там одна биллиардная есть. Я покажу, как к ней проехать.

С пассажиром в машину вошёл запах крепкого ванильного парфюма, который не мог победить крепкие спиртовые пары.

Денисов чуть прибавил громкость радиоприёмника: Би Би Кинг блюзовал. Квадрат за квадратом он накручивал накалённую атмосферу горячей блюзовой темы.

Пассажир молчал. Вид у него был респектабельный. С такими клиентами обычно неприятных неувязок не возникало, хотя несколько раз Денисову пришлось столкнуться с хорошо одетыми кидалами не юношеского возраста при сотовых телефонах и раздутых барсетках.

Однажды пришлось подвозить одного такого респектабельного господина, который прочёл ему назидательную лекцию о том, что верить сейчас никому нельзя. Он попросил остановить у обменного пункта («разменяю стодолларовую купюру»), и благополучно растворился в толпе, действием подтвердив свою теорию вселенского безверия.

Денисов уже было решил, что его пассажир из молчунов, но тот спросил недовольным тоном:

— Что у вас с креслом-то?

Кресло было не просевшим, чистым, с новыми чехлами. Но это был самый частый вопрос, который задавали именно такого вида «респектабельные» господа, и Денисова он всегда заставлял внутренне недоумевать. «Каким критериям должно соответствовать кресло простого «жигулёнка», чтобы удовлетворить запросы таких господ? — всегда думалось ему. — Не в другой же город едем. Что не так с креслом, почему так мучительно проехать в нём десять-пятнадцать километров? В конце концов, стойте и ждите «бомбилу» на иномарке, если вам так плохо в отечественном автомобиле».

Ответ со временем нашёлся. Нашёлся и эпитет для таких пассажиров — «господинчики». «Господинчикам» ничего не нравилось. Они были надменны, барственны и вальяжны.

— Старость, — внутренне усмехнувшись, пожал плечами Денисов, останавливаясь на перекрестке.

Пассажир покачал головой, по-хозяйски опустил спинку кресла, откинул голову на подголовник, вынул из кармана пачку «Парламента», лениво процедив: «Закурю…», и щёлкнул зажигалкой.

«Закурю» прозвучало совсем не просьбой, а так, будто он спросил самого себя и получил положительный ответ.

В категорию «господинчиков» Денисов включал хорошо одетых господ, старше тридцати лет, которые все вели себя как-то одинаково: молчали, делая вид, что водителя в машине просто нет, ну, а если и снисходили до разговора, то с лениво-барственным видом. Всё им было не так, всё раздражало: просевшее кресло и музыка (они просили выключить или поискать другую станцию), скорость езды (а нельзя ли всё же побыстрее?) и многое другое, на что большинство пассажиров обычно не обращает внимания.

Но больше всего такие господа обожали указывать маршрут, по которому следовало ехать водителю. Почему-то это было для них неким важным делом, но при этом редко случалось, чтобы эти маршруты устраивали Денисова. Их легко можно было подвергнуть критике, они вызывали удивление своей стереотипностью и нерациональностью. Советам таких знатоков Денисов, знавший в родном городе каждый переулок, давно перестал следовать, предпочитая ездить по маршрутам им уже апробированным, стремясь всегда потратить меньше времени на дорогу, по возможности сэкономив бензин и объехав проблемные места, чреватые заторами.

Однажды поздней ночью его остановил смазливый молодой человек и попросился до Чёрной Речки. Сел он в машину у Летнего Сада, до Чёрной Речки отсюда было рукой подать, но в пассажире сразу проявился «господинчик», раздражённо потребовавший: «Только не по Каменоостровскому — светофоры, гаишники, проститутки, — видеть всего этого не могу». После чего пространно объяснил, как нужно ехать.

Денисов удивился. Можно было с ветерком проехать по главной дороге, Каменоостровскому проспекту, прокатиться через два моста и — вот она Чёрная Речка. Редкие представительницы древнейший профессии, вызывающие у «господинчика» раздражение, на Каменоостровском проспекте паслись тогда только в одном месте, по левую сторону за речкой Карповкой, гаишники были редкостью в это время суток, а большинство светофоров на проспекте мигали ночью жёлтым светом, что создавало приоритет езды.

Пришлось ехать окольной дорогой с выездом на Выборгскую набережную, где страждущие гаишники отняли полтинник за потухшую левую фару. А клиент всё равно остался недоволен: фыркал, как конь, а выходя, деньги швырнул на сиденье. С тех пор Денисов с улыбкой, вежливо, но твёрдо, отстаивал право на свой собственный маршрут.

Он искоса глянул на пассажира, думая: «Не удивлюсь, если услышу рекомендацию о «правильном» маршруте».

Догадка подтвердилась. Выкурив сигарету, пассажир сказал:

— Октябрьская набережная, катим прямо, дальше подскажу.

— Я думаю, лучше проехать по Дальневосточному проспекту, безо всяких завитушек, маршрут будет короче, — сказал Денисов, внутренне усмехаясь.

Брови господинчика приподнялись, лицо на миг вытянулось. Возражением, по всему, он остался недоволен. Бросив в рот пластинку жвачки, он процедил сквозь зубы:

— Как знаете. Новости сегодня слушали?

— Что ураган «Лотар» уже достиг нашей европейской части?

— К нам не дойдёт. Наводнение накрывает зажравшуюся Европу. Пусть помокнут немного, им не помешает. Это не новость. Наша новость пошикарней. Снежок выпал и скоро мы окропим его вражьей кровушкой. Решились-таки, окоротить борзых абреков. Мышеловка захлопнулась — Грозный окружён! Наглецы! Помните, в конце ноября так называемый президент Ичкерии Масхадов к нашим солдатам обратился, чтоб пацаны на его сторону переходили. Большей наглости я не слышал за всю жизнь. Под его личные гарантии безопасности! Личные гарантии зверя, после того, как столько наших ребят поубивали, после всех этих терактов безумных. Ему сейчас самое время о своей заднице подумать. Скоро, скоро раздавим это осиное гнездо. Как же я рад буду! Это будет лучший день в моей жизни в этом году. С этими «друзьями» только силой можно говорить. Когда генерал Ермолов за одного русского убитого солдата пообещал десять чеченцев мочить, только тогда они и успокоились. Да и Сталин знал, что они нам нагадить могут, и выслал их с глаз долой за Урал. Была, говорят, у него мысль баржи с ними потопить в Каспии, но передумал в последний момент. Скандала, видимо, международного боялся — с союзниками не хотел ссориться, а зря. Союзники наши со своими врагами не церемонились, на Сталина не оглядывались. После Пёрл Харбора всех косорылых в Штатах без нежностей в концлагеря отправили, а в конце войны на всякий случай Токио сожгли, хотя надобности в этом совсем не было. Только эффект до сих пор действует, никуда больше не рыпаются джапаны. Ну, а мы Вашингтону сапоги чистим, кланяемся в ноги отцам демократии, которые суют свой длинный нос в любую точку планеты, права человека их волнуют, демократией озабочены. Надо же, за Чечню нам выговаривают, мол, русские варвары убивают пушистых и безоружных чеченцев! Долго мы сопли жевали! Одумались, наконец. А это наше дело ― порядок в своей стране наводить. Давно пора было.

«Абреки», «вражья кровушка», «косорылые», «мочить», «сопли жевали» — невольно отметил Денисов словарь пассажира.

Подумав: «Политикан. Слава Богу, недалеко ехать. Всё-то знает «господинчик», как и, что делать. Его бы прямо сейчас в правительство или чего уж там, в президенты сразу. Сейчас, наверное, всё по полочкам разложит, как жить нужно, что делать, и кто виноват», — он спросил:

— У вас кто-то на Кавказе служит?

— Слава Богу, нет, — пассажир опять закурил. — Наконец-то чичи получат то, что давно заслужили. Мне под этими гадами в 94-ом в родном Питере довелось пожить. Достали они меня тогда, сына чуть не выкрали, деньги выбивали, бизнес мой хапнуть хотели. Нажил я тогда седых волос. С «лимонкой» в кармане ходил. Сейчас, правда, их отжали люди в погонах. На «окормление» к нам царских опричников определили: крышевание — дело доходное. С этими тоже, конечно, не мёд контактировать, ну, очень жадные до бабла, сволочи, душат крепко. Но в начале девяностых вообще сущий ад был. Менты от бандитов подкармливались, от нас отбрыкивались, сами, мол, разбирайтесь. Вот все и разбирались, кто как мог, да не все, увы, дожили до предстоящего миллениума.

― Могу от сердца вам посочувствовать по поводу того, что довелось вам испытать. Но, простите, в роли ваших, мягко говоря, «попечителей» в те жуткие времена вполне могли оказаться не чеченцы, а «тамбовские», великолукские, «дагестанские», «казанские» азербайджанцы, грузины или наши высокоинтеллектуальные питерские бандюги. Мне кажется, некорректно связывать бандитские действия с национальностью или с местом жительства. Известное дело: безвластие и раздрай в государстве провоцирует выход на сцену всякого рода отребья. Не вы один тогда оказались под «присмотром» разных группировок, при полном попустительстве властей, несладко было многим. И, извините, разве славянину слаще станет, если его бить, унижать и грабить будут свои? А свои ведь тоже не стеснялись. Бандит — человек без национальности. Такие явления всегда происходят в странах, в которых возникает хаос и раздрай. Как черти из табакерки в массовом порядке появляются Лёньки Пантелеевы, Мишки Япончики, Соньки-облигации, в разных странах свои. В 92-ом говорили, что власть валяется на асфальте, нужно было только наклониться и её подобрать. Для ушлых и беспринципных людей явилась реальная возможность поучаствовать в дележе пирога. Ну и делили любыми способами, под хруст людских костей. Извините ещё раз, но если я правильно понимаю, то и вы в те времена не учителем в школе работали и не шахтёром, а тоже пытались каким-то образом ухватить кусочек от этого пирога, а значит, приняли правила той игры, которая тогда существовала. Иначе, зачем бы вы были нужны любым рэкетирам? Тут уж ничего не попишешь: когда пронесётся стадо разъяренных быков, говорят французы, трудно найти того быка, который первым раздавил зазевавшегося. У меня есть один знакомый. Он прошёл все стадии так называемого первоначального накопления капитала, выжил, встал на ноги, построил своё дело не миллионное, но худо-бедно позволяющее быть сытым и одетым, но в августе 98-го случился дефолт. На него и на миллионы граждан «наехали» не чеченцы и не «казанцы», а наше родное государство в лице жадных финансовых аферистов. Мой знакомый в одно мгновенье остался ни с чем, а на его плечах были трое детей, жена и старые родители. Горькая пикантность ситуации заключалась в том, что этот человек был инвалид — у него не было обеих ног. Он не взял автомат и не стал прорываться в Кремль, чтобы перестрелять обидчиков. Сел на свою «Волгу» с ручным управлением и выехал на необозримые набережные нашего города «бомбить» — жизнь продолжалась, хлеб насущный не отменялся, ― спокойно сказал Денисов.

Пассажир посмотрел на него, сузив глаза, долгим изучающим взглядом. Вид у него был раздосадованный и обиженный.

— Рассуждения ваши, однако, довольно странны, ― он нервно хрустнул пальцами. ― Вы симпатизируете выродкам, которые отрезают головы нашим солдатам? Не слышали никогда о том, что нация эта всегда разбоем жила? Кто дома наши взрывал? А Буйнакск, а Буденовский роддом, а Волгодонск, а теракты в Москве на Каширке и Гурьянова, а попытка взорвать дом в Рязани? Захват самолётов, да и вообще все их зверства? Давно пора уже было навести порядок. Странно, странно вы рассуждаете. Посмотрел бы я на вас, если бы из-за этих выродков пострадали вы или ваши близкие. Думаю, что совсем по-другому бы вы рассуждали.

— С чего вы решили, что я симпатизирую бандитам? Я как раз-таки за суровое наказание для преступников, но я не могу и не хочу делить народы на бандитские и нормальные, с такой позиции легко можно придти к гитлеровской теории расово неполноценных наций. В Чечне разве одни чеченцы держат оружие в руках? Известно, что там и арабы есть, и прибалтийцы, и братья-славяне из Украины и даже русские. Могу вам точно сказать, кто не пострадал от развала нашей страны и войны — это всё те же жирные коты во власти и вокруг неё. Те, кто устраивает дефолты, распродают заводы и рудники, торгуют совестью. Предательство, измена, подлость, гнусное торгашество — ключевые слова для характеристики войны в Чечне, но это характерно и для войн вообще. А люди обычные в разной мере, но все как-то пострадали от войны, пострадала вся страна от рук гнусных политиканов, мздоимцев, грабителей и воров, имевших свою личную корысть в развале страны, в хаосе, в войне, привыкших извлекать из людского горя материальные и политические выгоды. Они так спешили закрепить свои гешефты, что о последствиях безвластия им думать было некогда. И, между прочим, в бронетранспортёры и танки наших ребят в Чечне выпускались советские гранаты из советских гранатомётов. Тонны оружия оставили в республиках, а оно имеет странную особенность стрелять, когда оказывается в руках людей. А разве не пострадали сами мирные жители Чечни? Посмотрите на руины их весей, на плодородные поля, засеянные минами. Все эти Масхадовы, Басаевы, Радуевы разве о счастье своей нации пеклись, ввергая свой народ в кровавую неопределённость? А что стало с нашими несчастными соотечественники в бывших республиках? Какая горькая им досталась доля, униженным и оскорблённым, оплёванным и битым, разбредшимся по миру. Как щедро с высоких трибун глашатаи свободы вещали: берите суверенитета, сколько сможете. Суверенитет соседи поняли своеобразно: они погнали из республик несчастных иноплеменников. А мачеха-Россия любовью к своим детям не воспылала и весь этот огромный пласт людей культурных, эрудированных в своём большинстве и, кстати, живших в тех республиках вольготнее и денежней, чем общая масса людей в России, оказался брошенным. Этих людей бросили, забыли об их существовании. Это никого не волновало: только трескотня из пустых слов звучала. А за дырявым забором мы получили беспокойных соседей, которые всегда сидели на дотационной игле из Москвы. Вливания прекратились — у соседей начался бардак, а бандиты товарищи мобильные, они легко перемещаются туда, где можно поживиться и закрепиться, где мутная водичка облегчает жизнь. Куда хлынули? В большие российские города — тут ещё было чем поживиться. А республики? Им нужно было как-то заполнить идеологический вакуум, возникший после развала СССР. Свято место пусто не бывает, пустота должна была заполниться. Чем? Соседи наши не стали долго искать, панацея была под рукой — ислам, точнее сказать, исламизм. Хозяева обратили свой взор к небесам — это легче, чем накормить, одеть, дать работу народу. А когда накормить не могут, ищут виновного, а он легко обнаруживается — это проклятые гяуры, неверные, угнетатели, инородцы, иноверцы. А поскольку наши новые власти были озабоченны тем, что укрепляли свою власть и личное благосостояние, забыв про свой народ, — мы получили то, что получили, к сожалению. Да и взрывы домов на Гурьянова и Каширке, знаете, темно как-то выглядят. Никто на себя до сих пор не взял ответственность. Где исполнители, кто заказчики? А мешки с «сахаром» в подвале дома в Рязани? Чьи это игры? Для чего? В «чёрном» октябре 1993-его в центре Москвы из танков палили по Белому дому ― это демократическое волеизъявление народа или бандитизм? По мне, так бандитизм и преступление против человечности. Я думаю, что война в Чечне тогда и началась, в октябре девяносто третьего, когда, чтобы разогнать легитимный парламент, танки били по Белому дому. Кто наказан? Бандитам всех мастей открыто сообщили: братва, эра беспредела и силы открыта, Божьи заповеди отменяются ― дерзайте. Кстати, наш президент отплатил чёрной неблагодарностью тем силовым структурам, что поддержали его в «чёрный» октябрь. Совсем скоро он бросил их восстанавливать «конституционный порядок» в Чечне, туда же бросит и знаменитую «Альфу», которая отказалась от штурма Белого дома, где они понесут жестокие потери. Та же доля ждала и многих других силовиков.

— Философия, слова… — пассажир побагровел. — Всё дело в силе! Почему засранцев нельзя проучить один раз и крепко, указать им их место? Ведь можно же! Вы на Питер поглядите. Что не ларёк, то азербайджанец. Рынки? Всё под ними! Кругом дагестанцы, таджики, узбеки, молдаване, грузины, армяне. Квартиры скупают запросто, а у нас бомжей прибавляется. Мы, кажется, не едем к ним. Попробуй поехать. В лучшем случае без денег можешь остаться. А здесь у нас лафа. Плати дяде в погонах и делай «лавэ». Гнать их нужно всех метлою из России. Силу показать. Мочить, мочить и мочить!

«В том-то и дело, что все, кого ты предлагаешь гнать, по сути, твои конкуренты в рынке, а нашим «дядям в погонах», настоящим «интернационалистам», совсем не с руки действовать по закону: для них ухватистые гости с Востока, умеющие всегда «конкретно» наладить отношения, весомая прибавка к жалованию. Так с кого начинать нужно порядок наводить? Ты-то сам проговорился, что недоволен государственным рэкетом, но молчишь, однако. Когда свои грабят, не так обидно?» — подумал Денисов, закуривая.

— У нас издревле был другой лозунг: «Не в силе Бог, а в правде», — сказал он. Житьё без правды — житьё без Бога. А гнать... теперь уже нелегко будет это сделать, слишком сильно шлюзы открыли. Нужно законы в порядок привести, контролировать их выполнение. У нас теперь не со всеми соседями солнечные отношения, нужны реальная охрана границ, известные всему миру принципы контроля, визовые режимы. Без поблажек, депортация нарушителей закона и всё прочее…

— Бросьте! — нервно перебил его пассажир. — Нам до америкосов, как до Луны — это сильная страна, там круто разбираются с нарушителями закона. Когда это у нас будет? И будет ли когда-нибудь у нас порядок? Такое только в России может быть, чтобы помощником нашего секретаря Совета Безопасности был человек с израильским гражданством! Нашей с вами, между прочим, безопасности! Бориска Березовский — аферист века, шастал по Кремлю, как у себя дома. Мочить, мочить и ещё раз мочить нужно предателей, врагов и соседей-нахлебников! А дома всыпать гостям хоть раз для острастки, чтобы приутихли. И вернуть смертную казнь, лучше прилюдную. На площади, при скоплении населения. В демократической Америке, между прочим, смертная казнь существует.

— Петр Первый выставлял в городах отрубленные головы преступников и казнокрадов на шестах. Помогло? Казнокрады от этого перестали воровать? То, что натворили в Алжире французы, считавшие местное население варварами, не бумерангом ли им вернулось? Сейчас мы видим, как аукнулся французам этот геноцид. Ненависть, говорят, и на генном уровне передаётся и закрепляется, если конечно её подогревать. Ненависть рождает ненависть. Кавказ — сложный случай, там родовые кланы, кровная месть. Ну, скажите мне, какая мать забудет о гибели своего сына? Какой муж об убитой любимой жене и матери? Политики приходят и уходят, а народы остаются и им приходиться жить рядом с другими народами. Европа перестаёт рожать, мы следуем за ними. В исламском мире демографический взрыв, молодёжи у них больше, чем в остальном мире, молодёжи необразованной, безработной, с удивлением взирающей на незнакомую им культуру, на другие традиции, на благополучное буржуазное общество, которое уже давно живёт двойными стандартами, порождая нерешением насущных жизненных проблем всё новые и новые проблемы, откладываемые на потом. Это «потом» всегда взрывается в будущем хлеще ядерной бомбы. Нам нужно сейчас подумать об этой проблеме, нас, вероятно, тоже ждёт приток мигрантов из бывших республик, там обнищание идёт ещё стремительней, чем у нас, это уже сейчас становится заметным. Поэтому, пока не стало поздно: границы, визы, таможня, научиться, наконец, договариваться со всеми с пользой для себя, а не с убытком. Всыпать, уважаемый, это не метод, просто подшевелиться с правильными законами нужно сейчас, и твёрдо их выполнять. Всыпать? Разбомбить? Разве соседи после этого с карты мира исчезнут? Вообще мы с вами говорим об одном. Нам обоим не нравится создавшееся в стране положение, только вы за грубое силовое решение проблемы, которое не имеет перспективы, я — за договариваемость, за приоритет закона.

Лицо пассажира стало кислым, он упрямо мотнул головой:

— Ну, нет. С волками не договориться. Но я всё понял. Понял вас. Но всё это, на самом деле, голая философия, пустые слова. Я как думал, так и буду думать, что только силой можно их всех привести в чувство и заставить уважать нас. Сами они поодиночке никогда не нападают — только кодлой, а как кровь увидят, свою кровь: вай, мама! — и когти рвать. А такие, как вы, с вашей философией и помогают нас оккупировать. Толерантностью, кажется, это теперь называется? Сдаётся мне, что вы один из преданных слушателей радиостанции «Эхо Москвы», из тех, кто горло драл за гордый, но маленький чеченский народ. А по мне, если вы русский, то вы отступник. Это сдача позиций. Мочить нужно, мочить. У биллиардной остановите.

Денисов остановился, с интересом посмотрел на пассажира.

— Интересно, какие ж я позиции сдаю? Я как раз за закон и его неотвратимость. Но я не за бессмысленные акты мести, я против принципа око за око, а «Эхо Москвы» совсем не моя радиостанция. Я вообще давно не верю ни радио, ни телевидению, которое принадлежит всяким Березовским и Гусинским, бывшим лауреатам премии Ленинского комсомола и редакторам коммунистических журналов, а ныне олигархам. Но в вашей твёрдой позиции проглядывает довольно эгоистический изъян. Помнится, в начале нашего разговора на мой вопрос: нет ли у вас сейчас служащих на Кавказе, вы ответили: «Слава богу, нет». Выглядело, как откровенное: «Свят, свят, свят!», У меня это отложилось в голове. И в то же время вы говорите, что очень рады начавшемуся очередному кровопролитию, кричите: мочить, мочить, мочить. Мочить там друг друга будут не из рогаток. И не только бандиты будут гибнуть, но и наши солдатики сложат там свои головы, дай Бог, чтобы поменьше, а хорошо бы совсем без жертв, чего не бывает на войне. Вы ждёте нашей победы, чтобы получить удовлетворение и отмщение за личные обиды, полученные от чеченских бандитов в годы развала? Цена довольно высокая для удовлетворения желаний одного человека.

— На то и солдаты, чтобы воевать, — зло проскрежетал господин, дёрнувшись. — Сколько с меня?

— Тридцатник.

— Крутой, да? Хватит и двадцатника, — лицо господинчика пошло красными пятнами.

— Всё-то вы знаете, кому и чего хватит, — устало вздохнул Денисов, подумав: «С товарищами в погонах ты о цене откатов не споришь».

Пассажир порылся в бумажнике, бросил деньги на сиденье, лицо его было напряжённым, он играл желваками. Уходил он, не оглядываясь, шёл быстро, губы его что-то шептали, лицо было злым.

«Ругается», — решил Денисов, провожая его взглядом, и тут же вспомнил, что совсем недавно прочитал, как Курт Воннегут ответил одному человеку, который ему сказал, что ненавидит китайцев. Ответ Воннегута был знатным: «Нехорошо это ненавидеть целый миллиард людей».

Денисов выпил кофе из термоса и, развернувшись, выехал на проспект. Он вспоминал давний рассказ отца об одном августовском дне сорок первого года, потрясший его. Отец рассказывал о хаотичном отступлении под жёстким напором немецких армий. К толпам наших обессиленных голодных раненых солдат по дороге присоединялись новые и новые группы. Наконец остановились в большом селе, во дворе местной школы, в которой медики оказывали помощь раненым. Стояла невыносимая жара. Люди лежали на земле, стонали, теряли сознание, открытые раны солдат были усыпаны мухами, они терпеливо ожидали помощи. Санитары в окровавленных халатах выносили на носилках отрезанные руки и ноги, скидывали в придорожную траву, умерших относили в другое место. Часа через три чёрной тучей накрыла небо армада немецких самолётов. Они сделали два захода. От импровизированного госпиталя остались дымящиеся руины. Большая часть людей на площадке были убиты или смертельно ранены, выжившие долго не поднимались, лежали, накрыв голову руками. Из уцелевшего туалета достали солдатика, который от страха, пролез в «очко» и стоял там по шею в нечистотах.

Денисова передёрнуло

— И это можно забыть? — прошептал он.

Около часа он ездил вхолостую. Были клиенты во Всеволожск, но он отказался ехать, в Гатчину предлагали смешные деньги, отказал он и молодому человеку с коробкой в руках, который хотел доехать до Купчино. По виду это был яркий юный представитель семейства внуков лейтенанта Шмидта. Обещал оплатить проезд по приезде домой, мол, быстренько забежит домой, возьмёт деньги у бабушки и расплатится. Он педалировал то, что ящик с новогодними подарками он оставит в залог в салоне машины. «Чтобы вы чего не подумали. Заберу после оплаты», — смущённо подчёркивал он.

У Денисова уже был подобный случай. Как-то он подвозил до гостиницы «Октябрьской» парня с коробкой, из которой был виден экран небольшого телевизора. У гостиницы парень вышел. Оставил ящик в машине, сказав, что сейчас забежит к маме, которая работает в гостинице администратором, а после они проедут на 5-ую Советскую.

Денисов недолго ждал, как оказалось, ловкача. Заподозрив, что дело нечистое, он минут через десять заглянул в оставленный пассажиром ящик. В коробке был доисторический телевизор «Юность», раскуроченный, пригодный лишь к выбросу на помойку.

Как-то у Денисова произошла встреча с аферистом, придумавшим невиданную по своей наглости комбинацию. Он вёз мужчину с привлекательной ухоженной дамой в норковой шубе. Пальцы дамы были унизаны перстнями и кольцами с камнями, на руке мужчины золотые часы и крупный перстень с чёрным камнем. Мужчина с ярко выраженным грузинским акцентом пространно объяснил ему, что они сейчас едут к дому, в котором живёт большой таможенный босс, от которого зависит судьба задержанной фуры с быстропортящимся товаром. Он должен отнести негодяю взятку, а после они с женой проедут к магазину, владельцем которого он является.

В нужном доме респектабельный клиент пробыл минут десять, а вернувшись к машине, раздражённо бросил женщине: «Гони ещё две тысячи, Анжела. Тварь эта сказала, что такса изменилась, нужно ещё две тысячи добавить». Возмущение женщины было сыграно великолепнейше: «Ты, в своём уме, Вахтанг?! Спятил совсем, да?! Пятьдесят тысяч ему отвалили! Я тебе отдала все наши деньги, у меня осталось сущие копейки. Скажи этому чёрту в погонах, что завезём позже. Что за дикое крохоборство упираться из-за каких-то несчастных двух тысяч?!» — «Да говорил я, говорил этому козлу, слышать ничего не хочет, жлобяра! Давай сейчас, говорит», — гневно жестикулируя, отвечал мужчина. И помрачнев на мгновенье, наморщив лоб в мучительных думах, он неожиданно просветлел лицом и радостно обратился к Денисову: «Выручай, друг, займи две тысячи на десять минут. После заедем в мой магазин, и я не две ― две с половиной тысячи тебе дам. Войди в положение, с каждым может случиться такое. Менты, ты сам знаешь, обнаглели, просто беспредел какой-то. Товар портящийся стоит, вот он момент и поймал, подождать не хочет, а дорога каждая минута!».

На лице пассажира было просительное выражение, глаза сияли младенческой чистотой. Мизансцена, видимо, была прекрасно отрепетирована. Роль, отведённую ему аферистами, Денисов отрежиссировал, добавив в неё новых неожиданных, трагических для нечистой пары красок, произнеся простодушно:

— Друзья, у меня всего сто рублей. Но какая проблема? Давайте подъедем к вашему магазину, вы возьмёте деньги и заткнёте ими рот этому хаму! А мне ничего не надо... кроме оплаты за проезд. Я всё понимаю, ментовской беспредел и всё такое, в натуре.

— Время, время, друг, – постучал пальцем по стеклу часов пассажир, — товар давно стоит. Пропадёт, пойми?

— Мы быстро обернёмся, – спокойно и бодро ответил Денисов.

— Всего сто рублей говоришь... — произнёс фатально поскучневшим тоном генацвале.

Это была финальная реплика главного героя пьесы, пассажира с грузинским акцентом. Он эффектно швырнул на сиденье сотню и покинул со своей дамой машину.

Провожая их взглядом, Денисов думал, что дуэт непременно отредактирует и отшлифует свой сценарий, учтёт свои проколы. Когда пара исчезла из поля зрения, он не поленился, вышел из машины и прошёл во двор дома, в который пассажир ходил к большому начальнику. Со двора был выход и на параллельную улицу и ещё был боковой проход в другой двор, из которого тоже имелся выход. Он прокрутил в голове счастливый финал пьесы для этой пары: он даёт деньги Вахтанчику, тот торопливо уходит с повлажневшими от благодарности глазами, дама ждёт, ждёт, ждёт милого друга, затем ломая пальцы, говорит: «Чует моё сердце, с милым что-то случилось, не уезжайте, пожалуйста». После этого она быстро выходит и исчезает, хотя возможны были и другие варианты.

Ещё один вопиющий по своему цинизму случай произошёл совсем недавно. Голосовала старушка, неряшливо одетая женщина, державшая под руку молодого человека, с окровавленной повязкой на голове. Денисов остановился. «Пожалуйста, подвезите до поликлиники. Нам на перевязку, у внука голова кружится, автобуса почему-то нет, а у нас денег нет на такси, помогите ради Бога», — жалостливо попросила она.

Денисов пригласил их в машину, обратив внимание, на следы полустёртых наколок на тыльных сторонах ладоней женщины. Многословно поблагодарив его, пара вышла у поликлиники, а он решил передохнуть, остановился и закурил. Он устало провожал взглядом своих пассажиров и не поверил своим глазам: пара прошла мимо поликлиники, парень, смеясь, снял с головы «окровавленную» повязку, небрежно сунул её в карман куртки, старуха беззубо щерилась. Они исчезли в глубине дворов жилого массива.

«Голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой земле», — прошептал Денисов. Настроение надолго было испорчено. С горечью и отвращением он думал о той низости, до которой дошли эти люди, ради своей мелочной цели. «Счастливая» пара не «запариваясь» придумала гадкий и хитроумный трюк, а получив своё, они по всему испытывали злорадную радость от успешно проведённой операции. Вспомнив о наколках на руке женщины, он стал склоняться к мысли о криминальном прошлом «бабушки», да и великовозрастный «внучек», с пеньками полусгнивших зубов был похож на недавно гостевавшего «в местах не столь отдалённых».

Размышляя об этом случае, он приходил к неутешительному выводу: парочка прекрасно проанализировала тенденции новейшего разладного времени, учла суровые законы рыночной экономики. Они реально представляли себе, что шанс встретить при их внешнем, бросающемся в глаза виде гуманных сердечных и участливых водителей-филантропов, которые довезут их до нужного места бесплатно, за «спасибо», был ничтожно мал. Отсюда такая отчаянная предприимчивость, наглая и хитроумная, похожая даже на мстительность. Горький осадок остался и саднил сердце.

Как-то один его пассажир, тоже занимающийся извозом, сказал ему: «Аферист — это не профессия, это призвание». Со временем Денисов с этим согласился.

Порожняя езда через час ознаменовалась неожиданным прорывом. Клиенты менялись без перерыва. Двух молоденьких парнишек с крашеными волосами он отвёз в гей-клуб «69». Они сидели на заднем сиденье с печальными лицами, взявшись за руки, Денисов с изумлением и оторопью поглядывал на них в зеркало, думая: «Дообсуждались! Дообсуждались по радио и телевидению о несчастной доле «не таких» как все гражданах. Вот он итог «всенародного телевизионного обсуждения»! Может быть, эти два воробья никогда бы и не подумали, что они «не такие», за девчонками бы приударяли, на свидания бегали с цветами, а тут думать стали, в себя вслушиваться, и чего-то обнаружили в себе «не такое». Но как же быстро подстроились люди с деньгами: ребята, вы «не такие»?! Вот вам клуб! И название нашлось клубу положенное случаю — «69». И это не год женитьбы Джона Леннона на Йоко Оно, не в память о Пражской весне названо и не дата первой стыковки Союза-5 с Союзом-4 ― не просто цифры, а похабное бесстыдство — цифры, означающие срамную позу соития. Ах, вот ещё ассоциация: год тысяча девятьсот шестьдесят девятый, кажется, был годом петуха. Весело!».

После он подвозил проститутку — молодую, красивую, сильно пьяную. Вёз её, как она выразилась — на «базу», то есть на Старо-Невский проспект. Она дремала и что-то иногда бормотала, а расплачиваясь, мотнув головой, сказала каким-то покорным тоном, будто они обсуждали её «деятельность»: «Да, да, да, командир, — выпиваю! Чтобы совесть не проснулась». Откровенного, хорошо одетого наркомана, который сразу и щедро оплатил поездку, Денисов подвозил до аптеки, ждал, а после завёз в игровой клуб на Литейном проспекте. Пьяненького говорливого морячка подвёз бесплатно до «шпиля», то есть до Адмиралтейства. Морячок делал профессиональное ударение в слове «шпиля» на звуке Я; угрюмого, молчаливого типа отвёз на Васильевский остров; оттуда взял дамочку бальзаковского возраста на Петроградку, она с аппетитом поужинала бутербродами из сумочки, попила кофе из маленького термоса, вздремнула; неразговорчивый господин всю дорогу говорил по телефону по-английски, иногда переходя на русский, когда нужно было ругнуться, говорил он о поставках металла в Ирландию; весёлую компанию иностранцев Денисов отвёз до бара «Сенат», и не менее весёлую компанию подрядился доставить до клуба «Метро». До клуба он не доехал. На Лиговском проспекте пришлось компанию высадить: резко стала подниматься температура, двигатель закипел.

Он заглянул под капот и сразу увидел неисправность: ремень генератора разлетелся в клочья. Приладив в проушину буксировочный трос, он стал голосовать. Молодой разбитной водитель запросил 300 рублей. Пожилой запросил 200. Следующий водитель отбуксировал его домой «на галстуке» за сотню и помог припарковать машину.

Денисов взглянул на свои окна: занавеска не отдёрнулась. Он не стал звонить в дверь, открыл её ключом. Ступив в прихожую, он снял кроссовки, тихо переоделся, но Мария услышала шорохи, вышла из кухни, всплеснула руками:

— Что-то я не услышала твоего неподражаемого расчудесного двигателя, и ты опять как лазутчик входишь неслышно.

Целуя жену, улыбаясь, он сказал с кавказским акцентом:

— Будь проклят тот день, когда я сел за баранку этого пылесоса!

— Что-то случилось? — встревожилась Мария.

— Пустяки. Ремешок генератора порвался, — Денисов крепко прижал к себе жену.

— Пошли на кухню, медведь, — Мария высвободилась, взяла его за руку и повела в кухню.

— А руки вымыть?

— Успеется, — она усадила его на табурет, глаза её светились счастьем, ― садись, мил человек, и слушай прекрасные новости. Денисов! Егор пошевелил пальцами. Опять! — произнесла она срывающимся полушёпотом.

Видно было, что её переполняют эмоции, но она сдерживается.

— Слава Господу нашему и Пречистой его Матери, — продолжила она, перекрестившись. Глаза её наполнились слезами. — Сегодня у нас был день посещений. В полдень пришла Ниночка…

― Ниночка?

― Ниночка Суходольская, соседка наша с Площади Труда.

― Ах да, многодетная мамаша с ребёнком-инвалидом с первого этажа. Как она?

― У неё радость. Нашёлся брат, считавшийся пропавшим без вести. Ну, ты слышал об этой истории. Рассказывала, что в доме много новых жильцов, а наша квартира повторно продана, её и весь этаж скупил известный бизнесмен и политик Марголин, он теперь часто светится в телевизоре. После Ниночка долго сидела с Егором, он её узнал и был рад её видеть. После обеда к Егору пришли одноклассники. Завалились неожиданно. Поздравить с наступающим Новым годом, с цветами, шампанским и фруктами. Полинушка всех собрала и организовала это посещение. Устроили пир на весь мир. Было весело. Трофимов Костя — ты должен его помнить, наверное, — такой конопатый весельчак, он замечательно пародировал наших эстрадных звёзд. Лерочка Кузнецова играла на гитаре и пела свои песни, у неё своя группа, и они очень популярны среди молодёжи, хвалилась, что скоро диск у них выйдет. Егор всё время улыбался. Когда ребята ушли, я читала ему дальше «Волю к жизни» Джека Лондона, и увидела, как пальцы на его левой руки раздвинулись! И это было три раза! Три раза, Денисов, дорогой! Я, окаменев, спросила у него: шевелил ли он пальцами и он глазами мне ответил «нет». Денисов, но я ведь не сумасшедшая, я это видела! Это ж не галлюцинации. Да? Он ведь мог не почувствовать, что пошевелил пальцами? Ну, что-то такое, знаешь, рефлекторное, работа мышц, от него не зависящая, импульс какой-то из мозга... нет, не знаю, как сказать, но я это видела, видела, видела!

― Он непременно поправится, ― сказал Денисов и хлопнул себя по лбу. ― Мне сегодня один хороший человек передал Егору отличный сертификат на его выздоровление. Сказал, что Егор непременно встанет. Я сейчас, он у меня в куртке.

Увидев образок, Мария всплеснула руками:

― Какая красота, как филигранно сработано!

Она поцеловала образок, прижала к груди. Денисов сел, притянул жену к себе и усадил её к себе на колени.

— Егор непременно поправиться. Сердце моё полно этого благословенного ожидания, и оно усиливается. А наш врач не приезжал сегодня? ― спросил он, целуя жену в шею.

— Мы с ним говорили по телефону. Не смог он сегодня, у него какая-то конференция была. Он сказал, что завтра непременно заедет. Я сегодня спать не смогу, Игорь. Только об этом буду думать, и молиться, молиться, молиться…

— А вот поспать тебе нужно обязательно, — он покачал жену на колене, ― Мария, а тебе не кажется, что ты несколько поправилась?

— Намекаешь, чтобы я встала с твоих натруженных колен? Взялся за гуж ― не говори, что не дюж. Терпи, мне очень уютно. Но прибавку в весе я и сама чувствую. Странно это. Я даже сейчас брякну такую банальщину, только ты не смейся, пожалуйста, душа моя. Знаешь, я ощущаю некоторые признаки беременности. Но нет — это, конечно же, знаки близкого климакса.

— Вот бы и правда такое случилось бы! — воскликнул Денисов. — Я не о климаксе — о беременности! Родила бы ты Егору братика или сестрёнку нам всем на радость.

— О! Как я была бы этому рада! — засияла Мария. — Да только, увы, это просто старение. Его симптомы, всплески моих несбывшихся мечтаний, дежавю.

— А слабо с таким дежавю к гинекологу сходить? — он хитро сузил глаза.

— Ну и брякнешь же ты иногда! Брось, дорогой, — к гинекологу! Если женщине за сорок, она сама себе уже гинеколог. Ты забыл, что после мертворождённой нашей девочки врачи сказали, что в дальнейшем детей у меня может и не быть.

— Вот! Милая, ты разницу в словах не зришь. Они же не сказали, что их не будет! «Может не быть» и «может и не быть» — это, дорогой мой филолог, две большие разницы, союз «и» вносит неопределённость в это выражение. Потому что «может и не быть» ― выражение-матрёшка, внутри неё хранится «может и быть». Я недавно читал Авву Дорофея. Великолепное тонкое замечание нашёл у него. Ну знаешь, вот это широко известное «как слово наше отзовётся». Тютчев, век девятнадцатый. А Авва Дорофей ― век седьмой! И что он сказал? Что между словами «он гневлив» и «он разгневался» — пропасть. Сказать «он гневлив» ― это повесить на человека ярлык на всю жизнь

— Понимаю, ― Мария ласково взъерошила его волосы. ― Ярлык, осуждение, приговор ― это грех. Но это «может быть или не быть» уже вечность длится, а мы с тобой, господин гинеколог, не предохраняемся. Тем не менее, ничего нами ожидаемого не произошло.

— А ты фильм «Любовь и голуби» помнишь?

— «Людк, а Людк…»? Помню, помню, мечтатель.

— Мечтать не вредно. А ещё скажу: библейские неплодные старики Иоаким и Анна сердечными своими молитвами к Богу получили святое дитя.

— Радость моя! Какой же ты образованный стал, как приятно мне это слышать! Одну, однако, маленькую деталь ты упустил в этом сюжете: ответь мне, сколько веков приготавливал Господь это рождение?!

— У Бога нет нелюбимых. Ищите и обрящете, сказано, — упрямился Денисов, улыбаясь.

Мария встала с колен Денисова.

— Всё в руках его, милый. Есть греча разваристая, капуста поспела уже, которую мы с тобой солили недавно, картошечка отварная, ― Мария вдруг прыснула в кулак, тряхнула головой и расхохоталась. ― Ложная беременность, как у кошек!

— Изумительное меню, Маша. То, что надо. Только вымою руки, схожу к Егору, а потом можно и поесть, — сказал Денисов, хитро прищуривая глаза. — Нужно в справочнике поглядеть, бывает ли у женщин ложная беременность.

— Сейчас это быстро определяется, в аптеках есть средства в свободной продаже.

— Завтра непременно куплю тебе, — целуя жену, сказал Денисов.

— Дурак, — рассмеялась Мария, ― пойдем к сыну. Да, чуть не забыла. Звонил твой тёзка. Мы целый час с ним говорили.

― Тёзка?

― Игорёк Большаков, твой любимый ученик.

― Что ты говоришь! Мой протеже. Он так давно не звонил, как он, а я замотался. Надо позвонить.

― Он сказал, что собирается к нам приехать, поздравить с Новым годом, очень хочет тебя увидеть. Сейчас работает музыкантом и пишет повесть, хочет, чтобы ты просмотрел и оценил. Живёт в той же коммуналке.

— Буду рад его видеть.

Егор спал беспокойно, веки его подёргивались, рот был приоткрыт, будто ему не хватало воздуха. Денисов сидел у кровати Егора, пока в комнату не вошла бесшумно Мария. Она встала позади мужа, положила руки ему на плечи.

Он не обернулся. Он знал, что она сейчас с нежностью смотрит на сына и про себя молиться. Когда они с Марией вышли из комнаты, он тихо прошептал: «Он встанет, он обязательно встанет».

— Что ты сказал? — спросила Мария.

— Кто-то мне сказал сейчас, что Егорка непременно встанет.

 

 

Глава XIV. ИГОРЬ

 

Лежание на животе с подушкой на голове не спасало. Злобное урчание бура, вгрызающегося в старое тело дома, проникало везде и Игорю казалось, что дом тихо постанывает от боли. Когда перфоратор затихал, визгливо и издевательски хохотала «болгарка.

Уже который день ровно в десять утра, на третьем, недавно расселённом этаже закипала шумная работа. Новый владелец этажа фундаментально и интенсивно перестраивал свои многометровые апартаменты, а дом, построенный незадолго до революции, видевший за годы советской власти лишь плановые косметические ремонты, терпеливо сносил боль, лишь к ночи получая короткое отдохновение.

Жил дом на этом месте давно. Родился он в начале века, в далёком 1900-ом году и детство его было счастливым. Дом жил обычной мирной жизнью: жильцы его женились и выходили замуж, рожали, ходили на работу, строили планы на будущее, но ни сам дом, ни его жильцы не ведали, какие тяжкие испытания готовит им история.

Юность дома совпала с жесточайшей мировой бойней, втянувшей в свои кровавые трясины миллионы людей, увязла в них и Россия. Дом надолго притих. Уходили на фронт его жильцы, не часто теперь в нём слышался весёлый смех. Долгое ожидание конца войны завершилось революционной смутой и безумной круговертью зла, когда брат пошёл на брата. Лихие времена пришли для дома и его обитателей! Лихорадило город на Неве от безвластия, произвола новых властей и бандитского беспредела. Дом голодал и замерзал, мёрзли и умирали люди в его холодных комнатах. Старые устои были сломаны, новые насаждались жестокостью и силой — безрадостная молодость дома прошла в отчаянной борьбе за выживание в нищете, голоде, страхе, в надежде на спокойные времена.

Вскоре город сменил имя. Новые хозяева страны железной рукой наводили в нём революционный порядок, но жизнь в доме спокойней не стала. После недолгого затишья и мирной жизни, он надолго потерял сон, а в его тёмных коридорах поселился страх. По ночам, стуча сапогами и прикладами винтовок, в него входили суровые люди в форме. Редко они уходили без добычи, забирали с собой мужей, сыновей, дочерей, матерей. Их увозили в неизвестность, без зримой надежды на возвращение и даже на саму жизнь. Горькая досталась судьба дому, мало счастливых передышек пришлось на его юность и молодость!

Но он ожил к своей зрелости. Зарастали раны злых годов, дом работал, учился, служил, отдыхал, веселился, и в нём росла новая поросль людей, молодых ленинградцев. Но передышка была короткой. Свирепым западным ветром к Невским берегам принесло беспощадную коричневую чуму, а с ней осаду: пришли злые годы, каких у города ещё не было. На зрелость дома пришлись 900 дней невиданной по своей жестокости блокады города варварами, праправнуками воинственного рыжебородого Барбароссы. Бесприютный, облупленный, израненный… оробелый, голодный, с тёмными заклеенными бумагой окнами… обдуваемый жестокими ветрами, насквозь промерзший, дрожа от взрывов бомб и холода, дом затих. Жильцы его жгли в буржуйках всё, что могло дать тепло: сгорали книги, кровати, мебель, паркет, рояли. Богатой была жатва Смерти в эти дни, больше полумиллиона людей скосила она своей беспощадной косой! Не щадила она и тех, кто ушёл защищать свой дом, город и страну. Бесчисленными похоронками приходила она в дом, часто уже не заставая в живых людей, которым они были посланы.

Люди умирали. Умирали во сне в холодных комнатах, на улицах, на работе. Их на саночках везли по обледенелому городу в последний путь, и те, кто тащил эти саночки, сами часто уже не возвращались в свой дом, умирая по дороге. Немецкие рыцари не покорили крепость русского духа и тысячи их остались лежать в сырой Невской земле.

Кто только ни пожил в доме к его столетнему юбилею! Живали здесь люди благородного сословия и простые работяги, неграмотные крестьяне и университетские профессора, разбитная матросня, бандиты и ответственные партийные работники, проститутки и прекрасные девушки с чистыми глазами, чекисты в хрустящих кожанках и элегантные артисты театров, «враги народа», сгинувшие в лагерных бараках, и люди беззаветно преданные идеалам коммунизма, всесильные мучители в погонах, их жертвы и доносчики. Жили в доме иудеи и христиане, буддисты и мусульмане, марксисты, эсеры и террористы, меньшевики, монархисты и анархисты, воинствующие атеисты и сатанисты, кокаинисты и морфинисты, педерасты и извращенцы, семинаристы-бомбометатели, жизнерадостные спортсмены и жирующие нэпманы-спекулянты, валютчики и большие семьи, перебивающиеся с хлеба на воду, преступники, нераскрытые преступления которых ушли вместе с ними в могилы, священники и убийцы, чиновники и официанты, безграмотные извозчики и музыканты, комсомольцы-оптимисты с горящими глазами, прожигатели жизни и мятущиеся, горячо верящие в высокие идеалы люди, победители великой войны, ударники труда и фарцовщики с диссидентами, трудящиеся советских предприятий, кооператоры времён горбачёвщины, нацболы, рок-музыканты и гастарбайтеры из бывших республик. Дом хранил память и о нескольких самоубийцах, ночами по нему бродили призраки бывших жильцов.

Он повидал многое, вытерпел и вынес тяжелые времена, сменил имя на своё родное, пережил своих строителей, построивших его с сердечной молитвой, пережил и их детей. Привыкший к невзгодам, он терпеливо подставлял свои многострадальные стены очередным жильцам, которые в конце века устанавливали тяжёлые стальные двери с сейфными замками, рушили перегородки, спиливали чугунные батареи, сбивали старую лепнину, вместо старых деревянных окон вставляли новомодные стеклопакеты, настилали паркет, завозили душевые кабины и импортный кафель, проводили новую электропроводку и оборудовали квартиры сигнализацией. Новые владельцы квартир укреплялись, как для войны, намереваясь прожить в отдельно построенном раю из импортных строительных материалов долго и счастливо.

А дом, повидавший за сто лет столько кровавых кульбитов истории, с горькой и печальной улыбкой наблюдал за энтузиазмом новых жильцов. О неудобствах, в связи с шумными ремонтными работами, которые возникали у чудом уцелевших в суровое последнее десятилетие двадцатого века обитателей дома, могикан безвременно почившей самой читающей страны мира, новые жильцы не думали. Не «запаривались», говоря на новоязе.

Дом постарел, просел, врос в землю, тяжко вздыхал по ночам. Его мучила бессонница, он вспоминал многих своих прежних жильцов с умиленной улыбкой, снились ему иные, счастливые дни его юности. И хотя времена были спокойными, но страх продолжал жить в доме. Он прятался в коридорах и комнатах, в эркерах, под высокими потолками, под старыми лестничными пролётами. Он вобрал в себя все страхи сумасшедшего двадцатого века, пропитался ими.

 

Отшвырнув подушку на пол, Игорь перевернулся на спину, подложил руки под голову и уставился в потолок. Сонная муха (что ей вздумалось ожить в декабре?) сидела на гипсовой розетке под люстрой, от неё к окну просматривалась тонкая трещина.

В голове вяло шевельнулось досадное: «Досверлились, палачи...», и вдогонку устало-раздражённое: «Где Тюльпан покупает такую левятину? Господи, как же голова-то болит. Поспать вандалы уже не дадут, а сил подняться нет. Но вставать придётся, так и умереть можно».

Он спустил ноги на холодный пол, глянул в окно, за которым смутно обозначалось утро. Вода в початой бутылке минералки, к горлышку которой он, закрыв глаза, жадно приложился, предвкушая приятное пошёптывание газов, противопожарного действия на измученный желудок не произвела, случилось обратное — его развезло.

Думая: «Нужно собраться, выползти в «межгалактическое пространство», захватив аспирин. Там душ, чай, там спасение. Только бы сортир не был занят Прохоровичем с его хроническими запорами», он встал с дивана.

«Межгалактическим пространством» Игорь называл места общего пользования в своей коммунальной квартире. В этом пространстве происходило близкое общение с соседями, и ему часто думалось, что они, выходя в него, оставляют в комнатах свои истинные лица, надевая разные маски.

Его соседу, старику Прохоровичу, страдающему запорами, неделю назад исполнилось семьдесят лет. С его слов он всю жизнь проработал то ли механиком, то ли фрезеровщиком: рассказывая о себе, он частенько путался и завирался.

Пенсионер жил «светлым» прошлым. Нынешних хозяев страны называл Карабасами-Барабасами, любил хвалиться тем, как он замечательно пожил в период развитого социализма, повторяя во время этих упоительных рассказов, как мантру: «Вкалывал, как чёрт, зато пожил нормально». Иногда он переставлял фразы в этом устойчивом словосочетании, говоря: «Зато пожил нормально, хотя и вкалывал, как чёрт». Унылый и скорбный смысл этой его «крылатой фразы» от перестановки слов не менялся ― «чёртова работа» оставалась ядром того, что он считал «нормальной жизнью».

Небольшой мужской коллектив «межгалактического пространства» любил выслушивать жизненные истории товарищей по тесному коммунальному несчастью. О Прохоровиче долгожителям квартиры Игорю и Тюльпану было известно много: старик был болтлив. Частенько себе во вред он напарывался на злой и острый язык ещё одного жильца квартиры, уголовника со стажем по фамилии Тюльпанов — Тюльпана в общении.

Известно было, что докатился старик до коммуналки из-за своей неуёмной похотливости. Женат он был четыре раза, и когда-то у него имелась трёхкомнатная квартира. Но разводы, делёж имущества и квадратных метров привели его в однокомнатную квартиру в хрущёвке, в которую он продолжил водить беспутных молодых девиц. Этот период его холостяцкой жизни пришёлся на период краха перестройки и начала эры зарождения российского либерального бардака, времён конца правления Горбачёва с его социализмом «с человеческим лицом», уверенно и быстро приобретшим звериные черты капитализма.

Случилось так, что его последняя пассия связала его брачными узами, что резко изменило его судьбу. Квартиру она у него, по выражению самого Прохоровича, «оттяпала, зараза», но девица оказалась не конченой мерзавкой: на улицу его не выкинула, определила в свою комнату в коммуналке. Прохорович разобиделся и попытался бороться. Его для вразумления пару раз поколотили мордовороты, нанятые последней женой, и он смирился с неотвратимостью злодейки-судьбы.

Когда так случалось, что троица жильцов собирались в «межгалактическом пространстве» за распитием бутылочки, Прохорович частенько, то ли из-за склероза, то ли от крепко въевшейся обиды на судьбу, заводил свой вечный рассказ о последнем горьком адюльтере. По ходу рассказа он иногда вскипал и вскрикивал гневно по нескольку раз: «Я этой гортензии краснодарской кольцо с фионитом купил, пальто мохеровое индийское, шампанским поил, икрой красной кормил!».

В последний раз, во время недавней дружеской вечеринки по случаю его семидесятилетия, когда он в очередной раз проговорил этот гневный спич, едкий подкольщик и насмешник Тюльпанов, оскаливая редкие прокуренные зубы, устроил потеху, начав её со злых подковырок:

— Лошара ты однако редкостный, Прохорович. За демократию, за Ельцина голосовал, теперь обижаешься на Карабасов-Барабасов, кидал учёных. Коммуняки твои незабвенные хотя и жировали, но народ от беспредела крышевали. При них ты бы в родной райком или обком сгонял: так и так, мол, сказал бы, товарищи вы мои дорогие, оступился я, обижают, дескать, простого питерского работягу шалавы провинциальные. Её — гортензию твою краснодарскую — мигом бы приструнили, или даже и на нары бы определили мошенницу, ну, а тебя бы пожурили маленько, мол, надо было, товарищ, не терять бдительность, не забывать про «облике морале». И хатку возвернули бы потомственному пролетарию, который вкалывал, как чёрт, но жил хорошо. Но попал ты, когда коммуняки сами в коммерсов перекрасились, обкомов и райкомов не стало, остался ты без крыши, в прямом, хе-хе, и в переносном смысле. Нет, ты мог, конечно, отбить свою хавирку взад, если бы к отморозкам обратился, они бы за платные услуги разобрались с твоей лярвой, да только ты, жлобяра, со своим совковым менталитетом до этого не допёр. Ты лучше расскажи, Прохорович, какой эта профурсетка в постели-то была?

Захмелевший старик, забыв, что Тюльпан мастак его разыгрывать и цепляется за слова, покраснел, потом ожил и произнёс с застенчивым выражением лица, улыбаясь:

— Как белка вертелась в постели. Вертлявая была, гортензия южная, и всё по-французски любила.

Тюльпан тотчас с заинтересованным лицом, выражающим одновременно фальшивое восхищение, зависть, любопытство и возмущение, воскликнул, погрозив ему пальцем:

— Я чего-то недопонял. Ты, блин, озорник старый, в роли француза был?! Фи-фи-фи! Извращенец! Не ожидал я от тебя такого.

Прошедшему лагерные университеты великолепному актёру Тюльпану, «развести» старика не составляло труда, но Прохорович каждый раз ловился на всякие его штучки. Поймался он и тут, ответив весело:

― Дурак ты, Тюльпанчик. В песне вон поётся, слышал: если женщина хочет… я тут в журнальчике одном прочитал, что если всё по взаимному согласию, то это не извращения, а любовь и ласка.

Тюльпан долго смеялся. Смеялся он без весёлости в лице, короткими очередями, не разжимая тонких бледных губ. Смех его обрывался вдруг, будто кто-то нажимал на выключатель, и на лице появлялась серьёзная мина.

Кульминация беседы наступила тогда, когда Тюльпан, буравя старика сверкающими глазами, спросил:

— А ты, Прохорович, часом в 1967 году в Кировском районном суде заседателем народным не служил?

— Да что ты, Тюльпаша, — вскинулся старик, — некогда мне было такими делами заниматься. Вкалывал, как чёрт, зато жил нормально.

— На шалав ты время тратил, пердун старый, — пробурчал Тюльпан. — А как фамилиё твоё, Прохорович?

— Лисичкин. На двери моей не читал что ли?

— Лисичкин? Лисичкин… Лисичкин… нет, того заседателя фамилия была, кажется, Сыроежкин, — произнёс задумчиво Тюльпан, подмигивая Игорю. ― А может и Лисичкин. Пятерик припаяли мне тогда Сыроежкины, Мухоморовы с Груздёвыми и Боровиковыми. Но похож ты, похож на одного из них, похож. Ты, случаем, операцию пластическую себе не делал? И кстати, Прохорович, держи нос по ветру: закон скоро выйдет новый, всё забываю тебе сказать. Ты в СОБЕС зайди — не проморгай. Таким стахановцам, как ты, проработавшим на благо олигархов более тридцати пяти лет, что «жили нормально, хотя и вкалывали, как черти», карточки будут выдавать, такое вот послабление вам выходит от демократического шалмана. На них ты сможешь в месяц раз получать бесплатно булку хлеба, пачку соли, бутылку масла растительного, нерафинированного, а раз в год бесплатный билет до станции Сестрорецк с посещением шалаша Ленина и блок сигарет «Ностальгия» — с изображением на пачке усатого вождя народов, убийственное содержание никотина проверенно Минздравом России и… забыл, что-то ещё. Ах да, и два гондона. Штопаных, но в рабочем состоянии.

Таких подколок для старика у Тюльпана было множество: от закона, обязывающего сдавать бутылки в специальные пункты, где вместо денег будут выдаваться талоны на бесплатную кремацию, до новостей о том, что за десять минут до Нового года и до ноля часов из всех кранов города будет идти пиво вместо воды.

Прохорович обиделся и, поджав губы, быстро проговорил:

— Балаболка. Это там, в лагерях, вам нечего было делать, как лясы точить. Чего задираешь-то, Тюльпаша? И так тошно от такой жизни. Выкручиваешься тут от пенсии до пенсии. Карабасы-Барабасы вон как залютовали.

— Эт точно ты говоришь, — сказал Тюльпан. — Лясы точить приходилось. На шконках отдыхая, приходилось диспуты серьёзные вести. Читали много, не в пример тем, кто вкалывал, как чёрт, и жил хорошо. За жизнь говорили, обсуждали международное положение, диспуты вели, консенсус не нарушали, а непонятливых вразумляли.

 

— Придётся выходить, — страдальчески выговорил Игорь, поглядывая в трюмо. Своим видом он остался недоволен: из зеркала на него смотрело небритое бледное лицо с припухшими светлыми глазами. — «Если кто и влез в родню, да и тот татарин», — процитировал он Владимира Высоцкого, и провел ладонью по небритой щеке: — Может законспирироваться да бороду отпустить? — И тут же сам себе ответил: — Нет, на Чингисхана буду похож.

Расчесавшись и повесив на плечо полотенце, со словами: «Поехали!», он перекрестился и вышел в коридор.

В кухне стоял запах подгорающего масла. Прохорович жарил яичницу, в ванной шумела вода. «Гюльчатай моется», — отметил мысленно Игорь. Так прозвал он недавно заселившуюся в давно пустующую восьмиметровую комнату девушку, не то киргизку, не то казашку. Девушка училась в консерватории, боялась своих соседей и старалась без нужды не выходить из своей кельи. До неё в этой комнате жила немолодая проститутка из Тверской области, она особо не скрывала род своей деятельности. Её муж утонул на рыбалке, провалившись под лёд, дома остались две дочери на попечении больной матери. Этой зимой она уехала домой, сказала, что денег, заработанных в Питере за лето, должно хватить до весны. Себя в мужском коллективе квартиры она поставила строго ― никаких поползновений.

— День начинается удачно, у Прохоровича желудочно-кишечный тракт благополучно освобождён», — пробормотал Игорь, входя в туалет. Стены его были выкрашены ядовито-зелёной краской, допотопный чугунный бачок голодно урчал ― клапан не перекрывал воду, она кривоватым ржавым ручейком вытекала в унитаз; свисающая с чугунного бачка цепочка заканчивалась гирькой от старинных настенных часов в виде зелёной еловой шишки. Марку этого бачка Игорь называл «Утро в сосновом бору».

Выйдя из туалета, он столкнулся с вышедшей из ванной соседкой. Она была в длинном махровом халате со скрученным на голове полотенцем, от неё пахло яблоком, на смуглом лице горел румянец.

— С лёгким паром, милая Гюльчатай, — загородил он ей дорогу. Она попыталась его обойти, но он не дал ей этого сделать, переместившись в сторону. ― У нас здороваться принято, Гюльчатай.

— Здравствуйте. Я не Гюльчатай, — тихо ответила девушка и, как он и предполагал, тембр голоса у гостьи с Востока оказался бархатисто-высоким. — Меня зовут Айгюн.

Она бросила на него быстрый взгляд, покраснела и опустила глаза.

— Красивое у тебя имя, а у меня простое, Игорем зовусь. А что, в «консерве» сегодня нет занятий?

— Сегодня мне к двенадцати, — румянец пышно цвёл на её щеках. — Пропустите меня, пожалуйста.

Говорила она совершенно без акцента.

Игорь отодвинулся, проговорил, улыбаясь:

— Не обижайся, Айгюн, и не бойся нас. Мы люди хорошие, не съедим тебя.

В голове же пронеслось: «А хотелось бы. После ванной, такую тонкую, чистенькую и аппетитную».

Девушка, как мышь, прошмыгнула в свою комнатку, в ней зазвучала музыка. Она включила «Послеобеденный отдых фавна» Клода Дебюсси. Игорь постоял у двери, и с удовольствием просвистев вместе с флейтой хроматическое вступление прелюдии, улыбаясь, направился в ванную, думая: «Первый межгалактический контакт с образованной и прелестной представительницей Востока состоялся».

После душа он поставил чайник на плиту. Прохорович стоял над сковородой с кислым лицом, вид у него был расстроенный.

— Вот, — сказал он. — Опять меня надули. Купил по рекламе за полцены импортную сковородку туфлоновую.

— Тефлоновую, наверное, — рассмеялся Игорь.

Прохорович раздражённо махнул рукой.

— Говорили, что антипригарная. Надули. На моей старой советской, на той, что алкаш из пятой комнаты спёр, ничего не подгорало.

— Ты за сколько этот импорт брал?

— За двести девяносто девять рублей.

— Дык за эти деньги она и обязана пригорать. Настоящая не меньше тыщи стоит. А эта как раз из советских кастрюль и сковородок переплавлена, из тех, что сдают в пункты приёма металлосанитары города. На неё и твоя старая сковорода, наверное, ушла. Это, Прохорович, конкретно фуфлоновая сковорода, — заключил Игорь.

Прохорович ел алюминиевой вилкой прямо со сковороды. Тщательно обтерев её хлебом и доев и его, он повесил сковороду на гвоздь на стене. После стал у окна, скрестив руки на груди. Вид у него был печальный.

Чайник закипел. Игорь бросил в чашку три пакетика чая, залил кипятком, закурил и стал рядом с соседом. Прохорович смотрел в окно, погружённый в свои мысли.

За окном желтела глухая торцевая стена соседнего дома. Какой-то умелец вывел на ней синей краской из баллончика крупными разнокалиберными пляшущими буквами: «Курт Кобейн жив!».

С наслаждением прихлёбывая горячий чай, Игорь задумчиво смотрел на эту столько раз виданную им стену. Непроизвольно закрутились вялые мысли об обречённости людей, вынужденных жить с видом на такие стены, коих в Питере великое множество, и о том, что изощрённость китайских пыток меркнет перед мукой изо дня в день видеть из окна не старое дерево, не реку, не скалу, не заснеженный лес, не оживленный проспект с людьми и машинами, на худой конец, а эту стену, прозванную им стеной пыток.

«Чем не проклятая красная «Мейерова стена»? ― думалось ему. ― В которую ежедневно упирался взгляд чахоточного умирающего студента Ипполита Терентьева из «Идиота» Достоевского. Красота цветущих садов Павловска, олицетворяющая яркость жизни, которая из него уходила, казалась ему пыткой и разъедающей душу обидой, дикой несправедливостью, а обшарпанное красное чудище жалким, но сродным утешением. Смертельно больной, приговорённый к умиранию, он мысленно писал на этой стене, выплёскивал на неё, как на лист бумаги, свои горькие размышления, которые никто и никогда не смог бы прочитать. Что ж, Игорь, и твои писания на этой «Мейеровой стене» многое могли бы рассказать человеку с сердцем. Сколько мыслей ты на записал на ней за годы твоего заключения в этих коммунальных стенах, стоя у этого окна с сигаретой и стаканом чая! Никто о них не знает. Когда всё у тебя было плохо, подступал распад и деструкция, обнимала липкими руками депрессия и душила ярость, а взгляд твой упирался в эту жёлтую, будто мочой облитую стену, не раз и не два тебе хотелось «перепрыгнуть» через это невыносимое, ненавистное препятствие-стену, прямо из окна этой обшарпанной страшной кухни. И грезилось тебе, что за ней должно быть что-то другое, хоть какое, но другое ― живое, радужно-цветастое, заставляющее вдыхать жизнь полной грудью, очищающее душу слезами радости».

Словно прочитав его мысли, Прохорович глухо проговорил:

— Из окна моей трёхкомнатной квартиры Удельный парк был виден, мамочки с детишками гуляли. Я в семьдесят пятом, Игорёха, в Гаграх в санатории отдыхал, за окном моей комнаты море шумело. А ночью так тихо, так тихо было — как море шуршит, камешки шлифует слышно. Я ночью подолгу из окна на море глядел, на дорожку лунную. И всё думал, что по ней можно на тот край моря пройти до Турции. М-да, когда в Питер-то вернулся, ещё долго во сне море видел с дорогой лунной. И всё чудилось мне, что оно за моим окном шумит. К окну подойду, а это колёса машин шуршат по асфальту. Ты знаешь, что у нас жилец новый будет? Он вчера, когда вы с Тюльпаном пьянствовали, приходил с хозяйкой пятой комнаты смотреть свои будущие апартаменты. Сказал, что завтра вселится. Мильтон, между прочим.

— Милиционер — это хорошо. Порядок будет в квартире и защита от воров. Не нервничай, Прохорович, кто только здесь не жил. Альфонсы и студенты, дама известной профессии, негр даже жил и два вьетнамца. Теперь мильтон будет жить. Думай позитивно, Прохорович. Представь себе, что через пару бурных демократических лет наш новый жилец дослужится до министра, вспомнит о скорбном своём житье в обществе таких горемык, как мы, и, уронив скупую слезу на генеральский мундир, стукнет кулачищем по столу и рявкнет: «Ну-ка! Так растак вас! Расселить, понимаш, товарищей, с коими горе я мыкал, в отдельные квартиры!

— Мишка Горбачёв, паскудник меченый, обещал к двухтысячному году всем квартиры дать. Программу придумал ― «Жильё ― 2000».

― «Жульё ― 2000», ― с усмешкой поправил Прохоровича Игорь, — через неделю он и наступит — двухтысячный.

― Во, во... Надул 250 миллионов людей и страну развалил, лауреат хренов. А для меня, Игорёха, уже приготовляется отдельная квартира там, — Прохорович вздохнул и многозначительно поднял глаза к потолку, глаза его слезились, руки потрясывались.

— Поживёшь ещё, Прохорович, насладишься свободным демократическим обществом, ― хмыкнул Игорь.

— Сколько-то ещё протяну, ― пожал плечами старик с унылым видом, ― хотелось бы в покое, но теперь спокойной жизни тут не будет: Тюльпан сцепится с лягавым, обязательно сцепится. Как бы до крови не дошло. Теперь покоя не будет у нас. У мента этого морда наглючая. Не поздоровался со мной, ходил с харей надутой. А сам сопляк. Сержантишка.

— Пожуём, увидим. Не таких обламывали. Мы как-никак старожилы квартиры, хранители очага и его оборонители, — сказал Игорь и отошёл от окна.

Он налил кипятка в чашку, обернулся к Прохоровичу, который продолжал стоять у окна.

― А Тюльпан спит ещё?

— Ушел, балаболка. На работу, сказал, ухожу. Сапёры, говорит, ошибаются один раз. Не поминай меня лихом. Если не вернусь, свечку в храме за раба Божьего Семёна поставь. Со слезой, артист, говорил. Будто мы не знаем, что за работа у него. М-да, и мне пора уже на работу.

Работой старик называл сбор бутылок, алюминиевых банок и мелкого лома цветных металлов. Часа на три-четыре в день он выходил из дома на эту «работу». Это у него стало стойкой привычкой, дома он отлёживался у телевизора, только когда неважно себя чувствовал, или в плохую погоду.

В старых тапочках без задников, сверкая носками с протёртыми пятками, он прошаркал в свою комнату. Игорь провожал его взглядом, думая: «Жалкое, жалкое зрелище. Прожил, профукал свою жизнь старик. И вот брошен всеми, живёт забытый, неухоженный, измученный, стакан воды некому подать. Где-то дети есть, которые думать забыли о папаше. Прибегут, наверное, комнату делить, когда помрёт. Сколько таких стариков сейчас. А тебя, дружище, не такая ли судьбина ожидает в этих скорбных пенатах? Вопрос актуальный, учитывая обострённое ощущение стремительно убегающих лет. Жажда перемен притуплена обыденностью, повседневностью, тяготами существования, а горизонт перекрыла «Мейерова стена».

Он опять подошёл к окну с чашкой чая. И пролились шумной и быстрой рекой мысли, которым он не в силах был выстроить заградительную плотину или изменить их русло. Такие думы часто его посещали в последнее время. В его мироощущении наметился какой-то разлад и раскол, не было в душе спокойствия и мира, не покидало его странное беспокойство, ощущение космической покинутости, зудевшее в нём тихо, как ропот линий высоковольтных передач и одновременно с этим жило предчувствие каких-то сладостных перемен в жизни. «И самое ужасное в том, ― думалось ему сейчас, ― что я, кажется, начинаю смиряться, а стена эта, как и чахоточному Ипполиту, становится мне дорога. Опускаются руки, привыкаю к данности, неисполнимости планов. Молодость… она прекрасна с её открытиями и поражениями, с радостями и горестями, с новизной открытий и сладкими грёзами. В ней всё тяжкое, горькое быстро рубцуется, жизнь калейдоскопически меняется, она цветастая, а ощущения острые.

Рядом с тобой молодые беззаботные друзья, у которых, как и у тебя, не часто шуршит в кармане валюта, в основном монетки жалкие позвякивают в дырявых карманах. Но тем она и хороша, что не меркантильна, смотрит в жизнь горящими глазами и за «забор» не заглядывает. Но хочешь не хочешь, мы все идём к «забору», непременно в него упрёмся и заглянём в неизвестную известность. Вот и одна треть твоего четвёртого десятка прожита. Искрой, погасшей на ветру, пролетели годы. Простая арифметика: до пенсии осталось двадцать семь лет, баланс не в пользу твоих грандиозных планов, ни один из которых ты до сих пор не выполнил. От стариков я слышал, что время жизни ускоряется при приближении к старости. Возможно, возможно, опыт жизненный отрицать трудно, да и век грядёт компьютерный. Время так быстротечно, так стремительно, а я до сих пор один, нет близких людей, жены, детей.

Друзья? Были когда-то по детдомовскому детству-несчастью. А нынешние? Так ― приятели. Товарищи по работе, со своими тяготами, заботами и скелетами в шкафах. Я стал трудно сходиться с людьми. Одиночество и хандра чаще обозначаются. Одиночество становится моим спутником, другом, и я, по-всему, начинаю его любить, мне комфортно с ним. Плохой симптом. Привыкать начинаешь, смиряешься со своей унылой жизнью, прячешься в мире от мира. Родители… даже этого у тебя нет. Почему «даже»? Это скорее самое первое и главное, что тебя внутренне гнетёт и держит и будет держать в вечном напряжении. Это твоя вечная боль — твой ад. Я слишком часто об этом думаю, и это меня мучает. Неполноценна жизнь человека, не знавшего ласки матери и крепких рук отца. Это страшный пробел в моей биографии, ничем не восполнимый, мучительный: чёрные листы бумаги, вклеенные в папку твоего мартиролога. Как это говорили раньше: не к кому голову преклонить? Не к кому... это правда.

Мать, конечно же, была, жива ли она? Никогда я этого не узнаю, так и проживу с этой ущербностью. Как я вообще выжил? Как мне удалось выучиться, уйти, вырваться из тисков беспросветности, из которых мало кому из моих горемык-детдомовцев удавалось вырваться? Каких сил мне стоило, находясь в своей сиротской юдоли, остаться среди людей, получить образование, ведь большинство ребят, моих товарищей по несчастью, пропали, сели, сгинули, опустились, спились или скололись в проклятые девяностые. Наши учителя желали всем нам добра, учили этому добру, говорили о щедром на добро мире, но в нашем кругу не все пацаны-брошенки эту установку могли принять, большинство жило с обидой на несправедливый мир. Ущербность… сверлящая мозг вечная мысль, что окружающих тебя детей обнимают и утешают матери и отцы, заставляла пацанов противопоставлять себя счастливчикам, у которых есть семья, ненавидеть их, обособляться в презрительно-гордой позе, гордо бряцать мускулами и неприкасаемостью. Но особенно ужасна ущербность сироты, который узнаёт, что он оказался в приюте оттого, что для матери он оказался нежелательным, а мать возможно жива. Таких ребят съедала мысль о том, что его мать могла ещё родить других детей и любит их. Сколько раз я это слышал от пацанов-подранков, выслушивал их жестокие, со слезами на глазах пожелания смерти этим гипотетическим братьям и сёстрам. Дети жестоки. О нет, на мать никто не насылал бед, несчастий и проклятий, но это непременно желалось детям, занявшим их законное место рядом с их родной матерью.

Немногие ребята выползли из этой ямы сиротства, женились и семьи завели. Мне с этим не повезло, но повезло с наставником. У меня был Игорь Николаевич ― мой учитель, человек, в доме которого меня всегда ждала любовь и забота, уют и добрый совет. Как он бился за меня, чтобы я получил без проволочек эту комнату, как он пестовал мои скромные литературные начинания, как радовался моим успехам. Я его отцом про себя называл. Пора, кстати, съездить к нему, Егора с тётей Машей проведать. А ущербность сиротская, наверное, никогда не пройдёт, и никогда я не узнаю, почему мать оставила меня в роддоме. Почему отец ей это позволил? А может быть, и, скорей всего, не было отца, а был обычный житейский эпизод: случайный мужчина, от связи с ним завязалась моя жизнь, и на свет явился я — нежелательный, ненужный человечек, от которого матери пришлось избавиться. Что произошло: мать бедствовала, не к месту я родился, жилья не было, боялась позора, трудностей? Какие такие трудности у неё были, что заставили её оставить меня? И кто же я, чёрт побери, по пятому пункту паспорта? Вечная маета с этим, а кровь не подсказывает мне, кто я. Записан русским, а на самом деле могу быть армянином, хохлом, евреем, татарином, калмыком? И даже фамилии я лишён. Назвали, наверное, методом тыка — Большаковым, почему не Меньшиковым, Нигматулиным, Айрапетяном или Рабиновичем?! Нет, если бы Рабиновичем, то вывернулся бы, ха-ха. «Нигматулинского» всё же больше — выпирает монголоидность в лице, но кожа белая, волосы светлые, глаза голубые. Может я «горячий эстонский парень»? Я прямо-таки, как Кристмас из фолкнеровского «Свет в августе», мучаюсь болезненным кипением неопознанной крови во мне. Какая она была, моя мама? Красивая, умная, или дурочка безмозглая? Может она была последней шлюхой или конченной алкоголичкой, или маменькиной доченькой, влюбившейся в ловкого страстолюбца, и дабы избегнуть позора — избавилась от меня? Всё, что я могу теперь представить, так это только то, что она, рожая меня, была молодой, и родился я в недобрый для неё час…».

Он трясущейся рукой щёлкнул зажигалкой, закурил, жадно затянулся и неожиданно чуть слышно пробормотал: «Господи! Что это я? Прости меня, Отец ночи и дня, как пел Боб Диллан, за мои мысли и за уныние. Благодарю тебя, что ты своим живительным кремнем высек ещё одну жизнь и мне её подарил. И матери моей спасибо за то, что она не убила меня и родила. И, в конце-то концов, какая разница, где я появился, от кого я появился, какая у меня на самом деле фамилия — главное, что я появился, что я есть. Подкинь меня моя мать каким-нибудь австралийским пигмеям, жил бы я в их племени, ел бы червяков, охотился на водяных крыс, уплетал бы сырую рыбу, убитую острогой, и какая у меня фамилия, мне было бы совсем фиолетово.

Он затушил сигарету в банке из-под консервов, глянул на себя в зеркало на кухонном пенале и отрешённо качнул головой: «А пить, друг, нужно меньше ― сопьёшься. Это перебор, так нализываться. И перед соседкой, гостьей с Востока, выпендривался, как последний алкаш, вёл себя, как какой-то записной шаркун и омерзительный донжуан местного разлива. Пошляк!».

Захватив чайник и чашку, он прошёл в свою комнату. Боль в голове уходила. Игорь рассеянно обвёл взглядом своё жилище: диван у стены с ковром, рядом шифоньер, на другой стене небольшой телевизор на подставке, прикрученной к стене, под ним платяной комод, на котором стоит старенький музыкальный центр, рядом с ним громоздятся стопки кассет и дисков. Ближе к окну массивный письменный стол на двух тумбах с выдвижными полками, в углу комнаты притулилась гитара в твёрдом кофре; на столе пишущая машинка, рядом чёрная настольная лампа, довоенная, корпус у неё из эбонита и она исправно работает; на столе в беспорядке свалены книги, тетради, листки бумаги, перевёрнутый стакан, из которого вывалились карандаши, ручки. Высоко над столом висят две книжные полки, забитые книгами, они свалены и поверх полок. Между нижней полкой и столом к стене приклеен скотчем за уголки конверт винилового диска «Abbey road», на котором ливерпульская четвёрка переходит улицу по «зебре». Вокруг конверта прилепилось множество вырезанных из журналов лиц знаменитостей. Рядом соседствовали: Джордж Харрисон, Юрий Гагарин, Георгий Жуков, Джимми Хендрикс, Владимир Маяковский, Максим Горький, Иоанн Кронштадтский, Сергей Королёв, Уильям Фолкнер, Сергий Радонежский, Гюнтер Грасс, Георгий Жженов, Джим Моррисон, Сергей Довлатов, Луи Армстронг, Георгий Жуков, Чарли Чаплин, Джон Колтрейн, Анна Ахматова, Александр Пушкин, Чик Кориа со Стенли Кларком, Сергей Есенин, Борис Пастернак, Фидель Кастро и Че Гевара, Шарль Бодлер, Юрий Никулин, Владимир Высоцкий, Луи де Фюнес, Сергей Капица, Шарль де Голль, Александр Блок, Жан Габен, Мишель Мерсье, Антон Чехов, Нонна Мордюкова, Георгий Вицын, Элвис Пресли, Павел Флоренский, Патриарх Тихон, Федор Достоевский, Михаил Зощенко и ещё множество разных мелких снимков людей позапрошлого и уходящего века.

Под этим эклектическим коллажем стояла прислоненная к стене чёрно-белая фотография мужчины в деревянной рамке. Игорь взял её в руки, пристально разглядывая, улыбнулся: «Доброе утро, Егор Иванович». Поставив фотографию на место, он быстро окинул взглядом свой «иконостас» с лицами знаменитостей и добавил: «Совсем не испортили двадцатый век эти люди. Что-то преддверие нового века не особо знаменуется новыми яркими именами, всё как-то протухло, прокисло, пахнет серой, кровью и лежалыми баксами».

Он присел на дубовый табурет к письменному столу. Табурет был старый, массивный, стоял на полу уверенно, к расслабленности и отдыху, как это бывает у тех, кто работает в мягком кресле, на котором можно откинуться назад на спинку, вытянуть ноги, вздремнуть, не располагал. Игорь механически перелистал бумаги, пробежал бегло по строкам, написанным ровным, с наклоном вправо почерком, вздохнул тяжело и задумался.

Это были наброски к давно написанной повести, которую он недавно принялся нещадно кромсать и переделывать. Она стремительно теряла свой первоначальный вид, обрастала побочными сюжетами, новыми персонажами, возникало совсем другое настроение. От неё практически остался один остов, но материал никуда не исчезал, ничего не выкидывалось. В процессе работы он никогда не отбрасывал какие-то вновь открывающиеся мысли, всё скрупулёзно записывал, зная, что многое может пригодиться, и только во время окончательного редактирования и вычитки, когда он пропустит материал сквозь тонкое сито, будет, наконец, выброшен весь мусор, всё, что мешает ритму и качеству.

Энтузиазм, с которым он начинал писать, иссякал, но он знал, что другого выхода как продолжать писать нет. Нужно было писать, писать, писать, и тогда непременно должен был наступить момент, когда всё примет вид, с которым его сердце согласится. Но за последние две недели он не написал ни строчки. Не писалось. Произошло какое-то отторжение, возможно из-за хандры, с которой он усиленно боролся проверенным русским способом ― эти две недели он основательно прикладывался к стакану, ведя многочасовые беседы «за жизнь» с Тюльпаном.

Он отодвинул листки, взял сигареты, прошёл к окну, раздвинул занавески и открыл форточку. В комнату вползло декабрьское утро, высасывая из неё тепло. Столбик термометра замер у отметки минус пять градусов. Он закурил, выпуская дым в открытую форточку. Окно комнаты смотрело во двор. У глухой стены соседнего дома стоял мусорный контейнер, на нём белой краской из баллончика кто-то вывел кривоватую надпись: «Долой дерьмократов!». В дальнем конце двора, в тупичке, укрытый снежной шапкой догнивал стоящей здесь уже много лет «Москвич», в котором летом всегда играли дети. В центре двора, как маяк, стоял старый тополь с мощным стволом. Его много раз обрезали, один раз даже метра на два отхватили верхушку, но эти операции действовали на дерево положительно: весной оно оживало, выбивались новые ветви, они росли быстро, узорчатые листья на них были сочного тёмно-зелёного цвета, они блестели, как покрытые лаком.

«Привет, хитрое живучее дерево. Ждёшь не дождёшься весны, мёрзнешь? Ждёшь, ждёшь, как и я. Жизнь притаилась в тебе до нужного срока. Я знаю, ты с нетерпением ожидаешь своего часа, и он придёт, твой звёздный час, весной; совсем скоро ты покроешься сочными почками, которые выстрелят влажными кружевными листьями, и тогда этот убогий урбанистический пейзаж преобразится. Как хорошо твоё завидное упрямство, заставляющее тебя каждую весну оживать! Тебя не сломили ни долгая питерская холодная зима, ни короткое лето, ни мизерное количество света, которое проникает в этот двор-колодец только после полудня; ни то, что на твои корни давят тонны громадин зданий, а сама земля закатана в асфальт, под который не проходит воздух», — прошептал, улыбаясь, Игорь.

К мусорному баку подошли два бомжа, один залез в него по плечи. «В поисках антибактериального мыла «Сейфгард», ― прокомментировал мизансцену Игорь. ― Когда, интересно, эти двое отверженных несчастных мужиков мылись последний раз, хотя бы дешевым хозяйственным мылом? В этом баке полном мерзостных нечистот».

Он внимательно наблюдал за этой неприглядной сценой, действовавшей на него удручающе. Бомж вытащил голову из бака. Он что-то положил в пакет своего товарища и они, сгорбившись, медленно побрели к выходу из двора. Когда они исчезли из поля зрения, взгляд Игоря остановился на надписи на мусорном контейнере.

««Дерьмократы»… Молодняк думает, что он протестует, — усмехнулся он. — Бравада. Молодая фронда, изъясняющаяся десятком жаргонных слов, майки с Че Геварой, чёрные одежды анархистов, советская символика. Из искры возгорится пламя? Вряд ли. Мелко это всё. Не сейчас, не скоро возможно такое. Революционной ситуации нет. Огорошенный народ безмолвствует, он затих и очухается нескоро. Да и осточертели ему революции, коллективизации, перестройки, перевороты, пертурбации, деноминации ― хватило их с избытком на всех за семьдесят лет. И уж, тем более, нет у него желания разбирать булыжные мостовые, ещё не налюбовались заморскими товарами в супермаркетах, не созрел нарыв, не дошло до предела, как в Париже образца 1968-го года, где раскалённые противоречия привели к: «Под булыжной мостовой — пляж» и «Запрещать запрещается». Народ тогда добился отставки де Голля, повышения зарплаты и других социальных благ, но противоречия-то не исчезли вовсе, они и не могли исчезнуть ― капитализм красен противоречиями и кризисами, а мы эту беду экспортировали к себе. Но таких мощных фигур, как Де Голль, Сталин или Рузвельт, сейчас днём с огнём не сыскать, а в рули управления вцепились фарисеи-политкомедианты, мелкая, жалкая и жадная поросль аферистов, подкаблучники финансистов, лизуны задницы дяди Сэма. После революций в большинстве случаев к власти приходят или кровавые тираны, или очень ловкие политические шулеры, и через какое-то время, рабочие, недавно разбиравшие булыжные мостовые, опять идут на заводы вкалывать — никто хлеб насущный не отменял, а пышногрудая дама во фригийском колпаке с баррикад направляет свои стопы в бордель».

К контейнеру подошли две бабульки с пакетами и остановились, судача. Одна говорила громко и визгливо, до него донеслись её слова: «По рукам бы надавать паразитам», при этом на лице её не было злобы и раздражения, и он подумал, что бабушке, конечно, не демократов жалко, а недавно окрашенный в ядовито-зелёный цвет бак, который подпортили юные «революционеры».

Он с любопытством проводил глазами бабулек, шедших в подъезду. Обе женщины были в стареньких пальто и в войлочных сапогах а-ля «прощай молодость».

Одно время его сильнейше интересовал вопрос отношения пожилых людей к нынешнему времени и власти, к Ельцинскому перевороту. При случае он «мониторил» ситуацию, заводил беседы с пожилыми людьми, подсаживаясь к ним на лавочки. Большинство оценивало нынешнюю действительность отрицательно, но говорить об этом не очень хотели, тушевались или хитрили, уводили неприятный разговор в сторону. Все они были, в общем-то, в курсе происходящих событий, слушали радио, смотрели телевизор, вся демократическая лапша вываливалась на их головы, повидавшие нелёгкие и страшные дни.

Лапше этой теперь, когда мышеловка с бесплатным сыром захлопнулась, верить перестали, но когда он прямо их спрашивал, как вышло, что они, умудрённые жизненным опытом люди, согласились на такую жизнь, проголосовали за то, чего не знали, взяли ваучеры, они начинали говорить что-то невнятное о том, что от них ничего не зависело, что их обманули. Банальная фраза: «Только б не было войны», проскальзывала часто, но звучала она скорее застенчивой «отмазкой», а не убеждённостью. Один старик как-то раздумчиво сказал ему: «Мы, сынок, привыкли жить так, что за нас всё главное решали, привыкли голосовать «за», привыкли к надёжности, крепости прежнего строя, протестовать, бороться за свои права нас не учили и запрещали, вот нас на нашей доверчивости надули и сломали. Свободы нам хотелось, но не вседозволенности, голосовали за хорошее, а не за обман. Разве могли мы, простые люди, представить себе, что будет такой беспредел, такое растаскивание и грабёж страны? Не могли мы знать, что среди нашей власти окопались сплошные предатели, хотя ещё при Горбачёве звоночки были, задуматься нужно было. Ну, а теперь, когда стало абсолютно ясно, что это был заговор и переворот, остаётся только проглотить пилюлю, а предатели за это короткое время укрепились, окопались, и ходы своих действий дальнейших определили. Стыдно, сынок, нам, стыдно. Развели нас, как глупых детей».

Другой старик, по-всему, из ленинградских интеллигентов, с которым ему довелось сидеть за одним столом в баре, выразился изящно, скорбно и метафорично: «Страну, милостивый сударь, заговорили, околдовали, растлили, оболгали, обсмеяли, обокрали, изнасиловали и приговорили к смерти. Приговор обжалованию не подлежит, он будет приведён в исполнение. А чтобы смерть была комфортной, глумливые победители подложат на электрический стул мягкую подушечку, контакты с телом смочат поддельным одеколоном, а ток, чтобы сразу не было больно, они плавно подадут через реостат: «Пощипывает? А так?» — «Вроде сильнее стало пощипывать...» — «Потерпите — всему своё время». — «Ой, жжёт!» — «И что вам не нравится? Рубильник, в конце концов, вы сами включили в октябре 1993-его года».

Игорь его высказывание записал.

В части того, что был именно заговор и переворот, у Игоря никаких сомнений никогда не было, он был абсолютно уверен в том, что нынешние политические лидеры сменили коммунистические лозунги на демократические не ради блага народа и не ради свободы. Своей свободы ― да! Освободившись от коммунистических догм, воспев рыночные отношения, можно было, наконец, пожить всласть, без оглядки на нормы партийной морали, ограничивающей количество личных автомобилей, домов, любовниц, дорогих побрякушек. Политические напёрсточники вступили в рынок, обладая информацией, которой не владела масса народа, а первоначальные капиталы валялись у них под ногами по всей стране в виде фабрик, заводов, скважин, приисков, кораблей, леса, ископаемых. Всё это народное добро мятежники нагло подгребли под себя, и, конечно же, делиться с ограбленным народом не собирались.

«Вот он результат реформ, — думал Игорь, наблюдая, за женщиной, сменившей бомжей у бака. Она вынула из него женские сапоги, рассмотрев их, швырнула обратно. — Вот он источник жизнедеятельности бездомных людей, бывших людей сильной империи. Элита нам назойливо твердит, что так живёт весь мир, мол, даже в богатом Нью-Йорке счастливых бомжей более пятидесяти тысяч, но зато у каждого человека в либеральном обществе равных возможностей есть возможность добиться успеха. И это наглая ложь, потому что, чем больше становиться бездомных и бедных, тем богаче становятся финансовые воротилы, тем безотрадней становится жизнь бедняков.

Небольшая часть людей богатеет в геометрической прогрессии, другая, большая часть, ещё быстрее нищает. Запросы богатых непостижимы разумению простого человека, озабоченного добыванием пропитания для себя и семьи. Разрыв увеличивается, напряжение будет расти, петля вокруг шеи народа стягивается. Плохо всё, плохо».

Он закурил ещё одну сигарету. Женщина вытащила из бака банку из-под пепси-колы. «Десять, двадцать копеек», — мелькнуло в голове. Бросив её на асфальт, она ударом каблука расплющила её, сунула в свой пакет и побрела в дальний угол двора.

«Прямо-таки мизансцены из спектакля «Вокруг бака». Люди как бы неожиданно выходят из-за кулис, совершают какие-то действия, произносят свои реплики, действия и уходят», — подумалось ему.

Затушив сигарету, он неожиданно услышал в голове «звоночек»: так у него часто случалось. Вслед за этим «звоночком» в воздухе завитали слова, складываясь в «телетайпные» строки. Они требовали открыть «дверь», впустить их к себе, громко сигналили. Он торопливо подошёл к столу, взял ручку и быстро записал:

Живу в коммунальной квартире с видом на мусорный бак.

«Долой дерьмократов» на баке вывел какой-то чудак.

Развели, понимаш, тут бардак.

Но сильно, видать, насолили, невесту что ли отбили?

Что-то не поделили — так разозлился чудак.

В голове кавардак…

Игорь рассмеялся и дописал:

И каждое утро я вижу, протестный сей мусорный бак,

и надпись я вижу на баке ту, что вывел чудак.

Скоро съедет «чердак».

Думая: «Как это странно! Глаза мои и уши насыщались, впитывали реальность этой мизансцены вокруг бака, а молчаливые строчки, о которых я не подозревал, зрели где-то в подвальном отсеке мозга и, вызрев, неожиданно выстрелили», — он торопливо записал:

Соседи милейшие люди, чахоточный вор и студент,

альфонс, путана и киллер, и очень молоденький мент.

Такой он крутой «элемент»!

Дальше, уже не думая об общей идее внезапно явившихся строк, по привычке записывать разбегающиеся мысли, он написал ещё несколько разрозненных, не связанных, казалось бы, между собой строф, не заботясь о ритме, уже внутренне решив, что это будет непременно песня, и рано или поздно всё сойдётся в единое целое. Муза куда-то ненадолго ушла подумать, а вернувшись, проговорила: «Возьми финал!», и он записал:

По очереди смотрим в окно мы, на этот загадочный бак,

в нём роются бомжи, как гномы, там злата на медный пятак,

но хватит на доширак.

Я не диллер, не брокер, не Изик, люблю этот городя я весь

Возможно маленечко шизик, но жить-то мне хочется здесь.

Какая чудесная весть!

Немного поразмыслив, улыбаясь, заключил: «Это будет песня, в мажоре и на три четверти, этакий шизофренический питерский коммунальный вальсок».

Он нервно потёр ладони и заходил по комнате от окна к двери, несколько раз останавливаясь у окна, заглядывая в него, будто надеясь кого-то там увидеть, прекрасная Дама по имени Муза незримо была здесь, он чувствовал её тихое дыхание.

— Хорошая поэтическая разминка, — рассмеялся он и присел к столу.

 

Уже столько времени в его голове варилось варево, не дававшее ему покоя. Он вставал, засыпал, встречался с людьми, ел, пил, улыбался, ходил по улицам, а в голове шла не видимая никому работа: в ней рождалась жизнь его повести. Она приобретала форму, наполнялась содержанием и росла. В ней жили его герои, они говорили разными голосами, он видел их лица и слышал их.

Вначале он очень быстро, легко и на подъёме написал сатирическое произведение о российском бардаке девяностых годов и о судьбе человека, не вписавшегося в «счастливую» систему новых ценностей. Он никуда не отнёс этот полупамфлет- полуантиутопию: невидимый человечек внутри него сказал, что нужно повременить, дать воде отстояться. Он повременил. А после, когда на его столе неожиданно появилась фотография в рамке, и он прочитал письма человека, запечатлённого на ней, злободневная сатира в его голове стала трансформироваться в большое эпическое полотно.

Фотография на его столе появилась следующим образом. Из верхней квартиры, в которой шёл ремонт, рабочие выносили разный хлам. Лифта в доме не было, таскали они всё это руками. В один из дней они не донесли до мусорного бака стопку книг, перевязанную бечёвкой, и фотографию мужчины под стеклом в самодельной рамке, окрашенной морилкой и лаком. Рабочие оставили книги и фотографию на подоконнике лестничной площадки и Игорь не смог пройти мимо книг, зачем-то прихватил и фотографию.

Фотография была чёрно-белая, подретушированная, как это делалось во времена чёрно-белого фото, на обратной её стороне синела чернильная надпись: «Тимофеев Егор Иванович. Ленинград, 20 декабря 1951-го года. Мой тридцатый первый день рождения». Книги были неизвестных ему советских авторов о войне, гидротехнике и электротехнике. Между книгами он нашёл перевязанную ленточкой толстую связку писем, телеграмм и открыток за разные годы.

Читал он эти письма с трепетом и жадностью. Среди них были трогательные письма Тимофеева Егора Ивановича с фронта жене и матери в осаждённый фашистами Ленинград, а позже в уже освобождённый город; его же послевоенные письма из Нарвы, где он строил Нарвскую ГЭС, письма из Таджикистана дочери, сыну и жене. Были и большие письма, датированные разными годами самому Егору Ивановичу от его брата с поселения в Магаданской области, где он жил после отбытия лагерного срока. Много было писем и открыток от дочери, жившей с мужем грузином на его родине в Сухуми, и её же письма уже из Тбилиси, куда семья бежала во время «мандариновой войны» в Абхазии в 1992 году, претерпев страшные лишения при переходе горной Сванетии. Родная сестра жены Егора Ивановича писала из Донецка, совсем немного было писем от сына Егора Ивановича из Афганистана. Последнее его письмо было датировано тысяча девятьсот восемьдесят четвёртым годом. В пачке писем было официальное извещение о гибели сына со стандартной формулировкой ― «при исполнении интернационального долга».

Перед Игорем через эти письма проходила история его страны и русского человека Егора Тимофеева, женившегося за неделю до войны, и не успевшего в полной мере познать радость счастливой семейной жизни: свой двадцать первый год рождения зимой 1941 года не доучившийся студент Техноложки праздновал в окопах. Ему повезло, он дошёл до Берлина, вернулся домой, посечённый осколками, с грудью в орденах и медалях.

Родной город стоял в руинах, большая часть родных ему людей сгинула в голодные и холодные дни блокады. Его ждала выжившая жена. Жизнь продолжалась, солдат-победитель Великой войны продолжил прерванную войной учёбу, стал инженером энергетиком, уехал строить Нарвскую ГЭС. Писем этого периода было немного, наверное, в связи с тем, что близость к Ленинграду позволяла ему бывать дома. В конце шестидесятых и начале семидесятых годов Тимофеев строит Мамаканскую ГЭС, первую ГЭС в местах вечной мерзлоты, куда он поехал не по призывам партии, а по сердечной тяге: там остался жить его старший брат Фёдор, отмотавший в тех краях большой срок.

Обычная это была история того времени: Фёдор Иванович Караваев попал в плен к фашистам в 1942-ом. После войны ему за все тяготы плена, как водится, впаяли срок и отправили мыть золото в Бодайбо. Писем Егора Ивановича жене из Бодайбо было немного. В конце семидесятых Егор Иванович Тимофеев уже в Таджикистане, готовит к пуску Нурекскую ГЭС. В 1972 году, когда ГЭС была сдана в эксплуатацию, ему пятьдесят три года, он полон сил и энергии, дочери 22 года, она заканчивает «Мухинку», сын, блестяще окончив школу, учится в Военно-медицинской Академии, ничто ещё не предвещает будущего разлома и раздрая, но грозные события грядут — совсем скоро они исполнятся. Первое горе — невыносимое, тяжкое, непоправимое — цинковый гроб из Афганистана с телом сына, которому пророчили карьеру блестящего хирурга.

Серафимовское кладбище недалеко от осиротевшего дома Тимофеевых, жена практически живёт у могилы сына, совсем скоро, измученная безысходным материнским горем, она упокоится, ляжет в землю рядом с сыном. Тимофеев — пенсионер, один в трёхкомнатной квартире. Он зовёт дочь с зятем и внуками в Ленинград, но они пока отказываются, у них всё хорошо: дом в Сухуми у моря, сад, трое мальчишек, любимая работа.

Качался корабль империи, на волнах гнилой перестройки несло её к рифам; лукавые, лживые слова вместо дел витали в воздухе, за словами-перевёртышами крылись чёрные вороньи тени предательства, ожила, выползла из нор хитромудрая наглая свора, ожидающая немыслимую кровавую поживу. В письме, полном горя и отчаяния, из Тбилиси в декабре 1993-го года дочь пишет отцу, что они сильно бедствуют, живут в тесноте, плохо питаются, отец горячо зовёт дочь с зятем к нему, уже не в Ленинград, а в Санкт-Петербург. В последнем письме, датированном 25 мая 1994 года, дочь писала, что они собираются приехать в Питер в начале июля. Как сложилась дальше судьба Тимофеева, которому по подсчётам Игоря в 1994 году шёл 73-ий год, и его дочери с семьёй, оставалось только догадываться. Вопросов было много. Непонятно было, как письма оказались в этом доме в недавно проданных квартирах, в которых сейчас шёл ремонт, ведь все письма, полученные Тимофеевым, были на один адрес в Приморском районе города. Это оставалось загадкой, нужно было домыслить, как разворачивались события, в этом почти законченном сюжете, написанном жизнью.

Игорь подолгу рассматривал фотографию Тимофеева. На него внимательно смотрели светлые глаза молодого мужчины, успевшего хлебнуть окопного фронтового лиха, четыре года ходившего со смертью в обнимку. В пухлых губах затаился едва уловимый намёк на улыбку, видимо фотографу так и не удалось заставить его улыбнуться. Густые вьющиеся волосы, зачёсанные назад, были бесспорным украшением этого лица. Фотография была из времён, когда перхоть ещё не стала стихийным бедствием страны. Люди мылись натуральным отечественным мылом, не ведая о существовании фирмы Проктл энд Гембл, изобретающей каждую неделю новые и новые отравы для нынешнего хлипкого поколения с вечной перхотью и кариесом. Стрижка в простых советских парикмахерских стоила в те годы сущие копейки, в них не было всяких дорогостоящих импортных прибамбасов, как в нынешних салонах красоты, однако к причёске Тимофеева на фотографии было не придраться: её делал мастер своего дела.

Разглядывая фотографию, Игорь думал о том, что серьёзная атмосфера фотоателье в стране, в которой был порядок, не располагала к смеху, к приколам, к обезьянничанию, оттого, возможно, люди редко при съёмке улыбались, да и фотографироваться ходили тогда нечасто. Сам фотоаппарат не каждому был по карману, а поход в фотоателье обычно был связан с каким-то важным событием в жизни людей. Было не до смеха, потому что люди понимали, что после того, как «вылетит птичка», их фото будет жить в семейных альбомах и в истории.

Глаза Тимофеева на фотографии смотрели в объектив немного устало и отрешённо, самую малость в его лице сквозила напряжённость. Видимо ожидание вылета пресловутой «птички», серьёзность момента заставляла человека собраться да ещё, наверное, присутствовало волнение от суетливости фотографов с их вечными: «не моргайте глазами», «чуть подымите подбородок», «не шевелитесь», ныряющего и вновь появляющегося из-под чёрного покрывала. Люди терпеливо и смиренно ожидали конца съёмки и лишь после моргали глазами и облегчённо вытирали пот со лба.

Игоря притягивали фотографии людей первой трети и середины двадцатого века. Что-то было в лицах людей такое, чего не стало в новых фотографиях, несмотря на технические достижения, улучшенную чёткость и яркие сочные цвета. Иногда, разглядывая снимки женщин и девушек того времени, он представлял себе эти фото в цвете и с изумлением отмечал, что они при трансформации с помощью новейшей фотоаппаратуры могли бы стать настоящими портретами в манере прерафаэлитов.

Улыбки на фотографиях тех лет и наших времён разнились. Игорь размышлял о том, что сейчас большинство научилось улыбаться не своими, а чужими улыбками, подсмотренными с телеэкранов и обложек глянцевых журналов. Одежда стала яркой, иногда вызывающей, женщины одеваются «оголённей», а в послевоенный период мода подолгу не менялась, мужские костюмы не особо отличались покроем, разнообразия в стрижках большого не было, массового стремления выглядеть сексуально не наблюдалось. И даже знаменитости тех лет: киноактёры Алейников, Андреев, Бернес, Утёсов выглядели на фотографиях как простые люди, вроде этого человека с фамилией Тимофеев.

У Игоря было множество вырезок из газет и журналов с групповыми чёрно-белыми фотографиями фронтовиков, групп выпускников институтов, бригад сталеваров, шахтёров, ткачих, военных. Однажды ему попала на глаза фотография выпускников Военно-медицинской Академии Ленинграда 1958 года выпуска. Во множестве лиц людей разного возраста, разных национальностей из городов и весей необъятной страны он невольно отметил нечто удивительное: некую общность и сродство. Взгляды их были открыты, честны, люди не позировали и не кокетничали, присутствовала некая общая мечтательность взгляда, спокойствие и внутренняя сила. Наверное, молодые мужчины после фотографирования шли отмечать приятное событие, веселились, выпивали, танцевали, «отвязывались», соответствуя своему времени, но на фотографии они, не сговариваясь, выглядели общностью, монолитной семьёй, уверенной в завтрашнем дне, — детьми этой страны. «Где они теперь, выпускники того года, нет ли среди бомжей Северной Пальмиры, занятых добыванием лома цветных металлов, тех выпускников?» ― думалось ему при рассматривании этого фото.

Он давно уже собирал газетные и журнальные вырезки с лицами людей этого века. Папок было пять. В первой у него были вырезки с лицами конца эпохи Российской Империи, начала нашего века; во второй лежали фотоматериалы времён революции, Гражданской войны, нэпа, начала Сталинского правления; в третьей хранилось всё связанное с Великой Отечественной войной, материалы в этой папке захватывали немного и послевоенный период; четвёртая папка была самой пухлой — она охватывала советский «гагаринский» период до прихода к власти Горбачёва, коммуниста с «божьей» отметиной на лысине; пятая папка охватывала период последнего десятилетия двадцатого века, она была потоньше остальных папок, но интенсивно наполнялась.

Разглядывая фотографии из разных папок, Игорь отмечал неожиданную особенность последнего десятилетия века, в котором он жил: в газетах и журналах резко уменьшилось количество фотографий людей труда, рабочих разных профессий, крестьян, учителей, инженеров; представительство народа с середины девяностых годов резко уменьшилось и на телеэкранах.

Не считая множества фотопортретов нашей свежеиспечённой элиты, представителей которой Игорь называл «искариотами», журналы были шквально замусорены фотографиями западных деятелей и звёзд, людей новой генерации, кредо которых был пресловутый успех, каких-то политических выскочек, фарисеев-законников, губернаторов, сенаторов и депутатов с бандитскими лицами, допущенных к рыночной кормушке, чиновников разного масштаба — везде в лицах фальшь, липовая скорбь, позирование, застывшая гордыня, самодовольство и похоть.

Было много фотографий новоявленных бизнесменов, дельцов от политики, живых и безвременно почивших, похороненных в роскошных гробах, с дырками в голове от контрольного выстрела, или собранных по кускам, после взрыва дорогой машины. Собралось и немалое количество фото трудящихся пистолета и ножа, кто организовывал смерти этих бизнесменов, политиков и депутатов. В наглых улыбках этих молодцов в спортивных костюмах, в презрительно сжатых губах таилась готовая слететь вместе с выстрелом пистолета с глушителем финальная фраза: «Мне жаль, что твоя гнедая сломала ногу». Накопилось и множество фотографий звёзд эстрады, сатириков и юмористов, ещё совсем недавно гневно бичевавших с эстрады пороки советского общества: расхитителей соцсобственности, волокитчиков и пьяниц. Вся эта юмористическая артель, как её в своё время назвал поэт Саша Чёрный, потерявшая ныне «нравственные берега» резво переметнулась в обслугу новой власти, где теперь платили «зелёными». Для неё не стало запретных тем, а юмор «ниже пояса» поощрялся, стал самым ходовым товаром.

Иногда, рассматривая фотографии людей нового времени, Игорю чудилось, что в лицах просматривается всё больше порока, всё больше оскала вместо улыбок. У «новых» девушек на первый план выпячена сексуальность; больше ног, больше губ, больше бюста, больше продуманных поз и улыбок, больше высокомерия и апломба.

Скопилось у него и огромное количество вырезок с фотографиями из омытых кровью Сумгаита и Баку, Карабаха, из разбомбленного Сухуми, Приднестровья, Узбекистана и Таджикистана, из скорбного Будённовска и Чечни, на которых были запечатлены горестные лица матерей с детьми, рыдающих беременных женщин, почерневшие от ужаса и беспомощности лица стариков, снимки раненых и убитых солдат, групповые снимки улыбающихся бородатых боевиков с головными повязками с арабской вязью, снимки беженцев из разных мест. Недавно он собрал в папку снимки из поверженной натовскими бомбами Югославии.

На снимках последнего десятилетия хорошо стало видно, что образовалось две страны. Причём малая, преуспевающая страна освещалась гораздо шире и чаще, чем страна людей, перед которыми подножку «демократического поезда счастья» убрали. На лицах людей их тех мест, где лилась кровь, застыли боль, страдание, выражение непонимания, недоумения: как же это, почему так происходит? Разные лица объединяло горе, усталость, ужас, отчаяние, безысходность, боль. На лицах элитного малого народца застывшая маска самодовольства, беспредельной гордыни, наглого скудоумия, и вместе с тем глубоко спрятанного страха.

Между снимками снятыми в фотоателье или позирующими людьми и теми, где объектив аппарата поймал человека не знающего о том, что его фотографируют, когда он счастлив, в горе и беде, занимается своей повседневной работой, увлечён чем-то, грустит, плачет, любит и радуется, когда он остаётся наедине со своими думами, — разница огромна. Из рук нынешних деятелей от фотодела и рекламы выходили снимки людей из какого-то нереального, фантастического мира. Эти сказочные существа, созданные современной техникой, с сияющими в уверенном оскале успешного человека белоснежными зубами, с глазами, в которых не искрится чистая радость, а лишь плещется дутая гордыня, ― напоминают тысячи одинаковых втулок, выточенных умелым токарем по единому шаблону.

Портрет Тимофеева стоял на столе Игоря уже четвёртый месяц. Он по многу раз перечитывал письма, подолгу смотрел на портрет своего соплеменника, и в голове его рождалась новая идея, уже не повести, а романа. И когда уже казалось, что в голове сложился сюжет и фабула, смутно определился стиль и даже финал высвечивался, что-то его остановило. Он стал ждать какого-то мистического сигнала, разрешения от неведомых сил, хотя в новой тетради, специально купленной для повести, он уже написал новое название: «История одной фотографии», и даже в правом углу страницы написал два эпиграфа.

И вот сегодня, наконец, контакты реле сомкнулись, неведомый стрелочник дал добро поезду. Чувствуя необычайный внутренний подъём, какой-то внутренний зуд, Игорь взял в руки портрет, перевернул его и прочитал уже в который раз надпись чернилами: «Тимофеев Егор Иванович. 20 декабря1951-го года. Город Ленинград. Мой тридцать первый год рождения». Он поставил фото на место, сел на табурет, раскрыл тетрадь, погладил её рукой, думая: «Научились хорошую бумагу делать!», прочитал эпиграфы, подумав, что один нужно будет убрать. Взял в руку авторучку и, взглянув на фото Тимофеева, улыбнулся: «Егор Иванович, простите меня, если что-то не так выйдет. Придётся вам потерпеть мои фантазии, вы человек русский, а значит терпеливый, а я буду стремиться к правде. Знаю, знаю, мне до конца не понять глубины страданий человека, столько в жизни претерпевшего. Войны я не видел, в блокаду не мёрз и сын мой не был прошит очередью моджахеда, но сердце моё, мне так кажется, понимает произошедшее с людьми моей страны, братски сопереживает, кровит; вытерпите, пожалуйста, и вы мои мысли. И, между прочим, Егор Иванович, так может статься, и скорей всего так и будет, что мой опус никому не нужен будет, и читать его не станут. Поскольку большинство деятелей нынешней «культуры» входит  к зрителю, слушателю  и читателю с чёрного входа, где их встречает улыбчивый привратник в ливрее и цилиндре, под которым угадываются рога. Привратник открывает эту дверь только на условный стук. У широких дверей давка, бодрая толпа желающих очутиться у корыта с помоями нервно сучит ногами, не замечая их превращения в копыта. Условный стук известен всем, но не все желают знакомиться с привратником, часть всё же идёт к дверям узким, за которыми трудный путь беспрестанной работы, нужды, размышлений, борьбы, счастья творчества, познания и открытий. Всё больше очередь к дверям, обещающим сытость, предательство и гнилую отрыжку, —  редеют ряды отважных у двери узкой. Сбывается предсказание Антония Великого: «Будет время, когда скажут: ты безумствуешь, потому что не хочешь принимать участие в общем безумии». Но я не хочу участвовать в общем безумии, я пойду к дверям узким. И поверьте мне, удержаться я не могу уже. Не могу! Болезнь такая, очень заразная болезнь, тяжёлая и неизлечимая. Графомания называется. Облегчение наступает только в момент острых кризисных приступов, то есть, когда берёшь в руки ручку и начинаешь писать. Не писать — значит умереть. Так что, дорогой мой соплеменник, я приступаю, и не обессудьте, поймите меня. Ведь вы поймёте меня, и если я что-то не так напишу, уверен, поможете исправить. Обещаю, что писать буду с любовью к вам, и людям вашей эпохи, не покривлю душой, не сфальшивлю».

Игорь писал медленно, останавливаясь, иногда зачёркивая слова, но он разгонялся, выезжал на хорошую, широкую дорогу. И не заметил, как пришёл ранний зимний вечер. Когда за окном стемнело, он механически включил настольную лампу. Иногда он вставал из-за стола, подходил к окну и курил. На диван он обессиленно свалился, когда над головой застучал перфоратор. Закрывая глаза, он решил, что обязан сегодня поехать к своему учителю и другу Игорю Николаевичу Денисову, рассказать о своей повести и услышать его мудрый совет. Да и с Новым годом нужно было поздравить наставника и его семью.

Когда он, сонно вздохнув, задышал ровным и тихим дыханием, вестником крепкого сна, перед его закрытыми глазами хаотично завертелись рваные куски событий сегодняшнего дня, и зазвучала музыка. Это была прелюдия Дебюсси «Послеобеденный сон фавна». Полуголая соседка Айгюн, в образе ветхозаветной Саломеи, самозабвенно покручивала бёдрами, перед возлежащими на коврах Тюльпаном и Прохоровичем. Он сам аккомпанировал Айгюн на гитаре, Тюльпан курил кальян, Прохорович азартно выбивал такт на сковородке. Видение скомкалось, разорвалось на куски, его унесло порывами ветра, но музыка осталась. Теперь это было «Болеро» Равеля. Он стоял, раскинув в стороны руки, с колотящимся сердцем и трепеща от необъяснимого восторга, на подоконнике открытого кухонного окна, за ним, заслоняя горизонт, громоздилась и шевелилась как живая «Мейерова стена». Неожиданно в стене по всей её поверхности стали проклёвываться трещинки, вздутия, на землю полетели куски штукатурки, кирпичи и он с изумлением увидел, как стена покрывается открытыми окнами, за которыми люди со счастливыми лицами машут ему руками и кричат: «К нам, к нам, прыгай!». Крещендо «Болеро» нарастало, уже включились в общее нагнетание мелодии все духовые инструменты. «Иди, иди! К нам, к нам! Прыгай!» ― кричали люди в окнах. Пик оркестрового крещендо достиг предела. Как глас судьбы прозвучал удар по литаврам, призывно позвало в чёрную бездну глиссандо тромбонов, и с финальным аккордом он прыгнул. Свет погас вместе с последней нотой.

Игорь перевернулся на бок. Он заснул.

 

 

Глава X. ДЕНЕЖКИН

 

Атлетически сложенный, высокий черноволосый кавказец и под стать ему широкоплечий, коротко стриженый блондин с оттопыренными, покрасневшими от мороза ушами, оба без головных уборов, протолкались к вагону, бесцеремонно отодвинули встречающих и стали у ступеней. Они мешали спускающимся из вагона пассажирам, но ни на йоту не сдвинулись с занятой позиции. Остановившийся в дверном проёме вагона крепко сбитый мужчина с мрачным лицом окинул быстрым и цепким взглядом встречающих, легко спустился на перрон и стал рядом с подножкой. Спускающегося за ним Денежкина, он бережно поддержал под локоть.

На лице Денежкина застыло утомлённо-брюзгливое выражение. На одутловатом, болезненно-сероватом лице со смешным маленьким и остреньким носом-носиком, делающим это лицо каким-то детским, выделялись глубоко посаженые, большие тёмно-карие глаза, под которыми залегли нездоровые тени. От впалых подглазий к щекам и вискам разбегалась густая сеть тонких морщинок, какие можно видеть на лицах «маленьких старичков» — цирковых лилипутов. Морщинки на таких лицах не всегда говорят о старости, а реальный возраст этих типажей определить на глаз бывает затруднительно: пятидесятилетнему мужчине можно дать все шестьдесят, но и в шестьдесят такое лицо может остаться таким, каким оно было десять лет назад. Денежкину шёл шестьдесят второй год.

Ступив на перрон, он передал пухлый портфель блондину, который, склонив голову, произнёс радушно: «Добро пожаловать домой, Анатолий Яковлевич». Ответом он не был удостоен, но кавказцу, угрюмо стоящему молча, он подал свою пухлую руку и пробормотал, озираясь:

― Я вернулся в свой город, знакомый до слёз. Жуть! Сыро, холодно, ветрено, мрачно, люди одеты, как на похороны.

Кавказец с блондином устроились по бокам Денежкина, приехавший с ним крепыш-охранник стал впереди. Рассекая плотные ряды людей, невозмутимо работая руками и плечами, мини-каре двинулось по перрону.

На привокзальной площади их ожидал чёрный джип. Блондин поспешил услужливо открыть заднюю дверь, а Денежкин, кинув кавказцу: «Назад садись, Гурген, через левую дверь», кряхтя, уселся машину, ворча: «Не машина, а сущий катафалк». Блондин сел за руль, рядом с ним устроился не проронивший за всё время ни слова приехавший охранник.

Из ниоткуда возник промёрзший мужичок с лицом цвета переспелой малины дождавшейся заморозков, в потёртом тулупчике и шапке ушанке. Потирая рукой красное ухо, он постучал пальцем в водительское окно джипа, развязно прогундосив: «Уважаемый, за стояночку заплатить бы…».

— Дед Мазай и зайцы! — хохотнул водитель, приоткрыв окно. — Дед, ты читать-то умеешь? Пропуск на стекле видишь? Отвалил в сторону.

Денежкин, хмыкнув, расслабленно откинулся на спинку сиденья.

— Просрал страну, умник, теперь копейки сшибает на морозе, предприниматель! Как же крепко это сидит в этих безмозглых головёнках халяву выискивать. Рынок! Изобрели, понимаешь, нелегальное парковочное предприятие, комбинаторы. С иерархией, разумеется. У нас всё везде и всегда с иерархией и администрированием. И у воров, и у чинуш, и у политиков. Где-то в тепле сидит основатель этой комбинации из трёх пальцев, нанявший алкашню мёрзнуть на морозе, хитрец договорился с милицией, ― «родимая» всегда рядом с такими кормушками. И дело пошло: разве стояли бы эти обормоты на морозе, если бы не находились добрые лохи-водители, оплачивающие эту псевдоуслугу? Вырастила советская власть иждивенческий класс, которому распределять стало нечего, но и работать ему не хочется. Сидел бездельник где-то, распределял ватники, керосин, веники и лопаты, а теперь ещё на законных основаниях и пенсию будет требовать от государства.

Водитель завёл машину, глянул в зеркало.

— Куда поедем, Анатолий Яковлевич?

— А ты как думаешь? Домой, на Ржевку. Поехали, поехали. Что-то я устал, Москва ужасно утомляет.

Водитель лихо вырулил на проспект. Денежкин негромко и строго произнёс:

— Придержи-ка коней, Шумахер. Зенки раскрой, дорога скользкая. И чего без головного убора ходишь? Последние мозги отморозить собрался?

Водитель работал у него недавно, машину водил прекрасно, был предупредителен, вежлив и дисциплинирован, но сам не зная от чего, Денежкин сразу почувствовал к нему неприязнь. Поискав в себе причину такого отторжения, он не смог её найти. Придраться было не к чему, но манеру общения с парнем, тем не менее, он инстинктивно взял надменно-командную, с нескрываемым оттенком презрения. Водитель, по-всему, это отторжение начальника чувствовал, становясь в общении с ним скованным и излишне предупредительным. Впрочем, в последнее время Денежкина вообще раздражали молодые люди. Он думал о старости, плохо спал, уставал, скакало давление, одолевали тревожные состояния, лезли в голову воспоминания и не из приятных.

«Отеческий» тон подействовал на водителя мгновенно — он снизил скорость. Ярко освещённый и пустынный Суворовский проспект сиял новогодними перетяжками из разноцветных мигающих гирлянд. Глядя в окно, Денежкин недовольно проворчал:

― Богато живём. Жжём впустую электричество. Тут два с половиной человека ночью ходит. Что за блажь, развешивать все эти электроцацки над проспектами задолго до Нового года? До него ещё две недели. И после ещё весь январь жечь будут. Не своё ― не жалко?

Он закрыл глаза. В машине было тихо, все молчали. Кавказец, которого Денежкин назвал Гургеном, иногда бросал на него косые взгляды, расположившийся рядом с водителем охранник с бесстрастным лицом пожёвывал жвачку.

Сохраняя равнодушное выражение лица, Гурген явно нервничал: он непроизвольно начинал похрустывать пальцами, а иногда, сжимая левую руку в кулак, делал им вращательные движения. Нервничать ему было от чего: он вляпался в неприятную историю и его имя попало в прессу. Он ожидал трудного разговора с боссом — так за глаза обслуга звала Денежкина, известного политика и депутата, и разговор обещал быть для него тяжёлым. И хотя его отношения с боссом выходили далеко за рамки служебных, предчувствие жёсткого «разбора полётов» настроения не прибавляло: Анатолий Яковлевич был поборником строгой дисциплины и с нарушителями, невзирая на лица, разбирался всегда круто и без промедлений. Тут же был не мелкий проступок: история, приключившаяся с Гургеном, подмочила не только его реноме, она рикошетом попала и в босса.

 

Гурген

 

Свою стремительную карьеру Гурген начинал телохранителем Денежкина. Но уже через короткое время, продолжая выполнять обязанности телохранителя, он стал его доверенным лицом, совмещая в одном лице слугу, порученца, секретаря и негласного помощника депутата. Он не сидел часами в офисе, не занимался бумагами и телефонными разговорами, у него был особый статус фаворита, находящегося рядом с «телом», хотя деятельных помощников у босса хватало, на него работала команда, укомплектованная людьми с образованием.

Быстрое продвижение необразованного кавказца, прежде зарабатывающего на жизнь крепкими кулаками, вызывало среди обслуги естественное недоумение и разные кривотолки. Эта тема муссировалась в междусобойчиках с намёками на грязнотцу его отношений с боссом. Впрочем, всё это говорилось с оглядкой, опаской, шепотком, на ушко, и только между близкими людьми: деньги Денежкин платил наёмным работникам хорошие — терять такую работу никому не хотелось.

Всё же однажды один приметливый и острый на язык работник, любитель каламбуров, эрудит и тихий пьяница, незаметно и стабильно поправляющий здоровье коньячком из карманной фляжки, забывшись, прошёлся громко по злободневной теме отношений босса с телохранителем, брякнув, мол, у всех Геккернов хобби «усыновлять» бедных Дантесов-телохранителей. Пассаж был более чем прозрачен и с тех пор слово «телохранитель» по отношению к Гургену Аршаковичу у персонала офиса вызывало непременные и нехорошие усмешечки. Остроумный работник зрел в корень: благосклонность босса к Гургену в самом деле зиждилась на его необычных пристрастиях: неизлечимый старый импотент мог получать удовлетворение только неестественным путём.

Но и черноволосый и активный красавец был не дилетантом в этом непотребстве, у него уже имелась некоторая практика в такого рода сношениях. Ему довелось побывать в исправительной колонии, где половое воздержание разрешали подневольные «опущенные» особи и пылкий Гурген не брезговал их услугами. Особых нравственных страданий от своего нынешнего амплуа «телохранителя» он не испытывал и даже чувствовал некое неизъяснимое злорадство в моменты соитий, когда всемогущий босс терял над ним всякую власть. Доказательная база оправдания и обеления своих постыдных действий сводилась у него к примитивно-скотскому выводу: поскольку не он «меня», а «я его» — это никак не может вредить моему мужскому достоинству.

Но главным фактором, цементирующим «дружбу» красавца-атлета с Денежкиным, была его всепоглощающая жадность к деньгам и страстное желание «приподняться», как было принято говорить в кругах, в которых Гургену приходилось прежде вращаться, подпитываемое испепеляющей сердце завистью ко всем тем, кто смог это сделать.

Он жил болезненными грёзами исполнения своих мечтаний в ближайшей перспективе (не без активной поддержки этих грёз боссом), ему думалось, что он, наконец-то, ухватил удачу за хвост. Уцепился он за этот «хвост» крепко и с ненавистью к Денежкину. Отвращение, злобу и презрение к нему он заталкивал в тёмный, заросший пыльной паутиной чердачный угол мозга, закидывая его грязным тряпьём своих нынешних мечтаний и надежд. Изгнать злобу совсем он не мог, и она моментами была готова вырваться из него. Он её тушил, но злоба никуда не девалась — она тлела и копилась, прикрытая ветошью фальшивой учтивости и покорности. Признать, что эта злоба и отвращение к благодетелю есть родное дитя сидевшей внутри досады на самого себя, раба, заложника ситуации, которую он сам и создал, надеясь «приподняться» любой ценой, не давало раздутое самомнение и непомерное тщеславие. Но «плохим парнем» в его сознании был, конечно же, подлый «петух» ― его хозяин и благодетель, денежный мешок и источник зла, хитроумно сломавший его волю. Варево подобных мыслей родило не остывающий, дымящийся сублимат желания любой ценой получить за свои «страдания» награду. Себе он определил долгую жизнь, полную удовольствий, горячо надеясь в этот раз «приподняться», чего бы это ни стоило.

 

Его знакомство с боссом произошло после одного удачного боя. Денежкин одно время скрашивал одиночество, посещая соревнования по восточным единоборствам и боям без правил. Впрочем, не столько спорт его интересовал и результаты поединков: он ходил любоваться на молодые крепкие тела, стойко переносящие страшные удары, поражаясь их выносливости, стойкости, страстному желанию биться до последнего.

В вечер того удачного боя Гургена он сидел в ложе для почётных гостей. Высокий широкоплечий боец с красивым лицом античного атлета, играючи расправлялся с неуклюжим чёрным тяжеловесом. Денежкин с колотящимся сердцем, замерев, с жадностью наблюдал за смуглым красавцем, а он, как породистый жеребец, ни секунды не стоял на месте, что было удивительно для спортсмена такого роста и веса. Гарцуя вокруг своего соперника, он находил всё новые и новые бреши в его обороне, нанося ему молниеносные жалящие и болезненные удары. Сам же он ловко уходил от ударов противника, кулаки соперника со свистом пролетали мимо. Попади он в голову Гургена, всё могло бы закончиться плачевно — соперник был бойцом одного сокрушительного удара.

А Гурген донимал его быстрыми разящими ударами, изматывал постоянным движением и сменами темпа. В третьем раунде его соперник споткнулся, упал на одно колено. Подняться ему Гурген не дал. Изловчившись, он нанёс ему страшный боковой удар в челюсть, от которого чернокожий атлет уже не смог оправиться. Он попытался встать, но Гурген не дал ему этого сделать, нанеся разящий удар в грудь, после чего, отбросив рефери в сторону, закружил по рингу в экстазном победном танце. Закончил он свой танец замысловатым акробатическим номером.

Денежкин смотрел на этот дикий, языческий танец с трепетом, думая, что так, наверное, плясали древние люди после удачной охоты у туши убитого зверя. Он с завистью обратил внимание на то, что победитель, которого он про себя прозвал мустангом, почти не вспотел — капельки пота блестели только на груди и лбу. «Какое дикое здоровье у этого жеребца! — думал он, растекаясь похотью, с восхищением наблюдая за первобытным танцем бойца. — Представляю, что этот красавчик с его выносливостью вытворяет в постели с бабами! Этот мустанг меня радует. И этот замечательный экземпляр по всем статьям подошёл бы для роли телохранителя... хороший бы телохранитель из него вышел».

Денежкин не привык откладывать свои желания, ему хотелось посмотреть на мустанга вблизи, и он спустился к нему в раздевалку. Поздравив победителя, он сказал, что получил несказанное удовольствие от боя, всучил ему свою визитку и настойчиво потребовал позвонить, интригующе намекнув, что для него есть достойное предложение.

«А вот это я с удовольствием презентую вам, — сказал он напоследок, картинно доставая из бумажника три сотенных долларовых купюры. — Они по праву принадлежат вам. У меня хорошая интуиция. Я сделал ставку на вас и выиграл, тогда как большинство ставило на чернорылого».

В какой-то момент разговора с нежданным благотворителем, который стоял близко к нему, Гургену показалось, что тот принюхивается: ноздри его маленького носа смешно и противно подрагивали, как у собачонки, но он об этом быстро забыл, получив деньги. Белозубо оскалясь, он немногословно и с достоинством поблагодарил дарителя, сообразив, что перед ним важная шишка. Визитка Денежкина подтвердила его догадку. Поразмыслив над приглашением, он тянуть не стал, и уже через неделю позвонил Денежкину. Он был заинтригован, в голове прокручивались приятные и будоражащие мысли о том, что может быть за встречей с таким большим человеком могут последовать приятные сдвиги в его жизни, что это, возможно, тот шанс, который нельзя упускать.

Он предполагал встречу в офисе, но к своему удивлению был приглашён в квартиру на Петроградской стороне. Даже его неуклюжие мозги, притормаживая, кинули ему тревожный импульс о том, что это довольно странно для человека значительного встречаться с простым бойцом у себя дома по такому мизерному поводу, как трудоустройство. Что такие люди не впускают в своё жизненное пространство людей не своего круга, он прекрасно осознавал. Но свои сомнения он быстро скомкал и откинул: неожиданная гипотетическая возможность приблизиться к сильным мира сего прожигала его сердце и вселяла наглую надежду.

Денежкин встретил его доброжелательной улыбкой и словами:

А мы обедать собрались. Я сегодня вечером ненадолго уезжаю в Москву. И поэтому решил не откладывать разговор с вами, пригласив вас сюда. Времени свободного у меня нет совсем, дела, дела, дела…

Огромная квартира продуманно была перепланирована из нескольких коммунальных комнат в одну. В центре просторной гостиной с эркерами стоял внушительный овальный сервированный стол, у него суетилась пожилая домработница. С жадностью и трепетом Гурген, не бывавший прежде в таких домах, рассматривал богатую обстановку гостиной с картинами, дорогой мебелью и импортной аппаратурой.

Через несколько минут произошло приятное событие: из другой комнаты состоялся парадный выход хозяйки дома, ухоженной и эффектной блондинки. Гурген на глаз прикинул, что она лет на двадцать-двадцать пять моложе мужа. За столом, не таясь, она бросала на него откровенно заинтересованные взгляды, отчего он начинал волноваться и краснеть. Горячий кавказец был удивлён и смущён тем, что при живом муже (при таком муже, да?!), в его шикарной квартире эта аппетитная женщина откровенно «напрашивалась», выставляя мужа лохом. Впрочем, жизнь в мегаполисе давно укрепила его в мысли, что русские женщины в массе своей распутные.

А хозяин будто и не замечал телодвижений своей жены, он смотрел на неё и на Гургена с доброжелательным и благодушным выражением лица, улыбался и подливал гостю вина.

После обеда, за кофе в своём кабинете, он мягко перешёл к делу. На самом деле шёл хорошо продуманный акт сближения, претворение в жизнь плана, зародившегося у него ещё в раздевалке, где он сделал первый шаг к его осуществлению, одаривая бойца «иудиными» деньгами. И одна часть плана уже была успешно выполнена: золотая пыль в глаза «мустанга» была пущена: он видел, как Гурген очарован приёмом и обстановкой.

Предварив деловую часть разговора рассказом о том, что он обожает единоборства и у него множество приятелей среди известных спортсменов и тренеров, а он финансово помогает молодым талантливым спортсменам, Денежкин мягко перешёл к практической части. Добродушно посмеиваясь, он говорил о том, что его теперешний телохранитель с пудовыми кулаками и квадратным подбородком, которого он зовёт «тумбой», пугает людей, как проснувшийся медведь, вышедший к людям из леса. Он-де сопит за его спиной, а у него возникает чувство, что он на него вот-вот набросится. С ним придётся расстаться и подыскать нового телохранителя, с которым он мог бы появляется в обществе, и такой вот сильный, стильный и красивый, как Гурген, ― был бы совсем не лишним для имиджа депутата.

Плавно перейдя к основной теме встречи, он предложил Гургену занять место телохранителя ― пока в должности водителя и телохранителя его жены, которая уволила прежнего, но это-де временно: через месяц, когда он вернётся из Москвы, он сможет занять место «тумбы». Смотрел он на Гургена ласково, тёмные глаза его лучились, говорил мягким воркующим голоском. Он немного опьянел от вина, настроение было благодушным.

Он лил и лил живительный бальзам на душевные раны Гургена, а тот растекался счастливой тёплой лужей: его предположения о перемене жизненных векторов сбывались! Он ожидал, что услышит что-то именно в таком духе и уж, было, хотел сказать, чтобы набить себе цену, что подумает над этим предложением, но Денежкин не дал ему этого сделать. Недовольно подняв брови, будто предвидя его слова, он произнёс длиннющий спич (такое часто с ним случалось), перейдя на «ты»:

Зарплата тебя приятно удивит, можешь на этом не зацикливаться. И, пожалуйста, не начинай со мной торговаться, этого не люблю. Право слово, дорогой Гурген, я прекрасно знаю и цену деньгам и их вес на сегодняшний день, и что почём нынче стоит. Это первое. Второе: я не мальчик — решения свои взвешиваю. Не думаешь же ты, что я, как сопливая девчонка, позвал незнакомого человека к себе в дом, ничего о нём не узнав? У меня так не принято. Мои хорошие друзья-товарищи быстренько прокопали для меня твою, м-мм, довольно невесёлую биографию. Доложили о кое-каких неприятностях, приключившихся с тобой во времена оны на твоей родине в Степанакерте, и о том, что и в Питере к закону ты с прохладцей относился, мягко говоря...

Денежкин сделал длинную паузу, отхлебнул кофе и, не сводя взгляда с побелевшего лица Гургена, продолжил, внутренне усмехаясь:

Успокойся, успокойся. Это, брат, ничего, а «ничего», кхе-кхе, пустое место. Деяния твои по свойствам и проявлениям нашего не устоявшегося бурного времени за скобки можно вынести. Времена не выбирают, в них живут и умирают, как сказал один неплохой питерский поэт. И это правильно сказано — жить приходится в тех, какие есть. Может быть, мы и доживём до каких-то иных времён, в которых всё будет иначе, но это случится нескоро. Очередного зигзага истории в ближайшие пять-десять лет не намечается. Умереть я собираюсь в ещё демократической России. А грехи... м-мм, грешки, грешочки… удельный вес-то у них всегда разный. Твои ― по страстишкам твоим потным — вполне к грешкам прощаемым отнести можно. В очереди к судье небесному, по моему разумению, ты в самом конце будешь стоять. На очереди к судье этому кандидаты выстроятся с такими букетами буйными, что до тебя долго дело может не дойти! Но пока все кандидаты эти уверены, что они так высоко вознеслись, что стали недосягаемы для правосудия земного, что здесь они практически полубоги. И я на 99% уверен, что ни божьего, ни законного наказания в этой жизни они не удостоятся, так как им дано право набрать в этой жизни как можно больше греха, чтобы, наверное, приличным людям его меньше досталось, кхе-кхе. Нет, их, конечно, могут убить, от болезни загнуться никто не гарантирован, авария там, несчастный случай, взрывчатка под днищем автомобиля, яд, петля, или ещё какая беда — это полпроцента от полпроцента на всех, издержки производства, как говорится. Народ-то, конечно, с удовольствием посмотрел бы, как некоторых из них вешают или сжигают на кострах, и даже уголь бы подгребал к их ногам голыми руками. И хотя большинство этих товарищей, дорогой Гурген, лично никого не убивали, не жгли утюгами честных граждан, не отнимали в подворотнях с ножом у горла у своих жертв кошельки, но поступали так, что десятки и сотни тысяч, миллионы людей стали нищими, потеряли работу, жильё, покончили жизнь самоубийством, а их дети погибали в бессмысленных войнах, на которых они наживали себе капитал. И что же? Ты видел, чтобы кого-то примерно наказали? Белозубо скалясь, красуются они на страницах журналов, точат лясы по телевизору и говорят, говорят, говорят. Даже осмелели до того, что уже открыто кичатся своим богатством, выставляют с гордостью его напоказ, забыв, что оно ворованное. И с удовольствием, знаешь, в храмы ходят, крестятся и машины освящают. Знавал я одного ловкого депутата, генерала с регалиями, орденоносца, у которого были липовые документы и купленные ордена, даже в армии никогда не служившего, а один депутат местного разлива, с двумя «красными дипломами», кхе-кхе, до депутатства грузчиком работал на винзаводе и по совместительству возглавлял преступную группировку! Ты сам-то не знаешь разве этого, скромный наблюдатель из народа? Э-э-э, что я тебе всё это рассказываю. По Пушкину всё ― народ безмолвствует. Неглупый был поэт. М-да, безмолвствует, наблюдает тупо и молчит. Онемел от беспредела. Пока молчит. Отгул взял. Не дай Бог слезет с печи ― то-то забава будет. Такие времена, Гурген, и такие нравы. Нет, такое и раньше бывало, не без этого, были одарённые аферисты, но только масштабы, масштабы. С некоторыми из этих товарищей доводилось мне в другие, кхе-кхе, светлые времена встречаться, когда они ещё в комсомольских пешках под стол пешком ходили, а я уже посты занимал немалые. Песни пели бодрые, но искра «демократическая», бывало, с треском и проскальзывала. Искра ― малюсенькая часть мощной молнии. Когда все искры вместе, тогда и молния разрывает небо. Я это предвидел, в свергатели меня не тянуло, и если бы ничего не случилось того, что у нас произошло, я, знаешь, прекрасно бы дожил до седых лет и с той властью. Я заборы не ломал, я за них заглядывал. Нельзя напиться воды из колодца, который пересох, хотя полно ещё товарищей, которые скребут ведром по илистому дну этого колодца и до сих пор находят там пропитание. У меня нюх, Гурген, как у охотничьей собаки. Я предвидел, что грядёт передел, смена вывесок, что коммунистический колодец пересыхает, что придётся пристать к какому-то новому острову, желательно обитаемому, где можно было бы дожить свой век сравнительно благополучно. Не в дворники же мне, в конце концов, человеку с двумя высшими образованиями, с кое-каким опытом работы и жизненным багажом, кхе-кхе, было идти? Ты видишь, как я живу сейчас? Нужно вовремя покинуть дырявую лодку, голову включить. Хотя, повторюсь, можно было и на старой лодке, со старыми товарищами въехать к благополучным берегам. Правда, пришлось бы опять через тернии пробираться, а у меня, знаешь, усталость накопилась от праздников революционных. Я зиму и холод тяжело переношу, а приходилось немало помёрзнуть на трибунах на ноябрьские праздники, да берёзки сажать на коммунистических субботниках, а в апреле у нас тоже не жарко. Многие мои знакомцы и на старых лодках доплыли до своих островов благополучия, с чемоданами, набитыми книгами Ленина и валютой. Говорят знакомые им слова и имеют свой кусок свежего хлеба с маслом и икрой и, в принципе, мечтают, чтобы ничего и дальше не изменилось, чтобы всё так и текло, хотя горячо критикуют демократов, да балаганные демонстрации устраивают, выводят в мороз бедных пенсионеров на площади. Но это ничего, потом, после такой трудной работёнки можно и погреться в демократических кабаках и саунах. Так ведь, Гурген?

По-всему, Денежкин проговорил эту длиннющую тираду, не особенно задумываясь над тем, всё ли из произнесённого понимает его гость. Казалось, что он не может остановиться, изголодался по словам, которые вылетали складно и гладко нескончаемым потоком. Но это была его манера, оставлять главное на конец, проведя предварительную бомбардировку собеседника градом словес. Ошалевший от этого словесного водопада и осовевший от прекрасного обеда и выпитого, Гурген согласно кивнул головой.

Хмыкнув, Денежкин пристально глянул на него и продолжил:

М-да, ничего не изменилось со времён Соломона. Если копнуть чуть глубже мы увидим у всех сплошные компромиссы под прекрасные дивиденды и страстное желание отовсюду извлекать выгоду. К чему я всё веду, дорогой Гурген. Давай я тебе скажу простым, современным языком: не парься. Твои подвиги меркнут перед героической работой некоторых «чистеньких» товарищей. Да и чем они, собственно, отличаются от тебя? Разве они выше тебя стоят, Гурген? Бумажником, положением? Этим только. Но ты не хуже их, а может, даже и лучше, и к тому же ты здоров, молод, красив и главное сам себе хозяин. И, между прочим, многие счастливчики, попавшие в обойму, прошли, как и ты, тюремные университеты. Это неплохо — опыта нажили. Никто у нас не гарантирован от этого — у нас в России это дело обычное, пословиц об этом много, и многие на нарах попарились, так что же, всех их теперь презирать, игнорировать за это? Лишать умных людей работы и хлеба? У меня отношение к этой проблеме гуманистическое. Не проблема это вовсе. Сейчас нужно уметь себя проявить, делать дело, вписаться в пейзаж. Тебе же, Гурген, хотелось бы, наверное, пожить нормально, «приподняться», как в вашем кругу говорят? Или ты, извини конечно (тон был сменён на насмешливый), считаешь верхом успеха открыть пару ларьков на автобусных остановках, накопить денег на бетонную квартирку в промзоне Питера и купить подержанный чёрный Мерседес, непременно с затемнёнными окнами и с госномером 777 или 666 ― какой шик! и завести несколько дешёвых блондинистых шлюшек? А может быть, думаешь и дальше добывать хлеб насущный кулаками? Если так, то не знаю, не знаю… должен же ты понимать, наверное, что кто-то помоложе и позлей тебя может однажды повредить тебе глаз или отбить почки — этот спорт жестокий, в нём опасно долго оставаться, калекой можно стать. Ты до сих пор живешь на съёмной квартире, хотя у тебя на Охте есть комната в коммуналке…

Сидевшего окаменело Гургена тянуло в сон, монотонный голос Денежкина способствовал этому, но тут он, вздрогнув, пожал плечами и перебил обиженно говорившего:

Много людей на квартире сейчас живут, что теперь?

Денежкин усмешливо уставился на него, думая: «Ишь, как насупил свои красивые соболиные брови! Как же любят представители этого гордого народца строить из себя значительных, проницательных и умных мужей. Ему ещё цену его не назначили, а он уже ведёт себя так независимо, такое горячее желание у него не прогадать, не продешевить, не остаться в лохах. Хотя народец этот, не в пример нашему бесшабашному, любящему на печи отлёживаться, может дела делать и мимикрирует по ходу быстро, да и талантливы они, черти, чего уж там — этого у них не отнять, хотя и хитры не в меру. Не удивлюсь, если он сейчас как-нибудь подведёт разговор к тому, чтобы узнать о своей реальной цене, может даже торговаться начнёт, как на базаре. Но он меня волнует, я его хочу — это перечёркивает весь этот пошлый коммунально-базарный бред... Дикий мустанг из прерий. Надоели все эти нежненькие мальчики, фальшивые лизуны, роботы, у которых количество затрачиваемой сексуальной энергии прямо пропорционально сумме гонорара. Я хочу жизни…».

Вслух же он продолжил, будто и не слышал ответа Гургена:

Спортивный век короткий — одна серьёзная травма и ты не у дел. А торговля… дело хотя и прибыльное, но не менее хлопотное и опасное. К тому же там правила быстро меняются, под себя почти всё подмяли люди с холодной головой, горячим, кхе-кхе, сердцем и чистыми руками. Мало того, идёт скоростное укрупнение: маленьких окуньков непременно съедят большие акулы. Они обязаны съесть мелочь по законам рынка.

Вообще-то Анатолию Яковлевичу не нужно было рассказывать Гургену о том, кто здесь правит балом, и разъяснять правила игры. Он прекрасно, а может быть, даже острее из-за своего безысходного положения понимал, что на всех уровнях власти всё продажно, схвачено людьми циничными, лживыми, а пробравшиеся к бездонной и властной кормушке бесцеремонно и беззастенчиво куют своё личное счастье.

Такое положение вещей его не возмущало, но изнуряло мыслями о своей не фартовой судьбе, завистью к заскочившим на подножку поезда, в котором сплошь купейные вагоны, в то время, как он оказался незаслуженно обойдённым. У себя на родине, ещё во времена построения светлого коммунистического будущего, он наблюдал абсолютно такую же неприкрытую картину разложения. От людей с партийными билетами и без них, от руководителей разных рангов, чиновников, директоров, завмагов, милиционеров, до скромной служащей местного рынка, выдающей весы торгашам, вся система снизу доверху была прошита стяжательством, коррупцией, телефонным правом, кумовством, ложью, попранием закона, с особым кавказским колоритом.

Постулат «деньги решают всё» впитан был им с юных лет, а желание пробиться к берегам хоть какой-то власти, никогда в нём не иссякало, а с возрастом только усилилось. Он прекрасно понимал, что тридцать семь лет возраст для спортсмена любого вида спорта критический, а для экстремальных видов тем более. Времена на самом деле изменились, криминал входил в бизнес и жил совсем неплохо, а фортуна так и не повернулась к нему лицом. Вернуться к криминальной жизни желания не было: воспоминания о коллегах-рэкетирах, догнивающих на Южном кладбище или «отдыхающих» в зонах, оптимизма ему не добавляли, хотя, подвернись какое-нибудь «золотое дельце» с криминальным душком, решающее его финансовые проблемы, Гурген Аршакович, пожалуй, и подписался бы совершить противоправные деяния.

Людям, достигшим положения в обществе, среди которых было немало и его земляков, он завидовал крепко. Порой он мог доходить до яростного озлобления, когда думал о том, что ему до сих пор приходилось зарабатывать на жизнь кулаками, в то время как какая-нибудь ничего из себя не представляющая тварь как сыр в масле катается. Среди его земляков, осевших в Питере, было немало удачливых торгашей, предлагавших ему открыть дело, вступив в долю. Но он, хотя и знал, что на этом поприще многие совсем неплохо себя чувствуют, не решился подписаться на заманчивые предложения: внутренне он торгашей люто ненавидел и презирал, да и долю нужную он не мог внести. Ему немало пришлось в свою рэкетирскую пору поработать над физиономиями лавочников, и он хорошо знал их продажный нрав. Знал не на словах, а не деле, что они готовы терпеть унижения и боль, чтобы не потерять дело, ради выгоды идут на всё. Торговля втягивает — это наркотик, который нельзя бросить, она никогда не спит, она требует всего человека. Ему же хотелось жить как-нибудь посвободней, повольготней, не напрягаться, быть хозяином, а не добытчиком. Но время убегало, он всё ещё махал кулаками на ринге, а болезненное осознание того, что время убегает, а он остался на обочине жизни, становилось напрягающе тяжёлым.

Упустить подвернувшийся случай он не мог и мысленно уже принял решение, простое и сиюминутное: «Что — умру от этого? Работа есть работа. Синяки хотя бы пройдут, отдохну немного. Не понравится — уйду и всё! И эту джану-шалаву, жену его, может, ещё поимею, она сама прыгает на шишку».

Из всего наговоренного Денежкиным в его голове отложилось главное: новый его знакомец действительно крут и богат, он ― настоящий «весовой» человек, любит много и непонятно говорить, к нему он, кажется, благоволит и при удачном раскладе для него могут открыться какие-то новые перспективы. Он слышал о случаях, когда телохранители важных персон неплохо устраивались в жизни, организовывали охранные агентства, открывали свой бизнес.

Во время прощания в холле квартиры произошло нечто сильно смутившее мнительного, с обострёнными животными инстинктами Гургена: Денежкин слишком надолго задержал его руку в своей, смотрел на него ласково, глаза его при этом стали маслянистыми, а ноздри опять странно подрагивали.

Гургену это не понравилось, и у него мелькнула одна-единственная простая и немудрёная, выведенная из житейского и лагерного опыта мысль: «Как «петух» себя ведёт, в натуре». Он не мог, конечно, прочитать мысли, предвидеть планы Денежкина, но и верить ему до конца он не собирался ― его жизненный путь говорил, что верить никому нельзя. Но если бы он, выйдя их квартиры Денежкина, смог человеком-невидимкой заглянуть в неё, то, наверное, был бы глубоко потрясён беседой лицемерно гостеприимных хозяев, только что благожелательно ему улыбавшихся.

Когда за ним закрылась входная дверь, подойдя к супруге, которая внимательно рассматривала себя в зеркале, Денежкин легонько погладил её по ягодицам и, усмехаясь, спросил:

Что, Нинуля, хорош необъезженный мустанг, твой новый охранник? Как тебе этот спартанец?

Поправляя волосы, не поворачиваясь к нему, Нина ответила:

Слава Богу, не засранец. Моётся — это уже положительный момент. Дубина, конечно, как все эти горцы, но здоровья на троих у этого боксёра. Даёт же Бог его кому не надо! Тут по клиникам шляешься, шарлатанам и массажистам деньги сносишь, питаешься по-научному и всё равно: тут болит, там болит. Но дезодорант у него — жесть! Фи, фи, фи, где ж они такую гадость достают, по какому шикарному блату? Как же эти мустанги-ишаки любят насыщенные сладкие запахи! И бабьё их усатое, обвешанное золотом, буквально заливает себя пряными и дорогими духами. Какая мерзость!

Массируя пальцами подглазья, она раздражённо заключила:

Господи, неужели это правда, что мне через месяц стукнет сорок два!

Дубина — это в нём есть. Дубина тщеславная и горделивая. Впрочем, Восток — дело тонкое... и грязненькое, — задумчиво произнёс Денежкин, отходя от Нины.

 

Гурген за всю жизнь прочитал от силы три-четыре книги. Не довелось ему прочесть «Бравого солдата Швейка», где Швейк, буквально понявший приказание поручика Лукаша «исполнять все желания его дамы», пока он будет на службе, выполнил «примерно шесть её желаний», о чём простодушно и доложил своему поручику.

С Гургеном — денщиком-телохранителем — вскоре случилось похожая история. Уезжая в Москву, Денежкин поручил ему охранять Нину Львовну и исполнять её приказы. А уважаемая Нина Львовна сразу же, безо всяких церемоний и даже с некоторой барственностью крепостницы, перед которой слуги обязаны плясать, затащила атлета в постель. Он не упирался ― трудно было отказаться от такого лакомого куска, но и докладывать о выполнении «работы» боссу, конечно же, он не намеревался. Он немного мандражировал, думая о возможных неприятных для него последствиях, в случае, если эта связь откроется. И даже испытывал поначалу что-то вроде слабых угрызений совести, которые, впрочем, очень быстро испарились, когда Нина успокоила его и одновременно озадачила, сообщив, что муж с ней не спит, поскольку он импотент, и закрывает глаза на её романы, поставив условие быть осторожной. Смеясь, она сказала, что у неё почётное звание «государственной жены», и нужна она ему как полезная ширма для выходов на редкие вечеринки, посещения театров и различных раутов. Узнав о таком положении вещей, Гурген тут же вспомнил ласковое поглаживание его руки Денежкиным. А когда связь с Ниной устоялась, а отношения опростились, он в довольно простых и грубых выражениях решился высказать ей свои предположения о тайных пристрастиях будущего хозяина, мысли о которых не оставляли его.

Она спокойно ответила, что это вряд ли. Мол, при его положении, если откроется такое, это может сильно ему навредить, поскольку народ наш ещё не достиг европейских высот терпимости, а Денежкин человек очень осторожный. «По крайней мере, — сказала она, — у нас с ним всё по-честному, с самого начала нашего договора. Он нанял меня работать женой, честно сказав о своей мужской беспомощности. Своё депутатское реноме он поддерживает и блюдёт, он даже пару раз говорил мне, что, мол, Бог не дал ему детей, и он хотел бы усыновить ребёнка, да жаль, стар уже для этого. Кстати, он спонсирует один детский дом. Вообще-то он строг, но общий язык я с ним нашла — девочка я умненькая, в свободе не ограничена, местечко тёплое, стараюсь не засвечиваться. У меня с его помощью рекламное агентство, живу в своё удовольствие и дорожу его попечительством».

Но, в конце этой беседы, она, призадумавшись, добавила: «Задал же ты мне задачку, Гургенчик, однако. Я не дура, но как-то о таком раскладе не думала. Видимся мы с ним редко, общаемся ещё реже, да и не любопытная я. А ведь, на самом деле, кто его знает, чёрта белобрысого! Какой-то он многообразный, льющий водичкой непонятной. Такой понос иногда несёт, что уши вянут. Болтуном при этом я не могу его назвать, это было бы странно при его положении считать его просто говорящим роботом, хотя есть и такие в их среде, но он совсем не дурак и крепко врос в систему, корни-то в СССР сформировались. В конце концов, не за язык же его держат в такой высокой должности? Слабость это старческая языком чесать или привычка? Чёрт его разберёт».

Она ненадолго умолкла и раздумчиво продолжила: «Но вообще-то, возникало у меня несколько раз странное ощущение, когда он начинал свои «лектории» воспроизводить. Напрягаться не хотелось, я и не искала имя этим ощущениям. Но ты меня озадачил, Гурген. Как бы это поточнее выразить… мне сейчас пришло в голову, что его говорливость похожа на мои детские конспиративные штучки. Знаешь, я себя сейчас вспомнила маленькой, но больше подростком, а я ещё той шалуньей была. Бывало, что-нибудь натворишь, чего-нибудь этакое гадкое и непотребное, чего-нибудь нехорошее по понятиям взрослых. Наказания боишься, и знаешь, что всё непременно как-то вылезет наружу, что обмануть предков не удастся. И вот: они тебя ещё и не допрашивают, ничего ещё даже не подозревают, а ты начинаешь нести им какую-то пургу и околесицу. Говоришь, говоришь, говоришь всякую белиберду, будто за словами укрыться хочешь, будто запылить хочешь словами грешки, прикопать своё дерьмо, как это животные делают. А внутри тебя, где-то в самой тёмной глубине, человечек ехидный подхихикивает и говорит: «Мели, мели, Емеля. Узнают, всё равно узнают». Иногда мне кажется, что и с Анатолием нечто подобное происходит. В голове его сидят некие непроговорённые страхи, он их носит в себе, а «человечек», в нём говорящий, успокаивает его длинными монологами и болтологией. Сам ты, наверное, догадываешься, какими путями приходят во власть, в каком дерьме приходится иногда вываляться. Я немного психологию изучала, дорогой Гурген».

Ход мыслей Нины был правильный: памятливый «человечек-собеседник» жил в Денежкине и частенько портил ему настроение, не к месту начиная заговаривать с ним, заставляя его, по меткому выражению Нины, «запыливать» память, эту многознающую молчаливую свидетельницу, от которой человеку невозможно избавиться. Только интенсивно молодящейся Нине, отгоняющей от себя мысли о старении, жадно хватающейся за земные удовольствия, пока ещё не дано было понять, что в старости этот «человечек» может изгрызать, как злокачественная опухоль. Только изгрызает он не какой-то орган человека, а невидимую глазу людей субстанцию — душевный покой, разрушая внутренний мир, лишая сна, погружая в суетное беспокойство, злобу, охватывая страхами перед чем-то неизведанным, ужасным, перед какой-то страшной развязкой, тёмной бездной.

Звериное первобытное чутьё Гургена не давало ему забыть ласковое рукопожатие Денежкина, оно засело в памяти, как не мужское, не стариковское, не дружеское. Недоверие и сомнения не исчезали, чувство скрытой опасности не покидало его. Он зорко присматривался к новой, чужой для него среде и острый глаз не раз отмечал странные взгляды босса на него, когда его глаза неожиданно будто останавливались и покрывались влажной плёнкой, как у прикладывающихся к «травке» в момент «прихода»; были и «принюхивания», на которые он обратил внимание ещё при первой встрече с боссом, странным выглядел и отеческий, тёплый тон его голоса, когда они оставались наедине, случались и «отеческие» поглаживания по плечу.

Но жадность и мечты довлели над Гургеном, опресняя соль размышлений. У него не было ни денег, ни связей, ни полезных друзей и родственников, ни перспектив, ни даже приличного жилья. И он своим хитрым и злым умишком планировал любой ценой получить максимальные дивиденды из этого нового знакомства с крутым человеком. Его сердце согревали слова Денежкина, сказанные ему в начале их знакомства о том, что совсем скоро он поймет, что жить новой жизнью гораздо приятней, чем махать кулаками. Запомнились и согревали загадочные слова о том, что он стар и у него нет в живых ни одного родственника.

И первобытное чутьё не обманывало Гургена. Денежкин вёл свою игру мягко и целенаправленно, изучая возможности приручения «мустанга». Предложить ему прямо выполнять свои желания за деньги — было опасно: страшила непредсказуемая реакция горячего кавказца и последующая огласка, с возможным шантажом. Вариант по «любви» совсем не рассматривался. Приходилось ждать, осторожно продвигаясь к цели, играя на отлично им подмеченной жадности и завистливости Гургена, одаривая его деньгами, подкидывая идейки о замечательных перспективах ожидающих его впереди. Но и ждать вечно он не собирался — он загорелся, а в таких случаях Денежкин уже не мог остановиться, с каждым днём он распалялся больше и больше — он привык получать то, что хотел.

Прокручивая в голове пути достижения своей цели, он остановился на уже дававшем прежде положительный результат варианте: совместный отдых в интимной, расслабляющей обстановке с дамами без комплексов. Он хорошо знал, что в таких ситуациях, под винцом, в оргиях, распаляющийся человек становится менее защищенным, теряет контроль и волю. Участники становятся соучастниками. Опытные преступники так и поступают: они стараются повязать членов банды кровью и это очень крепкое сцепление. Повязать развратом легче и такая сцепка может стать не менее прочной и долговременной.

«Вязка» произошла через четыре месяца. Денежкин взял Гургена с собой в Таиланд, где тот правильно сообразил, что босс уже здесь бывал, потому что они без проволочек водворились в уютный загородный отель, по-всему, заранее забронированный. Гурген эту поездку воспринял с удовлетворением, как очередную к нему благосклонность босса.

Вечером над их телами усердно трудились две хорошенькие миниатюрные массажистки. В середине сеанса массажа разомлевший Денежкин прикрылся простынёй и приказал своей массажистке придти на помощь подруге, трудившейся над телом Гургена. Смеясь, он крикнул ему, что если ему захочется чего-то сверх массажа, он может не стесняться, за всё заплачено. Девушка стала «помогать» подруге. Свесив ноги с топчана, Денежкин с хищной жадностью следил за происходящим, а Гурген уже был в таком возбуждении, что не владел собой, он обнимал то одну девушку, то другую. Неожиданно Денежкин вскочил с топчана. Захлопав руками и затопав ногами, он прогнал девушек, на удивление споро подбежал к растрёпанному, ничего не понимающему Гургену, встал перед ним на колени, и, обхватив руками за ягодицы, облегчил возбуждённого до предела «жеребца».

Ошарашенный случившимся, Гурген долго сидел в ступоре, пытаясь прийти в себя, а Денежкин в своей назидательной манере строго ему говорил: «Кто попа любит, а кто попадью. Я попов не люблю, с попадьёй не справлюсь, люблю тебя, жеребца. У всех людей, Гургенчик, есть свои тайные слабости, есть они и у меня, уже немолодого человека. Если ты не захочешь дальше быть со мной, скажи сразу, я дам тебе некоторую денежную компенсацию и отпущу. Держать тебя не буду, хотя и люблю тебя, жеребца. Но говорю тебе прямо: много я от тебя не потребую ― я старый человек, если ты это поймёшь и примешь, всё в твоей жизни будет хорошо, будут и деньги и положение. Но учти, дорогой, это всё должно быть между нами, метлу будешь держать на привязи, ты должен осознать, что со мной шутить не стоит. Ты же хочешь жить спокойно в Питере? Я, Гурген, тихий, но могу быть крутым. Подумай, но недолго. Останешься со мной — будет то, что я тебе обещал. Всё у тебя будет хорошо. Нет… разойдёмся миром».

Гургену оставалось только польстить себя мыслью, что он угадал позорную сущность босса. Приходя в себя после случившегося, он с досадой и одновременно со злобным торжеством думал: «Чувствовал, чувствовал я, что он «петух». Пугает он меня ещё, ишак, падла зашкваренная! Не я «попал» ― ты «попал». Ты теперь сам у меня на крючке».

Он переоценивал себя. Со своей ненасытной, всёсжигающей жадностью и далеко идущими планами он сам крепко зацепился за «крючок» со сладкой наживкой, умело и коварно нанизанной Денежкиным. И не босс был им «опущен» по его уголовным представлениям, а сам он потерял лицо, хотя и пытался уверять себя в обратном. Словам Денежкина о его крутости, он в тот миг значения не придал, не зная, что говорить. Сидел с потерянным видом, прикрывшись простынёй, утонув под волной охватившего его презрения и ненависти к Денежкину, а тот, не дождавшись ответа, позвал девушек и, оставив Гургена с ними, ушёл.

Три следующих дня Гургена окружали безотказные местные красотки. Сам Денежкин куда-то исчезал и приезжал в отель под утро. И перед самым отлётом домой Гургену пришлось выполнить «просьбу» Денежкина, которую тот оформил словами: «Гургенчик дорогой, побалуй старика, наконец, пожалуйста». В дальнейшем именно эта конспиративная фраза употреблялась Денежкиным, когда ему требовался акт удовлетворения. Гурген произвёл «экзекуцию» со злорадством, шепча про себя немыслимый набор ругательств на родном языке. Он не отказался, решил идти до конца. Денежкин знал, что он не откажется — психологом был ещё тем!

 

Вернувшись в Питер, Гурген зримо ощутил плюсы своего нового статуса: Денежкин подарил ему практически новый «Мерседес», стоящий во дворе его дома без дела, сердце Гургена согрела банковская карта со значительной суммой, вручая которую Денежкин, усмехаясь, сказал: «На непредвиденные расходы, с последующим пополнением твоего счёта».

Денежкин был осторожен и нетребователен. Он нечасто просил удовлетворить его слабость, и это происходило только за закрытыми дверями его бани. Старик знал, как возбудить красавца, а Гурген в такие моменты поддерживал себя животным и злорадным чувством варвара-победителя, что подспудно прикрывало его отвращение к тому, что приходилось делать с этим похотливым стариком с дряблым серым телом и худыми венозными ногами. Хотя он особого позора для себя в своих действиях не видел, но разницу между способами полового удовлетворения в местах заключения мужчин вынужденных долго воздерживаться и тем, как ему «сытому» и свободному мужику приходилось это делать сейчас, он всё же остро ощущал. Конечно же, и под дулом пистолета он не согласился бы считать себя проститутом, но иначе, как проституцией, причём проституцией низшего порядка, такое положение вещей назвать было нельзя. Сказав себе «не парься», принуждая себя к терпению, он не мог избавиться совсем от съедающего нутро гнетущего чувства вынужденной униженности, купленности, потери лица, что добавляло злобы. Он загонял возникающие протесты вглубь, где злоба опасно накапливалась.

Связь с Ниной была короткой и, не развившись, оборвалась. У него теперь не оставалось времени на встречи с ней, а она не любила оставаться одна и стала встречаться с каким-то популярным молодым артистом. Денежкин стал вводить Гургена в рабочий процесс. Он стал мотаться с его поручениями, знакомился с новыми людьми, заводил полезные знакомства. Имя Денежкина производило на людей магическое действие, открывало ему многие двери. Необразованный провинциал, с трудом окончивший на тройки восьмилетку, имел хорошие зоркие глаза и отличные уши. На удивление быстро он разобрался, как нужно себя вести. Он быстро стал говорить округло, на манер босса, со всякими туманными формулировками. Помогала ему и природная артистичность. Он мог играть лицом, делая его участливым, восторженным, раздумчивым, горестным или строгим. Мог варьировать голосовые оттенки от горечи в голосе и радушно-благожелательного тона до властно-непререкаемого и гневного. Не прошли даром мастер-классы, которые постоянно ему давал босс.

Всё шло хорошо. И однажды Денежкин прямо сказал ему: «Надо уже дело делать. Стажёром ты оказался способным, я, собственно, не сомневался, что у тебя получится. Начнём, кхе-кхе, восхождение в пропасть. Начнём с депутатика мелкого. Великие советские военачальники начинали с рядового. Только, умоляю тебя, перестань страдать всякими вашими кавказскими дуростями. Прибери куда подальше свой дурацкий апломб, смешную гордость и раздутое самомнение, пропитанное тщеславием, убери с лица надменный вид крутого парня. Я тебя, жеребчик, люблю. Тебе трудно это понять с твоими предрассудками, но ты не зарывайся, делай только то, что я буду говорить, и всё пойдёт хорошо. И будь со мной поласковей, пожалуйста. Поласковей, понимаешь? Это тоже входит в условия нашего сотрудничества. Что-то ты грубоват становишься».

Закипела адова работа в непроветриваемом «подвале» мастеров лжи! О, если бы избиратель мог увидеть, хотя бы одним глазом, только одну десятую часть из того, что происходит повсеместно в таких «подвалах», в избирательном процессе мог случиться коллапс! Потому что несчастный избиратель, остолбенев, услышал бы не сладкие речи пламенных радетелей, служителей народа, а наглые, презрительные и злобные насмешки над собой высоколобых кандидатов. В «подвале» его называли не иначе как: быдло, лузер, неуч, иждивенец, мусор, раб, «ботва», «отстой» и ещё общим — «этот народ»; он узнал бы, какие сумасшедшие суммы тратятся налево и направо ради нужного положительного результата, тогда как эти же господа добавляют сущие копейки к прожиточному минимуму населения, увеличивая и увеличивая своё жалование; он бы содрогнулся, увидев личную жизнь многих кандидатов, охваченную демоническим стремлением к накоплению, с безудержным хватательным пираньевым рефлексом, видящих своё кредо в возможности успеть поживиться ещё не полностью растащенным содержимым сокровищниц советских пирамид; он увидел бы неистребимое стремление мерзавцев и мерзавок к обладанию мыслимыми и немыслимыми удовольствиями жизни, бесстыдному самоублажению живущих двойной-тройной-четверной жизнью, связанных не только с преступными элементами, но и с откровенными врагами страны. Он смог бы оценить тогда качественную степень их фальшивого патриотизма, амбициозности, обращённой в своё нутро, составить коллективный образ власти-паразита и выразить, наконец, свой массовый протест, которого сии господа боятся больше, чем прокурора, судей и Бога, а ради своих интересов готовы растоптать святыню, и даже поставить себя выше неё. Но на окнах, вросших в тротуары подвалов, всегда опущены чёрные жалюзи. Просачивающаяся наружу война компроматов остро видна лишь тем, кто находится в теме и интересуется процессом. К тому же, всё происходит быстро, события калейдоскопически меняются и народу за всем не уследить, а знающим, честным людям путь к трибуне крепко перекрыт кордонами оплачиваемых халдеев. Но народ наивно надеется на перемены, ведётся на сладкоречивые посулы кандидатов, «бесстрашно» бичующих пороки дня сегодняшнего, созданные ими же самими.

Подвальная «крысиная» команда под неусыпным патронажем босса усиленно работала над продвижением Гургена в депутаты муниципального округа города, глава которого был личным врагом Денежкина. Это была начальная ступень карьеры Гургена, по замыслу Денежкина. О дальнейших планах он Гургену пока ничего не говорил. Деньги, сложившаяся в стране гнилая круговая коррупционность и обширнейшие связи Денежкина отлично работали, и особых технологий изобретать не приходилось, схема была стандартной и проходной, обычно не дающая сбоев. Ставка была сделана на пожилых людей, на защите их интересов. На дом к больным и немощным старикам, ветеранам, пенсионерам ходили волонтёры с нехитрым подарочным набором из дешёвых продуктов; они интересовались пожеланиями стариков, приносили им лекарства, выполняли их мелкие поручения. В пакет с набором продуктов вкладывалась листовка с фотографией Гургена с его предвыборными обещаниями. Он выступал, встречался с избирателями, горячо «разоблачал» нерадивых корыстных чиновников, обещал бороться за права пожилых людей, добиться повышения пенсий, улучшения медицинского обслуживания, говорил, что разберётся с выплатами, льготами, что планирует открытие сети доступных магазинов для пожилых людей, построит детские и спортивные площадки во дворах, произведёт ремонт дорог и подъездов, словом, использовал весь фарисейский джентльменский набор российского кандидата в народные радетели.

И команда, работавшая на ниве продвижения во власть «усыновлённого телохранителя» с удивлением для себя обнаружила вдруг неожиданную мимикрию, стремительно происходящую с Гургеном Аршаковичем. Человеком он оказался не бесталанным, быстро и с удовольствием вошёл в роль, раскрепостился, говорил «умные» нужные слова, нашел правильный образ внимательного и уважительного к нуждам народа человека. Ученик был не бесталанным, а его непомерное тщеславие, природная хитрость, сообразительность, страстное желание выдвинуться реально помогали ему усвоить наставления Денежкина, к тому же он уже ощущал плюсы своей новой жизни, смог сопоставить её со своей прежней, в которой минусы преобладали. На ринг его совсем не тянуло.

И «поезд» без эксцессов продвигался в нужном направлении. И не снизил бы скорости к сладкой цели, не случись проклятая заметка в газете. Она могла свести на нет поступательное движение, в лучшем случае притормозить его, что потребовало бы новых усилий для исправления возникшей ситуации. А произошло следующее.

 

За неделю до этой статьи Гурген расслаблялся в кафе с земляками из Ростова, приехавшими в Питер по коммерческим делам. Компания прилично приняла на грудь и засиделась в уютном кафе с восточной кухней. Друзья без устали говорили льстивые и цветистые тосты в честь своего быстро идущего в гору земляка, а Гурген разбухал от выпитого, похвальбы и лести.

Когда встал вопрос о продолжении сабантуя, решили найти «девушек» и поехать в сауну. Гурген, недолго думая, подсел к столику, за которым сидели три девушки и без обиняков объяснил им, что ему от них нужно. К их несчастью они оказались обычными студентками, пришедшими отметить отъезд своей подруги на ПМЖ в Германию. Девушки стали возмущаться, порывались уйти.

Гурген не мог понять, почему они отказываются от такого заманчивого предложения, чем он им не угодил. Почувствовав себя оскорблённым, он рассвирепел, схватил одну из девушек за волосы и, выкрикивая что-то нечленораздельное на родном языке, стал тыкать её лицом в салат. Подбежавший на выручку девушке охранник упал на пол со сломанной челюстью. Администратор кафе вызвал милицию, компанию забрали в участок.

Закончилось всё тривиально. Пострадавшая девушка заявление забрала, получив денежную компенсацию за ссадины и испорченный вечер. Она не упрямилась, согласилась быстро: на руках у неё были билеты в Германию, лишняя шумиха ей была ни к чему. Охранник тоже удовлетворился деньгами, не остались внакладе и стражи порядка.

Казалось, что пожар потушен, но тут вдруг появляется заметка в газете под саркастическим названием: «Сделал тело — гуляй смело». Если бы в ней описывалась хулиганская выходка некоего безымянного подвыпившего кавказца — это было бы обычным случаем, коих в ежедневных милицейских сводках города предостаточно, но автор репортажа, поведав читателю о кандидатском статусе Гургена в выборные муниципальные органы, не преминул пройтись и по его патрону Денежкину Анатолию Яковлевичу, не брезгующему такими завидными кадрами. Просветил автор читателя и рассказом о «героическом» прошлом Гургена, в котором действительно были интересные эпизоды, скрытые от глаз общественности: он уже два раза привлекался за насильственные действия в отношении слабой половины человечества: первый раз ещё у себя на родине (пытался совершить развратные действия в отношении дочери своей сожительницы), а после в Питере за жестокое избиение проститутки. Причём за первое дело у себя на родине ему пришлось отсидеть два года. В конце статьи автор резонно спрашивал у читателя: «На месте пострадавшей от рук без пяти минут депутата могла быть ваша дочь, сестра, внучка или жена. Скажи, дорогой читатель, хотелось бы тебе видеть во власти родного города таких нелюдей? Мне бы не хотелось». Не оставили без внимания это событие и телевизионщики.

Гурген бил женщин часто. Бил, когда они безропотно подчинялись его воле и выполняли его желания. Если не выполняли и артачились — бил за непослушание, если выполняли — бил за безропотность. Безропотность его даже больше раздражала. Всех женщин с кем он сближался, он считал шлюхами, от которых ожидал только удовлетворения. Он не был мазохистом и удовольствия от того, что их бил, не испытывал, скорее наоборот: он чувствовал в такие моменты отвращение к своим жертвам. Но по-другому он не мог: привык так поступать: в кругу его сотоварищей по криминальному прошлому это было нормой и считалось нормальным средством для смятия воли жертвы.

На следующий день после выхода статьи, автор, которой по разумению Денежкина, поработал над статьёй под чьим-то конкретным патронажем, он позвонил Гургену из Москвы и сказал: «Гурген, ты не мустанг, ты — ишак карабахский!».

 

В очередной раз, скосив глаза на дремавшего Денежкина, Гурген неожиданно вспомнил, что тот его обозвал карабахским ишаком и выругался про себя, думая со злобой: «Если я ишак, то ты — собака и сучара питерская, гондон штопаный и пидор комсомольский!».

И ещё он сейчас с тоской подумал, что прежде, в своём блатном кругу земляков-рэкетиров, хотя он и жил рискованной жизнью, но она была вольной и интересной, а ввязавшись в нынешнее дело, он влип крепко. Дать задний ход будет совсем не просто: за время общения с Денежкиным он смог убедиться, что за его спиной стоят серьезные люди. В последнее время он иногда жалел о том, что связал себя с ним.

Гурген не терпел никакой власти над собой. Его раздутое тщеславие, гордыня и самомнение частенько толкали его на ошибочные поступки и действия, а опыт, извлечённый из ошибок, не подвигал к пересмотру мировоззрения, а лишь озлоблял, заставлял искать себе вечные оправдания. Внутренний распад происходил в нём из-за зависти к людям успешным. При общении с ними он становился фальшиво подобострастен, но при этом, угодничая, он опять-таки ощущал себя невероятно оскорблённым, повреждающим свою суверенную гордыню, что приводило к нарастанию внутренней злобы к объекту зависти, которую приходилось болезненно скрывать.

После случившегося в Таиланде он принуждал себя не показывать презрения и злобы к Денежкину. Он таился в ожидании исполнения обещанных благ, как зверь, притаившийся в кустах в ожидании добычи. Ничего живого в таких отношениях, где всё замешано на грязи, лжи, коварстве, себялюбии с обеих сторон, не могло вызреть. Исход таких отношений часто становится трагическим.

«О, зависть, сестра лицемерия, виновница коварства, сеятельница убийства, змеиное семя, губительный цвет. Что сквернее зависти? Ничто. И самую смерть что породило? Ничто другое, кроме зависти...» — мудро говорил святитель Иоанн Златоуст.

 

Денежкин

 

Ехали в тишине. Никто не проронил ни слова, но на мосту Петра Великого Денежкин неожиданно открыл глаза, сонно глянул в окно и заговорил, монотонно и негромко, будто говорил сам с собой, но так, что его слышали все сидящие в машине:

— Ходит в Питере поверье, что где-то в конструкции этого моста славные строители то ли золотой костыль, то ли большую заклёпку золотую вделали. Кто-то ради шутки, скорей всего, пустил эту утку много лет назад, но она до сих пор жива и передаётся из уст в уста. Золото… золото сияет, манит людей, притягивает и возбуждает. Работяги и энтузиасты золотого сияния, наверное, весь мост облазили в поисках сокровища. Тому, кто первый запустил эту золотую утку, никакой пользы от этого не стало. Но ход, в общем-то, политтехнически правильный: у людей, слышавших легенду, при виде этого моста непременно в голове случится золотое сияние. Легенда вброшена. Ей не дают исчезнуть, она каждый раз всплывает, об этом говорят, пишут и это делает людей причастными к некой будоражащей тайне. Так и умные люди поступают: подкидывают в слышимое пространство приятную или неприятную тему — это в зависимости от того, что нужно иметь в конечном результате, — и если требуется, не дают ей угаснуть. И тогда людьми можно будет в какой-то мере управлять, подкидывая им всё новые и новые вести из жизни «золотой заклёпки», привязывать интерес людей к этим вестям. Но если завтра все узнают, что это блеф — тут у интересантов случится большое разочарование. Чудо испоганить легче, чем создать, слышали сказку о голом короле?

Денежкин замолчал, закрыл глаза. Молчал так долго, что все решили, что он заснул. Но он открыл глаза и заговорил опять, в этот раз слегка повысив голос:

— Тут в одном небольшом колхозе странный случай произошёл недавно. Да, вы, наверное, уже слышали об этом. Одного товарища, золотого, сердечного и доброго человека, за его любовь к героическому поколению ленинградцев, за кровоточащее сердце, за труды его неустанные трудовой коллектив колхоза поддерживал со всех сторон, любил и уважал, практически сияющей золотой заклёпкой выставлял. Но что-то случилось с мозгами товарища, потянуло его вширь и ввысь, вкось и вкривь, взял он и обгадил малину, всем колхозом посаженную. И обнаружилось тут, как в той сказке, что король, оказывается, голый. Перечеркнул товарищ направление жирной линией, золотая заклёпка померкла, медяшкой, покрытой зелёной окисью, стала. И теперь любой враг, а их пруд пруди, может пинать нашего героя, к месту и не к месту, напоминая о его великих, кхе-кхе, подвигах. Это нескоро теперь утихнет. Дать врагам такой повод для дискредитации — это равносильно предательству. А дискредитация, товарищи, — это не менструация, которая благополучно заканчивается, хотя дискредитация, м-мм, тоже в какой-то мере кровопускание, по большей части болезненное.

Гурген напрягся и набычился. Несмотря на сложный метафорический жанр речи босса, он не мог не понять, что говорит он о его проколе. Такого ещё никогда не было прежде, никогда ещё он не распекал его при людях. И обиднее всего было то, что «опускал» он его при людях, которых он лично считал полными лохами, дешёвками, обслугой, стоящей на нижних ступеньках окружения хозяина! Он вспыхнул, бросил быстрый и злобный взгляд на Денежкина, и отвернулся к окну, а тот бесстрастно продолжил:

— Вы, господа, когда-нибудь видели, чтобы я где-нибудь, когда-нибудь на людях повышал голос? Видели вы на моём лице хоть раз раздражение? Не видели. Строгость видели, без неё порядка не будет. У меня на лице всегда серьёзное выражение, я, собственно, и являюсь таковым — серьёзным, ответственным человеком, уважающим порядок и без устали твёрдо его поддерживающим. Я — человек внимательный, разумный, не мечущийся, а уж кулаки в ход пускать, это, знаете… расслабляться, допускать, чтобы люди стали в тебе сомневаться, нельзя, а уж тем более совершать иррациональные и девиантные поступки. Это может отрицательно сказаться на деле, а иногда, кхе-кхе, и на теле. Спокойствие электората нужно уважать и ценить, нельзя давать ему повод сомневаться. Он обязан верить, что «золотая заклёпка» существует. Чертей в болоте будоражить опасно. Народ должен всегда видеть одного и того же человека, человека который всегда говорит правильные вещи, не орёт и не брызжет слюной, не мечется из стороны в сторону. Словом можно убить — оно иногда надёжнее, чем кулак. Народ наш приметливый, острый на язык, скажет: что это за флюгер — сегодня одно, завтра другое городит? Это всегда настораживает, хотя есть у нас уродцы, на этом строящие свой стиль общения. В дальнейшем, если случатся какие-то форс-мажорные обстоятельства, то человек с постоянным лицом сможет смело сказать, что и на старуху бывает проруха, что нет ничего в мире идеального, что и на солнце пятна бывают. Вы же меня видели и слышали, скажет он: я всегда делал всё правильно, с пути ни влево, ни вправо не сходил, а упасть в наше неспокойное время каждому могут помочь «друзья» многочисленные, ― желающих подножку подставить пруд пруди. Народ у нас сердобольный, сам не без греха, скажет, почесав репу: «Да, чего там. С кем не бывает». Скорей всего так и скажет.

После долгой паузы, пожевав тонкими губами, он сказал:

— У общей массы зрение пока ещё расплывчатое, не сфокусированное. Ещё пока покупаются на лейблы и слова приятные уху. Доверчивость — ценное качество, привитое прежними товарищами советскому народу, он ещё его не растерял. Но разница между телевизорами «Panasonic» и «Panasonix», тем не менее, существует, хотя по виду слова близнецы….

Он резко оборвал свой монолог, словно устал говорить, потерял нить мысли, или ему надоело говорить. В салоне автомобиля повисла гнетущая напряжённая тишина.

Анатолия Яковлевича часто несло: он начинал говорить витиевато, употребляя различные метафоры, сравнения, разжёвывая свои мысли, уводя слушавших в непонятные словесные дебри. Обслуга это знала, называя между собой такие его состояния — «босс пургу понёс». Известно было, что всё вокруг него должно подчиняться его воле, даже приёмник в машине включался только тогда, когда он этого хотел. Ну, а когда он начинал произносить свои монологи, тут нужно было внимательно слушать, потому что он мог в любой момент остановиться и задать вопрос по теме, которую развивал. При этом желательно было, чтобы и выражение лица слушателя было заинтересованным. Переспрашивать не рекомендовалось. Если такое вдруг случалось, пожёвывая губами, он обычно говорил: «Два раза повторять — изнурять себя. Не вреди моему здоровью — навредишь своему карману».

Известно было и то, что он мог наказать обслугу не только рублем. Мог уволить проштрафившегося без раздумий, но работу, хорошо сделанную, оплачивал щедро. Не понимающие ситуацию или протестующие быстро теряли место, поэтому в машине царила тишина. Но о проколе Гургена уже знали, в этот раз все прекрасно поняли, о ком и о чём говорил босс.

Будто очнувшись, Денежкин спросил, обращаясь ко всем:

— Что я там вам про костыль-то говорил?

— Говорили, типа, правильно его забили, — опередил всех с ответом водитель.

— Типа правильно его забили! — передразнил водителя Денежкин, крякнув. — Про костыль только в голове и осталось, и то только потому, что он золотой. Вот ведь, весь наш народ в этом! Вполуха слушает, в полголовы думает, вполсилы работает. Во всём его, кхе-кхе, стимулировать приходится рублём, но чаще палкой. Скорей бы рабочий день закончился, стопарик принять бы и в койку, да? Вот поэтому-то в этой стране обычно проходят хитроумные фокусы либеральных болтунов. Начни завтра какой-нибудь новоявленный буйный вожачок строить очередной изм, с перспективами кисельных берегов и молочных рек, мы и туда с энтузиазмом попрёмся, не думая, потому что напрягаться не желаем, а опыт ошибок в голове не фиксируется, реле замкнуло. Куда проще стопарик водочки принять, пивка для рывка и ― в койку, желательно с бабенцией, или к телевизору ― футбол, сериальчик про бандитов да шоу трансвеститов посмотреть. А под обещания рая земного и всякую пустую лабуду стабильно подписываемся не потому, что верим, а потому, что в башке ленивой не появляется мысль вникнуть в обещания напёрсточников. Да и время стопарика почему-то, когда подумать нужно, неумолимо приближается, когда же думать? Чего доброго дебаты могут начаться, мозги напрягать придётся. Тут-то в усталой голове бедолаги и включается заржавелое старое реле, которое включает правую руку, и она автоматически поднимается вверх, голосуя «за». Основополагающий принцип этого реле: «лишь бы не было войны», кхе-кхе, давно вывели старухи-политтехнологи на скамейках. (Денежкин повысил голос). А война идёт, господа-товарищи, она никогда и не заканчивалась, она идёт. Пока без бомбардировок и воя сирен, но обязана когда-то вступить в горячую фазу. Куда нам до таких выводов! Ожидаем, дурни, правителя, доброго царя батюшку, который придёт и даст вам чудо, заворожит вас тайной и своим авторитетом, изменит вашу жизнь — накормит, напоит, накажет мерзавцев и разрешит вам в меру грешить. Хотя грешить вы и без всякого на то разрешения всегда готовы. Только он и вас наказывать будет, если зарываться начнёте. Э-э-э, что я, в самом деле, объясняю?! Мы же читать ничего не хотим, а всё это давно написано. Но на бунт подписываемся легко — это точно, это дело любимое пограбить награбленное, сидит в народе это крепко, как и незабвенная халява.

Денежкин замолчал на мгновенье, махнул рукой, заключив отрешённо: «Бунтовщики».

В машине все напряжённо молчали, в этот раз никто не понял, о чём говорил босс. Денежкин любил выставлять себя жертвой обстоятельств, он-де честно работал, верил в идеалы коммунизма, и не ожидал такого страшного предательства от собратьев по партии. От нынешней партии коммунистов он обиженно дистанцировался, хотя со многими её членами поддерживал вполне дружеские отношения. Прилюдно он всегда выставлял себя оппозиционером нового либерального курса, говорил, подбирая «правильные» слова, прекрасно понимая, что это нравится народу. Себя он прилюдно идентифицировал как представителя идеи «малых дел», подчёркивая, что каждый на своём месте обязан делать, что-то полезное, внося пусть маленькую, но полезную лепту. Частенько он с болью в голосе говорил, что плыть против течения невыносимо тяжело, хочется бросить вёсла, но делать этого он не может себе позволить: кто-то обязан разгребать Авгиевы конюшни.

На самом деле слова его прямо расходились с делами. На виду он оставался деятельным поборником и защитником бесправного обманутого и ограбленного населения, но существовала и практическая невидимая сторона его деятельности. Простые смертные люди вряд ли могут себе представить всю мерзость закулисной политической жизни верхушки, крепко спаявшейся с аферистами и разбойниками завладевшими богатствами страны, хотя обидное понимание, что их в очередной раз надули, у народа вызрело довольно быстро. Заглянув в эту преисподнюю, где обитают улыбчивые перевёртыши, он увидел бы в дымном, попахивающем серой пространстве леденящую душу картину распада и разложения, сборище жадных, беспринципных, злобных, объединённых борьбой за власть и наживу теней, готовых на всё ради этой химеры. Здесь царили неприкрытые человеконенавистничество, злоба и презрение к обманутому ими народу, его жизни и одновременно неисчезающий страх перед этим народом, силу ярости и гнева которого они чуяли «спинным мозгом».

Денежкин был действительным членом этого синклита фарисеев, надевших на себя маски представителей разных партий, изготовленных в мастерской по одному лекалу. И лицемерно скорбя по развалившейся стране, он, однако, не бил себя в грудь, не рыдал и не каялся в том, что до переворота участвовал в приготовлении отравного варева для страны, не прямо, но «спички» поджигателям подносил, преклоняясь перед силой заговорщиков с партийными билетами в карманах, давших ему сытную долю у своей кормушки.

Злобный развальный дух кухни, где варилось смертельное варево для страны, он прозорливо узрел ещё задолго до перестроечных лет. Находясь внутри системы, он чётко ощущал, что дело идёт к её краху. Он представлял себе, что случись резкий поворот в векторе движения (и вектор он угадал), часть несгибаемых, преданных идеям коммунизма товарищей продолжит своё существование и, возможно, как-то и закрепятся рядом с «рулём». Но оставаться в стане пламенных борцов за холодеющее тело СССР он не стал, чётко представляя, что большая часть его сотоварищей побегут с тонущего корабля на спасительную баржу: нормы партийной жизни, запрещающие иметь любовниц и любовников, дорогие автомобили и цацки, особняки, жизнь под недремлющим оком Отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности, конфискации имущества и расстрельные статьи уже давно всех тяготили и нервировали. Хотелось пожить вольно, иметь частную неподсудную собственность, приятную во всех отношениях «зелёную» валюту, ездить по миру, иметь своё доходное дело, жить не под пристальным взглядом суровых товарищей из органов партийного контроля, а при ручном суде с ловкими прикормленными личными адвокатами. Он чётко и реально себе представлял, что бикфордов шнур уже подожжён, огонёк его усиленно раздувала непомерная коррупция, перерожденчество и сквозняк с Запада. Держа нос по ветру, он определился. Ему это было нетрудно сделать. Он смотрел широко и трезво, понимал, что уже ничего не изменить, маховик истории крутится так, как его запустили. Он был уже не молод, любил роскошь и хотел ещё пожить. Наивысшим этическим учением считал гедонизм, а поскольку жизнь в этом стиле невозможна без финансового достатка, ему нетрудно было сказать себе: «Живи по новым правилам». Доживи свою жизнь в достатке».

Правда, через пару «радостных», уже демократических лет, он оглянулся назад, с ужасом осознавая, что произошло нечто совершенно разрушительное, оставив после себя дымящиеся пепелище. Не страна рухнула ― целая цивилизация! Не стало мирового гиганта, противовеса, державшего мир в определённом равновесии, и не за горами был день, когда скукожившейся на карте России будут полностью диктовать свои условия страны, ставшие единоличными мировыми лидерами, выигравшие от этого передела. И возможно дело дойдёт и до следующего передела, после которого страна ещё более скукожится и возможно даже исчезнет с карты мира.

Хорошо ему знакомые молодые и ловкие выскочки, не бесталанные товарищи, лауреаты премий Ленинского комсомола, редакторы всяких советских газет и журналов, работники научно-исследовательских институтов со степенями, постаревшие и поседевшие, сбросили шкурки окончательно, и одели новые хорошо пошитые на Западе.

Безработным не стал и он. Довольно быстро нашлись «друзья», которым он стал полезен, неплохо оплачивающие его услуги. Желания напрягаться у него не было, и он влился в реку, стал делать то, что от него требовали. Он не верил ни в какие положительные сдвиги, плыл в этой мутной реке, ловко огибая рифы: хватка у него была деловая и крепкая. Но иногда, и особенно в последнее время, его охватывала меланхолическая тоска по прошлому, а может быть это была тоска по ушедшей молодости. Годы полетели быстрее, старость была рядом.

 

Площадка перед воротами его дома была очищена от снега и посыпана песком. Водитель моргнул фарами несколько раз и коротко посигналил. Их ждали. Через несколько секунд ворота плавно разъехались, за ними стоял старик в ватнике и вязаной шапочке. Джип въехал во двор и остановился рядом с присыпанной снегом красавицей елью, водитель поспешил открыть Денежкину дверь.

― Всем хороши эти джипы, но вылезать из них тяжко, будто из грузовика выползаешь, — ступив на землю, недовольно пробурчал Денежкин и обернулся к своим спутникам, вылезшим из машины: — Заходите в дом, поужинайте.

Все пошли за ним к лестнице дома, старик уже стоял у входной двери. Сдёрнув шапочку с головы, он мял её в левой руке. Прежде чем открыть дверь, он поприветствовал Денежкина радушно, но сдержано, словами:

― Здравия желаю, Анатолий Яковлевич. С приездом.

Денежкин пожал крепкую руку старика.

— В полку всё в порядке, майор? Без ЧП?

— Так точно! — браво отчеканил старик. — За время вашего отсутствия никаких ЧП не произошло. Баня протоплена, ужин готов.

Денежкин кивнул головой и вошёл в дом. За ним гуськом проследовала вся компания. Старик всё это время придерживал входную дверь открытой. Он помог хозяину снять пальто, повесил его на вешалку, подал тапочки.

— Топчетесь, как слоны. Раздевайтесь. Потом несёт от вас, как от грузчиков. Вы что, ж раз в месяц моетесь? ― недовольно проговорил Денежкин топчущимся позади него мужчинам.

Все стали шумно раздеваться, а он любовно погладил дубовые стеновые панели, удовлетворённо потёр руки. Настроение его немного улучшилось.

Неожиданно он резко обернулся к старику.

— А непорядок, майор, всё же кое-какой в твоём хозяйстве имеется.

Старик напрягся. Часто заморгал глазами с недоуменным испугом в них.

— Ёлку-то обтряси от снега, майор, не ровен час завалится краса. Я эту подругу очень люблю, она уже много, много лет меня радует.

— Виноват. Будет сделано, — облегчённо выдохнул старик, краснея.

Ещё не было случая, чтобы Денежкин не нашёл бы каких-то огрехов в работе своих поданных. Старик это знал, но каждый раз при встрече с хозяином волновался, впрочем, без обиды на часто несправедливые придирки своего работодателя. Много лет прослуживший в армии, он хорошо был знаком с дурацким армейским постулатом, гласившем: чтобы служба мёдом не казалась, нагружай подчинённых какой-либо работой, пусть и ненужной. Этот постулат он познал не в теории, а в трудных армейских буднях и эти будни хорошо были отражены в его безупречно выбритом лице, с двумя глубокими морщинами на щеках, шраме на подбородке и в военной выправке. Они с женой уже не первый год безвылазно жили в пристройке к дому, всё немалое хозяйство Денежкина было на них. Денежкин купил старику «Ниву», чтобы тот мог ездить за продуктами и за всем необходимым для дома. Старик этой работой дорожил: на его попечении были двое маленьких внуков и дочери.

Бросив старику короткое: «Гостей накорми, майор», Денежкин поднялся по лестнице на второй этаж, вошёл в спальню и устало присел на край широкой кровати. Проведя пальцем по спинке кровати, он внимательно рассмотрел палец, чтобы убедиться в отсутствии пыли. После задумчиво уставился на картину в золочёной раме с незатейливым сюжетом: на берегу тихого озерка под ивой, свесившей свои зелёные кудри в сонную воду, сидела на мостках троица ребятишек с удочками, предзакатное солнце мягко освещало их милые и счастливые лица. В одном из мальчиков, белобрысом, с круглым лицом, угадывался сам Денежкин. Томное лето, стрекотание кузнечиков, запах скошенной травы, прохлада воды, незримо чудились в картине. На лице Денежкина медленно проявилась тихая улыбка.

Картину заказал известному питерскому художнику он сам, сам же предложил и этот сюжет, который жил в его памяти. Во время войны он попал с мамой на Алтай. Отец остался в блокадном Ленинграде, где и умер. Там, в тихой деревеньке, мальчик Толик был счастлив, как может быть счастлив только ребёнок. Навсегда врезались в память согревающие сердце воспоминания: улыбчивые добрые люди, каждый из которых будто долгом своим считал сказать какое-нибудь доброе слово, погладить по голове, угостить, чем бог послал; вечерние посиделки в избе, всегда полной народа; огромная печь с лежаком; озеро; поля пшеницы, пробитые островками мака и васильков, в которых нередко можно было увидеть ушастых зайцев; друзья пацанята и парное молоко с вкуснейшим хлебом, какого он никогда позже не ел.

Не сводя глаз с картины, он нервно развязал галстук, швырнул его на кровать, бормоча: «Только вот это и было в жизни настоящим, только это и было жизнью: этот тихий пруд, глупое бессмысленное детское счастье, мама, чистые помыслы. Как мало было нужно, чтобы смеяться и радоваться каждому новому дню! Право слово, прав был тот, кто сказал  ― чтобы остаться счастливым нужно умереть в детстве».

Он снял с себя всю одежду и бельё, достал из шкафа тонкий трикотажный спортивный костюм, надел его на голое тело, глянул на себя в зеркало, мрачнея. «Какая пропасть между этим мальчиком Толиком и мной нынешним! Ох, и быстро же я совершил эту пробежку под названием «жизнь». А её, Анатолий Яковлевич, самый пшик остался, песок в часиках почти весь просыпался. Путешествие заканчивается, пристань в прямой видимости мигает огоньками», ― прошептал он.

В который раз за сегодняшний день болезненно кольнуло под левой лопаткой. Боль заставила его скривиться, неожиданно подступила усталость, отяжелели ноги. Он присел на край кровати, а потом и тяжело прилёг на правый бок. Взгляд его упал на книгу на прикроватной тумбочке — это был том «Братьев Карамазовых» с множеством закладок. Книга перечитывалась им несколько раз, недавно он опять решил её перечитать. В этот раз он читал роман больше урывками, кусками. Его не интересовал хорошо ему известный сюжет, в книге было много знаковых мест, которые притягивали, волновали, наводили на раздумья.

Он машинально провёл рукой по обложке — пыли на книге не было. Думая с удовлетворением: «С прислугой мне точно повезло», он взял книгу в руки, открыл наугад. Это было то место, где Карамазов-старший, пустился в беспардонные откровения перед своим младшеньким сыном Алёшей. Кусок текста был отчёркнут красным карандашом. Глаза быстро и с удовольствием побежали по строкам:

«Я, милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен прожить, было бы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и чем дольше буду жить, тем она будет нужнее, — продолжал он, похаживая по комнате из угла в угол, держа руки по карманам своего широкого, засаленного, из желтой летней коломянки, пальто. — Теперь я пока все-таки мужчина, пятьдесят пять всего, но я хочу и еще лет двадцать на линии мужчины состоять, так ведь состарюсь – поган стану, не пойдут они ко мне тогда доброю волей, ну вот тут-то денежки мне и понадобятся. Так вот я теперь и подкапливаю все побольше да побольше для одного себя-с, милый сын мой Алексей Федорович, потому что я в скверне моей до конца хочу прожить, было бы вам это известно. В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут, только все тайком, а я открыто. Вот за простодушие-то это мое на меня все сквернавцы и накинулись. А в рай твой, Алексей Федорович, я не хочу, это было бы тебе известно, да порядочному человеку оно даже в рай-то твой и неприлично, если даже там и есть он. По-моему, заснул и не проснулся, и нет ничего, поминайте меня, коли хотите, а не хотите, так и черт вас дери. Вот моя философия…».

Денежкин издал короткий булькающий смешок, этот спич Фёдора Павловича всегда его забавлял. Образ этого персонажа его магнетически притягивал, многие главы, посвященные старику, он знал, чуть ли не наизусть.

Не выпуская книгу из руки, он лёг на спину, закрыл глаза, проговорив: «Отважный враль. Кстати, враль этот на семь лет младше меня. Может оттого он ещё такой несносный оптимист по поводу своей мужской силы, свято верящий в силу денег».

Прочитанный текст жил в голове, настраивал на раздумья. В последнее время у него нередко случались беседы с самим собой, когда он уходил в себя, в свои размышления. Вот и сейчас он незаметно погружался в это состояние. Он попытался нарисовать себе образ Карамазова, сообразно высказыванию старика, что у него «настоящая физиономия римского патриция времён упадка», но получился некто сильно похожий на него самого. Он усмехнулся: «Во времена упадка все патриции на одно лицо. Но в том, что люди в большинстве своём подлецы и тихушники, вынужден с тобой согласиться ― твоя правда, Фёдор Павлович. Занятная философия хитровато-простодушной отваги у тебя, старик, в оправдании себя любимого. Вот-де, простой и прямодушный человек перед вами, живу себе в своей сладкой скверне, не скрываясь. Фарисеи и моралисты, знаю я ваши повадки и понты! Прикрываетесь словами красивыми, добродетельными показными поступками, а завидуете таким как я, латентные педерасты, рукоблудники и неврастеники, чёрт бы вас всех побрал, тихушников-моралистов. Как же вы все меня раздражаете своей фальшивой добропорядочностью! Я вам прямо, господа, говорю: я ― гедонист! Гедонист в свинарнике, и плевать мне на ваше мнение. А впрочем, правду глаголет старик: о жизни в «сладкой скверне», конечно же, миллионы мечтают, просто большинство помалкивает об этом, мало кто решается открыто об этом заявлять. И даже сейчас у нас при нынешней свободе самооголения не все решаются. Одним карамазовской «отваги» не хватает, другим не с руки светиться, третьи с моральными устоями, иные крестом от скверны ограждаются, святой водой и причастием, мятущиеся с совестью, кхе-кхе, «постятся» по графику, до первого срыва, а после бросаются во все тяжкие. Но «героев» нашего времени, апологетов «сладкой скверны», всё больше становится, всё больше смельчаков, напоказ выставляющих свои пристрастия, — идейных, так сказать, сквернавцев, борцов за свободу скверны, бесстрашных синтезаторщиков идеала Мадонны и Содома. Да и без идеала простых любознательных сексуальных интересантов-революционеров хватает, их и в СССР немало было, прятались только в спальнях. Правда, такой тесный нынешний коммунальный рай со спальнями без портьер и открытыми дверями и окнами, пожалуй, не всем по душе придётся.

Будут протестующие, много будет протестующих из среды постящихся и исповедующихся. Из всех демократических перекосов, пожалуй, этот перекос весьма опасный, с выездом на пути без шлагбаума, где неминуемо столкновение с локомотивом несогласных пуритан со свободой самооголения. Но ведь демократия! Свобода! И как не сделать гешефт на свободе? Рынок позволяет его делать на всём. И власть умненько подсуетились с «правильным» уголовным кодексом, где тайну постели сделали священной, прежние запреты либерализовали и пересмотрели. А что не запрещено ― то разрешено! Ха-ха-ха! Мерило нравственности, новый завет демократии ― Уголовный кодекс. Статью «про это» убрали, всё демократично и либерально, засветившиеся живы и здоровы, даже процветают, в камеры за это не бросают, бизнес подсуетился и быстренько открыл официальные клубы «по интересам», где бывшие тайные сквернавцы, почётные члены этих клубов, и любознательная молодёжь может пообщаться, обсудить перспективы жизни в «сладкой скверне». И это мудро и государственно, кхе-кхе, ― клубы налоги платят, а теории Петеньки Верховенского про «одно-два поколения разврата» власти на руку ― управлять расслабленными легче, куда как проще! М-да, с Римом-то расслабленным, помнится, орда варваров-еврогиббонов разобралась быстро. Но боюсь, что моё мнение в этом вопросе уже ничего не решает: шлюзы открыли, вода прибывает, затапливает окрестности. Я-то сам никогда героем не стремился стать, не хочу и сейчас. Я ― трус, но трус осмотрительный, поживший, умудрённый тайный сквернавец. Но, как и старику Карамазову, мне хочется в своей скверне дожить, именно дожить, но простыни свои я не собираюсь на улицу вывешивать ― рекламы мне не нужно. Ну, а как поминать меня будут, по смерти, мне, как и старикашке Карамазову, тоже безразлично. Хотя, думаю, забудут на третий день. Чудный и гротескный персонаж вышел у писателя, но, на мой взгляд, переборщил он, уж больно краски сгустил, дабы блевотное отвращение у читателей вызвать к своему герою сквернавцу.

Впрочем, у него таких героев масса. Чудо биографию ему состряпал, на огненной Музе героя высек в граните! Даже принудил бедного Фёдора Павловича не побрезговать грязной побирушкой, ночующей в огородах, конченного безбашенного дегенерата вылепил, и какого ужаса для верующих читателей присовокупил блистательным богохульством старикана. Базу подвёл! Вам-де и не снилось, какие грешники живут рядом с вами, опускаясь в пучины и тлен скверны, в рукотворный ад.

Занятный анекдот слышал я про остроумную даму, которой по смерти дали выбор рая или ада. Она рассудила, что преимущество рая перед адом ― хороший климат, но выбрала ад, потому что там общество поинтересней. Да, там не один гений обретается, начинавший жизнь с эстетики Мадонны, а закончивший её содомской практикой. Там, непременно бы, и старик Карамазов оказался, если бы писатель его не убил руками хитромудрого кретина Смердякова, кхе-кхе. И хотя Фёдор Павлович омерзителен, но он, по мне, гениально гротескнен. По мне ― чисто в художественном плане, как герой, он лучший персонаж книги. Отпрыски его со своими мировоззренческими, духовными и плотскими воззрениями блекнут на его фоне: один гормонами кобелячьими кипит, другой ― рационалист мятущийся, сомневающийся, собирающийся свой «билет» возвратить Богу. Канта начитался: Бога признаёт, но свобода и свои ценности ему дороже. А «монашек» Алёша сыроват, не ярок, без огня, сопляк. Пожалуй, даже и перед Смердяковым дети Карамазова проигрывают в красочности изображения. Хотя и на него он тоже чернил потратил немало. Вылепил гнусняка ненавидящего весь белый свет.

Где он всё это насобирал? Мерзкий Павлуша научил безгрешного мальчишку скормить голодной дворовой собаке хлебный мякиш с булавкой внутри, сам кошек вешал в детстве, убил Фёдора Павловича, деньги вернул Ивану и повесился. Повесился, отправив Дмитрия на каторгу, как убийцу отца. Смертельная гордыня и ненависть! Меня смущает, однако, вот это пофигистское и оптимистичное бесстрашие старика Карамазова перед смертью, его «заснул и не проснулся». Не убеждает как-то. Мысли-то, мысли-то ознобные, думаю, ко всем приходят, обязаны приходить, во всяком случае, о конце физическом, о трупном запахе, земле сырой и прочей похоронной атрибутике. Куда от них деться, особенно когда пожил уже? Найдётся ли среди человеков хотя бы один такой, у которого не было кошмара с ликом костлявой с косой? Хотя бы разочек за всю жизнь, да ужас ознобный охватывал. И множеству радостных оптимистов, ничего не ведающих про поповские сказки-страшилки о воздушных мытарствах по смерти, о раскалённых сковородках ада и чертях с вилами, всё же когда-то приходит в голову невесёлая мыслишка, что и его не станет и «лопух на могиле вырастет».

Не знаю, не знаю, может и есть такие люди, как старикашка Карамазов, совершеннейшие душевные монстры, доводилось же тебе и во времена оные знавать похожих типов, и даже с партийными билетами в кармане, с некоторыми, правда, частностями, кто плевал с высокой своей колокольни на род людской ради своего удовлетворения. Но и они, уверен, о смерти иногда вспоминали с ознобом трясучим. Самый отчаянный материалист никогда не признается, что боится смерти, но заболев смертельно, даже и бога ненавистного вспоминать начнёт, просить станет небесного целителя о выздоровлении и даже каяться, в меру, конечно, в меру. Впрочем, его же и обругает за то, что он болезнь его попустил. Нет, ну очень, очень хотелось писателю негодяя бесстрашного, фундаментального, запоминающегося обрисовать, нутро его свинячье показать. Слабаки Боккаччо и Золя обычной возбудительной порнушкой баловались. Тут другое — тут проникновение и углубление через закрытые заржавелые двери в подвалы мозга, копание в тайных помыслах людей, пропотевших в скверне тел на нечистых простынях с грязными пятнами выделений, анатомическое вскрытие смердящих трупов без перчаток.

Но хочется мне думать, что батя Карамазов всё же фигляр, бесстрашием своим манкирует, привирает в безумном экстазе восторженно, прикалывается в наглом глуме, что ему не страшен ад и не нужен рай? Жить-то он всё же хочет, сам говорит, что в скверне своей жить хочет и сам себе щедро двадцать лет жизни отпустил. Да и Ивана, неспроста он допрашивает о бессмертии души, и хотя и радуется ответу сына, что нет этого бессмертия, и глумливо веселится, но внутренне должен всё равно про костлявую подумывать. Но писатель на своём поле барин. Не дал бедолаге никакой спасительной «луковки», когда-то поданной нищему, и даже убил его в итоге своим острым пером, когда он ему надоел: нечего, мол, коптить белый свет. Хорошо, чёрт побери, быть писателем».

Он раскрыл книгу на другой странице и попал на то место в книге, к которому он чаще всего возвращался ― это был известный монолог Дмитрия Карамазова. Его он знал наизусть. Отложив книгу на тумбочку, он заложил руки за голову и негромко продекламировал: «Я падаю и считаю это для себя красотой. Красота это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай, как знаешь, и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, ― знал ты эту тайну, иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей. А впрочем, что у кого болит, тот о том и говорит…».

Он, помолчал, словно переваривал произнесённое, и раздумчиво продолжил: «Поэзия. Это, конечно, не очень образованный Дмитрий, одухотворенно и поэтически красиво философствует, а сам автор выдаёт свои восторженные откровения. У него, по-всему, это у самого болит».

«Мне иногда кажется, читая его длиннющие пассажи, которые он вкладывает в уста своих героев, что он на сто лет раньше всех нынешних писак ловко оседлал основы маркетинга. Постоянно нуждаясь в деньгах, ― это Денежкин уже говорил про себя, лёжа на спине и, заложив руки за голову, ― при немалой писательской конкуренции тех времён, он отлично продумал тактику, чётко понимая, чем можно привлечь одновременно любителей острых ощущений, верующих и атеистов, мещан и интеллигенцию. Конечно же, это кровь, похоть, разврат, грязь, жестокость, преступление, убийство, обман, месть, злоба, интриги, клевета, но и высокие порывы с идеями красоты, веры, счастья земного и небесного хлеба. Интересы общей массы соблюдаются, и он этим ловко пользуется, проталкивая свои личные и любимые идеи о русских, как о народе избранном, народе богоносце, присовокупляя туда культ страданий. По мне ― так это ложный выбор.

Хорошо, что ему не пришлось дожить до времён, когда этот его народ-богоносец взялся крушить храмы и монастыри, вырезать священников, а заодно и поколение читателей, выросших с его книгами. Тысячи тысяч людей, не разделивших выбор и идеи новоявленных Петров Верховенских двадцатого века, могли бы много ему рассказать о роли карабина НКВДэшника в качестве проповеди культа веры и страданий. А сей примечательный отрывок с исповедью страстного Мити, немыслимое число людей анализировало. Довелось мне невероятное количество умных статей и эссе читать, где сакраментальная банальщина: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы сердца людей», чуть ли не мудростью становилась. И умники сводили смысл этого куска романа к борьбе добра со злом, при некотором согласии, что у сердца и рассудка возможны разные доводы на тайну красоты — вещи, по писателю, «ужасно страшной и непреодолимой, берега в которой сходятся, а противоречия, то бишь, добро и зло, в этом семейном гуртожитке как-то уживаются, вмещая в себя идеал Содомский и Мадонны, где они перестают противопоставляться.

Прекрасно. Но дальше тишина, тема не развивается. Но когда дело кончается неминуемым физиологическим финалом, физическим обладанием красотой, от красоты остаётся только биохимия с физиологическими выделениями и серный пепел Содома. Это ладно, ну, природа в её натуральном вещественном виде, что тут говорить. Совсем худо дело, когда акт обладания красотой становится непреодолимым или же недоступным, тут уж идеал Мадонны вполне может стать поругаем, сминаем страстью, растоптан, растерзан, зверски убит. В одной только твоей жизни, Анатолий, довелось тебе видеть и слышать, не раз и не два, о случаях, когда за возможность обладания оной красотой совершались немыслимые преступления по принципу «не мне так и не другому» или «любой ценой только мне любимому».

Хотя, в большинстве случаев, хорошие деньги и различные блага упрямых Мадонн с Содомом вполне примиряли. Но ведь и убивали, травили, доводили до самоубийства, насиловали, уродовали красоту, и даже торговали, изуродовав! Кстати, не прошёл мимо этого и писатель-человековед. Зарезал же у него Парфён Рогожин ненормальную красавицу Настасью Филипповну, любви которой он так сильно добивался! Вначале купить был готов дуру, так страсть звериная взыграла, но нелюбви её не смог выдержать ― зарезал, хотя вполне мог в эту и не только в эту ночь обладать ею. Думаю, кхе-кхе, зря не написал автор, что тут-то и случился у Рогожина долгожданный оргазм, но это был бы уже постмодернизм, это чуть позже вылезло окончательно.

Да что там индивидуумы озабоченные! Страны! Цивилизации погибали! Греция с Римом! Где они теперь со своей античной эстетикой и культами красоты? Вонючий, сальный, ненасытный и кривоногий варвар разрушил эту процветающую эстетику, растаптывая безо всякого эстетического наслаждения красоту, не задаваясь вопросами Дмитрия Карамазова, безо всяких «идеалов». Цепочка ассоциаций варвара проста: глаза, мозг, кровь, половые органы, утеха тела. Минуя сердце, происходит у него это. Вернее, сердце не возражает, только сильнее кровь перекачивает. Я где-то читал, что сердце после мозга своего рода второй заведующий нравственными решениями элемент тела. Оно как бы перепроверяет, отфильтровывает решения мозга, переводя их при волевом усилии человека, сообразно решению сердца в нравственное поле.

Это интересная информация, но глаза по-прежнему остаются инструментом пробуждения варварского инстинкта, который сердце не всегда может контролировать. Плотник из Назарета предлагал решить эту проблему хирургически, причём настойчиво, дважды в одной книге. Он предлагал вырвать себе правый глаз, если он соблазняет, в этом случае-де погибнет только один из твоих членов, но сердце твое не будет ввергнуто в ад. Болезненную, однако, операцию предлагал. Фрейд советовал обратное и более приятное для большинства: не закрывай глаза, не мучь тело. Правда, его теория приводит опять же к несдержанному папаше Карамазову, и к утверждению Дмитрия, что красота в Содоме-то и сидит для большинства людей, то есть, как бы, запертая до определённого времени, что по Фрейду вредно для здоровья человека. Но Христос упрямо ставит всё в своей манере на места, говоря: «Светильник тела есть око; итак, если око твое будет чисто, то и все тело твое будет светло; а если оно будет худо, то и тело твое будет темно. Итак, смотри: свет, который в тебе, не есть ли тьма?». У него много таких штучек полно в притчах.

Фрейд, конечно же, знал, какая тьма может приходить к человеку из жадных до похоти человеческих глаз. Но, чёрт возьми, все ли могут боготворить красоту? Спасает ли мир красота девчонки маленькой, на которую упал грязный взгляд педофила, начавшего строить во тьме своего сердца план обладания этой красотой? Да что там «мир»! Ребёночка спасёт ли его красота? И ведь и выполняют же садюги свои жуткие планы и неотомщенными остаются слезинки детей. Любил эти вопросы душеведец разбирать. И знал он, что и самодур помещик, затравивший при матери собаками её ребёнка, и красавец Ставрогин, подтолкнувший девочку Матрёшку к самоубийству, по принадлежности своей к высшей касте не получат здесь на земле должного возмездия. И потому, наверное, он сам расправлялся со своими героями: Ставрогину и Смердякову надел на шею верёвку, Свидригайлову пистолет в руку вложил. М-да... я бы перефразировал ироническую фразу Мити о широкости человека. Вот так: «Широк человек, но беззащитен перед красотой, сужай не сужай его».

Вставать не хотелось, ему сейчас было хорошо от того, что он так свободно и увлечённо мыслит; его покинули суетные, прозаические и тяжёлые размышления. И неожиданно он подумал о том, что за все девяностые годы в кругу, в котором он вращался, не нашлось ни одного человека, с которым бы он беседовал на интеллектуальные темы, обсуждал бы литературное произведение, или какое-то культурное явление. Все разговоры были только о политике, делах, бизнесе, деньгах, новостях, связанных опять же с политикой, деньгами, делами, интригами, смертями, о всяких пустых вещах. Это было время ― «делать дела», страда, в которой итог жатвы прямо зависел от политической погоды, и от места, которое ты смог занять на этом поле.

Его мысли резко перескочили через бугор девяностых в семидесятые и восьмидесятые. Он вспоминал, что несмотря на работу, идеологические путы, партийный билет в кармане, дефицит информации, в тогдашнем его кругу не обходилось без интересных дискуссий, обсуждений книжных новинок, фильмов, люди встречались очень интересные с разнообразными познаниями и интересами. «Чёрт, куда это всё делось, что с людьми стало? ― думал он. ― Ведь 80% из тех людей, с кем я был дружен, с кем беседовал о культуре Греции, обсуждал фильмы неореалистов и книги Фолькнера, Пруста, Кафки, Умберто Эко, Джеймса Джойса, Габриеля Гарсиа Маркеса, живы. Мы встречаемся, но говорим только о каких-то делах, будто другие живые человеческие темы стыдны и закрыты, избегаем смотреть друг другу в глаза, фальшь и натянутость, желание скорей разойтись. Чёрт возьми, паноптикум вралей, вынужденных деградантов нового естественного отбора, и он пополняется новыми и новыми оторвилами».

Он открыл книгу ещё раз и стал читать вслух, отодвинув её на вытянутую руку. Это был опять монолог Карамазова-отца, тоже отмеченный карандашом. Он читал медленно, временами, останавливаясь:

«…босоножку и мовешку надо сперва-наперво удивить — вот как надо за нее браться. А ты не знал? Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до стыда, что в такую чернявку, как она, такой барин влюбился. Истинно славно, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни! Постой... слушай, Алешка, я твою мать-покойницу всегда удивлял, только в другом выходило роде. Никогда, бывало, ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, — вдруг пред нею так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу её всегда, всегда, — помню это как вот сейчас, — до этакого маленького такого смешка, рассыпчатого, звонкого, не громкого, нервного, особенного. У ней только он и был. Знаю, бывало, что так у ней всегда болезнь начиналась, что завтра же она кликушей выкликать начнет и, что смешок этот теперешний, маленький, никакого восторга не означает, ну да ведь хоть и обман, да восторг. Вот оно, что значит свою черточку во всем уметь находить!».

― Потаскун старый! Каков а? ― раздражённо дёрнулся он, оторвавшись от книги. Перевернул лист, не дочитав его, стал читать дальше.

«…но вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один, еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно богородичные праздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала. Думаю, дай-ка выбью я из нее эту мистику! «Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он, вот я его сниму. Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..», Как она увидела, Господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол… так и опустилась… Алеша, Алеша! Что с тобой…».

Денежкин, не дочитал абзаца, побледнев, отбросил книгу на кровать, прошептав: «Какой, однако, мерзавец этот писатель! Где он это всё откапывал?». Какое старательное ковыряние в омерзительном грязном белье! Удовольствие ему что ли это доставляло, залезать в смрад? Хирургическая операция души без наркоза. Добил-таки Карамазова. Мразь, конечно, старикан, но смаковать-то зачем его мерзость? Надо же, отец своему сыночку полумонашку горделиво вещает, как он умело развращал его несчастную больную мать способом «удивления до пронзения и стыда». Чёрт побери, оригинальная откровенность».

Он устало вытянулся на кровати, закрыл глаза. В голове шевелился живой только что прочитанный текст. Он давно и с раздражением замечал, что написанное писателем имеет какую-то мистическую силу надолго застревать в голове, вызывает мучительные размышления, заставляет постулировать действия, мысли героев на себя. После каждого прочтения он некоторое время чувствовал себя больным и раздражённо давал себе слово больше не брать в руки его книг, но через некоторое время вновь брал в руки какую-нибудь книгу Достоевского, чаще «Братьев Карамазовых», и читал её так, будто читает впервые, находя новые отсветы мыслей.

Он спустил ноги с кровати, и опять подошёл к картине. Долго и пристально смотрел на неё и неожиданно громко проговорил: «А чем, собственно ты, Анатолий, отличаешься от старикашки Карамазова? Не его ли способом некоего коварного «удивления и восхищения» приголубил ты своего мустанга? Планомерно удивляя его эфемерным блеском золота, которое обязано было свалиться на его голову с твоей помощью? Не до «пронзения» ли довёл ты жадного жеребца в Таиланде, чтобы своё получить?».

Он, вздрогнув, удивлённо огляделся, ему почудилось, что не он это сказал, а кто-то за его спиной, быстро шмыгнувший за шкаф.

 

Спустившись вниз, он прошёл на кухню. За большим овальным дубовым столом Анна Васильевна, жена майора, потчевала гостей. Она улыбнулась:

— Добрый вечер, Анатолий Яковлевич.

Денежкин кивнул ей головой, внимательно пробегая глазами по накрытому столу. Мужчины замерли с набитыми ртами. Спиртного на столе не было — это категорически здесь запрещалось. Гурген сидел с полной тарелкой пельменей. Он не притронулся к еде.

— Продолжайте приём пищи. А ты мне нужен, ― Денежкин, тронул Гургена за плечо, тот нехотя встал и пошёл за ним.

В баню, пристроенную за домом, они прошли через террасу, крытую прозрачным пластиком. Когда они вышли из кухни, ушла и Анна Васильевна, сославшись на то, что ей нужно быть сейчас в бане. За столом остались водитель и охранник. Водителю, работающему у Денежкина недавно, по-всему, с трудом удавалось сдерживать свой весёлый нрав в этой строгой атмосфере. Молодое его лицо со смеющимися глазами выдавало в нём насмешника и зубоскала.

— Уф-ф-ф! Блин, в армии даже в учебке легче было. Ну, тут у вас и дисциплина! — облегчённо выдохнул он, когда они остались вдвоём с охранником:

Охранник густо намазал ломоть хлеба красной икрой и, отхватив крепкими зубами большой кусок, назидательно сказал:

— Только разница, брат, в том, что в армии ты делал всё бесплатно, а тут за деньги. И деньги, не мне тебе говорить об этом, совсем неплохие. Так ведь, брат? Так что ― крепись. Тяжело первые семь лет — потом привыкаешь.

— Да уж, — хмыкнул водитель, — за семь таких лет можно в каменную бабу превратиться.

— Не успеешь, уволят раньше. В таких местах подолгу не задерживаются, не переживай, — сказал охранник, цепляя вилкой кусок буженины и отправляя её вдогонку за бутербродом с икрой.

Водитель ощерился.

— Босс наехал конкретно сегодня на Пургена Ишаковича.

Охранник, не сдержав улыбки, поправил его:

— Гургена Аршаковича…

— Так прикольней, в натуре, — отмахнулся водитель. — Получит он от босса сегодня под хвост.

— Может быть и прикольней, но ты аккуратнее со словами, земляк. Гурген, между прочим, мастер спорта по боксу и неплохо выступал в боях без правил, а с шефом, если ты заметил, у них плотные дела-делишки. Он повыше нас с тобой стоит, так что…

— Страшно очень. Напугал! — хмыкнул водитель. — Это посмотреть ещё надо — кто кого. Я, между прочим, в десантуре служил. Да и терпеть не могу я душманов, хачиков, азеров, чеченов — насмотрелся на этих зверьков в Чечне в девяносто пятом.

— Так Гурген не азер и не душман. Он ― армянин, а они христиане.

— Всё одно — чёрные. Прут и прут к нам в Россию. Мы к ним едем?

За столом воцарилось долгое молчание.

— Под хвост — это ты хорошо сказал, — безо всякой связи с темой беседы ухмыльнулся охранник.

Он прожевал буженину, осматривая стол, ковырнул вилкой в вазочке с грибами, отодвинул свою тарелку в сторону и потянулся до хруста в костях.

— Я бы сейчас, в натуре, стопарик водочки принял, да и вправду к жене под одеяло нырнул бы, как мудро нам сегодня босс рассказывал. Пойдём, кореш, во двор, покурим.

Во дворе они закурили. Водитель спросил у охранника:

― Слышь, а чё это за пурга была про золотой костыль?

Охранник коротко хохотнул:

― Это шифровка. Типа Юстас ― Центру. Они ж умные, депутаты, ни нам чета. На соображалку проверял босс. Я советую тебе, брат, меньше говорить. Дольше проживёшь. Смотри да головой верти. Скоро и сам во всём разберёшься. Я так думаю.

 

В просторном предбаннике вокруг стола суетилась Анна Васильевна. Поправив стопку салфеток, она обратилась к Денежкину:

― Я вам ещё нужна буду, Анатолий Яковлевич?

Денежкин оглядел стол, устало махнул рукой.

— Идите, Анна Васильевна. Если будет что-то нужно, я вам позвоню.

Он повернулся к её мужу, молчаливо стоящему у двери.

— И ты, майор, иди. Да, этим… водителю и охраннику скажи ― пусть домой едут. Водителю завтра быть здесь в девять.

Супруги вышли, аккуратно прикрыв за собой дверь. Глянув исподлобья на стоящего с хмурым видом Гургена, Денежкин пробурчал:

— Чего скуксился? Наследил, как щенок, думал, большим человеком уже стал, решил, что любой фокус теперь пройдёт? Как видишь, это не так. Сбои неминуемы, когда голову забывают включать. Садись, садись за стол, страшно на тебя смотреть, камикадзе.

— Перекусим, — продолжил он, пожевав губами, когда Гурген сел за стол. — Дуешься? На себя дуйся. Извини уж… иногда нужно, невзирая на лица, пропарафинить нарушителя при всём честном народе для повышения общей дисциплины, чтоб персонал не расслаблялся. Хороший повод случился, а с тебя не убудет, Гурген-джан. Да и все уже про твои подвиги давно знают. Ты про «золотой костыль» не понял, по-всему? Так я тебе сейчас проще объясню. На примере сегодняшнем и актуальном. Я тут заметочку прочитал в газете, с юмористическим уклоном. Журналюга один ловкий сюжет прямо из жизни выхватил: диалог двух пожилых женщин, говоривших о грядущих выборах. «Владимировна» спрашивала у «Ивановны»: «Ты на выборы-то пойдёшь, Ивановна?». А та: «Дык надо пойтить». — «А голосовать за кого будешь?» — «За Сенбернара», — отвечает Ивановна. Это она так фамилию одного депутата переиначила, у таких тёток в тихом болоте не черти, а Черчилль водится, хе-хе, и домовые конфеты воруют. — «Господи! Да он же из молодых, из новых русских, ворюга, небось!» ― возмутилась Владимировна. ― «Ну, не знаю. У него отец хороший человек был, дамбу ленинградскую строил». Вникаешь, Гурген? Жив миф о «золотом костыле»! Хороший человек, отец, дамбу строил, а лавры его и на сына краешком упали. Думаю, вместе с неисчислимыми благами, которые ожидают будущего народного избранника.

Он, не спрашивая, налил Гургену почти полный фужер водки, себе ― полрюмки. Гурген выпил до дна, закусил ломтиком лимона, съев его с кожурой. Денежкин поднёс рюмку к губам, помедлив, сделал глоток и с болезненным видом поставил рюмку на стол, ощутив вдруг, как сердце его гулко прыгнуло в пустоте груди несколько раз, замерло на мгновенье, куда-то пропав, а после заколотилось невпопад, в висках у него застучало, в глазах потемнело. На мгновенье ему показалось, что он теряет ориентацию в пространстве. Через минуту он пришёл в себя, сердце билось ритмично, но осталась боль под лопаткой

«Зря я отмахнулся от предложения обследоваться в Москве, зря. Что-то частенько стали вот такие моменты возникать. Нужно до Нового года сделать экспресс-обследование в Питере. Завтра же и разрешить этот вопрос. После начнутся праздники, всероссийская новогодняя попойка», — вытирая салфеткой холодный пот, выступивший обильно на лбу, решил он.

Нехотя, с испортившимся настроением, он съел пару маслин. Ткнул вилкой в горку маслят, присыпанных зелёным луком, и с неудовольствием посмотрел на Гургена, хищно и жадно, почти не прожёвывая, уничтожающего горячие пельмени.

«Брови, чисто, как у демона, — думал он, наблюдая за ним. — Даёт же Бог некоторым силу, красоту и здоровье, забывая вдохнуть хотя бы чуть-чуть благородства, чуткости душевной, отклика на доброту. И совсем ведь не дурак, хотя и с выкомариванием кавказским. Способный чёрт, далеко может пойти, если подтолкнуть, хе-хе, под зад, как следует. Но злобен, тварёныш, жаден, скрытен. Угодничает умело в меру, масть держит, но как же трудно ему это даётся! И всё чаще и всё острее я начинаю чувствовать, что сожрал бы он меня с потрохами, будь на то его воля. Ненавидит! Ну, это мне нетрудно понять: чего терпеть-то приходится бедолаге ради будущего счастья! Все его страдания, конечно же, по моей вине, совратителя мерзкого, всё мировое зло во мне, в жалком старом пне. Надо было мне не забывать, что у чернобровых народцев не особо грешным считается делать то, что он делает со мной, а вот объект такого взаимодействия, по их понятиям, всегда явление позорное, гнусное, зашкваренное на их фене. Он сам, конечно, себя безгрешной пташкой мнит, мужиком. Неуч, насильник, завистник, но, в принципе, такой же сластолюбец, как и я, только со здоровьем и без комплексов. Признаться себе, что он сам источник зла, похотлив и несдержан, жаден и злобен, тщеславен и завистлив, мелочный и мстительный раб своих желаний, он никогда не сможет. Никогда не признается себе любимому в этом! А ведь легко мог сказать тогда в Таиланде «нет», когда я ему предложил себя, но он этого не сказал. В решающий момент, когда можно было всё изменить, он, как животное, которое не может совладать с собой в дни случки, пошёл до конца, ради полоски золотого сияния под дверью, ведущей в никуда. И на грязнотцу-то его тянет, ох как тянет пещерного человека. И разве было на что здесь соблазниться? Вот на эти венозные стариковские ноги? На этот желеобразный живот? Деньги и власти хочет! Дико любит, подлец, деньги, хотя и принимает их от меня с достоинством, с чувством человека знающего себе цену, как нечто, само собой разумеющееся, как плату за тяжкий труд. И завидует, завидует, а злобу прячет... А ведь, пожалуй, и убить может, подлец», — ещё раз взглянув на Гургена, неожиданно подумал он в этот раз с подступающим страхом, и устало сказал, вставая:

— Ну, теперь можно и в термы пройти.

Гурген молча и быстро разделся. Лицо его было мрачно, брови нахмурены. Он, как античный герой, поигрывая мышцами, голый, стал у двери, пропуская его вперёд. Проходя рядом с ним, Денежкин вздрогнул, ощутив поток жаркой энергии, исходящий от его напрягшегося тела.

— Грейся, — кинул он ему, устраиваясь на первой полке, подложил под голову резиновый валик и закрыл глаза. Тепло обволакивало, нагоняло дрёму и истому, перестала болеть голова. Обрывки разных мыслей толкались в голове. Он вспомнил свой последний вояж в Таиланд.

Никому, не сказав тогда, он улетел, переполошив всех своих нукеров, раз только звякнул по телефону Гургену, сказав, что он скоро появится.

Ему понравился хорошенький смуглый «парнишка» с маслянистыми чёрными глазами. Что-то кукольное было в этом профессиональном проституте. Когда он оголялся, то становился похож на куклу голыша. Весь он был как-то пропорционально, даже слишком пропорционально сложён — такой ровненький, крепенький, смугленький мальчик-гимнаст, с неизменной, прилипшей к лицу ласковой улыбкой. Денежкину даже саркастически подумалось, что его отлили в форме. Впрочем, таких вот не то мальчиков, не то мужчин, возраст которых было трудно сразу определить на глаз, здесь было множество.

«Как его звали? Джон? Нет, Джонни, ну да, конечно, Джонни. Так сексуальней звучит. Мурлыкающий, как котёнок, тарабарщину и неутомимый в ласках», — расслабленно и с удовольствием вспоминал Денежкин.

После того, как девушки массажистки, трепетно поработавшие над его телом, уходили, уступая его Джонни, тот приступал к своим обязанностям. «Дело» он знал. Денежкин улыбнулся, вспомнив, как томно закатывал свои чёрные глазки Джонни, как горячо нашёптывал ему в ухо со смешным акцентом: «I love you», у него выходило: ай лявью; как всхлипывал в фальшивой страсти, и как «натурально» рыдал в последний вечер, театрально ломая руки, будто терял очень близкого человека. Играл он свою роль хорошо, профессионал без комплексов, каких-либо сбоев он не допускал — индустрия такого рода утех была там хорошо отлажена.

Денежкин улыбнулся приятному воспоминанию и чуть приоткрыл глаза: Гурген, сидя на полке, массировал икры. Бросив ему: «Я выхожу», он вышел в предбанник. Завернувшись в полотенце, сел на диван, выпил квасу, чувствовал он себя сейчас хорошо. Через несколько минут вышел и Гурген, сел напротив него и принялся за пельмени.

Наблюдая за ним, Денежкин говорил:

— Мне в Ереване не раз довелось бывать, когда в министерстве лёгкой промышленности работал. Потчевали нас там местным деликатесом ― долмой. Вкуснющие голубцы, только вместо капусты мясо завёрнуто в виноградные листья. Да, кому я объясняю? Тебе бы этого не знать. А подлива просто супер была: мацони с чесноком. Один наш ответственный товарищ на спор пятьдесят пять этих голубцов съел. Он даже перевыполнил норму, которая оговаривалась. Выиграл ящик армянского коньяка, потом говорил, что из него неделю не дерьмо, а как из коровы, зелёный навоз выходил.

Гурген, не поднимая головы, периодически икая, поглощал пельмени.

Денежкин налил в кружку кваса, пододвинул к нему со словами:

— Запей. Не ешь так быстро, мустанг, прожёвывай.

Гурген с удовольствием, не отрываясь, отпил полкружки и опять принялся за пельмени.

Денежкин, прожёвывая балык, продолжил:

— Хорошо нас встречали армянские товарищи, умеют они это делать. С бабами, правда, у них там хреновато было. Каких-то лахудр усатых находили бальзаковского возраста, но под коньяк и это годилось. Вот в Узбекистане там да: там встречали нас с азиатским тамерлановским размахом, как визири могущественные. Со мной не случалось, но были товарищи, которые клялись, что орденоносные бабаи им мальчиков и девочек слепых предлагали. Коварная азиатчина: концы в воду, как говорится, — слепой опознать не сможет. Там у них один инструктор был, Рыбников Семен Иванович по паспорту, а так смотрелся натуральным Фишером Соломоном Абрамычем. Лез он мне в зад без мыла, жаловался, что сил нет уже жить среди азиатов, просился хоть на какую-нибудь маленькую должность, лишь бы от басмачей уехать. Так он мне тоже рассказывал шёпотом, всё шёпотом и, оглядываясь, да на ушко, что, мол, все эти герои социалистического труда, депутаты всяких Верховных советов, раз в году считают своим долгом съездить в некий дальний аул, где у какого-то аксакала имеется абсолютно белый ишак-альбинос, а осёл этот священный, стало быть. Приезжали они туда не для того, чтобы полюбоваться, кхе-кхе, на блондина ишака, а для того чтобы это несчастное животное силой мужской осчастливить. Считалось у них, что после ишачьей любви на такого счастливчика обязана снизойти особая благодать, денежный успех и продвижение в партийно-хозяйственной карьере. Может, трепался Соломон Абрамович, а может и нет: Восток — дело тонкое, но известно хорошо, что с библейских времён дикие народы периодически занимались скотоложством… да, на анекдот похоже, причём на популярный ― я это много раз слышал.

Гурген, потягивая квас, не сдержавшись, ухмыльнулся, подумав: «Тебя под этого ишака хорошо бы было подставить».

Денежкин пытливым долгим взглядом упёрся в его лицо, будто пытаясь проникнуть в мысли, которые сейчас варились в этой гордо посаженной на красивое тело голове, и, отпив кваса, сказал:

— М-да, интересный народец на Востоке. Могут джигиты через «не могу» осчастливить какую-нибудь уродину-поломойку, потехи ради, а уж для устройства личного благополучия не менее уродливую вышестоящую начальницу удовлетворить ― святое дело. У нас в отделе, когда я ещё в комсомоле работал, был один такой товарищ с Востока, так он всех старушек перетоптал в отделе, как петух кур в курятнике. До уборщиц даже добрался. Ненасытность какая-то была ненормальная, животная, хотя у меня есть подозрение, что здесь нечто другое присутствовало — это у него было неким способом самоутверждения: мол, видите, какой я барс и орёл! Не то, что вы кролики-дохляки. М-да, какое-то животное состояние самца-победителя. Он, бедняга, думал, что может через женщин подняться по служебной лестнице. Это случается в жизни, и не только во французских романах, но с ним такого счастливого случая не произошло. Добрался до начальницы отдела культуры, ей тогда за шестьдесят пять перекатило, но дальше инструктора не продвинулся. В перестройку уехал на ПМЖ в Израиль, после, слышал, в Канаду перебрался. Мог бы и не уезжать — у него папа работал в Бакинском аэропорту буфетчиком, миллионерская должность на Кавказе, скажу я тебе, если учесть проходимость аэропорта и то, что губит людей не пиво, а вода.

Неожиданно он резко сменил тему:

— Слушай Гурген, а почему говорят, что там, где армянин прошёл, еврею делать нечего? — и, не дождавшись ответа, продолжил: — Кстати, генетический код армян очень близок к коду евреев. Более половины армян имеют кровь группы А. Есть даже такая болезнь «ереванская», или её ещё периодической иногда называют. Этой болезнью болеют только армяне, евреи, некоторые арабы и немного турок. Видать Ноя армяне очень хорошо встретили, когда он на горе Арарат пришвартовался — это вы можете. Да, это вы хорошо можете... Ну, ладно, рассказывай теперь, о делах наших скорбных, Гургенчик.

— Мы этого журналиста на второй день нашли, — сказал Гурген, потягиваясь.

Лицо Денежкина изменилось.

— Вы что, охренели? Нападение на журналиста, сведение счетов, чтобы в газетах пошли статьи про бандитский Петербург? Нам это надо?

Гурген свернул трубкой пластину золотистого балыка, положил его в широко открытый рот. Два взмаха челюстями и балык исчез, кадык прыгнул, рот захлопнулся, как дверь с пружиной.

— Да куда лошара пойдёт? — скривился он. — Он ещё в машине чуть не обосрался от страха, когда ребята повезли его за город. Мы с ним мирно говорили, пальцем не тронули. Сказал, приказали ему написать.

— Кто?

Гурген пожал плечами.

— Начальник приказал, а начальнику, типа, какие-то сверху люди звонили.

— Так, — протянул Денежкин, — выборы стремительно приближаются. А округ у нас трудный. Нынешний глава зубами держится за место, конкуренция страшная, знает он, что я его давно сковырнуть хочу. Подковёрная возня началась. И ты, милок, вовремя конкурентам на зуб подвернулся. Не изжить в вас этот дурацкий выпендрёж! Я тебе тысячу раз говорил: будь паинькой, соберись, не расслабляйся. Нет! Увидал жеребец поле зелёное травы, да кобыл молодых, заржал радостно и бросился, сломя голову, крушить, ломать, чтобы себя потешить! Тебе бы в этот миг вспомнить, сколько сил твой покорный слуга, мистер Хиггинс, и команда затратили, пестуя тебя. Ученик ты не бесталанный, хваткий. Быстро научился балабонить обтекаемо, и мордой лица играть. Особенно хорошо у тебя выходило гневаться, когда ты начинал о несправедливости говорить, разоблачать паразитов чиновников и прогнившую власть, Станиславский бы похвалил. Я уж, было, успокаиваться стал, хорош, думал, жеребец, может же быть вменяемым. Хотя червячок, где-то внутри свербил: сорвётся мустанг, без подков и без узды понесёт его когда-нибудь в поля. И понесло, чёрт бы тебя побрал! Моральные потери велики, итог работы неясен теперь. Про материальные я хотел бы промолчать, но не выходит как-то. Деньги-то, поверь, немалые выброшены! Одной бумаги тонну на тебя перевели, сколько продуктовых наборов и лекарств «волонтёры» пенсионерам перетаскали, целая бригада не бесплатно работала над твоим имиджем, не оценил ты и моего личного и негласного участия в устройстве твоей судьбы. Всё, всё оплачивалось. Кем? Попытайся догадаться с двух раз. Чёрт, такой замечательный Гургенчик, депутат-муниципал у нас лепился! Я балдел, глазам не верил! Как мы смогли тронуть тонкие струны электората! В самом деле, честный несгибаемый трудяга, спортсмен, титаническим и беспримерным трудом достигший успеха. И, кстати, имеющий неоспоримое преимущество перед другими кандидатами, живущими в собственных квартирах, наш кандидат, как и большинство его электората до сих пор ютился в девятиметровой комнате в густонаселённой коммуналке. Страдалец! Пострадал в межнациональном конфликте, сын рабочих людей ― ткачихи и слесаря, внук деда танкиста, орденоносца, геройски прорывавшего блокаду Ленинграда! Завтра раскопают, что он из-за инвалидности даже в армии не служил, а всю жизнь работал сапожником. Прекрасная профессия! В случаи чего и тебе можно пойти по стопам дедушки. Откроешь в Питере будочку в спальном районе, будешь иметь свой окорочок Буша на обед. Чёрт бы тебя побрал, мустанг, такую историю замечательную под сомнение поставил! Открыл всем, что ты из рода жеребячьих.

Денежкин заложил руки за голову, закрыл глаза, замолчал. Гурген знал, что босса в такие моменты лучше не беспокоить, дать ему выговориться, впрочем, ему сейчас было тоскливо и безразлично, что тот будет говорить. Он налил себе пива и откинулся в кресле, делая маленькие глотки.

А Денежкин сейчас сводил в единую точку разные нити, анализировал ситуацию. Он планировал свой приезд в Питер в канун Нового года, но пришлось приехать раньше и не только из-за прокола Гургена: его затеребили звонками деловые партнёры. Они требовали встречи и отчёта о провале одной денежной комбинации, давшей осечку, хотя всё уже было выяснено, остались лишь несущественные рабочие моменты. А случился обидный форс-мажор: тендер, который практически был в руках, ушёл к другим. Курировал это дело Денежкин, ему было отдано невероятно много сил, а его подопечные и партнёры (дела которых он лоббировал), вкладывались в это дело финансово. Всё было «на мази», но дело не выгорело. Выиграла не очень известная компания, руководителем которой был в последнее время успешно продвигающийся в политику бизнесмен по фамилии Марголин. Теневики, на которых работал Денежкин, его в расчёт не брали: среди участников тендера были люди более известные, зубы съевшие в дорожном строительстве.

Когда случился этот неприятный форс-мажор, стало ясно, что без поддержки влиятельных и мощных сил Марголин не смог бы победить в тендере — такие победы не случаются без артподготовки. Денежкин слышал о Марголине, имя которого последнее время часто появлялось в печати, понимал, что его поднимают какие-то силы, знал он и то, что намечаются большие, глобальные перемены во власти, что президент устал, что он болен — это уже было видно на глаз; кто будет приемником, он пока не знал: так глубоко прокопать он не мог, приходилось довольствоваться слухами, но вполне могло случиться так, что мимикрировать после смены вывесок стало бы сложнее. Кроме всего смена власти подразумевала смену и политической кухни, предстояли ещё парламентские выборы, и как всё будет выглядеть, когда сменится власть, представить было трудно.

— Всё до кучи, чёрт побери, свелось! И ты, Гурген, тут совсем не ко времени напакостничал, — заговорил Денежкин раздражённо. — Неприятность к неприятности. Сплошная череда обломов наступила. Предпраздничные дни обещают быть не скучными, придётся со всем дерьмом этим разбираться, а здоровье ни к чёрту. Ничего хорошего, ничего хорошего не предвидится... ладно, ладно. А ты что же с ментами и с этими прошмандовками не мог на месте договориться, чтобы до протоколов и газет не доходило? Какого рожна стал светиться, удостоверением тыкать в рожи ментам? Денег жалко было?

Гурген густо покраснел.

— Как не дал? Всем отстегнул. Эта дура как чокнутая орала.

— Лаской, лаской, нужно было действовать, мустанг, — сказал Денежкин задумчиво и после долгой паузы, словно очнувшись, спросил у Гургена: — Ну и, что мы будем делать? Подмочил ты дело, подмочил и мне подгадил. Ты не обижайся, но это скорбный сигнал, что не готов ты ещё во власть идти. Туда нужно сначала прийти, а потом уже морды бить, но лучше это самому не делать. Попробуем как-то исправить. Я тебя так долго вёл, столько сил этому отдал, мне так нужен был свой человек здесь дома, в Питере. Сделали бы мы тебя депутатом, а после и весь округ под тебя бы устроили. Целый муниципальный округ со своим главой — это было бы такой поддержкой! Лоббист — это не любитель лобио, который вы так любите, Гурген-джан…

Он глянул в надутое лицо Гургена и передумал ему объяснять, что такое лоббист, подумав уже не в первый раз: «Проходит время, когда всё угасает. В сущности, моё первое впечатление от него, первые ассоциации были правильными — мустанг! Жеребец он и есть жеребец. Красив, восхищает своей жизненной силой, а в голове сено, да и к тому же, кажется, начинает лягаться. Ты заигрался, Толик. Взнуздать такого дело бесперспективное. Да и есть ли у тебя время и силы взнуздать его? Ошибка — это серьёзная ошибка. Как я мог, старый дурак, старый идиот, как мог его приблизить к себе так близко? Что за лихая дурь обуяла меня с образами греческих атлетов, забыл, что варвар всегда варвар? Иметь связь с мальчиками, работающими за деньги, гораздо надёжнее, они не болтливы и трусливы, их легко запугать и рот заткнуть. А что у этих чёртовых кавказцев в голове, психологию которых ты вроде бы знаешь, всегда трудно понять. Что может происходить в их дурьих головах, напичканных всяким вековым сором? Все они мстительны и живут в плену своих предрассудков. Как я мог? Очень хотелось атлета... почувствовать себя кобылой. А просто так теперь выбросить его за борт проблемно. Многое его красивые глазки видели и ушки слышали. Можно, конечно, сыграть на том, что он прокололся так сильно, что вернуть всё на свои места теперь невозможно, а можно ещё одну статейку про его рэкетирскую жизнь состряпать, чтобы закрепить политическое фиаско мустанга, сам-то я всяко в стороне останусь. Отодвинуть его на время назад в охранники, а после... а после развести руками, отблагодарить и пустить в свободное плавание, предупредив, что язык распускать ему накладно может стать, меры-де всегда найдутся для усмирения. Ох, не угадаешь с ним, ох, сомнительно, что не взбрыкнёт. Деревенщина, возомнившая о себе чёрт знает что… Нет, не посмеет, понимает же, с кем дело имеет, не дурак.

Где-то далеко в потайной кладовой головы, щелкнув, приоткрылась дверца, и из гомона голосов за ней выделился один, сказавший: «Есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы». «Это, скорей всего не понадобится. Деньги должны сделать своё дело. Он не полный идиот, в конце концов», — не согласился с голосом Денежкин.

Гурген ждал, когда Денежкин заговорит, исподлобья поглядывая на него, догадываясь, что тот что-то серьёзно обдумывает. Звериный инстинкт ему подсказывал, что и спасение и опасность сейчас для него представляет сам Денежкин. Что предпримет хозяин — он не знал, но чуял, что маятник незримо качнулся в другую сторону. Что-то изменилось необратимо, его изворотливый ум говорил ему об этом. Он злился и на себя за свой прокол, который всё испортил, и его переполняла ненависть к людям, воспользовавшимся ситуацией, чтобы спихнуть конкурента, растоптав его как какую-то букашку. Мысль о том, что кто-то перечеркнул его планы, приводила его в бешенство. Он жаждал мести.

Денежкин, постукивая пальцами по столу, произнёс твёрдо:

— Ну ладно, Гурген, ладно, мы постараемся что-нибудь придумать, мы обязательно что-нибудь придумаем. Выпей ещё, расслабься, не переживай, всё в жизни бывает.

Гурген выпить не отказался. Когда он, запрокинув голову пил, простыня упала с его плеч. Глядя на мощный торс, чувствуя подступающий озноб, Денежкин протянул руку и погладил его живот, чётко разделённый рельефными квадратами мышц пресса. Живот дёрнулся. Прожёвывая ветчину, Гурген посмотрел в водянистые глаза Денежкина с едва скрываемой усмешкой, он сильно опьянел.

— Побалуй старика, — хрипло выдавил из себя Денежкин, а голосок в голове произнёс: «А ты говорил, что писатель выдумал старика Карамазова?».

Он лёг на живот. Опёрся на локти, подтянул к ним колени, изогнулся. Уткнувшись лицом в диван, подрагивая, глухо проговорил:

— Иди ко мне, дорогой мой мустанг. Только не переусердствуй, пожалуйста, спокойней работай. Что-то ты грубоват со мной становишься.

Гурген дожевал балык, не спеша выпил пива и надвинулся на него. Положив руки на его плечи, он резко потянул на себя, одновременно подавшись вперёд. Денежкин вскрикнул. Лампы в предбаннике неожиданно ярко мигнули, как от скачка напряжения и, тлея, стали медленно угасать. Предбанник превращался в сумрачный, окутанный сизыми зловонными испарениями, загаженный каловыми массами свинарник, в котором у корыта с помоями случались свиньи.

Денежкин вскрикивал и вскрикивал, стонал, издавал какие-то непотребные хрюкающие звуки, повизгивал, Гурген рычал и при каждом его вскрике злобно проговаривал про себя страшные и грязные слова.

Когда Гурген резко остановился и ушёл в душ, Денежкин, обессилено распластавшись, остался лежать на животе. Через пару минут он, прихрамывая, вошёл в баню и улёгся в ванну, Гурген стоял под душем и с остервенением тёрся мочалкой, будто хотел содрать с себя кожу.

Денежкин закрыл глаза. Решение оформилось: «Всё! С ним нужно кончать. Он зверствует. Его злоба душит. Он хотел денег? Он их получит. Деньги он любит безмерно. Возьмёт, тварь, и заткнётся, изверг. Должен взять, деньги...».

 

Заниматься любовью! Какое немыслимо хитроумно-лживое словесное сочетание придумано современным зверем-человеком, будто это — заниматься вязанием, приготовлением пищи, посадкой деревьев или вокалом в студии!

Занимаясь грязным развратом, падая в грехе до сатанинских трясин, думая лишь об удовлетворении похоти, о совращении и привлечении в этот ведьмин круг новых партнёров, о новых и новых механизмах удовлетворения похоти, изматывая себя и других грехом под сладким соусом продвинутых идей, которые на самом деле известны тысячелетиями, человек не уподобляется животным, как иногда говорят. Не нужно говорить про мерзавцев, живущих в грязном разврате, что они уподобляются животным, безгрешным существам. Не животные они, а оставленные Богом слуги сатаны, призванные убить человека в себе и в соблазнённых.

 

 

Глава XI. МАРГОЛИН

 

Выключив зажигание, Антон бросил в рот жвачку и выжидающе уставился на Марголина. Тот, не глядя на него, сухо проговорил:

— В восемь будь здесь. Едем в Кронштадт. А к двенадцати в Смольном нужно быть. Без опозданий, пожалуйста.

Открывая дверь машины, он приостановился и чертыхнулся.

— Про дары дагестанских друзей-то я забыл. Сумки с осетриной и бараниной второй день вожу. Хорошо, морозно в эти дни.

Он взял с полочки пачку сигарет, раздражённо смял её — она была пуста. «Сигареты у Валерии остались», — вспомнил он и на минуту задумался. То, что дома сигарет нет, он знал точно, а курить уже хотелось.

— Ты что куришь? — повернулся он к Антону.

— «Родопи».

— Где ты достаёшь эту гадость… — скривился Марголин, вытащил из бардачка газовый пистолет и сунул его в карман. — Пройдусь за угол за сигаретами. Сумки, пожалуйста, снеси ко мне. Елене скажи, что я через пару минут буду.

— Так давайте на машине, — предложил Антон. — Мало чего...

— Советские люди на такси в булочную не ездят. Здесь до магазинчика триста метров. Иди, иди, ― раздражённо отмахнулся Марголин.

У него никогда не было охраны. Он считал, что несправедливо подставлять невинных людей под пули, ведь в большинстве случаев преимущество почти всегда на стороне нападающих: они нападают внезапно, у них есть план, а жертва, как правило, не готова к таким оборотам. Со старой истиной: двум смертям не бывать, а одной не миновать, он трезво соглашался.

Антон нехотя вылез из машины, достал из багажника две увесистые сумки. В полутёмном подъезде, в который раз забыв про опасную глубокую выбоину в бетонном полу сразу за дверью, он чуть не упал, точно попав в неё ногой и подвернув ступню. Пыльная лампа дневного света мигала, собираясь то ли включиться, то ли погаснуть, у лестницы он споткнулся опять, в этот раз об объёмистый рюкзак, и громко выругался.

— Извини, дружище, сейчас уберу. Минуту, — повернулся он на голос и увидел, наконец, в углу дружелюбного улыбающегося бородатого мужчину с пачкой рекламных листков в руках, раскидывающего их по почтовым ящикам.

Антону показалось, что сказано это было с издёвкой. У него ныла подвёрнутая нога, накатило раздражение. Зачем-то, пнув рюкзак ногой, он выплюнул жвачку и прошипел:

— Хиппуешь, бомжара? Дёргай отсюда, пока я по башке твоей немытой не настучал.

Мужчина положил пачку рекламных листков на почтовый ящик, распрямил плечи, посмотрел на него с интересом.

— Круто. Это ты сам такие непростые слова придумал, или в боевике каком американском подслушал?

Антон даже рот открыл от изумления. Ему стало душно, он нервно передёрнул плечами — этот тип, кажется, смеялся над ним! Ярость волной поднялась в груди, он бросил сумки на пол и бросился на обидчика с занесенным кулаком, взвыв от боли в следующий миг.

Бородач оказался готов к такому развитию событий. Когда Антон бросился на него, он слегка отклонился в сторону, цепко поймал его за запястье, дёрнул мощно на себя и, вывернув руку, заломил её ему за спину, удерживая на изломе. Антон оказался к нему спиной в нелепой и обидной позе. Он попытался вырваться, но бородач, левая рука которого лежала на его шее, держал так крепко, что даже пошевелиться было нельзя. Антону оставалось только, скрипя зубами, дико ругаться.

— Пусти, гад, — прохрипел он, — пусти. Я тебя зубами загрызу. Ты уже покойник.

В ответ он услышал до слёз обидное:

— Я просто дрожу от страха. Это ты опять из фильмов почерпнул? Я, мальчик, давно ничего и никого не боюсь — отбоялся. Советую тебе к словам относиться ответственно. Не знаю, слышал ли ты о том, что вначале было Слово…

— Отпусти, — чуть не плача, больше от досады, чем от боли, просипел Антон.

— Скажи волшебные слова: «Я больше не буду», и я тебя отпущу, — сказал ровным голосом мужчина.

В этот миг в подъезд вошёл Марголин. Лампа, в очередной раз моргнув, решила загореться и ярко вспыхнула, перестав мигать. Марголин ошарашенно остановился, не веря своим глазам: Антон стоял, согнувшись, с заломленной за спину рукой, лишённый всякой инициативы, а над ним возвышался хозяином положения крепкий бородатый мужчина с длинными седыми волосами, выбивающимися из-под джинсовой бейсболки. У лестницы стоял рюкзак, из которого просыпались рекламные листовки.

Марголин мгновенно оценил ситуацию: «Картина маслом! Нарвался наш Рембо! Неудачно наехал на этого седовласого разносчика рекламы и получил, наконец-то, долгожданный окорот, мной прогнозируемый. А мужика этого я уже видел здесь пару раз, лицо приметное, не без благородства. Однако этот благородный медведь может руку Антону сломать, и я без водителя останусь в горячие предновогодние дни».

Он показно опустил руку в карман куртки.

— Отпусти его.

Не отпуская руки Антона, мужчина сказал:

— Я бы с удовольствием, только пусть он скажет заветные слова. Он знает какие.

— Хватит, хватит, отпусти. Руку сломаешь, — повторил Марголин, думая: «И голос знакомый такой».

Бородач резко толкнул Антона вперёд, тот отлетел к Марголину и, развернувшись, опять бросился на незнакомца, но Марголин успел схватить его за руку, дернуть на себя, прикрикнув:

— Тпру, сивый! Пошёл, пошёл вон. Завтра в восемь, не забудь.

Он грубо толкнул злобно сопящего Антона к двери и, чувствуя гаденькое, но сладкое чувство удовлетворения, проговорил:

— Скулить перестань, будь мужчиной.

Антон, вспыхнув, посмотрел на него долгим ненавидящим взглядом, но не ушёл, стал у двери, бросая злобные взгляды на незнакомца, который спокойно повернулся к нему спиной и принялся складывать в рюкзак рассыпавшиеся листки.

Марголин раздражённо махнул рукой мнущемуся у двери Антону.

― Иди, иди. Я сам сумки донесу.

Глухо выругавшись сквозь зубы, Антон вышел во двор.

Собрав листки, бородач зашнуровал рюкзак и выпрямился.

— Догадываюсь, что здесь произошло, но всё же спрошу: что? — сказал Марголин.

— Ничего особенного, — пожал бородач плечами. — Взыграла кровь молодецкая, переполнился детина силушкой богатырскою. А я, знаете, не люблю людей, кидающихся на меня с кулаками. Никогда не любил, и с вашего позволения, я, пожалуй, пойду.

Марголин почему-то не отошёл в сторону, но и мужчина, будто чего-то ожидая, не уходил, хотя уже взялся за лямку рюкзака. Он стоял и смотрел на него со странной печальной улыбкой.

«От него прямо-таки пышет достоинством, спокойствием и бесстрашием. Про таких говорят сейчас — человек с харизмой. И фигура такая — «плохо гнущаяся» с широко развёрнутыми плечами, как у Сашки Сухова. Опять его вспоминаю. Нехорошо, Марголин, надо заняться его поисками и поосновательней. Надо найти его», — думал Марголин, с интересом разглядывая незнакомца.

— Я думаю, инцидент исчерпан, — сказал бородач. — Или есть какие-то возражения?

Странная улыбка не сходила с его лица, неожиданно он коротко рассмеялся.

— Боже мой, что ж делают с нами со всеми годы! Где твои роскошные кудри, Ален Делон, красавчик из 10-го «А»?

Пауза длилась мгновенье.

― Саша? — оторопело выдохнул Марголин, услышав своё прозвище, прикипевшее к нему в старших классах с подачи Сухова.

Улыбка этого человека освещала его неожиданно помолодевшее лицо. Это был Сухов — это была его улыбка!

— Сухов, Сухов… — кивнул головой он, всё ещё улыбаясь. ― Фамилию не менял.

— Саша! — изумлённо повторил Марголин, хватаясь за голову. — Мистика! А я весь день тебя вспоминал сегодня и вот финал — ты передо мной! Саша! Не верю своим глазам! Что ж ты, гад, молчал всё это время, делал вид, что не знаешь меня? Старик, мы же с тобой уже сталкивались в парадной, даже глазами встречались, что ж ты молчал в тряпочку? Ну, не садизм ли это, Саша, так себя вести?

— Ради общего спокойствия не возникало желания нарушать существующее статус-кво. Мир слухами полнится, слышал я, что наш Ален Делон стал весьма известной фигурой, до депутатского мандата, бают, один шаг остался. И это, пожалуй, не предел его карьеры ― человек он талантливый. Может вполне до генерал-губернаторов дорасти, а после до министра, да чего там — до президента. Так что грех беспокоить, думал, такого важного и занятого государственными делами господина. Думалось, пусть крепчает на дороге к непокорённым вершинам успеха… битлов-то, Димон, слушаешь, или носом клюёшь с министрами на премьерах мыльных опер?

Марголин замахал руками.

— Сашка, Сашка, Сашка, что ты несёшь? Кончай ёрничать! Столько лет не виделись, а ты… Слушаю, слушаю я битлов. Слушаю! Это отдушина, грустная и благодатная, глоток воздуха из дорогого прошлого, вот сегодня полдня тосковал под «Сержанта Пепера». А ты такой же язвительный, как и прежде. Или в тебе, как и в школьные наши времена, всё ещё бурлит вековая классовая ненависть народа к поработителям капиталистам, буржуям и стяжателям? Ожидаю, что ты ещё скажешь мне сакраментальное: легче верблюду пролезть в иголочное ушко, чем богачу войти в Царствие Божие. Саша, Саша, мы сейчас поднимемся ко мне, нам есть о чём поговорить!

Сухов ещё улыбался.

— Когда-то наш любимец Джон Леннон выдал нечто подобное этой библейской притче, в своей оригинальной язвительно-саркастической манере. Помнишь, как мы торчали от остроумных ответов ливерпульской четверки, особенно от крутого трёпа Джона? Как-то на одном из ранних концертов, где собралась вся английская знать и была даже королева, наш любимец бесстрашно брякнул: «Те, кто сидят на дешёвых местах, пожалуйста, хлопайте в ладоши, а кто на дорогих — бренчите своими драгоценностями». Да... весельчак наш Джон, как он там (Сухов поднял глаза к потолку) отчитывается за некоторые свои хохмы? Он их немало наговорил…

Марголин повлажневшими и засверкавшими глазами с жадностью поедал помолодевшее лицо Сухова и неожиданно, сделав шаг вперёд, порывисто и крепко его обнял. Быстро отстранясь, он с чувством проговорил:

― Сашка, Сашка, Сашка, дорогой, ты — это ты! Оказывается правда, что улыбка человека ― паспорт его души. Если б ты не улыбнулся, я не поверил бы, что это Алекс, ты…

Он не сказал вертевшееся на языке «так сильно постарел», стушевался и замолчал.

Сухов никак не среагировал на этот эмоциональный порыв Марголина. Он не приобнял его, даже рук не приподнял, стоял, расслабленно опустив руки, улыбка его медленно гасла.

— Сейчас идём ко мне, — продолжил Марголин, — никаких возражений я не приму.

— Ого, начальственная привычка. Но тебе, Димыч, придётся принять мой отказ, — улыбка Сухова погасла. — Во-первых, мне ещё нужно разнести этот бумажный хлам, а во-вторых, хорошо известно, что мудро поступает тот, кто ходит в гости по утрам. Бог даст, ещё свидимся. — Глаза его на мгновенье ожили: — А главного врага битлов, тётю Тосю с нижнего этажа, помнишь?

— Разве можно её забыть? Стервозная брюзга, большевичка со стажем, у которой вечно болели зубы. В какие только инстанции не жаловалась она на нас с тобой, кажется, даже в КГБ писала, что мы диверсанты и шпионы. Я, кстати, недавно видел её на Мальцевском рынке. Еле ходит, всё так же с клюкой, кажется с той же самой, которой мне однажды по хребту досталось за моё зубоскальство. Она такая же: права качала с торговцами с Кавказа, которые вроде обвесили её.

— Знатно ж она колотила этой клюкой по батарее, когда мы перебарщивали с громкостью… — припоминал Сухов.

— Саша, Саша, пошли ко мне. Что за странные условности! Столько лет не виделись…

— В другой раз, — опустил голову Сухов.

Марголин скис.

— Но погоди, мы должны непременно увидится. Где ты теперь живёшь? Я тебя искал... В твоей квартире жили другие люди, они сказали, что купили её. Ты-то сам почему не объявлялся, не звонил мне, когда сменил место жительства...

― Где живу я? Да здесь рядом… недалеко, напротив дома, где когда-то жил Миклухо-Маклай.

— Так мы соседи. Это Галерная.

— Ленинградцы знали и любили свой город. Всё хорошо, Дима, у меня всё нормально.

«Не очень-то нормально, если приходится такой ерундой заниматься, за копейки разносить бумажный хлам. Да ты же, Сашок, по-всему, бедствуешь! И одет с ног до головы из секонд-хенда, — думал Марголин, разглядывая друга.

Вслух же он сказал:

— Но хотя бы очень коротко: как наша красавица Людмила, дочь? Век их не видел; Алёнка, наверное, замужем, а у тебя внуки уже…

— Я же сказал, всё нормально, всё хорошо… — лицо Сухова каменело.

Но Марголин не заметил этого преображения, он продолжал воодушевлённо говорить. Говорил о том, что теперь они обязаны встречаться, дружить семьями, что у него замечательная жена и дочь, что его жена обязательно подружится с его женой. Сухов смотрел куда-то поверх его головы, отстраненным застывшим взглядом. И Марголин, наконец, заметил это и осёкся.

— Эй, Алекс, ты где? — помахал он ладонью у его лица.

Сухов вздрогнул, моргнул ресницами, глянул на него каким-то сонным, непонимающим взглядом, глухо проговорив:

— Пойду я. Бог даст, ещё увидимся. Семью, дочь береги, Димыч.

— Не понял, что такое, Саш? Ты, будто навсегда прощаешься? Уезжаешь куда? Ну, погоди, погоди, ещё вопрос, без обиды только: почему не трудишься по специальности? Что-то серьёзное произошло? Ну, не замыкайся, ради Бога, мы же с тобой друзьями были…

Марголин осёкся и покраснел. Это его «друзьями были», самого смутило и резануло слух.

— Слишком много вопросов для осмысления к одной человеческой единице в такой неурочный час. Адьё, мсье Ален Делон, честь имею, — Сухов, крякнув, закинул рюкзак за плечо и вышел из подъезда.

— Саша! — озадаченно и раздражённо бросил ему в спину Марголин, нервно достал сигарету и, не донеся её до рта, раздражённо отшвырнул её в сторону.

 

Антон ожидал Сухова у арки. Подойдя вплотную к напрягшемуся и побледневшему Антону, рука которого была в кармане, Сухов опустил рюкзак на асфальт и, глядя ему в глаза, спокойно сказал:

— Чего там у тебя расчёска или авторучка?

— Что надо. Я тебя не прощаю, понял? Не здесь и не сейчас, но ты своё получишь, — быстро и хрипло проговорил Антон.

Сухов смотрел на него, молча и пытливо. И он не выдержал этого спокойного взгляда, покраснел, отвёл глаза в сторону, неожиданно с удивлением осознавая, что говорит слова глупые, совершенно бесполезные, ненужные и стыдные, что ему совсем не хочется дальнейших разборок с этим человеком. Он не струсил, но гнев выкипел, а оставшийся от него сублимат был с горьким привкусом вины. Чувствовал он себя до противности неуютно, с опозданием, но всё же сработал тонкий механизм, подсказывающий ему, что перед ним «свой», а он по-мужски, да и по-человечески не прав.

— Дерзай, — заговорил, наконец, Сухов. — Тебе чего надо было, парень? По-твоему, я должен был тебя ублажить, с благодарной улыбкой подставить челюсть для удара и ещё спасибо тебе сказать за это? Я не толстовец. И думаю, парень, что ты больше сейчас петушишься, чем говоришь то, что думаешь. И вообще, уметь фильтровать слова и движения – вещь полезная в человеческом обществе. Да ты это и сам, наверное, прекрасно знаешь, но видать уже отравился слегка варевом нашего адова времечка, в котором каждый мнит себя крутой личностью. Побить ты меня, парень, в честном бою, ни за что не сможешь.

Антон, скривившись, дёрнулся. Сухов утвердительно покачал головой:

— Не сможешь, не сможешь. Не потому что я сильней тебя, я проигрывать не могу. И дёргаться нечего. Я, парень, не для унижения твоего это говорю. Я знаю, что говорю. Не сможешь ― я не позволю. Убить? Это может быть. В спину выстрелить или ножом в почку. Так что давай, сынок, думай, как со мной поступить, а я пойду: мне болтать недосуг.

Он легко закинул рюкзак за одно плечо, повернулся и, не оглядываясь, медленно пошёл через арку. Антон трясущимися руками достал сигарету, закурил, провожая глазами прямую фигуру Сухова, тяжёлый рюкзак которого никак не повлиял на эту надёжную прямоту. Ему вдруг вспомнился его взводный с такой же прямой, негнущейся фигурой, как у этого бородача. Что-то неуловимо общее было у этого разносчика рекламы с взводным и в манере говорить. Вот также спокойно, прямо и понятно, как этот бородач, взводный литёха им салагам объяснял насущные задачи и не одно его слово не падало в пустоту, а запоминалось и врезалось в память. В любой ситуации он был спокоен и, казалось, незримо присутствовал возле каждого солдата. Сколько раз Антон вздрагивал от голоса взводного, когда вдруг слышал за своей спиной его негромкий голос: «Солдат, голову пригнул. Что запасная есть?».

Антон швырнул сигарету в снег и тихо прошептал: «На Рождество увидимся мы с тобой литёха-лепёха. Заскочу к тебе обязательно, тут до Пскова ехать нечего. Увидимся... очень хочу тебя увидеть, гостинцев привезу, попьём беленькой, помянём пацанов. Господи, как же ты живёшь без света-то?! Будешь, взводный, как в прошлый мой приезд лицо моё ощупывать. Мне плакать хотелось…».

 

Марголин не успел нажать на кнопку звонка: дверь открылась. За женой пыхтела, проталкивалась к хозяину крупная овчарка, позади неё сидела кошка, терпеливо дожидаясь своей порции хозяйской ласки. Марголин опустил сумки на пол, крепко потрепал пса за ушами, погладил кошку, к неудовольствию глухо заворчавшего пса. Елена притянула его за лацканы пальто к себе. Улыбаясь, он смачно чмокнул её в губы, которые она капризно изогнула бантиком.

— Где ты шляешься, казак? Хотела первой тебя обнять, да животные меня опередили. Ты теперь всем стал нужен, скоро растащат тебя на части, мне ничего не достанется, — говорила она, не давая ему сдвинуться с места. — Мы слышали, как ты подъехал. Ты ползком поднимался домой? Что-то случилось? Я уже хотела взять швабру и идти тебя выручать.

— Пусти, — улыбаясь, взмолился Марголин. — Всё сейчас расскажу. Клянусь, буду говорить правду и только правду.

Елена поцеловала его в лоб, отстранилась и, скрестив руки на груди, сказала мужским голосом:

— Сэр, это и мне по сердцу. Правда — моё кредо.

Марголин, улыбаясь, переодевался, а Елена стояла рядом и говорила:

— Кстати, супруг дорогой, правда ещё и в том, что во мне кипят крови многих горячих степных народов. И долго терпеть одиночество я не буду — заведу себе стоящего мужика. Имеется уже и кандидатура.

— И кто же сей счастливый избранник? — надевая тапочки, рассмеялся Марголин.

— О, это весьма достойный человек, известный соблазнитель и ловелас, наш дворник Петрович, — прыснула в кулак Елена, тут же добавив с жалобной интонацией: — Нет, правда, супруг, я же не жена моряка и не Пенелопа? Где ты плаваешь? Мне одной одиноко. Все вечера одна.

Марголин погрозил ей пальцем, сказал строго с кавказским акцентом:

— Дворнык зарэжу, тебья палька бить буду.

— Ой, не надо! Пусть живёт Петрович, некому будет двор мести, — театрально замахала руками Елена. — Иди, умывайся, Отелло, и на кухню. Вечерять будем.

— Где ж ты видела без пяти минут депутата, приходящего домой голодным? — ответил Марголин, открывая дверь ванной. — Для нас везде сплошная халява.

Принимая шутливый и игривый тон жены, отвечая ей подобным же образом, он чувствовал, что этот лживый тон даётся ему с неизъяснимой давящей тяжестью. Он острейше ощущал фальшь, своё предательское, наглое лицемерие лжеца и улыбчивого преступника.

— Халява, говоришь? На халяву и отравить могут. Накормят и подадут финальный бокал с ядом. Выпьешь любимого чая с чабрецом, аппетит и придёт, — проворчала ему в спину Елена и прошла в кухню.

Когда после ванной он вошёл на кухню, на столе уже стоял хрустальный стакан душистого чая в серебряном подстаканнике, на блюдечке его ждали тонко нарезанные дольки лимона, в сахарнице колотый сахар. Он сел на своё место у окна, в кухню вошёл пёс, ткнулся носом в колени и улёгся у его ног. Елена села напротив, не скривившись, съела дольку лимона с кожурой, спросила нетерпеливо:

— Ну, давай рассказывай. Что так долго поднимался, с девицами легкомысленными заигрывал?

— Девицы сейчас в парадных время не проводят, в городе теперь масса мест, где можно развлечься. Но правду говорят, что Питер деревенька маленькая — произошло нечто экстраординарное. В парадной я встретил своего школьного друга, одноклассника, следы которого потерял несколько лет назад. Пару раз я его уже видел, когда он раскидывал по ящикам рекламную макулатуру и бесплатные газеты, но не узнал его. Время основательно потрудилось над ним. Знаешь, такой типаж старого хиппи, не изменившего своим привязанностям: бейсболка, из-под которой опускаются на плечи длинные седые волосы, роскошная борода окладистая, потёртые джинсы, на ногах кроссовки. Каков подлец, а?! Молчал при наших встречах, делал вид, что знать меня не знает. И такое статус-кво, возможно, ещё долго бы сохранялось, если бы не мой несравненный родственничек, ― сказал Марголин.

— Антон? Что теперь? — подняла брови Елена.

— Внеплановый, непрогнозируемый бзик. Мне пришлось пробежаться за сигаретами к ночному магазину, а его я послал с сумками к нам. Реле, по-всему, у него в очередной раз коротнуло, когда он столкнулся в парадной с Алексом. Но в этот раз очередное затмение мозгов закончилось для него позором: против старой ленинградской школы ему пришлось спасовать. Вхожу в парадную. Мой крутейший братец стоит с вывернутой за спину рукой в «позе прачки», а седой разносчик рекламной макулатуры, он же Сухов Александр, он же друг моей юности Алекс, проникновенно ведёт с ним душеспасительную беседу. Видела бы ты в этот миг Антона! И я, Лена, честно тебе признаюсь, испытал что-то вроде долгожданного удовлетворения от этого зрелища: ведь говорил же ему не раз и не два, что он обязательно нарвётся когда-нибудь. Ружьё, по законам жанра выстрелило, наконец.

— Да чему ж тут радоваться-то? — покачала головой Елена. — Жалко парня, пазлы у него никак не соединятся после того, через что ему довелось пройти. Мы с тобой не раз и не два обсуждали эту проблему. Ты мне жаловался, что между вами зреет разлад. А теперь ты уже удовлетворение почувствовал от попавшего в униженное состояние парня. Не есть хорошо. Не стоило доводить отношения до конфронтации. Не знаю, в чём тут дело, догадываюсь только. Но жить рядом без сотрудничества не годится — до добра это не доводит. Перевел бы ты его куда-нибудь, водитель-то он прекрасный.

— Ты читаешь мои мысли. Я думаю именно это сделать после Нового года.

— И правильно. Насильно мил не будешь. Ну, не нравится парню, по-всему, быть кучером, извини, вельможи.

Марголин дёрнулся, обиженно поджал губы.

— Вельможи? Мне кажется, ты уж слишком высоко задрала мой статус. Антон не пошёл толкаться на Бирже труда, а стал вельможу треклятого возить в тёплом и уютном Мерседесе и не за плохие деньги, между прочим. Сам-то он не заводит разговора, что ему в тягость возить вельможу.

— Сердишься, значит неправ. А тебе хотелось, чтобы он тебя полюбил, глазами тебя предано поедал? Не все, знаешь, так могут. Он тебя, Дима, я в этом уверена, к «новым русским» относит. Это ведь так и есть, в глазах народа ты им и являешься. И во дворе нашем тебя таковым считают, наша соседка Нина Суходольская мне говорила. Да, правда, правда, Марголин, не сердись. А Антон... он молодой, глазастый, гордец и дерзкий, ко всему…

— Мог бы так долго меня не терпеть, гордец. Живёт как у Христа за пазухой, — скривился Марголин, не дав договорить Елене.

— Да он же, Дима, несчастный мальчик, у которого отняли молодость! Пацаном попал в бессмысленную и кровавую мясорубку. На войне у взрослых заматерелых мужиков «крыша» съезжает, что говорить о молодых? Об этом много написано, как ад войны может подействовать на психику. Но читать о войне и побывать на ней, ни одно и то же — это бесследно не проходит. Ему бы похохотать со сверстниками, с девчонками погулять, поучиться чему полезному, а его вшей кормить отправил наш бесшабашный беспалый главнокомандующий. Жалко мне этих ребят, Дима. Ведь теперь, в наши смурные времена, выбор векторов жизненного пути у них невелик. Денег у большинства нет, жилья своего им не видать, как своих ушей, если родители не организуют, учёба платная. Жениться? Подумает, нужно ли ему это: пахать, детей заводить, когда себя не прокормить? Работать? Продавец, грузчик, охранник, водитель, наемный рабочий. Есть, правда, счастливая возможность пойти в бандиты.

— Слышу голос сердобольной русской женщины, — усмехнулся Марголин. — Слышу женщину-мать. У России женское лицо, так некоторые считают и даже предлагают у руля страны поставить женщину. И в самом деле, почему бы и нет? Только рядом с ней надо непременно поставить советника мужчину, непременно пожилого и бывалого, чтобы эмоции и нюни женские осаждал вовремя. Чтоб не развалилась баба до слёз, не стала жалеть хитроумных подлецов. Знаешь, какая толпища приползёт к доброй царице с челобитными, в которых только и будет, что «жизнь заедает», «снег не убирают», «трудно, всё дорого», «тарифы растут», «не местные мы», «пенсии маленькие». Челобитчики вместо того, чтобы работать, будут в её приёмной ошиваться. Народ наш охоч до халявной манны небесной. О, он принципиально требовательным становится, если слабину уловит у распорядителей манны. Горы бумаги испишет, требуя справедливости, месяцами в приёмных будет толпиться, митинги устраивать и бастовать начнёт. Да, что там распорядители! Он даже от небесных покровителей, бывает, начинает требовать срочного исполнения его желаний: экзамен ли сдать, соседку наказать подлючую, доброго ли молодца полюбить заставить. А ежели исполнится желание, так и уверует крепко, но и разуверится тут же, когда следующее желание не исполнит небесная власть...

Елена рассмеялась.

— Да, в чёрную кошку, в женщину с пустым ведром, да в то, что деньги в руки нельзя возвращать, верят с экстазом и сердечным трепетом. Ветхости в нас...

— Я не от фонаря это сказал, Лен. Недавно по ящику слушал одного старого замечательного питерского историка и философа, он рассказывал, что один такой проситель в твоей любимой часовне Ксении Петербургской записочку оставил Блаженной с какой-то просьбой, мудро приписав в конце: «прошу в моей просьбе не отказать». Анекдот, однако ж, но из жизни. Этот проситель вежливым оказался, но непременно найдётся и такой, который не просить, а требовать станет. А царицу-президента, свет Елена, наша историческая традиция обязывает иметь фаворита. Ну, а как разделит некий ловкий фрукт ложе с царицей — а он обязан его разделить по законам жанра — какой же он без этого фаворит? ― тут уж и станет решаться судьба людей и государства с ложа государыни.

— Циник. Красавцы-соблазнители со шпагой, увенчанные боевыми шрамами, освободители и расширители земель русских давно умерли. Ты посмотри, что с мужиками нашими происходит! Будь я царица, матриархат ввела бы, а женщинам плётки раздала! Посмотри телевизор. Женоподобные существа бегают с канала на канал, будто живут в телевизоре. Выскакивают, как чёрт из табакерки, накидают на уши людям всякой мерзости, того, что предками нашими глупыми осуждалось и внушало отвращение. Женщина президент? А что? Это было бы совсем неплохо. История знает много мудрых и честных женщин. Между прочим, Дмитрий, среди предателей Иисуса Христа женщин не было. Апостолы все, кроме одного, юного Иоанна, в страхе разбежались, когда Христа брали под стражу. Но Христос видел чистоту этого юноши, он доверил ему попечение своей Матери. Рассказывай, что там дальше в подъезде было?

— Ты неотразима. Если б ты была царицей, я бы непременно стал бы твоим фаворитом, — рассмеялся Марголин, опять чувствуя фальшь в своём смехе.

— Больно шустрый. Я бы царицей была непродвинутой. Под венец, под венец, сначала, сударь, а в опочивальню после, постановила бы, — усмехнулась Елена, и добавила, погрустнев: ― Если б я была царицей, я бы батюшке царю родила богатыря. Что дальше-то было?

— Антона я прогнал. Заговорил с Суховым, пока ещё не догадываясь, что это он, но уже чувствуя ток притяжения. Он — ледяное спокойствие. И вдруг! Смеётся, подлец! Сообщает, что он и есть мой Сашка! Представляешь? Я так и не понял, отчего он конспирировался, мы с ним в ссоре не были, просто потеряли друг друга в начале девяностых. Проговорили мы недолго. Проявиться он не захотел, замыкался, расспросы мои оставались без ответа. Одно ясно — рекламную макулатуру от хорошей жизни не разносят. Но он по-прежнему сквозит статью, благородством, достоинством, силой, магнетизирующей аурой! В школе, Лена, хотя и никаких особо славных подвигов он не совершал, но «уважуху» имел непререкаемую». Никогда Санька не понтовался, не врал, не строил из себя умника, но и от разборок мальчишеских не линял, мог и пыл излишний охладить; как говорится, в разведку с таким ходить ― самый подходящий товарищ. Не часто я вижу вокруг себя людей с таким обликом, с такой внутренней начинкой, как у Алекса. Чёрт! До чего же быстро граждане моей родной страны поддались либеральной модернизации. Бывшие комсомольцы-фарцовщики быстро зачистили ментальную поляну, засеяв её «зелёным» сорняком с лицами президентов в буклях! Не думал я, что так быстро это произойдёт, думал, что костяк советский нелегко будет сломать, а оказалось, цемент коллективизма плохо скреплял коллективное «Я», воды было много — цемента и песка маловато.

— Модернизация такая быстрая получилась оттого, что это самое коллективное «Я», о котором ты говоришь, склеено было ложью, — быстро вставила Елена и, помолчав, продолжила уже неспешно: — Как-то в школе на ленинским субботнике мы берёзки сажали. Проходил мимо старый священник, остановился и говорит: «Девоньки, Бог Троицу любит, березки по три нужно сажать, чтобы лучше росли. Да и веселей им будет». Ох, не только с житейским опытом народа связаны такие советы с сакральным подтекстом! Эта народная мудрость не только на берёзки распространяется, но и на людей переносится неким мистическим образом. Почему христианство до сих пор не уничтожено, хотя всё для этого делается? Две тысячи лет тому назад Господь сказал, что там, где двое или трое собрались во имя Моё, там и Я между ними. Такая коллективность соборностью у нас у христиан зовётся. Так мы себе представляем идеальное общественное устройство, где суть, конечно, не в количестве собравшихся, а в том, что они в такие моменты представляют единый организм, общину людей, собравшихся во имя Христа и любви. А так как мы следуем Христовой истине, то наша соборность мистически охватывает христиан всего мира, людей свободных и соучастников Божьей жизни. Народ наш, Димыч, суеверен, но он и религиозен. Мудрость его не только с одним опытом жизненным связана. Он интуитивно сакрализирует житейское, бытовое, сказочное. Не просто так у нас «три берёзки», «три богатыря», «три брата», «три сестры», и даже «три танкиста, три весёлых друга», понимаешь?

— У нас ещё и «расстрельные тройки» были, Елена, — усмехнулся Марголин.

— «Расстрельная тройка» — это из инфернальной мистерии, это не у нас ― это у рогатых, — ткнула пальцев в пол Елена. — В притяжении, соборности, в объединении сила людей, в Троице — Отца, Сына и Духа Святого. Помнишь, в «Бесах» у Достоевского какую соборность, какую модернизацию существующего порядка со знаком минус предлагал негодяй Щигалёв в своей конституции? Не «человек, его права и свободы являются высшей ценностью», а «Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны». Своеобразно понимал гнилой умник вечную потребность людей к единению. Придумал соборность шиворот-навыворот — религию без Бога, а Верховенский Петенька весомый пунктик добавил к этой конституции со знаком минус, сказав, что для достижения цели, для обращения человека в себялюбивую мразь необходимы «одно или два поколения разврата». Хороша соборность, а? Ничего не напоминает? Иногда мне кажется, что именно такую религию создают нынешние бесы. Боже мой, ещё и десяти лет не прошло с начала этой очередной «шигалёвщины», а нынешнее пространство бытия уже зияет бездной духа, пустотой неопределённости, раздраем, потерей ориентиров, бесправицей, разъединением, убогостью материальных потребностей. Добавим для полноты картины в этот разладный коктейль ингредиенты посерьёзней: угнетение и утрату высших смыслов, неспособность человека видеть целостность мира, потерю общечеловеческого авторитета и всеобщей мудрости, торжество посредственной индивидуальности. И из всего этого, из протухшего яйца демократии и проклёвывается человек без веры, без царя в голове, «себялюбивая мразь», о которой мечтал Верховенский. Сейчас, как никогда, важно объединение людей с нравственной закваской. Друг! Какое слово мощное! Это не коллега и не товарищ. Ты прочитай наши пословицы о дружбе, Дима. Найди своего Алекса — один старый друг лучше двух новых, говорят.

— Как же я люблю вот такие твои лирические взрывы! ― восхищённо воскликнул Марголин. ― Ты так концентрированно, ёмко и убеждённо можешь говорить! Кирпичик к кирпичику! Тебе бы в миссионеры... или, правда, в царицы. Ну, что ты улыбаешься, я серьёзно. Что ж, такая концепция соборного единения людей христианского мира хороша, мне очень даже нравится. Но не думается ли тебе, Леночка, что, м-мм, извини, она несколько идеалистична, неисполнима в реальном проявлении, в реальном времени, в наш чугунно-электронный век? Всё-таки, мне так кажется, прививка христианская за столько веков ослабла. По разным причинам. О них много можно говорить, но разрушительная плесень прогресса находит лазейки для проникновения в ряды и этого сакрального пространства, да и само пространство явно сузилось со времён Сергия Радонежского. Извини, но это даже мне заметно, человеку, не погружённому глубоко в тему. Я с большими массами людей общаюсь, сужу по огромному количеству лиц, с которыми мне приходится встречаться. Интересы у них сугубо земные, преобладают больше мысли о «хлебе насущном», а именно себялюбие как раз и зашкаливает. Да и век информационный, многое открывается. Я о неблаговидной коммерческой деятельности Церкви и её высоких чинов, об этом много сейчас пишут, что, мне кажется, отрицательно влияет на прибавление в её рядах....

Елена укоризненно покачала головой.

— Ну да, дьячки ходят ночью на твои дороги, воруют гравий и выкручивают лампочки в фонарях, а после перепродают. Не знала, что ты адепт радио «Эхо Москвы» и знаток «жёлтой прессы»! Верховный глава Церкви, Димочка, не обычный грешный человек, а сам Христос. Он никого не обманывает и ничем не торгует. А плесень проникает! Там, где становится сыро, — она появляется. Всегда проникала, проникает и будет проникать. Но мы живы нашим единением, верой и любовью к Святыне. А плесень... она непременно будет отторгнута.

— Не кипятись, Ленуся, пожалуйста, я не хочу спорить. Есть мнение, что вера сильна во времена запретов. История гонений в первые века христианства, или количество новомучеников, не предавших веру во времена коммунистических гонений, тому свидетельство. Но по нынешним развальным временам, г-мм, возможно «ожирение»... понимаешь, о чём я?

— Понимаю, супруг дорогой. Мужчинам нужно в храмы ходить, а не в клубы. Свалили эту обязанность на женщин. При апостоле Петре и Павле мужчины этой «повинности» не избегали, а их свинцом пытали и зверям на растерзание бросали. Людям не одна сотня лет понадобилось, чтобы задуматься и понять, ради чего христиане шли на мучения.

— Ну, о чём ты, Елена! Другие времена. Идеи нынешних Верховенских в сути своей не сильно отличаются от идей Петеньки Верховенского, они двумя руками проголосуют за тезис «одного-двух поколений разврата», но они умнее Петеньки и коварней. Идеи их приятней и сытнее. Кто же с лозунгом «Пепси ― бери от жизни всё», отдаст жизнь за Святыню? Кстати, ты прочла уже книгу новомодного автора «Поколение П»? Я прочёл с огромным удовольствием. Он, кажется, смог колоритно передать аромат эпохи потерянного поколения.

Елена посмотрела на мужа странным пытливым взглядом, лицо её будто тучка печали накрыла. В разговорах с Еленой Марголин уже не раз замечал у жены такое выражение лица, и ему в такие моменты почему-то всегда становилось неуютно. Однажды, когда в очередной раз она так на него смотрела, он ярко вспомнил, что так на него смотрела покойная мать, когда он начинал безудержно врать или болтать глупости.

Елена опустила голову, а когда подняла, выражение лица изменилось — оно было серьёзным.

— Аромат эпохи, говоришь? Эх, Димка, Димка. Как же крепко в тебе сидит суетный горожанин! Как вы все боитесь вдруг перестать быть современными! Какая для вас трагедия не следовать в русле новостного потока, веяний века, новой песенки нетрадиционно мыслящего певца, пустого липового бунтаря, пиески режиссёра извратителя классики, книги с калово-рвотными подробностями, революционных заявлений умников, жителей телевизора. Человек, убивающий время жизни на это, убивает часы, дни и месяцы, которые ему однажды могут понадобиться, чтобы свершить нечто важное, станут жизненно необходимы, не факт, что такая возможность у него появится — человек смертен. Помнишь, что Воланд сказал про это в «Мастере и Маргарите? Я поражаюсь тому, что льющаяся отовсюду похвала многочисленным новоявленным гениям в устах хвалящих звучит прямо-таки неким исповедованием веры. Книги начинают называть культовыми, поклоняются неправде, кичу, злонамеренным демоническим идеям. Я прочитала эту книгу. Автор ловок, остроумен, хотя и с повторами. И продаваться книга будет «на ура», уверена, что расхватают её на цитаты, — такое завлекательное чтиво для тех, кто всегда хочет быть в курсе культурной (она хмыкнула) жизни страны. Я вот себя к поколению Пепси не причисляю, у нас дома пили квас, морс и взвары, росла я на классике, и ты знаешь моё отношение к постмодернистским изводам, мы не раз уже об этом говорили. Автор не Данте, но хотел он того или не хотел, он описал преддверие конца света в отдельно взятом месте в совершенной духовной пустоте. О литературных достоинствах не берусь судить, но не уверена, что книгу ожидает судьба книг Достоевского, Диккенса или Булгакова. Я тебе на тумбочку давно уже подкинула прекрасную книгу Клайва Льюиса «Письма Баламута». Месяц она уже на ней лежит. Ты её помурыжил, помурыжил и отставил. Новинку же горячую ты проглотил за один вечер. Как же — все читают.

Марголин густо покраснел, пробормотав:

— Лена, ты чересчур строга. Устаю...

— Ты знаешь, что такое пантофагия? Съедать всё, что можно переварить. Знаешь, у многих горожан, на которых сваливаются потоки информации, часто фекальной, вырабатывается некий род пантофагии, не связанный с едой, этакая моральная всеядность. Я это давно примечаю. Не знаю, сколько времени продлится нынешний «модерн», коммунистический потянул всего на одну человеческую жизнь, на семьдесят лет. Хотя и у них были свои молитвы, и соборность они пытались создать — с мессией Лениным, Марксом-богом и духом науки. Но деяния первого были кровавы и разрушительны, заветы второго оказались сомнительны, а дух науки не смог удержать страну от краха: всего семьдесят лет и мы надорвались – кровь народа не стала идеальной сцепкой для кладки стен государства. Что говорить про нынешнюю сцепку?! Она убога и развратна. Деньги — цемент стен банка, но не государственности. Монтескье, тот, что был основоположником разделения властей, сказал, что финансисты поддерживают государство, как верёвка поддерживает повешенного. Кстати, ты сейчас интересную фразу сказал, что с лозунгом «Пепси ― бери от жизни всё», никто не отдаст жизнь за Святыню. А ведь это один из постулатов смердяковщины. Помнишь его разглагольствования в главе «Контроверза» в «Братьях Карамазовых?».

— Про русского солдата, согласившегося, чтобы «азияты» сняли с него кожу с живого, но не отказавшегося от Христа?

— Да, Дима. Смердяков говорит, что ничего страшного бы не произошло, если бы солдат отказался от Христа и своего крещения. Зато остался бы жив и добрыми делами в течение жизни искупил бы свой малодушный поступок. Какая хитроумная подкладка под отречение от Христа с лицемерным упованием на милость Божью и прощение!

— То же самое, но в другой форме говорил студент в «Преступлении и наказании» офицеру про старушку-процентщицу Алёну Ивановну, жизнь которой, по его мнению, сродни жизни таракана и вши, что убив её и ограбив, можно будет на её деньги сделать много добрых дел. Я вчера этот пример приводил Антону, на его революционные идеи с использованием автомата Калашникова.

Елена встала у окна, лицо её было задумчивым. Крупные снежинки облепляли окно и таяли, стекая слезами по стеклу.

Мело, мело по всей земле... вот и жизнь наша подобна этим снежинкам. Тает, тает, тает… — прошептала она.

Воцарилась неловкая пауза. Чтобы её сгладить, Марголин произнёс:

— Не выходит из головы мой Сашка. В школе мы были влюблены в одну девушку, Людмила стала его женой. Я посчитал естественным расспросить его о семье, но тут-то дверь начавшегося общения совсем захлопнулась ветром отчуждения. Замкнулся мой Алекс, заледенел, заспешил. Что-то не так, что-то не так, во мне живёт тягостное чувство, что с ним что-то очень трагическое произошло. Уж больно он сильно изменился. Саша школу с серебром окончил, после красный институтский диплом и ― разносчик рекламы? Не знаю, не знаю, что-то не так… что-то страшное…

— Всё может быть ― девяностые, времена лютые. Человек закрывается, значит, нелегко ему о жизни своей рассказывать. Но адрес-то ты его взял, надеюсь? — спросила Елена, не отрывая задумчивого взгляда от окна.

— Он рядом живёт на Галерной. Дом этот я знаю.

— Тебе нужно найти его, проверенными друзьями не разбрасываются. Возможно, твоему Алексу помощь нужна. К твоим нынешним так называемым друзьям у меня доверия нет совсем, я тебе уже не раз это говорила, что они сплошь ловчилы. Я не забыла, как такие же господа, твои соработники, точнее — заработники, когда ты попал в беду, испарились. Как корова языком их слизала! Ты не обижайся, не обижайся, Дим. Я тебе говорила и буду говорить, что в нынешнем твоём расширившемся окружении многовато людей с лицами жуликов. Они похожи на персонажей «Мастера и Маргариты» из банды Воланда. Пока ты на вершине, такие товарищи рядом, а сорвись с горы, так еще и подтолкнут в спину. По телевизору пачками выступают каждый день такие кадры, враньём своим упиваются.

Она повернулась к мужу.

—Ты преувеличиваешь, дорогая. Я осторожен, воздух нюхаю, с анализаторами у меня всё о`кей, ― сказал Марголин.

— Ничего я не преувеличиваю, я констатирую. И не о простых работниках я говорю, а о перерожденцах, товарищах, ставших господами.

— Преувеличиваешь. Это в тебе любовь говорит. У меня инстинкт, Елена, звериный. Я школу выживания неплохую прошёл и аспирантуру тюремную ещё. Чего-чего, а кто есть кто, могу определить.

— Возможно. Да только денежки и сытая жизнь притупляют инстинкты. Уж очень тебя в последнее время нахваливают, не коробит тебя это? Не настораживает? Не заставляет задумываться? Может нравиться тебе это стало? Дьявол, Дмитрий Яковлевич, — мастер улавливать в свои сети. Один человек сказал однажды Антонию Великому: «Ты самый великий монах на Востоке!» — «Дьявол мне это уже говорил», — ответил ему Антоний. Понимаешь, о чём я?

Марголин посмотрел на жену с удовольствием, думая: «Как же с ней хорошо говорить! Не с одним человеком я не могу беседовать в таком свободном тоне, так непринуждённо, не опасаясь за сказанные слова, за превратное их понимание! И мысли — мыльные пузыри, она без раздумий прокалывает иголкой логики. И как часто в последнее время мне казалось, будто она читает мои мысли. Поразительно, но так было не один раз, когда она, опередив меня, неожиданно говорила то, что я только собирался ей сказать. Логика любящей женщины, подпитанная инстинктом и чутьем, часто мудрее логики прагматиков мужчин: нам подавай в первую очередь факты, лом с лопатой и топор. Мы усмешливо отбрасываем эмоции, теряя при этом возможность пофантазировать, а в фантазиях порой могут прятаться вполне разумные решения. Сердце женщины чутче, нежнее грубоватых сердец мужчин, вечно занятых какой-то работой, оно замечает то, на что мы не обращаем внимания, пропуская мимо ушей тонкие, но важные нюансы».

Елена задумчиво оглядела кухню.

— Давай всё же перекусим немного, дружочек, философствовать хорошо на сытый желудок. Я с утра кроме трёх фиников и кашки ничего не ела, а звезда на небе давно взошла. Господи, как же настоящие верующие-то сорок дней строго постятся! Так есть порой хочется, просто невтерпёж. Не выдерживаю, нарушаю правило. Плохая я христианка.

— Самая лучшая, — сказал Марголин.

Елена захлопотала у плиты. Наблюдая за ней, он ощущал быстро нарастающие чувство раскаяния и стыда: час совести, кажется, становился днём совести. Он распадался, ощущая себя конченным мерзавцем и подлым предателем.

Жена щебетала, рассказывала о планах на завтра, о событиях сегодняшнего дня. Говорила, что утром собирается поехать на Андреевский рынок закупать продукты, о том, что кумовья приглашают отпраздновать Новый год на их даче, о том, что Минадзе заказал столик на четверых в «Астории», что у дочери за полугодие всего одна четвёрка и о, позор! — по физкультуре…

Она говорила и говорила, иногда поворачиваясь к нему. Прекрасное её лицо раскраснелось, глаза блестели. Он слушал её, а в голове шёл распад, он пытался прогнать навязчивое видение двухчасовой давности: он обессиленный, прерывисто дыша, лежит на спине, раскинув руки, на нём лежит голая Валерия и жадно покрывает его шею, губы, плечи, поцелуями, сползает ниже, целует живот, бёдра…

«Елена постановила, что в этот Рождественский пост у нас с ней не должно быть близости, она верит, что это залог того, что после поста, очистившись душой и телом, она сможет, наконец, забеременеть. Но спим мы в одной кровати. Вдруг она переменится, вдруг она… захочет?» ― подумалось ему.

Его била внутренняя дрожь, охватывала паника. Он пропотел и побледнел, подоспела дикая и страшная мысль, сжавшая его сердце колючей рукой: «А что, если у Валерии появился мужчина неразборчивый в связях, из этих новых современных наглецов, этакий беспринципный мускулистый мачо. Чёрт! И с возможным венерическим подарочком. Ты с ней никогда не предохраняешься, она этого не любит. Встречаешься ты с ней всё реже и реже, а горячая и страстная Валерия всегда окружена мужчинами. Вокруг нее, конечно же, всегда крутятся молодые неразборчивые и жадные до утех жеребцы. Она моложе тебя, желания у неё острее и, хотя ты думаешь, что есть у тебя ещё порох в пороховницах, но тебе уже шестой десяток, и ты практически ничего не знаешь, как она проводит своё свободное время. Не сидит же она сиднем, в самом деле, в четырёх стенах, ожидая, когда ты соблаговолишь найти время для рандеву? Как-то она развлекается...».

Его передёрнуло, стало жарко и жалко себя. Он с тоской проговорил про себя: «Господи, ради чего же я так живу? Что же я делаю-то! Изнуряю свою душу дешёвыми страстями, хожу с головой, забитой всякой мерзостью. Становлюсь безвольным слизняком, пошлым, безответственным, легкомысленным и развратным стариком без тормозов. Так и до крупных неприятностей можно дойти. Сколько же ещё врать, изворачиваться, живя рядом с преданной, чудесной женщиной. Но как, как из этого болота выскочить? Как?» «Сладострастник», ― проворчал знакомый голосок в голове усмешливо.

Его мысли будто коснулись Елены. Повернувшись к нему в очередной раз, она сказала извиняющимся тоном, рассмеявшись:

— О дворнике нашем Петровиче замолвлю я слово... Я сейчас подумала, и твёрдо решила, что не изменю тебе с ним. Я тебя ни на кого не променяю, Димка. Моя бабуля мне рассказывала, что она всегда зачинала после великих Постов. Она мужа никогда к себе не подпускала в дни поста, а после непременно зачинала. Ты же знаешь, у неё семеро детей было, и все до сих пор, слава Богу, живы. Потому и живы и здоровы, что не в грехе зачаты и что родители их венчаны были, а не в распутстве жили (глаза её заискрились), может, и нам с тобой Бог ребёночка даст? Сколько женщин родили в моём возрасте, это ведь факт. Так что, Марголин, надо потерпеть ради хорошего дела. Я обет дала не быть с тобой до окончания поста, ты помнишь? Господи, как же мне хочется маленького, так хочется! А тебе Марголин хотелось бы понянчить своего малышонка? Понянчить живой, пахнущий молоком комочек, в котором течёт твоя кровь?

Марголин растерянно моргнул глазами, думая: «Сердце женщины! Вот, что значит детородное существо! Мне казалось, что у неё всё уже притупилось. А она скорбь по нашим потерянным детям носит в своём сердце до сих пор, эта боль гложет и гложет мою Елену».

Он порывисто встал из-за стола, обнял жену, целуя её в шею, сказал нежно:

— Конечно же хочу, Елена.

Она погладила его по волосам, вытерла у себя слезинку, тряхнула головой.

— Вот и прекрасно. С Божьей помощью, рожу тебе сына — продолжателя твоей фамилии. Мужчине необходимо, чтобы у него был сын. Они все всегда говорят, что дочек больше любят, а сами, подлецы, мечтают о сыне.

Марголин замотал головой.

— Правда, правда… — улыбнулась Елена. — Садись, милый, за стол.

Чувствуя, что кусок в горло не полезет — такая тоска его душила, он сел за стол, а неугомонный голосок в нём не преминул больно его куснуть: «Как же она может родить от твоего грязного и непотребного семени? Её сущность отторгает его. Ты не даёшь ей этого счастья, лжец и вредитель».

Оценивающе оглядев накрытый стол, Елена вытерла руки о передник и села. На столе в вазочке горкой высились оливки, золотистые полоски балыка, накрытые веточками обожаемого Марголиным базилика, на блюде призывно манили аппетитные куски отварной рыбы, рядом стоял серебряный сотейник со сливовым соусом для рыбы, вазочка с солёными грибами и дымящаяся отварная картошка, присыпанная укропом.

«Козёл, ты старый козёл, Марголин, у тебя есть то, чего у многих нет — очаг и семья. Это самая главная вещь для счастья. Чего же ты ищешь?» — опять пронеслось горячей волной в голове.

Елена, поправив волосы, положила рыбу на его тарелку. Наблюдая за ней, он вспомнил, что если кто-нибудь из женщин или мужчин с завистью отмечал её прекрасные вьющиеся волосы, ещё не знавшие покрасок, она, смеясь, отвечала: «Порода у нас такая. Мы меняем листву лет в семьдесят и седеем не частями, а сразу».

Он тут же представил себе Валерию с её сожжёнными химией белокурыми жёсткими кудрями, требующими постоянного ухода, и подумал: «Совсем скоро ей придется парик заказывать. А можешь ты себе представить Валерию своей женой?».

Сама мысль эта ему показалась настолько нелепой, что он даже внутренне покривился, будто подумал о чём-то совершенно недопустимом и неприятном, и опять задал себе вопрос: «А гипотетически? Представь её своей женой. И ответь себе на вопрос: кинула бы она тебя, как бросила своего мужа, если бы ты попал, скажем, в тюрягу или, не дай Бог, инвалидом бы стал?».

Ответ нашёлся быстрый и прямой: «Да, кинула бы, непременно! Она прямо тебе говорила, что хочет жить сейчас, что не смогла бы быть «женой декабриста». Сделай правильный вывод. А теперь мысленно вернись в те времена, когда на тебя наезжали бандиты. Ты был готов на самые отчаянные действия, дочь пришлось прятать в станице у родителей жены, подонки реально угрожали, а они были способны на любое зверство. Вспомни и те дни, когда ты оказался в прогаре, и приходилось отказываться от многого. Кто носил тебе передачи, когда ты сел? Кто за тебя дрался, как львица за своих детей? Лена говорит правду: вся братия твоего предприятия, жировавшая благодаря твоей инициативности и трудолюбию, ездившая в хорошие времена на дурные деньги отвязываться на заморские курорты, при первых раскатах грома куда-то вдруг испарилась. Только Костя, твой дорогой соратник и союзник с самого начала общего бизнеса, да Елена не дали тебе пропасть в душных, переполненных разномастным людом камерах. А страстная и умненькая Валерочка списала мужа с корабля, как ненужный хлам, когда у нормального, по-всему, мужика случились денежные затруднения! Что будет, если Елена узнает, что истратила свою жизнь на похотливого лживого кобеля? Что будет, с ней, с моей Леной… с доченькой. Ты, скотина уродливая, сколько ж можно вертеться, как уж на сковороде, это же мерзко, мерзко, мерзко...».

Он спрятал задрожавшие руки под стол, положил их между колен, у него задёргалось веко.

Неожиданно он мысленно перенёсся на тюремные нары, ярко вспомнив бессонные тревожные ночи и непреходящую тоску по жене, нежную тоску без вожделения к женщине, с которой делил постель, — это была тоска по её улыбке, голосу, теплу и запаху тела, волосам, жестам. И он задал себе вопрос: «Когда-нибудь ты хоть что-то подобное этой тоске испытывал к Валерии, да и к другим бабам, мочалкам, по выражению прямолинейного Антона?» Недолгое размышление разрешилось ответом: «Похоть. Ничего кроме безудержной животной похоти, растекающейся по телу, бросающей в озноб. А после усталость, противное чувство обмана самого себя, раздражённость и даже ненависть к объекту соития. Ты из этого не можешь выйти. И стремишься опять и опять к попытке удовлетворения, и не получаешь его потому что... потому что... потому что сердце в этом не участвует. В похотливой потной и животной горячке сердце выполняет только физиологическую функцию насоса. А сердце… сердце ― союзник и соработник в любви и оно умирает, когда тело его обманывает.

— Ты что не ешь? Съешь же кусочек рыбы, — внимательно глянула на него Елена. — Тебе, не плохо ли? Да ты ж в лице изменился, Дима! Не сердце ли прихватило?

— Нет, нет, всё в порядке, — ответил он, вскинувшись и, подцепив вилкой полоску балыка, стал медленно и с неохотой жевать.

Елена отрезала маленькие кусочки рыбы, макала их в соус, ела медленно, хлеб отламывала от куска крохотными кусочками. Ещё раз пристально глянув на мужа, она заговорила:

— А годы наши, как эти снежинки за окном, летят, летят и тают! Боже мой, Дима! Не за горами серебряная свадьба, не могу в это поверить! Мой Марголин — недавно ещё стройный и черноволосый — теперь мужчина в годах, с проглядывающей лысиной и брюшком преуспевающего буржуа. Я сегодня наши фотки старые пересматривала. Был период, когда ты стал седеть, но ещё не было лысинки. Волосы у тебя были, что называется «перец с солью». Ты таким импозантным смотрелся, красавцем голливудским, прямо-таки Джорджем Клуни. Как убегает время! Каких-то пятнадцать лет назад мы с тобой совсем не так жили. Вот такого изобилия (она повела рукой над столом), не было, но жили мы радостней и интересней. В альбоме нашем много любительских фото из Абхазии, на них ты с роскошным «хаером», бородкой а-ля Джордж Харрисон, в джинсах искусственно драных. Я часто вспоминаю, как нас там, практически на небесах, в Абхазии ― «стране души», свела судьба. Помню, будто это было вчера, твоё, вернее ваше, появление на турбазе, на которой отдыхала девушка Елена, студентка Мухинки. В группе шумных молодых небритых мужчин, только что совершивших переход через перевал. Ты среди них выделялся, был явным лидером, что-то всё время рассказывал, вызывая взрывы хохота, все группировались вокруг тебя. После мы шумной оравой ехали в одном автобусе в Сухуми, ты сидел рядом со мной. Я с друзьями собиралась попасть в Каманы поклониться святым местам, где в ссылке умер Иоанн Златоуст, мученик Василиск, где были обретена голова Иоанна Предтечи, которую монахи вывезли из Византии во времена иконоборчества. А ты с весёлой группой ленинградцев ехал к морю. И неожиданно бросил свою группу и перетёк в нашу. Перехватил мою тяжеленную сумку с альбомами, шёл рядом со мной, как прилепленный, и рассказывал мне историю твоих любимых битлов, горячо говорил о теории пассионарности Льва Гумилёва, о прочитанных тобой книгах, неореализме и итальянском кино, травил остроумные анекдоты. А когда в Каманах мы по извилистой тропке взобрались на верхотуру к остаткам разрушенной базилики, ты взял меня за руку и я не противилась. Мы стояли на вершине, взявшись за руки, и мне казалось тогда, что весь мир лежит под нашими ногами, а небо так близко, что его можно потрогать руками, и знак был добрый, особый: прошёл дождь, и засияла долгая радуга. Мы пили студёную воду из святого источника ― никогда не пила такой вкусной воды, — стояли в старинной церквушке, ничего не говорили, молчали, слов совсем не нужно было, невысказанные слова иногда говорят больше, чем долгие разговоры. Эх! Скажи-ка, Димка, не хотелось бы тебе вернуться хоть на миг в то время, когда казалось, что все дороги перед тобой открыты, а впереди — дни, заполненные счастьем и покоем? Не перехватывает ли у тебя дыхание от того, что жизнь уже вышла на финишную прямую, а скорость жизни всё возрастает и возрастает? Не думается ли тебе в последнее время, что иногда из всех дорог, которые Господь нам предлагает, мы, по своеволию своему и тщете суетной, по прельщению нечистого, выбираем ошибочные пути? Почему я это говорю, глядя на тебя сегодняшнего? Потому что очень хорошо вижу, что внутри себя ты «обломанный» и мы оба знаем, причину облома. Этот год надломил тебя. Неужели нельзя было отказаться? Слава Богу, мы совсем не бедствуем, а дела твои шли неплохо. Есть принцип дверей: когда одна дверь захлопывается, другая должна открыться. Зачем нужно было одевать на себя этот хомут? Зачем нам это твоё новое положение? Я говорю нам, потому что, что бы ни произошло, — нам жить вместе, вместе и беду и радость встречать. Но ведь известно, что нет ничего подлей и нечистоплотней политики! Когда я вижу по телевизору улыбающихся политиков, жмущих друг другу руки, я всегда представляю себе боксёров на ринге перед принципиальным боем. Дима, я начинаю бояться за тебя, ты в мутные воды вступил, мне кажется.

Марголин смотрел в окно, за которым крупными хлопьями сыпал снег. Тяжело вздохнув, он повернулся к жене. Её лицо было сейчас печально, со сжавшимся сердцем отмечая наметившиеся «гусиные лапки» у её прекрасных глаз, он заговорил:

— Я инженер. Профессионал. Прагматик и специалист, столько лет занимаюсь одним конкретным делом. Оно главное, любимое, важное для меня, хорошо изученное, я знаю, как рулить, как правильно организовать работу. У меня огромный коллектив, а этот подряд с таким колоссальным объёмом работ гарантирует ему работу на долгий срок, сыты и спокойны будут их семьи. У меня ведь не только питерцы работает, много людей из Армении, Белоруссии и Украины, с Юга России, не от хорошей жизни приехавших на чужбину. А вокруг меня, знаешь, сколько кормится людей, сколько дополнительных рабочих мест? Смежники множества отраслей, автопредприятия, топографы, целые заводы, карьеры, не перечислить всех, даже метеослужбы и ГАИ. Всё завязано на меня, перед всеми обязательства, которые я привык выполнять. Я всегда был нацелен на рост и достигал неплохих высот, остановиться на достигнутом для меня подобно падению. Я этого не могу допустить, ведь проиграй я, опередившие меня уйдут далеко вперёд, а догоняющий всегда ущербен, он, увидев спины лидеров, может потерять уверенность в себе. Моё сегодняшнее положение может стать вчерашним, а «завтра» просто не наступит. Я привык быть хозяином своего дела, только в таком положении я двигаюсь вперёд хорошими темпами...

— Какая гордыня, Дима! — не удержавшись, горячо воскликнула Елена. — Представляю себе, что было бы, если бы все люди так думали как ты, если бы все хотели быть первыми, быть впереди, старались бы обогнать любого, кто хоть на плечо обходит его. Очень быстро все пришли бы к пресловутому «Боливар не выдержит двоих». Зависть — сестра гордости. Она всегда рядом с гордостью, но люди никогда не скажут, что они завистливы, как раз потому, что хитрая старшая сестра — гордость, не даст им этого сделать.

— Елена! Да не завистлив я, ты же знаешь, — обиженно качнул головой Марголин.

― Вот! ― заключила Елена, рассмеявшись. — Никто и никогда в этом не признается. Факт!

Марголин кисло улыбнулся.

— Я страстно желал получить этот подряд. Мне нужны были новые высоты, мне хотелось, наконец, поднять такое большое дело, какого ещё у меня не было, я горел этим. Нет, не личная выгода, нет, супруженька дорогая. Не это, хотя куш обещал быть приличным, но ты же знаешь, что я не мешкотряс, не трясусь над сундуками со златом. Делюсь с нуждающимися, соблюдая принцип «правая рука не должна знать, что делает левая». Но деньги липнут ко мне! Сколько себя помню, всегда так было. Я фартовый на деньги. Говорю это, не боясь сглазить. Раза три я устраивал себе проверочку: ставил в казино по-крупному и всегда снимал куш. Остановился. Страшно было смотреть на лица проигравших. Но тут, ради этого дела, я готов был подписать договор хоть с самим чёртом... не к вечеру будет помянут. Прости, Елена, — это просто фигура речи...

— Фигура речи! Золото легко может превратиться в глиняные черепки из-за таких фигур речи, — усмехнулась Елена.

— Да, да, осадочек горьковатый, будто я продал первородство, есть. И новый мой всемогущий партнёр мне неприятен, он и опасен для меня, а игра предстоит сложная. По-моему, он и есть чёрт, но руководство и дело осталось за мной, Костя со мной — это важно. А Кислинского, по большому счёту, интересует только навар, таких Кислинских в старых романах называли продувными бестиями. Но вообще-то, Елена, схем чистых и справедливых ныне нет, так и делается теперешний бизнес, всё примитивно одинаково: взятки борзыми, баксами, рублями, товарами, связи, авторитет, умение попасть в струю, криминал. А политика... надеюсь, что я и в ней какую-то пользу людям принесу, а обломать меня, моё мнение и волю не каждому под силу, к тому же у меня появятся дополнительные рычаги влияния. Я — трудоголик, думаю о людях, и люди ещё обо мне никогда плохого не говорили, надеюсь, и дальше так будет. А прошлое, да... его не вернуть, Лена. В нём осталась наша молодость, всё самое лучшее, чистое, наивное, дорогое. Как это забыть? Жизнь заставляет думать о настоящем и будущем и часто возвращает к прошлому. Как будущее будет проявляться, какие ещё испытания нас ждут, нам не дано знать, к сожалению. Знаешь, когда страна рухнула, мне не особо туго было перестроиться, не нужно было делать и открывать что-то новое. Я продолжал заниматься хорошо знакомой работой, её я делал с отцом при так называемом застое, после в перестройку и в капитализме нашего образца. Понять новые правила я смог быстро — принять было труднее, но работа требовала необходимых действий, приходилось по ходу учиться. Да ты же рядом была, знаешь, как тогда всё делалось, и сколько нервов было вымотано. Крики радости, шляпы и кепки в воздухе, ура, реформы, реформы, реформы! — это недолго длилось. Профанация обозначилась быстро. Целые регионы поделили между удельными князьками, отдали им на окормление и принялись дербанить советское наследие. Дербанили зубами, по-шакальи, изгрызали и рвали по живому до костей. А я, и не я один, ожидал другого: животворных реформ, не таких, когда жизнь страны выстраивает кучка мизантропов-людоедов в своих интересах. Разве это когда-нибудь находило поддержку в обществе? От этого у народа накапливается усталость, сублиматом которой может стать ярость. Я ожидал свободы, поддержки, порядка, надеялся, что разум реформаторов победит их болезненные амбиции и жадность. Но всё совершалось лживо, подпольно, предательски, с кровью. Быстро стало ясно, что к порядку через возникший хаос придётся приходить долгими годами. Сколько наш бардак продлится, я не мог знать, но надеялся, что мы его преодолеем за счёт активности людей, их воли и трудолюбия. И ещё веры, что придут новые люди. О, да! В этой предательски извращённой социально-экономической системе не нашлось места честным труженикам, мечтам о свободе, полезной для инициативного общества. Вектор искривили желаниями быстрого обогащения и понеслись мы по кочкам, трясине, с молодецким размахом, гопничеством, грабежом, через зад, через тернии, с потугами, кривлянием, жестокостью, гримасами, кровавыми соплями, со смердяковщиной холуйской власти, вылизывающей зад «умным нациям». Я закурю, Леночка...

Елена поставила перед ним пепельницу, приоткрыла форточку. Она смотрела на него пристально. Он был бледен, заметив взгляд жены, устало улыбнулся:

— Нет, нет, Елена, не беспокойся, всё нормально. Всё хорошо

Он с жадностью сделал несколько затяжек и раздражённо смял сигарету в пепельнице.

— Но работать нужно было. Мужчина обязан работать. Деваться было некуда, а эмигрантского настроя у меня никогда не было, это в голову мне никогда не приходило. Пришлось проходить, сжав зубы, через разочарования, сквозь строй жадных до одури чиновников, «неподкупность» которых дорожала, опережая рост цен в стране, через бандитский беспредел, поборы всякой швали. Это были неприятные рабочие моменты, гм-м, в аромате эпохи, повторюсь, уже иронизируя. Были ключевые моменты, реперные точки, как сейчас любят говорить умники, в скорбных вехах эпохи прелых долларов, ножек Буша и спирта «Рояль»... Помнишь «Апраксин двор» тех дней? Он был завален этим горючим средством для разжигания каминов, и народ безрассудно пил эту гадость, говоря перед приёмом смертельный тост: «Ударим по клавишам!». Бомжи на помойках, разжиревшие кошки на прилавках магазинов, бастующие шахтёры, бесчисленные игральные автоматы, люди подбирали окурки на тротуарах, старики рылись в мусорных баках, непрекращающейся кровавой чередой шли бандитские разборки, не гнушались даже взрывами конкурентов на кладбищах во время похорон, взрывали машины, строчили из автоматов в питерских кабаках; плодились напёрсточники на улицах, денежные пирамиды и потные толкучки, дети-дички на вокзалах, попрошайки. Эта действительность периодически отвешивала мне болезненные оплеухи, от которых уровень моего скептицизма и отчаяния резко подскакивал, оставляя тягостное чувство беззащитности перед грядущим будущим, перед взбесившейся машиной времени, у которой в конце века отказали тормоза. М-да, вехи разочарования… первая оплеуха, по сути, была прозаической, естественной для времён перелома и напрямую соотносилась с «ароматом эпохи» и поговоркой «от сумы и от тюрьмы», — я говорю о своей отсидке. На нарах мне стало ясно, что система быстро укрепляется, прижилась, скумовалась и сроднилась с бандюками — демократия заработала, а «экономическая целесообразность» обжилась на всех уровнях. Вторую оплеуху получил я вместе со всем народом страны, когда танки в Москве по приказу Ельцина ударили прямой наводкой по Белому дому и это транслировал весь мир, позже мы узнали, что SNN заранее купила право на трансляцию убийства. Я с ужасом понял, что эти господа собрались править долго, готовы на всё и не перед чем не отступятся. Совсем скоро по законам жанра обязана была прийти война. Она не заставила себя ждать: закровавила Чечня. Честно скажу, вначале, в какой-то момент мне подумалось: а может эта страшная опасность для страны отрезвит зарвавшиеся головы, поможет им вспомнить, что мы великая страна, с грандиозными победами и с великой историей. И иго может стать благом, — это твои слова, Елена, но иго ослепления золотом и властью подобно катаракте не только глаз, но и сердца — от такого ига блага не наступает. Было предательство кучки заправил, позор, горе, жертвы, сломанные судьбы. Антон, которому пришлось пройти через этот кошмар, хозяев теперешней жизни назвал «пришельцами», у него на этот счёт фантастические теории имеются, не лишённые смысла, нужно сказать. А год назад всей стране раздали громкие оплеухи — дефолт. Как полагается — не церемонились. Космическая афёра — сорвать куш, наплевав на всех. Это как у Маркса в «Капитале» о том, что при 300 процентах прибыли, делец пойдёт на любое преступление не побоится даже виселицы. Но главную и самую болезненную оплеуху я получил совсем недавно, в этом апреле. Ах, Европа, Европа! Добрая старая Европа! Добрая! До атаки старухи Европы на Югославию я ещё верил, что европейская цивилизация слабо, но дышит, что мы с потугами сближаемся, но каково истинное её лицо, хорошо проявилось, когда они налетели всей своей мощью на Белград и раздолбали бомбами чудесный город. А мы? Лакейски промолчали. Мы сдались, мы лузеры, нас прежних не стало. И теперь всё будет по-другому, нам, как щенкам, приказали закрыть рот и не тявкать — и это было всего семь месяцев назад! Ты помнишь, Елена, Белград: буйство роз на клумбах, тенистые скверы, улыбающийся милый красивый народ, тишину звёздных ночей, уютные летние кафе, в которых подают вкуснейший кофе и где подолгу сидят старики с газетами, улочки со старинными домами и современные проспекты, город, в котором так самобытно переплелись Восток с Западом? Его бомбили! На Пасху этого года! Это же в голове не укладывается.

— Никогда не забуду. Мне так хорошо там было, как дома себя чувствовала. Начало сентября, тепло, тихо, воздух такой прозрачный, глаза жадно впитывают новизну другого быта, на сердце спокойно, рядом со мной мой Марголин, молодой мужчина-красавец, на которого засматривались местные красотки, ― проговорила Елена. ― Боже, когда это было?!

― Ты, между прочим, моя чернавка, тоже не была обделена вниманием тамошних жгучих брюнетов, к тебе даже обращались на сербском, за свою принимали. И на этот европейский город налетела цивилизованная саранча и закидала бомбами. Это в этом году было, Лена, в конце века гуманистов и прогресса, ― не во Вторую Мировую, не во времена сарацинов! Европейцы совершили очередной крестовый поход против славян, в этот раз вместо мечей были ракеты и бомбы. Думаю, что они ещё не раз покажут миру свой оскал. Их проблемы нарастают валом, все они живут под страхом кризисов, а мы встраиваемся в эти же проблемы, влезаем в «петлю». Это мысль тоже Антоном высказана. Какие ещё пинки нас ждут? Вот сейчас снова началась заварушка в Чечне. Крупные силы введены туда. Думаю, в этот раз постараются добиться победы любой ценой. Опять жертвы, а после непременная месть — не обойдётся без терактов. М-да... неопределённость и деградация элит втянули нас на скользкий путь, где правила всё время меняются. А мы жили в империи избалованные стабильностью и порядком, не задумываясь, какой ценой была завоёвана эта стабильность. Миру приходилось считаться с нами. Мы создавали паритет физических сил и одновременно противостояли миру наживы, рвачества, индивидуализма, звериной алчности, гедонизма, власти золота и силы. И что ни говори, как ни ругай ту систему, с её множеством недостатков и пороков, но она, как и многие мировые религии, требовала от людей братской любви, уважения к сединам, исполнения родительского и сыновьего долга, служения на любом месте по совести. Разговор, как это всё испоганили и предали, — долгий. Но за несколько лет нажитый советский менталитет не выветривается, он и во мне ещё живёт. Я любил свою страну — Советский Союз, гордился нашими победами и достижениями. В августе девяносто первого я со всеми вместе вышел на защиту Мариинского Дворца против ГКЧП, мы строили баррикады, и не за развал СССР стояли там: звали друг друга товарищами, ни за какой чёртов капитализм мы там не ратовали, мы были против насилия, путча, за демократию, за новый свободный мир, за счастье своих матерей, жён и детей. Когда я оказывался в метро «Технологический институт», меня охватывал необыкновенный душевный подъём. Я не мог просто пробежать мимо досок, на которых были закреплены знаковые достижения моей страны, всегда останавливался перед ними, как перед иконами, читал тысячу раз мною прочитанные скупые слова о гигантском, непостижимо трудном пути моей родины от сохи до Юрия Гагарина, тропинку к великим победам которой прокладывали лучшие русские умы. И о них в метро не забыли, увековечили в барельефах и первого книгопечатника Фёдорова, и Попова, и Ломоносова с Лобачевским. И вот такой позор. Доски-то в метро остались, но остались нам живущим как укор — потерявшим своё лицо, отдавшим страну торгашам. Всё чаще меня посещают мысли о том, что мы всё больше приближаемся к тупику, что не в ту колею свернули, что страна обессилила, обессолилась, что всё лживо и продажно. Елена, и почему мне в такой момент не пойти в политику? Ты знаешь, я решения принимаю быстро и задний ход никогда не даю. На хитрость Кислинского будет и моя хитрость, Кислинские не навсегда. Что-то непременно поменяется, так не может продолжаться вечно, нужно противодействие, расхлёбывать эту кашу придётся ещё долго, а я не собираюсь сдаваться. Почему-то весь день сегодня нахожусь в ностальгическом состоянии, вспоминаю юность, детство, родителей покойных, бабушку и тут ещё Сашка Сухов появляется…

«И ещё, между прочим, трахнуться не забыл с любовницей», — хихикнул в его голове ехидный бесёнок. Марголин проглотил комок, подступивший к горлу, запнулся и продолжил не сразу:

— …Обидно как-то знаешь, такая холодность, закрытость, с его стороны, будто и не было той дружбы, тех счастливых лет. Я пытаюсь анализировать, размышлять, но ничего на ум не идёт. Надо, надо с ним увидеться непременно. Но и мимолётная мысль проскользнула во время этой неожиданной встречи, о том, что, возможно, нам с ним никогда уже не соединиться. Развела нас жизнь на разные берега, и парома на этой реке нет. Разносчик рекламы и успешный бизнесмен — плюс и минус. И Антон сегодня обнажился, высказался в таком же ключе. Он, оказывается, носит за пазухой революционные «булыжники» и мне их сегодня анонсировал. Меня же братик занёс в расстрельные списки вредоносной капиталистической буржуазии, с некоторыми оговорками, правда. А Сашкой я любовался и с завистью на него смотрел. В его усталых глазах море тоски, жизнь его, наверное, не миловала, но он всё тот же крепкий мужик с достоинством и прямым взглядом. Ты, милая, нелестно отозвалась о ближайшем моём окружении, но ты и представить себе не можешь, с какими кадрами мне свои дела вести приходится, кому руку подавать, улыбаться радушно, пить и есть с кем! Вот Сашка точно бы не смог так жить. Не стал бы! Сломал бы такой устой, что-то сделал бы, чтобы остаться собой, а не мутировать. Накатывает иногда, накатывает всё чаще. Бросить всё к чёрту. У меня всё есть, уйти от дел, дожить свою жизнь нормальной жизнью, внуков нянчить. За границей я жить не смог бы, через пару дней заскучал бы по Питеру, по куполам храмов, по оградам каналов и набережным, по мостам. А вот поселиться где-то рядом, у озёр, — это было бы классно, да только опутан я цепями да верёвками. Цепями обязательств по рукам и ногам, влез в пасть дракону. Так всё круто замешалось, и придется идти до конца…

— На то и жизнь, чтобы выбирать пути. Человек сам выбирает их, сам и меняет дороги. Ни одного тебя посещают такие мысли. Мне кажется, что у нас всегда так было: происходило восполнение сил добра, когда особенно начинало зло лютовать. А оно ведь лютует, Дима, ты ведь не слепой. Люди не хотят жить во зле, хотя их туда затягивают, они пытаются цепляться за обычные человеческие ценности: любовь, сострадание, жалость, доблесть, достоинство, они ищут своё место в этой новой жизни, хотят чувствовать себя нужными. Для сердца не может быть преград, над ним не властны законы. Люди торят дорогу к храму, я уже не один раз читала о людях, уезжающих из загнивающих городов в деревни, — сказала Елена задумчиво.

— Я для таких действий пока не созрел. Не могу себе такого представить: уехать в деревню, построить коровник, пить из колодца, завести огород? Я — дитя асфальта. Стыжусь, но не смогу — это факт. И в храмы я пока только «захожанин». Рос я при кремлёвских первосвященниках, был обращён в их веру, принял их ритуалы и заповеди. Я всю эту полную инициацию прошёл от октябрёнка до коммуниста. Коммунизм строил, на свеклу ездил. Не скажу, что я горячо разделял утопические идеи строительства светлого Коммунизмграда, но с мыслью, что строить, вообще-то, лучше, чем разрушать, — я ладил. А строить нужно было много чего, в том числе и дороги. Я строил, и на партсобрания ходил — отчитывался. Сознательная моя жизнь началась при застое. Строй и порядок той жизни я, безусловно, принимал: образование, наука, просвещение, порядок, забота о человеке, грандиозность планов, интернационализм. Но видел я, что называется изнутри, и подводные течения в партии. Никто уже особо не «пламенел» и сгорать не собирался. Мы неслись инерционно с хорошей скоростью по пологому спуску на остатках людской энергии, на заделе прежних поколений, которые рвали жилы и умирали, чтобы дать нам этот задел. И я пессимистично предполагал, что на подъём оставшейся метафизической энергии прошлых поколений может не хватить. Потом генсеки, работающие от батареек, и стоящие на Мавзолее на подпорках, стали умирать один за другим и пришёл молодой, но уже лысый предатель Горбачёв. Он потребовал «ускорения», когда двигатель уже стучал, но вместо того, чтобы залить в двигатель свежего масла, он стал заливать в него воду пустых слов. Через год я разуверился в нём и в партии. Я видел предательство и деградацию, предчувствовал нечто страшное. Через тройку лет вектор движения наглядно обозначился ― хаос и предательство явственно проступили...

— Чаю выпьем? — спросила Елена.

— Давай, Лена, и покрепче.

Елена, убирая посуду со стола, говорила:

— Моя бабулечка Горбачёва называла сатаной, говорила, что у него на лысине сатанинская отметина. Ту страну, в которой мы безбоязненно отправляли детей в магазин за хлебом, в которой люди оставляли деньги под кухонной клеёнкой и не запирали калитки дворов, пили из одного стакана газировку из автомата, в которой до поздней ночи дети играли в казаки-разбойники и читали нужные книги, мне жалко. Это была страна нашего детства и юности, но всё без нас решили. Конечно, был заговор, расслабленность и апатия людей, а мальчиши-плохиши маскировались умело.

Она поставила на стол стаканы с чаем, вазочку с колотым сахаром, печенье, продолжая:

― Наши предки Александр Невский, Сергий Радонежский сокрушали врага, обходясь без райкомов, обкомов и политбюро. Чем они объединялись, что ими двигало? Невский перед боем с превосходящими силами шведов говорил народу: «Братья, не в силе Бог, а в правде». Это мистические слова, в них заложен высший небесный смысл, интуитивно сердцем понимаемые народом. «Товарищи» — сцепка хорошая, но «братья» — крепче, она кровно связывает. Потерять товарища больно, потерять брата — потерять частичку своей жизни, невосполнимую. Можно, пока существует железобетонная воля таких лидеров, как Сталин, воодушевлённо кричать: «За Родину, за Сталина, товарищи!», и это до определённого момента работает. Но Сталин человек, он обязан умереть, а на его место приходит другой, и клич-выручалочка, метнувшись недолгим эхом, растворится, разорванный ветрами времени. Стали кричать: «Вперёд к победе коммунизма, товарищи!», «Пятилетку в три года, товарищи!» — но искусственная товарищеская сцепка ослабевала, обезверивалась от туманных целей, которые к тому же никак не приближались. Ты хорошо говорил, Дима, о заделе, который нам остался от поколения стойких и мужественных людей, рвавших жилы на великих стройках страны, проливавших кровь в боях за нашу свободу. Немало замечательного было сделано для народа и страны к зависти запада. Но то, что собиралось и существовало десять веков, при товарищах, повторюсь, прожило лишь срок жизни человека. Мы как-то с тобой говорили и согласились в том, что ещё при Хрущёве, несмотря на успехи науки, рост благосостояния, началось моральное разложение, а в партии особенно. Рыба известно гниёт с головы. Чтобы не случилось гангрены, отрезают больную конечность, без неё можно жить, когда гниёт ― жди смерти всего тела. В роковой час, когда случился заговор, не нашлось в стране человека, который бы яростно и вдохновенно возгласил бы: «Отечество в опасности, братья! Защитим Родину, с нами Бог!» Или как Суворов: «Мы — русские! Какой восторг!». Не нашлось такого человека, да и обратиться с такими призывами братскими, оказалось, уже не к кому было! «Товарищи» высмеяли Бога, гнали веру, гнобили русский дух, лгали, и к каким же братьям мог такой товарищ обратиться в момент беды? Но и к товарищам уже не мог обратиться! Одни «товарищи» перетекли в заговорщики, другие, будучи «товарищами» по партбилетам, по жизни были приспособленцами, третьи растерянно «нюхали воздух», соображая к кому прибиться. Помнишь, жалкий вид гэкачепистов? К каким братьям они могли обратиться! Не потому ли рухнула страна, что нашу русскую жизнь, жизнь братьев, предков Невского и Сергия Радонежского товарищи наполняли мёртвой схоластикой? Груз противоречий вполне способен разрушить здание любой страны. Вспомним могучий Рим в конце его истории: миллион его изнеженных жителей и рабов не смогли защитить город от тысячных толп варваров.

Марголин рассмеялся.

— У моей тётки, приёмной сестры моей матери, прошедшей ребёнком блокаду, тридцать восемь лет отслужившей в закрытом НИИ, хлебнувшей горя большой ложкой, дома до сих пор висит радио. Она добрейший человек с чувствительным сердцем, ты знаешь это, Лена, и совсем не сталинистка, а «вождя народов» бывает и матерком покроет. Это радио у неё всё время бормочет, а у тёти Клавы хороший слух. Иногда, останавливаясь и бросая работу, она громко говорит: «Только массовые расстрелы спасут страну». Представляешь? Наша Клава желает расстрелов! Насколько же ей противны эти новые порядки! И сколько таких людей. Когда я думаю, что какие-нибудь упыри могут надругаться над моей дочерью и откупятся, я тоже за расстрелы. Да у меня у самого рука не дрогнет!

Марголин помолчал, заговорил, задумчиво глядя в окно:

― Знаешь, когда умер отец, за обложкой его военного билета я обнаружил тетрадный лист бумаги с молитвой «Живые в помощи» написанной карандашом. Не знаю, верил ли он, или как оберег хранил молитву, но войну он с ней прошёл и после не вынимал. Отец был против того, чтоб бабуля меня крестила, боялся, наверное, всё же член партии ещё с довоенного времени. Но лицо его, когда мы с бабушкой вернулись из храма, сияло. Он весь вечер продержал меня на коленях и закормил конфетами. Сейчас нас уверяют, что чуть ли не 80% населения верующие, извини, но никакой критики не выдерживают такие проценты. Не кажется ли тебе, Лена, и я повторюсь, что под спудом запретов люди веровали крепче, что качество веры было не таким дутым, по сравнению с нынешними временами, когда двери всех храмов открыты? Я с огромным уважением отношусь к истинно верующим — это прекрасно верить и жить по Божеским канонам, вопреки реальной грязи жизненной реки, и это очень тяжёлая работа, я это понимаю. И сам я верю... г-мм, верю, что гармония, которая существует в природе, не могла быть создана без вмешательства высших сил. Но сидит, видимо, во мне ветхий, да и советский человек, сидит, подлец, со всем своим мерзким набором страстей. И для того, чтобы его прогнать, нужен, наверное, толчок, особый толчок, для меня, по крайней мере. А пока я делаю, что могу, я помогаю людям, работой, деньгами… свою десятину отдаю и на благотворительность, и мимо нищего и просящего никогда не пройду. Надо хотя бы одну заповедь научиться соблюдать…

Марголин не договорил, замолчал, неожиданно осознавая, что сбился на фальшивые ноты, зачем-то забрёл в дебри, из которых будет трудно выбраться, а голосок внутри него произнёс: «Обезьяна ты самая настоящая. Всё ещё на четырёх лапах стоишь, и имеешь наглость кого-то критиковать, будто чистенький ягнёнок. Какую философию развёл! Как складно «звонишь»! Какие маски приятные на себя примеряешь! Всё непременно вылезет наружу, не обольщайся».

— Высшие силы! ― рассмеялась Елена. ― Ну, ты и сказанул! Дим, ты, перед кем оправдываешься? Что это ты так коряво заговорил? Разве тебя кто-то упрекает? Тебя никто силком в храм не тянет. Ты уж попытайся себя, наконец, сам инициировать, невежа! Одну заповедь соблюдать? Это что ж, чтить отца и мать и одновременно прелюбодействовать, воровать и убивать? Нужно списком, Дима, списком соблюдать, тогда только это законом является, а то получается, будто ты себе удобную статью выискиваешь в кодексе. Это же цепь, из которой нельзя ни одно звено вытащить ― всё рассыплется. И о каком ты толчке толкуешь, Марголин? Толчок может такой случиться, упаси Боже! Вышибет тебя из седла жизнь, упадёшь, да так, что уж и подняться не сможешь. Не думал об этом никогда? Всё «катит» ― и хорошо? А когда всё есть и верить необязательно, так что ли? Рад ты будешь такому толчку? Ты такой образованный и в тоже время ужасный неуч, говоришь какими-то дежурными фразами, придумываешь для себя обходные манёвры, тропки прокладываешь в огороде, обеляешь себя, откладываешь важные решения. Ты, Дима, чего-то боишься, в который раз ты уже заводишь смутные разговоры о коммерции в Церкви, ну не смех ли! Пойми же ты, наконец, что Церковь — богочеловеческий организм, а священники люди. К делу личного спасения человека деяния людей, пусть и священников, никакого отношения не имеют. Люди могут ошибаться. Все люди могут ошибаться. Ты боишься, Дима. Но время бежит, как тают эти снежинки на стекле. Но не избежать, Димуля, выбора. В конце жизни не останется времени на выбор, но выбирать межу верой и пустотой безверия придётся.

  — Елена! — озадаченно воскликнул Марголин, а голосок отметил: «Вот! Золотые слова. К месту ты вспоминал сегодня бабушкины слова о том, что завтра может не наступить.

— Боишься, боишься. Боишься потерять привычный образ жизни, в котором всё знакомо, осязаемо, ничего не меняется, где тебе комфортно. Ты готовишься к совещаниям, к встречам, проводишь планёрки, спешишь на работу, это сегодня, это сейчас, это нужно сделать, а минуты, часы, дни, годы убегают; что-то главное, душеполезное витает неосязаемо где-то рядом, тревожит необъяснимо, а нужное, суетное, достижимое ходит рядом, напоминает о себе, оставляет разные метки, и ты думаешь: завтра, завтра, завтра, а завтра опять совещания, встречи, утро, вечер, ночь, утро... Надо бодрствовать, быть готовым, к чему — попытайся поразмыслить…

Она сокрушённо покачала головой, задумалась. Несколько минут сидела молча, в какой-то думе и вдруг встрепенулась, глаза её живо блеснули:

— Я так по своим соскучилась, Дима, так хочу их всех увидеть.

— Замётано! — ответил Марголин. — Летим на Тихий Дон, подышим чистым воздухом, пообщаемся с казачеством.

Елена, бросив взгляд на часы, с тревогой в голосе сказала:

— Однако начало первого, а Ксении нет.

— А когда ты с ней последний раз говорила, откуда она звонила? — заволновался и Марголин.

— Полчаса назад. Она на дне рождения. Вот так вот, сиди теперь и волнуйся за дорогое дитя. Как хорошо было, когда она маленькой была.

— Набери её номер, я с ней поговорю, — попросил жену Марголин, и в этот миг его сердце бултыхнулось в груди, куда-то вдруг пропало, потом появилось, аритмично стуча, острая боль прошила плечо, перед глазами залетали мушки. Он, поморщившись, потёр рукой левый бок.

— Дима, Дима! Да на тебе лица нет! — вскрикнула Елена. — Дима, тебе плохо? Этого ещё нам не хватало. Ну-ка, давай под язык две таблеточки нитроглицерина...

Марголин покорно открыл рот, когда она подошла к нему с таблетками. Он смотрел на неё с глупой улыбкой пьяного. С тревогой глядя на него, Елена подняла его за руку и, как ребёнка, повела в спальню, ноги у Марголина были ватными. Одна мысль болезненно билась в его голове: «От гадкого прошлого избавиться невозможно, оно будет меня преследовать всегда до последних дней, и чем ближе будет этот последний час, тем острее будут мучить эти воспоминания. Напрасно прожил ты жизнь, напрасно. Ты мертвец, говорящий мертвец». Он смотрел на покачивающийся, расплывающийся силуэт жены, которая с телефоном в руке, с тревогой поглядывая на него, вызывала Скорую помощь.

 

Глава XII. СУХОДОЛЬСКИЕ

 

Когда он вышел на свободу, отсидев свой второй срок, этот сон на долгое время стал его мукой. Он преследовал его, приходил почти каждую ночь, заставляя подскакивать на кровати и просыпаться в холодном поту с колотящимся сердцем. Сон был удивительно живым и реальным, вынуждая его против воли раз за разом проживать один и тот же кусок лагерной жизни. Это было до того невыносимо, что всегда включался какой-то внутренний защитный механизм, принуждая просыпаться, не досмотрев продолжение страшной хроники бесцельно потерянных лет, в которой не ожидалось ничего светлого и радостного.

Однако пробуждение не приносило облегчения. Ещё долго им владело тягостно-тоскливое чувство безысходности, точно такое же, какое он испытывал от тех однообразных побудок в лагерных бараках, растянувшихся на многие годы. Со временем эти «киносеансы» приходили реже. Фильм постарел: чёрно-белое изображение стало похоже на исполосованные полосками и сыпью подрагивающие кадры старой чёрно-белой кинохроники, словно плёнка памяти обветшала и осыпалась.

Но сюжет оставался прежним. Камера невидимого оператора плавно и бесстрастно фиксировала лагерную побудку: замедленное движение плотной массы сонных людей с понурыми серыми лицами в плохо освещённом, холодном бараке, затем её вытекание с толкотнёй и руганью на плац, где шло хаотичное построение. Мирон слышал окрики охраны, невнятный гул человеческих голосов, лай собак, и даже ощущал ни с чем несравнимый особый тюремный запах, исходящий от монолита человеческих тел в одинаковой чёрной одежде. Восприятие увиденного во сне даже по прошествии многих лет всё так же повергало его в ужас и заставляло просыпаться, чтобы убедиться, что это иллюзия. Несколько последних лет сон, наконец, перестал приходить к нему, но однако он никуда не исчез. Оказалось, что «плёнка памяти» всё ещё жива, и она неожиданно включилась в его первую ночь в квартире сестры.

Он долго не мог уснуть. Забылся только под утро и «тот» сон посетил его. И как всегда он, судорожно дёрнувшись, очнулся с оглушительно колотящимся сердцем.

Но по пробуждению в этот раз произошло нечто странное и пугающее. Он ясно осознавал, что проснулся и лежит в комнате, где прошло его детство, глаза фиксировали тусклый свет за окном, за которым периодически проезжали машины, однако это не приносило ему успокоения. Фантомы сна кружили рядом, сковывали страхом и причиной тому были звуки: он явно слышал приглушённый шум массы людей, окрики: «Живей! Живей! Стройся! Пошевеливайтесь!».

Было такое ощущение, что исчезло «изображение», но звуки из сна застряли в реальности. Проехавший за окном троллейбус с треском разбросал по проводам сноп искр и вернул его к жизни, но людской гомон не исчез. Он встал, раздвинул занавески и замер: на противоположной стороне улицы, у проходной воинской части под окрики командиров шло построение шеренги солдат. Мирон расслабленно рассмеялся и стал одеваться.

За полуприкрытой дверью слышались приглушённые голоса. Он взял трость и вышел из комнаты. Сдавленный полукрик, полустон сестры за кухонной дверью: «Да, отпусти ж ты меня, наконец, супостат! Ты ж меня задушишь. Ой, мамочка, мамочка родная, Юра, Юра, что ты делаешь? Юра, я задыхаюсь!» ― остановил его. Голос Нины заглушило рычание и пыхтение.

Мирон толкнул кухонную дверь и на мгновенье оторопело застыл, переваривая увиденное: Юрий прижал мать к кухонному пеналу, руки его были на её шее. Оцепенение было коротким, в следующий миг Мирон, перехватив свою трость за концы, шагнул вперёд, прокинул её через голову Юрия и, потянув на себя, отступил назад. Юрий, заклекотав, как раздраженный индюк, от неожиданности отпустил мать. Судорожно дёргаясь, он пытался вырваться, хватаясь руками за трость, но поняв, что это бесполезно (трость надёжно лежала под его подбородком), а сам он был крепко прижат к Мирону, просипел:

― Пусти, гад.

Растирая шею и плача, Нина жалобно попросила:

— Пожалуйста, отпусти его, ради Бога, Мирон. Я всё тебе объясню…

Заколебавшись на мгновенье, Мирон оттолкнул от себя Юрия, а тот, зайдясь в кашле и захлёбываясь от ярости, взвопил:

— Ты что, козёл, совсем охренел? Ты кто такой вообще? Пошёл вон из нашей квартиры! Собирай шмотки и мотай, откуда прибыл, старый пень!

Разделяя слова, Мирон тихо произнёс:

— Слушай меня внимательно, щенок, и постарайся не пропустить ни слова. Руку на мать, Юрий «долгорукий», ты поднял последний раз в жизни. Последний, понял? Повторяю для глухих и тупых ― последний. Ни голоса, ни руку ты на мать больше не поднимешь. И не дай бог, забудешь мой наказ ― убью.

— Ты, калека, ты меня убьёшь?! Да я сейчас пацанам позвоню, тебя отсюда ногами вперёд вынесут, — Юрий уже визжал. ― Убьёшь? Ты, дед-сто лет, меня убьёшь?

Нина простонала, схватившись за голову:

— Прекрати, прекрати! Замолчи, Юра! Сынок, пожалуйста, успокойся, выпей таблетку. Мирон, Мирон, я всё объясню…

Мирон бросил быстрый и слепой взгляд на сестру и повторил, белея лицом:

— Убью, Юрчик! Я словами не бросаюсь. Сказал — сделаю.

— Ну всё — достал! — Юрий выскочил за дверь и через минуту вбежал назад, уже с ножом. Поигрывая им, он, ощерившись, закричал: — Ну давай, убивай. Попробуй, гад!

— Юра! — приглушённо вскрикнула Нина, закрывая рот руками.

Юрий хотел сделать шаг вперед, но не успел этого сделать. Трость Мирона стремительно взлетела и села точно в межключичную впадину Юрия. От неожиданности он выронил нож, вскинул руки, выпучив глаза, схватился за трость, а Мирон, слегка надавливая на неё, двинулся вперёд. Юрий, как привязанный к трости, попятился и оказался прижатым к двери, прохрипев: «Больно».

Нина зарыдала.

— Миронушка, Миронушка, Миронушка… пожалуйста, остановись, остановись. Пощади дурачка! Господи, Господи, что же это делается!

Рука Мирона дрожала, вены на висках набрякли, на лбу блестели капельки пота. Он резко опустил трость.

— Да ты ж мне чуть горло не проткнул! — прохрипел с выпученными глазами Юрий, держась за горло и кашляя.

Мирон посмотрел на него, как на пустое место и повернулся к сестре:

— Как ты, Нина?

Ответом ему были рыдания. Он повернулся к Юрию, который с болезненным видом растирал шею, растерянно глядя на мать.

— Мужчина, который поднимает руку на женщину — подонок, на мать — подонок в кубе, — сказал он.

Усадив сестру за стол, он налил ей воды из графина и сел с ней рядом.

— Юра, принеси мне корвалол из аптечки и сам таблетку свою успокоительную выпей, — всхлипывая, произнесла Нина.

Мирон обернулся к Юрию и удивился его виду: он разительно изменился. Сейчас это был растерянный, дрожащий, усталый и жалкий человек, на его бледном лице бегали угасшие, тревожные глаза. Юрий быстро исчез за дверью, так же быстро вбежал назад, поставил пузырёк с лекарством на стол, затоптался, с опаской поглядывая на Мирона, и проговорил дрожащим голосом:

― Давай, мам, я накапаю, сколько капель, мам?

— Спасибо, Юра, я сама. Возьми в холодильнике йогурт и покорми Алешеньку. Посиди с ним, сынок. Ему легче, когда с ним рядом люди, ― сказала Нина, капая корвалол в стакан, пузырёк стучал об стакан.

Юрий опустил голову и покорно вышел из кухни со стаканчиком йогурта.

— Прости, прости, Мирон, прости нас за такое гостеприимство, — Нина взяла руки брата в свои. — Я тебе всего ещё не успела рассказать. Беда у нас с Юрой, братишка, беда. Разом находит на него помутнение, сам не свой становится. После приходит в себя, плачет, на коленях просит прощения. Недели за две до твоего приезда он из психдиспансера вернулся, второй уже раз там побывал. Чуть дом не взорвал в последний раз, хорошо, что я не спала и запах газа учуяла. Забежала на кухню — все конфорки открыты, шипят, а он со спичками стоит, чиркает. Бог спас — спички отсыревшие были. Еле отняли у него с Полинушкой. Буянил. Бегал, посуду бил, кричал, бесновался, мол, черти в доме. Пришлось неотложку вызывать. Летом чуть не утонул, с прогулочного катера спрыгнул в Неву.

— Белая горячка? ― Мирон устало потёр пальцами виски.

Нина опустила голову.

— Если бы. Хотя, хрен редьки не слаще, я этого счастья с муженьком вторым нахлебалась. Про Юру другое врачи сказали. Наркотики. Не героин ещё, а всякое курительное, забыла, как называется, и таблетки ещё какие-то наркотические. Да он и от спиртного не отказывается. А всё вместе — водка, пиво, таблетки и курево это проклятое, ничуть не лучше героина, врачи объяснили. Периодически отходит, подолгу нормально себя ведёт, ничего не употребляет, но после опять за старое может взяться.

Она закрыла лицо руками.

— Ничего такого не случилось бы, если бы Саша мой был жив. Он детей любил, они ему в рот заглядывали. Прости меня Господи, другой раз так тяжко бывает, что думаю: может, не нужно было детей рожать? Второй-то, подлец, Юрке наливал, а ребёнок учился хорошо, в математике успевал, помощником мне был. К десятому классу с катушек съехал, нашёл себе деваху-растеряху, а той без пива жизнь не в жизнь была, он туда же. Подсадила она его на бутылку окончательно и на курево это бесовское, проклятое. Сама не жила, и другим жизнь портила. Родила от Юры, а может быть и не от него ребёнка, распутная девица была.

— Была? Где ж она сама и ребёнок?

— Ребенок у её родителей. Не знаются они с нами. А Катю убили, — быстро перекрестилась Нина, — колоться она стала, задолжала, обворовала кого-то.

Мирон низко опустил голову, долго молчал. Замолчала и Нина.

— И что же сегодня случилось, что его подвигло с катушек съехать? Вчера, по-всему, парень абсолютно нормальным был. Обкурился? ― спросил Мирон, вскинувшись.

— Деньги. Он вчера доллары, те, что ты мне дал, увидел. Когда ты заснул, он нудить стал, приставать ко мне: дай да дай денег, а дай — напьётся или накурится. А утром, прямо осатанел, накинулся на меня…

— Понятно. Ты прости меня, пожалуйста, сестричка, ― Мирон обвёл пространство кухни рукой, ― но что ж вы так живёте? Я не о достатке — о порядке. Ты, наверное, ещё помнишь, что наша мама всегда говорила? Напомню: порядок в избе — порядок в голове. Помнишь, как мы перед большими праздниками генералили квартиру, обязательно с влажной уборкой, ковры на снегу чистили зимой, красили окна, двери, потолки, клеили обои, какое наказание было за невымытую посуду, за незаправленную постель, нечищеную обувь, помнишь? А мама с папой работали, приходили домой поздно, мы со всем сами управлялись. У тебя здесь теперь перевалочная база, целая артель бездельников. Дети научные труды пишут, в командировках долговременных находятся? Убраться в квартире ― не пианино на восьмой этаж тащить. Почему не собраться, не помочь матери, да и себе, в конце концов? Ведь святое это место — дом! Жильё — маленькое государство. Когда в нём чисто, уютно — в него хочется возвращаться. Не понимаю, не понимаю! В чём дело, сестра? Что с вами происходит? Взрослый лоб Юрка палец о палец не бьёт, ходит, наступая на разбросанные вещи, не удосуживаясь их поднять. Больной? Поесть — святое дело, про сигареты и пиво не забывает, магнитофон знает, как включать. Герань в горшке засыхает — некому полить, розетки вывалились из гнёзд, унитаз… промолчу об этом. Ангел Лёшенька в духоте лежит, кругом хлам какой-то валяется, посуда со вчерашнего дня горой в мойке, поели и разбежались. Полина только о велосипеде думает? Где Виктория с Юлией, внук твой Эрик? Для чего ты горбатишься, Нина?

Нина с красным лицом выдавила из себя:

— Времена вон какие, Мирошенька, безденежье, безработица. Да я ж весь день в бегах, дети вечно заняты, Виктория на двух работах, Юрка — сам видел. Был бы жив Саша… да и деньги… пенсия на инвалида, дежурю сутки через двое, бегаю по социальным службам, храмам. Юля беременная еще, к ней мотаюсь в Озерки…

Мирон покачал головой, устало вздохнул.

― Времена, говоришь, не те? Юлия беременная? Вот же новость-то и невидаль! Она что ж, всю жизнь беременная? Так жить нельзя. Ты детей на шею посадила, а они и ножки свесили. Нет, не то, Нина, не то. Плывёте по течению, а сейчас время, когда вперёд смотреть нужно, блюсти себя, доказывать свою состоятельность, не гнуться под этот свихнувшийся, с катушек слетевший мир. Порядок в доме и в голове наводить, это тоже должно входить в личную конституцию простого человека. Целое из мелочей состоит. И, пожалуйста, не уговаривай меня, Нина, на «плохие времена»! Надо же! Все тут занятые, деловые, беременные, всех жалко и во всём, оказывается, времена виноваты. Юрка мне тут с усмешечкой в первый же день преамбулу вашей конституции разъяснил: у нас-де всё можно. Перефразируя одного хорошего писателя, скажу: когда всё можно, то и Бог не нужен. На Юрке вашем, извини, Нина, дрова возить можно, а он бока отлёживает. Мне довелось немного в монастыре поработать. Если бы монахи там только молились, так сказать, одни молитвы своим занятьем сделали, они бы с голоду умерли. А там нужно и за скотинкой смотреть, огород обихаживать, запасы делать, стирать, кельи, двор убирать. Работы хватает. Порядок в избе — порядок в голове. Мудрые это были мамины слова.

Нина опустила голову.

Мирон встал.

— Ладно, будем исправлять кривую. У меня ещё со вчерашнего вечера план созревал, а планы я привык в жизнь претворять. Зайду-ка я к этому тунеядцу. Выясню, за какие такие заслуги ему особые преференции выданы в вашей скорбной обители ничего не делать, спать, пить, жрать, да на мать кидаться.

— Мирон! — умоляюще прижала руки к груди Нина.

Мирон улыбнулся.

— Я миротворец, но меч всегда со мной.

Он приостановился у двери.

— Нина, такси можно будет вызвать?

Нина приложила руки к груди, в глазах её сверкнули слёзы.

— Ты уехать решил? Прошу, не уезжай! Мироша, не уезжай. Прости нас…

— С какой стати? Новый год и Рождество, Бог даст, отпразднуем вместе.

Стукнув разок кулаком в дверь, он тут же вошёл в комнату Юрия. Тот лежал на кровати и курил, глядя в потолок. Мирон обвёл взглядом комнату, усмехнулся тому, что секции чугунной батареи выкрашены в цвета радуги, но в неправильной последовательности.

Комната освещалась слабой лампочкой под красным зонтичным абажуром, пол был застелен паласом, тоже красным, красными были и занавески на окнах. Одну стену занимали плакаты Виктора Цоя, каких-то западных рок-групп, афиша фильма «Брат», плакат с красоткой в бикини; в посудном шкафу пылились пустые бутылки из-под импортного алкоголя и пустые пачки от сигарет, на подоконнике стояли большие звуковые колонки.

— Неплохо устроился, — сказал Мирон, усаживаясь в кресло, — прямо-таки комната отдыха пожарной части Адмиралтейского района.

Юрий не услышал сарказма в его словах, он перевернулся набок, лицом к стене, глухо проворчав:

— Чего тебе надо? Не привязывайся. Пришёл проколоть меня своей палкой? На ней, наверное, ещё и выскакивающая игла с ядом есть. Неплохо вооружился, дядя, дедушка Джеймс Бонд, блин.

Мирон рассмеялся.

— Кстати, неплохая идея вделать в трость выскакивающий шприц с успокоительным для буйных товарищей. Нет, трость не механизированная, работает от импульсов мозга. Ты мне лучше расскажи, чего вы тут такой бардак развели? Не противно так жить? Неужели трудно разгрести эти конюшни! Ты да Полина, братья и сёстры, друзья ваши ― целая бригада. Братишка твой несчастный дышит спёртым воздухом, ты тридцать раз за день заходишь в его комнату и тебе это безразлично? Купить тебе, Юра, молоток, стамеску и пилу? Проблема форточку вернуть в рабочее положение?

— У меня всё есть…

— Понимаю. Большие и важные дела, бизнес, встречи с партнёрами, учёба, тусовки, семинары, глобальные проблемы.

— Слушай, чего тебе надо, чего привязываешься, а? — Юрий резко повернулся к Мирону. — Свалился с неба и командуешь, палками в горло тычешь. Не хочу тебя слушать. Мы сами разберёмся в своём доме. У нас всё нормально.

— И всё можно, ― усмехнулся Мирон, ― а цветы некому полить. Мать душить — это нормально? Вот что, Юрий. Нам нужно с тобой прогуляться по родному городу. Я вообще-то знаю его, как содержимое своих карманов, но многое тут изменилось. Мне гид понадобится. Нам нужно попасть в магазин строительных товаров.

— Позвони в справочную, — желчно процедил Юрий.

Мирон встал.

— Минут через десять выходим. Я зайду за тобой. Даю десять минут, идальго Юрий, ― приостановился он у двери.

Юрий промолчал.

Когда одетый Мирон вошёл к нему, он всё ещё лежал в кровати.

— Что ты ломаешься, как красна девица. Вставай. Такси через пару минут подъедет.

Юрий демонстративно перевернулся лицом к стене. В комнате повисла тяжёлая пауза. Мирон сел в кресло.

— Юра, рассуди трезво, без обид. Вот так бы на улице какой-нибудь вахлак накинулся бы на твою мать, Полинушку или твою девушку и стал бы их душить, ты что ж мимо бы прошёл, спрятался бы? Не думаю, что ты так подло мог поступить бы. А я, знаешь, с детства приучен женщин и слабых в обиду не давать, а сестра ― святое.

Мирон помолчал.

— Нина мне рассказала о твоих, г-мм, проблемах. Это может быть и объясняет твоё поведение, но не может оправдать твои опасные для окружающих выходки. А у меня реакция, жизнь научила. Ты уж извини, но на такие опасные для окружающего мира выходки у меня всегда одна реакция. На внезапную опасность для живых существ я механически, по какому-то внутреннему импульсу, как пёс натренированный действую. Лучше вовремя предотвратить беду, чем после локти кусать. Ты же себя не контролировал, мог мать задушить. Как бы ты жил после этого? Как бы я жил, если бы не предотвратил это?

— Можно было и без палки обойтись, — обиженно пробурчал Юрий.

— Но мне старику, с молодым и крепким, и, прости, брат, неадекватным парнем, справиться было бы трудновато, время поджимало, а сестра у меня одна. Вставай, вставай, не выделывайся — на обиженных воду возят. Позавтракаем в каком-нибудь кафе. До Нового года всего ничего осталось, а у меня мысля возникла Лёшенькину комнату в порядок привести, хотя бы косметически.

В комнату заглянула Нина.

— Такси у подъезда, Миронушка.

Мирон тяжело поднялся.

— Юра. Я в машине тебя подожду.

---------------------------------------
Продолжение следует

Комментарии

Комментарий #26648 08.12.2020 в 11:22

Лопнули струны нормы
треснули гусли смыслов,
И в искажённой форме
Болью вопросы виснут...

Речь современников лаю
Уподобляется сочно:
Доктор Бахтин? Не знаю...
Но диагностик - точно!

Словно в такси Денисов,
Он приглашает в тексты,
Буквы в которых - выси,
Буквам в которых - тесно...

Скажет таксист - что свято,
Скажет таксист, чего мало,
И не взимает платы
С бедного провинциала...

{Александр Стреле, Зилаир}

Комментарий #26635 07.12.2020 в 17:57

Думаю, даже человеку морально очерствевшему и чуждому драмы русского разлома эпох остаться равнодушным будет сложно, если он прочитает эти строки Бахтина. Перед нами предстаёт многоголосая панорама, отвечающая на вопрос - как устроен этот сложный, противоречивый, но всё-таки прекрасный мир. Иногда это гимн бытию - иногда - хроники отчуждения. Зачастую они оставляют читателя в задумчивом и, может быть, даже грустном настроении, но пробуждают и немало светлых эмоций. Проза Бахтина кажется жёсткой и угрюмой, но захватывает читателя и не отпускает до самой последней страницы. В ней чувствуется неподдельная страсть и обострённая, израненная искренность, которой людям часто сегодня так не хватает. Раскрываются порой неяркие, но всегда честные истории , в которых на равных правах сосуществуют признаки времени и вечные вопросы. Они помогают нам, читателям, посмотреть на человеческую жизнь со стороны и узнать в таких знакомых персонажах - самих себя. У Бахтина почти детское умение видеть обыденные вещи в удивительном свете, что и делает его прозу настоящим подарком для вдумчивого, серьёзного, неторопливого, не рассчитанного на шоу читателя. (А. Леонидов, Уфа)