ПРОЗА / Игорь БАХТИН. ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ. Роман (окончание)
Игорь БАХТИН

Игорь БАХТИН. ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ. Роман (окончание)

04.01.2021
3687
1

Глава I ДЕНИСОВ – на сайте
Глава II КАЛИНЦЕВ – на сайте
Глава III МАРГОЛИН – на сайте
Главы IV, V, VI – на сайте
Главы VII-XII – на сайте
Главы XIII-XX – на сайте

Игорь БАХТИН

ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ

Роман (окончание)

 

Глава XXI. ДЕНИСОВ

 

Денисов проснулся и сразу посмотрел на раскладное кресло, на которое вчера уложили спать найдёныша. Кресло было сложено, из кухни пробивались приглушённые звуки: невнятное бормотание телевизора, шум воды, звякала посуда. Ноздри Денисова вздрогнули, он сглотнул слюну, улыбнулся: «Мария… успела пожарить обещанные мои любимые пирожки с картошечкой и луком.

Когда после молитвы он вошёл на кухню, Мария стояла лицом к окну, плечи её вздрагивали. Она резко повернулась к нему с глазами полными слёз.

— Игорь, Игорь, Игорь… — сквозь слёзы, простирая к нему руки, произнесла она.

— Ну что, что, лапушка? Что случилось, красавица моя? Не плачь, пожалуйста, прошу тебя, — бросился он к ней и растерянно прижал к себе.

Она уткнулась в его плечо, безвольно опустив руки, вздрагивая всем телом. Он гладил её по спине, по волосам, целовал, проговаривая шёпотом нежные слова, жалость, страдание и любовь заливали его сердце.

Мария отодвинулась. Вытирая покрасневшие глаза передником, улыбнулась жалкой, потерянной улыбкой.

— Это всё найдёныш, Игорь. Он так похож на нашего Егора, когда тот был маленьким. Я проснулась, гляжу, он лежит на бочочке с открытыми глазами. Улыбается: «Доброе утро, тётя Мария». Знаешь, в этот миг, как никогда, я прочувствовала слова Достоевского о слезинке ребёнка, а в комнате так светло стало от улыбки этого махонького солнышка! Мы пошли с ним на кухню. Я его кормила. Он так красиво ест! Ручонки хрупкие, тоненькие, голубенькие ручейки вен просвечиваются. Боже, Боже мой, как он мог оказаться на улице ночью один? Пыталась поговорить с ним о его семье, подъезжала аккуратно, но он замыкался. Родители, наверное, сейчас в шоке.

Денисов усадил её на стул, сел напротив неё. Она нервно смахнула со стола несуществующие крошки.

— Потом мы ходили к Егору. Я хотела их познакомить. Сынуленька не спал. Малыш замер, а потом неслышными шагами, будто по воздуху, подошёл к кровати и сел рядом на стул…

Тут Мария чуть не разрыдалась.

— Ну, Маша, Машенька, пожалуйста, не надо, не надо… — пробормотал Денисов, беря её руки в свои.

Она, всхлипнув, продолжила:

— Мальчик подложил свою ладошку под ладонь Егора, а другой рукой нежно гладил руку нашего сынули. Боже мой, Боже мой… я не могу передать тебе, какое у мальчика в этот момент было серьёзное и сосредоточенное лицо, словно он совершал какое-то очень важное магическое действо, требующее от него полной душевной концентрации! Я стояла, остолбенев, мне чудилось, что лицо малыша излучает слабое свечение, а из него что-то животворное перетекает в нашего сына. Это было похоже на переливание крови: бледные щёки нашего Егора порозовели, он заулыбался! А мальчик… он совершал какое-то таинство, выполнял одному ему понятную миссию, уловив своим чутким маленьким сердечком страдание другого. Ох, чует моё сердце, что воробушку этому уже довелось хлебнуть горюшка в своей только начавшейся жизни. Ты замечал, Игорь, какое выражение нежности и умиления сквозит в лицах малышей, когда они подбегают на улице к какому-нибудь щенку или котёнку, и как они его нежно начинают гладить, пришёптывать ласковые слова? Егорушка наш, когда ему было лет пять, ко мне птицей подлетал, если я причиняла себе нечаянно какую-нибудь боль. Помню, я руку кипятком нечаянно ошпарила и закричала от боли. Он ко мне бросился — в глазах слезы, страдание, страх, нежность. Обхватил меня ручонками, плачет, всё в глаза мне заглядывает: тебе больно, мамочка, больно? Ну, скажи мне, Игорь, все ли чувствуют боль близких так, как её чувствуют любящие маленькие дети?

— Люди, как деревья. В детстве и юности душевная кожа-кора у них нежная, тонкая, чувствительная, остро воспринимает боль свою и чужую. Со временем «кора» грубеет, покрывается шрамами, коростами, утолщается. Невзгоды, страдания, ветры и морозы жизни делают её нечувствительной к страданиям окружающих, — ответил Денисов.

— Это так, — опять смахивая мифические крошки со стола на ладонь, — сказала Мария. — А как почувствовать чужую боль, когда зло становится способом бытия? Дома взрывают, на экране кровь, убийство за убийством, отрезанные террористами головы, горящие дома. Недавно показывали одного… сколотил, гад, банду. Психолог! Собрал вокруг себя молодых, крепких физически, но душевно сырых ребят и, чтобы повязать их, опаивал, сутками показывал им видео с откровенной жестокостью. Через месяц повёл ребят на «дело» и они убили и ограбили семью. Трёх взрослых и двух детей. Часто свою тётушку вспоминаю, царствие ей небесное, я тебе о ней рассказывала. Во время войны она приютила двух еврейских девочек. На улицах виселицы стояли, людей толпами сводили к оврагам и расстреливали. Прознав о том, что она укрывает этих детей, с ней бы не церемонились. А она обрила девчонок наголо, мол, тиф у них, надела им на шею крестики и спасла. Так они у неё и выжили, дождались прихода наших. Хлебнула она горя полной ложкой. Не ложкой... черпаком! Да разве она одна? Светлый был человек, вечная ей память, уж как то поколение немыслимо настрадалось, а душевной красоты не растеряло. А этот мальчишечка, тёзка нашего сыночка, ещё и жить не жил, а уже сердечку его махонькому страдание, по всему, знакомо. Матерь Божья, спаси нас! Он до сих пор у Егора сидит.

— Пойдём к ним, — потянул жену за руку Денисов.

Они вошли в комнату сына. Мальчик завороженно стоял у шкафа, за стеклянными дверцами которого хранились модели автомобилей. Эти машинки Денисовы начали собирать давно, первые были куплены ещё тогда, когда Егор ходил в детский сад. Что-то привозили друзья из других городов, из-за границы, что-то покупали в питерских магазинах и поездках по стране. Когда Егор пошел в пятый класс, дома скопилась внушительная коллекция «достижений мирового автопрома». Увлечение это прошло, а модельки остались, напоминая о днях рождения Егора, праздниках, поездках в другие города и друзьях, которые их дарили.

Мальчик не сразу повернул голову, а когда обернулся, засмущался и спрятал руки за спину. Мария, уселась рядом с сыном, взяла его руку в свои ладони. Поцеловав сына в лоб, Денисов протянул мальчику руку.

— Доброе утро, Егор. Как себя чувствуешь?

Рука мальчика утонула в его руке. Глядя ему в глаза, он тихо ответил:

— Хорошо.

— Ничего не болит?

— Нет.

— Тебе машинки нравятся?

— Красивые! — выдохнул мальчик.

— Хочешь поиграть с ними?

Мальчик замялся, опустил голову вниз.

Денисов посмотрел на сына, который моргнул ресницами, открыл шкаф и стал доставать машинки, выкладывая их на пол.

— Ну, а ты что не помогаешь? Давай, малыш, помогай, — обернулся он к мальчику.

Мальчик сразу согласился. Он брал каждую машинку осторожно, будто она была из стекла.

Когда машинки были выложены на пол, он опустился на колени, стал открывать у машинок двери, разглядывал их подолгу и вдруг, как это бывает у детей, забыл о мире вокруг себя: принялся возить машинки по полу, ползая на коленках, имитируя звуки моторов, сигналя губами, иногда говоря вслух: «Куда ж ты едешь, Труфальдино из Бергама?», «Не видишь, что красный горит?!», «Растяпа!», «Кто ж справа-то обгоняет, красавица заморская!».

Денисов с Марией, улыбаясь, переглянулись: они вспомнили одно и то же. Точно так же их Егор малышом подолгу играл с машинками на полу. Денисов посмотрел на сына. Мария отрегулировала кровать, чтобы он мог видеть мальчика, Егор полулежал на кровати, улыбался, наблюдая за игрой малыша. «Сейчас вспоминает себя», — подумалось Денисову.

— Я мусор вынесу, — сказал он жене. — А ты играй, играй, малыш. Как наиграешься, приходи на кухню, нам нужно будет с тобой поговорить.

Мальчик на мгновенье поднял голову и тут же опять занялся машинками.

Осторожно, переступив через разъехавшиеся машинки, Денисов вышел из комнаты. Захватив пакет с мусором, быстро оделся, но остановился у входной двери, подумав, что может встретить «своего» бомжа. Он вернулся в кухню и кинул в чистый пакет прямо со сковородки несколько горячих пирожков.

Курить хотелось дико, и он закурил уже на лестнице. Жадно затягиваясь, он со стыдом думал, что становится жалким безвольным рабом табака, обманывает себя и жену, вместо того, чтобы раз и навсегда покончить с вредной привычкой.

«В конце концов, так не может продолжаться. Это обман, лукавая игра в кошки-мышки с самим собой. Убеждая себя, что можно бросить курить, снижая количество выкуренных сигарет, каждый раз, закуривая очередную сигарету, ты опять возвращаешь себе прежние ощущения и отодвигаешь решение проблемы. Эта ситуация не в пользу твоей души и здоровья. Завязывай, Денисов, завязывай», — говорил он себе, спускаясь по лестнице.

На улице поддувал холодный ветерок. Он поднял воротник куртки и пошел к мусорным бакам напрямик. У автомобильной эстакады женщина кормила голубей, там же расположилась троица бомжей, один из них разливал водку в пластиковые стаканы. Бомжа, с которым он столкнулся у мусорного бака, среди них не было. Один из бомжей присел на корточки рядом с лохматой дворнягой, повиливающей хвостом. Он что-то нашептывал ей на ухо, поглаживая по спине, а она слушала, повиливая куцым хвостом. Сидела смирно, глядя прямо вперёд, но неожиданно подняла голову и лизнула его в нос. Он рассмеялся, открывая беззубый рот, и обнял собаку.

Проходящая рядом женщина потянула на себя поводок с лайкой: её пес, увидев дворнягу, рыкая, рвался к ней. С опаской посматривая на бомжей, она проговорила, обращаясь к своей собаке: «Нельзя, нельзя, Каюр, туда нельзя».

Как-то во время первого срока президентства Ельцина Денисову попала в руки брошюрка с юродствующим названием: «Как жить, если вы вдруг стали бомжем?». В ней описывались «чудесные» способы удобного спанья на газетах, как из них же сделать посуду, портянки, что делать, чтобы ни замёрзнуть, и ещё множество других «полезных» демократических советов.

Он прочитал брошюру с омерзением, с яростью думая, что эта писанина — некий вид современного изощрённого глумливого мазохизма. Сытые авторы-доброхоты этой брошюры ни на йоту не представляли себе положения бездомных, среди которых вполне могли быть не только одни пьяницы, но и люди находящиеся в плену обстоятельств, попавшие в них из-за бездушия нынешней власти или преступников, порождённых ею же, властью, не желающей проявить волю и принять участие в судьбе своих сограждан.

Вспомнились ему тогда евангельские слова, подходящие случаю: «Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень, а когда попросит рыбы, подал бы ему змею?». Он тогда записал в своей толстенной тетради, в которую вносил разные мысли, заметки, факты: «Многие люди считают, что бомж ― мерзкое существо, пьяница и разносчик заразы, и это лишнее ненужное существо само с удовольствием приложило руки к своей судьбе. Сколько их — точно не подсчитано, а вот количество, каких-нибудь розовых зябликов подсчитано точно; экологи бьют тревогу, по телеку выступают поборники живой природы, забыв, что царь этой природы — человек, нищенствует, погибает от холода, болеет, кормится, чем бог подаст. Страшное время для бездомных зима: они погибают, и чертыхающиеся пьяные санитары везут их в морг, кидая в машину, как дрова, замёрзшие тела. Они исчезают в топках крематория, без скорби близких, без отпускной молитвы, покаяния и причастия. Что становится с их душами? Какие адские мытарства проходят они? А может быть Господь со слезами на глазах даёт им отдохновение, время отогреться, отоспаться, а после выслушивает их горькие исповеди и прощает? Как это было с евангельским нищим Лазарем, который лежал у ворот богатея в струпьях, в надежде получить крошки со стола вельможи-богача, но ничего не получал. Когда же они оба умерли, то нищий Лазарь с почётом воссел рядом с Авраамом, а богач оказался в аде, и в муках вопил: «Отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и охладил язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем». И получил ответ: «Ты уже получил доброе в жизни твоей, а Лазарь — злое, каждый получил своё; ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь, и кроме всего: между нами пропасть ― отсюда к вам никто не может перейти и от вас к нам так же». И капли воды был лишён неправедный богач, заплатить пришлось по счетам сполна! И не все мои соплеменники из-за пьянства или безмозглости стали бомжами. Уверен, что среди них немало людей с судьбой библейского Иова. И у них было всё для человеческого существования, жили они честно и счастливо, с семьями, детьми; не праведники, не герои, но люди с чистым сердцем и душой. Но Молоху, чудищу и божеству торгашеского карфагенского племени, нужны были жертвы, пылающие гекатомбы из человеческих тел, и он их получил от своих адептов, хладнокровных мизантропов — ростовщиков и торгашей. Они теперь жрут и пьют, спят на накрахмаленных простынях, и дым от горящих с человеческими телами гекатомб не портит им аппетита, а только его усиливает. Равнодушные прохожие брезгливо проходят мимо закусывающего селёдочными головами бомжа, но они же и умилятся, увидев на улице бездомную собаку или кошку. Как они жалеют их, как охают о несчастной судьбе животинушки! Кто задумывается о спасительной капле воды для несчастных в нашем российском аду?».

Бомжа у помойки не было, и Денисов отдал пирожки троице, отдыхающей у эстакады; один из них отдал половинку собаке. Когда он вернулся домой, мальчик сидел за кухонным столом и смотрел в окно.

— Я поставил машинки обратно в шкаф. Но не все — до последней полки я не достаю, — сказал он. Лицо его было грустным.

― Знаешь, Егор, — сказал Денисов, присаживаясь и пододвигая малышу вазочку с печеньем, — машинки эти мы тебе подарим. Когда поедем к тебе, соберём их в пакет.

— Все? — вырвалось у найдёныша.

— Все, все, — рассмеялся Денисов. — Сын мой уже вырос. Они ему не нужны. Ну, а теперь давай с тобой поговорим об очень важном деле.

Мария поставила перед ним тарелку с кашей, спросив у Егора:

— Егорка, будешь есть кашу? Я на всех приготовила.

— Нет, тётя Маша, я кашу не люблю.

— Ну, тогда может сосиски и пюре?

Мальчик быстро кивнул головой.

Мария поставила перед ним тарелку, не удержалась, расцвела улыбкой и погладила его по голове.

— Приятного аппетита, Егор. Пойду тёзку твоего проведаю.

Она вышла из кухни, а Егор спросил у Денисова:

— Дядя Игорь, а что такое тёзка?

— Тёзка — это человек, у которого такое же имя, как у тебя.

— У меня в классе два тёзки.

Денисов ел кашу, наблюдая за мальчиком. Егор ел не жадно, съел одну сосиску, вторую не осилил. Не доев пюре, отпил сока и взял печенье. «Не едок, и левша, как и мой Егор», — отметил Денисов и сказал:

— Что-то плохо ты ешь. Мужчинам нужно хорошо питаться, чтобы стать сильными.

Егор рассмеялся.

— А мы с сестричками часто не доедаем, а папа за нами всегда подъедает. Мама Наташа его за это пёсиком Васей зовёт. А мы смеёмся и дразним его: «Папа курносик, толстый, толстый пёсик». Это Танька придумала, а папа злится и нас ругает.

Думая: «Папа есть и сестрички. Но почему «мама Наташа»? Мачеха?» ― Денисов спросил:

— А они маленькие, твои сестрички?

— Не все. Танька такая же, как я. Она в одном классе со мной, мы во вторую смену ходим. Светка в шестом, она со мной дерётся всегда. У меня ещё две сестрички есть. Лаурка — у неё муж генацвале Зураб. Он бизнесмен, грузин усатый. Он добрый. И Дианка ещё, рыжая и конопатая. Лаурка не с нами живёт, только ходят к нам в гости с генацвале. А ещё у меня есть Лёшка, родной брат, он в армию скоро пойдёт, через год.

— Ого! — удивлённо воскликнул Денисов, отмечая это ― «родной брат». — Какая у вас большая семья! Представляю, как вам весело.

— Да не очень, — посерьёзнел лицом Егор. — У нас ещё кошка есть и собаки: одна большая Рексуля и ещё мелкая, её Шурупчик зовут. Она всегда под ногами вертится, поэтому папа её так назвал.

— Правильное имя, — улыбнулся Денисов. — Большая у вас семья, всем приходится много работать, особенно маме: накормить, одеть, обстирать.

Мальчик поерзал на стуле.

— Мама Наташа не работает. А папу с работы уволили. Он на большой машине работал, в «дальняк» ходил, у него менты права отняли, гады. Лаурка у своего мужа в магазине работает. Дианка на секретаря учится. Мама Наташа говорит, лучше бы она на портниху училась или на повара, чем на секретутку, всегда бы кусок хлеба имела. А Лёшка, мой брат, он знаете, какой сильный! Недавно побил ребят, которые к Дианке приставали. Он в «качалке» занимается.

— А бабушка с дедушкой у тебя есть?

— Моя далеко живёт. Мы редко к ней ездим. У неё давление и она не может с детьми быть. А с нами живёт бабушка Варя, девчонок бабушка. Она хорошая, только плачет много.

— Это мать мамы Наташи?

Мальчик кивнул головой. Денисов, помолчав, продолжил «допрос».

— Судя по записям в твоём дневнике, учишься ты неплохо. Мы с тобой соседи, живём в одном районе, школа твоя в Весёлом посёлке, это совсем рядом. Домашнего адреса в дневнике не оказалось, а телефон ваш почему-то молчит. Поменялся номер?

— Отключили. Папа не заплатил вовремя

— А адрес ты свой знаешь?

— Мы рядом с больницей живём.

— И улица ваша называется Коллонтай или Солидарности?

— Коллонтай, — выдавил из себя мальчик, опуская голову.

— Ну, хорошо. Ты сможешь показать дом, в котором живёшь?

Мальчик кивнул головой.

― Это мы выяснили. А теперь, дружочек, расскажи мне, как получилось, что ты ночью оказался один на остановке?

Мальчик отвернулся к окну, помолчал, опустив голову, тихо сказал:

— Танька мне свой «Тетрис» дала поиграть. У нас все дети игрушки в школу приносят. Я играл на перемене, а какой-то большой пацан отнял его у меня и убежал.

— А что это такое «Тетрис»? — поднял брови Денисов.

— Это игрушка такая с кнопками. Можно в «Тетрис» играть, строить домики, или в танки воевать.

― Понятно. И что же было дальше?

Егор тяжело вздохнул. Посмотрел на него своими синими глазищами.

— А мы скоро домой поедем?

Думая: «Глаза как два озерка», Денисов ответил:

— Нужно ехать, Егор. Ты представляешь, как все волнуются из-за того, что ты пропал? Мама Наташа и папа днем дома?

— Только в магазин иногда ходят, а бабушка всегда дома, она никуда не выходит зимой.

— Хорошо. Так ты мне не досказал про этот... «Тетрис». Что ж дальше-то было?

— Я погнался за пацаном, а меня училка остановила, отругала за то, что бегаю. Танька мне «Тетрис» дала только до третьего урока. Я собрал ранец, оделся и ушел, сказал, что у меня голова сильно болит. Домой не пошёл, гулял, по магазинам ходил. Потом к Никите пошёл. Он мой друг, у него папы нет, а мама на работе. Она очень поздно приходит, а он дома один. Мы телевизор смотрели, играли... с горки потом с Никитой покатались, с пацанами подрались ещё, потом мама Никиты пришла и меня прогнала. Опять по магазинам ходил, на трамвае ездил...

Мальчик замолчал.

— И никто тебя ни о чём не спрашивал? — Денисов прикинул, что малыша не было дома не менее двенадцати часов.

— Тётя кондуктор спросила, я сказал, что домой еду от бабушки.

Денисов пододвинул мальчику вазочку с конфетами.

— Угощайся. И что же дальше?

Егор взял конфету, развернул ее и откусил кусочек, разгладил обёртку на столе и стал с интересом её разглядывать. Прожёвывая конфету, не сводя глаз с обёртки, он говорил:

— Я поехал к своей бабушке на трамвае, а потом испугался и назад поехал, а в трамвай на повороте крутой джип вляпался, все вышли из трамвая и пешком пошли, и я пошёл. А потом испугался, что так долго дома не был... и устал ещё...

Мальчик замолчал. Он свернул обёртку от конфеты вдвое, после в четверть и разгладил. Денисов улыбнулся: точно так делал его Егор в детстве. Немного выждав, он спросил:

— И почему же ты не пошёл домой? Ведь холодно, ты проголодался, небось. И понимал, наверное, что твои близкие волнуются. Этот «Тетрис» дорогой что ли? Тебя бы ругали за его утерю?

— Дорогой, — горько вздохнул мальчик. — Он больше чем сто рублей стоит.

— Действительно дорогой… — вздохнул Денисов. — Ну, поругали бы и успокоились. На самом деле, это не очень дорогая вещь, Егор. Стоило ли из-за этого не идти домой?

Малыш поднял на него глаза и заговорил быстро, громко, с нотками обиды в голосе:

— Ага, Танька-то… она любимица мамы Наташи. Она ей всегда на меня жалуется. Ей даже уборкой комнаты можно не заниматься. Она сильно болела и её жалеют. Вредная… за всеми следит и ябедничает маме Наташе. А мама Наташа папе говорит, а он... он меня может ремнём наказать. За «Тетрис» он меня точно прибьет, наверное.

Это «прибьёт» мальчика болезненно резануло слух. Ещё ночью они с Марией обратили внимание на видимо давнишние, со слабой прозеленью следы на ягодицах мальчика и спине, когда растирали его водкой. Капельки пота выступили на лбу мальчика.

— Ремнём? — спросил Денисов.

— Угу. А можно воды?

Денисов налил ему воды из графина. Мальчик, подрагивая, выпил весь стакан.

― Нам пора ехать. Отец, наверное, извёлся от того, что тебя столько времени не было дома, — устало произнёс Денисов.

— А когда папа меня бьет, то собачка маленькая на него лает, а один раз укусила его за палец, — рассмеялся мальчик.

— Хорошая у тебя защитница. И часто папа тебя бьёт? — спросил Денисов, думая: «Как рука поднимается на такого тщедушного воробушка?».

— Не часто. Когда мама Наташа ему приказывает. А так он меня не бьёт.

— А мама… мама Наташа тебя не бьёт?

— Нет, она не бьёт. Только ругается и кричит все время, и на девчонок тоже, на меня ещё сильнее, а если я на кухню захожу, когда она курит, всегда кричит «Пшёл вон, хамса балтийская». И спать меня в девять кладут, а девчонки когда хотят спать ложатся и телек смотрят и видео, и в «Денди» играют даже ночью. А на каникулах меня в лагерь отправляют на всё лето, а зимой в детский санаторий в Репино. Девчонкам везёт — они дома остаются. А моя мама умерла в больнице. Давно уже.

― Вот как? ― сердце Денисова сжалось. ― Значит, мама Наташа твоя мачеха. А у вас большая квартира?

— Это не наша квартира. Мы её снимаем.

— Так вы приезжие, Егорка?

— Нет, у бабушки моей «двушка». Там всем жить невозможно. У папы квартиры нет. А у мамы Наташи «трёшка» прямо у вокзала, на Полтавской. Мама Наташа её сдаёт. Ну, а эту «трёшку» мы снимаем и у нас ещё деньги остаются.

— Ясно. Возьми яблоко, Егор, — Денисов с нежностью посмотрел на этого человечка, жизнь которого начинается с того, что ему приходится приспосабливаться и осваиваться в такой непростой для него обстановке.

«За что же крохе такое испытание? — думал он, наблюдая, как мальчик ест яблоко: откусывает кусочек, после разглядывает яблоко, наблюдая, как оно уменьшается. — Что принесёт ему это испытание? Озлобление, хитрость, мимикрию, апатию, невроз, попытку суицида — или побег из семьи, пьянство, наркоманию? Вот ведь он первый росток обид, когда жизнь проходит без любви, нежности, под страхом бессмысленного наказания. Что дальше? Убежит, чтобы скитаться по вокзалам, как тысячи нынешних российских детей, родители которых заняты или своей личной жизнью, или добычей хлеба насущного? Или он всё стерпит и станет добрейшим отзывчивым незлобивым человеком? Кто знает, как всё повернётся… Большая раздробленная семья, мачеха, отец, по всему, подкаблучник, существование без семейного тепла и материнского надзора и ласки. В лучшем случае он выпорхнет из семьи лет в 16-17, устроится на работу, пойдёт в армию. А наш новый уклад тем временем обязательно вступит в свою иную более жестокую фазу: ведь он, как нас учили в институте, имеет склонность к периодическим кризисам. Мы ещё только в начале нашей Голгофы».

На кухню вошла, неся на подносе пустые тарелки, Мария, радостно сообщая:

— У Егора сегодня отменный аппетит. Ну, а вы как, мои дорогие?

— Беседуем.

— Спасибо! — приподнялся с табурета Егор. — Можно я к тёзке пойду?

— Ну, конечно, иди, малыш, — Мария погладила его по голове. Он бегом выскочил из кухни.

— Узнал адрес? — Мария присела к столу.

Денисов кивнул головой.

— Рядом живёт. Егор сказал, что их телефон отключён за неуплату. Все не очень хорошо. Из дома дети просто так не сбегают. Мать у бедолажки умерла, у него мачеха. «Мама Наташа» — этакий, по всему, персонаж из «Золушки», у неё четверо своих детей. Девочки разного возраста, мать мачехи живёт с ними, отец — безработный водитель. С ними живёт старший брат Егора, парень призывного возраста. Свою квартиру в центре они сдают, живут в съёмной. Живут тесно и бедно. Полосы застарелые на попе видела?

— Этого нельзя было не заметить. Мы вчера с тобой уже говорили об этом. Кто палач?

― Отец. За прокурора мама Наташа.

― Такого птенчика бить! Его же ветром, наверное, сдувает, рёбрышки торчат, пальчики тонюсенькие. Жаль, что я не могу с тобой поехать. Я бы поговорила с этой «мамой Наташей» и с этим водителем с куриными мозгами!

— Успокойся, Машенька. Мы только из рассказа Егорки можем судить об атмосфере в его семье, хотя она и вырисовывается безрадостно-тёмной. Ну, поговорим, навтыкаем папаше и мачехе грозно и уедем, а ребёнок останется с ними. Как бы ему от этого не стало хуже. Как себя поведёт эта современная мачеха? Может ещё больше взвинтится в своей нелюбви к ребёнку, как это описывается в русских сказках. На месте разберусь.

— Ну, не знаю… Ты должен поговорить с ней и с отцом серьёзно, может быть и жёстко, нечего либеральничать.

— Разберусь, — сказал Денисов и, немного помолчав, взял руки Марии в свои: — Мать, а дом-то как ожил!

— Мальчик-лучик. И наш улыбается, родной мой. Я ему рассказала, как он нашёлся. Погрустнел, жалость на лице. Ну, не тяни… — посмотрела она в глаза мужу, — я же вижу, глаза у тебя горят. Что задумал?

— Мне вдруг захотелось этого чудесного малыша каким-то образом опекать, не знаю пока как. Мне так жалко его. Присох я к нему, Маша. Хочется, чтобы мы его чаще видели, чтобы он с нашим Егором дружил. Он таким бесприютным мне видится. Такая чистая кроха и с такой нелёгкой жизнью! И мне за него страшно, Маша.

— Осторожней с гуманитарными идеями, Песталоцци. Не строй планов, не зная людей и ситуации внутри семьи. Они могут не понять твоих добрых намерений. Там, по всему, жёсткий матриархат, с разделением на своих и чужих детей, при послушном муже. Иногда, когда материальной собственности у людей кот наплакал, душит безнадёга и нищета, а всю их собственность составляют дети, да ещё в таком количестве, как в Егоркином случае, они могут стать невероятно предприимчивыми, инициативными и ужасными собственниками, прикрывая свою несостоятельность нуждой и судьбой-злодейкой. Они во всём ищут выгоду, везде желают быть в выигрыше, сетуя на нищету и многодетность. Дома, возможно, поедают друг друга, пьют, ругаются, но права свои и мелочные выгоды отстаивают нахраписто, щитом выставляя наперёд покорных их воле детей. Ищут спонсоров, требуют помощи у государства и людей, но работать — ни-ни, все обязаны их спасать. Это несчастные семьи, в которых дети вырастают не приученные к труду, к самоорганизации и культуре. Они скользят по реке жизни. За свою опеку благородную, Игорь, если ты нарвёшься на такую семью, они с тебя ещё и денег спросят, а себя благодетелями при этом выставят. И я это не от фонаря говорю, вспомни святое многодетное семейство Чижовых в нашем старом дворе в центре, все им помогали, фонды, храмы, благотворители, иностранцы, они же палец о палец не ударили, чтобы самим подшевелиться.

— Попытка не пытка, как любил говорить генералиссимус Иосиф Ежову. Чует моё сердце, что мачеха с удовольствием бы от лишнего рта избавились. Егор мне рассказал, что его отправляют в детские оздоровительные лагеря на все летние каникулы, а зимой непременно в детский профилакторий, а девчонки при этом дома живут.

— Игорь, Игорь, ну, не фантазируй, пожалуйста. Знаешь, дети не игрушка, чтобы привязывать их к себе, не зная, что за фортели судьба тебе дальше выкинет. Времена ужасные наступили, дорогой. При нынешней пандемонии народ на такие выдумки ужасные, бессмысленные и жестокие стал горазд, и так спокоен при этом — никакой логике порой не поддаются действия нынешних граждан. Ты не мальчик уже, нужно осторожнее быть. Но идея опекать воробушка мне по душе, смотри там по обстоятельствам.

Денисов посмотрел на часы и встал.

— Время летит — уже полдень. Бежит, время, бежит. Ругают демократы проклятый Советский Союз, всё делают, чтобы стереть память о жизни в том времени. Плохого там было немало, но я хорошо помню часто повторяемую в те времена максиму: «Чужих детей не бывает». Взяли б нынешние критиканы того времени да отловили всех нынешних беспризорников, отмыли бы, накормили, приняли бы участие в судьбе несчастных детей. Это легко можно сделать, была бы воля. Где там! Экономическая целесообразность — вот кредо говорунов. А целесообразность эта рассчитывается только из личных и корпоративных интересов.

— Знаешь, душа моя, я часто думаю о том, что сейчас происходит. Вот говорят, что у людей жизнь трудная, денег нет, дороговизна, жить трудно. Мол, надо как-то выживать, а для этого-де все способы хороши. Я и думаю: а когда было легко жить? Когда не нужно было думать человеку о хлебе насущном и в поте лица его не добывать? Когда это у простого человека, коих большинство, не было тягот жизни? Вот я вспоминала мою тётушку донбасскую, царствие ей небесное и вечная память. Ей пятнадцать было, когда умерли от голода её родители, оставив ей двух братьев и сестрёнку. Она их не бросила: выходила и вырастила. Одна! В те времена! А в войну — я тебе рассказывала уже — еврейских девочек спасла, рискуя жизнью и не только своей: её домочадцы тоже могли пострадать. Как это классифицировать? Что ей партия, Сталин, вдолбили идеи интернационализма, наделили сердечной теплотой, неграмотную провинциальную девочку из рабочей бедной семьи, не читавшую писателей-гуманистов? А может она была настолько инфантильна и не подозревала, что её братьев и сестрёнку могли повесить фашисты, которые особенно зверствовали в тех краях? Конечно, нет! Она прекрасно понимала, что могло выйти из её действий. Она людей любила и не могла допустить, чтобы невинные дети погибли. Сердце у неё чуткое было, что такое боль людская она не понаслышке знала, душа её не могла допустить мысли, что можно не помочь людям. Перекрестилась, попросила Божью Матерь о спасении и взяла девочек к себе. Между прочим, девчонок этих еще и кормить нужно было. Кормила, выкормила, спасла от смерти. Это в крови, в генах. Только ленивый сейчас не пишет о том, что мордва, черемисы и другие маленькие народы не были смяты и уничтожены русскими, которые расширяли свои владения. Предки наши были людьми суровыми — сама жизнь подвигала их быть такими, но не злобными мизантропами, умели находить общий язык со всеми. Теперь пишется новейшая история, всё с ног на голову ставят. Мы с тобой недавно читали, что Наполеона, оказывается, победил не русский народ с Кутузовым, а некий российский «генерал Мороз», победу нашу над фашистами принижают, все больше американцев превозносят; слышатся даже голоса из бывших наших прибалтийцев, что мы ничуть не лучше Гитлера — такие же варвары и оккупанты, над коллаборантами слёзы льют, про Ивана Грозного сочиняют небылицы, Евангелие кромсают, какие-то фантастические апокрифы выдумывают, на Бога злословят! Так и тянет спросить таких историков: «Ты там был, в то время и в тех местах, про которые небылицы сочиняешь?». У Андре Моруа как-то спросили журналисты: «Кто, по-вашему, больше изменил историю: Цезарь или Наполеон». «Историки» — был его замечательный ответ. А уж что говорят о временах нашей с тобой молодости, о совсем близких временах! Мы, свидетели тех времён, ещё живы, всё помним, но нас уже стирают со страниц истории, говорят, что, оказывается, всё было отвратительно! И образование, и наука, и одни репрессии были с голодом, и рабство, словом, тюрьма народов. Слышала я по телевизору, как одна успешная мадам, не из деревни, коренная москвичка, продвинутая писательница с именем и почётной родословной, стенала о том, что в 1977-ом году в магазинах куска материала на платье не найти было и что чуть ли не в лаптях ходить приходилось. Какая бессовестность! Мы ещё живы, нас немало, людей той эпохи, мы помним, что многого не было, но ткани-то в магазинах наших, индийской и из соцстран, — завались! Джинсов не было в магазинах — это точно, но люди не голыми ходили, модничали, замуж выходили, театры посещали, на курорты ездили. Но вот этим вракам московской мадам вполне могут поверить юные телезрители, которые родились перед крахом СССР. У неё трибуна, с которой она смело лжёт, забыв, что поколение людей, живших в семидесятые годы, ещё живо, но к этой трибуне очевидцев советской жизни не подпускают. Историки придумывают всякие названия временам: смутные, золотой век, серебряный, застой, перестройка, оттепель. Нынешнему времени я бы дала название «заморозки» — время замерзания людских душ и сердец. Но клянусь Богом, Игорь, милый, — глаза Марии заблестели, — верю, что полно ещё таких людей, как моя тётя, и народятся ещё такие же добрые и отважные, и будет этот мир освещаться святыми, светлыми душами этих простых людей. Человек не может выбрать для себя удобное для своей жизни время. Как здорово наш ленинградец, Кушнер, об этом сказал: «Времена не выбирают, в них живут и умирают. Большей пошлости на свете нет, чем клянчить и пенять, будто можно те на эти, как на рынке поменять». Здорово сказано, правда?

Денисов поедал раскрасневшееся лицо жены любящим взглядом.

Она умолкла. Потом, улыбнувшись, продолжила:

— У меня есть подозрение, Игорь, что там… наверху, правители сегодняшнего мира знают об этой нашей национальной черте, доброте, терпеливости и долготерпении. И пользуются этим нагло, проделывая свои меркантильные делишки, при этом ещё имея подлость обкраденному ими народу себя преподносить как избавителей от рабства. Я у святых отцов прочитала недавно историю, как в нелёгкие времена некие монахи ушли на заработки. Они подрядились плести корзины для торгаша-хозяина, оплату он установил сдельную, но с некоей обязательной нормой. С молитвой да с усердием один монах как-то раз перевыполнил её. А хозяин ему не стал оплачивать переработку, но корзины взял, шельма. Монах вопросил: «Почему?». А хозяин наглый: «В вашем писании написано: хлеб свой будешь добывать в поте лица». Монах на это ему возразил: «Но в нашем Писании не написано, что я твой хлеб должен добывать в поте лица». Вот такие хозяева сейчас сплошь и рядом расплодились, только народ молчит, пребывает в какой-то гипнотической дрёме. Люди не должны соглашаться с рабством, в которое их втягивают мерзавцы. Эх, Игорь, дружочек мой верный, суженый мой любезный, совсем скоро мы войдем в новый, молоденький, только что народившийся век. Войдем со старыми болячками, постареем ещё на год. Сколько Господь нам отпустит жизни в этом новом веке? Каким он будет, этот быстрый компьютерный век? Встал бы наш сынуля на ноги в нём — был бы для меня он самым счастливым веком. Господи, Господи, глазами всевидящими увидь слова сердца моего и спаси мою кровиночку!

Денисов обнял жену.

— Бог милостив. Я одну цыганку недавно подвозил. Не из уличных гадалок, а оседлую, образованную, у неё квартира на Ленской. Её двадцатилетний сын погибает. Героин. Она мне всё рассказывала, фотографию его показывала, плакала, безумолку говорила, как она его спасает, что делает для этого и как молится и страдает. Молюсь, говорит, за него день и ночь, но пока не слышит меня Спаситель. Знаешь, говорит, почему не слышит? Сама же и ответила. Как же, говорит, ему управиться со всеми нами грешниками, с нашим воем, что к нему идёт с земли? Как ему со всеми разобраться? У него дел посерьёзней моего невпроворот. Только, говорит, услышит он меня непременно. Дойдёт и до меня очередь и поможет он мне. Молиться нужно, чтобы просьба моя не затерялась в небесах. Ни секунды не сомневалась эта женщина в том, что её молитва будет услышана. И я подумал, что помощь ей будет послана. А по поводу грехов наших и жизни в «проклятом совке», я думаю, что мы век двадцатый не испортили, не худшими были его представителями. Нас всех впутали в сегодняшнюю историю, лучше слова, кажется, и не подобрать. Да, впутали. Но невозможно прожить свою жизнь от страны отдельно. Лишних, ненужных людей много стало: так всегда в истории бывает, они появляются, когда множество людей теряет возможность выразить своё мнение, когда его никто им не позволяет высказывать, когда меньшинство правит бал. Людей загоняют в русло выживания, лишь это делая актуальной темой, а лидеры, которые могли бы за людей этих вступиться, ещё не появились, а тем, кто есть, заткнули рты. Но количество этих людей будет увеличиваться, появятся яркие личности, и они откроют людям глаза на варварство, в которое их ввергают. Эти люди всегда появляются, они восполняют пустоты, становятся на место ушедших и уничтоженных. Так непременно произойдёт, обязано произойти, под вой озверевших, почуявших свой конец бесов наступят другие времена, в которых трудно будет жить лжи, где появятся светлые водители с золотыми сияющими, согревающими сердца словами-делами, которые всем будут понятны и любы. Надеюсь, что появятся лидеры, писатели, ораторы, трибуны, голоса которых станут пробуждать людей, они обязаны появиться. Гюнтер Грасс отлично сказал: «Писатели — это люди, творящие историю из одних лишь слов. И они охотно плюют в суп правителям, место которым на скамье подсудимых». А история, девочка моя, всегда непредсказуема, ею не историки управляют, а это значит, что и надежда всегда есть, Господь всё управит, он управитель. Всё у нас будет хорошо, дорогая, мы ещё внуков с тобой понянчим!

— Дай-то бог! Как ты, Игорь, можешь убеждать!

— Мария, надо ехать. Какими бы ни были эта «маман» Наташа и отец Егорки, но они тоже человеки. И ночка эта должна была быть у них развесёлая. Я пойду машину разогрею и приду за малышом. А ты одень, пожалуйста, мальчонку и соберите с ним в пакет машинки.

Когда он вернулся, Егор сидел на кухне с грустным видом. В который раз Денисов почувствовал прилив нежности. В голову полезли какие-то ободряющее слова, но он последовал правилу, которое перенял от своего отца: тот не уставал говорить, что с детьми нельзя сюсюкать и лукаво их жалеть — с ними нужно быть предельно откровенными, они остро чувствуют фальшь и враньё.

Он присел к столу, глядя на притихшего мальчика, сказал.

— Сейчас, Егор, трудные времена у всех. Тяжело и взрослым и детям. Ты знаешь, что случилось с моим сыном?

Мальчик широко раскрыл глаза, замер и быстро покачал головой. Мария, неестественно улыбаясь, напряглась.

— Он пошёл в армию, чтобы закалить себя, стать сильнее, мужественнее, хотел быть защитником Родины. Но наши политики послали его на войну, а на войне, знаешь, стреляют по-настоящему. Двенадцать ребят, его друзей, погибли, трое остались калеками, а Егор… ты сам видел. В жизни людей много чего может случиться, случаются и страшные вещи, и очень важно в такие моменты, чтобы рядом были близкие любящие люди. Люди часто встречают нечаянно друзей там, где они совсем этого не ожидают. Вот и мы с тобой встретились не в кино и не в зоопарке, а скажем так, при необычных обстоятельствах. И так бывает в жизни. Ты запомни, у тебя появились добрые друзья: моя жена, я и Егор. Ты ничего не бойся, не переживай и не волнуйся, всё будет хорошо. Мы поедем к тебе, я буду с тобой рядом. В своём дневнике ты найдёшь номер нашего телефона, будем с тобой созваниваться. К тому же, я намерен к тебе приезжать, проведывать тебя, надеюсь подружиться с твоим отцом и мачехой. А эту игрушку китайскую. Как ее…

— «Тетрис».

— Да, «Тетрис». Мы прямо сейчас и купим. Две купим. Тебе и твоей сестрёнке. Ну, а теперь нам пора.

Уже с ранцем за спиной Егор быстро проговорил:

— А я с тёзкой не попрощался.

И быстро, как это могут делать только дети, лёгким ветерком исчез за дверью комнаты Егора. Появился он через минуту. Мария присела на корточки, обняла его нежно, поцеловала в щёку, поднялась с покрасневшими глазами.

— Ну, мать, мы поехали, — обнял жену Денисов.

— С Богом, мои милые, — улыбнулась Мария.

У двери она придержала мужа. Поправляя ему воротник куртки, и заглядывая в глаза, тихо сказала:

— Приезжай быстрее домой. Что-то мне тоскливо сегодня, страхи какие-то обуревают. Не надо после никуда ездить.

— Да и у меня какое-то состояние странно-тревожное. Хорошо, дорогая, — он крепко поцеловал её в губы.

Закрыв за мужем дверь, Мария подошла к кухонному окну. Приоткрыв занавеску, она смотрела, как муж, сметая с машины снег, говорит Егору что-то весёлое. Неожиданно он остановился, поднял голову и помахал ей рукой, помахал ей и мальчик.

Когда машина тронулась, она перекрестила их и замерла у окна: её вдруг охватил липкий страх, тревога и необъяснимая тоска; полезли в голову разные страшные мысли. Они бились друг о друга, дробясь на острые, впивающиеся в сердце осколки и в каждом звучало имя мужа. Неожиданно сумбурный поток мыслей иссяк, но осталась одна страшная о том, что возможно сейчас она видела самого дорогого ей человека в последний раз, что он уехал и может уже никогда не вернуться.

Она задрожала. Зажмурилась и потрясла головой, будто пыталась прогнать эту дикую мысль. Но мысль не пропала, продолжала настойчиво биться в голове: «Ты хорошо знаешь — человек смертен!». Она резко повернулась к иконам, зашептала быстро и горячо:

— Господи! Господи, будь нам милостив. Защити моего мужа Игоря, Святый и Милосердный. Помилуй и огради его от беды. Знаю, Господи, что неисчислимы милости Твои. Знаю, знаю, я знаю, что миллионы вопиют к тебе о помощи и защите, прими и мой голос, не дай беде подступить опять к моему дому. Горько, мне горько. Сердце моё кровоточит, беспокойство меня охватило, страх подступил и уныние, защити моего любимого человека. Уповаю на тебя, знаю, что ты стоял за спиной моего дитяти, спасая его. Ты, который любишь нас всех, не остави нас без твоего могущественного покровительства, спаси нас Боже, наша Истина и Слово наше. Знаю, что твоя истина — последняя инстанция, к которой обращаемся мы, грешные. Верю, что слышишь ты меня. Услышь, увидь, помоги, прости и защити, Милосердный.

Она умолкла. Долго смотрела на строгие и отрешённые лики Спасителя и Богородицы, будто ожидала от них ответа. Они смотрели на неё и молчали, по лицу Марии текли слёзы, она тихо плакала и не могла остановиться. Очнувшись, она судорожно проглотила комок в горле, перекрестилась на иконы, произнеся: «Прости меня Господи за этот приступ уныния. Буди мне милостив, грешной. Всё в твоих руках, на всё будет Воля твоя святая».

Она подошла к окну и открыла форточку. У тротуара, визжа колёсами и рыча, буксовала машина, у «биржи труда» мёрзли люди, день был серый, морозный. «Нужно идти к сыну, хватит хандрить. Пора, пора, пора… Уколы, массаж, сменить памперс, подмыть, поменять бельё, накопилось много стирки, достать ёлочные игрушки, нарядить елку. Поставлю её в комнате Егора, чтобы он её хорошо видел…» — быстро тёк в её голове список неотложных дел. Беспокойство, возникшее после отъезда мужа, немного отступило, но остался саднящий нутро осадок. Сердце продолжало горчить.

Она прошла в комнату сына. Егор спал. «Боже мой! — с любовью глядя на родное лицо, думала она. — Мальчик мой! Какое испытание выпало на твою долю! Как ты краснеешь, когда я выполняю гигиенические процедуры. Всегда закрываешь глаза и открываешь их лишь тогда, когда я сменю бельё и укрою тебя одеялом. И краска эта ещё долго не сходит с твоего лица. Уже немного, немного, сынок, потерпи. Скоро, совсем скоро ты заговоришь, будешь сам одеваться, читать книги, встречаться с друзьями. Ох, и наговоримся мы с тобой, родной! Нам есть, что сказать друг другу, ты так долго молчал. Как ненасытно и радостно мы станем жить, ценя каждый прожитый миг! Поспи ещё, поспи ещё, дорогой мой. Солнце моё, какой же ты красивый!».

Глаза ее, лучась любовью, поедали бледное лицо сына.

Она достала из комода накрахмаленные и отглаженные простыни, пододеяльник, махровое полотенце, бельё для Егора, аккуратной стопкой сложила всё на кресло; из ванной принесла бутылочку с разведённой марганцовкой, клеёнку, мыло, губку, детский крем, тазик, «утку» и вернулась в кухню.

Она собиралась варить борщ. Бульон кипел, луковица, морковь и свекла были нарезаны. Мария работала с удовольствием, начался новый день, с его тяготами, беспокойством, заботами. Работа отвлекала, заставляла сосредоточиться, но в голове вспыхивало и вспыхивало беспокойное: «Игорь, Игорь, Игорь...».

 

На рынке Денисов купил два «Тетриса», апельсины и связку бананов для сестёр Егора. До дома, в котором жил Егор, доехали быстро. По разбитому и заставленному машинами «карману» под руководством Егора он подъехал и остановился у последнего подъезда стандартной бетонной девятиэтажки.

— Здесь, — тихо сказал Егор и заёрзал на сиденье.

Он сидел, напряжённо вглядываясь в окно, вобрав голову в плечи, синие озёрца погасли. Мальчик волновался и трусил.

— Мы о чём с тобой говорили, парень? — ласково спросил Денисов.

— Что ничего не надо бояться, да? — жадно заглянул ему в лицо Егор.

— Именно так. И начни это делать прямо сейчас. Человеку за всё надо отвечать и приходится отвечать. Нельзя спрятаться от жизни, она всегда найдёт тебя, где бы ты ни спрятался. У жизни фонарик есть волшебный, он высвечивает всех спрятавшихся. Не бойся, Егор, я с тобой. Ты, конечно, можешь сказать, что я уеду, а ты останешься, и всё в твоей жизни будет по-старому. Но, согласись, уже что-то изменилось, уже всё по-другому: новый день начался, Новый год ближе стал, новый век не за горами, новые друзья появятся. Непременно появятся! Ты уже обрёл трёх: тётю Марию, меня и тёзку Егора. Мы обязательно будем видеться. И вот, что я ещё хочу тебе сказать... ты не всегда будешь маленьким, время будет бежать быстро, не успеешь оглянуться, как станешь взрослым. Заживёшь самостоятельной жизнью, но к этому времени ты обязан накопить в себе энергию вдумчивости, хороший запас знаний, научиться ничего ни делать с бухты барахты. Для этого нужно много читать, чтобы познать много нужного и полезного. Я знаю, Егорка, что тебе сейчас очень трудно, но ты должен приспособиться, должен научиться жить и выживать в этих условиях и ничего не бояться. Если ты будешь бояться, то страх может заставить тебя делать то, чего делать нельзя, что делают бесчестные, плохие и недостойные люди. Но это не значит, что нужно быть беспечным и безбашенным и рисоваться своим бесстрашием. И уж, конечно же, не нужно делать из страха такие поступки, какие ты совершил в этот раз, то есть подвергать себя опасности, уходить из дома. Это было, Егор, очень дурно с твоей стороны так поступать. И хорошо, что ты со мной встретился — люди бывают и злыми. Ты меня понимаешь?

Егор кивнул головой и тяжело вздохнул.

— Егор, сегодня твои сестрички маленькие, ябедничают, у детей это бывает. Но они тоже растут, совсем скоро станут барышнями и им не до ябедничания станет, — продолжил Денисов. — Брат твой отслужит в армии, станет жить отдельно, наверное, женится, ты в гости к нему будешь ходить, он тебе помогать будет, у него дети родятся ― новые твои братья и сестрёнки. Постареют и мама Наташа с отцом, станут бабушками и дедушками, всё может повернуться по-другому. Ты живи и ничего не бойся. Твоя жизнь — это твоя жизнь, тебе нужно учиться, внимательно присматриваться к миру, постараться понять, что хорошо, а что плохо, быть честным, отзывчивым, прямым, и выбирать то, что хорошо — то есть выбирать добро, а не зло.

Неожиданная мысль пришла ему в голову, и он спросил:

— А ты, Егор, крещёный?

— Нет, — мальчик опустил голову. — Папа хотел, а мама Наташа раскричалась: денег нет, денег нет. А сама девчонок в прошлом году покрестила. Но это бабушка заставила её, она пенсию ей свою отдаёт.

— Вот те на! — воскликнул Денисов. — Какие же это деньги? Это не день рождения, который каждый год празднуют, и не свадьба. Это же один раз всего в жизни нужно сделать. Отлично! Не то отлично, что ты некрещеный, это как раз давно нужно было сделать. Отлично, потому что я с твоим папой поговорю об этом и, если твои родители будут не против, то мы с тётей Машей станем твоими крёстными и расходы возьмём на себя. И тогда… и тогда мы будем чаще видеться, станем родственниками. Как тебе такая идея, Егор? Мне она нравится. Ты возьмешь нас с тётей Машей в крёстные?

— А Егора можно в крёстные? — спросил мальчик.

— Надеюсь, что он выздоровеет к этому времени. Вот видишь, какие у нас планы наполеоновские на новый век образовались! Так что выше нос, планы нужно выполнять. Кстати, у крещеных людей есть ангел-хранитель, так что ещё один крепкий защитник у тебя будет. Ну что, выходим?

— Выходим, — мальчик явно приободрился.

Денисов забрал с заднего сиденья пакеты, и они двинулись к подъезду. Егор, заглядывая ему в лицо, сказал:

— Когда у папы была машина, такая же «шестёра», как у вас, он всегда снимал аккумулятор и прятал его в багажник.

— Воруют?

— Воруют, подлецы, — с серьёзным лицом ответил малыш.

Денисов рассмеялся.

 

Они вошли в открытую, подпёртую кирпичом входную дверь. В подъезде стоял кислый подвальный запах, краска на стенах неопределенного ядовито-зелёного цвета висела лохмотьями. Единственный лифт пришлось ждать долго. Наконец из него вывались компания подростков, четверо парней и девушка. Громко смеясь и поругиваясь, они двинулись к выходу. Девушка смеялась громче всех, визгливо и неестественно, будто её завели ключом.

Стены старого лифта были исписаны и перечёркнуты любителями настенных петроглифов. По всему, молодое поколение вело между собой ожесточённую войну. Это была война любителей музыки Виктора Цоя и поклонников американского музыкального течения хеви-металл. Кнопки лифта какой-то варвар безуспешно пытался спалить. Егор нажал кнопку девятого этажа, лифт, помедлив, заскрежетал натужно и пошёл вверх

Разглядывая чьё-то творение на стене лифта — поверх шприца, из которого вытекали капли, было написано по-английски: White power, — Денисов сокрушённо покачал головой, думая: «Скорее «White death»». На лестничной площадке девятого этажа, где они вышли с Егором, на стене был тот же рисунок и та же надпись. «Подъезд неблагополучный», — заключил он.

— У нас в доме наркоту продают, — хмурясь, сказал Егор, поглядывая на него.

— Вот как. У вас тут оказывается супермаркет.

— Азеры, — хмыкнул Егор.

— Какая квартира? — взглянув ещё раз на рисунок со шприцем, спросил Денисов.

— 196-ая, — Егор трусил, глаза его беспокойно бегали.

Они подошли к обшарпанной двери, обшитой вагонкой. Мальчик прижался к Денисову, на лбу у него выступили бисеринки пота, зрачки расширились. Нажав кнопку звонка, Денисов наклонился к его уху.

— Егор, мы ведь договорились…

Мальчик поспешно кивнул головой, но видно было, что сделал он это механически — глаза его напряженно смотрели на дверь. Он побледнел.

Денисов ещё раз нажал на звонок. За дверью происходило шумное сопение, поскрёбывание, беспокойные собачьи постанывания, а после грубоватый женский голос, прикрикнул: «Ну-ка, пошли вон от двери, заразы», но собаки не перестали волноваться. Послышался звук проворачиваемого замка, и мальчик юркнул за спину Денисова

За открывшейся дверью стояла женщина лет сорока в тёплом халате и шлёпанцах, черноволосая, с круглым одутловатым лицом со рдеющими на нём красноватыми пятнами, полные губы были недовольно сжаты. Позади неё рвались собаки и высовывались любопытные мордашки двух девочек. Женщина смотрела на Денисова недоумевающе и недовольно. Маленькая собачонка прорвалась за дверь и заскочила за его спину. Радостно повизгивая и сделав лужицу, она подпрыгивала почти до носа Егора. Он взял изнывающую от радости собачку на руки и вышел из-за спины Денисова.

— Ах, ах, ах! Вторая часть Марлезонского балета. Кого мы видим! К нам беженцы, — забегала глазами женщина.

Выражение недовольства испарилось с её лица, растерянности ей скрыть не удавалось

— Явился, не запылился! Где же ты был, щенок? Тебя вся питерская милиция ищет, полгорода на уши поднял, что ж ты такое вытворяешь-то?

Егор опустил собаку на пол, свесил голову на грудь, стал «рисовать» на полу носком ботинка.

— Здравствуйте, — улыбнулся Денисов, чуть не сказав, «мама Наташа». — С вашего позволения я сейчас всё вам объясню. Меня зовут Игорь Николаевич Денисов. Вы позволите мне войти?

Женщина замялась. Неохотно, настороженно разглядывая его, посторонилась. Денисов слегка подтолкнул в спину Егора, на которого напал столбняк, и они вошли в узкую прихожую.

Под густо увешанной зимней одеждой полкой-вешалкой были свалены в кучу ботинки, сапоги, тапочки. Денисов, поставил пакеты на пол, Егор стал с ним рядом. «Мама Наташа» молчала. Поняв, что его не приглашают раздеться, Денисов вздохнул:

— Если коротко, то дело обстояло так. Я проезжал на машине поздно ночью и на автобусной остановке увидел ребёнка. Он сидел на скамейке и спал. Это было в двух шагах от моего дома. Я усадил его в машину, он не просыпался, привёз его домой, чтобы убедиться, что с ним всё в порядке. «Скорую» мы не стали сразу вызывать: нужно было быстро убедиться всё ли в порядке с мальчиком, ни обморожен ли он. «Скорую» можно было бы вызвать домой, если в этом появилась бы нужда. Ведь они могли приехать нескоро, а в таких случаях дорога каждая минута. Мы с женой привели мальчика в чувство и убедились, что он не обморожен. Только потом я нашёл в его ранце дневник, а в нём ваш домашний телефон. К сожалению, телефон молчал (губы женщины дёрнулись), я безрезультатно потратил полчаса, пытаясь дозвониться. Потом Егор крепко заснул, видимо сказалось утомление, а адреса своего он нам не назвал. Лишь утром сказал, что живёт в Весёлом посёлке и покажет свой дом… вот мы здесь. Понимаю, что вам пришлось пережить, но поверьте, я знаю не понаслышке, как сейчас работает медицина, и мне кажется, попади мальчик этой ночью в больницу, это могло бы стать для него тяжёлым стрессом. Конечно, если бы телефон ваш работал, мы бы встретились этой же ночью. Слава богу, всё обошлось, вручаю вам Егора в целости и сохранности...

Денисов умолк, проговорив про себя: «Уф-ф! Как же долго пришлось объяснять «маме Наташе», что пасынок жив и здоров, а радость на её лице так и не прорезалась. Дар речи потеряла».

«Мама Наташа» молчала, и он неожиданно стал краснеть, стушевался, думая: «Оправдываться приходится».

Егор присел, он развязывал шнурки, поглядывая на мачеху. Когда он поднялся, Денисов погладил его по голове:

— Ну, вот ты и дома, Егор.

— Брысь в комнату, — бросила неласковый взгляд на мальчика женщина и он, опустив голову, пошёл в комнату, за ним двинулись девочки, которые всё это время стояли рядом и с любопытством глазели на неожиданного гостя. «Мама Наташа», подождав, когда за детьми закроется дверь, растянула губы в подобии улыбки:

— Вам, конечно, спасибо…

«Как это, «конечно»? В смысле — есть какие-то претензии?» ― вытянулось лицо Денисова.

— Спасибо вам, — поправилась она. — Извините, что не приглашаю вас в комнату. У нас очень тесно, большая семья, беспорядок.

Она маялась, покусывала губы, шарила беспокойным взглядом по сторонам.

— Егор мне говорил, что у вас большая семья, — сказал Денисов и тут же пожалел о сказанном, подумав, что он этим мог навредить мальчику.

Женщина кривила губы, кисло-страдальчески улыбалась, будто искала какие-то нужные слова и не находила их, обстановка становилась тягостной. Из комнаты, в которую вошёл Егор, вышла, худенькая, трясущаяся старушонка со слезящимися глазами. Не успел Денисов с ней поздороваться, как она низко поклонилась ему, проговорив, тяжело, с присвистом дыша:

— Здравия вам, милый человек, кланяюсь вам до земли. Мы так вам благодарны за Егорку, я всю ночь плакала. Господи, Господи, он же такой глупыш, слава богу, что всё хорошо закончилось. Наталья, пригласи человека хотя бы на кухню, чаю...

— Мама, там стирка у нас навалена на полу у стиралки, — раздражённо перебила её дочь, не дав договорить.

«То есть, пора откланяться? Да, гостеприимством здесь не пахнет. Вот, оказывается, как тебе приходится жить, Егорушка! А я надеялся на разговор человеческий, на слёзы радости на лицах. Ладно, ладно. Но я обязан кое-какие детали прояснить у этой гостеприимной молчальницы, и малость технично вразумить, не задевая её «высокого чувства достоинства», — думал Денисов, сохраняя на лице почтительность.

Старушка взглянула на дочь, горестно вздохнула и повернулась к нему.

— Простите, добрый человек, мне прилечь нужно. Спасибо вам, огромное спасибо, дай вам бог всякого добра.

Неслышно ступая, опустив голову, она вернулась в комнату.

— Скажите, Егор впервые у вас уходит из дома? ― не сводя глаз с мачехи Егора, спросил Денисов.

— Да чего ему уходить-то?! Что за дурь на него нашла? — чуть не сорвалась она в крик. — Живёт, как у Христа за пазухой. Учиться, балбес, не хочет, лодырничает, грубит учителям, отцу. Всё для него делаем, в санатории отправляем. Бессовестный, бегать удумал, позорит родителей.

— Может, есть смысл к детскому психологу его сводить?

— Да сколько можно! Врачи говорят, недоразвитый он. Он же семимесячным родился…

— Ах, вот как… — проговорил Денисов, думая: «Что-то не похоже, уважаемая «маман», что он недоразвитый, у меня глаза есть. Если очень захотеть, то диагноз нужный, конечно же, для успокоения совести всегда можно поставить человеку нелюбимому».

Разговор прервался из-за того, что из другой комнаты вышел, зевая и почесываясь, грузный мужчина в трико и тельняшке без рукавов, с помятым от сна лицом.

Денисов изумлённо и оторопело на него уставился. Он не знал —  верить ли своим глазам, но когда мужчина сказал бесцветным голосом: «Чё тут такое, Натали?» — сомнения его вмиг испарились: это был наглец, недавно ограбивший его! По всему и он узнал Денисова, покраснел, заморгал растерянно глазами, нервно заправил майку в трико, вытащил её и опять заправил.

― Не понял я? А это кто? ― уставился он на жену.

Денисову показалось, что он ей быстро подморгнул.

— Вот... Егора человек привёз. Ты бы поздоровался, Вася, — с удивлением в лице раздражённо сказала женщина, нахмурив брови.

А он, промычав что-то невнятное, затоптался на месте, глядя куда-то поверх головы Денисова.

— Здравствуйте. Надо понимать, вы отец Егорки? — с любопытством разглядывая нервно зачесавшегося Василия, спросил Денисов.

Он полностью взял себя в руки, успокоился и даже улыбался.

— Отец... отец я, — пробормотал Василий, отводя глаза в сторону.

— Рад с вами познакомиться, Василий, а меня Игорем Николаевичем зовут. У вас хороший умный сынишка, — сказал Денисов и, обернувшись к женщине, продолжил: — Ну что ж, всё хорошо, что хорошо кончается. Понимаю, с таким обширным семейством забот у вас выше крыши. Не буду вас больше отвлекать. С наступающим Новым годом, счастья вам и всей вашей семье, любви, здоровья, душевного спокойствия и финансового благополучия.

— Последнее нам совсем бы не помешало, — фальшиво хохотнула женщина баском, добавив: ― Спасибо ещё раз, и извините — у меня куча дел. Вася, проводишь человека.

Она прошла на кухню, закрыв за собой дверь. Вася нервно топтался на месте босыми ногами.

― С ночной смены, Вася? Без ЧП прошло? Как ночной улов? Вот ведь какие чудеса в нашей деревне происходят. Думал ли ты когда-нибудь, Вася, что твои клиенты в гости к тебе будут захаживать? Выйди на пару минут на площадку, нам поговорить нужно. И не запирайся, когда я выйду, это было бы глупо. Нам есть о чём с тобой поговорить. Не о том... о Егорке, ― тихо сказал Денисов.

Василий смотрел в пол. Из приоткрывшейся двери высунулась голова Егора.

― До свидания, дядя Игорь.

Он вышел из комнаты, опасливо косясь на угрюмо молчащего отца.

— Я на Рождество приеду вас поздравить, так что жди меня. Забери пакеты, девочек угости апельсинами и бананами. «Тетрис» сестрёнке отдай.

Егор с тревогой бегал глазами с отца на него, Василий молчал.

— Иди, Егорка, — сказал Денисов, — иди, малыш. Сестрёнки тебя, наверное, ждут.

Егор, подняв пакеты, тихо проговорил:

— Тёзке и тёте Маше передайте привет.

— Иди уже, бродяга, — недовольно проворчал Василий, и Егорка быстро юркнул за дверь.

— Я подожду тебя на площадке, — сказал Денисов и вышел за дверь.

Василий вышел через пару минут в растоптанных ботинках и солдатском бушлате, провожала его мама Наташа.

― Ты недолго, Вася, через пару минут брательник твой ментяра подскочит, он только что звонил, — выжидающе замерев в дверном проёме, сказала она, строго и многозначительно глядя на Денисова.

«О Боже, мир слетел с катушек, успели переговорить! Маман, по всему, знает о ночном промысле супруга, может даже и благословляет его перед выходом на «работу». Ловко сообразила напрячь меня, приплела на всякий случай для устрашения липового брательника, который умеет звонить на отключённый телефон. Ха-ха-ха, припугнула. А Василёк наш хорош. Осознаёт ли он, что будет с его детьми, если попадётся и его посадят, или нарвётся на пулю, сейчас у многих «бомбил» оружие есть? Дети останутся сиротами, а мама Наташа тут же сдаст Егорушку в детский дом, с глаз долой, из сердца вон», — думал Денисов, благожелательно улыбаясь мачехе Егора.

— Да ладно, иди уже, — махнул на неё рукой Василий раздражённо.

Она прикрыла дверь, оставив небольшой просвет.

Хрустнув пальцами, Василий закурил и сразу всё расставил по местам:

— Короче. Что ты хочешь? На мне, где сядешь, там и слезешь. Денег? Денег нет, и не будет. В милицию пойдёшь? Ничего не докажешь. Я по ночам дома сижу у телевизора, прикинь? Мои подтвердят. А в драке я жестокий, если надумаешь чего такого. И весовые категории у нас разные, прикинь. За Егора спасибо, нет базара, от сердца говорю. Так о чём говорить будем?

Они стояли у батареи. Василий затушил сигарету в консервной банке и тут же закурил новую, руки у него подрагивали. Курил он «Мальборо» и Денисов подумал, что это расточительно курить такие дорогие сигареты, когда ты безработный и у тебя столько детей.

И неожиданно, не выдержав, он рассмеялся. Рассмеялся от того, что интуитивно ожидал от этого наглеца именно такого напора и поведения и угадал. Василий вздёрнулся, глянул на него подозрительно. Денисов полез в карман за сигаретами и вспомнил, что они остались в машине.

— Я дрожу от страха. Не прыгай высоко, Василёк, ― падать больно будет. Дай-ка мне твоих импортных, я свои в лимузине оставил, — сказал он

Василий протянул ему пачку. Он кривил губы, глаз у него дёргался. Денисов прикурил от его сигареты, закашлялся:

― Какая гадость. Одеколон, а не сигареты. Ты чего дёргаешься-то, Вася? Пистолет потерял? Не волнуйся так сильно — это вредно. Если будешь и дальше крысятничать, когда-нибудь непременно придётся встретиться с милицией, и хорошо бы только с ней, родимой, а не ограбленными тобой водителями ― это для тебя совсем плохо и больно может кончиться. Тебе бы пошевелить мозгами не мешало, подумать о том, что мне родимая милиция сейчас поверит больше, чем тебе, ведь я ей самого тебя могу предъявить, а не писюльку о вооружённом ограблении незнакомым уродцем. Кстати, я не поленился и заяву на следующий день после ограбления написал, портрет твой нарисовал, про наколку на правой руке сказал. Как-то вот так. Обещали засветить тебя, Вася, в «Криминальных новостях», так что станешь ты телевизионной звездой. Не при, не при, Вася, не бери на дешёвые понты. И я не сирота, в этом городе родился и вырос, и друзья мои живы. И насчёт наших разных с тобой весовых категорий, дорогой Майк Тайсон, не надейся, вторую щёку я тебе сейчас не подставлю. Не понтуйся. Тогда, ночью в машине, на твоей стороне было преимущество наглого вора с оружием в руках и продуманный план. Не учёл ты только одного, что деревенька наша маленькая, люди в ней иногда случайно встречаются. И думаю, бодаться тебе со мной не с руки, подумай, чем это может для тебя закончиться. Но если честно, то в рожу твою позорную так и подмывало меня дать, в первый миг, когда я тебя увидел. (Василий, стал красным, скривился.) Ты же водитель, как ты вообще до такой гнили додумался — грабить коллег? Догадывался, наверное, о том, что у многих водил имеется оружие, и ты мог элементарно схлопотать «обратку» ― трудно не попасть в такую широкую спину. Что за смелость камикадзе? Дети остались бы без отца, инвалид Вася тоже не лучший финал жизни. И главное: совесть, она что, антракт себе устроила? Это же грех так поступать — люди выезжают «бомбить» не от хорошей жизни, у них тоже семьи, и, в сущности, заработок от такой деятельности пшик — не разбогатеешь...

— Грех! — скривился Василий. — А Березовским, Гусинским, Голдовским, Козленкам и Чубайсам не грех нас грабить? Им не стыдно, что заставляют нас жить впроголодь?

— Погоди, погоди, что ты лепишь? Я не Березовский и не Гусинский, и даже не владелец ларька. Я тебя не грабил, всё наоборот произошло, — поднял брови Денисов. — Мы люди и жить должны по человеческим понятиям, а не по воровским. Ума не приложу, как ты на это вообще решился? Шестеро детей! Один мальчик уже почти мужчина, кормилец твой подрастает….

— Да уж, кормилец, — хмыкнул Василий.

«Никому не верит. Даже детям своим. Отравлен неверием, выползень», — с тоской подумал Денисов, но вида не подал, будто и не слышал этого саркастического «Да уж».

— Ничего не проходит в этой жизни бесследно, всё взаимосвязано. За всё придётся однажды заплатить, не бывает случайных мелочей, Василий. В пятимиллионном городе встретились Василий и Игорь. Ночью Василий «попросил взаймы» у незнакомого ему водителя, в другую ночь этот водитель находит его сына, замерзающего ночью на автобусной остановке. А ещё через день Вася и Игорь встречаются, курят и беседуют на лестничной площадке. Такие, понимаешь, знаки, Вася, тебе вообще о чём-нибудь говорят?

Сердце Денисова неожиданно резко и болезненно торкнулось в груди, а вслед за толчком подступили неприятные покалывания под левой лопаткой, застучали горячие молоточки в висках. Он сморщился и непроизвольно, положив левую руку под сердце, сделал несколько давящих движений. «Планируем, загадываем, а всё может кончиться в один миг», — с неожиданно подступившим страхом подумал он и замолчал.

Боль в груди усилилась. Василий с непроницаемо-каменным лицом смотрел на него, а он замедленно возвращался к действительности, неожиданно осознавая: «Василёк непрошибаемо тупой, или это маска? У меня ощущение, что ему плевать на всё, что я ему тут говорю. Он скорей всего меня за идиота считает, новоявленным Макаренко и лохом, и ждёт не дождётся, когда я уйду. Ах, Егорушка, Егорушка, Егорушка-воробушек, запал ты мне в сердце. Но мне нужно закрепиться для пригляда за тобой, за брошенным бесприютным воробушком. Ну, не полный же он уродец этот Вася-Василёк, чудный цветочек на заплёванном питерском асфальте? Неужели и живого кусочка в его бычьем сердце, с двадцатью ударами крови в минуту, не осталось? Егор-то кровинушка ему родная, не чужой ребёнок».

 

Василий

 

Василий в самом деле успокоился, прикинув, что вреда ему от нежданного гостя не будет. Он даже стал подумывать, что пора бы уже и распрощаться с неожиданным гостем (есть очень хотелось), сославшись на срочные дела, но с тоской, представив себе, какая сейчас начнётся тягостная и долгая разборка в квартире, остался, чтобы потянуть время. Слушая Денисова, он думал сейчас о том, как Наталья всех соберёт в гостиной, и, рассадив на диване, прикажет Егору стать в центре комнаты. Она будет вершить суд, в котором сама будет и прокурором, и судьёй, девочки немыми заседателями, мать Натальи тихим адвокатом Егора, ну, а он — палачом.

Суд, по обыкновению, продлится долго, с криками и стенаниями Натальи, обвинениями Егора в бессердечности, тупости, дебилизме, обжорстве, жадности, хитрости, лицемерии, с примерами из жизни, где проявлялись эти его отрицательные черты, а после ему прикажут привести приговор в исполнение. Орудие наказания — широкий кожаный ремень, ещё отцовский, хорошо знакомый со спиной и ягодицами самого Василия.

К самому акту наказания Василий относился равнодушно, рассуждая так: отец меня драл, отца его отец тоже драл — никто от этого не умер. Ему бы вспомнить о боли и чувстве унижения, которое он испытывал в детстве, когда его самого порол отец, да успел он очерстветь, устать от жизни, обросло его сердце корой хладности, накопил сора душевного и дурного опыта, злобы и зависти к удачливым, ослеп для жизни честной и обмёрз душой. «Невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят», — говорит Писание, а святитель Феофан Затворник, раздумывая над этими словами, заключил: «Какое, в самом деле, ослепление постигло нас, и как беспечно мы ходим посреди смерти».

Когда в детстве Василий получал очередную порку, он не издавал ни звука, пощады никогда не просил, только про себя крыл отца страшными ругательствами, которые освоил ещё с младших классов. Отец удивлялся его стойкости и иногда восклицал, с недовольством, но не без восхищения в голосе: «Ещё один коммунист растёт». Он имел в виду не членство в партии коммунистов, а главного героя своего любимого фильма «Коммунист», который в финальной сцене фильма, терпя удары набросившихся на него кулаков, раскидывает их и падает только тогда, когда в него выпустят несколько пуль. Окорот от крепкого сыночка отец получил, когда в очередной раз решил поучить уже шестнадцатилетнего сына уму-разуму. Вася этого ему не позволил. Он больно заломил отцу руку, ткнул лицом в пол, раскровенив ему нос, и так придавил коленом спину, что захрустели кости. Отец поплакал, хотел в милицию заявить, но остыл, и «воспитывать» больше Васю не пытался.

Василий стал устраивать свою жизнь по своему разумению, впрочем, вариантов было немного. Тяги к серьёзной учёбе он не испытывал. Полёт мысли не поднимался выше планов о приличной зарплате, халтурных приработков и стандартных развлечений с девицами и выпивкой. Была учёба в автошколе, работа автослесарем, армия, затем работа водителем, неплохие заработки, женитьба.

Жизнь с первой женой у него складывалась хорошо. Это была чистоплотная, работящая и спокойная девушка, работавшая почтальоном. У неё была комната на Якубовича рядом с Почтамтом, Василий поселился у неё. Доброта и сердечность Любы были хорошо видны людям, никто никогда не видел её хмурой. Когда она говорила с людьми, лицо освещалось улыбкой, её любили сотрудники почты и соседи. Ласковое «Любаша» надёжно приклеилось к улыбчивой девушке, но как это часто случается в семейной жизни, не заладились отношения со свекровью, и не по вине невестки. Мать Василия заподозрила в невестке коварную змею, целью которой была её двухкомнатная квартира в спальном районе.

Люба родила Алёшеньку. Первенца она боготворила, все силы отдавала ребёнку, а у Василия наступили некомфортные дни. Особой нежности к своему дитяти он не испытывал, хотя поначалу пытался помогать жене. Выспаться теперь не удавалось, в тесной комнате негде было спрятаться от плача ребёнка, новый человечек стал хозяином жизни, её центром.

Как не каждый человек может петь, так и не каждый может любить, хотя петь ещё худо-бедно можно научить. Научить любви обделённых этим ни с чем не сравнимым богатством невозможно, и таких людей немало. Запрятано это богатство где-то глубоко внутри них и дремлет, придавленное тяжёлым спудом скучной жизни с набором однообразных привычек. Разбудить это чувство сложно. Скорби и тяготы не умудряют такого человека, не освобождают из-под спуда спящее чудо, а только озлобляют. Такой человек может дожить до глубокой старости, так и не узнав, что такое всепобеждающая сила любви. Любовь — талант, награждающий человека счастьем, но много ли поистине счастливых людей?

Василий был из числа «обделённых». Этого ему не могла дать семья, в которой не было любви, привить полезный черенок на деревце-дичке родителям не приходило в голову, в среде же его жизневращения, к несчастью, не оказалось добрых учителей, не встретились ему и люди, которые могли бы изменить его мировоззрение, да и он сам чурался «умных».

Любил ли он Любашу? Он не смог бы дать себе ответ на этот вопрос, да и вопроса такого он себе не задал. За время, прожитое с ней, слово «люблю» не было произнесено им ни разу. Этот брак был ошибкой — ошибкой Любы. Она была старше Василия, претендентов на руку провинциальной «бесприданницы» долго не находились, время убегало, а она очень хотела детей. Сходясь с Василием, наивно исходила из житейской издевательской мудрости-тупости — «стерпится-слюбится». Вытерпеть человек много чего может, любить иного и плёткой не заставишь.

Простая девушка из северной глубинки, как могла, тянулась к свету, выписывала журналы, брала в библиотеке книги. Василий книг не любил и не читал, в школе дотянул только до восьмилетки. Отношение в его семье к книгам было утилитарным: дома книг не было, а в дачном туалете-скворечнике у них висела «долгоиграющая туалетная бумага» — толстенный том книги Александра Дюма «Двадцать лет спустя», умыкнутый из библиотеки. И в этом совсем не были виноваты дефицит туалетной бумаги в СССР или финансовое положение в семье. Это было гнусное жлобство и беспардонное невежество. Зимой книгу «почитывали» мыши, кляня, наверное, хозяев за вырванные листы.

Люба пыталась тянуть мужа в музеи, украшала их скромное жильё репродукциями из журналов, к которым сама делала рамки, пыталась увлечь Василия посещениями концертов и театров. Тщетно. Василию по душе был друг-телевизор, диван, иногда он ходил на футбольные матчи.

На четвёртый Алёшин день рождения Люба купила малышу дорогущую и дефицитную по тем временам железную дорогу немецкого производства. Они с сыном подолгу сидели на полу с занятной игрушкой с восторгом и умилением на лицах. Игрушка понравилась и Василию, таких игрушек у него никогда не было в детстве, но узнав о цене игрушки, он грубо высказался, в том смысле, что для их бюджета это бесцельная и вредная трата. Люба простыми словами пыталась объяснить ему, что у детей должно быть счастливое детство — это будет согревать душу ребёнка потом, когда он станет взрослым, а сейчас нужно заложить фундамент, на котором будет вырастать его душа. Василий грубо и с оскорблениями стоял на своём. Это был тот момент истины, когда Любе нужно было подвести черту, сказать: «Беги, Люба, беги!», осознать, что её ждёт погружение в ад с чёрствым чужаком, с неродной душой, что не будет у её ребёнка отца, а у неё мужа, в высоком понимании этих слов, что её и Алёшины судьбы будут изломаны человеком, не понимающим простых человеческих чувств и радостей; что единственный способ изменить ситуацию спасти себя и сына — это расстаться с мужем.

Но вместо этого она горько расплакалась, продолжила говорить Василию о том, что детям нужно прививать любовь, тогда, возможно, они родителей на старости лет куска хлеба не лишат и похоронят по-человечески. Василий роптал и никак не хотел соглашаться с женой. Он не мог вспомнить, чтобы его отец когда-нибудь играл с ним маленьким. Вечно усталый и частенько выпивший, вечно ссорящийся с матерью, иногда поколачивающий и её, отец был безразличен к интересам сына, и Василий проводил всё свободное время среди дворовой шпаны, где получал довольно специфические понятия о жизни.

Когда Василий учился на слесаря по ремонту автомобилей и одновременно на водителя, он ещё больше отдалился от родителей. От одежды его теперь не выветривался запах бензина, руки никогда не отмывались добела, он уже попивал, курил, ругался скверно, нахватался от водителей всяких жаргонных словечек. Служил он в Казахстане, вначале водил грузовик, после «Волгу» командира части, который в нём души ни чаял: водителем он был классным, машину знал прекрасно, простоев никогда не случалось, ремонтировал её сам. И служилось ему вольготно: приходил в казарму только спать, его не беспокоили. Возить «хозяина» приходилось не только по делам, домой, но и на дачу, и на охоту, по магазинам. Жизнь полковника была у Василия на виду. «Хозяин» был беспринципным хапугой в погонах. К народной собственности относился, как к личной: тащил домой из части всё, что считал нужным, включая продукты; дачу ему строили на халяву солдаты, он толкал налево бензин и солярку, стройматериалы, списывал и продавал оборудование.

Василию деятельность полковника нравилась. У него складывалось устойчивое циничное мировоззрение, сводящееся к простой формуле: бери всё, что плохо лежит, так делают все, и чем выше ранг человека, тем больше он может хапнуть. Он стал почти членом семьи полковника, тот даже уговаривал его остаться на сверхсрочную, но он не согласился. Домой он вернулся с документами водителя первого класса и с чеком на тысячу триста рублей. В стройбате платили за работу и деньги эти были неплохие для того времени.

После службы пожил он дома недолго. Постаревшие родители совсем озверились. Ругались по пустякам, доставали его своей скупостью и бережливостью: не выключенная лампочка в туалете могла вызвать бурю эмоций и разговоры на целый день. Недели через две после возвращения домой он устроился на автобазу водителем, стал шоферить, а вскоре встретил Любу.

 

Люба умерла во время вторых родов, Егорку спасли ― мать не удалось. Роды были с кесаревым сечением, произошло заражение крови. Люба умерла 13-го января 1989-го года, в эти дни проходила последняя в истории СССР перепись населения. Рождение Егора увеличило народонаселение страны на одну единицу, но итоги этой переписи в скором времени стремительно и трагически были перечёркнуты: страна кроваво рассыпалась, на её скукожившихся просторах воцарялся хаос, неся с собой смерть, разруху, нищету, кровь, страдания миллионов людей.

Перед родами Любаша стала в очередь на расширение жилплощади, и, наверное, её радужные планы обязаны были положительно разрешиться, как и другие разные планы миллионов обычных советских людей, если бы не предательство фарисеев, внедрившихся во власть, мизантропов с глобально гнилой системой взглядов на жизнь, пауков-кровососов, обращающих кровь своих жертв в сверкающее золото, от отцов своих впитавших матрицу «эта страна», составлявших вместе общность мерзавцев, сводящих цивилизацию в могилу, утилизаторов наследия отцов и дедов.

Василий остался с двумя детьми. Отец Василия к тому времени умер, мать поначалу взялась было помогать сыну, но вскоре разнылась, ссылаясь на плохое здоровье, и он оказался буквально связан детьми. Был у него один депрессивный момент, когда он даже решился отдать детей в детский дом, но одумался. Кляня судьбу и тяготы жизни, он нанимал нянек, клал детей в больницы, устраивал их зимой в профилактории и санатории, летом в оздоровительные лагеря, «бомбил» на машине ночами, днём водил грузовик, развозил продукты по магазинам. Воровал при любой возможности продукты, которые развозил, способов для этого было немало.

Люди его жалели, приходили на помощь: как не пожалеть, одинокий мужчина, вдовец в расцвете сил с двумя детьми? Ненадолго он сходился с разными женщинами, которые очень быстро бросали его, узнав о детях и комнате в коммуналке. Кому нужны такие тяготы? Ему была нужна женщина для ухода за детьми, помощница в тоскливой, тяжёлой череде дней, похожих один на другой. Он стал запивать, на работе на него скапливались докладные. Из жалости его терпели, но однажды всё же попросили написать заявление об уходе по собственному желанию.

С бойкой Натальей он познакомился ночью, когда она остановила его машину. Слово за словом, они разговорились. Василий поведал ей о своей горькой судьбе. Оказалось, что она тоже одинока, живёт с мамой и четырьмя детьми, и они довольно быстро сошлись и стали жить вместе.

Жадная, предприимчивая, с цепкой хваткой, Наталья, озлобленная своей планидой, давно и безуспешно искала мужчину-добытчика. И хотя Василий не совсем подходил её материальным запросам, но на безрыбье и рак рыба: она вцепилась в него мёртвой хваткой, быстро прибрав к рукам. Об ораве детей она вначале рассуждала просто: вместе переживут как-нибудь, где пять тарелок каши, там и шестая найдётся, только детей Василия она полюбить не смогла. А Василий особенно не упирался, привык быстро к своей новой ипостаси добытчика, понимая, что шансов найти женщину, которая приняла бы его с двумя мальчиками, практически нет. И он «пахал», как проклятый, чтобы свести концы с концами: работал продавцом и водителем у торговцев азербайджанцев, торговал зимой ёлками, осенью арбузами, летом овощами, водил большегрузы, побывал личным водителем у большого начальника и был выгнан за кражу бензина из хозяйского бензобака; ещё раз был выгнан за воровство на продуктовом складе, работал «подсадным» у напёрсточников, водителем у дагестанских бандитов, ремонтировал машины на станции техобслуживания, продавал лотерейные билеты. Подолгу он нигде не задерживался, к криминалу относился спокойно, как к чему-то нормальному, само собой разумеющемуся поветрию новых времён, да и сам не прочь был совершить противозаконные действия, если они обещали дать денежный результат. Пару раз, работая продавцом на рынке, он смывался с выручкой, его не находили — везло. А Наталья поощряла такие подвиги, они оба считали, что торгаши от такой малости не обеднеют. Два раза по инициативе Натальи «дружное» семейство объегорило хозяев квартир, у которых они снимали жильё. По-тихому, не уплатив положенную плату, они съезжали на новые съёмные квартиры. Свою комнату Василий, по настоянию сожительницы продал, мальчиков прописал у матери. Трёхкомнатную квартиру у Московского вокзала, которую оставил ей бывший муж, Наталья сдавала внаём за неплохие деньги.

Этот год у Василия был чёрным: за вождение в нетрезвом виде его лишили прав, ему приходилось перебиваться случайными заработками. Они с Натальей влезали в долги, занимали деньги, не особенно заботясь об отдаче, испортили отношения со многими людьми. Василий стал делать криминальные ночные вылазки. Наталья одобряла.

 

— Когда ты права получишь? — спросил Денисов.

— После Нового года в конце января, — позёвывая, ответил Василий, оборачиваясь к двери, из-за которой показалась черноволосая девичья головка.

— Пап, ты маме нужен.

— Брысь. Закрой дверь, приду скоро, — раздражённо прикрикнул он на неё.

Денисов, помявшись, наклонился к нему и тихо сказал:

— Да ещё вот что… одна твоя рука весит, как весь Егорка, а следы на спине и попе у него неслабые. Это ж твой сын, твоя кровинка. Не думаю, что твоя женщина может тебе даст бить её девочек. Будь жива твоя жена, она не позволила бы наказывать сына таким образом. Когда моя жена увидела следы, очень разгневалась, хотела в больницу ребёнка везти, чтобы побои засвидетельствовать. Мне с трудом удалось её уговорить, понимаешь? Ты не делай больше этого, пожалуйста, это не полезно ни душе, ни здоровью мальчишки и тебе, кстати, может аукнуться, законы пока ещё существуют. А подруга твоя, ты извини, останется, думаю, в стороне.

Лицо Василия побагровело.

— Ну, блин, сучок, вырастил Павлика Морозова!

— А вот это ты зря. Он добрый, милый и отзывчивый мальчонка, и несчастный оттого, что взрослые живут не по-человечески. Прошлая ночь могла для него закончиться трагически, и это было бы на твоей совести. Из-за страха наказания малыш не пошёл домой, а с такой крохой чего только не могло случиться: под машину мог попасть, замёрзнуть, на ублюдков нарваться. Не нужно, Василий, богатырскую силу свою показывать, если хочешь, чтобы Егорка не бегал больше. А я, с твоего позволения, проведывать вас буду. Идёт? — сказал Денисов серьёзным тоном, глядя в тусклые глаза Василия, с удивлением увидев в них неожиданно блеснувшую лукавую «бесинку, вслед за которой неожиданно последовала громкая со слёзным надрывом тирада:

— Да чего там! Да, правильно, правильно всё ты говоришь, мужик. Чётко и правильно! Ну, так сложилось у меня, понимаешь? Так сложилось! Не фартовый я! Попал в колею и не могу выбраться. Такая безнадёга, в натуре, хоть волком вой. Хожу кругами, всё кругами да кругами, как заколдованный. Да, ладно. Отобьюсь как-нибудь. С Егором я понял, согласен, мой косяк это. Понимаю, не прав я. Жалею после, но такая засада, чёрт возьми. Не знаю, как выкарабкаться. Хреново. Всё хреново. Тебя как по отчеству-то?

— Николаевич, — Денисов с удивлением уловил в этой тираде Василия, необычные, новые и живые интонации.

Василий нервно потёр мочку уха.

— Я тоже Николаич. Николаич-недвораич. Понял я всё, понял. Ты кино видел «300 спартанцев»? Да видел, видел. Так их триста было, понимаешь, триста? А я — один! А их (он кивнул головой на свою дверь) — восемь! Дети, женщины! Нет, я, конечно, сволота. Но жизнь, блин, жизнь! — он со зверским видом, выкатив глаза, схватил себя за горло. — Продыху от неё нет! Нету! Засада такая, никому не пожелаю — хоть вешайся! Всё на мне, всё!

Он резко замолчал, опустил голову, вид у него был смятенный. Подняв голову, хрустнул пальцами и отрешённо мотнул головой, голос его понизился до таинственного хриплого полушёпота:

— Слушай, Николаич, если я тебе это сейчас скажу, ты вообще меня за урода и ублюдка полного станешь считать. За последнего урода, блин. Елы-палы, вот докатился-то! Нет, не могу сказать, не могу — это уже переборщение будет. Не могу! Короче, давай-ка лучше прощаться, за Егорку не беспокойся — с этим баста! Заезжай, Николаич, за Егора спасибо! — на лице Василия было страдание, глаза повлажнели, будто он сдерживал слёзы

— Да, говори же, что хотел сказать, чего там, — удивляясь мимическим метаморфозам лица Василия, заинтересованно спросил Денисов.

Василий опустил голову. Молчал долго. Когда резко поднял голову, то глянул в глаза Денисова немигающим, пронзительным взглядом, произнеся быстро:

— И, блин, скажу! Думай после про меня, что хочешь. Выхода у меня нет. И считай меня хоть за урода, хоть за…

Он сделал ещё одну долгую паузу. Следующая его тирада была горячей и быстрой. Смотрел он в пол.

— Одолжи, Николаич, пожалуйста, если сможешь, двести-триста рублей. Такие деньги, когда работал, я и за деньги-то не считал, да дома ни рубля, дети голодные, я весь в залогах, долгах и негде взять, на хлеб денег нет. Я отдам, отдам, с процентами отдам. Честно отдам, как только права получу и работать начну, январь ― вот он, рядом. Всё отдам и то, что у тебя тогда ... с процентами. Отдам, Николаич отдам, зуб ставлю, это пока всё, что могу в залог поставить, а с ночной работёнкой завязываю. Всё правильно ты говоришь. Завязываю.

Денисов от неожиданности отшатнулся от него, но в следующий миг, покраснев, суетливо полез в карман за бумажником.

Деньги Василий взял как-то вальяжно, медленно, даже будто с неохотой, не глядя, сунул их в карман бушлата, лицо его, будто невидимый выключатель сработал, приняло прежний, скучающий вид. Ещё через минуту молчания он неприкрыто зевнул, буднично протянув:

— Спас, Николаич. Я отдам, обязательно отдам, не думай даже. Ты заезжай, заезжай к нам, шершавой тебе дороги.

Денисов не сразу понял, что ему сообщают о том, что аудиенция закончена. Разглядывая Василия, он неожиданно подумал, что тот, слушая его нотации, в какой-то момент уже думал только об одном, разрабатывал именно этот ход: попросить денег.

Дверь опять приоткрылась. В дверной проём высунулось одутловатое лицо «мамы Наташи». Стрельнув глазами на Денисова, она недовольно сказала: «Василий, тебя к телефону», и исчезла за дверью, оставив её приоткрытой.

Денисов смотрел на Василия с грустью, в голове мелькнула быстрая и обидная мысль: «Профессионалы! Уже неоплаченный телефон включили?»

— Ну, пойду я пока. Сам видишь, как живём, поговорить не дадут, — суетливо проговорил Василий, отводя глаза в сторону и протягивая ему потную руку. — Ты заходи, заходи, Николаич.

«Когда деньги будут», — продолжил про себя Денисов, а вслух проговорил:

— Это непременно. С удовольствием воспользуюсь твоим радушным приглашением, Вася. Заезжать буду, благо рядом живу. Буду интересоваться твоим и Егоркиным здоровьем. С Наступающим тебя. Звонить буду. Ты телефон постарайся подключить.

Василий изменился в лице, усмехнулся.

— Гостям мы всегда рады.

Когда за ним захлопнулась дверь, Денисов неожиданно рассмеялся, развёл руками, воскликнув негромко: «Прямо-таки какие-то диккенсовские персонажи, или, скорей, герои Фёдора Михайловича! Такие, ну, очень петербургские кадры из романов девятнадцатого века! Друг Василий — помесь Фердыщенко с генералом Иволгиным, и гнусным Лебедевым. Но как была сыграна мизансцена, какая натуральность отчаяния и проснувшейся вулканизирующей совестливости!».

И в лифте, и по пути к машинеон не мог избавиться от мыслей о Василии, анализировал его поведение и не мог успокоиться, поражаясь животной мимикрии, наглости и изворотливости этого человека.

«Попросить в долг у человека, которого ограбил! — думал он. — Нет, я, конечно, допускаю, что голод не тётка, даже не допускаю, а уверен, что так оно и есть. У этой пословицы добавочка есть: голод не тётка, а мать родная, в том смысле, что голодание полезно для души. Но какой абсолютный пофигизм? Как легко у него это вышло! Спокойно, деловито, безо всяких долгих топтаний на месте, стыдливого опускания глаз долу, растерянности и нервозности, как это бывает у людей, просящих взаймы, обычно смущающихся, давящих в себе болезненную гордыню (а вдруг откажут?) и при этом торопливо и много балабонящих, запинаясь, вокруг да около. Профессиональный попрошайка, не без шарма артистического. Так работают артисты в спектакле, который они играют двести первый раз. И в двести первый раз они работают, на автомате изображая стыд, страдание, дрожь омерзения, восхищение. Но при всём этом был небольшой и своеобразный нюансик. В его просьбе мне почудилось нечто, как бы это сказать точнее, мне слышался некоторый оттенок требовательности, настойчивости, напора, будто я непременно обязан был ему дать эти деньги, что я не имею права отказать ему. Большой же опыт у Василия в такого рода делах! Мантифонил цицероновски, по слову Чехова! Надеюсь, он не репетирует у зеркала свои тирады, психолог. Но от меня теперь ты не отделаешься, Вася, — раз пригласил, буду заходить в гости. Это повод видеться с Егором, контролировать ситуацию. Думаю, и Егорка теперь будет мне звонить».

Рассмеявшись, он пробормотал: «Но «услуга» посещать Егора, по всему, будет платная». Он вспомнил одного кидалу, которого как-то подвозил в Уткину Заводь. Этот богатырского вида мужчина очень грамотно с ним беседовал о религии, обнаруживая недюжинные познания предмета разговора. Сыпал цитатами из Нового Завета и высказываниями старцев и мудрецов, а когда приехали, выходя, сказал с каким-то радостным удовлетворением: «А вот платить-то, братец, я не буду!». При этом он не смылся сразу, как это делают обычно хилые молодые кидалы, а некоторое время постоял подбоченясь у дороги, нахально улыбаясь, все своим видом показывая: «Ну как я тебя? А слабо выйти? Имей в виду, со мной греха не оберёшься!». Он упивался своей победой и безнаказанностью.

Ещё один колоритнейший персонаж мог попасть в разряд петербургских героев из произведений Достоевского. Как-то ночью он встретил этого человека у Троицкого моста. Он уже ехал домой, а этот тип неожиданно проявился из темноты, откуда-то из-за кустов с поднятой рукой. Денисов остановился, а он, ничего не говоря, моментально уселся на переднее сиденье, приказав: «Новочеркасский проспект, дружище. Тут рядом. Мостик Петруши Великого перескочим и мы дома».

Был он в лёгком пальто, шляпе, небрит, «парил алкоголем». Поскольку Денисов ехал домой, он не стал вступать с пассажиром в денежные выяснения, это было по пути, он сам жил на этом проспекте. Узнав у пассажира номер дома, он, рассмеявшись, сказал ему, что ему повезло — они соседи. Через минуту пассажир солидно представился: «Паркин. Писатель. Прошу не путать с английским «паркинг»». Слово «паркинг» он произнёс со смачным американским акцентом. По пути он азартно и с неподдельной горечью говорил о трудностях жизни писателя в нынешних экономических условиях, о том, что творец стал участником рынка, а делец подчинил себе творца, искусство превратилось в товар, и что будь жив сейчас Достоевский, ему бы невыразимо туго пришлось в наших временах, дескать, он вполне мог стать неформатным. Денисов хотел ему возразить по поводу «трудностей» у Достоевского, на которого при жизни не особо сыпалась манна небесная, приходилось работать в цейтноте из-за кабальных условий издателей, но передумал, что-то ему подсказывало, что его говорливый пассажир из категории фирменных питерских ловкачей и с опытом: откровенность его была излишне «откровенной».

У своего дома (соседнего с домом Денисова), мистер Паркин легко и непринуждённо выпросил его номер телефона, дабы завтра встретиться и оплатить проезд. Поставив «пятёрку своей интуиции», Денисов дал ему номер телефона, допустив, что это один из своеобразных интеллигентных питерских персонажей, у которого, в самом деле, случились трудные времена. Говорун был ему интересен и симпатичен, хотелось узнать и возможное дальнейшее развитие событий.

Паркин-писатель позвонил на следующий день утром, сказал, что ждёт его у входа в универсам. Денисов из интереса пошёл (как раз хлеб нужно было купить), внутренне с удовольствием говоря себе: «Есть ещё в городе интеллигенты, люди чести и долга». Паркин поздоровавшись, без околичностей попросил у него десять рублей: «Умираю, спасите, сударь. Долг отдам, как только гонорар получу». Этот эпизод занял достойное место в дневнике Денисова. Паркин больше не звонил.

«Мимикрия в растительном и животном мире естественна и определена выживанием. Мимикрия в обществе людей часто принимает такие редкие мерзкие и многообразные формы, что, наверное, и сам Создатель схватился бы за голову в невыразимом смущении при виде некоторых приобретённых черт в созданных им творениях. Поразительно, как в момент, когда царственный Василий начал говорить со мной об этих несчастных деньгах, лицо его преобразилось. В нём появилась некоторая подвижность, хотя я уже решил, что он всегда такой — с резиновым и непробиваемым эмоциями лицом. А тут — блеск в глазах, размягчённость взора, страдание, даже, кажется, слеза в глазах блеснула. И как сразу лицо его изменилось после получения денег, мгновенно вернулось напускное равнодушие и полупрезрительное выражение. Сделал дело ― гуляй смело! Господи, да он, пожалуй, даже торжествовал! Да и за деньги-то не считал то, что у меня выцыганил! Боже, какие редкостные фрукты произрастают в твоём саду! Обещал с бандитизмом завязать. Завязать-то, может быть, он с этим завяжет, да непременно какую-нибудь новую бизнес-идею разработает с «мамой Наташей». Но насчёт Егора он, думаю, меня понял. И это моя маленькая победа, это меня радует», — думал Денисов, прогревая мотор машины.

По обледенелому «карману» он выехал на проспект, названный именем пламенной революционерки Коллонтай, валькирии революции, как её называл Троцкий. Здесь, в так называемом Весёлом посёлке, множество улиц было названо «весёлыми» фамилиями героев революции. Серой чередой замелькали однотипные бетонные многоэтажки.

«Сколько же страданий таится за стенами всех этих домов, сколько мерзости, боли, трагедий, сокрушительных крахов судеб, неожиданных смертей спрятано за ними. На виду благообразная пристойность столичного города, трёхсотлетие которого совсем скоро собираются встретить широко и помпезно, истратив на это колоссальные средства. Шикарные клубы, сверкающие рекламой магазины, с полками заморского товара, отели, супермаркеты, торговые центры, красивые фасады, призванные создать видимость европейского города, а на поверку вот такие подъезды, как в доме Егора, и такие семьи, где взрослые и дети живут без любви и надежды. Жизнь без надежды делает людей равнодушными к чужим бедам, совсем ужасен финал, когда и к себе человек становится равнодушен. Когда он перестаёт слушать свою душу, забывает о ней, а она замолкает, прячется в глухом подвальчике, покрывается жиром оттого, что не работает, не горит жизнью, лишь мерцает тихо, вспыхивая только при каких-то потрясениях. Закостеневший человек боится говорить со своей душой, потому что, не дай бог, она вдруг начнёт будоражить его, попытается его разбудить, станет мучить его, напоминать ему о несбывшихся мечтах, преданных людях, ошибках, которые хотел исправить, но не исправил. Душа атрофируется, как любой орган, который остаётся без работы. Суета сует. Мой недавний пассажир, старичок с мыслями Григория Сковороды, говорил о жителях городов, как о собирателях ненужных вещей, о теплохладности, об адской силе денег, атомизации, большей скорости жизни горожан по сравнению с жизнью сельчан. И неглупый азербайджанец Тельман говорил о том же, что горожанин бегает, смотря в асфальт, под которым канализация, забыв про звёзды на небе. И это так. Вопросы хлеба насущного и зимних ботинок для многих в наши времена уже становятся не актуальными и, слава богу, но миллионы сытых атомов в ботинках и пальто проносятся мимо оборванца, нищего попрошайки, не бросив ему монетки на кусок хлеба, не вспомнив, что ещё недавно они сами нуждались. Если души мертвы — мертвы и глаза. Такие глаза оживают только на виды, которые им приятны. Они недовольны видами бездомных и стариков, портящих пейзаж, не сжимается сердце у них от вида несчастных сородичей. Вот проносящийся мимо джип новой марки действительно ему интересен. Жгут сердце мечты купить такой же, хочется сменить свою «Мазду», хорошую, не старую ещё машину на такой джип. С завистью провожая взглядом чудо автопрома, индивид тяжело вздыхает: нужно достроить в доме третий этаж. Зачем? В семье всего три человека и прибавление потомства в планы не входит. Но человек суетится, запасается впрок: в его доме не один холодильник и телевизор, две дюжины костюмов и несметное количество рубашек, он заботится о здоровье ― ходит в фитнес-клуб, покупает в аптеке дорогие витамины. Я недавно видел сам, как в аптеке подобный деловой, по всему, господин выходил из себя в досаде на бабушку впереди него, берущую флакон корвалола за три рубля шестьдесят копеек. Он весь кипел оттого, что дрожащая рука бабули никак не могла собрать сдачу со своих пяти рублей, брошенную на блюдце угрюмо и раздражённо за ней наблюдающей аптекаршей. Эти копейки никак не шли в трясущую руку старушки, кожа которой была похожа на старый пергамент. Руки эти, по всему, мёрзли в морозные дни блокады и, наверное, выстирали за жизнь такое количество белья, что его хватило бы на целый полк. Они не слушались её, а занятой и респектабельный сноб позади неё нервничал и морщился, нетерпеливо топчась. Не пора ли уже сделать отдельные элитные аптеки для таких господ?! Когда же старушка ушла, наконец, унося свой заветный корвалол, господин взял дорогие витамины и крема, и о, метаморфоза! лицо продавщицы засветилось почтительным услужливым светом, глаза излучали благожелательность: перед ней был достойный внимания и уважения респектабельный господин, а не какой-то забулдыга, пришедший за бутылкой «Боярышника» на спирту, или старушка с корвалолом. Вот они виды современного города, виды его нравов. Всё больше презрения и снобизма к «лохам»-неудачникам, почти исчезло представительство народа во власти, культуре, общественной жизни, жизнь народа всё меньше освещается в СМИ, но ярко выпячивается жизнь удачливых, поймавших птицу счастья за хвост. Они везде: в журналах, телевизоре, рекламе, на радио. И это не инопланетяне, это тот же народ, но принявший правила игры, перерождающийся в выползней и снобов разной ипостаси. Как быстро изменился менталитет! Недавно читал статью Бодлера, в которой он ярко обрисовал парижских снобов своего времени! Поэт мог быть прекрасным публицистом, представив читателю три образчика снобов. Актёра, предвкушающего извращённое удовольствие при мысли, что он надует и заодно прослывёт милосердным, всучив фальшивую монетку нищему. Остряка, однажды сказавшего поэту: «Почему эти нищие не надевают белых перчаток, когда просят милостыню? Они сколотили бы целое состояние». И двойника остряка, брякнувшего: «Не подавайте этому оборванцу — его лохмотья недостаточно живописны». Буйно растут и у нас такие бездушные остроумные «парижские» экземпляры. Не лузеры ― победители. Победители своего народа», ― думалось Денисову.

 

Погода портилась стремительно. Ветер усилился, снег сыпал хлопьям, быстро покрывая дорогу. На проспекте рядом со станцией метро толпились голосующие, но Денисов, погружённый в свои размышления, не останавливался.

Уже на выезде из Весёлого посёлка голосовал мужчина в ярко-оранжевой куртке-«аляске» с портфелем в руке. Денисов механически стал притормаживать, но остановился не сразу: колёса попали на обледеневшую обочину, машина заюлила. Пришлось проехать ещё метров двадцать. Мужчина бежал к его машине. Открыв дверь, торопливо проговорил:

— Мне в аэропорт. Заплачу, сколько скажете.

— Полтора миллиона фунтов стерлингов, и едем хоть на край света, ― рассмеялся Денисов, ощупывая его лицо. ― Но если вы спешите, то быстрой езды я вам не смогу гарантировать. Погода портится на глазах, становится скользко, вполне можем попасть в пробки, а рисковать, ехать бездумно быстро я не намерен.

Мужчина видимо решил, что он набивает себе цену и вежливо произнёс:

— У меня в запасе три часа. Спешить мне абсолютно нет смысла. За тысячу поедем? Заплачу вперёд. Возьмёте? — лёгкий акцент выдавал в нём иностранца.

— Садитесь, — пригласил его Денисов, добавив, усмехнувшись, — Ротшильдов мне ещё не доводилось возить, но, так и быть, торговаться не стану. У нас говорят: дают — бери.

Мужчина с явным облегчением уселся в машину. Портфель он положил на заднее сиденье, туда же определил и шапку. Проведя рукой по густым чёрным волосам с седоватыми висками, он устало откинул голову на подголовник, но спохватившись, достал из кармана бумажник.

— Да, да, деньги, деньги, деньги… У вас говорят: дорога ложка к обеду. За всё в этой жизни нужно платить, даже жизнью иногда за какую-то сущую мелочь. Впрочем, и на небесах придётся платить за всё, что не доплатил здесь на земле.

Денисов положил деньги в карман, думая: «Иностранец и славянин. С питерскими правилами проезда уже знаком, коллеги «бомбилы» успели обучить платить вперёд».

Пиликнул пейджер — это была Мария. Она просила позвонить и рассказать, как прошло возвращение мальчонки в семью. Денисов повернулся к пассажиру.

— Ради бога, извините меня. Мне нужно будет остановиться на пару минут у телефонного автомата.

Пассажир вынул из кармана телефон, нажал на нём кнопку, протянул его Денисову.

— Наберите номер и говорите.

Денисов замялся.

— Звоните, звоните, у меня нет лимита на разговоры, мои разговоры оплачивает фирма, — настоял он.

В голосе Марии звучала нежность и волнение.

— Миленький, ну, что ж ты не едешь домой? В нашем доме ужасно не хватает одной важной детали. Точнее сказать самой главной — тебя. Я, Игорёк, уже соскучилась по тебе, только о тебе и думаю. Что-то меня гложет, мысли только о тебе, родной. И чем ближе Новый год, тем чаще меня посещают такие настроения с навязчивыми однотипными мыслями об опасностях, поджидающих тебя на проспектах города. Я не могу от этого избавиться. Как ты себя чувствуешь?

— Маша, прекрати, всё хорошо, не накачивай себя. Всё хорошо. Сейчас еду в Пулково, в аэропорт, а после точно поеду домой: что-то и мне сегодня неспокойно, желания особенного нет крутить баранку, тянет домой, — чувствуя, как его охватывает волна невыразимой нежности к жене, сказал он.

— И правильно тянет. Сейчас по радио объявили штормовое предупреждение, обещают сильный ветер, метель и понижение температуры.

— Не волнуйся. Один юморист сказал, что синоптики ошибаются один раз, но каждый день.

― А что у Егорушки, родной?

― Рассказывать долго. Атмосфера печальная и тяжёлая.

— Пьют родители?

— Этого не знаю, но нужда прёт из всех углов, а это, сама понимаешь, часто ломает людей. Приеду, расскажу в подробностях.

— А мальчонка-то, воробушек наш, как он?

— Подавлен, бедолажечка, но крепился. Я уже скучаю за голубоглазым воробышком.

— Приезжай скорей, Игорь, и, пожалуйста, осторожней на дорогах.

— Как наш парень, Маша?

— Читаем, душа моя, «Золотого телёнка». Смеёмся.

— Машенька, я целую вас. До свидания, лапушка.

Денисов протянул трубку пассажиру.

— Спасибо большое.

— Не за что. Семья?— спросил пассажир, кладя трубку в карман.

Денисов кивнул головой.

— Не помешает музыка? Я кассету поставлю.

— Что вы! Я когда-то сам в группе играл на бас-гитаре. Похвалюсь: были успехи и неплохие шансы пробиться. Мы даже один диск записали с положительными отзывами.

Денисов вставил в магнитофон сборник композиций латиноамериканца Карлоса Сантаны. Чарующий звук его гитары, тягучий и нежный с длинными на несколько тактов нотами, и с внезапными быстрыми и техничными, взрывными всплесками, поплыл по салону машины. Это была его знаменитая лирическая композиция «Европа».

— «Европа», — разулыбался пассажир. — Карлуша очень красиво играет. Такой душевный музыкант!

— Да! — живо откликнулся Денисов. — И я его люблю слушать. Душевный ― хорошо вы определили его стиль игры. И, что замечательно, он никогда не отрывается от своих родных латиноамериканских корней. Вот где очень удачный синтез направлений получился. А любят его и понимают во всём мире. Вы как к курению относитесь?

— Отношусь отрицательно, но курю много. Я у вас хотел спросить разрешения закурить.

Подруливая одной рукой, Денисов взял свою пачку сигарет, протянул её пассажиру.

— Угощайтесь русскими. Крепенькие, рабоче-крестьянские, без фильтра.

.— Мне и не такое приходилось курить. И самокрутки с термоядерным табаком и сигары кубинские. Попробуйте моих, — он протянул Денисову пачку «Gauloises»

Денисов бросил взгляд на пачку, улыбнулся:

— Голуаз ― мужские сигареты. Спасибо, я свои, не менее мужские.

Пассажир щёлкнул зажигалкой, дал ему прикурить, закурил сам и приоткрыл форточку.

Закончилась тема «Европа» и зазвучали начальные ноты органного вступления не менее знаменитой композиции Карлоса Сантаны «Black magic women». Меланхоличные повторяющиеся пассажи органа вот-вот должны были взорваться бешеной энергией солирующей гитары Карлоса. Денисов от приятного предчувствия и в ожидании этого соло молодо рассмеялся и повернулся к пассажиру.

— Соло гитары здесь замечательное!

— Да, да, гитарист экстра-класса, — пассажир улыбался. — Меня Душаном зовут, а вас?

— Игорем Николаевичем зовусь, — ответил Денисов, — осмелюсь предположить, что вы, Душан, славянин, скорей всего, с Балкан.

— В точку. Славянин из страны, стёртой с карты мира демократическим ластиком. Из Югославии... бывшей. Мой родной город — несчастный Белград. Теперь, к сожалению, я живу в Ливерпуле.

— Ба, в Ливерпуле!? Почему же к сожалению? Это же город битлов.

— Да, город битлов, музыка моей юности, но город не мой. Скучаю по родине, по друзьям. Занимаюсь скучным, не своим делом — поставками металла. Да и не по своему желанию я там оказался.

Душан замолчал. Заговорил через минуту, глядя отстранённо в боковое окно:

— М-да, Европа. Вы же знаете, конечно, что с нами стало и чем закончилось в эту Пасху. Такой исход событий можно было ожидать. Напряжение в этнических разногласиях в наших краях давно нарастало. То там, то здесь случались короткие замыкания, заметно искрило. Но везде люди хотят жить, любить, рожать детей, строить дома, жениться, работать, они инстинктивно оттягивают приближающееся время окончательного раздора, замиряются, понимая, что раздор принесёт беды и горести. Но нетерпеливые, алчные, бездушные и лживые политики не желают ждать: войны — их способ добиться личных побед. А люди… разве они могут в полной мере представить себе чёрное завтра, которое ему готовит в тиши уютных кабинетов кучка мерзавцев? Завтра, в котором льётся кровь, где всё заражено предательством, злобой, жестокостью, бездушием, где миг решает судьбу, где к смерти привыкают, как к данности, где трупы, покрытые мухами, подолгу лежат не захороненные на земле. И когда это завтра вдруг приходит, человек не сразу понимает, как всё изменилось, что он вступает в жизнь среди смерти, думает — это нелепая ошибка, вот-вот все одумаются и всё изменится, мир вернётся на свои прежние места. Но если пожар тушить керосином, он быстро распространяется, а политики большие специалисты в этом деле. Ненависть — амальгама, быстро заполняющая пустоты, из которых уходят разум, терпение и любовь. Но рано или поздно за всё приходится заплатить по кровавым счетам. Знаете, номинально мы были социалистической страной, но с демократией и свободой, со своим особым балканским колоритом. Мы, правда, в космос ракет не запускали, реки не перекрывали, БАМ не строили, но в магазинах и пресловутая туалетная бумага не исчезала, и джинсы в свободной продаже были, рок-музыку разрешали играть и слушать, эротические фильмы крутили в кинотеатрах, даже в Италию можно было съездить. Но это так — приятный бытовой фон. Но, как я говорил, — искрило, проводка была старая, вековая. Однажды предохранители не сработали и всё загорелось. Закончилось похмельем и горькой тризной. Невеселое время наступило, друг, время потерь, поражений и горьких размышлений. Нас скинули с орбиты, теперь мы несёмся без цели в никуда, — проговорил Душан и, вздохнув тяжко, торопливо закурил новую сигарету, рука его подрагивала.

На Володарском мосту движение застопорилось, плотный поток машин пополз. Двое немолодых калек в камуфляжной форме на костылях просили милостыню, лавируя между машинами. Активного участия в улучшении материального положения калек не наблюдалось.

Денисов кивнул головой в сторону этих несчастных, за перемещениями которых внимательно наблюдал и Душан:

— Вот вам пейзаж из жизни России на пороге двадцать первого века, достойный кисти художника реалиста. Наглядный пример, демонстрирующий наглые ужимки братца капитализма. В газетах спокойно пишут, что это так называемый цыганский бизнес. Бизнес, представляете? Быстро приживается у нас летучее выражение «ничего личного — только бизнес». Калек этих привозят утром на объект, вечером забирают. Награда за работу — стакан водки, подстилка на полу и скудный ужин.

Душан кивнул головой.

— У наших балканских цыган аналогичный бизнес существует в Европе. Они в итальянских городах любят работать. Но солдат-калек у них нет, слезу и деньги они вышибают из сентиментальных европейцев детьми-калеками и гаданием. Да и кому нужны солдаты проигранных войн? Они ужасно портят вид улиц с дорогими магазинами, после войн их выбрасывают, как отработанные батарейки, как ненужный мусор, который мозолит глаза и портит воздух. Так всегда было. Я читал, о том, как после Первой мировой войны по Германии приведениями бродили тысячи солдат, потерявших зрение во время газовых атак, да и у вас в Союзе после войны безногие солдаты, победившие фашистскую сволочь, нищенствовали, торговали папиросами, передвигаясь на самодельных тележках. После Афганистана и Чечни, думаю, тоже калек прибавилось. Таков итог всех войн. Довелось и мне в конце прогрессивного и гуманного двадцатого века, дорогой Игорь, на своей солдатской шкуре убедиться в этом. И я валялся в грязи и в снегу, стрелял и плакал, хоронил погибших товарищей и незнакомых мне людей; молился святым угодникам о спасении родины, жизни своей и моих близких. Повидал немало крови, не только солдатской, но и безвинных женщин и детей. Крепился, старался быть смелым и отважным солдатом, не давал себе расслабиться, а дома меня ждал сын, которого я воспитывал после смерти жены. Он мог остаться без отца, мои родители молились за сына-кормильца, сестра за брата. Я думал, что воюю за правое дело, так думали и мои друзья по оружию, но кто-то, где-то решил, что пришло время втянуть людей в смертельные игры-стрелялки, перессорить народы, раздробить страну на мелкие куски, а после властвовать. И когда мы, упрямые славяне, надоели дяде Сэму, он приказал европейским крестоносцам, вернее крестопродавцам, лететь и наводить демократию в моей стране бомбами. Ракеты в таких случаях, по их разумению, самый полезный и действенный инструмент. Благородная миссия! Нам преподали урок изуверства, показали, что такое мощь современного оружия и наглость силы. При полном молчании цивилизованной Европы, в конце двадцатого века бомбили народ, который немало претерпел от агрессоров за свою многовековую историю, бомбили Белград, один из чудеснейших городов Европы. И это, Игорь, была большая прикидка, при наглом вранье миру о том, что только так можно умиротворить зарвавшихся варваров сербов. Теперь можно будет, когда захочется, по этому же сценарию расправиться с другими странами. Помяните моё слово: эта бомбардировка не последняя — после нас можно будет бомбить всех неугодных дяде Сэму… У замечательного английского писателя Льюиса есть печальная баллада о том, как Морж и Плотник выманивали из воды устриц, обещая им интереснейший рассказ о башмаках, кораблях, сургучных печатях, королях и капусте, — жадно затягиваясь табачным дымком, продолжил Душан. — Устрицы развесили уши, выползли на берег и были съедены. Политики проверили, как среагирует на их изуверство и варварство мир под разговоры о демократии и порядке. Мир проглотил кровавую наживку, промолчал — устрицы были съедены. Какие-то сербы? У Европы были дела поважней — сезонные распродажи в супермаркетах! Гуманные европейские летчики поздравляли нас с Пасхой, скидывая по цветущему городу Белграду убийственные подарки, а после с чувством исполненного долга отправлялись расслабиться в пабы и бары. Работа есть работа! Ну, а вы, братушки наши русские, не могли нам помочь, вас ещё раньше съели под те же байки о башмаках, кораблях, сургучных печатях, королях и капусте. Ваш вечно пьяный президент, улыбаясь, жал руки своему лучшему другу Биллу Клинтону, который, между прочим, и санкционировал эти бомбардировки. Я вас не осуждаю, не думайте. Мы братья и ими останемся. Со мной рядом воевали русские, которым ни Ельцин, ни Клинтон, ни политики были не указ, они пришли к нам по зову сердца. Я абсолютно уверен, что если когда-то опять каша большая заварится, а история подсказывает, что она непременно заварится, мы точно снова рядом будем, как в сорок пятом году, когда вместе дрались с фашистами. Поверьте, — Душан приложил руку к сердцу, — я не националист, не расист, я ― гуманитарий и музыкант, а музыканты, как никто аполитичны и свободны — музыка объединяет народы и страны, но я думаю, что Америка, этот самовлюблённый, неуживчивый, вооруженный до зубов заокеанский друг Европы, всё больше и больше охватывает своими щупальцами весь мир, начинает довлеть над ним, диктовать свои условия. Безо всяких послаблений казнит и милует народы по своему усмотрению. Эти бомбардировки были прикидками к большой бойне. Трюк прошёл. Кто следующий: Корея, Иран, Ливия, Сирия? Или Россия, которая однажды взбунтуется против несправедливости и агрессии, как это не раз уже было в её истории, вспомнив свои доблестные победы? Врага демократии легко создать, легко записать народы со своими традиционными укладами в изгои. Сегодня говорят об исламском терроризме, бросают огромные силы на борьбу с эти злом. Как они разберутся с миллионами мусульман, которые уже поселились в их прекрасных городах, — тоже будут бомбить? Мир впутывают в историю, которую пишут мизантропы.

Второй раз за эту неделю Денисов нарушил табу. Он почувствовал непреодолимую потребность выговориться. Искренность и открытость Душана вызывали симпатию к этому красивому молодому человеку, успевшему хлебнуть лиха в жизни. Между двумя незнакомыми людьми пробежала та самая искорка, которая заводит мотор открытости и доверительности. Человек обычно хранит свою печали и горькие истории в глубоких душевных тайниках, не всякому их поведает, но бывает, что они, как пар, в до краёв наполненном кипящем чайнике, приподнимают крышку и выплёскивают кипящую воду наболевшего.

Денисов посигналил и моргнул фарами раритетному «горбатому» «Запорожцу», с саркастической надписью на заднем стекле «Я ещё расту — а так я джип». У «Запорожца» было приспущено заднее колесо, но водитель кажется, совсем этого не чувствовал, он медленно полз в потоке своих больших собратьев.

— Мы очень переживали, Душан, за ваш народ и вашу страну. С горечью следили за развитием событий, делились впечатлениями с друзьями, и мнение у всех было единым — это варварство и позор Европы. Про Америку что говорить? У неё огромный опыт агрессии. Тут и бессмысленные жестокие акты возмездия ― атомные бомбы на поверженную, беспомощную Японию, сожженный Токио; Вьетнам, отравленный ядовитым «лимонадом», сожженный напалмом; Корея, Афганистан и это, конечно же, не конец — они ещё не раз оскалятся на тех, кто, по их мнению, живёт, так сказать, «неправильно»; я с вами абсолютно согласен в этом. Что мы могли сейчас сделать, как мы могли вам помочь? Нас самих разрознили, ослабили, уменьшили в размерах и мощи, а у руля страны стали люди, охваченные эйфорией от богатств, свалившихся на них в результате развала страны, — мягко говоря, чужаки, которым на эту страну наплевать. «Эта страна» ― их любимое выражение. Какие-то телодвижения делались, стоял разноголосый информационный шум, дипломаты куда-то ездили, с кем-то встречались, о чём-то говорили, а бомбы в это время продолжали падать на людей. Сколько слёз пролито вашими женщинами! Какой душевный слом произошёл в сердцах и душах тех, кто с тревогой смотрел в небо в те роковые для вашей родины дни! И как долго ещё боль от предательства соседей-европейцев будет терзать сердца людей? Не скоро это забудется, да и забудется ли такое?! ― проговорил он быстро и потянулся к сигаретам.

Пачка была пуста. Душан протянул ему свои. Денисов немного замешкался, тряхнул головой:

— Уговорили. Попробуем буржуазно-куртуазных.

Затянувшись, он закашлялся.

— В самом деле, мужские сигареты… Не обошла война, Душан, и мой дом. Сын попал на Кавказ, когда там началась война, вы, конечно же, знаете, что там происходило в середине девяностых. Сейчас там опять заваривается очередная кровавая каша. Мой Егор лежит, прикованный к постели после тяжелого ранения. И нужен он только своим родителям и сострадательным, добрым людям, которых, слава богу, у нас ещё немало осталось. А государство… оно зациклилось на экономике, вернее на пожирании её остатков, оставшихся от СССР. Гражданам рекомендуют выкручиваться самим. Войну начать легко, повод всегда можно найти. Вы тут вспомнили Клайва Льюиса, а я вспомнил ещё одного умного англичанина Джонатана Свифта и его шедевр о Гулливере. О том, как возникла война в Лилипутии. А дело было так: кто-то из императоров чистил яйцо с тупого конца и порезал себе палец. Тогда он издал указ, предписывающий всем его подданным разбивать яйца с острого конца. За этим последовало шесть восстаний, одиннадцать тысяч фанатиков пошли на смерть за отказ разбивать яйца с острого конца. Образовались две партии — тупоконечники и остроконечники. А оказалось, что все жители Блефуску забыли, что текст их лилипутского священного писания гласил: «Все истинно верующие разбивают яйца с того конца, с какого удобнее». Понимаете? Слова имеют значение, безответственные слова способны создать проблемы и поссорить людей и народы. Примирить людей после ссоры будет гораздо труднее. Для этого должны пройти годы.

— Как сын ваш сейчас? — спросил Душан тихо.

— Слава богу, самое страшное уже позади. Живём надеждой. Наш мальчик у нас есть, понимаете? Многие родители, чьи дети были отправлены в кавказскую мясорубку, к сожалению, не могут сказать этих слов.

— О, Игорь, если бы вы знали, как я вас понимаю! Сколько у нас теперь поседевших раньше срока родителей, отцов с замороженными горем глазами и матерей в чёрных платках, которые большую часть времени проводят на кладбищах, где похоронены их дети. У нас есть национальное блюдо. «Мешано мясо» называется. Коктейль из свинины, говядины и баранины в одной посуде. Все досыта наелись этим кровавым блюдом. В котле варили «мешано мясо» из тупоконечников, остроконечников, мусульман, католиков, православных, боснийцев, сербов, хорватов, албанцев, словенцев, македонцев, черногорцев, да и вообще всех, кто под горячую руку попадётся. Причём, язык у враждующих сторон почти один был, лица одного типа. Но господа, строящие свой новый, дивный мир, изначально поделили наши народы на хороших и плохих парней. А нас по презумпции виновности записали в плохих и наказали бомбами и ракетами. Итог: у нас сотни тысяч безработных, разгромленные города, мосты, школы, дороги. Но мы не нападали на США, куда нам, маленькой стране, тягаться с авианосцами и подводными лодками? Никакой угрозы дяде Сэму мы не представляли, только отказали в свободе передвижения косовским сепаратистам по своей территории. Как же так? Ведь великая Америка против сепаратизма и терроризма? Да всё очень просто: под знаком борьбы с терроризмом идёт процесс освоения новых пространств. Уже есть Афганистан, Ирак, Югославия. Ракет нигде не жалеют, для нас не брезговали и бомбами с обеднённым ураном. Знаете, как было у меня и моих товарищей? Мы шли в разведку с гранатой на шее, при себе «походный гроб» — чёрный полиэтиленовый мешок, на всякий случай, слава богу, не случилось у меня этого особого случая. А теперь… теперь, думаю, нас ещё и судить будут. Не удивлюсь, если какой-нибудь натовский генерал потребует денежного возмещения за потраченные на нас сербов боеприпасы и топливо для бомбардировщиков. А наши новые власти станут лизать зад просвещённой Европе, ведь теперь мы — маленькая, раздавленная глобальным сапогом страна на её задворках. Банкиры и ростовщики потирают руки…

— О, они жаждут властвовать не только над людьми, но и над их душами! Деньги — это лишь средство, дающее возможность повязать всех, — с жаром заговорил Денисов. — У нас пословица есть: «Кому война, а кому мать родна». Народ давно вывел, что на людском горе делаются огромные деньги. Я вам больше того скажу, закрадывается мне в голову мысль, что и большие деньги вкладываются в очередную бойню именно потому, что это выгодная инвестиция. Воющие маленькие страны быстро ослабевают, это даёт возможность крупным закулисным акулам скупать по дешёвке в этих странах активы, промышленные объекты, хозяйственные инфраструктуры, разорившиеся банки, а значит усиливать своё присутствие в этих странах. Мечта ростовщика всех времён и народов сделать мир своим должником, и надо сказать, у них это неплохо получается.

Душан согласно кивнул головой.

— Да, ростовщики сильно спешат. Они очень боятся, что люди прозреют, поймут, к чему может привести такое состояние мира, и начнут сопротивляться. Поэтому, обезумев от жадности, периодически оскаливаются на непокорные народы и поднимают в воздух послушные бомбардировщики, говоря: мы и так можем, уймитесь — сопротивление бесполезно. Но вначале тактика захвата у них другая — ссуды! С радушной улыбкой дадут вам всесильные бумажки, под самые приятные обязательства и ослеплённым сиянием золота заёмщикам это будет казаться, чуть ли не манной небесной. Но отдать придётся всё до последнего цента, в день, когда могущественные боссы потребуют возврата долга. Крови и горя может быть много. Вы сейчас только начали проходить тот самый путь, который прошли мы и оказались у разбитого корыта. Я знаю, как люди в СССР с завистью смотрели на счастливую Югославию, в которой было почти всё для комфортной жизни. Мы ещё при Хрущёве начали скрещивать капитализм с социализмом, проводили так называемую конвергенцию, правда, опять с балканским темпераментом. Но нельзя скрестить змею с ежом — может получиться моток колючей проволоки. Запад чуял кровавую наживу и усиленно нам помогал, продвигая свою экспансию деньгами и товарами, а экономика наша медленно умирала, но из-за того, что помощь с Запада шла невероятно мощным, не прекращающимся потоком, население не особо ощущало это. Когда у вас был «застой», который вы сейчас вспоминаете с печальным ностальгическим вздохом, нашим республикам разрешили самостоятельно выходить на внешний рынок ― это был смертельный выстрел в голову! Долги Югославии росли, как температура у человека в горячке. Они стали исчисляться миллиардами долларов. Когда вы проводили Московскую Олимпиаду, наш долг уже стал просто немыслимым, а к концу восьмидесятых его уже никто не мог подсчитать. Цены взлетели до небес, выросла безработица, капиталы вывозились за рубеж, инфляция составляла тысячи процентов, Тысячи! Тут-то по известному сценарию торгашей и подоспела Гражданская война, с разрухой, беженцами, голодом... пришлось расплачиваться кровью. Хаос! Им нужен был хаос для того, чтобы подмять мир под себя и установить свой порядок. Через хаос к порядку, кажется, такой лозунг у масонов.

Всматриваясь в запотевшее окно, он продолжил:

― Ох, долгий это разговор, дорогой Игорь, а мы, к сожалению, уже подъезжаем. Жаль, с вами было хорошо. Знаете, мне в вашем городе очень уютно, осваиваться совсем труда не составило. Не было никакого отторжения, вертел головой, удивляясь и восхищаясь: куда ни посмотришь — везде история вашей страны. А храмы какие! Но, дорогой Игорь, глаз мой примечал и общую тенденцию недалёкого кризиса: очень быстро вы клюнули на ночные клубы, супермаркеты, ток-шоу, секс-шопы, не догадываясь, что этими западными дарами можно подавиться. Бойтесь данайцев, дары приносящих, — давно сказано. Дай бог, чтобы вы всё это переварили и отрыгнули, вернулись к своей родной культуре, и образу и духу родной жизни.

— Честно говоря, Душан, и меня всё чаще охватывает пессимизм, подступает отчаяние. Я не ретроград, но, разумеется, вижу опасные сдвиги, вижу, как мы ступаем на скользкую дорожку, которую нам заботливо подсвечивают нынешние власти и их пропагандистская машина. А время убыстрилось, уже по нарастающей мы теряем ориентиры, скатываемся в невежество и необразованность.

— Если взять пачку пластилина, смешать все цвета в один кусок, получится однообразная масса неопределённого цвета. К этому хотят привести мир. Я думаю, что без России с её людьми, с её верой, культурой, мир станет именно такой однообразной массой. Вы, конечно же, очень, очень мешаете западным мечтателям о всемирном царствовании, они знают о силе вашего народа. Вам нужно выжить и остаться собой. У Европы есть чему поучиться, но дух её выветрился под современными кондиционерами, они расслаблены, погрязли в комфорте.

— Душан, вы музыкант по образованию?

— Музыка — увлечение. Историк. Белградский университет.

— Вы в Питере ещё будете?

Душан улыбнулся.

— Обязательно. Здесь я встретил прекрасную женщину, которую полюбил. Мне бы хотелось жить в этом городе.

— Замечательно, тогда вот вам мой телефон, буду рад вас видеть своим гостем. И мне хотелось бы поговорить с вами, как с очевидцем событий, о войне… я собираю материал на книгу о войне, вообще о войнах…

— Я хорошо почувствовал, что говорил не с потомственным таксистом, мне легко было с вами общаться, хотя я дома встречал таких потомственных таксистов, которые запросто нос утрут какому-нибудь болтуну с образованием, — улыбаясь, проговорил Душан.

Он достал с заднего сиденья портфель и шапку, и пробормотав: «Момент», достал из портфеля красочную коробку.

— Это вам. Презент. На память о нашей беседе. Это полный комплект CD дисков «Битлз», там есть и уникальные записи, в своё время не вошедшие в диски. Ваш сын непременно выздоровеет, и вы всей семьёй будете слушать хорошую и не стареющую музыку.

— О, Душан, — Денисов, покраснел, — что вы! Как-то неудобно. Везу вас за деньги, да ещё и подарок получаю. Это же дорогая штучка. Да у меня, собственно, для таких дисков и проигрывателя нет, — я всё ещё слушаю винил и кассеты. Мне бы тоже хотелось что-нибудь вам подарить, ― стушевался Денисов.

— Бросьте. Вы деньги за работу получили, а подарок я от сердца дарю. А проигрыватели… что ж, они у вас появятся очень скоро. Все полки в супермаркетах будут ими завалены, цена будет всё время падать, а модификации появляться новые и новые, — улыбаясь, говорил Душан. — Завалят ваш рынок такими игрушками, вы ещё только наступили на порог потребления. Будут у вас огромные супермаркеты и бутики, ночные клубы, банки-капканы, автомобили на любой вкус, пробки на дорогах, платные автодороги и удушающие налоги, инфляции и удорожания, дефолты и банкротства. Я себе это очень хорошо представляю — на Западе живу. Будут внедряться их представления о комфорте, любопытный народ кинется пробовать на вкус всё неизведанное и новенькое, будет летать на моря, в Африку и Европу, брать бездумно кредиты, которыми их крепко повяжут банки. Это всё вам придётся пройти. Как-то, ещё давно, когда моему сыну было лет девять, он спросил у моего отца: «Дед, а, что такое демократия?». Дед ответил: «Это когда всё будет, а купить не за что будет». С наступающим вас Новым годом, Игорь, и Рождеством. Желаю, в первую очередь, выздоровления вашему сыну, душевного и физического здоровья вам и жене, мира и любви, а России возрождения и силы прежней под покровом Пречистой Богородицы. И слушайте музыку, возвращающую нас в счастливую юность и мирную жизнь.

— Спасибо, дорогой Душан, — с покрасневшими глазами произнёс Денисов, — Вам успеха желаю и счастья в новом веке. Непременно мне позвоните, когда будете в Питере.

— На свадьбу мою придёте, Игорь Николаевич?

— С удовольствием! С женой и сыном.

Душан, улыбаясь, протянул руку Денисову, проговорив:

— До встречи на берегах Невы.

Выйдя из машины, он обернулся, помахал ему рукой, и пружинистым шагом двинулся к зданию аэропорта.

 

Денисов смотрел ему вслед до тех пор, пока Душан не скрылся за дверями аэровокзала. Кто-то постучал в окно машины, он опустил стекло: у машины стоял крепкий мужчина в тулупчике.

— Отец, ехай отсюда, здесь бригадная территория, ― просипел он.

— Это мой город, — улыбнулся Денисов.

— Твой, твой… — устало сказал мужчина. — И мой тоже, ехай, отец.

Денисов, продолжая улыбаться, сказал:

— До свиданья, земляк. Удачи тебе.

Тот раздражённо махнул рукой.

— Ехай!

Денисов вставил кассету «Weekend in L.A.» Джорджа Бенсона. Из-под пальцев гитариста-виртуоза вылетали стремительные округлые пассажи. Скорость игры была феноменальной, пассажи выверены, но прелесть была не только в этом: гитарист свои длинные и быстрые пассы точно пропевал в унисон с гитарным соло — это создавало великолепное тембровое звучание.

«Как хороша жизнь, когда всё ладится, — думал Денисов, выруливая на шоссе, ведущее в город. — Вчера нашёл прекрасного мальчонку Егорку, сегодня беседовал с умным человеком, с родственными мыслями. Скоро Новый год, это будет год, завершающий наш век. За ним идёт новый век, что он нам несёт? Мы постареем ещё на год, пересечём ещё один отрезок пространства жизни. О, как стремительно бежит неумолимое время! Уже на подлёте к вратам вечности, пора готовится к последнему самому строгому экзамену. Мне бы Егора, Егорушку на ноги поставить, услышать его голос, а после можно и…

Господи! Господи милостивый! — зашептал он горячо, крепко вцепившись в руль. — Господи, услышь меня, исцели моего мальчика и, если так нужно, — забери меня, но возврати его к жизни. Улови и услышь, Господи, в бесконечном вое всего мира, в этом скорбном хаосе голосов миллионов людей мой слабый голос. Стонет мир, стонет! Не слышим мы этот вечный, разноголосый, разноязыкий несущийся в небеса к последней инстанции вой с надеждой и любовью, с обидой, досадой и ненавистью, с яростью и требовательностью, со смирением и покорностью, со слезами и болью. Несутся к небу просьбы, мир голосит о милости. Как Тебе горько слышат эту разноголосицу людей, вспоминающих о Тебе лишь тогда только, когда это становится нуждой! Прости нас, Господи, и помилуй нас грешных, но и мой голос взывает к тебе, Боже. Прошу Тебя Господи, обрати свой чистый взор на обездвиженное тело моего сына Егора. Яви Свою благодать, вдохни в него жизнь и исцели. Верую, верую, верую в Твоё милосердие, в Тебя, Искупитель!».

Комок подступил к горлу, он не смог сдержать слёз. Он ехал на автопилоте, мысли его неожиданно перенеслись в далекое прошлое. Он вспомнил, как давно, ещё в Советском Союзе, они ехали на машине с юга, загорелые, отдохнувшие, полные сил. Егор был такой крепенький, с фигуркой маленького гимнаста, у него начали оформляться мускулы. Они решили проехать через Военно-Грузинскую дорогу, с заездом в Тбилиси и Баку. Въехали на перевал, когда уже стемнело. Внезапно всё вокруг окутал плотный туман, ехать стало практически невозможно, и они притулились на небольшой площадке, чтобы переждать ночь. Внизу под ними шумела бурная речушка. Мария с Егором спали, а он заснуть не мог, ходил и ходил до рассвета. Ветер разогнал туман и он любовался небом, усыпанным близкими и яркими звёздами, каких никогда не увидеть в холодном небе Питера; в голове складывались прекрасные строки стихотворения, рождённые импульсом вдохновения, ощущением единения с природой и Богом, чувством радости, что у него есть Мария и сын, а впереди долгая и счастливая жизнь.

«Как же давно было это «прекрасное далёко»! — влились в эти светлые воспоминания, бежавшие пёстрой цветной лентой, другие, чёрно-белые кадры воспоминаний, побежавших в ускоренной перемотке. — И как недолго оно длилось. Всё полетело кувырком с горы: теракты, захваты самолётов, ГКЧП, пальба из танков по Белому Дому, скукожившаяся, как шагреневая кожа, распадающаяся на удельные куски страна, а в ней вдруг президент вместо непоколебимого, как казалось, генерального секретаря; испытание людей удавкой «шоковой терапии», приватизация, войны в бывших республиках, кровавый Кавказ, Чечня. Запутанные люди перестали понимать, куда идут, что из этого выйдет, всеобщий раздрай, оглупление масс, огульное охаивание прошлого, представляемого новыми хозяевами как ужасный дикий период истории. Мелькали на экранах лица многочисленных спасителей, предлагающие самые неожиданные рецепты спасения, не забывавшие при этом хапнуть из закромов родины какой-нибудь лакомый кусок, которых оставалось ещё невероятно много. Всё трещало по швам, резалось по живому; появились беженцы, челноки с клетчатыми сумками, проститутки на трассах и на родном Невском, пива — хоть залейся, дети-дички бродили на вокзалах, в новостях бесконечные киллерские отстрелы с контрольным выстрелом в голову, взрывы машин бизнесменов и должников. Иномарки вытесняли наши машины, «сникерс» обесчестил шоколад «Алёнку», за валюту и педерастию перестали сажать, обменных пунктов валюты стало больше, чем киосков «Союзпечать» и автоматов с газировкой, появились графья и бароны, дворяне, служившие прежде в оборонных институтах лаборантами; бесконечные рынки — продовольственные и вещевые, сначала на пустырях, позже в Дворцах культуры и спортивных комплексах, ларьки на каждой автобусной остановке, пивные палатки на набережных и даже у театров; ток-шоу в телевизоре, пошлые юмористические передачи, певцы и певицы, набившие оскомину однотипными песенками, дружно отмечающие свои юбилейные даты всенародно на телевидении, которому власть отдала на откуп культуру. И всё это за короткий срок растеклось зловонной лужей по стране, сместив ориентиры, запутав неглупый грамотный народ. Что тут говорить тогда о детях?! Миллионы людей, одичавших от свалившейся на них свободы, разбрелись по свету в поисках лучшей доли, политики умудрились поссорить межу собой народы-братья, внести раздор и оболгать историю. Свобода, спущенная сверху, принесла людям новые оковы, сделала их рабами новых правил игры. Но свободу не какой-нибудь орденоносный Пупкин дарует приказом. Свобода дарована нам Господом, как неотъемлемое право человека — Божьего творения. Человек может быть свободным в стране с разными тоталитарными режимами и рабом в стране, где изобилие демократических свобод. Появился класс людей, быстро определившийся, где и с кем ему быть. Те, у кого в кабинетах ещё недавно висели портреты Андропова или Горбачёва, повесили портрет нового президента. Они с лёгкостью сменят его на другой портрет и постараются остаться в своих креслах вне зависимости от новых курсов, пойдут любым, который даёт им власть и блага, связанные с властью. И они строят новую Вавилонскую башню разноязычья и разномыслия, на глазок, без отвеса, абсолютно не представляя, что из этого получится. Одно уродство меняется на другое — ещё более уродливое и страшное своей непредсказуемостью, — это называлось идти курсом реформ. Всё профанация, обман, фикция, с лживыми телодвижениями государственных вундеркиндов со спекулятивным мышлением и затаённой ненавистью к своему народу, ненавистью, которая мгновенно проявлялась, как только кто-то из них начинал говорить правду. И пусть при этом летят в пропасть не вписавшиеся в крутые повороты люди, у которых «захромала гнедая». Это нормально ― дистанцию одолеет сильнейший. Весь мир, говорят реформаторы, так живёт, ничего страшного. Но страшно, так страшно жить без надежды, веры и любви. Наступит ли прилив, покрывающий отмели и скалы? И наступит ли он при моей жизни? Когда приходит прилив, говорят мудрые китайцы, — все лодки всплывают. Не слышно шума прибывающей воды, не слышно, а лодки лежат на боку...».

Кассета закончилась. Денисов перевернул её. Джон МакЛафлин и индийский скрипач Шанкар в очень быстром темпе завели мелодию со сложным нечётным размером. Гитара со скрипкой устроили музыкальную дуэль — смотрины техники, мысли и культуры. Тон общению задавал европеец — гитарист, который, по всему, отлично знал восточные лады, индус отвечал ему цветистыми народными фразами, гитарист задиристо расписывал ответно сложной джазовой фразой, насыщая её подслушанным восточным ароматом, скрипач подхватывал, обогащая её сочными индийскими руладами с мелизмами, как бы передразнивая своего соперника.

«Красота, — прошептал Денисов после очередных пассажей дуэта. — Вот музыка, не подверженная конфликтам нашего века. Она уходит в будущее, зовёт людей к миру вне зависимости от цвета кожи, религии и политических взглядов».

 

***

Снег перестал идти, стало смеркаться, появились снегоуборочные машины, по-братски, дружелюбно перемаргиваясь, приветствуя друг друга, загорались уличные фонари. Плотный поток машин медленно тянулся по проспекту, подолгу застревая на перекрёстках. На автобусных остановках толпились люди; автобусы и троллейбусы ползли с запотевшими окнами, за которыми будто за стёклами душевой кабины угадывались смутные силуэты людей. Они подкатывали к остановкам, выплёвывали помятых пассажиров, забирали новых, рискованно стартуя с места: водители легковушек нахальничали, не уступали проезд. По тротуарам двигалась безликая масса, её всасывали в себя и выкидывали назад многочисленные магазины, подземные переходы; усатые, приплясывающие от холода кавказцы торговали ёлками. «Неумирающий кавказский бизнес — летом дыни, арбузы и фрукты, зимой ёлки, — отметил непроизвольно про себя Денисов. — Мы уже к этому привыкли, как к данности».

У метро движение застопорилось. На пешеходном переходе рядами выстроились торговцы всякой мелочёвкой. Тут же примостился старик с баяном, на асфальте лежал открытый футляр, в который нечасто бросали мелочь спешащие люди. Старик играл, опустив голову вниз. «Не от хорошей жизни в такую погоду выходят старики концертировать», — думал Денисов, включив поворотник и пытаясь перестроиться в левый ряд. Девица в «мерседесе» делала вид, что не видит его машину, — она ему не уступила. Едущий за ней БМВ тоже проигнорировал включённый поворотник неавторитетной «шестёрки». Пропустив пять машин, ему удалось перестроиться. Вскоре поток машин пошёл живее, Денисов будто забыл, для какой цели он выезжает: по обочинам стояли многочисленные голосующие люди, но он не останавливался, его — уже который раз — охватило тоскливое тревожное состояние.

«Зачем всё это? — неслось в голове. — Эта езда за проклятыми копейками, по мрачному грязному городу… Не твоё это... не твоё… сколько времени ты ещё будешь вот так колесить по улицам, «бродяжничать», как говорят некоторые «бомбилы»; как долго ты сможешь этим заниматься, насколько тебя хватит? В конце концов, можно нарваться на следующего, нешутейного «Василия», который и выстрелить может. Машина вот-вот развалится, никакой перспективы, рутина, общение с людьми с тяжёлой аурой — это просто кабала какая-то, сколько времени потеряно на эту суету, ведь миллионы людей живут вообще без машин и как-то выкручиваются. Но это затягивает, как в лотерее, которая обещает выигрыш не в этот, так в следующий раз. К тому же, Денисов, ты всегда был законопослушным гражданином, а твои нынешние действия на самом деле противозаконны, хотя закона, запрещающего левачить, пока нет, это долго сидело в тебе занозой и мучило. Но вспомни, вспомни, в начале твоего шоферского пути ты стыдился, краснел, беря деньги у людей, а вот уже этого с тобой не происходит, равнодушно складываешь деньги в карман, как само собой разумеющееся. Боже, сколько раз твоя мудрая жена говорила, что нельзя на этом зацикливаться и, между прочим, ты ей обещал, что вот-вот поставишь своего старого коня у подъезда, а сам... Безвольный… играешь в прятки с совестью, обещаешь какому-то второму Денисову бросить курить, а сам продолжаешь курить. Мария, Мария, Мария! Любовь моя… Верная моя девочка, как же я люблю тебя! Куда я еду? Зачем я здесь? Я хочу всегда быть с вами, с тобой, моя любовь, и с сыном

Опять сорвался мокрый снег. Он въехал на Сенную площадь, и тут голосовали люди. Денисов видел людей с поднятыми руками, но не останавливался, он чувствовал себя разбитым и усталым. По привычке он чуть не остановился рядом с голосующим пожилым мужчиной, но какой-то голос внутри не дал ему этого сделать. Он представил себе, что сейчас придётся говорить с незнакомым человеком, ехать неизвестно куда, возможно теперь в обратную сторону. Ничто не могло теперь изменить его маршрута, сердце, верный навигатор любви, требовало этого, вело его домой.

По Садовой он на удивление быстро добрался до Невского проспекта. Движение было плотным, но задержек не было, вскоре он въехал на мост Александра Невского, и его стало охватывать волнение, нетерпеливое желание, сердечное жжение от радости встречи с самым любимыми людьми — женой и сыном.

И неожиданно, вслушиваясь в свои ощущения, он с удивлением обнаружил (память сердца ему подсказала), что такое же волнение он чувствовал в молодости, когда спешил на свидание с Марией. Вспомнил, что она никогда не опаздывала, приходила за пять-десять минут до назначенного времени. «Лапонька моя, — прошептал он, ощущая, как гулко и радостно бьётся сердце, — как прекрасно, когда ты любишь и любим!».

В своём дворе он не стал искать место для парковки, заехал колёсами на поребрик. Выйдя из машины, посмотрел на окно своей квартиры: Мария стояла у окна. На свой этаж он вбежал. Дверь квартиры была приоткрыта, за ней его ждала Мария. Он шагнул к ней, обнял, уткнулся лицом в тёплую, пахнущую свежестью шею, чувствуя пульсирование крови, на глаза навернулись слёзы.

Мария гладила его по волосам, тихо шепча: «Что, что, родной? Устал. Замаялся... Господь не посылает людям испытаний, которые они не могут перенести. Надо перетерпеть, милый. Нет у нас с тобой другого пути. Всё наладится, Игорёк, успокойся, дорогой».

Она отодвинулась, взяла лицо мужа в ладони, глядя нежно в его глаза, прошептала:

― Унываешь? Знаешь, какой это грех и до чего может дойти человек, поддавшись унынию? Что ему может нашептать бес? Завтра воскресенье, дорогой мой неофит. И мы с тобой идём на соборование, мне звонил отец Глеб, сообщил о том, что ему удалось собрать семь священников. Нам это будет душеполезно.

― Да, да, любимая, — шептал Денисов, блаженно улыбаясь.

— К Егору завтра опять придут одноклассники, они собираются пробыть у нас целый день, так, что у нас с тобой завтра день свободный, а после мне бы очень хотелось сходить на Смоленку, к Ксенюшке Петербургской, — говорила жена, и Денисов, неожиданно сказал себе: «Для этого стоило жить, чтобы вот так, как сейчас, испытывать блаженство от речи, голоса, глаз, волос любимой».

 

 

Глава XXII. МАРГОЛИН

 

— Как ты, Дима?

Марголин сонно моргнул глазами, но глаз не открыл. Тревожный голос Елены доносился откуда-то издалека, но она сидела рядом на кровати, поглаживая его руку. Он хотел ответить: «Хорошо», но открыл рот и, как немой, только пошевелил губами. Рот пересох, он облизал губы, повёл заторможенно глазами. Сон, упираясь, неохотно покидал его, оставляя в голове тревожные тёмные пятна.

Продолжая поглаживать руку мужа, Елена заговорила, но голос всё ещё звучал так, будто она была за перегородкой.

— Тебе ночью сделали несколько уколов. Это был криз. Давление сбили, попутно ввели инъекции для поддержки сердца и успокоительное. Врач сказал, что тебе категорически противопоказаны нагрузки, запрещены стрессы, ты обязан отлежаться, и непременно обследоваться. В самом деле, Дима, не загоняй себя, ты хочешь оставить меня вдовой? — нежный голос Елены теперь был рядом. — Просыпайся, Дима, просыпайся.

Марголин открыл глаза, приподнялся на спинку кровати, улыбнулся вымученной улыбкой.

— Доброе утро, свет Елена.

Елена протянула ему стакан апельсинового сока. Нехотя, безо всякого удовольствия сделав несколько глотков, он спросил:

— Который час?

— Ты куда-то спешишь? Ты на себя в зеркало посмотри! Все отменяется, тебе нужно лежать. Никуда ты сегодня не пойдёшь!

— Сегодняшние дела никак нельзя отменить, Леночка. Это очень важные дела, чёрт бы их побрал, — вяло возразил он, закрывая глаза. В ушах стоял гул, кровь в висках болезненно пульсировала, немели пальцы.

Важные дела! — голос Елены зазвенел металлическими нотками. — Важней чем жизнь? Ты меня поражаешь, муж. Видел бы ты себя, каким ты овощем был вчера, а сегодня он уже, видите ли, фрукт, причём практически экзотический, напоминающий выжатый лимон. Без тебя не обойдутся? Люди во все времена болеют, но жизнь из-за этого не останавливается, здоровые работают, больные болеют — и всё идёт своим чередом. Ты не лётчик за штурвалом самолёта. Справятся! День пролетает быстро, позвони и дай указания.

Марголин кисло улыбнулся:

— Именно сегодня я за лётчика, дела предстоят архиважные.

Глаза Елены блеснули усмешливо:

— Ты прямо-таки как Ленин заговорил — архиважные! Кончай, Марголин, пыжиться. Господи, как же меня раздражает в мужчинах вот эта их дурацкая черта! Всё им кажется, что они пупы земли, что их дела самые важные, что без их деятельного участия жизнь остановится. Которую, между прочим, сами же деятельно и изничтожают: устраивают войны, мрут миллионами ради какой-нибудь дурацкой идеи, подвергая себя, своих родителей, жён, детей смертельной опасности, грудью вставая против других мужчин, думающих, что их дела важнее; и женщины бессильны их остановить. Всё куда-то они бегут, не останавливаясь, у них нет пауз, чтобы взглянуть в звёздное небо над их головами. Что-то ветхое крепко засело в их головах, они всё время находят для себя оправдания, считая себя правыми. Наверное, это и взаправду от Адама идёт, первого мужчины, который даже Богу на его упрёки посмел сказать после того, как отведал запретного яблочка с древа познания добра и зла: «Что ж ты мне такую жену негодную подсунул?».

Марголин рассмеялся глазами.

— Кто же свидетель? Кто присутствовал при этом историческом разговоре Бога с Адамом?

— Сам догадайся, — проворчала Елена. — Естественно, Ева. Нет, Дима, не упирайся, пожалуйста. Отлежись...

— Сегодня не получится. Хочу напомнить тебе, что и среди женщин встречаются весьма деятельные натуры, например: Ильза Кох — Ведьма Бухенвальда, с её сувенирами из человеческой кожи, наша Салтычиха отличилась. Да и библейская Соломея с Иродиадой хороши. Когда девочка наша домой приехала, Леночка?

— Настюха пришла после того, как «скорая» уехала. Ты уже спал. Она так перепугалась, плакала, сидела долго у твоей кровати. Я не стала её ругать за то, что она нарушила закон и приехала после полуночи. Она были в кафе с одноклассниками, засиделись ребята...

— Она не пила? — с тревогой в голосе спросил Марголин.

— Нет, ну что ты! Она к спиртному отрицательно относится и не курит. В недавней беседе она мне рассказывала, что в классе есть девочки уже попивающие и курящие. Они, не стесняясь, ходят по улицам с бутылками пива в руках, бравируют своей продвинутостью. Уснула она только под утро, несколько раз вставала и проходила в нашу спальню посмотреть на тебя… Ты, Толик, не бережёшь себя. Нам было очень страшно, милый. Чтобы мобилизовать себя, почаще представляй на секундочку, что мы остались без тебя.

Глаза Марголина повлажнели. Глянув на мужа пристально, Елена продолжила:

— Мне кажется, Толик, что девочка наша влюблена. У неё какое-то мечтательное выражение лица моментами проявляется, она неожиданно куда-то вдруг уносится мыслями, а на лице в это время витает незримая улыбка. Господи, какое время тяжёлое, безумное и раздрайное подступило! Как же я за неё боюсь! Сколько сейчас предательства, бездушия, лжи, соблазнов, сил коварных, суеты, смятения в душах. Как хочется уберечь детей, вразумить их, но они спешат, несутся вперёд сломя голову, они хотят воспользоваться своей молодостью... Девочка наша совсем не готова к вызовам теперешней жизни. Она такая чистая, наивная, добрая, её так легко обмануть, а чистота юных влюблённых сердец в один миг может быть растоптана предательством, обманом, изменой. И когда юные влюблённые сердца сталкиваются с таким негативом — это может стать их реальной настоящей трагедией, горьким и болезненным жизненным уроком. Или наказанием — ребёнок может ожесточиться, обезвериться, и этот постскриптум может очень долго владеть человеком. Я ужасно беспокоюсь за Настю, когда её нет дома, переживаю, места себе не нахожу. Господи, Господи, спаси и помилуй мою девочку!

Марголин сжал руку жены.

— Рано или поздно нам придётся отпустить её в свободное плавание по жизни. В поисках счастья человеку приходится проходить через испытания. Нет отдельной, тихой и безопасной тропинки для избранных, тропы людей пересекаются в жизни с тропами тысяч других людей. От этого никуда не деться, Леночка. Но мне кажется, что ты ошибаешься по поводу беспомощности нашей дочери, в тебе мать говорит и вопиет. Она разумная девочка, мы с тобой не раз сталкивались с тем, как Настюха может отстаивать свои принципы и позиции, пусть по-юношески максималистские, но по сути правильные и честные. После наших с ней нередко очень горячих дискуссий я анализировал её высказывания и вывод был один: они гуманистические, верные в своём корневом значении и уже выражают вектор, в котором двигается её сердце, а это вселяет надежду, что она в этом утвердится. Она сейчас твердеет в своём мироощущении, она борется, решает важнейшие душевные вопросы и мы должны ей в этом помогать. Вообще, Ленуся, она мне очень напоминает тебя в те времена, когда мы с тобой познакомились, много перешло к ней от тебя и это согревает моё сердце. Появились у неё какие-нибудь твёрдые намётки о дальнейшей учёбе, профессии, что она думает по этому поводу? За последнюю пару лет кем только она не хотела стать…

— Она сейчас много читает. Ну, просто запоем читает классику. Недавно мне сказала, что думает о журналистике. Завела толстенную тетрадь и пишет, пишет, пишет в неё; говорит, улыбаясь, что это «Заметки юного подсолнуха от восхода до заката».

— Вот видишь! Она творческий, думающий человечек, всё будет хорошо, Елена.

Елена с нежностью провела по колючей щеке мужа.

— Останься дома, Толик, не испытывай судьбу, нужно себя поберечь. Мы в храм сходим, тебе станет легче...

Марголин, отводя глаза в сторону, спустил ноги на пол.

— Я хотел бы, но сегодня никак. Без меня будут сорваны планы многих людей. Мои бы подождали, но чужие не могут. Потерпи, вот-вот начнутся новогодние сатурналии, мы отключим телефоны и улетим на Дон. Я уже весь там, в вашем тёплом доме у реки.

— Я сказала Насте о наших планах, она плясала от радости. Сказала, что ей очень хочется увидеть бабушку и дедушку, дядю Колю, тётю Полину и дядю Виктора, а ещё, что ей хочется поездить на тихой грустной кобыле дяди Виктора, поиграть с козочками. Какой она всё же ребёнок! Весь сегодняшний день решила посвятить походам по магазинам, купить подарки для всех родственников, список составила длиннющий. А сегодня вечером у них объединённая школьная дискотека старшеклассников. Раз вопрос о поездке решен, и мы его больше не обсуждаем, звоню тётушке, буду просить её, чтобы она в январе переселилась к нам, присмотрела за нашими животными.

— Замётано. Я сам позвоню ей, — ответил Марголин, целуя жену. — Я в душ, после только стакан крепкого чая.

— Может, всё же останешься?

Марголин в ответ только качнул головой отрицательно.

 

Пожёвывая жвачку, Антон вяло поздоровался, отвернулся и, ничего не спросив, выехал со двора. Марголин скривился: по машине витал сладковатый запах его парфюма. «Обливается он что ли этой мерзостью?» — раздражённо приоткрыл он окно. Ему почудилось, что пахнет и алкоголем, он хотел спросить об этом, но передумал — напрягаться не хотелось, да и ответ, конечно же, был бы отрицательным.

Он опустил спинку кресла, закрыв глаза, прилёг, думая о том, что их непростые отношения с Антоном после вчерашнего инцидента с Суховым в подъезде, где он оказался свидетелем его показательного фиаско, теперь разладятся окончательно. Подумал он об этом равнодушно, чувствуя сейчас к родственнику холодное отторжение, говорить ни о чём не хотелось, но думы не оставили его.

«Не смогу я этот напряг выдержать, не смогу. Надо поставить точку, — думал он. — Забот полный рот. Здоровья мне его присутствие не прибавляет. Его жизнь — это его жизнь. Пусть живёт, как знает, сам проходит свой путь, а у меня больше нет желания да и сил куда-то направлять его. И какой в этом смысл? Он не слышит меня или не хочет слышать. Списывать всё на его психическую неадекватность в связи с войной? Да сколько можно! Он не один, кто там побывал. И что ― все ненормальные? У меня работают офицеры, прошедшие Афган, есть и работяги, которым пришлось поучаствовать в Чеченской кампании. Они вполне адекватные люди и им тоже, возможно, приходится просыпаться в холодном поту от воспоминаний. Но они не выпячиваются, не бьют себя в грудь, не рыдают, не кидаются с кулаками на людей, живут, трудятся, содержат свои семьи. Я не психотерапевт, что будет — то будет, жизнь сама выправит кривизну. Времени у нас с ним, чтобы притереться друг к другу, было более чем достаточно. Не судьба. Насильно мил не будешь. Ему среди работяг, в своей стихии будет проще жить, к тому же психоанализом там никто заниматься не будет — там другие методы воспитания, и более действенные, чем мои увещевания. Мы с ним находимся на разных полюсах: я для него один из тех, о ком он с таким вызовом мне недавно говорил, когда рассказывал про благоденствующих «жирных котов», отправивших его в пекло войны. Меня он, по всему, к этим типажам относит. Я-то тут причём? Не я эту войну затеял. Как-то странно, что он до сих пор не отходит. Три года срок приличный для зарубцовки ран, пора было бы и адаптироваться. Не знаю, не знаю... может у него в самом деле произошёл необычный сильнейший сдвиг по фазе, искривилось миропонимание? Может и правда что-то такое произошло, какой-то сбой, но сил с ним общаться у меня больше нет. Нервы на пределе, пусть плывёт дальше по волнам жизни, глядишь, и доплывёт до берега. С нового года пусть выбирает на вкус — грузовик или автобус; надеюсь, дядя меня не осудит и поймёт. Антона я не бросаю, с поля моего зрения он не исчезнет. Ставлю точку. Всё ― вопрос закрыт».

Это было окончательное и бесповоротное решение. И оно уже не могло быть пересмотрено ни при каких условиях: принятые решения он никогда не менял. Но принятое решение не могло ему дать успокоения и удовлетворения, осадок противный и гложущий остался. Иначе не могло и быть, ведь доводы в пользу этого решения были им лукаво подбиты без главного камня в этой шаткой конструкции, а камнем этим была осведомлённость Антона о его тайной греховной жизни. В рассуждениях своих он старательно обошёл этот фактор, но именно это заставляло его избавиться от свидетеля, отправить его в «ссылку». Он опять, в который раз в своей жизни, ощущая к себе жгучее презрение, трусливо подстелил себе соломки из скирды, в которой остались жалкие травинки, которые очередной порыв ветра жизни мог легко развеять. Антона ему было жалко, от этой жалости он отрешиться был не в силах. Может кровь говорила? Но решения он не изменил.

 

День прошёл суетно, возвращаясь из Кронштадта, долго плелись в пробках. Заехали в офис, где он провёл короткое совещание, после ездили на небольшой участок дороги, который обязались сдать к Новому году, но дело застопорилось из-за простоев: смежники не в полной мере поставили металлические конструкции ограждений для разделительных полос. Марголин приказал сегодня же забрать недостающие детали с другого объекта — этот объект мог подождать. После обеда более трёх часов пришлось проторчать в Смольном, ещё час он провёл в ресторане с директором завода бетонных конструкций, им было что обсудить, полчаса из Москвы по телефону его утомлял Кислинский. Он ничего не ел, пил много кофе и курил, и весь день ощущал внутри себя какую-то гнетущую и звенящую пустоту. Слова людей влетали в него и гасли, не оставляя следов, они были ему не интересны, не вызывали эмоций и раздумий. Он улыбался, механически отвечал, несколько раз его потянуло в сон, всё казалось фальшивым, неискренним, показным; внутри него нарастало тоскливое предчувствие незримой, стремительно приближающейся беды. Это тягостное ощущение медленно заполняло пустоту внутри него липким студенистым страхом. Всё он делал через силу, даже с каким-то отвращением, несколько раз с трудом сдержал себя, чтобы не нагрубить коллегам по работе. Ему противны были и доброжелательные лица работников и ухоженные, со значительным выражением лица чиновников Смольного, и даже рабочие, мёрзнущие на холодном ветру, по всему, принявшие «на грудь» для согрева. Ближе к вечеру это состояние обострилось. Он чувствовал себя крайне усталым и изнурённым, с Антоном не говорил, открывал рот лишь для того, чтобы сказать куда ехать.

Вечером уже в офисе он глянул на себя в зеркало и поразился: на него смотрело чужое лицо с ввалившимися глазами, в которых не было жизни. Он еле досидел до семи вечера, просматривая бумаги, подписывал их, не вдумываясь в содержание. Когда собрался уходить, зазвонил телефон. Вежливый голос напомнил ему о том, что он должен быть к половине десятого в телестудии, где собирались провести круглый стол по проблемам городских пробок. Сказав, что непременно будет на передаче, Марголин яростно прошипел: «Что «круглый стол», что жидкий стул — всё дерьмо, всё дерьмо», — и так шмякнул телефонной трубкой об стол, что та развалилась на составные части. Деструкция была налицо. Из студии, где ему с большим трудом удавалось брать себя в руки, отъехали в начале первого часа ночи.

 

— Не гони, — устало сказал он Антону, впрочем, без особой надежды, что тот послушается его. Антон чуть сбросил скорость, автомобиль, шурша шипованными колёсами, мчался по Дворцовой набережной, стрелка спидометра замерла у отметки сто километров в час.

Чуть раньше Джордж Карпински с Миллионной улицы вбежал на Зимнюю канавку. Разрывая на ходу ворот рубашки, задыхаясь, он бежал в сторону Невы, семеня налитыми свинцом ногами. Он на ходу несколько раз оглянулся, никто его не преследовал, но страх гнал его, заставлял бежать, не останавливаясь. Пот заливал лицо и слепил глаза, он почти терял сознание, но не мог остановиться.

Наказание имеет свойство настигать человека тогда, когда он его меньше всего ожидает. Карпински бежал к своей смерти, и ничего уже изменить было нельзя. Ни дремавший в машине Марголин, ни Антон, который ещё немного прибавил скорость, ни сам Карпински не могли знать того, что должно было произойти через несколько мгновений.

У Невы, обнявшись, стояла парочка. Когда они повернулись к реке спиной, решив перейти набережную, им пришлось резко остановиться: они увидели стремительно приближающийся со стороны Троицкого моста автомобиль с включенными фарами дальнего света и «противотуманками».

Карпински выскакивал на набережную в тот момент, когда машина Марголина перескакивала на ней горб. Она настигла его, когда он пересёк осевую линию. Антон тормозил, но это уже было бессмысленно. Карпински увидел джип за мгновенье до того, как страшный удар поднял его в воздух и швырнул, как куклу, к гранитному парапету Дворцовой набережной. За миг до удара он успел повернуть голову к машине с широко раскрытыми от ужаса глазами, вскинув к лицу руки. Он умер мгновенно, от страшного удара в грудь его лёгкое вылезло изо рта.

Марголин, вздрогнув, открыл глаза, сонно спросил: «Что это было?», и тут же понял без ответа Антона, что произошло страшное. Сдав немного назад, остановился у поребрика, рванул вверх ручной тормоз. Глянув в зеркало, включил «аварийку» и выпрыгнул из машины. За ним поспешил Марголин.

Карпински лежал, скрючившись, на боку. Антон выругался и повернулся к оторопело застывшему, побледневшему Марголину. Тот, как от озноба, передёрнул плечами, отвёл глаза в сторону, достал телефон. Парочка у набережной оцепенело замерла, девушка стояла с выражением ужаса на лице, закрывая рот ладонью. Антон подошёл к ним.

— Будете свидетелями,— сказал он парню. — Вы же видели, как этот спринтер выскочил на дорогу?

Парень отупело молчал, только машинально кивнул головой.

— Я вас спрашиваю: видели, как этот бесяра выскочил на дорогу? — повторил Антон.

Парень, очнувшись, кивнул головой ещё раз. Антон наставительно проговорил, как учитель ученику:

— Я ехал нормально, в смысле, как положено. Слышишь, панк, нормально я ехал, у меня фары были включены, их хорошо было видно, а этот урод, чемпион-смертник выбежал с канавы. Ты же видел это?

— Видел, — сдавленно выдавил из себя парень.

— Пойдём, Вася, — потянула парня за рукав девушка, — здесь и без нас разберутся, мне холодно. Нам утром в институт…

— Тпру! Холодно ей. Умная какая. Куда это ты заспешила? — прошипел Антон, кивая головой в сторону трупа. — Этому идиоту уже всё равно, какая погода будет завтра, а мне ещё жить хочется. Вот менты приедут, засвидетельствуете, что этот дурилка накуролесил, тогда и пойдёте. На занятия, говоришь? Нехорошо поступаешь, вам, значит, в институт, ума набираться, а мне на нары? — Антон резко повернулся к парню. — Давай, Василёк, чего у тебя есть студенческий, паспорт…

— Но… — попыталась возразить девушка.

— Здесь коней нет, — осклабился Антон. — Давай документы.

Парень достал из кармана студенческий билет.

Со стороны Сенатской площади быстро приближались две милицейские машины с включёнными мигалками.

— А вот и наши друзья подоспели, ― Антон повернулся к парню и повторил: ― Придурок выскочил на дорогу как смертник, не забудь это, студент. Я просто тебе напоминаю.

Он пошёл к остановившимся милицейским машинам, из которых неторопливо выходили гаишники. Марголин поздоровался за руку с одним из них. Антон, подойдя, сказал громко:

— Бегун, блин. Набережную со стадионом попутал.

И показывая на парня с девушкой, жавшихся к друг другу, сказал:

— Вот эти видели всё.

У Марголина зазвонил телефон. Он поднес его к уху, механически нажал на кнопку. Тишина в телефоне взорвалась сдавленным рыданием жены: «Дима! Димочка! Настя... Настя...». ― «Что, Лена?!» — закричал Марголин. Закричал так, что к нему повернулись милиционеры, но в трубке зазвучали звуки отбоя.

Марголин побежал в сторону Сенатской площади, но остановился и вернулся назад.

― Лейтенант, подвези меня, пожалуйста, на Площадь Труда, ― схватил он гаишника за плечо.

Бросив на него пристальный взгляд, офицер кивнул головой.

― Садитесь в машину.

 

Настя Марголина

 

Резво набирая скорость, пронзительно взвизгнув шинами на повороте, машина выскочила на проспект.

— Кирилл, ты что, пил? — спросила с тревогой в голосе Настя.

Кирилл рассмеялся. Кривляясь, он ёрнически пропел:

— Кирилл, Кирилл, ты пил, ты пил… Кирилл, Кирилл, ты пил, пил-пил-пил.

— Ещё с дебил хорошо рифмуется, — произнёс сидевший позади него на заднем сидении высокий спортивного вида парень. — Ты бы скорость скинул, Кирилл-пил-пил, не дрова везёшь.

— Я — Кирилл, я не пил, я не дебил. Я курил, курил, курил, потому что я Кирилл, — захохотал парень, нажимая на газ.

Он резко кинул машину влево, машина подлетела на скользких трамвайных путях. Рассмеявшись, он справился с управлением и, не раздумывая, выехав на встречную полосу, обогнал быстро ехавшую «Тойоту», «Девятка», ехавшая в противоположную сторону, моргнув ему фарами, резко шарахнулась от него вправо.

— Что ж ты делаешь?! Не дуркуй, идиот? — закричал на Кирилла парень. — Уймись! Скользко же!

— Спокойно, Тимур, это же БМВ, а не «Москвич» вонючий. Знаешь, как расшифровывалось БМВ в лихие девяностые, когда на таких тачках бандиты крутые ездили с пистолетами и автоматами? БМВ — это Боевая Машина Воров! Круто, да?

— Кончай, Кирилл, — ответил тот, кого звали Тимур, — не лихачь.

Настя поддержала его:

— Пожалуйста, Кирилл, не выпендривайся. Мы прекрасно знаем, что БМВ тачка классная, только не нужно нам это сейчас демонстрировать. Ты ведь взялся нас домой подвезти, а уже двадцать минут гоняешь по городу, устраивая показное выступление пилота Формулы-1. Эта формула может печально закончиться для нас для всех. Угомонись, пожалуйста.

— Да будете, будете вы дома, маменькины доченьки, будете. Что, предков боитесь? Вы же уже большие девочки, вам пора уже стать взрослыми. Мы сейчас едем ко мне, оттянемся, предки мои в Испанию Новый год отправились отмечать, хата в нашем распоряжении.

— Ну уж нет! — воскликнула Настя. — Это ты, дружок, агент 007 с половиной, обольщаешься, что очаровал нас всех и мы согласны на все твои дурости. И вообще, я не ожидала от тебя таких сюрпризов. Отвези нас домой.

Подруливая одной рукой, Кирилл достал из нагрудного кармана пиджака папиросу, сунул её в рот, щёлкнул зажигалкой и, закурив, жадно затянулся. Задерживая дым в лёгких, он повернулся к Тимуру и выпустил дым ему в лицо. Тот стукнул его ладонью по шее, зло выкрикнув:

— Ты вконец осатанел!

Кирилл расхохотался.

— Что за гадость ты куришь? — брезгливо скривилась Настя. — Запах такой отвратительный. Открой, пожалуйста, своё окно.

Кирилл опять рассмеялся, окно открывать не стал, будто не расслышал её просьбы.

Она сокрушённо покачала головой и открыла своё. Тимур тронул за плечо девушку, сидящую с закрытыми глазами на переднем сиденье.

— Марина, просыпайся, мы приехали. Слышь, Кирилл-дебил, за мостом останови. Мы на такси с девочками доедем.

— Чтоб вы понимали! — неестественно громко проговорил Кирилл. Это не табак — это амброзия богов. Как можно такое не задерживать в лёгких, этот дым нужно беречь, наслаждаться им — это же ароматический альдегид тетрагидроканнабинола, звучит, как название прекрасного цветка!

— У тебя же по химии дохлый трояк, а тут такие познания. По-русски говоря — это марихуана, да? — спросил Тимур.

— Хочешь?

— Пошёл ты. Я вообще не курю.

— Так это наркотики? Ты куришь наркотики? И за рулём? — изумлённо воскликнула Настя.

— Весь цивилизованный мир это курит, никому это во вред не пошло. Сознание расширяется и кайф неимоверный, — ответил Кирилл.

Удерживая руль одной рукой и ухмыляясь, он повернулся к Насте:

— Хочешь подкурить?

— Кирилл! — истошно закричал Тимур.

Кирилл заторможенно повернулся. Его машина пересекла осевую линию проспекта и стремительно неслась к противоположной стороне моста. Вместо того, чтобы нажать на тормоз и выровнять машину, он вжал педаль газа в пол. Зацепив задок попытавшейся проскочить встречной «Мазды», машина влепилась в гранитный отбойник, её подкинуло. Став на колёса и крутясь, она достигла противоположной стороны моста, где смачно вмявшись в гранитное ограждение, замерла. «Мазду» вынесло на встречную полосу, где она столкнулась с «Волгой». В наступившей тишине пронзительно звучал чей-то заклинивший сигнал. Движение машин застопорилось, с обеих сторон моста скапливались машины. Подбежавшие водители помогли выбраться из машины окровавленному Тимуру. «Скорая» и спасатели прибыли на место происшествия быстро.

 

Антон

 

Волокита с допросами, протоколами, забором крови на предмет присутствия алкоголя закончилась только в четвёртом часу утра. В начале пятого Антон вошёл в ночной магазин в торце дома, в котором снимал комнату, и бросил продавщице только одно слово:

― Водки.

Немолодая женщина, быстро его оглядев, спросила:

― Какую?

― Да, любую, давай, мать, — кривясь, ответил он и швырнул на прилавок деньги.

Цапнув с прилавка бутылку, он пошёл к выходу, на ходу скручивая крышку.

― Сдачу не взял! — крикнула ему вслед женщина, Антон, не оборачиваясь, отрешённо махнул рукой.

― Пропадают дети… — прошептала продавщица, с горечью качая головой.

За порогом магазина Антон задрал голову и сделал долгий и жадный глоток. Водка обожгла горло, он мгновенно захмелел. На отяжелевших ногах, наконец почувствовав усталость, он пошёл к своей парадной.

В просторной сумрачной прихожей пахло крепким табаком и подгоревшим маслом, полоска света пробивалась из полуприкрытой кухонной двери. Из неё высунулся немолодой мужчина в тельняшке и жёваных спортивных штанах, с погасшей папиросой во рту. Остановившись в дверном проёме, он просипел:

― Многие лета, соседушка.

Антон не обернулся на его голос. Он копался у двери, которая почему-то не открывалась.

― Давай, помогу, я старый медвежатник, ― предложил мужчина, делая к нему шаг.

— Отвали, алкашина. И не лезь ко мне. По башке настучу, я злой сегодня.

Сосед отступил в кухню, пробормотав:

— Понял, не дурак.

Антон, наконец, открыл дверь и включил свет. Поставив бутылку на придвинутый к стене стол, с простейшим набором натуры для начинающих рисовальщиков: графином с водой, гранёным стаканом и яблоком, он швырнул куртку на диван и присел к столу.

Обстановка комнаты была холостяцкой. У одной стены приткнулся продавленный диван, неопрятно прикрытый одеялом, рядом тумбочка, на ней радиоприёмник и пепельница; к дивану притёрся старый полированный шифоньер на высоких изогнутых ножках, на нём пылились коробки и чемоданы.

К стене над столом были приклеены скотчем за уголки три фотографии. На одной целая группа молодых парней с весёлыми лицами и оружием в руках сидела на броне танка, Антон обнимал за плечи сидящего рядом с ним рыжеволосого парня. На другой — снимок был сделан в солнечный день ― с десяток солдат в майках живописно устроились на траве, перед ними на земле в беспорядке громоздились сваленные в кучу автоматы, гранатомёты, рюкзаки; за ними стояла ещё одна группа солдат. Антон опять стоял, обнявшись, с рыжим парнем. На третьем снимке солдаты с мрачными чумазыми лицами, в грязной форме окаменело и устало смотрели в объектив. Рыжего парня на этой фотографии не было. Антон стоял с всклокоченными волосами, без каски, с перевязанной головой.

Рассматривая фотографии, Антон, не глядя, плеснул водки в стакан.

― За вас, пацаны, пью, за тебя, дружбан мой, Серёга-Рэд.

Он выпил залпом, машинально налил в стакан следующую порцию водки и закурил. Глядя на фотографии, он бормотал: «Как вам там, в небесном полку: Марченко, Колыванов, Тимофеев, Радченко, Гришин, Адамян, Бусыгин, Нигматулин, Матюхин, кентяра мой, землячок Серёга рыжий? Столько мужиков прямым ходом отправились на небо! Взлетели без задержек, помыться, поесть и перекурить не успели. Там отмоются, переоденутся в чистое и сядут рядом с Богом за стол. А мне билет не достался. Не достался мне билет. Пожалел меня Боженька. Или наказал? Это как посмотреть, в натуре».

Он выпил ещё, в этот раз болезненно скривясь. Подперев голову рукой, с горестным видом он уставился в фотографии и вскоре заклевал носом — его непреодолимо тянуло в сон. Опрокинутая недопитая бутылка покатилась по столу и упала на пол, что-то невнятно бормоча, пошатываясь, Антон прошёл к дивану, свалился на него и мгновенно отключился.

Спал он недолго. С криком: «Слева! Чичи слева ползут, Серёга, слева. Молоти, Рыжий, молоти!» — он дернулся, открыл глаза и сел, но тут же вскочил и, постанывая, заходил по комнате, его потрясывало. Выкурив несколько сигарет, он оделся и вышел из комнаты. Из кухни бесшумно, как приведение, выглянул сосед. Он ничего не сказал в этот раз, только проводил Антона тяжёлым вздохом.

Продавщица узнала Антона и попыталась уговорить его больше не пить, ласково сказав ему:

― Шёл бы ты спать, сынок. Не нужно тебе больше пить.

Антон грубо рубанул:

― Тебе оно надо? Будешь народ к трезвости призывать, воспитывать, урежет тебе зарплату хозяин. Давай, мать, бутылку и дело с концом.

Женщина поставила бутылку на прилавок, он полез в карман за деньгами.

― Ты сдачу не взял в прошлый раз, а там ещё на одну бутылку оставалось.

Антон недоумевающе уставился на неё. Сообразив, о чём она ему говорит, хмыкнул:

― Честная. Есть надежда, что можем мы ещё выстоять, но мало таких, как ты, мать.

Он не ушёл сразу. Тяжело вздохнув, помялся.

― А я, мать, человека убил сегодня, понимаешь?

Женщина вскрикнула, закрыла рот рукой.

Антон пожал плечами.

― Не нарочно. Сбил дурика на машине.

В квартире сосед опять высунулся из-за кухонной двери. Бутылка в руке Антона подействовала на него удручающе, лицо исказилось, приняв выражение крайней степени страдания. Он яростно почесал мшистую щёку и, прикладывая руки к груди, проговорил, шамкая беззубым ртом:

— Браток, спаси ради бога! Погибаю. К ночи очухался, зенки продрал, пятый угол не могу найти. Денег нет совсем, а меня так колошматит, так колошматит, так долбит ― словами не описать. Войди в положение, налей граммульку. У меня пенсия вот-вот... я верну деньги…

Антон остановился, глянул на соседа, что-то в его взоре прояснилось.

— А что? Можно и поделиться. Тебя зовут-то как?

— Сеней.

― Сеней? — Антон поднял брови, ухмыльнулся. — Мужик, что ты так себя опускаешь-то? Как-то блатовито звучит, по-пацански, для такого дяди, как ты. Сеня…ты же дед уже...

— Да мне пятидесяти ещё нет. Семён Степаныч по паспорту, — потрясываясь, сказал сосед.

Слова эти он выговорил раздельно, будто между ними стояли многоточия. Он страшно боялся пропустить момент истины, спугнуть птицу счастья, которую, кажется, мог сейчас обрести в лице ершистого соседа. Жизненный опыт ему подсказывал, что настроение хмельного соседа вступило в фазу, когда пьяные на некоторое время становятся добрыми и хлебосольными.

— Ну, давай, Семён Степаныч, заходи, — широким жестом пригласил его Антон, но вдруг осекшись, настороженно спросил: — А ты не жид случаем, Сеня?

— Чтоб я тут делал, коли им был бы? — с обидой ответил сосед. — Где ты жидов-то видел без зубов, да в коммуналке? Из батраков мы ярославских... татары точно имелись в роду, белорусы с хохлами тож… а этих... Не-е-е, этих не было.

— Ну, заходи тогда, ярославец, ― мотнул головой Антон.

Войдя в комнату, он так грохнул днищем бутылки об стол, что подскочил пустой стакан. Сосед вздрогнул, стеснительно замялся у двери.

— Присаживайся за стол, Сеня, — сказал Антон.

Щека соседа нервно дёрнулась. Он глянул на надкушенное яблоко на столе, и связность речи вернулась к нему:

— У меня ж на кухне шпроты есть, картоха в мундирах, банка огурцов солёных, рассол, правда, я уже выпил, я быстро...

Антон пожал плечами.

— Валяй. Стакан захвати.

Не прошло и минуты, как сосед вернулся и поставил на стол открытую банку полуразвалившихся шпрот, блюдце с двумя кривыми нечищеными картофелинами, трёхлитровую банку с двумя гигантскими огурцами в ней, и гранёный стакан, который он вынул из кармана и застыл с ним у стола.

— Что стоишь? Присаживайся, — пригласил его Антон, кладя на стол алюминиевую вилку.

Сосед присел на край табурета, сунул потеющие ладони между худых колен. Антон разлил водку. Себе плеснул меньше трети стакана, соседу хотел налить полный, но тот его остановил, придержав за руку:

— Стоп, братишка. Такую дозу я сразу сейчас не осилю, скопытиться могу... по чуть-чуть, помаленьку давай, четвертиночку стакана…

— Математик, блин, четвертиночку, — Антон поднял стакан и, указывая им на фотографии, проговорил: ― давай помянём пацанов.

Сосед задержал взгляд на фотографиях, широко перекрестился.

— Это мы завсегда, с чистым сердцем и с глубокой скорбью за солдатиков, за упокой их светлых душ. Упокой, Господи, их души геройские и даруй им царствие небесное.

Подождав, когда выпьет Антон, он поднёс подрагивающую руку со стаканом ко рту. Пил он глотками со страдальческим выражением лица, будто больной ангиной. Выпив, закусывать не стал, вытер ладонью выступившую на лбу испарину и опять засунул ладони между колен. Антон ткнул вилкой в банку со шпротами, есть не стал, усмехаясь, буркнул:

— Братская могила из шпрот. А мы пацанов в фольгу заматывали. Чехи хитрожопые, наливники подбивали. Там речка огненная текла, ребята сгорели многие. Они какие-то вывороченные были, когда мы их паковали, не узнать. Тебе такое и не снилось, Сеня. Выпьем?

Сосед послушно кивнул головой. Антон плеснул водки в стаканы, выпил без слов, долго доставал огурец из банки, достав, захрустел, уставившись на фотографии.

Выпив, сосед спросил:

― Курить можно?

Антон махнул рукой.

― Кури.

Он кинул недоеденный огурец на стол и закурил сам.

— Вы тут жопы просиживали на диванах, водку хлестали у телевизоров, да баб трахали, а пацаны гибли там, хрен знает за что. Э-э-э, да что там! Тебе же этого не понять! Тебе бухнуть бы, и гори оно всё синим пламенем, — пьяно сказал он, запинаясь.

Его сильно развезло. Пепел от сигареты он ронял на стол, сигарету затушил рядом с пепельницей. С жалостью глядя на него, сосед провёл рукой по обмётанным белым налётом губам, с закисками в углах рта.

— Война войне рознь. Когда враг по твоей земле прёт и ты знаешь, что он твоих родных достанет, никого не пожалеет, сапогами детей растопчет, баб снасилует, тогда и война другая, такие войны оттого и называются народными. А такие войны, когда люди ни за что погибают в чужих краях, только изнуряют мужиков и печалят.

— Да ты я смотрю из говорливых! Тебе-то откуда про войну знать, профессор? — пьяно вскинулся Антон.

Затушив папиросу, сосед тихо сказал:

— Разрешите представиться, прапорщик Советской армии Никитин Семён Степанович, участник одной такой проигранной войны, то бишь, Афганской. Был ранен осколками, парочка сувениров душманских до сих пор в лодыжке сидит, не раз и не два с жизнью прощался, но Бог миловал. Как и ты, вернулся домой живым с полными карманами вопросов, таких же, наверное, как у тебя сейчас, и тоже на хрен никому не нужен был. Жена ушла, отец с матерью умерли, брат в Германию свалил, сестре не до меня было — у неё ребят трое было уже... ну, а у родного государства своих забот море было: перестройка, новое мышление, на горизонте демократия маячила, прихватизация, большевички решали, как это всё обтяпать половчей, мешками для долларов запасались...

— В натуре там был? А чё делал? — заинтересованно посмотрел на соседа Антон.

Сосед вздохнул.

— Пехота. Выпьем ещё?

— Ты пей. Я чего-то не того, — Антон с интересом рассматривал соседа, а тот выпил, в этот раз не морщась, закусил нечищеной картошкой и закурил.

― Ну, а афганские душманы, что они ― духовитые? Дрались сильно? — спросил Антон.

— Вояки отменные и жестокие. Историю нашим кремлёвским старпёрам изучать нужно было, прежде чем нос туда совать. Англичане на них в своё время зубы обломали, споткнулись. Афганцы воины хитроумные, ловкие, выносливые, а главное, они ж у себя дома воевали. А дома, что? Дома, ясен пень, стены помогают, даже глиняные, как у них. Нам-то тюхали: интернациональный долг. Что за зверь такой? Как понять? Долг — понятно, а интернациональный? Долг — чего мы им должны были? Мы воины-интернационалисты, пришли типа благое дело делать, только у самих афганцев забыли спросить, надо им это было? Да и политруки наши, они только вначале талдычили про интернационализм, а когда кровища полилась, да «цинки» стали грузить в Союз, поутихли: пуля, дура, она не разбирает политрук ты или солдат простой. Воевали. А что делать? Пришлось. Деваться-то некуда было: к маме не убежишь, под корягу не спрячешься. Что-то такое, знаешь, на войне происходит с мужиками, откуда-то приходила, знаешь, злость такая, типа, мы тоже не лыком шиты — я о том, что пасовать перед душманами-то желания не было — упёртость проявлялась. Приспосабливаешься к действиям врага, учишься выживать, грамотно воевать начинаешь, достойно действуешь, и не политруки это нам внушали, это что-то, знаешь, корневое просыпается у мужиков, дедовское. Дедам-то нашим довелось, ого-го, повоевать, особо на печи не отлёживались, всегда подползал какой-нибудь вражина и приходилось то за меч, то за топор, то за рогатину, то за калашников браться. Ну, ещё, конечно, в плен никому не хотелось, обмусульманиться тоже. Были случаи, ребята подрывали себя, чтобы в плен не попасть, были такие, что и сами сдавались. По большому-то, не нужно было туда лезть, наделали дел: своей и чужой крови пролили немерено, калек сколько получили, с соседями раздружились надолго, ушли не солоно хлебавши врагам нашим на радость, и таких вот как я доживальщиков наплодили. Это у нас могут. Знаешь, парень, проигранные войны для мужика это вроде того случая, когда ты ночь в постели с бабой желанной провёл и не взял её. Это никогда не забывается. Зря мы туда вписались. Никуда и никогда не нужно лезть в чужой дом. Задираться ― не наше это. К нам придут? Тогда мы врага аккуратно до его хаты проводим, не раз ведь так было. Надо народ свой беречь, дать нормально пожить людям, окрепнуть. Дома мы любого врага побьем, факт…

— Во как, — Антон глядел на соседа осоловело. Его тянуло в сон. — А чего ты колдыришь по-чёрному? Я тебя трезвым ни разу не видел. Афганцы — это я точно знаю, ребята дружные были, они и охранные всякие дела имели, рынки держали, и торговлей занимались. Многие высоко поднялись.

Пауза была долгой. Сосед докурил папиросу, аккуратно её затушил в пепельнице, глянул на Антона абсолютно трезвым взглядом, на щеках его проступил слабый румянец, спросил тихо:

— Я ещё выпью?

— Пей, не спрашивай.

Сосед выпил, опять закурил, пыхнул дымом.

— Я траву ещё до Афгана покуривал, мне это нравилось, водку тоже уважал. Когда ранило меня, боли дикие у меня были, мы с моим корешем-земелей Витюхой попробовали кое-чего позабористей, чем план. Понравилось. Дома прибился к своим на рынок, но кололся я тогда уже конкретно. До поры удавалось скрывать это от ребят. Да разве скроешь такое? Заметили. На вид поставили. Сказали, что следующего раза не простят, лечили после меня из общаковой кассы. Не вразумился. В тюрягу залетел. Три года чалился. Когда вышел, родители уже померли. «Трёшку» родительскую делить стали на сестру, меня и брата, он, сучок, не отказывался, хотя и не голодал в своей Германии. Ну, мне вот эта комната в девять метров, брат с сестрой деньги поделили, чуть не поубивали друг друга. С наркотой я сам завязал, да без водки уже жить не смог. Работал временами кое-где, увольняли часто. Кому нужен шлак? А уж сейчас подавно. Вру. На 9 Мая и 23 февраля вспоминают. Начальство поздравительные открытки присылает, да и ребята иногда подкидывают бабла; некоторые из них, в натуре, высоко сидят, на постах ответственных, правильно ты кумекаешь, а некоторые не дотянули, уже дома пулю схлопотали на разборках, или, как я… доживальщики. Мой будущий дом ― погост, если просто не сожгут в крематории, так дешевле государству выйдет. А вот вам, чую я, ещё раз придётся сцепиться с нашими бывшими соседями. В Чечню опять ребят погнали. Смотрел по телевизору?

Антон пытался не заснуть. Он вскидывался, ронял голову на грудь, с удивлением и непониманием таращил глаза на соседа, а тот, подняв с пола бутылку, в которой ещё оставалась водка, прихватил бутылку и со стола — и тихо вышел из комнаты.

Антон свалился на диван, не раздеваясь, и сразу же, как в зыбкую трясину, провалился в сон. Он куда-то стремительно летел, в какой-то глубокий колодец, с ужасом ожидая неминуемого удара о дно. В полёте он бился, вскрикивая, о покрытые мхом стены колодца. В беспроглядной темени вспыхивали и тухли какие-то рваные яркие вспышки, эхо многократно повторяло его крики, создавая звуковую мешанину; временами откуда-то прорывались обрывки какой-то музыки, крики людей, далёкие взрывы, от которых вздрагивали стены колодца, автоматные очереди, посвист и звонкие повизгивания пуль, рикошетом отлетавших от камней и металла. Было острое, изъедающее душу ощущение скорой неизбежной и страшной гибели, безысходности и липкого всеобъемлющего страха. Страх этот был не только в нём одном — он присутствовал всюду: и в камнях колодца, в его сыром воздухе и за его пределами, где царила визжащая, грохочущая какофония смерти. Скрипки-пули без устали глиссандировали от малой октавы к четвёртой, взвизгивали флажолетами, попадая в металл, умолкали, попадая в человеческую плоть. Барабанщики-автоматы пытались дробно изобразить ритм болеро, сбиваясь на марши и вальсы, им приходил на помощь сухой постук кастаньет крупнокалиберных пулемётов, иногда все звуки глушил танк, одновременным рассыпающимся ударом оркестровых тарелок и литавр, хроматическими гаммами подвывали тромбоны-гранатомёты, заканчивая своё соло смертельным хохотом.

Но страшный полёт окончился вдруг, и он про него сразу забыл, будто его и не было вовсе. Он твёрдо стоял на земле, покрытой молодой влажной травой, пробитой яркими островками одуванчиков. По сторонам были горы, поросшие весенней зеленью, то там, то здесь догорала разбитая военная техника, два «Урала» дымились в обрыве у шумной реки. Пахло порохом, раскалённым железом, сгоревшей резиной, керосином, потом, кровью и горелым человечьим мясом.

Антон посмотрел на близкие зелёные горы и страх вернулся. Яркая зелень не радовала: там, в «зелёнке» таилась хитроумная и быстрая смерть. Ему захотелось спрятаться, упасть, ползти, залечь в безопасное место, показалось, что в гуще кустарника блеснул окуляр. Он упал на землю и споро пополз к разбитому и обгоревшему БТРу. Полз, обдирая руки об острые камни, когда дополз, сел и прислонился к ещё горячему боку машины, вздохнув, наконец, с облегчением. Но страх остался. Он ушёл от одного страха, но на этой чужой земле невидимая смерть таилась всюду.

Такой знакомый и родной голос рыжего Серёги заставил его вздрогнуть и поднять голову.

― Ты чё, Антоха, заныкался? Нету в зелёнке никаких чичей. Только что вертушки отработали по горам, да и артиллерия наподдала, жалко, что с опозданием. Ты где бродишь-то? Иди к нам, земеля. Пива и сигарет завались, чипсы есть, — говорил Серёга, широко улыбаясь.

Он сидел на траве в тесном кругу солдат. На примятых одуванчиковых островках валялись банки с пивом, оружие, упаковки чипсов. Антон радостно бросился к другу, и они обнялись. Палило солнце, Серёга был холодный и влажный.

«Я же сам его в фольгу заматывал», — вдруг с ужасом подумал Антон, но Сергей, будто читая его мысли, сказал, усаживая его на траву и протягивая банку пива:

― Не парься. Что-то знобит меня, простыл, наверное. Садись, попей холодненького, дружбан.

Антон сел, хлебнул пива и огляделся. Рядом с ним сидел сержант Бусыгин, которому снайпер попал в глаз, но оба глаза сейчас у него были целы. И ещё одно обстоятельство его поразило: вид у ребят был такой, будто все они только что вышли из бани. Волосы сияли рекламной чистотой, лица и руки были чистые, одежда выстиранной, отглаженной, ботинки и сапоги блестели.

― Сейчас неделя пасхальная, — сказал Бусыгин, — народ разговляется, празднует. Мама моя яйца очень красивые делает на Пасху, она к яйцам привязывает веточки петрушки, укропа, кинзы, потом упаковывает яйца в старые капроновые чулки и варит в луковой шелухе. Когда яйца сварятся, на них остаются белые отпечатки листиков зелени. Красиво выходит. А куличи у мамы просто суперские....

― Говорят, умершие в пасхальную неделю в рай попадают, — сказал солдат с лицом ребёнка, которого Антон не знал.

― А у нас туда купейные билеты забронированы. Не в ад же нас отправят за то, что нам отстреливаться и защищаться пришлось, — сказал армавирский армянин Адамян. — Бусыгин, ты долму ел когда-нибудь?

— А чё за зверь?

— Коля-джан, это голубцы, только вместо капусты виноградные листья. Моя мама такую долму делает! Они просто во рту тают. Мой дядя Арташес говорит, что пальцы откусить можно, когда ешь мамину долму. Хотел я тебя, Бусыгин, пригласить к себе в Армавир, да не вышло вот... На моих поминках люди теперь за нас с тобой поедят мамину долму.

Большеголовый, с оттопыренными ушами рядовой Нигматулин задумчиво сказал:

― Дембеля почти все сгорели. В их «Урал» «шмель» попал. Какой-то идиот гуртом посадил их с контрактниками.

― Я с ними ехал, — сказал солдат, которого Антон не знал, — они ржали, анекдоты травили, а когда мост переехали — взрыв, после второй, граната в наливник жахнула, в танк передний тоже попали.

― Духи хитрожопые танк головной подорвали, — встрял в разговор белобрысый солдат Радченко. Он всё время раскачивался и тряс головой, как заводная игрушка.

Солдат, которого Антон не знал, продолжил:

― Меня контузило. Не так чтобы, но всё же. Чичи по колёсам хренячили. Мы гореть стали. Вывалился я с кузова, залёг за что-то. А тут вторая граната в наливник. Я сообразил, откуда прилетела, поймал в прицел бородача, он ещё одну гранату уже готовил, завалил я его с первого выстрела, второй рядом с ним из автомата мочил. Я пальнул, дух куда-то пропал. Не знаю, попал ли я в него...

― Если бы наливник жахнул, был бы нам ещё тот Освенцим. Соляра горящая текла, дотекла до «Урала», а там осветительные заряды, потом второй «Урал» загорелся с фугасами, снаряды вокруг стало разбрасывать. Толик Савичев заскочил в наливник, отогнал с дороги, в реку сбросил, — выкрикнул усатый сержант, гимнастёрка которого была так застирана, что стала почти белой.

― Ты чего орёшь-то так?! — рассмеялся рыжий Серёга.

― Да он не слышит ничего. Это пройдёт, — сказал майор со знаком морской пехоты на рукаве. — Не менее ста чичей с двух сторон били. Всё продумано у них было, ждали они нас. Когда ехали, с гор на дорогу несколько раз камни падали. Я ещё подумал, сидят их разведчики над дорогой, считают нас. До сих пор у меня такое чувство, что нас какой-то наш толстожопый Иуда сдал. Ну, очень уж место чичи выбрали удачное, козырное. Слишком много они знали.

― Сашка Доброхотов дико кричал. У него обе ноги дух очередью прошил. Кровищи! Кости из ног торчат, ошмётки мяса, он за меня цеплялся, вис на мне, в глаза мне заглядывал, плакал, — опять выкрикнул усатый сержант, — маму звал.

Майор погладил его по голове, усатый посмотрел на него недоуменно.

― Антошка тоже с нами бы был сейчас, — произнёс рыжий Серёга и обнял вздрогнувшего Антона. — Мы с ним переползали за «Урал», наткнулись на чеха, он присел на корточки, озирается, мы с ним глазами встретились, автомат у него опущен, а мы с Антоном наши автоматы обеими руками держали. Секунды, нет, не секунды — мгновенья... мы с Антоном одновременно в него пальнули... Ну, а мне потом не повезло... подловил меня снайпер... или снайперша.

― Дым мешал духам нас всех добить. Топливо горело, люди горели, запах такой был рвотный, — сказал Зуев, контрактник с мрачным лицом. — Ребят, которые с дороги в реку спрыгивали, снайперы добивали. Пошевелиться нельзя было — тут же выстрелы. У меня уже один осколок в бедре сидел. Заполз я под машину, автомат тащу с собой, а снайпер их, сучонок, стал по колёсам лупить, чтобы машина осела и нас раздавила. Солярка горит — жарко! Солдат срочник меня за шиворот протащил под другую машину. Заползли, патроны кончились, у ребят тоже, мой автомат разбило выстрелами. С горы абреки кричат: «Аллах Акбар! Сдавайтесь, русские!». Всё! Я гранату достал, решил ― взорву, если кинутся на нас. Как гром в голове: через месяц тебе, Мишка, тридцать три года должно стукнуть. Жить не жил! Так, ребята, пробрало, так загорчило, слёзы душат. Представил себе: плен, уродом сделают, голову отрежут, хорошо, если сразу расстреляют. Тут такой взрыв! Боеприпасы в БМП взорвались. И сразу после наши вертушки застрекотали. По горам били, а за ними артиллерия со стороны полка долбанула по чеченам. Только мне это уже безразлично стало: снайпер мне в голову попал.

― А я смотрю, танк задом наперёд, как очумелый прёт, чуть своих не передавил, из люка у него дым валит. На «Урале» что-то взорвалось. Такой салют! Задний мост от него, как ракета в небо взлетел, мы глаза закрыли, в земле захотелось закопаться. Мог на нас опуститься. Рядом упал, — заикаясь, сказал пулемётчик Колыванов. — А Колян, земляк мой из Нижнего, к БМП бежал, она вверх ногами лежала, хотел там укрыться. Ему очередью ноги перешибло, а потом ещё очередь прошила по телу, а он полз, полз, полз, пальцами за землю цеплялся. А я ничего сделать не мог, пулемётчики их поливали свинцом. Лежал, плакал и стрелял куда попало. У меня девять рожков было, полрожка осталось. Короче, Аллах Акбар — воистину Акбар.

― Снайперы у них натасканные, — опять выкрикнул, вскочив, усатый солдат, — где достать пацанов не могли, стреляли, чтоб от дороги рикошетило.

Майор потянул его за руку, он, непонимающе глянув на него, сел на траву.

Воцарилась тишина. Все с волнением поглядывали друг на друга с напряжёнными лицами. Было очень тихо. Солнце плавилось в зените, стрекотали кузнечики, временами от реки прорывался свежий влажный воздух, со склонов гор доносилось пение птиц. Майор посмотрел на часы без циферблата и стрелок и раздумчиво произнёс:

― Через пару минут полдень, надо будет идти.

— Двинем туда, пацаны, куда, как поётся, опозданий не бывает, — громко произнёс Серёга.

Антон с удивлением посмотрел на него, он расчёсывал свои огненные волосы, улыбнулся ему и подмигнул:

― Жизнь только начинается, брат.

Все будто чего-то ожидали, смотрели на майора, а он пристально глядел в сторону лесистых склонов.

Оттуда неожиданно раздался трубный звук, это был звук не обычной трубы, он был мягче, ниже и гуще тембром, такой тембр у флюгельгорна. Звук приближался, будто музыкант быстро шагал в их сторону. Все повернули головы туда, куда смотрел майор. Труба звала мажорным арпеджио, солдаты, переглядываясь, заволновались. Три неясные фигуры в белых одеждах обозначились у подножья ближней горы. Они чуть покачивались в мареве, поднимающемся от влажной травы.

Майор застегнул пуговицы чёрного кителя, оправил его и коротко бросил:

― Подъём, ребята.

― Давай прощаться, братишка, — сказал Серёга и обнял Антона.

Антон обнял Серёгу. Он не ощущал его тела, руки обнимали пустоту. Ему стало страшно. Серёга улыбнулся грустно, развёл руками:

― Вот так вот, брат, война — с каждым это может случиться. Тебе повезло... а может это нам повезло... кто знает, кому больше...

― Куда вы? — спросил у него Антон, но он ничего не ответил.

Майор, показывая рукой на вершины гор, сказал:

― Нас ждут. Подъём. Стройся.

Солдаты встали и построились в шеренгу, майор козырнул Антону, быстро и резко, как робот, кинув вытянутую ладонь к фуражке. Солдаты, оглядываясь на Антона, пошли за майором.

― Я с вами! — крикнул Антон и хотел броситься за уходящей колонной, но ноги будто вросли в землю — он не мог сдвинуться с места.

Серёга оглянулся, приложив руки рупором ко рту, крикнул:

― Не забывай нас, Антоха.

Он помахал ему рукой и больше к нему не поворачивался.

Антон стоял со слезами на глазах, наблюдая, как цепочка солдат быстро удаляется от него. Они были уже у подножья горы, где их ожидали фигуры в белом. До боли в глазах он всматривался в даль, но уже не видел своих товарищей по оружию, их, будто огромным белым шатром, накрыли фигуры в белом. Этот шатёр медленно отделился от земли. Задрав голову, Антон смотрел, как плавно поднимается в небеса белый купол с его товарищами. Смотрел до тех пор, пока он не скрылся, исчезнув за облаками.

И тут тишина лопнула и обрушилась на него беспорядочной пальбой из автоматов. Прямо на него с гор катилась лавина бородачей в камуфляже. Приближались они к нему стремительно, пули свистели рядом. Антон бросился за искорёженный БТР, на бегу прихватывая с травы автомат и гранату. Он залёг и сделал несколько коротких очередей, цепь боевиков не среагировала на его огрызание, люди с зелёными повязками на лбу приближались. Он сделал ещё несколько очередей. Боевики залегли, но продолжали упрямо к нему ползти, крайние в цепи стали откалываться и обходить БТР, за которым он залёг, слева и справа. «Это конец, — прошептал он, — сейчас они меня окольцуют».

Ползущие к нему духи уже близко кричали: «Аллах Акбар! Сдавайся русский!». Антон сел спиной к горячему боку БТРа, с тыла к нему подползали человек десять боевиков, они улыбались, понимая полную его безысходность. Он сунул ствол автомата под подбородок, закрыл глаза, рука на спусковом крючке дрожала, рот наполнился слюной со вкусом железа. Он отбросил автомат, сплюнул, сжал скобу гранаты и остался сидеть, глядя, как боевики, наставив на него автоматы, приближаются. Когда они были уже близко и один из боевиков, сверкнув золотыми зубами, вымолвил: «Хороший русский мальчик», Антон выдернул кольцо...

Его подбросило на диване. Закричав: «Не возьмёте, суки!», он сел, потрясываясь и тараща глаза. В комнате было темно и тихо, настенные часы неритмично постукивали, каждый удар отдавался в его голове пульсирующей болью. Со страдальческим вздохом он вытянулся на диване, вперив глаза в потолок. Он уже не уснул.

 

 

Глава XXIII. ДЕНЕЖКИН

 

— Гамлет Мовсесович, я хорошо понимаю, что сегодняшнее экспресс-обследование не может дать полной картины и какую-то конкретику. Но на ваш взгляд, взгляд мастера, как вас любовно прозывают ваши пациенты и коллеги, что-то уже могло проклюнуться? ― Денежкин нервно постукивал пальцами по столу, с тревогой смотрел на профессора Умитяна, внимательно рассматривающего кардиограмму, которую ему только что положила на стол медсестра.

— Минуточку! — Не отрывая взгляда от бумаг, профессор поднял вверх руку с вытянутым вверх пальцем. Он заглянул ещё в какие-то бумаги, быстро их просмотрел, опять уставился в кардиограмму, и лишь после этого, сняв очки, посмотрел на Денежкина, сидевшего ссутулясь, безвольно опустив плечи.

— Почему-то на первом же приёме все люди требуют срочно сообщить, сколько им дней осталось жить, — сказал он, устало потирая переносицу. Но я не Господь Бог, Анатолий Яковлевич. Вам бы погостить у нас несколько дней. Это даст объёмную пищу для размышлений и выводов. Думаю, что эта необходимость назрела.

— Это, в самом деле, так необходимо? Что-то серьёзное? — спросил Денежкин, раздражаясь.

Ему показалось, что Умитян его отчитывает.

Врач пожал плечами.

— Вы, увы, уже не юноша, уважаемый Анатолий Яковлевич, и я удивлён тому, что вы совсем не следите за своим здоровьем. С ваших слов, вас уже долгое время беспокоят неожиданные спонтанные боли в области сердца и левой лопатки, вы давно не обследовались, а в вашем возрасте нужно быть готовым к неожиданностям. Полное обследование вам совсем не помешает: жизнь у вас нервная, двигаетесь вы мало, работа у вас в основном сидячая, передвигаетесь, конечно, больше автомобилями, самолётами и поездами — здоровья от такого образа жизни не наживёшь.

— Хорошо, хорошо, хорошо… — нервно и нетерпеливо махнул рукой Денежкин, чувствуя слабую сосущую боль под левой лопаткой. — Вы правы. После Нового года я ваш. В принципе, я давно собирался серьёзно обследоваться, но всё не выходило как-то. Но что-то вы всё-таки уже можете мне сказать?

Умитян неспешно надел очки, заглянул в кардиограмму.

— Анализы мне занесут чуть позже. А если говорить о сердце, то ободряющего, к сожалению, ничего не могу сказать. Не буду называть всякие медицинские термины, скажу просто ― сердце изношено. И я совсем не исключаю, что нужно будет оперативное вмешательство. Но всё нужно будет взвесить, а принять решение можно будет только после детального обследования. Кардиограмма, это так — основной уровень контроля, он, конечно, даёт пищу для некоторых весомых размышлений, но у нас, слава богу, теперь есть возможность заглянуть в проблему глубже. Далее… у вас, несомненно, прогрессирует атеросклероз, давление крови повышенное, понятно, что сосуды и сердце взаимосвязаны, печень увеличена, лёгкие слабенькие. Вы на воздухе-то бываете?

— Периодически.

— Хорошо ещё, что не курите. А сон нормальный?

— Когда как.

— Как этот год прожили. Болели?

— Простудное. Пару раз лежал с температурой, бронхи. Часто простываю и долго восстанавливаюсь.

― Зима у нас большая. Иммунитет нужно поддерживать. Извините, а интимную жизнь вы ещё ведёте?

— Доктор, это важно? — не сдержал раздражения Денежкин.

— Всё важно. Эта функция влияет на эмоциональный фон, соответственно на психологическое состояние, ну, а далее по списку.

— Скажем так, у меня бывают половые контакты. Они редкие, уже не тот запал, вы понимаете? Образ жизни не позволяет, работа, усталость.

— Понимаю. Физические нагрузки вам сейчас абсолютно запрещены, постарайтесь больше бывать на воздухе, избегайте парилок — это вам противопоказано совсем. Я выпишу вам кое-какие препараты для подпитки сердечка, улучшающие самочувствие. Советую вам не тянуть с обследованием — время работает не на вас, поэтому не откладывайте проблему в долгий ящик.

Думая с раздражением: «Что за дурацкая привычка у врачей говорить об объекте исследования взрослым людям: сердечко, желудочек, горлышко, ушки?» — Денежкин недовольно буркнул:

— Что ж, раз приспело. Когда можно?

— Да хоть завтра.

― Завтра я не могу. А через два дня я ваш.

― Вот это правильно, нечего тянуть. Я думаю, нам недели вполне хватит, чтобы прояснить картину и решить, что делать.

Умитян выписывал рецепты, комментируя дозировку, способ приема, особенности выписываемых лекарств. Денежкин сидел, молча, слушал без интереса, в голове шумело и в какой-то момент он перестал его слушать. Смотрел на шевелящиеся губы врача, а в голове болезненно сталкивались разрозненные мысли. Они не задерживались надолго, сумбурно перескакивали друг через друга. Он вспомнил нескрываемую гримасу отвращения на лице Гургена после их последней близости, всплыло лицо Нугзара, потирающего руки, еле сдерживающего брезгливую мину после рукопожатия с ним; вспомнил последние слова женщины-пьянчужки у храма и сказанные ему в спину Теймуразом слова, против которых была бессильна его депутатская неприкосновенность; всплыло и встревоженное лицо девушки, назвавшей его дедушкой. Почему-то мелькнуло румяное лицо водителя, он подумал о том, что давно не видел свою липовую супругу, а после неожиданно в голове проявились слова врача «время работает не на вас» и он с внутренним ознобом подумал о том, что может и не дотянуть до обследования ― внезапная смерть может настичь его в любой миг.

Эта мысль оглушила все остальные мысли, стала доминировать. Всплесками побежали рваные кусачие мысли: «Вот смеху-то будет! Дотянул до посадочной полосы и умер. Представляешь свои похороны? А разговоры на них? И смешки, смешки непременные, злословить будут коллеги, блюстители закона. А хоронить им придётся меня за государственный счёт, по смете, комиссию создадут. А как по-другому? Родственников у депутата нет. Жена... объелась пшена, шалава подставная. Ей эта головная боль нужна? Завалят венками и цветами, помянут м-мм... недобрым словом и забудут. А материальная часть? Чёрт, она немалая, а завещать некому, самому себе что ли отписать завещание? Родных нет, кому собирал и приумножал? Майору с женой? Туда, где ты будешь распадаться и гнить, ничего с собой не возьмёшь. Вечная жизнь! Бред какой! В это верят, уповают, молятся об этом. Это, конечно, успокоительно — надеяться на такой прекрасный исход, но вид мертвеца с проваленными щеками и запашок трупный говорят совсем не о жизни. Неужели моё время подошло? Это сейчас совсем некстати, совсем некстати… я к этому совсем не готов, однако. Бред какой! Я и похороны... речи... красивый гроб, а после и некому будет прийти на кладбище, ни одной родной и живой души не останется в этом мире, кто вспомнит обо мне. И черви, чёрт подери, черви будут пожирать мою плоть! А где похоронят? Надо может как-то это закрепить, чтобы к матери подзахоронили. Чёрт, куда тебя занесло. Нельзя сейчас умирать, нельзя. Не хочу, не хочу. Нет, не хочу. Не готов».

Ему стало жарко, скривившись, он расслабил узел галстука.

— Вам плохо? — вернул его к действительности встревоженный голос врача, пристального глядевшего на него. — Выпейте воды, Анатолий Яковлевич.

— А? Нет, нет, спасибо. Всё в порядке. Просто задумался, — вздрогнул Денежкин.

— Вы, пожалуйста, не паникуйте, — сказал Умитян, — сама операция, если она понадобится, для нас уже давно стала привычным, хорошо знакомым делом, но вначале обследование. Полное, всеобъемлющее. Ваше дело довериться нам, Анатолий Яковлевич. Ну-с, до встречи, мне приятна ваша решимость.

Умитян встал из-за стола.

— Сам довёл до решимости, — проворчал Денежкин, тяжело поднимаясь.

И неожиданно фальшиво оживившись, произнёс, заученным движением доставая из внутреннего кармана пиджака конверт, в который заранее положил двести долларов:

— Ах да! А это вам. Небольшой презент к Новому году, на мандарины, кхе-кхе.

— Анатолий Яковлевич! — протестующе поднял руки профессор. — Это совсем ни к чему — это лишнее. Оставьте...

Денежкин положил конверт на стол, прихлопнул его рукоёмко:

— Это, как и здоровье, никогда не бывает лишним.

Умитян, улыбаясь, развел руками.

― Веский довод.

Он проводил его до дверей кабинета, крепко пожал ему руку. Бросив быстрый взгляд на вставшую из-за стола при его появлении статную секретаршу, Денежкин вышел из кабинета.

А Умитян, сев за стол, смахнул в выдвижной ящик стола конверт, и уже в ящике открыл его. Глянул на деньги, закрыл ящик и задумчиво сказал: «Это, в самом деле, никогда не бывает лишним. Российские депутаты предпочитают американскую валюту — это не совсем патриотично, но, пожалуй, весьма практично и разумно».

Он заложил руки за голову и с хрустом потянулся. Затем в который раз стал рассматривать кардиограмму Денежкина, думая: «Инфаркт миокарда в прогнозе, мышца скорей всего ресурс исчерпала, ишемическая болезнь. Что-то в моём пациенте тоскливое присутствует, в глазах нет жизни. Конечно, при встрече с врачами у большинства людей градус жизнерадостности стремительно падает, но надежда обычно просвечивается, её можно увидеть в глазах жизнестойких, жаждущих жизни людей, а к этому господину мои слова, будто через колючую проволоку пробирались. Он всё время был в странном напряжении, в каких-то своих тяжёлых думках, раздваивался, по всему, на эти думы и на разговор со мной, отключался, даже, кажется, когда я говорил, перетекал в эти свои невесёлые думы, по крайней мере, мне так казалось. Прощался — рука холодная, бессильная, безответная на рукопожатие. Он совсем, кажется, не желает бороться за свою жизнь. Удручён, обезволен, налицо внутренняя деструкция, с таким унылым бесцветным мироощущением болеть вообще опасно. Импульса жизни в нём я не ощущал, а он не дед древний ещё. Тяжело работать с людьми, от которых ответный импульс не исходит».

 

В машине работало радио, дремавший водитель не увидел подошедшего к машине босса. Денежкин сам открыл дверь, и успел услышать фразу, сказанную по радио: «Юбилярам после шестидесяти нужно слать не поздравления, а соболезнования», вслед за которой последовал взрыв хохота — на радио шла юмористическая передача.

Водитель дёрнулся, в глазах метнулся испуг, он быстро выключил радио.

— Простите, Анатолий Яковлевич.

— Домой… — Денежкин, расслабленно привалился к спинке сиденья, добавил, закрывая глаза: — Увидишь аптеку — останови.

«Какая же, всё-таки, у этого водилы рожа неприятная и здоровья в нём на троих, так и прёт из него оно. Этот здоровяк долго воздух коптить будет, — подумал он о своём водителе, но в этот раз без злости и раздражения: сил злиться не было. — Завидую что ли ему? Глупость. Было б кому. Молодости его, может быть, очень уж она в нём выпячивается, но самому этому балбесу — нет. Нет, нет, что-то тут ещё другое, это лицо давно уже вызывает во мне какие-то пока не расшифрованные знаки. Почему же я так его воспринимаю? Обычное русское лицо, даже совсем уж русское, ведёт себя уважительно, машину водит отлично, быдлячий, несимпатичный, в общем-то, образ. Он откуда-то из прошлого, из дальнего далека. Чёрт, моё вечное состояние дежавю, связанное с лицами людей из прошлого. Мне во сне часто снятся лица, которые я после мучительно пытаюсь вспомнить, недавно видел во сне узбекских товарищей по партии в тёмно-синих финских костюмах со значками депутатов Верховного совета СССР. Мне один товарищ говорил, что всякий уважающий себя аксакал, направляясь на курорт ― они Кисловодск больше всего любили, ― покупал себе такой значок. В киосках «Союзпечать» запросто продавались. Вот этих узбеков я с лёгкостью всех по именам вспомнил. Но бывает, снятся мне дико знакомые лица, а идентифицировать их не выходит. Пробудившись, хожу с зудящим чувством, что я знал этих людей, что они были в моей жизни, вспомнить очень хочу, но не могу и мучаюсь от этого. Начинаю зацикливаться в поисках ответа. Чёрт возьми, что происходит с моими мозгами? Слишком частыми стали эти странные провалы. Сосуды, Умитян говорил, сосуды, склероз… Из какого же далёка эта рожа в образе водителя явилась ко мне, и отчего он мне неприятен? Вертится, вертится в голове ответ, но в туманной пелене; жду, вот-вот всё прояснится, но пока его нет. Откуда такое отторжение? Теперь придётся и над этим ломать голову, не отвяжется от меня эта чушь...».

Мысли резко прыгнули в другое направление: «Юморист по радио остроумно заметил насчёт того, что соболезнования нужно слать юбилярам после шестидесяти вместо поздравлений. В самом деле, с чем же такого юбиляра поздравлять? С сединой, лысиной, болячками, с бессонницей, со склерозом, со старческой зудом, метеоризмом, геморроем? С благополучным прибытием к финишу? С нажитым опытом, для которого в этом новом мире нет уже применения, а польза от него, как от чемодана без ручки. Весь этот мой, так называемый опыт, заключается в трёх словах: способность быстро мимикрировать и извлекать выгоду. «Совки», «шнурки», «отстой», так, кажется, нынешние молодые раздолбаи, у которых в головах одна развлекуха, зовут нас теперь. Чуют внутренне, что мы те самые люди с «опытом», которые и привели их к раздолбайству, от которого, вообще-то, нас теперь самих воротит. Молодые всё видят в ином свете, чем большинство людей в летах, рвавшихся в так называемое свободное общество в девяностые. И проблемы отцов им не понять. Они им смешны и противны. Недавно у Хемингуэя прочёл: «То, что у тебя вызывает ощущение блага, по этой причине и есть благо». Ловко завернул старина Хэм! Кажется, эта формула пришлась по душе и нынешней молодёжи. Впрочем, о чём это я? Ха! Зарапортовался! Привык морализировать на людях… уже и сам себе речухи толкаю. Да и сам-то не по этому ли принципу Хемингуэя прожил свою жизнь? Наощущался всяких нехороших «благ», теперь расхлёбываешь, по врачам ходишь. А Эрнест, наверное, оттого и застрелился, что «благо», кхе-кхе, перестал ощущать — это очень болезненный процесс, на этом и шиза может развиться. А я… я играл сам с собой в карты, при этом, как шулер блефовал, себя пытался обмануть. Сердце… Как-то просто Умитян о нём выразился. Износилось-де. Как рубашка, которую, не снимая, носят много лет, а с неё начинают сыпаться пуговицы, обтрёпываются манжеты и воротник, ветшают нитки и расходятся швы, после отваливаются рукава, после чего её уже нет смысла латать. Как это у этих сказано? «...и никто к ветхой одежде не приставляет заплаты из небелёной ткани, ибо вновь пришитое отдерётся от старого, и дыра будет ещё хуже». Не дурно, однако, замечено — у них много таких остроумных штучек, которые при развитой фантазии можно применить к разным случаям жизни. Но сейчас и сердце научились ремонтировать, заплатки ставят. Вот доживу я, скажем, всё же до операции, и пришьют мне к сердцу заплату, хороша ли такая «рубашка» будет? Не отдерётся ли заплатка от моего ветхого сердца? Этот лупатый армянский профессор странно говорил о моём здоровье, с подтекстом каким-то. Всё в кардиограмму глаза свои лупатые таращил, будто нечто такое в ней увидел, чего никогда раньше не видел. После шестидесяти лет... соболезнования... смешно, но справедливо. Сколько мне осталось? Ведь это, знаешь, Анатолий, может произойти в любой момент, даже сейчас, в этом автомобиле. И этот здоровяк водитель привезёт в мой прекрасный дом холодный труп, и это уже не мой дом будет. Операция... операция, операция... если до этого дело дойдёт, выдержит ли организм?».

Мысли его опять прыгнули в другую сторону: «В самом деле, что-то мистическое стало происходить в последние времена. Мама часто снится. Приходит из чёрной тьмы, молчит и смотрит на меня странным взглядом, будто спросить что-то хочет и не может. Со дня смерти она ни разу не приходила ко мне во сне, теперь стала приходить, а я пугаюсь и просыпаюсь. Потом эта пробка у храма и мой поход в храм. С какой дури она случилась у храма, почему именно у этого, а не у другого? Что меня туда понесло? С какой стати я туда пошёл? Ноги сами шли и, пожалуйста, — в храме служит Глеб-Иоанн. А я его, между прочим, той ночью видел во сне, не священника Иоанна, а Глеба молодого, красивого! А он никогда мне не снился, а тут явился и не один, а с тварью этой, с Витькой Семаком в обнимку. Чёрт, ещё и этот охламон что ли должен явиться из ниоткуда, согласно мистического списка? Глеб к Виктору хорошо относился, пока не узнал о нас. А как всё это вместе связалось, нате вам: ночью во сне их видел, а днём Глеб собственной персоной в реале явился в лице отца Иоанна! Невероятно. Я думал, что он так и осел где-то на Востоке страны, сведений о нём не получал много лет, поставил на нём крест. Г-мм, поставить крест на священнике — остроумно. Память о нём со временем померкла, почти о нём не вспоминал. Глеб… годы и над ним поработали. Изменился, постарел, но статен, не согнули его годы, кажется, стал ещё красивее, такая в нём строгая теперь мужская красота, лицо бледное аристократическое, а борода будто серебряная. Мужчиной выглядит, не стариком, — я перед ним рухлядь. Таким же прямым остался, говорит, что думает. Смотрел на меня пристально, внимательно, со странной печалью. Он тоже что-то о болезни говорил. Ах, да, — «больной не исцелится, если не расскажет врачу о своей болезни?». Поповские штучки, ясно, какого врача он имел в виду — врача из их бесплатной небесной клиники… О грехах говорил, намекал, кажется, на исповедование. И ещё что-то о помыслах, о милости Божьей, о том, что ничего нельзя утаить от него, что всё тайное становится явным. Времени много убежало, Глеб, читал я это, читал, внимательно читал ваши писания и апокрифы. Но вот вопрос ― метаноя? Смогу ли я экзистенциально измениться, повернуться к Богу? Смогу ли я покаяться и вслед за этим поверить в спасение? Возможно ли оно для меня? Они говорят, что возможно, но мой ум не может переварить их дурацкой уверенности в силе покаяния через исповедь. Я могу поверить в исправление человека, осознавшего низость своей прежней жизни, твёрдо решившего изменить свою жизнь и силой своей воли изменившего её, хотя они и в этом случае опять же скажут, что Бог участвовал в этом, помогал. Могу поверить в силу поступка, когда сильный человек решительно перечёркивает старое. Но с чего это вдруг после рассказа на ухо о своих грехах какому-нибудь незнакомому, дурно пахнущему старику-попику, обыкновенному земному человеку, обрядившемуся в золотые одежды, я должен волшебно измениться, очиститься, стать другим человеком? И почему я не могу измениться, облегчив душу, рассказав то же самое какому-либо доброму, хорошему человеку, другу, матери, сестре или сантехнику? Они говорят, что Бог милосерден, что он уверовавшего простит и пример веский припасён у них: прощёный преступник, на кресте с Христом рядом висевший, отправившийся с креста прямиком в рай. А по мне — обманное это действо: привязывают к себе людей ― электорат прессуют страхом воздаяния. Но, на самом деле, не произойдёт самого главного, того что могло помочь: исповедь не вычеркнет из головы кающегося его грязные деяния, они не перестанут его мучить, не выйдет забыть о своих грехах, да и для человека в ином грехе, чёрт побери, столько сладости, что не выветрится это из него никогда. Сделанное ― сделано! Придёт воспоминание и бросит в дрожь, напомнит в самый неподходящий момент о сладких мгновениях, испытанных когда-то, и непременно из тех, что нежданными были, да с непременной грязнотцой, да в рискованной ситуации, да с запашком, да с флёром незабываемым. Исповедь — психологический трюк, под который попы подбили мистическую базу, подкреплённую так называемыми священными текстами. И, между прочим, должность сознательного исповедника-патриота может очень пригодиться властям, читал я о священнике Петропавловской крепости, который исповедовал террористов и куда надо после докладывал, думаю, и позже, при Иосифе Сталине, такие находились, и немало их было. Вот коли бы священник был этаким магом-волшебником, что мог стирать из памяти кающегося всё, что тот ему выложит из кладовой с дерьмом, облепленным молью памяти, тогда да — цены бы такому священнику не было бы, ну, цену-то они себе знают, знают, инфляция, кхе-кхе, она для всех теперь. Они на рынок молиться должны ― давно так сладко не живали. Но каким счастливым мог бы стать человек с незамаранным, чистым листом в голове! Но это, скорее всего, невозможно. Я читал, что крысам удаляли полушария мозга, но они помнили всё, чему их учили, что узнали до этого. Какой-то учёный вообще предположил, что наши воспоминания находятся не в какой-то точке мозга, а в поле, которое излучает мозг, который работает, как декодер. М-мм, в этом что-то есть. Ницше тоже с упоением мечтал о чистке мозга и счастливом беспамятстве, правда, сам закончил жизнь в дурке. Счастье манкурта... впрочем, полно индивидуумов, которых чёрные пятна в голове абсолютно не мучают и они живут себе в удовольствие, питаясь своими воспоминаниями. Но если вдуматься, священника, честно говоря, до боли должно быть жалко: он возможно честный и чистый человек, пытается жить духовной жизнью, со светлыми идеалами, а ты ему — оп-паньки! — всё дерьмо своё и вываливаешь на голову. Терпи, терпи, дорогой, по долгу службы, ради моего спасения. Зачем это? По правилам их заведения, ты обязан сказать всё о своих грехах, не утаивая ничего, рассказать, как они говорят, о грехах вольных и невольных. Это значит переворошить основательно всё сено прожитых лет, чтобы всё вспомнить, а там не папочка тонкая может быть, а вагон и тележка, и не сено — сплошной свинячий хлев с дерьмом. Вот я, к примеру, должен был рассказать Глебу-Иоанну о том, что я его желал, он, кстати, тогда, в студенчестве, догадался об этом, что я испытывал к нему нежность, хотел, чтобы мы друг друга «познали» — так это зовётся в их Библии, в рассказе о людях, страшных зверях, живших в Содоме и Гоморре, занимавшихся такого рода «познанием». Рассказать Глебу, что я надеялся, подло и жадно ожидал его падения, ожидал этого страстно, ведь он, чего греха таить, катился вниз, терял человеческое достоинство. Стремительно катился по скользкому спуску, не без моей молчаливой помощи. И непременно бы скатился в пропасть, если бы той ночью не увидел нас с Витусиком-подлюсиком. Спасся, что называется, по счастливой для него случайности! А я до сих пор помню тот свой шок, ступор, и дикий страх, охвативший тогда меня. Я остро и реально представлял себе катастрофическую развязку и громкое публичное обличение. О, он мог это сделать! К тому времени он после пары стаканов буйным, совершенно невменяемым становился, подпив, терял контроль над собой. Но то, как он со мной тогда говорил, было ничуть не лучше публичного разоблачения. До сих пор я вижу, как его скрючивало тогда от одного моего вида, его, кажется, могло бы и вырвать от отвращения ко мне. Как я его и себя в тот момент люто ненавидел! Я уже собрался бросать институт, спрятаться где-нибудь, но тут сам Глеб попал под раздачу ― отчислили, исчез с горизонта. Грех… ну, нет... слово грех тогда было ему знакомо, но скорее как слово, выражающее что-то запретное, нехорошее по советским этическим нормам, но никак не с религиозным развёрнутым смыслом. Тогда ему, по молодости, просто противно было моё страшное и порочное падение, немыслимое, наверное, в его глазах. Своё-то падение-то он считал, хе-хе, терпимым. Ну, конечно же, шлюхи всеядные, свальные шабаши в пьяном угаре — это грех терпимый, общечеловеческий, обычный мирской. Это нормально, пей, гуляй — однова живём! Ну, теперь-то он про грех и про грехи знает не из повестей и романов Льва Толстого и Достоевского: должность и профессия у него такая — всё про это знать, не одному счастливому грешнику отпустил грехи, наверное, за эти годы. Живо ли у него, интересно, то отвращение ко мне, забыл ли он то своё рвотное тогдашнее состояние? Полюбил ли он человеков-грешников, как «самого себя»? Г-мм, увидев меня, первое, что он вспомнил, конечно же, тот проклятый эпизод. Что ж, он беспамятный? Мыслями непременно должен был возвратиться к годам юности, где он и сам не в наилучшем виде выглядел. Не ангелом был, не ангелом, но до моих «высот», не успел добраться. Чёрт! Представить себе не могу: я ему на ухо, шёпотом, в подробностях рассказываю о своей тайной жизни. Это мазохизм какой-то! Всего не вспомнить, за один раз не вспомнить, но главные «трудовые вехи» обозначить придётся. Для затравки можно рассказать ему о моих усладах с нежным таиландцем Джоном, о жеребце Гургене, о весёлых комсомольских застольях, кончавшихся частенько свальным блудом? После о загородных саунах, где нас, уже демократов, обслуживали дорогие проституты и проститутки? Рассказать придётся, чёрт возьми, об обкурившемся в хлам красавце Косте Емельянове, которого изнасиловал большой комсомольский сластолюбивый начальник. Это страшно, мерзко, но ещё страшней то, что Костя после этого повесился, а я вместе с остальными эстетами закрыл рот, спасая начальника. Рассказать, какие дела приходилось обсуждать мне в компании с отважными и дерзкими товарищами, прорвавшимися к властному корыту в начале девяностых; как приходилось врать, врать, врать, чтобы соблюсти их интересы и получать за это вознаграждения; как частенько на этих обсуждениях, назывались фамилии людей, которых через какое-то время достигали пули, взрывались вместе с ними их машины, и хотя никогда при мне решения по этим людям не принимались ― меня берегли, как курицу, несущую золотые яйца, но я-то догадывался, по какой теме те или иные «клиенты» получали контрольный выстрел в голову. Я не обольщался, хорошо понимал, что в общем гамбургском счёте был и мой маленький пай, он незримо в этом счёте присутствовал, и хода назад он мне никогда не позволил бы сделать. М-да, человека слабого или чистого такими исповедями можно в гроб загнать! Ну, уж как рвотное средство такие откровения вполне могут подействовать на исповедника. Это уже не исповедь — это дорогой многотомный компромат, кровавый бестселлер! Ещё имена можно было назвать, для качественного исповедования, а после причаститься, помолиться, получить прощение и — снова в бой, как это, уверен, и происходит с большинством раскаявшихся. Зачем это всё? Гм-м, удивительно! Как же они это выдерживают, выслушивают так называемые грехи, пропуская через себя ушаты человеческого дерьма на этих исповедях? Это какой-то особый вид мазохизма, выслушивать исповеди мерзавцев. И при этом знать, что большая часть получивших облегчение после исповеди примется за старое. Ну, как им этого не знать, ведь нарушители опять же приползают к ним облегчить душу. Есть тут ещё одна закавыка, чисто человеческая, не проявляющая себя внешне. А не подумает ли хоть один из таких «освобождённых», что совершил оплошность, выложив свои сокровенные тайны попу, чужому человеку? Возможно, это начнёт его мучить, так как придётся ему после жить с другой и не менее мучительной мыслью, что кто-то знает всю его грязь, всё его свинство. А дальше он может начать думать, что ему жить легче было с этой своей родной грязью, когда о ней никто не знал. Наш российский гений, эпилептик-душевед, и такой случай не преминул описать. Есть у него в «Карамазовых» глава «Таинственный посетитель». Этот посетитель поведал будущему старцу Зосиме о том, что он убийца любимой девушки, отвергшей его, да так стал после этого мучиться от того, что открылся, что решил убить своего случайного исповедника. Возненавидел его люто, мысль о том, что есть человек, который знает его тайну и судит его, стала для него невыносимой. Любил писатель в потрохах человеческих ковыряться... Грешники, грешники, мир не из праведников состоит — из грешников, миллиарды их. В их же книге сказано: яко несть человек, иже жив будет и не согрешит. И миллиарды сластолюбцев, воров, убийц, лжецов, клятвоотступников, скопидомов, истязателей детей, пьяниц, развратителей, мотов, проныр, аферистов, стяжателей живут безо всяких исповедей…

Денежкин усмехнулся: «По поводу покаяния твой любимый герой Фёдор Павлович Карамазов хорошо сказал: «Не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели, во-вторых, времени Бог мало дал, всего во дню определил только 24 часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться». Большинство же тех, кто решается на него, делают это для успокоения собственной совести. И, ох, не всё решаются сказать, не всё. Грех сладок, сладок, кто вкусил сей плод, тот помнит его вкус. О нет, нет, не для меня это, кому-то жалиться. Ну, просто хотя бы из жалости к Глебу, я ему ничего не сказал бы. Зачем? Это моя жизнь, всё своё ношу с собой. Я не собираюсь её афишировать и тем более каяться. Дело сделано».

Голос в Денежкине сказал негромко: «Ни из жалости к Глебу, а из страха и жалости к себе! Из страха разоблачения, из нежелания признать, что вся твоя жизнь была ошибкой. Это слова трудные. Глеб говорил, что по-гречески «грех» зовётся ошибкой, да ты и сам знаешь другие переводы слова, как у евреев, например, что это «упущение истинной цели или движение в неверном направлении». Грех ещё беззаконием зовут иногда. Г-мм, афоризм явился: «Депутат-законник — исполненный беззакония». Но кто же показывает правильные или неправильные направления? Ну да, да, они знали, как вывернуться и самим в стороне при этом остаться. Они говорят: выбирай сам Велиара или Христа, землю или небо, «хлеб небесный» или «хлеб земной», свет или тьму, слово или немоту, да или нет, жизнь или смерть, тень или предмет, произвол или свободу, воздух или кляп, калитку или ворота. От этого, дескать, выбора людей зависит судьба всего человечества. Чёрт, это же неизмеримо трудней выбора в магазине между микроволновкой и тостером! На этом нерегулируемом перекрёстке тысячелетиями сталкиваются все эти противоположности, и через него приходится идти всему человечеству, обойти этот перекрёсток не получится, где бы ты ни ходил, однажды тебе придётся оказаться на нём. Отсидеться в тине под корягой невозможно, ну, если только хочется стать человеком без судьбы, амёбой прожить. И большинство выбирает: землю, хлеб, немоту, тень, тьму, а сейчас, как никогда, выбор в пользу противоположных плюсовых значений стал ничтожно мал. И тут прав оказался Великий Инквизитор, прав, когда говорил о том, что учение Христа чрезмерно сложно, непознаваемо, что это недоступный идеал для обычных слабых людей-букашек, что только отняв у них внутреннюю и внешнюю свободу, можно сделать их счастливыми. Много ли букашек согласны ради света, слова, «хлеба небесного» бросить «хлеб земной»? Да это ж, в самом деле, ноша неподъёмная для большинства, учитывая то, что это нужно сделать в согласии со своей совестью! Обмануть себя можно, но нельзя по их учению обмануть Бога, он же, как бы, видит и слышит... Анатолий, друг любезный, ты так часто стал рассуждать на такие сложные темы, и хотя рассуждения твои по большей части нигилистические, но иногда, закончив их, в тишине твоего сердца остаётся туманное чувство, что у тебя получается не критика, а некая апология жизни людей из лагеря противоположного твоим убеждениям, что-то вроде зависти, присыпанной пеплом твоей сгоревшей жизни. И, согласись, ты опять играешь краплёными картами: слово «грех» как-то уж старательно избегаешь для себя, страшишься этого слова, лавируешь, соглашаясь на компромисс, на слово «ошибка»; понимаешь, что суть слова не меняется, хотя вес его и разным может казаться, что это просто синоним, звучащий мягче. Но как ни назови его, у греха вес всегда один, как вес элементов в периодической таблице Менделеева. Но, чёрт возьми, ты же убеждаешь постоянно себя, что не может быть наказания мёртвым, что над тобой просто «лопух вырастет», и много или мало у тебя грехов червям всё равно ― они безо всякого аппетита, но обглодают тебя до костей! Так чего ты так часто об этом рассуждаешь, возвращаешься к этому? Тяжело носить стало «всё своё» накопленное долгой жизнь, надёжно укрытое внутри тебя от чужих глаз? Смешно, чёрт возьми! Чужие глаза! Глаза тех, с кем ты «пошаливать» изволил, живы и помнят тебя. Ну, ещё всезнающий и всевидящий бог, если он есть, всё о тебе знает. Ау, боженька, скажи, знаешь ли ты обо мне, маленькой букашке, ползающей по земле? Молчит».

Он, дёрнувшись, быстро открыл глаза, нервно зевнул, до хруста сжал пальцы в кулаки и с тоской уставился в запотевшее окно.

 

Большинство людей живет, стараясь не влезать в сложные мыслительные дебри, которые могут разволновать, обеспокоить, что-то изменить в устоявшемся укладе жизни. Собеседника выбирают такого, от которого хочется слышать не укорение за ошибки, а согласие, одобрение своих мыслей и слов, если это происходит, то такой человек им приятен. Если нет — тогда собеседник практически враг. Американский поэт Огден Нэш справедливо заметил, что разум многих людей помещается за дверью с надписью «к себе», и такой человек, не увидев надписи, будет давить на дверь логикой фактов, и при этом добьётся только того, что дверь закроется с максимальной плотностью. Не умеющему «читать» послания из двухтысячелетнего прошлого, трудно, а порой и невозможно понять главную максиму «да будет воля Твоя» — человек привык тянуть «дверь» к себе, и ему больше понятна противоположная максима со знаком «минус» — «да будет воля моя». Принимая «правду» или неправду, люди не считают нужным подсчитать процент правдоподобия, мало того, «правда» или неправда часто может стать убеждением, опасным для окружающих.

Большинство упорно не желает признаться себе, что их мысли кощунственны, неверны, опасны, лживы, даже преступны; хотя многие при этом знают и понимают, что они просто выбрали себе удобную тёплую нишу, за пределами которой всё же есть другой мир, где существуют другие истины, с доводами, которые напрочь разобьют их мировоззрение. Доводы эти просты и действенны, они говорят: «Говори да-да, и нет-нет, а всё, что сверх того, то от лукавого».

 

Нежданная встреча с Глебом оставила в Денежкине будоражащее, тревожное чувство внутреннего разлада и раздвоенности. Хрупкий покой, комфортная тёплая оболочка, под которой он прятался, прорвалась. Это состояние притуплялось, затухало во времена, когда он оказывался среди людей, но оно тут же оживало, если он оставался наедине с собой: в голову начинали лезть воспоминания из далёких времён, сплошь не из приятных. Встреча эта всколыхнула застойное болото, поросшее тиной годов, где под вросшими в ил склизкими корягами прятались тёмные забытые истории; они тяжело всплывали сквозь болотную ряску огромными противными сомами с мёртвыми выпученными глазами, смотрели на него, ухмыляясь, внося в его нутро сумятицу и беспокойство. Выключить эти воспоминания он был не в силах, они приходили и мучили его.

В его жизни был долгий период, когда он интенсивно интересовался религией, мистикой, оккультизмом, восточной философией, древней историей. Закрытый клуб продвинутых коллег по комсомолу был кучкой кичливой молодёжи, жадно хватающей по вершкам всё модное, модерновое, «оттуда». Велись горячие диспуты с упоминанием имён Платона, Сократа, благоговели от Оскара Уайльда, боготворили культуру Запада (с джинсами, рок-н-роллом, Голливудом, свободой отношений), в теории и на практике изучали и осваивали Камасутру, чтили индийскую культуру, читали Блаватскую, изучали рерихианство, знали много из того, что тогда ещё не могло попасть на страницы газет: о сексуальном пролетарском энтузиазме в Советской России в двадцатых годах, о коллонтаевщине, о «дачных коммунах» Глеба Бокия, о знаменитом деле «Петроградского клуба», притоне гомосексуалистов. В своём кругу они спокойно обсуждали столичные сплетни из жизни продвинутых танцоров, артистов — богемы, прожигателей жизни; осведомлены были о тайных пристрастиях партийных деятелей, не расставшихся со своими влечениями даже в суровые сталинские времена, умерших в лагерях, расстрелянных и ныне живущих.

Нет, они не были яростными богоборцами, посмеиваясь над «недалёкими» верующими, читали Библию, Евангелие, труды христианских подвижников и философов, агностиков; читали для того, чтобы блеснуть своими познаниями в приятных разговорах за бокалом вина, частенько умно рассуждали на религиозные темы, смело трактуя содержание прочитанных книг на свой удобный лад; рассуждения эти на самом деле выглядели, как набор цветного пластилина, смятого в один комок. Это эклектическое мудрствование создавало приятное ощущение элитарности круга, а «подкованные» жеребцы в области сексуальных забав, практиковавшие гомосексуальные связи, могли «научно» оправдать историческими ссылками на древние культы, на эстетику греков свои душетленные мерзости.

Денежкин, будучи страстным библиофилом, старался не отстать от своих коллег, он перелопатил горы литературы, внимательно читал труды христианских мыслителей и яростных противников христианства, изучал учения гностиков, которые ему нравились, не прошёл мимо оккультистов, мистиков, представителей разных религий.

Накопленные знания, до некоторой степени довольно сумбурные, не перевернули его довольно быстро определившееся мировоззрение. Живя тайной разнузданной жизнью, он укреплялся в простой мысли, что вся история человечества, представляемая как борьба добра со злом, является показателем непобедимости зла. Однако люди, примыкающие к тому или иному лагерю, вынуждены жить в одной общей среде. Но консенсуса между ними быть не может: как нельзя объединить жизнь и смерть, так нельзя объединить зло с добром. Но и здесь, по его мнению, наблюдается «текучка»: периодически из стана сил зла часть людей перетекает в лоно сил добра, но и из стана сил добра происходит перетекание в стан зла новых членов. Количество воинов в этих двух лагерях не подсчитано, но для общего успокоения людей витает приятное умозаключение, что сил добра гораздо больше, и добро всегда побеждает зло. Это утверждалось и на государственном уровне, но зло почему-то никуда от этого не исчезало. Правда, после развала СССР он, вглядываясь в новую действительность, решил, что у сил зла, пожалуй, наметился заметный перевес. По сути своей, думал он, все люди злы, жадны, завистливы, но боятся открыть свои истинные желания и устремления, и потому лицемерно живут с хорошей миной на лице при плохой игре. Но при определённых обстоятельствах становятся свиньями, получая наслаждение из грязного корыта с помоями, а извалявшись в грязи, спокойно надевают пристойную маску.

К концу света, воскрешению мёртвых и Страшному суду он относился скептически. Но верил в будущую большую войну, которая, по его мнению, должна стать судом народов. Это будет последняя война, а победу одержат те, у кого будет лучшее оружие и больше людских резервов. Шансы на победу своей страны в её нынешнем состоянии он видел низкими. Последнее время он много читал об отношении разных религий к смерти. Вечной жизни он себе представить не мог, перерождение ему тоже не подошло, круги сансары пугали его своей непредсказуемостью: стать на долгое время нищим, пауком или женщиной не хотелось. Он выбрал для себя научно объяснимую, хотя и страшноватую «религию» — подошёл материализм. И хотя умирать было страшно, но тешило то, что эта «религия» твёрдо стоит на том, что нет ни рая, ни ада, ни чертей, ни раскалённых сковородок и перерождений, а человек, умирая, превращается в тлен, питая своим сгнивающим телом растения и червей. Отсюда выходило, что раз жизнь бренна, то от неё нужно успеть взять всё, что можно, стараться увидеть и прочувствовать многое, что не доступно простым людям, — наслаждаться и не думать о смерти.

Но бывали моменты, и частые, когда он, думая о людях, которые верят в обратное, в жизнь вечную, в покаяние, неожиданно начинал понимать, внутренне упираясь, что не могут десятки миллионов людей быть дураками, верующими в бредни, ибо не все они необразованные глупые простолюдины. Среди них немало людей богатых, знаменитых, образованных, есть писатели, профессора, врачи, политики. Да и он сам лично знал таких людей, неглупых современников, которые и в советские времена без страха ходили в храмы. Такие вещи мешали думать о правоте своих воззрений, но свернуть с пути он не мог — среда обитания крепко его удерживала. Когда идеологические путы пали, и его товарищи по партии жгли партийные билеты, а некоторые стали ходить в храмы, он высказывал одобрение, говорил о пользе свободы совести, о нравственности, но свой партийный билет не сжёг, припрятал реликвию в сейф. В храмы он спокойно заходил, если того требовали обстоятельства. Сейчас, после встречи с Глебом и неутешительных сведений о своём здоровье, он постоянно думал о смерти.

О Смерти люди думают меньше всего. Правильней было бы сказать, стараются о ней не думать. Какой-то запорный клапан в голове старается не пропускать в мозг эти страшные мысли, но даже, если она и просочится через какую-то щёлку, человек упорно пытается поскорее её оттуда выкинуть. Даже погибая в каком-нибудь страшном сне, человек с колотящимся сердцем в леденящем ужасе просыпается. Но Смерть всегда рядом с ним, иногда она наглядно приходит к близким людям, друзьям, родственникам, знакомым и на некоторое время дисциплинирует, оголяет осознание краткости и скоротечности жизни, накрывает ознобом от реальности происшедшего. Чувствительные люди после неожиданной смерти близких могут долго скорбеть, изменяются в лучшую сторону, в их душах происходит полезное очищение, переосмысление воззрений.

Но человек отходчив! Он неосмотрительно отходчив! На кладбище, в непосредственной близости от последнего пристанища — тягостная атмосфера, горестные лица близких, плач, тихие разговоры вполголоса или шёпотом, люди, поддерживающие друг друга под руки, траурные одежды, скорбная музыка, но уже на поминках, за горячим супчиком и стопочкой водки люди оживают, общее тягостное состояние, как туман, понемногу рассевается — жизнь побеждает! Ещё некоторое время говорят о смерти, вспоминают разные эпизоды из жизни ушедших, и незаметно приступают к делам насущным, прощаясь и расставаясь. Время течёт, захватывает людей, несёт их в своём быстром потоке, и скорбные дни смерти близких вспоминаются всё реже и реже. Только самые верные будут помнить скорбные даты потерь, мучиться болью утраты, ходить на кладбище в поминальные дни, ставить свечки в храмах; большинство же, особенно молодые, быстро забывают умерших, забывают даже тех, с которыми имели близкое родство. Жизнь продолжает идти с радостями и огорчениями, своим заведённым чередом, но случается, прихватит человека нежданная болезнь, и тогда на его пороге, качаясь, как марево в знойный день, появляется, то вырисовываясь, то растворяясь, силуэт костлявой старухи с косой в руках. И человек холодеет от страха! Денно и нощно он теперь думает о чём-то невозможно страшном, пробует всё, что может спасти: ходит к целителям, ездит в дальние монастыри, выписывает у аферистов за большие деньги «живую воду», пьёт свою собственную мочу, или «мочу молодого поросёнка». Бывает, ничего не помогает и его тело принимает мать-земля, но бывает, что всё благополучно разрешается, и через какое-то время выздоровевший загоняет воспоминания о страшных днях болезни в подвалы мозга, и когда неожиданно вспомнятся те мрачные дни, говорят: «Слава богу — я выкарабкался». Готовиться же к смерти для большинства людей вещь совершенно необъяснимая. То, что старики собирают деньги на погребение, — у большинства людей просто желание не обременить близких тратами на похороны. Древние совсем по-другому понимали изречение «memento mori». Нынешние представители хомо сапиенс не задумываются, с чем нужно переступить последнюю черту: бездумно ходят среди смерти. А ведь смерть может быть важнее жизни: между презренной смертью Нерона и смертью Гастелло или генерала Карбышева ― пропасть! Молодые люди думают, что перед ними бездна времени, обещающая столько нового, неизведанного, удивительного, того, что уже было и с жившими до них. Сердце полно предчувствий, энергия жизни переполняет, хлещет через край. Представить себя старым? Невозможно! Если только по «приколу», но это не проникновение и не осознание. Они могут представить себя с бородой и клюкой, но прочувствовать, что может стоять за этим, с какой ношей годов, болезней и грехов живут старые люди, им не дано. «Гроб мой! Отчего я забываю тебя? — писал святитель Игнатий Брянчанинов. — Ты ждешь меня, ждешь — и я наверняка буду твоим жителем: отчего ж я тебя забываю и веду себя так, как бы гроб был жребием, только других человеков, отнюдь не моим?».

 

 

Глава XXIV. ИГОРЬ. ТАТЬЯНА

 

Татьяна поскользнулась и чуть не упала, непроизвольно вскрикнув. Игорь среагировал мгновенно, быстро придержал её под локоть, притянул к себе. Заглядывая в глаза, с тревогой спросил:

— Ногу не подвернули?

— Чуть не упала. Всё в порядке, спасибо, Игорь, ― рассмеялась Татьяна, думая: «Сколько в этих руках силы и нежности!».

Игорь не сразу отпустил её руку.

— Осторожней, Татьяна, травм нам не надо Мы с вами ещё почти ничего не посмотрели из запланированного. Знаете, мой практичный сосед, пенсионер Прохорович, зимой наклеивает на подошвы сапог наждачную бумагу.

— Для вящей безопасности ему нужно ещё надеть мотоциклетный шлем, наколенники и налокотники, — рассмеялась Татьяна.

— И достать с антресолей лыжные палки, — рассмеялся и Игорь. — Но если без шуток, в скользкие и пьяные новогодние праздники питерские травмпункты всегда переполнены. Впрочем, такая ситуация в эти дни, скорей всего, по всей стране.

Они шли по Литейному проспекту. Их обгоняли весёлые компании, криками поздравляя прохожих с Новым годом; девушка в красном колпаке Санта Клауса ловко закинула на плечи Татьяны ленту серпантина, парочки целовались, кое-где всё ещё со свистом взлетали в небо запоздалые фейерверки, лопаясь в небе на цветистые звёздные пучки, ухали петарды, пахло порохом, было скользко, люди падали.

«Мне так хочется услышать, как он скажет не своё обычное Татьяна, а Таня или Танечка…» — думала Татьяна и повернулась с озорным огоньком в глазах к Игорю.

— Игорь, позвольте скаламбурить. Мы с вами уже знакомы второй год, а всё ещё играем в интеллигентские игры — говорим на «вы». Это приятно, но не пора ли нам уже перейти на современный стиль общения? Может, перейдём уже на «ты»?

Игорь на секунду замешкался.

— Второй год?! Ах, да! Три дня в прошлом году, а сегодня пошёл первый день нашего знакомства в новом двухтысячном. Я с удовольствием. Но знаете, что-то при этом может разрушиться, невидимое, но весьма приятное. Что-то есть в том, когда люди находятся в близком дружеском общении и при этом говорят на «вы», вы меня понимаете? Что-то далёкое возвращается из тех времён, когда общались и с близкими на «вы», а к обеду надевали костюм и галстук.

«Что же я так хлопочу, бесстыжая, чтобы он прямо сейчас назвал меня Таней! Совсем не боюсь лица потерять…» — досадливо пронеслось в голове Татьяны, но сказала она всё же то, чего ей хотелось:

— Я это очень хорошо понимаю. Мне это тоже нравится. Когда я сходила в Питере с поезда, один галантный мужчина подал мне руку и назвал сударыней. Было приятно. Но век, увы, принёс новые формы общения. Хорошо, давайте на «вы», но зовите меня Таней. Давайте остановимся на соломоновом решении. Татьяна — это как-то официально звучит.

— Да я не ретроград, Таня, — рассмеялся Игорь. ― Давай на «ты».

Татьяна опять поскользнулась, и опять Игорь удержал её от падения крепко и нежно.

— А можно я возьму тебя под руку? — сказала Татьяна и, не дождавшись ответа, просунула левую руку под его локоть. — Вот теперь я ощущаю себя в абсолютной безопасности.

— Давайте… давай всё же пойдём помедленнее. Куда мы спешим? Будем жить в новом году размеренно и без суеты, — сказал Игорь серьёзным тоном и замедлил шаг.

— Это какая улица? — спросила Татьяна.

— О, улица известная. Литейным проспектом зовётся.

— Я знаю, знаю, знаю. Здесь Салтыков-Щедрин жил, и ещё у Достоевского в «Идиоте» у генерала Епанчина особняк находился в Литейной, как тогда говорили, в него князь Мышкин с поезда со своим узелком пришёл, — быстро глянув на Игоря, сказала Татьяна. — Какой дом красивый!

— Красивый. И в нём жил один небезызвестный поэт, лауреат нобелевской премии…

— Бродский?! Господи, куда не глянь, везде здесь ступала нога гения, и сами дома построены гениями! А в моём городе хрущёвки, бетонные высотки да кирпичные особняки рыночных воротил с трёхметровыми заборами!

— Следы гениев на питерских тротуарах уже истёрты башмаками менеджеров, кассиров, продавцов, охранников, мерчендайзеров и деятелей сетевого маркетинга вроде «Гербалайф». Они ходят толпами мимо дома гения, и в головах их не возникает вот это:

«Пролитую слезу

из будущего привезу,

вставлю ее в колечко.

Будешь глядеть одна,

надевай его на

безымянный, конечно».

«Ах, у других мужья,

перстеньки из рыжья,

серьги из перламутра.

А у меня — слеза,

жидкая бирюза,

просыхает под утро».

«Носи перстенек, пока

виден издалека;

потом другой подберется.

А надоест хранить,

будет что уронить

ночью на дно колодца».

— Боже, да, это Иосиф Бродский! А я вот эти его строки обожаю:

«Ты знаешь, с наступленьем темноты

пытаюсь я прикидывать на глаз,

отсчитывая горе от версты,

пространство разделяющее нас.

И цифры как-то сходятся в слова,

откуда приближаются к тебе

смятенье, исходящее от А,

Надежда, исходящая от Б.

Два путника, зажав по фонарю,

одновременно движутся во тьме,

разлуку умножая на зарю…».

— «…Хотя бы и не встретятся в уме», — закончил за неё Игорь.

— Игорь, ты не любишь зиму? Уже несколько раз высказался в таком духе. Посмотри, какая вокруг красота, как снег искрится! Эта зимняя ночь мне запомнится надолго.

— Зима — это некое одиночество, — раздумчиво заговорил Игорь,— даже может быть временная смерть природы, это чистота и звонкая тишина, или долгий очищающий пост и испытание для людей и природы — время, когда родился Христос. Это, наверное, внутренне ярче ощущают люди, живущие не в домах с отоплением и канализацией, а там, где на заре и на закате они видят со своего двора нетронутую снежную целину, раскинувшуюся на километры, «великолепными коврами» по выражению Пушкина, и неподвижно стоящий в снежных шубах дальний лес. В больших городах этого нет. Часам к одиннадцати утра снег на дорогах превращается в жижу, колёса машин раскидают её на тротуары; обнажатся оазисы парящих канализационных люков, у которых и зимой всходит ядовитый городской сорняк, снегоуборочные машины сгребут грязный снег к краям дороги, будет скользко; бьются машины, падают люди, сосульки летят на несчастные головы горожан, в реки течёт всякая гадость. Город борется с зимой, как с врагом, пытается изгнать её из своего пространства. И она становится похожа на невесту, вышедшую из лимузина в белоснежнейшей фате, которую неожиданно обливает грязью с головы до ног ухарь-водитель. Климат у нас гадкий, Таня. Пословица бытует: в Москве климат дрянь — в Питере ещё хуже. Но белые ночи и цветущий шиповник стирают из памяти зимний сплин. Короткое наше лето дорогого стоит.

«Кодовое слово здесь — сплин. Моё неожиданное подозрение об одиночестве и какой-то надломленности Игоря, кажется, меня не обманывает. Он ничего не говорит о себе. Только сказал, что ему тридцать четвёртый год, и он никого не излечил от слепоты, не накормил голодных пятью хлебами. Заклятый холостяк? Не может быть: красив, учтив, талантлив, молод, женщины вокруг таких мужчин обычно вьются — это я очень хорошо в клубе сегодня приметила, не одна девица ему глазки строила. Ни слова о родителях и это странно. Как бы выведать, был ли он женат?» — думала Татьяна, прижимаясь к Игорю.

Их остановил молоденький и пьяненький матросик:

— Угости сигаретой, адмирал?

Игорь рассмеялся:

— Сегодня мне присвоено очередное звание?

Он протянул ему пачку. Матрос, пошатываясь, вытащил сигарету, но до рта её не донёс, икнув, уронил её в снег. Улыбаясь, он сказал заплетающимся языком, поклонившись Татьяне:

― Миледи, простите, но мой корабль, кажется, сел на мель.

Игорь заставил его взять несколько сигарет. Удалось это не сразу: он горделиво поломался, но сигареты всё же взял. Провожая взглядами уходящего матроса, Игорь с Татьяной посмотрели друг на друга и расхохотались.

С тротуара жахнул мощный фейерверк, в небо со свистом и треском взлетели каскады огненных брызг. «Игрушка» работала долго, в припаркованных машинах заговорила сигнализация.

— Даже машины недовольны. А каково в эту ночь старикам больным и особенно блокадникам?! Этот грохот, наверное, напоминает им о страшных днях блокады, несладко и их четвероногим друзьям. У моего соседа снизу пёс воет всю ночь, когда случаются такие салюты, — сказал Игорь.

— Я видела кинокадры салюта по случаю окончания блокады. Какое было ликование, какая радость на измождённых лицах людей. После таких кадров становится стыдно за нашу сытость, за брюзжание по поводу пустячных трудностей, за славословие и бездеятельность, пустую суетность. Сколько горя вынесли жители этого прекрасного города, какие лишения выпали на их долю! — сказала Татьяна.

Некоторое время они шли молча. Неожиданно она порывисто воскликнула:

— Я так тебе благодарна за эту прекрасную новогоднюю ночь и за всё, что ты для меня делаешь! Игорь, ты прекрасный музыкант, так здорово поёшь, и какой английский! Я была неправа в то утро, когда мы встретились.

— Ночь была прекрасной, но мои способности ты сильно преувеличиваешь, музыкант я самый обыкновенный, каких в моём городе множество, да и английский мой хромает. А вот ты точно была украшением сегодняшнего вечера, и, между прочим, имела большой успех у мужской половины клуба. Мне со сцены хорошо было видно, как нервничали дамы, которых бросали их мужчины ради танца с тобой. Некоторые просто рвали и метали. Я даже волновался, как бы ни случилось скандала. Некоторые твои отважные поклонники получили весомые взыскания от своих дам, я это хорошо видел.

Таня рассмеялась.

— Да? Я этого не заметила, но двое джентльменов досаждали мне просьбами о встрече.

— И что же ты?

― Но я же замужняя женщина, ― с серьёзным лицом произнесла Татьяна и, не удержавшись, рассмеялась.

Она подняла правую руку:

— Как доказательство — обручальное кольцо на правой руке. А ухажёрам я говорила, что мой муж на сцене…

— Я прямо-таки ощущал силу их завистливой ревности, — рассмеялся Игорь, подумав про себя: «Это хорошая примета. Для меня… для нас».

«Я сама ему скажу про себя, вызову его на откровенность», ― решила Татьяна и непринуждённо проговорила:

— Замужем я была давно и недолго. Это ужасно, когда люди совершенно не понимают друг друга, когда у них совершенно разные идеалы, жизненные векторы, увлечения. Детей не случилось. Слава богу, всё это «счастье» длилось меньше года. Между прочим, многие дамы также получат нарекание от своих ухажёров, уж больно ласково они на тебя засматривались. А у тебя был опыт семейной жизни?

— Таня, я закурю? — спросил Игорь.

Они остановились. Татьяна высвободила руку. Игорь закурил, и она опять взяла его под руку.

Жадно затягиваясь, Игорь проговорил:

— Был. Говорят, кто не был молод, тот не был глуп. Хотя ум здесь ни при чём. Совсем неглупые и немолодые люди частенько не в силах рассчитать последствия таких решений, как брак. И не раз и не два наступают на одни и те же грабли. Чтобы узнать человека, говорят, нужно пуд соли съесть. Я хотел съесть этот пуд соли, Юлия ― нет. Ей нужно было всё и сразу, без соли, с рахат-лукумом. Обычная история нашего прогрессивного века. Детей и у нас не было. Я не затворник, Таня, но и не ловелас. Ну, а после развода как-то позывов к семейной жизни не случилось, ― Игорь рассмеялся. ― Сократ останавливал. У него однажды спросили: «Надо или не надо жениться?». Ответ мудреца был лаконичен: «Что не сделаешь, всё будет плохо». Хотя его можно понять ― имя его сварливой жены Ксантиппы стало нарицательным и осталось в веках.

«Значит, была Юлия. «Была» — это хорошо, — с удовольствием отметила Татьяна, и в голове зазвучали слова песни: «Вот и встретились два одиночества, развели у дороги костёр…». Звучала песня радостно.

― А вот и Невский проспект! Я его уже узнаю, и он мне таким родным кажется, — вскричала она, чтобы оборвать тему разговора поднятую самой же. — Как людно! Всё расцвечено, такая праздничная атмосфера, но люди кажется устали.

Она рассмеялась, глядя на мужчину, которого опекала полная женщина. Его заносило в стороны, а женщина, крепко держа своего спутника под руку, выравнивала его, возвращая к прямолинейному движению.

— Ещё не так устанут, — улыбнулся Игорь. — Новый год длится у нас до тринадцатого января, нигде в мире не устраивают себе таких долгих каникул. А вот в этом здании когда-то было знаменитое кафе «Сайгон», место тусовки продвинутой публики. Здесь собиралась хипповая, битниковская, андеграундовая, модернистская и диссидентствующая молодёжь, кухонные концептуалисты, прожигатели жизни, музыканты и фарцовщики. Попасть сюда было ох как непросто. Многие нынешние лица, стартовавшие отсюда к успеху, мелькают в телевизоре до сих пор.

— Я немного читала об этом кафе в советских журналах, но как-то прошла мимо всяких новомодных течений. Слушала классику, Муслима Магомаева, старый джаз, Вертинского, Леонида Утёсова, Высоцкого… Ты смеяться будешь, но я очень люблю Анну Герман и Людмилу Сенчину.

— Почему же смеяться буду? Певицы с завораживающей харизмой. Со своим стилем, тембры голоса необыкновенные. Народ чутко выбирал себе кумиров

— Игорь, но я совру, если скажу, что меня не интересовало творчество изобретателей в искусстве и новаторство. Люблю Бодлера, Хлебникова, Модильяни, Ван Гога, Гогена, Монэ, Кустодиева, зачитывалась поэтами серебряного века, обожаю Платонова, раннего Маяковского, Гумилёва. Но это как бы было хождение в гости к интересным людям, после я всегда возвращалась «домой» к Достоевскому, Гоголю, Пушкину… Игорь, это всё ещё Литейный проспект, он такой длинный?

— Это уже Владимирский проспект. В Питере есть улицы, которые вливаются одна в другую, обретая новое название, обычно после какого-то перекрёстка.

— До чего же правильно и грамотно построен ваш город, всё так легко запоминается, несмотря на его раскинутость, острова и каналы. Мне кажется, что здесь невозможно что-то испортить — рука не поднимется.

— Таня, ты видишь парадную, внешнюю, выпяченную, хорошо известную сторону города. Но, к сожалению, есть и внутренняя и она весьма неприглядна. Уйма народа до сих пор живёт в коммуналках. Пишут, что до полумиллиона. До сих пор живут в коммуналках и заслуженные люди, ветераны войны, блокадники. Моя квартира — это ещё терпимый вариант коммунального рая: в городе есть огромные коммунальные «дворцы», читал про одну коммуналку, бывшее общежитие, в которой более пятидесяти комнат. Можешь себе представить? Это узкие коридоры, по которым протискиваются люди в места общего пользования. Люди там рождаются, умирают, женятся, безо всякой надежды на проблеск света в конце туннеля. И это уже не те люди, которые жили в коммуналках до войны. Половина культурной питерской элиты родились в коммуналках, но тогда было единение людей, а сейчас разлад, разъединение и атомизация. Такие дома не ремонтируются, лифты, если они есть, дышат на ладан, дворы — колодцы с грязными двориками, падающие балконы, текущие крыши, первые этажи, ведущие жестокую войну с крысами, — явление заурядное. Зимой сосульки убивают людей, дороги не ремонтируются, а машин всё больше становится. Совсем недавно я мог ночью спокойно припарковаться у дома — теперь приходится искать место. Уже стали встраивать в старые городские ансамбли новострои, в основном дорогое жильё, колотят в нашу мёрзлую землю сваи, среди плотно стоящих домов. Дома старые, хотя и построены из камня, но во многих перекрытия деревянные, они трещат, лопаются стены, инфраструктура изношена, лопаются трубы, бьют рукотворные гейзеры. Нет, конечно, ничего вечного нет, и бесполезных домов полно, взять хотя бы дом, в котором я живу, на его месте можно было бы построить что-то новенькое, современное, но ведь нужно жильцов расселить, а жаба душит власть, да и жильцы таких домов упираются, не хотят ехать жить на окраины. И раньше умели портить, но, слава богу, толковых и ответственных товарищей было больше, они могли «подсказать», что не надо делать; сейчас за деньги в Эрмитаже кич выставят, а в театре испоганят шедевр «собственным виденьем», втиснут в классический ансамбль дом с архитектурными излишествами. Единой программы нет, строят на свой вкус, облик города меняется и не везде в лучшую сторону. Но он стоит пока, он жив, как сказал один мой хороший друг и наставник: «город с европейским лицом и русской душой…

— Любишь свой город, — сказала тихо Татьяна, посмотрев на Игоря с нежностью.

— Люблю, — кивнул головой Игорь.

— Боже, какой храм! — воскликнула Татьяна. — Старый по всему…

— В последние годы жизни Фёдор Михайлович был прихожанином этого храма, он, говорят, тихо стоял за колонной, там у него было своё местечко; здесь же, между прочим, отпевали и няню Пушкина. В этом храме каждый год совершается панихида по Фёдору Михайловичу в день его смерти. Мы совсем недалеко от дома, где он жил и умер, вообще этот район связан с его жизнью, вот видишь, бюст ему установлен. Справа метро, его именем названо, а прямо можно пройти по улице, названной в честь писателя. Давай пройдёмся по этой аллее. Ты не устала?

― Мне так хорошо, Игорь!

Метро работало. В него вваливались толпы людей, на улице было темно, посыпал лёгкий снежок, потеплело. Татьяна подумала о том, что у них на юге в это время уже светает. Игорь замолчал. Татьяна вытащила руку из-под его руки, когда он, извинившись, стал прикуривать очередную сигарету.

Игорь курил с задумчивым лицом, задумалась и Татьяна. Бежали в голове быстрые мысли: «Как стремительно время! Вот и новый, последний год века потёк, а за ним и новый век грядёт. Время, время, время… эта неделя пробежит стремительно, застучат по рельсам колёса поезда, понесут меня в родные края к любимой мамочке, а я свернусь на полке калачиком и буду вспоминать счастливые дни, проведённые в Петербурге с необыкновенным красивым человеком, и тихонько плакать. И стану я снова куковать с мамочкой, ходить по знакомому маршруту в родную школу. Тысяча сто три шага! Сколько раз я уже проделывала этот путь и сколько мне ещё суждено ходить им? Денёчки мои бегут, а мамины денёчки обгоняют мои ― у неё уже немного их, в её песочных часах жизни песка осталось совсем чуть-чуть. Мама, мамочка, боже мой, ведь её однажды не станет! Мне придётся жить без неё! Продолжать жить, ходить по моему маршруту — тысяча сто три шага! Они будут слагаться в миллионы шагов. Зимы будут сменяться веснами, школу покидать выпускные классы, мне будут дарить букеты первоклашки и выпускники… Одиночество… оно тебе уже знакомо, ты его уже ощущала. Кому я буду нужна? Своим школярам? Они вырастают и разлетаются, заводят семьи, а ты, Танюша, будешь жить, как наша дорогая математичка Надежда Трофимовна, уже давно вышедшая на пенсию, одиноко прожившая длинную жизнь, перекинувшая все свои желания, устремления на родную школу, схватившуюся за неё, как за спасательный круг. Каждое утро эта чистенькая старушечка, похожая на добрую фею, всегда с милой улыбкой на лице в своём шикарном, пепельного цвета парике идёт в родную школу, наверное, так же, как и у меня, у неё подсчитаны шаги. Она всегда приходит в школу на час раньше. О, мне понятно, почему она приходит так рано: дома так тоскливо и одиноко! Она осматривает классы, поливает цветы в учительской, просматривает тетради. А встаёт она, наверное, ни свет ни заря, и подолгу стоит у окна, за которым серое безликое здание местной гостиницы с фасадом, украшенным красочной рекламой туристического агентства, на ней загорелая пара нежится в шезлонгах на фоне пальм и берега океана, это её Мейерова стена. И за этим окном меняются времена года, а в тишине комнаты слышно, как сыплется песок в часах её жизни. Игорь, Игорь… Что он со мной возится? Сама корректность, музыкант, писатель, да — писатель, несомненно, писатель, не графоман вроде меня, талант, перед которым обязательно откроются двери успеха. Зрелый мужчина, недавно перешагнувший тридцатитрёхлетний рубеж. Красивый, сильный и… одинокий, или это мои фантазии? Наверное, он пресыщен женским вниманием с его талантами. Но нет, нет, он не Печорин и не Онегин — он несчастен, так часто его глаза застилает странная печаль, что-то гложет его сердце. Но смотрит он на меня с нежностью. Сердце моё это видит. Или мне это грезится?».

Сладко защемило сердце, она глянула на Игоря, который шёл, погружённый в думы, и, краснея, подумала: «Конечно, между мужчиной и женщиной могут возникнуть отношения, когда они остаются вдвоём, но он так корректен. Из жалости что ли ко мне, к провинциалке? А тебе он нравится. Нет — это не то ощущение, здесь нечто большее. Ты влюбилась, Таня, влюбилась. А он просто очень хороший добрый человек, их жалости приютил тебя, из благородных побуждений, из убеждения, что нужно делать добро. Хороший он человек, хороший…».

Два потока мыслей текли параллельными курсами. Игорь в это же время размышлял в том же ключе, что и Татьяна: «Она совсем скоро уедет. Уедет… и моя комната опустеет, останусь я и моё дерево за окном. Но как с ней всё ожило! В вазе теперь всегда стоят цветы, куда-то пыль вся исчезла, зимой вымыла окна, шторы выстираны, поглажены, книги все протёрты. Ванну нашу многострадальную не побрезговала и отдраила, не узнать. Положительно, девушка приучена к труду, заметно, что у неё были родители, и они занимались её воспитанием. А как она волнуется о свой маме, звонит ей каждый вечер! Талантлива, пытлива, глазаста, разумна. Чёрт побери, ничего такого я не замечал за своими прежними случайными подружками, ни одна из них никогда не звонила домой, оставаясь ночевать у меня. Интересы: выпивка, музыка, клубы, разговоры о последнем фильме, непременно иностранном, жадный взгляд на всё новенькое, лейбловое, восхищение последними достижениями западного культпросвета. Не тупые девушки, но всегда поверхностные, такие городские девушки-сороки, у которых обо всём есть готовое и быстрое суждение, почерпнутое из стандартных массовых суждений; избалованные, с навязчивыми мечтами об иномарке и отдыхе на морских курортах, отвязанные, готовые веселиться двадцать шесть часов в сутки. И ни одной из них не пришло в голову прибраться в комнате, навести элементарный порядок. Никто надолго у меня не задерживался: печальна перспектива стать женой музыканта, подрабатывающего на вечеринках в клубах, и неудачливого графомана, не умеющего накропать ходовой детектив или любовный роман, жить в коммуналке, пользоваться общей ванной и туалетом без джакузи. Да и сам-то я человек, если внимательно взглянуть, довольно безответственный, привык к таким лёгким отношениям, всё случалось под возникшее «лирическое» настроение с выпивкой. Какая любовь? Об этом речи никогда не было. А может ты уже разучился любить, долгие годы ведя такой образ жизни? Разучился страдать и быть счастливым... городская жизнь, лёгкий уровень отношений. Но любовь была… была у тебя Юлия, недолгая нежность и ревность, сладостное страдание и обожание. Но она зоркая девочка, с целью и задумками. В итоге — Мюнхен, колбасно-пивной рай, джакузи, отпуск на островах — она фрау Джулия, он — герр Шульц. Практичная честность! Не тянула, не лгала, в глаза сказала: прости, Игорёк, любовь — любовью, но я так жить не собираюсь. В «совке» нажилась, рассейского либерального беспредела не вынесу — хочу-де пожить по-человечески. Приезжала через два года в Питер со своим, гм-м, герром, знакомила меня с ним. Мужик ― ни рыба ни мясо, ещё не баба, но уже с зачатками. Нашёптывала мне, что я самый лучший, что лучше меня у неё мужчины не было, ненавязчиво предлагала «пообщаться», тряхнуть стариной. Удивилась отказу, не понимала, что она опускала меня своим предложением, европеизировалась благодетельница. Столько лет прошло, а осадок горький остался от той любви и от её краха. И вот теперь Таня, Танечка… она уедет, и мысль об этом тебя пугает и вводит в транс. Жжение в груди, дыхание сбивается, спазм в животе, как тогда с Юлькой, будто искра проскакивает, когда близко к ней стою. Вожделение? Реакция самца? Наверное, не без этого, но ты всё время себя одёргиваешь. Не смешно ли это в конце двадцатого греховного, свободного от предрассудков века? Она уедет… уедет… не девочка, двадцать восьмой годок, и я не юноша, что ж мы интеллигентничаем? Но, чёрт побери, не могу же я действовать активно после того, как выставил себя спасителем, самаритянином, гидом, великим миротворцем, показательным петербуржцем. Буду выглядеть тем боровом, который предлагал ей «отдохнуть» тогда на тротуаре у клуба. Только я, наверное, буду выглядеть ещё хуже: хитромудрым змеем искусителем, подкормившим мышку, чтобы съесть с удовольствием. Но она уедет, уедет, а искра пробегает, пробегает и обжигает. И сердце колотится, и дыхание сбивается, как тогда с Юлькой, а Таня смотрит на меня ласково и нежно...».

Они молчали, шли в ожидании чего-то неожиданного, назревшего, но не проговоренного. Какого-то непременного чуда, которое обязано было произойти сегодня. А притяжение возрастало и Стрелочник Небесный не мог отказать себе в удовольствие столкнуть эти два локомотива. Он не стал переводить стрелку, чтобы развести их по своим путям, и они стремительно сближались. Столкновение обещало не крушение, жертв в нём не планировалось, оно обещало слияние, радость и счастье.

 

Дом стоял погруженный во тьму, в окнах застыла темень, тишина легла на заснеженный двор, снег уже успел припорошить разбросанные по двору бутылки, пивные банки и коробки от фейерверков, но запах пороха не выветрился.

— Странно, — сказал Игорь. — Неужели все уже так переутомились, что завалились спать? Рановато будет, такого ещё не случалось. Обычно всегда находились несгибаемые индивидуумы, до рассвета орущие оптимистические песни своей молодости.

— Наверное, взяли очень быстрый темп и переоценили свои силы, — рассмеялась Татьяна.

— У меня есть другая версия, — сказал Игорь, — думаю, в доме нет света. Это здесь случается. Проводка старая, отопление неважное, а народ включил разнообразные нагревательные приборы, все эти «трамвайные» печки и другую самодельщину. Результат не заставил себя ждать. Аварийка, скорей всего, тоже «навстречалась» и приедет нескоро.

Они вошли в тёмную парадную. После чистого морозного воздуха резко пахнуло подвальной затхлостью.

— Предчувствие меня не обмануло, — произнёс Игорь. — Иди сюда, Таня, сюда, сюда к стене. Дай руку, темнота нам не страшна. Мои ноги отполировали эти ступени и хранят память о каждой из них.

― Иду на голос, — рассмеялась Татьяна и сделала шаг к Игорю, вытягивая вперёд руки. Он нашёл её руки, притянул Таню к себе: «Беру на буксир». «А моя лодочка совсем не возражает против такого буксира», — про себя сказала Татьяна, сжимая его руку. Он шёл без остановок, у входной двери отпустил её руку, открыл дверь и пропустил её вперёд. В прихожей было не так темно, из большого кухонного окна без занавесок с улицы проникал сумрачный свет.

Открывая дверь своей комнаты, Игорь говорил:

— Проходи, садись на диван, а я пройду к окну, на подоконнике должны быть свечи.

Татьяна повесила куртку на вешалку и присела на диван, Игорь отдёрнул шторы.

— Метёт. Свечи нашёл, осталось найти подсвечник, — сказал он.

— Я его на полку поставила, на ту, где у тебя поэты.

— Понял. Вот он.

Он долго копался, вставляя свечу в подсвечник, после чиркнул зажигалкой и поставил подсвечник на стол. Свеча затрещала, стала разгораться, по комнате заходили тени.

— Да будет свет. Я сейчас пойду, ― Игорь посмотрел на Татьяну долгим взглядом и вернулся к окну, у которого застыл, тихо проговорив: — Как у Пастернака. Свеча, снег метёт, к утру двор заметёт на радость детям.

Зачаровано глядя на свечу, Татьяна тихо сказала:

— «Мело, мело по всей земле во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела. Как летом роем мошкара летит на пламя, слетались хлопья со двора к оконной раме…».

Игорь подхватил:

— «…Метель лепила на стекле кружки и стрелы. Свеча горела на столе, свеча горела. На озарённый потолок ложились тени, скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы скрещенья…».

Татьяна встала с дивана и подошла к окну, стала рядом с ним, улыбаясь, продолжила:

— «…И падали два башмачка со стуком на пол. И воск слезами с ночника на платье капал…».

Игорь смотрел на неё, говоря:

— «…И всё терялось в снежной мгле, седой и белой. Свеча горела на столе, свеча горела…».

Он умолк, молчала и Татьяна. Она повернулась к нему. Они смотрели друг на друга, глаза Татьяны были широко открыты, ей казалось, что сердце сейчас выпрыгнет из груди.

— Танечка! — выдохнул Игорь, и она потянулась к нему, закрывая глаза. Он нежно взял её лицо в свои руки, поцелуи его были нежные и неспешные…

Снег падал на стёкла, тени двигались по потолку, свеча горела…

 

 

Глава XXV. ДЕНИСОВ

 

Сухопарого старика с поднятой рукой на автобусной остановке Денисов увидел издалека. Он плавно подъехал к нему. Опираясь на трость, прихрамывая, старик подошёл к машине и открыл дверь. Выглядел он франтовато: на голове добротная фетровая шляпа, чёрное драповое пальто с поясом отлично на нём сидело; шея была укрыта шёлковым кашне, из-под которого виднелся ворот белоснежной рубашки и узел тёмного галстука. Старик, по всему, совсем недавно побрился, от него приятно пахло одеколоном. «Шипр», ― невольно отметил Денисов и прибрал громкость магнитофона.

― Добрый день! ― произнёс старик надтреснутым баритоном. ― Не будете ли вы так любезны подвезти меня?

— Далече?

— В крематорий.

― Это твёрдое и окончательное решение? ― рассмеялся Денисов, с удовольствием разглядывая старика: перед ним был живой образ ленинградского интеллигента из его студенческого прошлого.

― Пожалуй, дорогой я обдумаю ситуацию, — улыбнулся старик. — Едем?

― Едем, едем, ― улыбнулся и Денисов.

Усевшись в кресло, старик рассмеялся.

― Чёрный юмор? Да, да, русский язык такой живой, с такими неуловимыми и непонятными для ушей иностранцев оттенками. Вот вам пример: когда я еду помянуть моих близких людей на кладбище, а сосед меня спрашивает: «Куда это ты собрался, Константиныч?», я отвечаю, не задумываясь: «К папе». И тут не только звук, не только слово произнесённое ― тут сердца голос, а в нём нежность, горечь, образ живой…

― Это так, ― согласно кивнул головой Денисов, ― но я поясню свой иронический посыл. Сегодня я уже ездил в крематорий. Вёз трёх милых дам бальзаковского возраста с гвоздиками в руках. Одна из дам, усевшись в машину, печальнейшим голосом произнесла: «Нам бы в крематорий». А я, не сдержав улыбки, пошутил: «А не рано ли?». Дама оказалась на редкость рассудительной женщиной, глянув на часики, сказала: «Нам к двум, у нас в запасе ещё сорок минут».

В глазах старика блеснула смешинка.

― В семидесятые годы мне довелось работать в Чехословакии в Братиславской консерватории, ― произнёс он, ― так там по городу ходил автобус с надписью: «В крематорий и обратно».

Денисов рассмеялся, с удовольствием глянул на своего пассажира, думая: «Замечательнейшая была у нас в стране культурная прослойка. К сожалению, естественным образом вымирающая».

На нерегулируемом перекрёстке движение ненадолго застопорилось из-за столкнувшихся машин. Справа от проспекта у магазина строительных товаров, приплясывая от холода, кавказец бойко торговал ёлками, реклама на окнах магазина предлагала купить в декабре обои с пятидесятипроцентной скидкой. Старик с интересом смотрел в окно, а когда наконец тронулись, проговорил:

― Казалось бы, что может быть проще покупки обоев? Подсчитал количество рулонов, выбрал понравившийся тон, рисунок, купил клей ― и вся недолга. На практике же, однако, это может оказаться делом довольно нервным, утомительным и хлопотным. Вот вчера ходили с дочерью покупать обои. Магазин, вы знаете, был не просто магазин, а некий обойный Клондайк. Часа два бродили мы по залам до ряби в глазах. Возьмёшь один рулон, вроде нравится, посмотришь на другие — прекрасные обои. Тут ещё назойливые продавцы смущают, советуют, сбивают с возникших решений. Вы не можете себе представить, как я в этом обойном аду устал. И самое забавное: дома восторг от покупки быстро угас. Дочь расстроенно сказала, что не то купили. Правду говорят, что когда всего много, тоже нехорошо. Ещё великий Петрарка мудро говорил о том, что нехватка придаёт достоинство вещам и если землю усеять жемчугом, то его будут топтать, как простую гальку.

«Наш человек», — бросил на него восхищённый взгляд Денисов.

Движение потока машин замедлилось в очередной раз, приходилось часто останавливаться, где-то далеко впереди образовался затор. У Пискарёвского Мемориального кладбища остановились совсем. Старик неотрывно смотрел в сторону кладбища и, когда движение ожило, снял очки, достал платок, вытер заслезившиеся глаза и тихо проговорил:

― И папа здесь лежит в братской могиле. Больше полумиллиона людей нашли здесь последний приют.

Денисов бросил на него быстрый взгляд. На лице старика светилась тихая печальная улыбка.

Метров за триста до Пискарёвского проспекта движение вновь застопорилось.

— Вот я вам про вчерашнюю покупку обоев рассказывал, а мне вдруг вспомнилось, ― опять заговорил старик, ― как перед самой войной я с папой ходил покупать обои. Мне одиннадцатый год шёл. Жили мы тогда на Выборгской стороне, а за обоями отправились на Петроградку. Проехались на трамвае, после шли пешком, ели мороженое: суббота, отличная тёплая погода, разморенный народ гулял по набережным, молодёжи море ― это был день выпускных вечеров. Из нескольких видов обоев отец выбрал синеватые обои с геометрическим рисунком. Математик, прекрасный шахматист, любил он порядок и симметрию, да и выбор тогда, собственно, был невелик, по сравнению с нынешними временами. Рулоны нам связали шпагатом, домой мы возвращались на трамвае. В дороге отец говорил, что сегодня же начнём клеить обои в нашей четырнадцатиметровой комнате, но вечером к нам пришли бабушка с дедушкой, и поклейка обоев надолго отложилась, а на следующий день началась война. М-да... на следующий день началась война. Неплохое название для повести, не правда ли? Поклейка обоев отложилась, но они нам пригодились в блокаду. За жаркое лето пересохли ― хорошая вышла растопка. До сих пор помню рисунок тех обоев и их запах. В детстве я любил рассматривать рисунки на коврах и обоях и находил это занятие весьма занятным. Прищуривая глаза и не мигая, подолгу вглядывался в рисунки и через некоторое время происходило интересное явление: я начинал видеть не разрозненные детали рисунка, а нечто конкретное: голову бородатого человека в шлеме, морду экзотического животного, страшного паука… Дети такие фантазёры. У меня и сейчас это осталось. Недавно я узнал, что этот феномен имеет название: парейдолическая иллюзия, то есть видение изображения в невразумительных узорах. М-да… обои… Мы страшно голодали, а отец страдал, мне кажется, сильнее нас. Он был большой любитель поесть. До войны он устраивал частые застолья, сам готовил очень вкусные блюда. Свою блокадную пайку он делил с нами, а мужчиной он был двухметрового роста и вес у него был порядочный. К середине блокады он истаял, усох, будто ростом стал меньше, а зрение почти потерял, оно у него и до войны было плохое…

Денисова будто ледяным ветром тех страшных дней обдало. Он слушал старика, затаив дыхание. Рядом с ним сидел человек прошедший через блокадный ад, один из выживших в нём ленинградцев, из памяти которых никогда не исчезнут воспоминания о тех днях.

― …Однажды отец влез на стремянку, чтобы посмотреть, не осталось ли чего на антресоли. Дверцы от неё мы к тому времени уже успешно сожгли, отец собирался и саму антресоль разломать и пустить в печь. Спустился он вниз с холщовой наволочкой, в которой было что-то сыпучее. Когда он развязал узёл, то воскликнул каким-то не своим диким голосом, так, наверное, кричал Робинзон, увидев в море спасительный корабль: «Товарищи, товарищи мои дорогие! Вы не поверите ― здесь мука! Пшеничная мука!». И он тут же принёс чайник с водой, кастрюлю, сковороду, соль, торопливо бормоча: «Сейчас замесим муку, напечём лепёшек, устроим пир на весь мир». Мама к тому времени сильно сдала и болела. Закутанная в одеяла и какое-то тряпьё она лежала на кровати. Мама приподняла голову и еле слышно прошептала: «Костя, не смей! Из этой муки мы собирались сделать клейстер для обоев, и я в неё насыпала отравы от клопов». Но папа отмахнулся от мамы, замешивая муку, он, смеясь, говорил: «Будут чебуреки с антиклопином. Всё давно выветрилось, дорогая. Мы проверим это эмпирически ― на мне». Он поджарил на раскалённой буржуйке одну лепёшку, обжигаясь и не замечая этого, съел, приговаривая: «Вах, вах, вах, какой вкусный чебурек!». После мы все ели слегка подгоревшие чебуреки, непередаваемый вкус которых я запомнил на всю жизнь. Когда мы съели всё, отец глубокомысленно изрёк: «Клопы, товарищи, нас теперь точно не будут кусать». Хотя сил смеяться не было, мы смеялись невероятно долго. С перерывами смеялись. Посмеёмся, посмеёмся ― передохнём, после кто-нибудь не выдержит, хихикнет, и мы опять смеяться начинаем. Отец был весёлым человеком. Был…

Старик просунул пальцы под стёкла очков и помассировал глаза. Минуту он отрешённо глядел в окно. Вздохнув, продолжил свой рассказ:

― Мама умерла через месяц, отец через три. Меня отвезли в какой-то сборный пункт, в котором было много детей, накормили, пообещали, что вывезут нас из города. Потом куда-то везли на грузовике, я с тремя ребятами моего возраста, сидел в кабине рядом с пожилым водителем. Мы были такие тощие, что уместились на одном сиденье. В дороге случилось нечто, что забыть невозможно. Я это вижу теперь каждый раз, когда захожу в магазины, прилавки которых ломятся от изобилия продуктов. Водителю пришлось резко затормозить, потому что дорогу перебегал человек, что-то неся в руках. Мы остановились в метре от него, а он остолбенело и испуганно замер, на мгновенье повернувшись к нам. Глаза! Их не забыть. Огромные, бесцветные, будто вымороженные, на мертвенно-белом лице, очерченные чернотой, холодом, голодом и страхом. В его руках было окоченевшее тело, вернее тельце, думаю, это был ребёнок. Через мгновенье он перебежал дорогу и скрылся в развалинах со своей страшной ношей. Понимаете? Мы уже слышали о случаях людоедства. Наш водитель не сразу пришёл в себя. Он положил голову на руль и долго так сидел, а когда поднял её, сказал нам: «Доберёмся мы до логова фашистского зверя! Раздолбаем гадов, отольются им наши слёзы. А вы, ребята, будете жить в счастливое время, когда не будет голодных людей, во дворах опять будут гулять кошки и собаки, на крышах домов будут селиться голуби, и вы их будете кормить с рук…».

Денисов судорожно сглотнул комок, застрявший в горле, закашлялся, с нежностью глянул в лицо своего пассажира, накрытое лёгкой дымкой неизбывной печали.

Дальше ехали молча. Старик сидел, закрыв глаза, веки его подрагивали. Нескоро удалось переехать Пискарёвский проспект, въехать на путепровод, а после во двор крематория.

― Для некоторых здесь, в самом деле, последняя остановка, ― сказал старик, всматриваясь, в окно. ― Уходит, уходит моё поколение. Сегодня провожаем замечательного человека, виолончелиста, фронтовика, педагога Толика Абрамова, отдавшего музыке и педагогике шестьдесят лет. Одинокий старик, долго болел последнее время, денег на традиционное захоронение не нашли — на кладбищах такие дикие тарифы за услуги. Уходим, мы уходим.

Он повернулся к Денисову, лицо его оживилось:

― Вы знаете, я старый человек, урожая тысяча девятьсот тридцатого года и время жатвы приспело, но я застал чудесные времена, когда старые, убеленные сединами профессора подавали нам в гардеробе, безусым молодым студентам, верхнюю одежду. Да, да! Это был некий похвальный акт уважения к нам салажатам. Был такой необычный и приятный этикет. Ох, заболтался я, извините, мы же приехали. Чем я обязан? ― торопливо полез он в карман.

Денисов придержал его за руку.

― Ничего не надо.

― Ну как же? Я не привык. Я не могу так, это, знаете, халява, она, извините, пользы не приносит.

― Всё в порядке. С наступающим Новым годом и грядущим Рождеством вас, дорогой человек, здоровья вам и вашим близким.

― Спасибо, но это как-то…

— Живите долго и не болейте.

— Что ж... спасибо. И вам всех благ и мирного неба, без прожекторов и воя сирен. Вы знаете, сейчас на Новый год мода пошла во дворах пиротехнику взрывать, ракеты запускать. В прошлом году что-то невообразимое творилось: грохот, взрывы, вспышки, до самого утра тишины не было. А как собаки выли! С ужасом ожидаю очередную новогоднюю ночь. После таких ночей опять оживают картинки блокадных дней. Здоровья такие салюты не прибавляют. Мира вам и здравия.

Старик, покряхтывая, вылез из машины, медленно и осторожно пошёл по обледенелой не расчищенной от снега дороге. Денисов провожал его взглядом до тех пор, пока он не скрылся из вида.

Он устало откинулся на кресло, закрыл глаза, с печалью думая о том, что вот так же, как исчез сейчас этот человек из его поля зрения, исчезнут скоро все те люди, которым довелось стать участниками и свидетелями той страшной войны. Думалось ему и о том, что говорить и вспоминать о тех событиях стали реже, а долгожданная свобода слова родила наглую ораву «смельчаков» ― историков-ревизионистов, которые нагло подвергают сомнению великую роль народа-победителя, извирают факты, бесцеремонно охаивают героев той войны и ничтоже сумняшеся реабилитируют предателей, находя им лукавейшие оправдания. Власти же совсем нет дела до историков-гробокопателей: в лихорадочной кровавой спешке дележа наследия победителей великой войны господа демократы даже на четыре года забыли о парадах на Красной Площади в святой день Победы.

Его размышления прервал робкий стук в окно, заставивший его вздрогнуть и открыть глаза. У машины, согнувшись, заглядывая в запотевшее окно, топтался солидного вида мужчина в шапке с опущенными ушами. Денисов приоткрыл стекло.

— Ради бога, простите за беспокойство. Вы кого-то ждёте или можете подвезти? Холодно, транспорта нет, за полчаса не появилось ни одного такси. Мне бы выбраться из этого тупика, до любой улицы, где я смог бы на чём-то уехать. Я заплачу, разумеется, — умоляюще произнёс он.

На его смуглом, восточного типа лице с чёрными глазами-маслинами выделялся удивительно большой хрящеватый нос.

— Присаживайтесь, — пригласил его Денисов, устало кивнув на сиденье.

— Замечательно, — обрадовано произнёс мужчина, — должно же человеку хоть раз в жизни повезти.

— Ну, если такую мелочь считать везением, — пожал плечами Денисов. — Хотя дорога ложка к обеду.

— Холодно, зябко, сыро… — произнёс мужчина шутливо-жалобным тоном, растирая ухо. — Пятнадцатый год в Питере живу, но до сих пор к зиме не могу привыкнуть. Верно сказано Козьмой Прутковым: «Некоторые образцом непостоянства считают женщин, другие мужчин, но всякий умный и наблюдательный петербуржец не согласится ни с теми, ни с другими, ибо всего непостоянней петербургская атмосфера». Можно печку включить? Спасибо. Благодать! Прямо-таки Ташкент. Вам не доводилось бывать в Ташкенте?

― Собирался летом 1989-го съездить с семьёй. Но там в тот год «клубнику» кроваво не поделили между собой на рынке узбеки и турки-месхетинцы — перестройка-перестрелка заштормила, и ехать в те края стало не безопасно, ― сказал Денисов. ― Мне, между прочим, пару раз в таком духе не повезло. Второй раз принесли меня колёса в Сухуми отдохнуть с семьёй в августе 1992-го, а там абхазы задрались с грузинами. Чудом выбрались оттуда. Мечта объехать с семьёй республики рухнула со страной: начались великие демократические преобразования.

Пассажир бросил на него быстрый взгляд.

― Да, каток прокатился по всем. Многим запомнились вехи правления предателя Горбачёва. Ах, Мишка, Мишка, — архангел подземных чёрных сил, Мишка Меченый, Иуда ставропольский, какую кашу кровавую заварил, слизняк! Дьявол бы его побрал, лауреата нобелевского. Устроил, нежить, раздрай на долгие годы. У меня мама русская, отец узбек. Мы покинули родные места до ферганских событий, отец был образованный советский человек, хороший аналитик. Он предвидел хаос и кровавую вакханалию невежества. Был. Жизнь жизнью, но фактор любви к «родным гробам», тоска по родине у пожилых людей, увы, здоровья не прибавляет.

Денисов глянул на пассажира и промолчал: в разговоры ему не хотелось вступать, он ещё находился под впечатлением рассказа старика. Замолчал и мужчина, почувствовав, видимо, его настрой. На проспекте Непокорённых он попросил остановить и полез в карман за деньгами.

Денисов устало помассировал виски.

— А вам куда, собственно, ехать?

— Мне бы на Кораблестроителей. Это на Васильевском, если можно, конечно.

— Так поехали. Только отогрелись в машине, охота вам опять мёрзнуть? — Денисов немного прибавил громкость магнитофона. — Музыка не помешает?

― Хорошая ― нет, ― пассажир положил сто рублей в бокс и заключил, усмехаясь: ― Говорят, у коров от хорошей музыки удои увеличиваются, а у людей гемоглобин повышается.

Он расслабленно откинул голову на подголовник и закрыл глаза.

Кассета с записью последнего диска битлов «Let it be» подходила к концу. Пол Маккартни пел лирическую балладу «The long and Winding Road». Пассажир сидел в своей шапке с опущенными ушами, музыку он слушал с заметным интересом, чуть наклонив голову набок, выражение лица было напряжённым, когда песня закончилась, оно немного оживилось. На следующей песне «For you blue» лицо его опять напряглось, он недовольно морщил лоб, губы что-то пришёптывали. На последней песне диска «Get back» он нервно потёр мочку уха. Когда кассета закончилась, он немного подождал, ожидая продолжения, и не дождавшись, открыл глаза и рассмеялся. Хлопнув себя по коленке, он «выстрелил» пулемётной очередью:

― Бог ты мой, какие знатные опусы! Впрочем, первая песня недурна. Поставил бы пятёрку, да не позволяет мне этого сделать заметная повторяемость одинаковых частей, но певцу за лиричность, а композитору за мелодику и гармонию — твёрдая четвёрка. Правда, на мой взгляд такая плотная завеса из скрипок и женского хора, сиропит нормальную лирическую песню и без того уже подсиропленную певцом — это, знаете, плоховкусие. Чем-то напоминает мне какую-то оркестровую вставку с хором из советских пафосных песен на концертах в праздничные дни. Профессиональные музыканты такое насыщение аккомпанемента саркастически называют маслом масляным. Хотя, возможно, именно из-за однообразия песни аранжировщик и разбавил её этой скрипичной партией и женским хором. Вторая песня — учебный материал для начальных классов музыкальных школ. Три аккорда ― тоника-четвёртая ступень-тоника-доминанта-тоника. Практически белорусская народная песенка «Савка и Гришка сделали дуду». Зачем вообще такие песни писать? Безоценочно. А последний перл, по мне так просто изуверство какое-то. Единица! Примитив! Частушка в мажоре: семь нот в запеве и пять в припеве, хотя музыканты и мучительно пытались как-то разукрасить аккомпанемент, и даже соло невнятное проковыряли одним пальцем на электронном фортепиано. Не знаю английского языка, может это вообще некая банальная юмореска или музыкантам нужно было как-то заполнить оставшееся место на пластинке, но вышла жвачка пустая и вредная, по крайней мере, для моего слуха. И вот этот в ней ритм: ту-ду-ду-ду, ту-ду-ду-ду ― шаманское камлание. «Мрак!» ― сказала бы Элочка-людоедочка.

Денисов бросил на него удивлённо-усмешливый взгляд: «Каков низвергатель! Круто срезал «Битлов». Не всем, однако, услаждает слух ливерпульская четвёрка. Клиент мой, конечно же, профессиональный музыкант, из традиционалистов, консерваторщиков. Этот народ обычно строго судит лёгкую музыку».

И тут же ему в голову пришло, что в словах пассажира имеется резон: сказать, что песни, раскритикованные им (кроме первой), ему самому нравились, он не мог. Да и сам альбом, записанный музыкантами в период склок и окончательного распада группы, не страдал концептуальностью — был набором совершенно разных песен, не объединённых общей идеей, как, например, это было в их альбоме «Клуб одиноких сердец сержанта Пепера».

— Осмелюсь предположить, что вы профессионал и поэтому судите так строго, что называется, разбираете материал по науке. И соглашусь с вами, что эти песни не лучшие из огромного наследия этих музыкантов. Но согласитесь и вы, что три песни не могут дать полного представления о потенциале музыкантов. Слава этого квартета, между прочим, всемирная. Многие их песни до сих пор считаются шедеврами, они петы-перепеты знаменитыми певцами, их обрабатывали и исполняли сотни знаменитостей, в том числе серьёзные симфонические оркестры, ― сказал Денисов, неожиданно вспомнив, что ему где-то приходилось читать о том, что Пол Маккартни остался недоволен тем, что без его ведома в «The long and Winding Road» продюсер вставил эту партию скрипок и женский хор. Вряд ли неискушённый слушатель смог бы услышать такую тонкую музыкальную деталь, но её однако заметил его пассажир. Он утвердился в мысли, что он музыкант.

Выслушав его, пассажир живо откликнулся:

― Нельзя объять необъятное, дружище. Я как-то параллельно с этим музыкальным явлением прожил жизнь, хотя кое-что слышал урывками, но спасибо за краткий экскурс в параллельный мир. Да, я музыкант, но и вы, мне думается, не закоренелый таксист «по жизни», как сейчас говорят. Между прочим, и я не избежал сей стези. В начале последней декады нашего расторможенного двадцатого века пришлось и мне ночами «побомбить» на своей «Волге» на необозримых просторах Невских берегов. Не в теории познал, что это за удовольствие. Но жизнь, однако же, с её насущным хлебом, есть жизнь. А насчёт оценки всяких шедевров конца нашего безумного двадцатого века давайте поговорим лет этак через пятьдесят или того больше. Талант подразумевает безжалостный отсев шлака от породы, а песенки на два притопа три прихлопа, могут сильно испортить впечатление о потенциале хорошего музыканта. Разумеется, творчество — это взлёты и падения, но ложка дёгтя ― это ложка дёгтя, и портит бочку мёда всегда. Внутренний цензор творца не должен дремать, он обязан чутко реагировать в своих творениях на всё ненужное, вредное, портящее вкус людей; банальное, чужое, инородное, обязан безжалостно выкидывать шлак на помойку. Кто-то из писателей сказал, что писательская работа сродни работе шахтёра, но она такая же тяжёлая и у музыканта, композитора, певца или художника. Если внутренний цензор проспит, автор сделает себе послабление, а корабль, небрежно сляпанный им, поплывёт к людям — ничего поправить уже будет нельзя. Слово не воробей, нота ― тоже. А слово записанное, нота озвученная, тем более. Авторам некоторых «шедевров» приходится иногда краснеть до конца своих дней, слушая свою лажу, застрявшую в вечности. Но это при условии, что у этого автора жива совесть и он не закостенелый делец. Без совести-цензора рождается мёртвое дитя. Это хорошо умеет делать нынешняя эстрада — денежный конвейер, выдающий свою дурно пахнущую продукцию, обёрнутую в элегантную блестящую упаковку, рассчитанную на примитивный вкус больших масс людей. Меня от этого продукта, прямо скажу, подташнивает. Знаете, у музыки есть и цвет и запах, и это не всегда аромат, ― рассмеялся пассажир. ― А нос у меня, сами видите… музыкальный. Он тридцать лет анализировал запахи музыки, и кое-что, надеюсь, о ней узнал за эти годы. А вы отдаёте предпочтение только такой музыке, что сейчас звучала? ― с интересом в лице неожиданно спросил пассажир, поворачиваясь к Денисову.

Вопрос был задан с серьёзным лицом, без иронии или сарказма, без нравоучительного тона высоколобого снобизма интеллектуала, но Денисов почему-то смутился от неприятного чувства, будто пассажир его отчитал за его несерьёзные музыкальные пристрастия. Он стушевался и скомкано проговорил:

― Джаз люблю, хорошие хоры, оперу итальянскую, «Литургию Иоанна Златоуста» Рахманинова обожаю, Свиридова, Дебюсси ― пристрастий много. А музыка, которая сейчас звучала… как бы это проще сформулировать… это ностальгическое. Музыка беспечной юности, воспоминания о тех годах. Рука не поднимется выкинуть из фотоальбома фотографию, на которой ты с лучшим другом и любимой девушкой, обнявшись, стоишь прекрасным июльским днём тысяча девятьсот шестьдесят девятого года на Троицком мосту. Эта музыка тогда сопровождала нас.

― Понимаю. Ради бога, не подумайте, что я пытаюсь поучать или осуждать. У меня есть ужасная отрицательная черта: говорить прямо, без уловок, невзирая на личности. Это, между прочим, много неприятностей доставило мне в жизни, но, слава богу, конформистом, сглаживающим углы, не сделало.

Неожиданно он весело рассмеялся.

― А вы меня не высадите на мороз за мой стиль общения? Меня один таксист недавно высадил, когда я попросил его прибрать громкость магнитофона.

― Даю честное слово, что не высажу. Мы живём в свободной, демократической стране, в которой плюрализм мнений, ― рассмеялся и Денисов.

― Опять повезло. К слову, жена меня шутейно зовёт «перпетуум болтубиле». Чего-чего, а поговорить я люблю, ― продолжил пассажир, добавив с улыбкой: ― …когда не холодно. На Свиридове и Рахманинове мы с вами сходимся. Это и моё. Люблю Пастернака, Тютчева, Блока, перечитываю Пушкина, Достоевского, Платонова, Лосева, Аверинцева. Чту мыслителей, вне зависимости от цвета их кожи и времён, в которых они жили; мил мне и классицизм во всех его проявлениях. Это бакены, по которым я ориентируюсь на реке жизни. Но когда мне вынужденно приходится слушать нечто варварское, вульгарное, глупое или пустое — это для меня пытка и страдание, извините мою велеречивость. Мудрецы не раз говорили, что плохая музыка вполне способна разрушать устоявшиеся человеческие основы бытия, может быть даже сакральные. Недавно я, стиснув зубы, решил посмотреть по телевизору концерт одной молодой и популярной певицы, почему-то бесфамильной: мне захотелось разобраться в причинах её популярности. Трансляция была прямая, камеры часто показывали зал, лица людей. Успех, восторг, цветы, овации! А на зрителей сыпался бездарный музыкальный мусор, банальные, за уши притянутые к музыке тексты, именно тексты, а не стихи, как это должно быть в песне. Но певица несколько раз за концерт сменила наряды, оголяющийся балет на заднем плане пританцовывал, временами довольно развратно. Оформляло это безобразие отвлекающая светомузыка и зубодробильно-барабанное ― дум-дум-дум. Но очарованному загипнотизированному зрителю, по всему, действо нравилось, он был доволен тому, что не напрасно потратил время и деньги. Он хотел, чтобы ему «сделали красиво» и ему это сделали. Но у меня осталось чувство, что зрителя не только сильно надули, но и что-то ещё серьёзно разрушили в его мироощущении. Ведь тут вот какое дело, дружище, категория понятий «нравится ― не нравится» ― это эмоциональная, в общем-то, категория. И судить по этим понятиям о качестве объекта культуры было бы странно и безрассудно. Платон, например, по этому поводу высказался в том смысле, что люди обманывают себя, думая, что в музыке нет доброго и злого, а плохой или хорошей её можно считать лишь в зависимости от удовольствия, которое она доставляет. Но это же мудрец Платон! А для общей массы потребителей товаров оценка качества культурного товара, в том числе книги, фильма, картины или музыки, — категория субъективная. А факторов, влияющих на правильную оценку, немерено: опыт, социальное положение, возраст, образование, интеллект, разносторонность мысли, окружение, воспитание, социальное положение, умение думать, наконец, а не попугайничать, повторяя за кем-то ложные оценки. А так как уровень просвещённости и образованности, согласитесь, сейчас резко падает, ловкачам от искусства удаётся успешно втюхивать свой гнилой и лежалый товар массам. Людей, которые зрят в корень, могут заглянуть за «забор», не так уж много сейчас, да и трибуну от них спрятали под коряги в либеральном болоте. Зато в самом либеральном болоте сплошной хор вралей-свободолюбцев. Он дружно поёт оду капиталу и громче всех квакают в этом болоте те, у кого есть своя приватизированная кувшинка в виде радиостанции, телеканала или газеты. Вот мудрец Сократ, учитель Платона, за «забор» заглядывал. И когда это было, в какие далёкие века! В те древние времена старик Сократ говорил о том, что простой человек не способен проследить долговременный вред от нововведений, которые приходят обычно под соусом благих намерений, но направление сознания они незаметно изменяют: давно известно, куда ведут благие намерения. И вот эти-то малюсенькие изменения в итоге могут произвести в будущем колоссальные перемены. Это, по мысли греческого мудреца, относится и к музыке. Думаю, он имел в виду музыку пришлую, чужую, или не каноническую для своего времени. Вот все говорят: музыка объединяет, музыка аполитична, в музыке только гармония есть, как пела одна неплохая питерская эстрадная певица, а глубоко копающий старик Сократ говорил, что стоит остерегаться новой музыки, потому что она может быть опасна для государства! Грекам вообще было свойственно государственное мышление. Большие умы ― глубокий взгляд вперёд! И наш титан Лев Николаевич Толстой как-то сказал, что китайские императоры контролировали публичное исполнение музыки, опасаясь духовного разрушения народа. Не помню его имени, но и какой-то китайский император говорил поистине мудрейшие и глубокие слова о том, что музыка благоустроенного века спокойна и благостна, правление радостно, а музыка неспокойного века взволнованна и яростна, а правление ошибочно. Цитирую близко к тексту. Вам пример? Пожалуйста. Который год мой юный сосед, живущий надо мною, длинноволосый гражданин мира конца двадцатого века, с серьгой в ухе, каждый день на всю мощь включает свою любимую музыку, где барабанщик яростно молотит по барабанам, будто намеревается их порвать, гитарист рвёт струны в мажорных арпеджио с немыслимой спринтерской скоростью, сплошными обоймами тридцать вторых нот, а певец душераздираемым фальцетом включает сигнализации машин во дворе. И вот с этой музыкой в голове, с этим невротическим настроем, с заменой полярности полюсов душевного аккумулятора, этот парень выходит в наш неспокойный и шаткий мир хаоса, вечного шума, бешеных скоростей, суеты, толкотни и демонизма. Промолчу об образе мыслей моего юного соседа, но догадываюсь, что он зависит от слов, которыми он думает, а слов у него очень немного, я это знаю: слышал, как он с друзьями объясняется десятком слов, в основном жаргонных. Вот и выходит, что музыка нашего неспокойного века взволнованна и яростна, а наш век, согласитесь, совсем не спокоен. Вопрос: а правление? Ошибочно ли оно? Думаю, да, потому что оно индифферентно к процессу проникновения к нам всех видов современного культмусора. Следуя мысли Сократа, применительно к нашему времени, «новой музыкой» или нововведением можно назвать и музыку, которая к нам проникает в избытке из-за «бугра», включая и ту, что мы только что с вами слушали. Эта музыка, становясь у нас популярной, притягивает к себе массу молодёжи, уводит её в некое чуждое нашему народу духовное пространство, создавая глупые мечтания, ослабляет духовную сцепку со своим народом, традициями, культурой, вполне может подвигнуть некоторых до бездумного диссидентства, отрицания, даже к ненависти к своей родной культуре и предательству. И, между прочим, тут же подвигает часть деятельных ловких и практичных людей, считающих, что всё лучшее приходит к нам с Запада, на изготовление копии, правда, выходят из-под их рук, как правило, лишь серые суррогаты, эрзац продукты. По-другому и не может произойти: с законом сохранения единства и формы такие господа не знакомы. Бога ради, не обижайтесь, я не морализирую ― я рассуждаю. Но давайте в самом деле рассудим, прав ли был великий грек, а вместе с ним и человек совсем другой культуры, китайский мудрец? Не знаю, знали ли эти высказывания Сократа, Платона и мудрого китайца наши умершие советские вожди, «злобные тираны», как нам сейчас их представляют, которых не пинает только ленивый, но они требовали фильтровать культурный процесс и он фильтровался. Да, перебарщивали, перегибали идеологическую палку, но… У вас в квартире было радио, обычное, с розеткой на стене?

― Ну, разумеется, — кивнул головой Денисов, думая, что пассажир и вправду говорлив, но говорит он замечательно. Он слушал его с удовольствием, укоряя себя за свои недавние мысли о его высокомерии, ― раскованность пассажира ему импонировала. Совсем недавно в беседе с женой они говорили об отсутствии внятной политики в области культуры в стране, вернее о том, что всё брошено на самотёк и Мария говорила практически то, что сейчас произнёс его пассажир. Она даже приводила то же высказывание Платона, что и он.

― И что мы там слышали? — смуглые щёки пассажира зарумянились. Он расстегнул куртку и снял, наконец, шапку. — Отбросим общий фон: пленумы ЦК, назидательные и нудные речи партийных деятелей, заказные песни о партии и комсомоле, о распрекрасной жизни в стране советов, сводки о перевыполнении планов, о ситуации на полях страны, и прочую «воду». А дальше? Много нужного и полезного: классика, романсы, опера, великие исполнители, народная музыка, патриотические песни, радиопостановки бессмертных произведений, чтецы, у которых во рту не застрял непрожёванный бутерброд. Они не бекали, не мекали, не мычали после каждой фразы, не гоготали в эфире, обсуждая с сотоварищами какую-то яйца выеденного не стоящую проблему. Утром за завтраком человек получал блестящий материал, откладывающийся в голове, настраивающий на размышления, на мирный, раздумчивый и созидательный лад. Слышать не могу мудрствования нынешних рвачей-первачей о том, что необразованные «совковые» рабочие и крестьяне не понимали ничего, были серой массой, которой просвещение совершенно не нужно было! Мой ташкентский сосед, с восемью классами образования, потомственный земледелец, ― видели бы вы его узловатые руки и обугленное солнцем лицо! ― не выключал радио вообще и постоянно напевал мелодии из опер, да как точно! Рабочий народ после трудового дня с удовольствием ходил на занятия, бесплатные, между прочим, были и поэтические кружки, и танцевальные студии, хоры, студенческие и народные театры… Да что я говорю! — вы же жили в той, бесцеремонно уничтоженной стране! Уничтоженной выкормышами с камнем за пазухой, взращёнными и выученными страной. Большинство людей, слушавших то радио, не ведали, что там, в мозгах, что-то откладывается правильное. Но ведь откладывалось! Да, откладывалось, откладывалось! Количество деятелей культуры, пришедших в неё в эпоху радио от сохи, говорит само за себя. Что сейчас? Лавина западной музыки и фильмов затопила эфир. По радио ― оно у меня до сих пор есть ― сплошная хитроумная реклама аферистов, предлагающих старикам отдать им свои квартиры за патронаж, песенки дешёвые да несметное количество наглых «целителей», обещающих даже по телефону вылечить любое заболевание. Ах, да! Как же я мог забыть про непременный курс доллара, за которым массы трепетно следят, как за столбиком градусника у постели дорогого им человека? И английский! Везде слышен английский язык! Мы что, готовимся к оккупации или к эмиграции? Или мы уже оккупированы? Зловредными установками формируется ложное мироощущение и дурной вкус. Вы что-нибудь слышали о такой радиостанции в США, эфир которой был бы заполнен русской музыкой? Вот и тянет меня сказать словами китайского старца: правление нынешнее ошибочно, или скорей злонамеренно. Ну а сами западные музыканты ― они винтики политиков? Не думаю. В большинстве своём вряд ли они думают о своей музыке как об оружии против нас. Они жили и живут в своём особом, комфортном, привычном западном постмодернистском мире, где разрешаются любые выдумки и фантазии, приносящие доход и популярность. Но умные политтехнологи умело используют оружие, не убивающее сразу насмерть, однако ослабляющее и деморализирующие противника. Арсенал большой: кино, книги, музыка, мода, образ жизни, язык, еда даже, и многое другое. А если следовать логике не менее, на мой взгляд, великого мыслителя, нашего современника, вашего земляка и мною глубоко почитаемого Льва Гумилёва, то мы сейчас находимся в фазе обскурции: империя развалена, народ мечется, разлад и раздрай, культура в упадке, масса субпассионариев безвольно плывёт по течению; после позорно проигранной чеченской кампании армия деморализована, народ обнищал. Мы выплачиваем ясак победителям и с этим входим в двадцать первый век. Ошибочное правление сыграло свою удушающую и разлагающую роль. Так прав был мужественный старик Сократ, выпивший яд цикуты?

Денисов с удовольствием взглянул на разгорячившегося за время своего спича пассажира и ответил быстро:

— Против мудрого Сократа трудно пойти. Добавлю ещё в тему: его ученик Платон, не менее глубоко копавший, высказал ещё одну интереснейшую мысль о музыке и её воздействии на законы государства. Он говорил, что когда изменяются стили музыки, изменяются и фундаментальные законы государства. Хотя процесс этот, на мой не древнегреческий взгляд, вполне может происходить и наоборот, я хочу сказать, что изменяющиеся государственные законы также могут привести к изменению стилей музыки и не только музыки, но и всей культуры в целом. Правота Платона о связи стилей музыки и законов государства легко доказуема, даже на простом анализе не очень далёких отрезков нашей истории. Незадолго до революции семнадцатого года, в так называемые тучные годы России, «которую мы потеряли», случился необычайной силы творческий взрыв, который назвали Серебряным веком. Каковы виды культуры тех лет, мы прекрасно знаем из книг, фильмов, мемуаров. Замечательно показано это время в «Трёх сёстрах» Алексея Толстого. Гудят петербургские кабаре и арткафе, на выступления поэтов всех направлений аншлаг, пышно цветёт декаданс, кокаин активно помогает «расширять» сознание, мистика, спиритизм, оккультизм в почёте, практикуются сходки творческой элиты с мистическими и оккультными обрядами, и, извините, не чуждыми сексуально продвинутым господам совсем не буколистическими забавами. Гремит карамельный Вертинский, медоточив сладкоголосый Северянин, прорезается бас Маяковского, Скрябин пишет «Poeme satanigue», «распутинщина», творит Врубель и Рерих, продвинутая публика зачитывается Блаватской, мир аплодирует нашему балету, жиреют миллионщики. А стилей! Символизм, акмеизм, футуризм, имажинизм, супрематизм ― изм на изме. И, конечно же, капитализм, а с ним и обнищание народа, брожение умов, накапливается опасное напряжение в массах. И всего-то через какой-то десяток лет монета истории уже предсказуемо падает с небес решкой для публики, вольно или невольно приведшей Империю к краху: с балкона дворца Матильды Кшесинской Ленин толкает речугу толпе, а в каком стиле запел народ? Загудел, взвыл кроваво, в маузерно-пулемётном стиле: «вихри враждебные веют над нами…», «смело мы в бой пойдём за власть советов и как один умрём в борьбе за это». Расстрелян царь с семьёй. Гимн «Боже, Царя храни» ― не актуален, гимном страны становится «Интернационал»: «кто был ничем, тот станет всем». Это ли не фундаментально изменившиеся законы государства, а за ними и стили музыки?! Чуть попозже догрузят на «философские пароходы» остатки старой России, культурную площадку займут деятели, ещё, между прочим, не растерявшие багажа славного времени Серебряного века. Но нужны новые формы. В новом государстве новые законы и новые песни. Мы строим страну и воодушевлённо поём «широка страна моя родная», «нам песня строить и жить помогает». А после новый и тяжёлый, горестный этап: «Вставай страна огромная, вставай на смертный бой», море замечательных военных песен и новый Михалкова с Эль Регистаном Александровский гимн уже Советского Союза. Но всего-то через пару десятков лет после войны, на фоне так называемой «оттепели» просачиваются в быт медово-приторные «Ландыши», «Мишки», «Домино» и разные другие пахучие музыкальные «цветочки». Застой. Сложился отрезок более-менее спокойной жизни. И отличные песни: «Знаете, каким он парнем был», «День Победы», «Надежда», «Мелодия». Но катимся, катимся мы всё быстрее под уклон, хотя ещё звучит «Мой адрес Советский Союз», и «Ленин всегда живой», но на горизонте уже покачиваются в дымно-шашлычном мареве гайдаровской «шоковой терапии» кооперативные рынки, где из разбитых машин нэпманов-кооператоров совсем скоро загремят: «Моя вишнёвая «девятка»», «Милый мой бухгалтер», «Белые розы», «Фаина», а так же ― «Семен, засунь ей под ребро», «Таганка» и «Поручик Голицын». И хлынут к нам поистратившиеся, поистаскавшиеся, постаревшие западные звёзды и миссионеры, чёрт знает каких церквей, со своими аллилуйями. Вы абсолютно правы, экспансия западной культуры, в лице её лидера Америки, ныне неимоверно ощутима и не только в нашей стране — она охватывает весь мир. Где-то с ней пытаются бороться, есть страны, дозирующие эфирное время для американских фильмов и музыки. Но это больше забота о собственном кармане, о своей экономике, о хотя бы минимальной поддержке культурного суверенитета, чем забота о нравственности: в западных странах и без Америки хватает своей порнографии и всяческих постмодернистских откровений. Истоки этих «откровений» старушки Европы не вчера зародились, ещё в эпохе Просвещения, когда вставала на ноги светская культура, впрочем, ещё раньше, пожалуй, в эпохе Возрождения. И к нам не с Горбачёвым и Ельциным началось проникновение западной культуры и их образа жизни, хотя при этих зловредных правителях оно особенно проникновенно, нагло и трепетно либералами навязывалось. Можно вспомнить, как Пётр Великий вырубал своё русское, самобытное, родное, включая и веру. Через окно, которое он прорубил в просвещённую Европу, к нам не только нужные специалисты и мастера шли, но и шарлатаны с проходимцами, уже развращённые идеями богохульного свободомыслия. Не при нём ли появились первые «стиляги» в париках, новые танцы, новый этикет, словечки, переиначенные с немецкого и голландского? Царь строитель, солдат, самодур, победитель, сам нравственно себя не перегружал, любил широко гульнуть, но этот государь хотя бы филонить никому не позволял. Что, впрочем, не мешало с русской ширью процветать махровой коррупции, а отрубленные головы коррупционеров тех лет на шестах не особенно пугали воров. Глобально было, конечно, правильным укрепление державы, расширение территории, выход к морю, флот, дипломатия, утверждение России как империи, но в нравственном отношении его правление, пользуясь словами китайского мудреца, приведёнными вами, было ошибочным. На мой взгляд, в том, что Пётр поменял местами приоритеты: первое поставил за вторым. При этом первым стало чужеродное. Наша родная культура и быт остались беззащитной сиротой, им прививались чужие законы, чужой дух. А каков дух ― такие и мысли. Ценой неимоверных усилий воли, огромных людских потерь и ресурсов царь заложил на берегах Невы красавец Петербург, ставший в будущем цитаделью потрясений России, городом, в котором угнездилась и плодилась дворянская аристократия, паразиты, мало-помалу теряющие духовные связи со своим народом и Богом. Петровская перестройка была жестока, но императору всё же удалось сделать то, о чём ему лично мечталось и грезилось. Чего не скажешь о перестройке наших дней. Как сравнивать Петра, непоколебимого в своих задумках строителя и крепителя земли русской, с функционером-предателем, вшой Горбачёвым? Исполин и карлик ― политический шут. Теперь-то мы знаем, к чему могут привести «ускорения» и «перестройки». На своей шкуре познали суть китайской же поговорки: не дай бог жить во времена перемен; узнали, как жестока центрифуга перестроечных времён, вышвыривающая одних с орбиты жизневращения в космическую пыль, других ― мягко приземляющая на золотые унитазы. Мы с вами потихоньку уходим от начальной темы нашей дискуссии ― это, мне кажется, нормально, при понимании единства и взаимосвязанности миропорядка, но мы всё о древних мудрецах говорим, труды которых в основном изучают специалисты и люди интересующиеся. Но ведь есть Имя, знакомое миллиардам простых людей во всём мире! Иисус Христос в простой и понятной форме притч две тысячи лет назад дал человечеству учение, в котором воплощены нравственные максимы, бесценные дары ― своего рода моральный кодекс для нового человечества. Кучка последователей этого учения, претерпев гонения и мучения, выросла в движение, перед которым склонила голову могущественная Римская Империя. О пути обретения этих бесценных даров Христос говорил так: «Ищите прежде Царствия Божия и правды Его, и это всё приложится вам». Он не говорил: даны вам будут бесценные дары! Это было бы жульничеством, в стиле заклинаний Горбачёва, призывающего строить социализм с человеческим лицом и обещавшего решения квартирного вопроса к двухтысячному году. Он сказал: всё приложится, указывая на конкретную и первоочередную цель поиска. Мудрец христианского времени Златоуст Иоанн, объясняя эти слова, говорил, что настоящие блага ничего не значат в сравнении с величием будущих благ. Во главу угла, первым, а не вторым и не третьим камнем ставится Царствие Божие и правда. Продолжая эту мою любимую тему первого и второго, применительно к тезису «ошибочного правления» китайского мудреца, хочу привести ещё одну замечательную выдержку из Евангелия. Это притча о судьбе домов, построенных на камне и песке. В ней говорится, что во время бедствий, когда реки и ветры налягут на дома, построенные на песке, происходит их падение. Эта притча предваряется удивительными словами: «Всякого, кто слушает слова Мои сии и исполняет их, уподоблю мужу благоразумному, который построил дом свой на камне; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот, и он не упал, потому что он был на камне». Уподоблю мужу благоразумному! То есть дому-душе того, кто его строит в исполнении заповедей Христа! И такому дому-душе не страшны ни ветры, ни потоки, ни дожди, ибо дом этот крепок, потому что нравственно построен правильно мужем благоразумным. Если, опять же, перевести это в русло нашей с вами беседы к нашему веку, то под потоками воды, ветрами, дождями вполне можно представить свалившиеся сейчас на наш дом-страну яростные потоки чужеродной разрушительной культуры, в том числе и нашей подражательной музыки. Наши реформаторы бездумно строят дом на песке, при этом разрушая дом, построенный на камне, простоявший тысячу лет. Есть ещё одна притча, и она вполне созвучна контексту нашей беседы, как финальный аккорд канона о зловредном правлении. Вот он этот аккорд: «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит». Иоанн Златоуст при трактовке этой притчи отходит к светскому объяснению, близкому к теме нашей с вами беседы, говоря, что не столько гибельны внешние войны, сколько внутренние; то же бывает в обществах, то же и во всех делах ― это буква в букву его слова. Спаситель, всегда использовавший в своих притчах простые слова и простые образы, приводил для собравшихся его слушать людей того времени простой и понятный им пример: что даже сильные царства погибают от возмущений, или скажем посовременней — революций, переворотов, раздрая, или по-китайски «ошибочного правления». А раз даже царства разделившиеся сокрушаются, то как устоять городу и дому? Что восстаёт само против себя, то и погибает! Как это согласуется с нашей сегодняшней историей, с сокрушённым нами своим домом, народом, восставшим против самого себя! Китайский канцлер Люй Бувэй, будь он жив, конечно же, определил бы нынешнее наше правление ошибочным и согласился бы с притчами Иисуса Христа…

Пассажир быстро обернулся к Денисову, с удовлетворением воскликнув:

— Да, да, дружище, точно! Мудреца звали Люй Бувэй. Благодарю вас за напоминание. Однако, как всё у нас с вами хорошо стыкуется! Классный получается джемсейшен.

― Вы читали о его жизни? ― спросил Денисов.

― Нет. Мне в какой-то бесплатной газетёнке попалось на глаза это высказывание китайского мудреца о музыке и врезалось в память.

― Интересная деталь. Некая параллель с Сократом. Люй Бувэй и Сократ жили задолго до Рождества Христова и оба умерли от яда. Люй Бувэй выпил вино с ядом, находясь в изгнании, куда его загнал ученик, будущий император, у которого он был мудрым наставником. А итогом моих рассуждений могло бы стать ещё одно, не менее замечательное высказывание того же Люй Бувэя о том, что корень всех дел в правителе: страдает он тогда, когда у него на первом месте дела, а на втором люди. А когда люди на втором месте, то возникает поруха и в самих делах! Жирная точка!

― Замечательно, как замечательно! Что ж не один правитель никак себе не уяснит столь простую и ясную истину?! ― воскликнул пассажир.

― То соседи заедают, то воевать приходится, то балы с пирами, то жён бесконечно выбирают, то похмелье мешает думать, то конвертация власти в пиастры, соверены, реалы и доллары много времени отнимает, или ― самое общее место для большинства властителей — народ, дескать, дрянной нам достался, ― рассмеялся Денисов.

― Да уж. А ещё бывает: хотел всё изменить к хорошему, да не успел ― враги придушили в постели, ― проговорил пассажир. ― А о Петре мне думается, что его задел оказался фундаментом, построенном без учёта «глубины промерзания» нашей русской почвы, а следующие правители всё надстраивали и надстраивали бездумно на этот фундамент новые и новые чужие этажи, отдаляясь и отдаляясь от родных корней. Но сакральные фундаменты тоже подвластны законам сопромата, сакрального закона истории. И абсолютно верно вы подметили, что второе обязано стоять за первым. Другой Пётр ― Пётр Третий, посадил аристократию, которая при Петре Великом, как вы сказали «не филонила», на готовые хлеба, отменил им обязательную воинскую повинность, разрешил выезд в Европу, создал тёплые и влажные условия для паразитирования ― вышло очередное ошибочное правление.

― Новые власти частенько наступают на одни и те же грабли, актуализируя промахи и ошибки своих предшественников, ― согласно кивнул головой Денисов, а пассажир продолжал:

― За «продвинутой» Екатериной Великой, переписывающейся с вольнодумцем Вольтером спешили более просвещённые века, убыстрялось развитие капитализма, подготавливалась почва для нигилизма. «Наказ» Екатерины Великой запретили в дореволюционной Франции, посчитав её писанину слишком либеральной. И это французы-то свободолюбивые! А вот сочинения Вольтера, надсмехающегося над церковью и религиозными предрассудками, проникали в Россию и усваивались частью общества. Почему нет, когда сама императрица дружна с вольнодумцем? Умонастроение российских вольтерьянцев вскоре аукнулось — в безбожном нигилизме. Тогдашняя элита говорила на французском лучше, чем на русском, нанимали в учителя и гувернёры немцев, англичан и французов, многие безвылазно жили за границей, испытывая трепетный восторг перед достижениями и идеями Европы, и презирая и даже ненавидя «немытую Россию», которая их кормила и поила. О них Ключевский писал, что от такого раздвоения личности этими господами овладела «космополитическая беспредельная скорбь».

— Так эта скорбь крепко держит в своих когтистых лапах и наших нынешних либералов, которые, на самом деле, для Запада были и остаются «рюсами»! — воскликнул Денисов. — И опять у них вечное нытьё о дрянном русском народе! Опять всё не так как надо, опять «немытая Россия»! Но хлеб по-прежнему едят русский, не брезгуют.

― Только у этих новых «рюсов», советских предателей-выкормышей, сейчас власть и богатства, какие российским аристократам не снились, и они готовы на всё ради того, чтобы удержаться у власти и продолжать разграбление. Я хотел бы развить тему «ошибочного правления» ещё по одному вектору. В восемнадцатом веке мы переводили и печатали западных книг больше всего остального мира. И царская цензура, между прочим, довольно лояльно относилась к таким реалиям, но при этом наше родное, русское цензурировалось довольно жёстко: поднимать национальное самосознание было невыгодно и опасно для монархии, однако свободомыслие, порочное и развратное, шедшее из Европы, поощрялось.

― Разрешите вставить горяченький факт, пока он не остыл, от моего любимого писателя, ― тронул пассажира за плечо Денисов. ― Достоевский писал о цензорах своего времени, называя их свиньями, что там, где он специально глумился и иногда богохульствовал для вида, цензоры это пропускали, а если писал о потребности веры в Христа — это вымарывалось. «Да что они, цензора-то, в заговоре против правительства?» — возмущался писатель.

― Вот, вот, как тут было не прийти нигилизму в обнимку с атеизмом, зарождение и рост которого не описал только ленивый литератор девятнадцатого века? Не нигилизм ли с идеями социализма, шедшие из Европы, привели к яростному богоборчеству, к бомбометателям, в конечном счете, к смуте и перевороту? Свергатели устоев очень любят провозглашать, что они построят свой новый счастливый мир, а заканчивают дело деспотией или идиократией. Культура подминается под себя, старые ценности и сам Бог отменяются, культура обслуживает новые ценности…

— Помним, помним. Карл Маркс с его «действительность не дана Богом. Она производится самим человеком, и она им же преобразуется», ― сказал Денисов.

― Только когда действительность преобразуется людьми в погонах и с маузерами в кобурах, возникает рабство худшего порядка, ― задумчиво сказал пассажир, помолчал и продолжил: ― Да, уходит век трагичный и кровавый, век осмысления пройденных путей. Мы не дали дьявольской машине фашизма поработить нас, победили, послали в космос человека, выдвинулись в мировые лидерами, с нами мир считался. Вид «хомо советикус», к которому мы с вами принадлежим, самый читающий человек на планете не испортил обедни двадцатого века.

— Да, век гуманизма… по всему, его конца. Времена нелёгкие, но знаете, наше время при всей его неоднозначности, — время информационной свободы и компьютерных технологий хорошо уже тем, что уже нельзя будет скрыть правду и имена людей, сопротивлявшихся одурачиванию, имеющих своё мнение.

Пассажир бросил взгляд в окно, с удовлетворением сказав:

― Удивительно. Нет пробок. Мы хорошо едем сегодня и замечательно беседуем. Я согласен со сказанным вами. Но у большинства людей мозги уже засорены вредным мусором, а фильтры неважно работают, и потому они легко и бездумно принимают поступающую информацию. Если всё так и будет идти, нас ждёт духовный крах, потеря идентичности, массы приучают восхищаться кичем, пошлыми картинками. Я — за разумное дозирование проникающего к нам хлама, нужна воля людей ответственных за будущее нашей страны, нужны просветители.

— И я за это двумя руками. Нужно сопротивление, консолидация сил добра. Царство, разделившееся само в себе, гибнет. Футурологи, Оруэлл, Замятин, провидец Достоевский предсказывали возникновение в будущем бесовщины, «коллективной посредственности» глобального диктата. Мир не прислушивался, катясь в постмодернистскую бездну. А бездна эта требует, чтобы любое свидетельствование о своих взглядах как об истинных, рассматривалось как враждебное, а объективную онтологическую истину считает недостижимой. Если так, то и истина, веками утверждаемая религиями, становится безосновательной. Вам не скажут, что вы идиот: контактируйте друг с другом, за своим забором с вашими истинами, но не утверждайте это всем ― у нас плюрализм. Интересно, а истинно ли утверждение, что истина недостижима?! Это ли не противоречие? Здесь и атеистам кислород перекрывается. По этой концепции утверждение атеистов, что Бога нет, становится как бы утверждением претензии на истину. Постмодернистам, знаете, приятно, когда люди верят во что-то не всерьёз. Вот и катимся мы вниз, в этом новом «несерьёзном» мире, в котором разрешена любая выдумка — это ведь не серьёзно, а так… прикольно. Но последствия ожидают мир серьёзные. Порой думается, что мы у врат ада стоим.

— Грустно, если не сказать печально. Не хотелось бы, чтобы бы был найден очередной кровавый ответ на вопросы «что делать» и «кто виноват», — задумчиво произнёс пассажир, вздыхая.

— Старец Зосима в «Братьях Карамазовых» говорил, что каждый из нас виновен за всех и за вся, и не только по общей мировой вине, но за всех людей и за всякого человека на земле. Аналогией к этим словам героя книги слова реального человека, преподобного Серафима Саровского, сказавшего: «Спасись сам и тысячи с тобой спасутся». Разве это не ответы на эти вопросы?

— Кабы все их понимали и принимали, да жили с этим! Мы не пустынножители, как святой Серафим Саровский, но даже и ему пришлось претерпеть от разбойников, а в нашем муравейнике как спастись, когда кругом слышится: сдавайтесь — сопротивление бесполезно?

Пассажир замолчал, лицо его помрачнело. После долгой паузы он сказал:

— Мы, увы, подъезжаем. У аптеки остановите, пожалуйста.

Когда Денисов остановился, он сказал:

— Спасибо огромное, что подвезли. Очень приятно было встретить собеседника с мыслями созвучными твоим. Правда, мы, ― он рассмеялся, ― так ретиво в одну кучу всего насваливали, как, м-мм, изголодавшиеся по общению узники тюремных одиночек. Наболело, видно, да? Годы наши, годы, дружище, стремительно бегут к финишу, а на сцену выходят новые поколения, а мы уже, пожалуй, списаны с корабля на берег. Мы говорим и говорим о нашем прошлом, ищем и говорим о высших смыслах, оглядываемся назад, в поисках исторического идеала, но заглянуть вперёд разве мы в силах? Да и боимся, наверное. Да, живём теперь в капитализме, со всеми его злобными ужимками, но мир давно живёт в нём и, слава богу, не погиб ещё. Прошлое не вернуть, да и не к чему это, нужно жить дальше, что там нас ждёт впереди ― неизвестно, жизнь не останавливается, она требует движения вперёд, преодоления препятствий. И мы идём туда, подгоняемые ветром перемен. Остаётся одно: не сломаться, остаться человеком. Не бывает времён лёгких, но, честно говоря, мне назад совсем не хотелось бы возвращаться, хотя там и плюсов много было, один их которых самый приятный — молодость. Будем жить, дорогой, да? Встретим новый век с надеждой на мир в сердцах наших сограждан. Удачи вам, с наступающим Новым годом, Рождеством, мира и здоровья вам и домочадцам вашим.

Он улыбнулся:

— И хорошей музыки. В музыке всё же гармония есть.

— И вам того же желаю. Будем жить, — сказал Денисов.

Уже став одной ногой на асфальт, пассажир повернулся к нему и, помявшись, сказал:

― Никогда не говори никогда. Я понимаю, трудности у всех бывают, но… при первой возможности постарайтесь бросить это гиблое дело. Я об извозе. Не обижайтесь, я от сердца говорю. Вспоминаю с содроганием те полгода, когда мне пришлось «бомбить».

― Принимаю к сведению, ― улыбнулся Денисов.

― И отлично!

Пассажир вышел из машины. Шёл он по тротуару, сгорбившись, с задумчивым лицом. Денисов развернулся, и тут же остановился: богатырского вида мужчина требовательно махал рукой, рядом с ним стояла троица не менее крепких молодых мужчин. Ещё до того, как этот «богатырь» открыл рот, Денисов решил, что у него непременно должен быть бас.

Просунувшись в салон, богатырь сказал глубоким и сочным басом:

— Нам бы в Коломяги.

― Сидайте, хлопцы, ― улыбнулся Денисов, ― с такими богатырями и на войну можно.

― На войну пока не срок, но если будет заварушка, мы на печке не отсидимся, ― сказал богатырь.

Компания, здороваясь, шумно уселась в машину. Пассажир-богатырь сел впереди, голова его упёрлась в потолок. Машина, жалобно крякнув, осела. Денисов от неожиданности рассмеялся:

― Осталось только доехать до театра военных действий.

Он плавно тронулся. Брызговики заскребли об обледенелый асфальт.

― Доедет-то кобылка? ― спросил богатырь.

― Кобылка моя родная не то ещё претерпевала и не подводила. Да и ехать нам недалеко.

― А у нас почти усе на «селёдки» пересели, ― сказал богатырь.

― На «селёдки»? А почему не на карпа или минтая?

―Та это така фашистская модель «Фольксвагена». Паны нам сбагривают старьё, по-соседски.

― Так вы братья-славяне? Белорусы?

― Они самые. Та включи ж ты поворотник, дубина! — вскричал богатырь, дёрнувшись.

― Это вы мне? ― изумился Денисов.

― Та не! То «чурка» на «семёрке» упереди нас. Третий раз не включае поворотник.

― Может, он у него не работает, сломался. Такое ведь бывает.

― Усё у чорта чарнявого работае. Он по настроению, через раз включае, джигит усатый.

Отмечая необычный выговор богатыря, Денисов с улыбкой вспомнил своего армейского сержанта белоруса, говорившего «радовой», «трапка», «брухо», с заменой мягких согласных «ю» и «я» на твёрдую «а» и «у».

― И каким же вас ветром занесло в Питер, братья-славяне?

― Та каким? ― пожал плечами богатырь. ― На кавре-самолёте с Гомелю до вас прилетели. Работаем здесь. Строители. У вас же усе алигархами стали, работать некому, а у нас работяг навалом ещё. На подмогу прибыли до вас.

― А дома что ж, туго с работой?

― Зарплаты поменьше.

― Вот те на! Мы тут считаем, что у нас зарплаты и пенсии маленькие, а у вас оказывается ещё меньше? А как же тогда ваши германские «селёдки»? Где деньги, Зин? У нас ещё полстраны на «Жигулях» и «Москвичах» ездит.

― Та шо ты заладил, батя? Допрошаешь усё? ― дёрнул шеей богатырь. ― У каждого своё горе. Жизнь така пошла. Люди, батя, разбежались счастья шукать, кто куда. Бабы мужиков на дороге обслуживают, торгаши через границу с сумками мотаются, а мы кирпичики кладём. Мы это хорошо умеем.

― Да вы не обижайтесь, мне же интересно. По телевизору, знаете, или врут или помалкивают про нынешнюю жизнь братских народов. Мы же не день и не два были единым народом, вместе хребет фашистам переломили; надеюсь, братьями и останемся, несмотря на суверенитеты и границы. Я с сыном в перестройку специально ездил к вам, чтобы показать ему Хатынь. На курган Славы забирались с ним, в Брестской крепости были, хотелось, чтобы ребёнок увидел, что может произойти по злой воле мерзавцев. Это же была наша общая боль и общая память. Не обижайтесь, пожалуйста, мне на самом деле интересно, как живут сейчас наши разъединенные народы.

Богатырь обмяк, примиряюще проговорил:

― Та я не обижаюсь. Як живут? Паны дерутся, у холопов чубы летят, батя.

Денисов перестроился в левый ряд для поворота и остановился. Впереди него стала та самая «семёрка», действия водителя которой так возмущали его богатыря-пассажира. Денисову пришлось притормозить, чтобы пропустить её вперёд, поворотник водитель «семёрки» не включал и в этот раз.

Встречный поток был долгим, пропускать поворачивающих налево никто, по всему, не собирался.

Богатырь нервно завертелся на кресле. Неожиданно он, бросив: «Я щас», выскочил из машины и быстрым шагом, подойдя к водительской двери «семерки», водитель которой так его нервировал, постучал пальцем в стекло. Когда стекло опустилось, богатырь наклонился и стал что-то говорить водителю. Неожиданно его мощная рука нырнула в салон, а после быстро вылетела наружу, отбросив что-то на асфальт. Спокойной походкой он вернулся к машине, уселся в кресло и скомандовал: «На Берлин».

Денисов наконец смог повернуть. «Семёрку» пришлось объезжать, она почему-то стояла с включённой аварийкой.

― Что там было? ― спросил Денисов у сидевшего, насупившись, пассажира.

― Шо, шо! Я этому чарнявому сказал, шоб он паваротники включал, а он меня в мать и в отца! Ну, я паваротник оторвал, сказал, шо он ему не нужон. Вот и усе дела.

Взрыв хохота на заднем сиденье оглушил Денисова. Не выдержав, рассмеялся и он.

― Ну, это вы, наверное, слишком. Зачем же так?

― А шо, правила отменили? Паваротники не надо включать? На ешаке едет? Будет умнее, джигит. Та, не люблю я их, ― раздражённо отмахнулся богатырь. ― У нас дома мы таких верасов быстро уму-разуму научаем, а у вас шо-то они обживаются. Доиграетесь, земляки! Эти джигиты сёлами понаедут к вам, мачэты свои понастроят… мы тут одному вашему пану коттедж строим, так рядом чарнявые пашут кодлой своей.

— Мечети, вы хотели сказать, — поправил богатыря Денисов.

— Ну, мачэты, да. Я в Голландии быв, так там этих мачэтей, больше, чем царквей. Али-баба, сорок разбойников да Алладины по городу ходят. В автобусе зацепился я с одним таким, он мне у лицо харкнул, ну, я ему… по-русски, в пятак. Забрали в полицию нас, его отпустили, а у меня всю кровь выпили кровососы голландские. Тебе, батя, не доводилось там бывать?

— Не довелось, но много чего интересного слышал об этой стране и читал…

— Тю, читал он! — хохотнул богатырь. — Так видеть нужно энтот интересный бардель! Красоты неписаной, чистенький, досмотренный, бабы продажные в магазинах выставлены для отдыха, чарнявые хороводы водят, с таким видом, вроде они паны, а все другие холопы. Зажратые усе…

— А вы как в Голландии-то, каким боком оказались, не мечеть ли часом строить? — рассмеялся Денисов.

— Сеструха моя за гамбургера замуж вышла. Яковом зовут. Племяша ездил крестить.

— А Яков этот протестант?

— Та шут его знает чего он такое, Яшка-свояк. Без креста ходит. Та шо тот крест? Ты хоть подкову золотую на шею повесь, да человек будь. Вон хозяин наш, у кого работаем, кило золота на шею повесил, по воскресеньям у церкву ходит, а нас припахивает по-чорному, без выходных горбатимся. Торопит, коттедж строит на миллионы, а усё надуть хочет. Деньги задерживает, обещал кормить, а через няделю забыл, только кохфе покупает, та супчики в пачках. Вот фасад отштукатурим и домой.

Он заложил руки за голову, с хрустом потянулся и мечтательно произнёс:

— Домой охота. До жинки молодой, до батьки с мамкой, они у дяревне живут. Мама дорогая, доберусь до грибов, сальца та бульбы, молочка от Маруси попью!

— Про самогоночку, Микола, забыл, — сказал его товарищ на заднем сидении.

— Куда без неё? Вот тут, батя, тормозни. Там дальше дорога перекопана, дойдём пешими.

Денисов остановился. Компания стала вылезать из машины, богатырь полез в карман.

— Сегодня льготный проезд для братьев-славян, — улыбнулся Денисов. — Выходите, привет братской Белоруссии!

— Та ты шо?! Мы ж не школяры-голоштанники какие, мы — мужики, и кошели имеем с валютой. Ты шо ж семью приветами будешь кормить? Негожее это дело, — сказал богатырь и положил сотню в бокс. — Бывай, батя. Удачи на дороге, как у вас в Питере говорят.

Он, согнувшись, вылез из машины, потом вдруг открыл дверь, просунул голову в салон и сказал:

— А у нас дома борщевика на полях нету, земля родит. Смотрите, усё зарастёт у вас гадостью этой.

Денисов долго смотрел вслед уходящим широким шагом пассажирам, когда их широкие спины исчезли за поворотом, в голове выстрелила фраза: «Надёжные спины».

 

Он развернулся. Улица Вербная была пустынна, фонари не горели. Непогода разогнала людей, временами с ветром срывался снег, закручивая на асфальте суматошную круговерть. Снегом залепило фары, приходилось напряжённо всматриваться в лобовое стекло.

На обочине возникла фигура человека, коротко и как-то неуверенно махнувшего рукой. Денисов с опозданием притормозил и остановился, проехав чуть дальше голосующего. Прихрамывая, к машине подошёл мужчина с бородой, припорошенной снегом. Он поздоровался и уселся в кресло, пробормотав: «Спасибо». Глянув на иконку Богородицы, перекрестился и, откинув голову на подголовник, закрыл глаза.

Со стороны картина выглядела так, будто Денисов подъехал к знакомому человеку, с которым договаривался о встрече. Зачарованно глядя на пассажира, он минуту ждал от него распоряжений и, не дождавшись, тронулся. Пассажир молчал и через пару минут Денисов спросил у него:

— Куда едем?

Мужчина, вздрогнув, открыл глаза.

— Что?

— Куда едем?

— А вы знаете места, где можно спастись? Армагеддон, по всему, уже близ дверей.

Думая: «Боже, как богаты твои сады неописуемыми редчайшими цветами, и как обильно они взросли на сырой и холодной питерской земле. Вином не парит. На наркомана абсолютно не похож, шутник. Перекрестился, однако ж, на иконку, что большая редкость в наши времена», — Денисов сказал:

— Компьютерный Апокалипсис, дружище, назначен на первые часы нового двухтысячного года. А до него ещё три дня надо прожить. Не волнуйтесь, он вас не коснётся, на биржевого дельца вы не похожи.

Денисов имел в виду широко распространившийся к концу года слух о том, что вступление в двухтысячный год ознаменуется хаосом из-за глобального компьютерного вируса, прозванного «клопом тысячелетия». Писали и говорили о том, что произойдёт сбой компьютерных программ, так как датирование осуществляется по схеме день-месяц-последние две цифры года, а окончание на два ноля компьютеры воспримут, как 1900 год. Соответственно воцарится хаос на денежном рынке, в банковских отсчётах.

Пассажир долго молчал, он смотрел в боковое стекло.

— Жрецы золотого тельца как всегда вывернутся, успеют свои компьютеры переналадить, но рано или поздно золото их окажется глиняными черепками, третий ангел вострубил уже, ― сказал он скомканно, будто слова ему давались с трудом.

— Вам рассказать, сколько раз уже обещали конец света? Если вы знаете о протрубивших ангелах, креститесь, то обязаны знать и о том, что конец света предрекался уже многократно, каждый раз под него подбивали какую-нибудь базу. Но приходило Воскресение Господне и в храмах народ восторженно и со слезами на глазах пел: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое Воскресение Твоё славим». Даст бог и в следующем году мы пропоём этот гимн любви. И услышим в радостный день: «Свет во тьме светит, и тьма не объяла Его».

Пассажир продолжал смотреть в боковое окно.

— Хорошо бы, чтобы этот клоп тысячелетия пожрал банки и биржи — эти сатанинские изобретения проклятого века. Без них люди жили не один век. Но Антихрист-то уже здесь. Запах серы всё явственней. Вы внимательно на рекламы гляньте вдоль дороги ― везде его лики, везде его служки, ― глухо произнёс он.

Денисов устало вздохнул. Пассажир смотрел в окно, он был скован и напряжён. Дороги были свободны, ехали споро. Когда проскочили небольшой затор у переезда, глянув на нахохлившегося пассажира, Денисов спросил:

― И всё же, хотелось бы знать место, где лично вы спасаться думаете? Нам бы не проехать мимо.

― Едем правильно. В центр.

Денисов удручённо покачал головой.

― Это хорошо, что я читаю ваши мысли, но всё же поправьте меня, если я не туда зарулю. С чего это такой настрой суровый у вас? Перекрестились, когда садились в машину, должны знать, что уныние ― грех. Не из книжек ли, что разносят бабушки-иеговистки, вы черпаете сведения об очередном конце света? Верить им, всё равно, что спрашивать у слепого дорогу.

Пассажир сидел, насупившись.

— А пожары, войны, тайфуны, наводнения, теракты, землетрясения? — проговорил он быстро. — Не знамения ли это? А беззакония, из-за которых охладела в людях любовь, а ужас и мерзость запустения? Случайности? Это всё нарастает, нарастает.

― Все эти ужасные катастрофы — это вехи, которые обязаны подвигнуть человечество к покаянию и осмыслению жизни. И, вообще-то, надо понимать, что на самом деле погибнет не одна Земля — погибнет вся Вселенная, созданная Богом, и случится это, когда никто этого не будет ожидать, ― сказал Денисов.

— Это обнадёживает, ― пассажир, наконец, повернулся. ― Это, наверное, лучший исход для прогнившего мира людей.

«Да он, кажется, совсем не в себе. Такое безрадостное тусклое мироощущение. Зациклился. Так упрямо твердит одно и то же и, кажется, мои доводы до него не доходят. Странная болезненная рефлексия», — глянув на пассажира, подумал Денисов, и сказал:

— Не поспешайте. Человек должен не допустить смерть своей души, не унывать, жить глубокой жизнью, каждый прожитый день может быть последним.

— Да уж… — уныло произнёс пассажир, опять отворачиваясь к боковому окну.

«Зря я, пожалуй, затеял с ним душеспасительные беседы, ему, возможно, нужен психотерапевт, а не мои разглагольствования. Он прямо-таки в ступоре каком-то эсхатологическом», ― раздражённо дёрнулся Денисов и спросил:

— Так, пока конец света не наступил, скажите всё же, куда вы едете спасаться? Поскольку вы молчите, надо понимать, что я выбрал правильный маршрут. Вы уж, уважаемый, назовите, пожалуйста, конечный пункт поездки, потому что если вам в центр Гатчины, Луги или Кронштадта, мы с вами здесь мирно расстанемся.

И тут пассажир, заставив Денисова от неожиданности вздрогнуть, резко повернулся к нему. Со страданием в лице, он вскинул руки к лицу и нервно и горячо проговорил:

— Простите меня, бога ради, пожалуйста, только не унижайте меня и не оскорбляйте… Я и так себя поедом ем…

― Что такое? Что это с вами, дружище? Успокойтесь, пожалуйста! ― изумлённо воскликнул Денисов.

Мужчина опустил голову, захрустел пальцами.

— Простите, бога ради. Простите. У меня… у меня денег нет ни копейки. Я там битый час стоял. Никто меня не брал, высадил и кондуктор автобуса. Останавливались... Я просил подбросить, сразу уезжали. Один посадил, но через минуту высадил, выяснив, что я без денег. Обругал последними словами, выпихнул из машины…

— Так это и есть ваш Армагеддон? Всё дело в пустом бумажнике? Боже мой, но неужели нельзя было по-человечески попросить подвезти, вместо того, чтобы такие невероятные усилия для своего и моего мозга производить? Эх, ещё и перекрестились на икону. Наверное, сейчас благодарите Богородицу за помощь её чудесную, — Денисов сокрушённо покачал головой, вздохнул тяжело: — Господи! И в конце концов можно было и пешком пройтись! Вам ещё и тридцати нет, по всему, я в ваши годы от Пулковских высот до Площади Труда легко мог прогуляться, и, как видите, жив.

— Нога. Нога у меня после операции ещё не разработалась, я бы к утру дошёл до дома, а мама… мама парализованная одна дома, — повесил голову мужчина.

«Не судите и не судимы будете, что ж я такое делаю? Нехорошо как. Отчитываю человека», — пронеслось в голове Денисова.

Он с жалостью посмотрел на пассажира.

Позади остался Дворцовый мост. На Дворцовой Площади вокруг ярко освещённой праздничной ёлки весёлая компания водила хоровод; какие-то отважные велосипедисты ездили по пустынной площади; снег здесь не шёл, ветер утих. Невский проспект сиял яркими витринами, разноцветными мигающими гирляндами-перетяжками, редкие прохожие спешили к автобусным остановкам, машин было много, но движение было быстрое: светофоры мигали жёлтым светом. Пассажир сидел, вжавшись в сиденье, вид у него был затравленный.

— Куда теперь? ― спросил Денисов.

― Поверните, пожалуйста, на Казанскую, если можно, я у садика выйду.

Когда этот мужчина с густой бородой садился в машину, Денисову показалось, что ему лет тридцать, сейчас он заметил, что он гораздо моложе.

Он остановился напротив Казанского собора. Пассажир тронул его за плечо.

― Спаси Господи, и простите меня ещё раз.

Осторожно ставя на асфальт прямую правую ногу, он, сгорбившись, перешёл проулок. Шёл он медленно, держась ближе к домам.

«Очередное испытание и жестокая ломка устоев посланы несчастному и терпеливому нашему народу, — думал Денисов, провожая взглядом спину мужчины. — Выживем ли мы в этот раз, при такой тотальной атаке на ослабевающие сердца? Исчезает доброта, всё поглощает экономическая целесообразность. Если на уровне моих суровых коллег «бомбил» не нашлось участливого сердца, чтобы помочь человеку, как говорится, «за спасибо», то что говорить о «жирных котах», идеология которых деньги. Вот и доходит до того, что хороший по всему человек приходит к сделке со своей совестью, внутренними убеждениями, к лжи, изворотливости, унижению. Мой пассажир, возможно, первый раз переступил черту, что называется — жизнь заставила. Куда ветер подует в другой раз, при других обстоятельствах? Вот Егоркиного папашку Василия «экономическая целесообразность» уже чётко поставила на свои рельсы, при этом вины за собой он никакой не ощущает, безверие полное, готов на любой «подвиг» и низость. Поставь такого Василия куда-нибудь на хлебное и командное место — он там быстро наведёт «порядок».

Денисов захватил сигареты и зажигалку, вышел из машины и закурил. Жадно затягиваясь, поёживаясь от холода, он прошёл к кованой ограде сквера, улыбаясь, коснулся холодного металла, прошептав: «Мариюшка, родная! Сколько лет назад мы с тобой стояли здесь и я, обнимая тебя, говорил тебе слова любви! Сколько пудов соли нам пришлось съесть вместе и — благодарение Богу — не растеряли мы веру и любовь. Какой отважный, надёжный и чуткий человек все эти годы был рядом, и как он стойко переносит теперешнее, самое жестокое для матери испытание! Милая моя Мария, вера твоя горы сдвинет с места. Любовь моя, встанет наш Егорушка на ноги, встанет!».

На глаза Денисова навернулись слёзы, он закашлялся, погладив металл ограды, прошептал: «Мы втроём сюда придём: ты, Егор и я».

По дороге к машине он остановился и с восхищением окинул взглядом великолепную панораму, в который раз думая о том, как удачно и грамотно зодчие прошлого века привязали полукружье этого скверика к полукруглой же колоннаде монументального Казанского собора.

У Московского вокзала он остановил старику аристократического вида с седой гривой волос без головного убора, опирающегося на трость с набалдашником, рядом с ним с интересом вертел головой чернявый мальчонка, из-под его шапки выбивались курчавые кудри. «Максимка», ― рассмеялся про себя Денисов.

― До станции Удельной поедем? ― спросил старик.

Денисов кивнул головой.

Мальчонку с чемоданом старик усадил на заднее сиденье, сам, кряхтя, уселся впереди. Старик не обижен был и ростом, голова его почти касалось потолка.

― Орнатиш, Бахтияр, садись, ― сказал он, оборачиваясь к «Максимке», и обводя рукой пространство перед собой: ― Это город Петербург. Пе-тер-бург, запомнил? Или проще — Питер.

Мальчик кивнул головой. Широко раскрытыми глазами он завороженно уставился на обелиск «Городу-герою Ленинграду» на привокзальной площади.

― «Отвёртка» заворожила, ― хмыкнул старик незлобиво.

— Откуда мальчик? ― спросил Денисов.

— Выписал из Ташкента, ― рассмеялся старик. — Он пока почти ничего не знает по-русски. Придётся мне водрузить на себя лавры мистера Хиггинса. Помните этого героя?

— Какой же интеллигентный человек не знает о Генри Хиггинсе, профессоре фонетики, — улыбнулся Денисов.

― Замечательно, ― в глазах старика вспыхнул огонёк. ― Везу его к отцу с матерью.

Он устроился в кресле поудобней, развязал шарф и повернулся к Денисову.

― Постперестроечное поколение в бывших республиках Союза уже почти не знает русского языка. Мы ушли оттуда и увезли свой язык и культуру. Во время войны моя жена, тогда ещё ребёнок, попала в Ташкент, где её выкормила и выходила узбекская семья. После войны дружба не оборвалась, мы переписывались, ездили в гости  друг к другу. Во время ельцинской вакханалии суверенитетов, разгрома империи, разрухи в головах и странах сообщение между нашими семьями на некоторое время прервались. После возобновилось. Узбекские друзья попросили помощи — у них наступили голодные времена. Это уже были дети тех, кто приветил и спас ленинградскую девочку в войну. Без раздумий мы пригласили их к себе. И вот уже третий год мать и отец этого мальчика живут в нашем доме в Рощино. Отец работает по строительству, мать помогает нам по хозяйству — мы с женой болеем, нам уже под семьдесят. А мальчишка этот, Бахтияр, узбечонок — сын нашей узбечки, за которым она страшно соскучилась. Вот я и «выписал» его из Ташкента, разъединённые семьи, это знаете большая трагедия. Ничего, ничего, он тут быстро русский выучит. Моя супруга до сих пор прекрасно говорит на узбекском, выучилась в эвакуации. Я-то блокаду в Ленинграде пересидел, но уже потихоньку осваиваю узбекский.

Денисов посмотрел на старика с удовольствием, после глянул в зеркало: мальчик, замерев, смотрел в окно. Думая: «Но ведь не из-за декларируемого и внушённого властью интернационализма этот красивый старик помогает семье людей совершенно другого менталитета и религии, оказавшейся в трудной ситуации? А по обычной человеческой нужде жить в мире, отвечать благодарностью на благодарность, помогать страждущему, помнить о добре, отвечать на него добром. «Спаси бог того, кто поит да кормит, а вдвое того, кто хлеб-соль помнит» ― не с бухты-барахты придумал наш народ эту максиму, не единичная душа это придумала, это коллективная мысль, веками выношенная опытом на макро-уровне, обретённая и записанная на скрижалях народа. Не сомневаюсь, что и у узбекского народа должна быть подобная поговорка. Проклятые политиканы! У них другие поговорки, в них нет места человеку и его душе. Народ говорит со знаком плюс: на чужой беде счастья не построишь, и это метафизически и исторически верно, когда сказано в поле совести. Но психология и кредо лавочника-политика: нет счастья без чужого несчастья. Крупный знак минуса. И это они проповедают сейчас народу. Но это война! Это распря! Это Боливар не выдержит двоих! Это разврат душ, чёрным крылом вороны-падальщицы накрывающий людей».

Когда въехали на Троицкий мост, старик повернулся к нему:

― А нельзя ли, уважаемый, будет проехать у «Авроры»? Хочется, чтобы мальчик поглядел. Это же такой контрастный пейзаж, по сравнению с азиатскими видами.

― Как бы шока не случилось, ― рассмеялся Денисов, ― от таких необычных видов.

Переехав мост, он свернул на Петровскую набережную и глянул в зеркало: мальчик, привстав, смотрел на расцвеченную праздничными огнями шхуну-ресторан, пришвартованную к берегу. Он смотрел на неё, вывернув голову, до тех пор, пока её не стало видно.

― А нельзя остановить будет у легендарного крейсера? ― попросил старик.

Денисов остановился

― Келинк, болам. Пойдём, сынок, ― сказал старик, поворачиваясь к мальчику. — Пойдём, келинк, келинк.

Они вышли. Ведя Максимку за руку, старик прошёлся с ним вдоль крейсера, что-то громко ему говоря и размахивая руками.

― Спасибо, дорогой, ― сказал старик, когда они с мальчиком вернулись в машину. ― И правда, мой юный гость потрясён питерскими реалиями и особенно его водными запасами. Буду дозированно его потчевать нашими красотами.

― Начните с зоопарка и цирка, ― рассмеялся Денисов, ― верное средство позитивных эмоций для детей. После можно будет вернуться к водным ресурсам, каменным львам, царям на конях и музеям.

― Так и сделаю, ― старик благодарно тронул Денисова за руку.

Через минуту он задремал. Поглядывая в зеркало на мальчика, Денисов лихо домчался до станции и разбудил старика. Рассыпаясь в благодарностях, он вышел из машины.

Старик забыл расплатиться, но Денисов не стал ему ничего говорить. Он провожал пару взглядом, а в голове звучал отрывок из «Кошкиного дома»: «Кто сам просился на ночлег – скорей поймёт другого, кто знает, как мокра вода, как страшен холод лютый, тот не оставит никогда прохожих без приюта».

Неожиданно Максимка остановился, дёрнул старика за руку и, повернувшись, стал что-то быстро ему говорить, показывая рукой на машину Денисова. Старик озадачено хлопнул себя по лбу, торопливо вернулся к машине.

― Господи! ― сказал он с красным лицом. ― Ради бога, простите старого. Вот наглец, наверное, думаете. Фу, как некрасиво вышло, коммунизм себе устроил. Простите, простите, простите!

Денисов не успел ничего сказать, старик проговорил всё это быстро и положил на сиденье пятьсот рублей.

― Ну, нет, ― сказал Денисов, ― это четыре цены такого проезда. Сейчас я дам сдачу.

Старик схватил его за руку.

― Нет, нет. Я на эту сумму и рассчитывал. С наступающим вас Новым годом и предстоящим Рождеством. Удачи на дорогах и мирного неба.

Мальчик ждал его. Взяв старика за руку, он остановился и помахал Денисову рукой.

 

У Смерти сегодня было много работы. Впрочем, простои и безработица ей не грозят: костлявая дама всегда ходит рядом с жизнью. Она обязательна, холодна, пунктуальна и исполнительна. Никаких проволочек и бюрократии: она приходит в назначенный ей миг без опозданий. К сантиментам не склонна — работа есть работа, хотя неожиданные и досадные для неё отсрочки иногда случаются. Бывает, что в её работу вмешиваются Силы Небесные. Этим силам даже она, могущественная, холодная и бесстрастная, не может противостоять, ведь она сама порождение неба: тот, кто дал Жизнь, тот дал и Смерть, изгнав из созданного им рая на землю наших прародителей, нарушивших обет не прикасаться к древу познания Добра и Зла. Но Смерть всегда холодна и спокойна, ибо знает: отсрочка непременно окончится, и она непременно придёт за тем, кому была дарована.

Сегодня, как и всегда, у неё было много рутинной скучной работы, ожидаемой и прогнозируемой: умирали пожилые люди с инфарктами, инсультами, съедаемые опухолями, жестокими недугами. Она прибирала их, искалеченных войной, настрадавшихся в блокаду, в фашистских и гулаговских лагерях, надорвавшихся на опасных и тяжёлых работах, хлебнувших в уходящем веке голода, холода, бесправия, равнодушия и прошлых властителей и новых хозяев страны, пришедших под конец века. Смерти нравилось «работать» с этими людьми, прожившими свои жизни законопослушно, дисциплинированно. Они отходили, не противясь, не упираясь, принимая её, как должное, как сестру жизни, без ярости и злобы на холодеющих лицах, многие даже с благодарностью. Ей не раз уже приходилось стоять за их упрямыми спинами в прежние годы, когда они не хотели ей сдаваться: у них было много незавершённых дел, они хотели жить по простой человеческой надобности: воспитать детей, построить дом, посадить сад, вырастить внуков. И она, бывало, отступала, испытывая даже подобие какого-то уважения к этим стойким людям. Теперь они, прожив отмеренное им время, устали и были готовы встретиться с ней.

Много было в этот день таких людей, готовых встретить её. Их лица смиренно тлели последними холодеющими улыбками, многие из них верили, что кончается только этот путь, а за ним начнётся совсем другой, и они хотели пройти его. Но было и немало не готовых к исходу из этого мира. Они не могли представить себе, что это произойдёт именно с ними, они не хотели этого. Им было тяжко и страшно. Они ужасались, рыдали, кричали, заглядывая в её пустые мертвые глазницы, и смирялись лишь с последним ударом кровотока.

В больницах мегаполиса в нынешнюю ночь Смерть привычно ходила, как в своей вотчине. Урожай в эту ночь был особенно обилен. Умирали и молодые и старые, умирали дети, умирали во время операции, до операции и после неё, умирали в палатах, коридорах и приёмных покоях.

От бездомных она сегодня невероятно устала. Много их полегло в эту ночь, хотя зима ещё только вступала в свои права, обещая быть долгой и холодной. Они замерзали — бородатые, одинаковые, как сородичи какого-то одного племени; по виду старики, хотя среди этих несчастных немало было людей ещё не старых. Паленая водка валила их на снег, и они засыпали навсегда.

Смерть промёрзла, устала, бродя среди их окоченевших, грязных, не обмытых и неприкаянных тел. «Нелегко вам будет там отчитываться за свою нелюдскую жизнь, хотя… и вы когда-то жили нормальной жизнью и совершали какие-то душеспасительные поступки с чистым сердцем и добрыми помыслами. В книге жизней подробно записаны все ваши деяния», ― ворчала она.

После полуночи ей удалось немного согреться. Она услышала громкий призыв и оказалась в протопленном, ярко освещённом особняке, где у камина сидел с бокалом вина его хозяин, поглаживающий любимого пса, распластавшегося на ковре у его ног; нестарый мужчина смаковал вино, задумчиво глядя в камин на переливчатую игру углей. В голове его выстраивались планы завтрашнего дня.

За его спиной на диване полулежала его молодая красавица жена. Она смотрела телевизор, на экране лилась бутафорская кровь, гибли сражающиеся люди. Костлявую здесь совсем не ждали, о ней здесь даже никогда не думали и не вспоминали. Она остановилась у дивана, думая с раздражением: «Какие всё же идиоты эти люди. Как им всем нравится смотреть в этот ящик! Почему их так интересует чужая смерть? С каким интересом взирают они на горы трупов на экране, но, ни в ком из них не проявляется мысль о своей личной погибели, они не хотят думать, что это может произойти с каждым в любой миг. Для кого было написано memento more?».

Когда она бесшумно стала за спиной сидящего в кресле мужчины, собака приподняла голову, глухо зарычала, поднялась шерсть на загривке. Смерть усмехнулась: «Всё верно. Животные всегда чуют моё приближение». Мертвящим холодом дохнула она в затылок мужчины и он, изумлённо расширив глаза, вздрогнул и вытянулся дугой. Сердце его вдруг задёргалось в разные стороны, будто желая вырваться наружу, потом сигануло в тёмную бездну, вернулось на место и остановилось навсегда. С выражением ужаса на перекошенном лице он открыл рот, как рыба, выброшенная на сушу, и в следующий миг уронил голову на грудь.

Собака приподняла голову и завыла. «Сорок два года, никаких симптомов до этого рокового дня, — констатировала Смерть. — Какие были грандиозные планы, какие планировались барыши в успешном бизнесе!».

В ещё одном доме, где она вскоре оказалась, всё было несколько иначе. Хотя и тут был камин и бутылка дорогого виски в руках мужчины, но был ещё и револьвер. Он лежал на журнальном столике, поверх листа бумаги. На листе падающими влево буквами было написано: «Мне всё надоело. Устал жить бесцельно. Не вижу никакого смысла жить дальше. Аня прости меня и прощай».

Револьвер мужчина взял в руки, когда допил всю бутылку. «Забыл поставить запятую после слова Аня, и поставил, дуралей, точку в конце своей глупой жизни», — пробормотала Смерть, когда мужчина выстрелил.

В следующий миг она уже была далеко от этого места. Она летела и размышляла: «Бывало, придёшь за кем-нибудь. Вот он — бери холодеющего, а он упирается, не хочет со мной идти, чудак, и всё твердит, бормочет безумец: я жить хочу! Жить хочу! Хочу, хочу, хочу! Впереди у него бедовая жизнь без просвета, нужда, невзгоды, болезни, тяжёлая работа куска хлеба ради. Ему бы ко мне! Понять и принять. Так, право слово, ему было бы лучше: у меня покойно, хе-хе, люблю каламбуры. Но не желает! И бывало, чудаки отбивались от меня, а я им покой предлагала, вечный и надёжный. Что может быть лучше?! Труднее всего работать с некоторыми мною отмеченными бывает потому, что сейчас врачи анализами, приборчиками разными не хуже Врача Небесного научились узнавать о моём присутствии в телах человечьих. «Уже, — говорят они человеку, — шансов нет у тебя, мил человек! Метастазы, как злобные гидры, съедают тебя!». А он? Молиться начинает, бегать, плавать, влюбляется, колёса велосипеда крутит до седьмого пота. И твердит, как заведённый: жить, жить, жить! И прогоняет меня. Живут ещё многие такие, надо мной посмеиваются. Пусть живут! Никуда им от меня не деться. Детей нарожали — будет, кхе-кхе, за кем мне присматривать. Был у меня один такой, недавно... выкарабкался. Чемпион, велогонщик помешанный. Припечатали ему — рак! Глупое название. Я бы это назвала ― паук. Вот кто мастак гибельные сети плести. А он мне: не бывать этому, я ещё чемпионом стану! И давай крутить педали. Крутил до изнеможения. От таких нагрузок здоровые люди загибаются, а этот крутит педали и твердит: «Я снова буду чемпионом, буду, буду, буду». Выжал из себя болезнь! И стал-таки, упрямец, чемпионом. Мечта о победном финише сбылась. Повторил он этот сладостный миг, когда после изнурительных дней гонки по горным серпантинам, дней неимоверного напряжения воли и сил, дней политых его потом, в прямой видимости увидел Елисейские поля, а за спиной тяжёлое дыхание соперников, которым он уже не уступит свою победу. Да, в каком-то смысле его победа это преодоление меня. Финиш такой гонки ― это победа жизни. Он, конечно, мог свернуть себе шею на каком-нибудь мокром от дождя горном спуске, но это был бы совсем другой случай — это не позор, а память об отваге, попытка добыть радость победы. Слышала я, как он однажды сказал, разговаривая с самим собой: «Надо жить, а не тлеть. Жизнь коротка, как всплеск молнии. Боже мой, какая всё-таки приятная дама, эта жизнь!».

«Приятная дама жизнь! Моя сестрёнка, рука об руку идём. Но таких людей, как этот гонщик, немного теперь. Их во времена войн много, когда они братаются со мной. А сколько людей-букашек сдалось без боя, услышав приговор врача! Разложились, обслюнявились, поизрыдались, руки опустили, смирились».

Она прошла сквозь стену в грязную комнату, где на полу лежала четверо молодых ребят. «Трое уже мои, — деловито осмотревшись, пробормотала, — а этот… — она ткнула древком косы в торчащие рёбра одного, — этот худорбяга очень спешил ко мне, но, кажется, в этот раз он выкарабкается. Да… всего за сутки уже семерых таких прибрал героин».

Присев на стул и разглядывая холодеющие лица умерших, она недоумевающе размышляла: «И чего людям нужно? Такое ощущение, что они с ума сошли — так и спешат, так и спешат ко мне. Эти — всё видениями щекочущими интересовались, ох и насмотрятся они теперь видений!».

Через миг она уже была на перекрёстке двух центральных улиц города. На автобусной остановке лежали люди. Молодая мать с ребёнком и солдат, приехавший на побывку, — умерли мгновенно; трое с переломанными конечностями корчились и кричали от боли. Водителя дорогой машины, на скорости въехавшего в остановку, люди вытащили из салона абсолютно пьяного и били. «Не убьют. А неплохо было бы. Мерзавец этот ещё долго проживёт и горя немало ещё людям наделает», — пробормотала Смерть и уже через мгновенье очутилась под тёмной аркой, где нестарый человек лежал на снегу, сражённый выстрелом. Он бы ещё мог жить, наверное, но стрелявший подошел и хладнокровно выпустил пулю ему в голову, сказав негромко: «Прости, старик, работа у меня такая».

Смерть проводила взглядом убегающего убийцу, пробурчав: «Спешит. Мой клиент потенциальный. Недолго ему, меткому стрелку, гулять по ночному городу, найдутся и на его голову охотники. Смешные люди! Придумали словечко киллер, кому от этого легче?».

В одном месте она долго и беззвучно хихикала. Санитар в кузове машины скорой помощи, обшарив карманы умершего, нашёл в них немного денег, лотерейный билет и спрятал добычу в карман.

«Какой детективный сюжет! ― хихикала Смерть. ― Билет выигрышный и сумма выигрыша будет хороша, да только радость недолгой будет. Сынок-повеса убьёт тебя, узнав о выигрыше. Убьет жестоко: размозжит затылок молотком, и закатится с барышней в южные края прогуливать деньги. Его найдут, недолго погуляет. В тюрьме я с ним встречусь. Повесится он — нехорошая там атмосфера возникнет с сокамерниками, кхе-кхе».

«В этом городе у меня всегда хватало работы, ― бормотала, летя в морозном воздухе Смерть. ― Тысячи тысяч полегли в его холодную болотистую землю, когда скопом «рубили» окно в Европу под водительством молодого упрямого царя. Обильно удобрили землю, на которой строился Великий Город, но и не меньше полегло, когда выстрел крейсера возвестил эру братоубийства, а после, когда коричневая чума обложила город кольцом, в злобной и тщетной надежде задушить его в холоде и голоде. Несметное количество детей, стариков, женщин и мужчин прибрала я здесь тогда. Торжествовать победу варварам не удалось. Им пришлось бежать и много их осталось лежать в этой земле рядом с теми, кого они хотели извести. Можно было бы смело назвать этот город городом-погостом, так обильно удобрена была его земля людскими телами за совсем небольшой исторический срок…».

 

Смерть была сейчас совсем рядом с Денисовым. Она слышала разноголосый хор скорбных голосов, устремлённый к небу, голоса были разные молодые и старые, но твердили они одно: «Господи милостивый, не дай умереть мне сейчас. У меня столько ещё важных дел, прости меня, Господи, я знаю, что всё в твоей власти, но мне никак, никак нельзя сейчас… Не забирай меня, пожалуйста, Человеколюбец».

Мудрая Смерть много веков трудившаяся не покладая рук, забравшая миллиарды людей, хорошо знала, что Тот, кто всё видит и слышит, единственный, кто сам умирал, страдая, и воскрес ради всех живущих на земле, отзывает её иногда, говоря: «Пусть этот живёт — ему нужно ещё пожить…».

 

Максим, Эдик, Лана

 

Поток машин с включёнными дворниками медленной плотной лентой подползал к Парку Победы. Дорога стала скользкой из-за слоя мокрого снега. На четырехполосной дороге автомобилям приходилось выстраиваться в одну колонну, чтобы объехать столкнувшиеся грузовик с автобусом.

«Трасса «Площадь Победы — Сенная площадь», — вспомнилась Денисову ехидная шуточка шофера-дальнобойщика, которого он подвозил однажды от площади Победы до Сенной площади по Московскому проспекту и попал в длиннющую пробку. Он вставил в магнитофон кассету с записью дуэта скрипачей бельгийца Стефана Грапелли и индуса Лало Шанкара, закурил.

Видимость была неважной, посыпал лёгкий снежок. На обочинах проспекта голосовало множество народа, но он никому не останавливал, боясь забуксовать на лысоватых колёсах в рыхлом снегу на обочинах. Скорость движения была около пяти километров в час. После Московских Ворот, когда часть машин ушла вправо на Лиговский проспект, поехали живее.

Появились снегоуборочные машины, бульдозеры, сгребающие снег. Денисов ехал домой, но у Техноложки он увидел знакомую троицу, которую подвозил недавно, девушка голосовала и он остановился.

Максим заглянул в машину и узнал Денисова. Его «здравствуйте» прозвучало мрачно.

— Ба, неразлучные друзья-спасатели! Кого спасаем сегодня? ― улыбнулся Денисов.

— Самих себя сегодня. Нам бы на улицу Шаумяна, — раздражаясь от благодушного тона Денисова, обозвав его про себя старым козлом, сказал Максим.

— Как по заказу. Я как раз домой еду, мне в ту степь. Присаживайтесь.

Троица суетливо уселась в машину. В этот раз впереди уселась Лана, Максим с Эдиком протиснулись на заднее сиденье. Садясь в машину, Максим злобно ткнул Эдика локтем в бок: тот, забыв его инструкции, полез в машину первым. Эдик испуганно отодвинулся, уступая ему проход. Максим сел за спиной Денисова, и его это удивило: в прошлую поездку парень сидел на переднем сиденье и он тогда хорошо прочувствовал его лидерство в компании, говорил только он, друзья его помалкивали. Память напомнила ему и о возникшем у него тогда чувстве тревоги, подспудного недоверия и к компании, и к её говорливому лидеру, ощущение фальшивости его слов, какую-то театральность в манере общения.

Он глянул в зеркало на прижавшегося к правой двери Эдика и спросил, обращаясь к Максиму:

— Как там ваш товарищ инвалид?

Максим наморщил лоб, но быстро среагировал.

— Ну, как… живёт человек, жизнь продолжается. Если можно, остановите нам в конце Шаумяна на пересечении с Гранитной.

Денисов согласно кивнул головой и скосил глаза на девушку. Она сидела, нахохлившись, вид у неё был отрешённый и осовелый. Ему показалось странным, что она и парень справа на заднем сиденье подавленно молчат, как и в прошлый раз, не общаются между собой, не обращаются к своему лидеру, и он не говорит с ними, а ведёт себя так, будто их нет вовсе. Он чуть прибавил громкость магнитофона. Несколько минут ехали молча. Фальшиво спохватившись, Максим протянул ему через плечо пятьдесят рублей:

— Сегодня я небогатый, не обессудьте.

Голос его был тусклым, говорил он сквозь зубы. Хотя опыт лжеца, вечного изворачивания, смены масок на лице ради достижения своих целей подсказывал ему, что нужно сдерживать рвущуюся из него ярость на весь мир и на этого спокойного водителя, — удавалось это ему с большим трудом. Ко всему, его ломало, но в этот раз его мучила не столько ломка, сколько тяжкое стрессовое и болезненное состояние, овладевшее им. События последнего времени произвели в его голове патологический сдвиг. Разъедающая сознание мысль о том, что враждебный мир восстал против него, хохочет и потешается над ним, отверженным, презренным и проклятым существом, овладела им. Мозг его не мог переварить случившееся: у него были деньги, он держал их в руках, строил радужные планы и всё разом рухнуло. Его опять выкинуло на берег опасного необитаемого остова, и теперь, как и пару дней назад, приходится опять напрягаться, что-то придумывать, искать возможные способы добычи дозы, но сил на это не оставалось — злоба, отчаяние и ломка выжгли их.

Он скосил глаза на Эдика, с болезненной миной на лице привалившегося к двери, и ему, в который уже раз за сегодняшний день, захотелось его ударить, бить больно и жестоко сломать ему нос, вырвать волосы или откусить ухо. «Убью гада когда-нибудь», — испытывая мучительное желание курить, подумал он. И ещё его посетила неожиданная быстрая мысль о том, что в трагической цепи событий последних дней водитель этого автомобиля, с которым, по странному стечению обстоятельств они едут уже во второй раз в пятимиллионном городе, одно из звеньев этой проклятой цепи.

— Всё нормально, — Денисов положил деньги за солнцезащитный козырёк.

Говорить Максиму было трудно, но по стойкой привычке забивать людям «баки», сознавая, что сейчас крайне необходимо не вызывать подозрения у водителя и не создавать напряжённую атмосферу, он через силу заговорил, с отвращением разглядывая совсем не богатырскую шею Денисова:

— Вы индийскую музыку любите? Я думал, что её только азеры и хачики слушают.

— Я разную слушаю. Это не совсем индийская музыка. Скорее синтез двух культур, их соревнование. А, что ты слушаешь? — живо поинтересовался Денисов.

— Всяко разно. «Нирвану», «Перцев» слушаю, — Максим имел в виду группу «Hot chili peppers», — Принца, Цоя, Шевчука. Из стариков ― Цеппелинов и Хендрикса. Левятину и отстой наш не уважаю.

Слова Максиму давались тяжело, рот пересох, в ушах стоял шум сыплющегося песка.

— Знаешь английский?

— Три слова. По мне лучше слушать, не зная слов, но чтобы музыка кайфовой была.

— Ну что же, это тоже позиция, — кивнул головой Денисов.

Пропиликал пейджер. Пока стояли на перекрёстке, он быстро прочитал сумбурное и эмоциональное сообщение жены. Она писала: «Родненький, пожалуйста, срочно свяжись со мной. Свершилось. Господь нас услышал. Я бесконечно счастлива. Слава Создателю. Срочно позвони, а лучше приезжай. Нам сейчас нужно быть вместе. Есть ещё кое-что невероятно мистическое. По этому поводу я хохочу. Новостей много. Все хорошие. Крепко тебя целую. Жду. Твоя Мария».

Денисов разволновался, хотя понимал, что этот эмоциональный всплеск Марии мог быть связан только с сыном и с чем-то хорошим. Они въехали на улицу Марата.

— Ребята, мне край нужно позвонить из автомата. Терпит время? — спросил он, посмотрев в зеркало заднего вида.

Эдик что-то промычал невнятное, Лана сидела с закрытыми глазами. Ответил Максим:

– Да ради бога. Метров через пятьсот будет автомат.

«Хорошо знает город», — мелькнуло в голове Денисова.

Увидев телефонную будку, он остановился.

— Я мигом. Буквально пяток минут, ― проговорил он извиняюще, обращаясь к Лане.

Мария говорила быстро, захлебываясь и глотая слова:

— Игорёк, Игорёк, дорогой мой. Чудо случилось! Он оживает! Час назад я поила его чаем, после массировала ему руку, увидела, что ногти пора постричь. Стала стричь и… и… — она заплакала. — Боже мой, Игорь! Он сжал мою руку! Сжал крепко, я посмотрела ему в глаза — он улыбался, будто говорил мне: это правда, мама, я держу тебя за руку! И это ещё не всё. Губы! Они у него шевелились, будто он пытается что-то мне сказать, хочет вырваться из долгой чёрной ямы немоты. Не знаю, не знаю! Господи, Господи, слава тебе Господи! Чудны дела твои! В обед нежданно-негаданно зашёл к нам отец Иоанн, хотя мы не созванивались. Сказал, что был в соседнем доме, и ему вдруг очень захотелось к нам зайти, ноги, сказал, сами шли к нам. Он причастил Егора. После был у нас наш ангел-хранитель, наш профессор. Он сказал, что всё говорит об улучшении состояния, что возможен резкий прогресс. И — вот! И вот, Игорь! Свершилось! Теперь дело за малым, уже очень хочется услышать его голос и говорить, говорить с ним. Услышала меня Матерь Небесная, услышала! Она знает, что такое страдание матери, ей довелось самой страдать, своими глазами видеть крестные муки своего сына. Приезжай скорее, милый, брось всё. Ой, звонили из милиции, сказали, что тебе завтра нужно явиться…

― По какому вопросу? ― удивлённо поинтересовался Денисов

― По поводу какого-то пассажира, которого ты недавно подвозил. Он в больнице. На него у дома, к которому ты его подвёз, нападение было совершено. Приезжай скорее, ты далеко сейчас? Будешь скоро в районе? Домой едешь? Прекрасно! Жду тебя. Егор не спит, он, наверное, тебя ждёт. Хочет с тобой поделиться радостью. Целую тебя. Храни тебя Господи! Приезжай скорее! Погоди, погоди, ты меня обманывал, что в той жизни был трубадуром. Ты был знахарем и акушером. Ввёл меня в думы разные, да и сама я что-то засомневалась в своей «ложной беременности» Сходила, старая дура, в аптеку и, краснея, купила пресловутые тесты…

Денисов не смог себя сдержать, закричал:

― Скажи ― да, Маша, умоляю тебя!

― Да-то да, но надо бы и к врачу сходить, хотя симптомы все налицо…

― Маша, Машенька, любовь моя! Это чудо! ― не дослушав Марию, воскликнул он и быстро затараторил строгим тоном: ― Не вздумай ничего тяжёлого поднимать, не нервничай и больше лежи…

Мария расхохоталась.

― Я сейчас на Марата. Отсюда до дома ехать минут пятнадцать-двадцать. Как же я хочу тебя сейчас видеть, родная…

Мария перебила его, смеясь:

― Не теряй времени, приезжай скорей, акушер.

Денисов летел к машине, сияя, радость переполняла его.

 

Как только он вышел из машины, Максим достал из кармана шнурок и прошипел:

— Слушайте сюда, гниды позорные. Когда я скажу этому старому лоху: «Вот здесь остановите, пожалуйста», и он остановится, я наброшу ему на шею шнурок. Уши раскройте, уроды. Повторяю для глухих: «Вот здесь остановите, пожалуйста». Тебе, Лана, я повторяю в последний раз, делаешь, как договорились. Нож у тебя в правом кармане? Смотри, сука, говорю в последний раз, просачкуешь — убью. Ты меня знаешь…

Лана быстро кивнула головой.

— Бьёшь сильно — желательно в шею. Промажешь — бей куда получится.

— Может не надо, Максик? — жалобно проныла Лана. — Давай сейчас выйдем и свалим.

Максим стал приподниматься с кресла, его затрясло от бешенства. Он схватил Лану за волосы и свирепо дёрнул на себя. Не отпуская волос, осипнув от накатившей на него злобы, захрипел:

— Что же ты за падаль такая, а? Ты знаешь, что я с тобой сделаю? Ты даже представить себе не можешь, как я тебя буду мучить, если ты не сделаешь того, что должна сделать.

Он выпустил волосы Ланы и сильно ударил её ладонью по темени. Глаза у Ланы покраснели, но она не заплакала, только губу прикусила. А Максим, застонав и прерывисто дыша, упал на кресло, откинулся на спинку и закрыл глаза. Этот выплеск отнял у него много сил. Его охватила слабость, в висках пульсировала боль, со лба струился холодный пот, сил вытереть его не было.

Во время экзекуции Лана не издала ни звука. Но неожиданно она проявила странное упрямство. Вытирая ладонью выступившие слёзы, она жалобно произнесла, не оборачиваясь к Максиму:

— Не кипишись, пожалуйста, Максик, прошу тебя. Давай просто пугнём его. Ну, ножом припугнём. Нас всё-таки трое. Он отдаст бабки — не камикадзе же? Жалко его, мужик нормальный…

— Нормальный?! Заткнись, заткнись, заткнись, тварь тупая! — Максим захлебывался в ярости. — Молчи, молчи, молчи, тварь, дебилка! Умоляю, молчи, дебилка, больная на всю голову, я уже за себя не отвечаю, прямо сейчас тебя придушу. Все кругом нормальные, кроме нас, да? Все нормальные, падлы?! Одни мы больные ублюдки и подонки? Будет, как я сказал. После шмона бежим дворами, кто как сможет. Встречаемся на Новочеркасском проспекте, как договорились, у ночного универсама. А ты, Ланочка, верь мне: убью, если профилонишь… не сомневайся, в этот раз точно убью.

Лана отвернулась к окну, в глазах её блестели слёзы. Максим, увидев, что Денисов возвращается, откинулся на кресло, закрыл глаза, сделал вид, что дремлет.

 

Максим заранее выбрал безлюдное в ночные часы место для преступления. Здесь не было магазинов, по обе стороны улицы, разделённой широким сквером, простирался старый район из пятиэтажных хрущёвок, с множество выходов из дворов на разные улицы. Кроме всего, в этом районе он знал две точки, где можно было купить героин в случае удачного завершения дела. В этот раз подстраховку он доверил Лане. Он был уверен, что она не ослушается его, сделает то, что он ей прикажет. Эдику он не дал никакого задания, сказав: «Ты, ублюдок, только вонять и портить всё можешь. Сиди тихо и не встревай, я за себя не отвечаю. Не пакостничай, падла». Злоба к Эдику была настолько велика, что он даже боялся на него смотреть: ему сразу хотелось бить его, плевать в это лицо с застывшей на нём печальной и озабоченной миной. Эдик это чувствовал, что называется спинным мозгом, и изредка поглядывал на него со страхом.

Садясь в машину и трогаясь, Денисов громко и радостно сказал:

— Жив Господь, ребята!

Лана повернулась к нему с тревогой в глазах, а он уже не мог остановиться:

— Ребята, ребята, дорогие мои! Вы мои счастливые талисманы! Дорогие мои спасатели, вы не можете себе представить, какие чудные вести я сейчас получил! Из всех вестей, которые я когда-либо слышал в своей жизни, эта самая распрекрасная. Сразу два чуда свершилось… Сын, мой сын… — он повернулся к Эдику: — Тебе сколько лет, дружище? Впрочем, это совсем неважно — не то я говорю. Мой Егор… ему становится лучше. Мы так долго этого ждали! Мне сейчас жена звонила. Такая радость, такая радость! Надежда… Нужно верить в неё, не терять её, ребята.

Троица сидела, нахохлившись. На их лицах сочились кислые, натянутые и непонимающе-дежурные улыбки, но Денисов ничего этого не замечал. Две энергии, заискрив, столкнулись в салоне автомобиля: жизнерадостная, восхищённая, искрящаяся Денисова, и чёрная злобная аура, исходящая от Максима. И эта энергия злобы, бьющая через край, подогреваемая сидевшими в Максиме демонами, хаотично росла, а радость Денисова не разрушила эту энергию, а только подпитала её и усилила. Лана и Эдик, безвольные рабы вожака и наркотика, сидели молча — страх парализовал их волю. Они ожидали неминуемой развязки, не сомневаясь, что Максим выполнит свой план.

— Поздравляю, — выдавил из себя Максим. — Не всякому так везёт.

Эдик молчал. Лана бросила на Максима быстрый и жалкий взгляд, он ей ответил безумным оскалом. Глаз у него дёргался. Денисов ничего этого не видел.

— Спасибо! — улыбался он. — Да, надо верить, ребята. Вера — вещь невидимая, но она горы может сдвигать.

Переехав мост Александра Невского, на Заневской площади он неожиданно стал притормаживать и остановился у круглосуточного магазина.

— Потерпите ещё пару минут. Бога ради, я мигом, — сказал он и быстро выскочил из машины.

Вернулся он с пакетом и протянул его Лане.

― Здесь шампанское и коробка конфет. Выпейте, друзья, дома по бокалу за здравие моего Егора.

Лана смущённо и испуганно проговорила:

— Не нужно… не нужно… зачем?

— Берите, я вас очень прошу, — настоял он, и Лана стушевалась, еле слышно проговорив: «Спасибо». Опустив голову, она положила пакет на колени. Через минуту она опять повернулась к Максиму, с застывшим в глазах выражением немой просьбы и страдания. А он, чтобы не сорваться, не закричать на неё, опустил голову вниз, кусая губы.

Денисов, поёрзав в кресле, спросил у Ланы:

― Очень курить хочется. Не помешает вам?

Лана, как заводная кукла, закивала головой.

Он долго щёлкал вхолостую зажигалкой и Максим через его плечо протянул ему свою. Зажигалка хрипло пропиликала «Когда святые маршируют».

Денисов, жадно затянувшись, поблагодарил его, а в голове неожиданно щёлкнуло реле: «Зажигалка с мелодией «Когда святые маршируют». Такие зажигалки редкость». К этой отметине, как металлические скрепки к магниту стали липнуть быстрые и тревожные мысли. Выстраивался пугающий своей логикой ряд: «Тельман! Конец улицы Ленсовета. Темень. Перерытый проезд. Тельман, исчезающий за тёмными гаражами. Небольшой мой отдых недалеко от дома Тельмана. Там же в машину сел командир этой троицы спасателей. Недоверие к его словам. Звонок Марии с известием о нападении на моего пассажира. Эта же троица в моей машине. Диксилендовая зажигалка у их лидера. Странная рокировка этой команды при сегодняшней посадке в машину. Лидер забился в левый угол. Почему? Кто сообщил номер моей машины в милицию? Ах, да! Брат Тельмана провожал его. Он, конечно, мог мой номер запомнить».

Денисов почувствовал себя неуютно, непроизвольно напрягся. Думая: «Странные и тревожные совпадения», он затушил сигарету и глянул в зеркало заднего вида, пассажир за спиной сидел, откинув голову на кресло, закрыв глаза.

Они подъезжали к тому месту, где Максим планировал сделать дело.

Чуть наклонясь вперед, он сказал, усмиряя дрожь, которая его неожиданно охватила:

— Вот здесь остановите, пожалуйста.

— Уже приехали? — спросил Денисов, притормаживая и останавливаясь. Передачу он не стал выключать, отжал сцепление и нажал на тормоз. Повернуться к Максиму и сказать ему, что он может выйти через левую дверь, он не успел: тот, привстав, перекинул через его голову удавку и, упав на сиденье, потянул её на себя.

Но произошло совсем не то, что он предполагал. Он, конечно, смутно представлял себе, что возможно будет какая-то борьба, но предположить себе ситуацию, которая произошла после того, как он накинул удавку на шею Денисова, он не мог.

Несколько дней назад, осматривая повреждённое водительское кресло и слегка разорвав обшивку кресла, Денисов обнаружил на каркасе спинки сиденья трещину. Каркас кресла был тонкостенный, трубчатый. Левая сторона кресла подозрительно изогнулась и с каждым днём отклонялась всё больше назад, рано или поздно труба могла переломиться. Вначале Денисов хотел устранить этот дефект сваркой, но тканевая обшивка скорей всего была бы испорчена. После, чтобы не заморачиваться со сварными работами, он решил купить другое кресло на автомобильной разборке и за полчаса поставить его вместо старого. Сделать это он решил после Нового года, подумав, что кресло выдержит ещё некоторое время.

Эта оттяжка, упование на русский авось сыграли сейчас неожиданную роль и не на руку Максиму. Когда он накидывал удавку на шею Денисова, тот от неожиданности всем своим грузным телом дёрнулся назад. Шнурок больно обжёг подбородок, скользнул вниз к шее, и в этот миг труба кресла лопнула и переломилась, и он вместе с левой стороной кресла завалился на Максима. От неожиданности тот ослабил удавку, она провисла, и Денисов среагировал, перехватив её двумя руками и изо всех сил потянув вперёд. Максим удавку не выпустил, тянул на себя, но к такому повороту он был не готов. В этой ситуации петли на концах удавки оказались бесполезными, ему пришлось перехватывать провисший на время шнурок, так как длина его из-за падения кресла увеличилась, к тому же он был придавлен креслом и потерял свободу действий, а Денисов мощно тянул и рвал шнурок на себя.

Когда кресло завалилось назад, он непроизвольно отнял ноги от педалей, машина с вывернутыми вправо колёсами дернулась, ткнулась в бетонный поребрик и заглохла. Придавленный креслом Максим чувствовал, что не сможет долго удерживать шнурок, у него сводило мышцы ног, сердце выскакивало из груди, вены на шее вздулись — поединок он проигрывал.

Лана сидела с вытаращенными глазами, закрыв рот ладонью и Максим срывающимся голосом прохрипел:

— Бей, тупица!

Лана оторопело повернулась к нему.

— Да бей же, дура! — просипел он на выдохе. — Я не могу ничего сделать. Он сейчас вырвется.

Лана была в ступоре, она непонимающе наблюдала за схваткой. Эдик неожиданно выскочил из машины и, бросив дверь открытой, побежал во дворы. Максим с навернувшимися на выпученных глазах слезами не повторил, а выдохнул, в этот раз обречённо тихо и умоляюще: «Бей, Лана».

И Лана достала нож и суетливо нажала на кнопку. Лезвие послушно выскочило, пакет с шампанским упал с её колен.

«Бей!» — сказал Максим, выпуская удавку, и Лана, прошептав: «Мамочки!» ― ударила.

Нож легко вошел в бок вскрикнувшего Денисова. Лана отдёрнула руку вместе с ножом, выронила его, нашла ручку двери, выскочила из машины и побежала по обочине дороги. Максим, барахтаясь, пытался выбраться из-под кресла. Чувствуя, что силы его покидают, он, как кошка, переполз на правую сторону и вывалился на снег в открытую дверь.

Денисов откинул в сторону удавку, выпрямился и приложил руку к боку. Почувствовав мокроту, он с изумлением взглянул на руку.

 

Тамара Васильевна

 

Максим больно ударился коленкой о поребрик, но быстро вскочил на ноги и перебежал через сквер на противоположную сторону улицы. Но дальше бежать не смог. Он задыхался. Кровь в висках болезненно пульсировала, сердце куда-то исчезало и вновь появлялось, нестерпимо болело колено, правый бок прожигала горячая боль.

Он застонал, остановился и присел на корточки у края дороги. Перед глазами летали мухи, потом мир стал медленно темнеть, будто невидимый оператор выкручивал регулятор, короткий ослепительный разряд с треском полыхнул в голове. Максим обмяк, и свалился на бок в снег на обочине.

 

— Человек, кажись, лежит у поребрика, — сказал водитель, приглядываясь и наклоняясь к лобовому стеклу.

Тамара Васильевна открыла глаза.

— Что, Толик?

— Бомжара очередной замёрз, наверное, говорю…

— Так чего не остановил? Бомж не человек?

— А надо? В ночь по два-три возим в морг. Менты будут проезжать, не оставят на улице, их задача имидж культурной столицы поддерживать, а у нас вызов, Тамара Васильевна. К тому же вонь, представляете, какая будет в машине?

— Что ж ты такой толстошкурый, Толик? Наверное, кошечек бездомных жалеешь, аквариум дома есть и попугай в клетке живёт, а человек пусть замерзает? В пятый раз с тобой выезжаю и поражаюсь твоей, мягко говоря, отстранённости. Ты будто не среди людей живешь, а сам по себе, всё тебе безразлично, кроме зарплаты. Как тому Афоне в известном кинофильме.

— Да чего вы, Тамара Васильевна, наезжаете?! Мы не Армия Спасения.

― Ну-ка тормозни! ― приказала Тамара Васильевна и взяла рацию.

— Таня, привет, в который раз за сегодня. Пошли на мой вызов другую бригаду. Почему, почему! Потому что человек лежит на снегу, тормознёмся, глянем, в чём дело, мы тут от Александровской больницы в двух шагах. И что? Пошли тех, кто поближе, нам туда ещё ехать и ехать на нашем драндулете, а этот вот он тут. Может быть жив ещё, замёрзнуть может. Да ладно тебе. Всё. Ну, и докладывай...

Она повернулась к водителю:

― Назад подай, Толик.

Водитель скривился.

— Тамара Васильевна!

— Назад, назад, дружочек.

Максим лежал, скрючившись, на боку, изо рта вытекала коричневая жижа. Тамара Васильевна молодо соскочила на асфальт, приложила руку к артерии на шее, наклонилась близко к лицу Максима и постановила:

— Жив. Не пьян. Но дела его плохи.

Она повернулась к подошедшему водителю, укоризненно проговорив:

— Ты когда-нибудь видел, Толик, бомжей одетых в новую недешёвую кожаную куртку и хорошие утепленные ботинки из нобука?

Водитель ничего не ответил, он нервно закурил.

— Давайте грузите! Везём в Александровскую, — приказала она водителю и немолодому санитару. — Гипертонический криз, как минимум.

В машине санитар снял с Максима куртку, закатил рукав рубашки, чтобы сделать укол и присвистнул:

— Места живого нет. Все вены проколоты, Тамара Васильевна.

— Вижу. Совсем молодой, что за напасть такая на наших детей.

Максим не пришёл в себя. Он лежал на носилках с открытым ртом, правая нога его периодически конвульсивно дёргалась.

— Не выкарабкается… — почесал затылок санитар.

По странному стечению обстоятельств Тамара Васильевна была тем самым врачом, выезжавшим на вызов Черновой к лежащему без сознания за гаражами Тельману, получившему жестокий удар трубой от Максима.

А на другой стороне улицы ослабевший Денисов пытался выйти из машины. Опираясь руками на кресло, он подтянул к нему ноги и в три приёма развернулся лицом к дверному проёму. Передохнув, поставил ноги на дорогу. Держась за дверную стойку, хотел встать, приподнялся, но голова у него закружилась, и он сел на край кресла. Сильная боль прошила левое плечо. Застонав, он сполз на снег. Он сидел теперь на снегу, вытянув ноги, опираясь спиной о порог машины, чувствуя, как намокает тёплой кровью бельё, рубашка и свитер. Он ещё раз попытался встать, но не смог, в глазах потемнело, и он мягко завалился на правый бок.

Проносящиеся мимо машины включали дальний свет, и, осветив его, не останавливались. Некоторые притормаживали, но тут же ускоряли движение.

Денисов чувствовал, как жизненные силы уходят из него. Он лежал на боку, с открытыми глазами, в грязном снегу, откинутом проезжающими машинами, и уже не ощущал боли в боку. Снег покрывал его голову, бейсболка лежала рядом, но он не чувствовал холода. В машине настойчиво пиликал пейджер, он услышал его и с нежностью еле слышно прошептал: «Мария… Машенька… Егор».

Он закрыл глаза. В голове возник ясный образ улыбающейся жены в переднике, хлопочущей у плиты. Она негромко пела. У неё была такая привычка: увлекшись работой, она начинала тихонько напевать какую-нибудь песню, обычно это были русские народные, а самой любимой была «Миленький ты мой». Сердце сжалось, по щекам потекли слёзы, губы Денисова чуть шевельнулись, на них застыло непроговорённое: «Маша…», в голове сумбурно крутилось: «Егор, Егор, Егор, Мария, милые мои… Что ж я, Господи, наделал? Что я натворил… что я натворил, что я натворил, глупец. Машенька, Машенька, моя мудрая Машенька, сколько раз ты мне говорила бросить это скользкое дело. Почему я тебя не послушал, чуткое сердце твоё будто чувствовало будущую беду. Это невозможно! Это не должно было сейчас произойти! Как ужасно умереть именно сейчас, когда всё стало налаживаться, после чудес, которые сегодня произошли. Маша, милая моя, неужели тебе с Егором ещё и это придётся вынести: гроб, мои похороны? Да и вынесешь ли ты ещё одно немыслимое испытание? Не вынесешь, не вынесешь… Господи, буди мне милостив, не дай мне умереть сейчас. Не смерти боюсь я, а той страшной беды, которая может случиться с моей Машей и сыном, если я умру. Забери меня, Господи, тогда, когда Егор встанет на ноги и заговорит, когда сердце Марии укрепится в радости, а мой сын сможет быть ей помощником и опорой. Господи, дай мне отсрочку… Я просил тебя о чуде, о спасении сына, пусть даже через мою смерть, это был мой чистый сердечный порыв, прости меня, Господи, но не забирай меня сейчас, оставь ради жизни моей Марии и сына, и может быть ребёнка в чреве моей жены… Будь милостив мне, Боже… Маша… Егор… Маша… Господи… Мария…».

Мысли его стали путаться, в пересохшем рту появился привкус железа. В голове зазвучала музыка. Пол Маккартни проникновенно пел: «When I find myself in times of trouble…». Денисов улыбался. Он куда-то летел.

Смерть была рядом. Она наклонилась к его лицу. «Ещё жив. Может и выкарабкается этот, чего только не случается на белом свете. Не каждому избитому разбойниками путнику встречается добрый самаритянин, но самаритяне всё ещё живут, их немало, хотя племя их сильно поредело за последние времена, — сказала она. — Возьму его на заметку, ставлю в очередь на ближайшие часы. А меня опять зовут, это где-то рядом здесь, на той стороне улицы. Нет мне передыху, старой!».

Фары машины Денисова меркли. Они светили уже слабым желтоватым светом. Пиликал и пиликал пейджер.

 

Саулов Михаил

 

Михаил нашёл свою любимую станцию и прибавил громкость. Муслим Магомаев пел «Мелодию» Александры Пахмутовой. Баритон певца был трогательно проникновенен, он жил мелодией, пропускал её через участливое сердце, достигая трепещущих душевных высот.

— Какой певец, какой певец, Светланка, и какая песня?! — повернулся Михаил с восхищением в лице к своей подруге, сидевшей с удручённым видом.

— Иногда, Миша, не обижайся, пожалуйста, ты мне кажешься таким старым. Особенно, когда восхищаешься такой вот нафталиновой музыкой, — девушка, щёлкнув зажигалкой, закурила.

— Нафталиновой? Ну, ты даёшь. Нафталин ― полезнен, он оберегает любимые вещи от всякой гадости. А я, слушая такую музыку, молодею, Светусик. Ну, не Кобзона же, в самом деле, слушать с Эдитой Пьехой? Магомаев прекрасен. И музыка и стихи этой песни прекрасны. Ты хочешь, чтобы я восхищался бредом вроде «Ногу свело», беззубым Шурой, или безголосой дочкой примадонны Орбакайте с Пресняковым? Или ещё, как сейчас, говорят, тьфу! позорище-то какое! — человеком нетрадиционной ориентации Бориской Моисеевым? Надо же! Нетрадиционная ориентация — это будто в ранг достоинств возносится, ладно бы от этого голос появлялся, но ему до действительно здорово поющего покойного Фреда Меркьюри как до луны. Знаешь, как такую ориентацию в народе называют? Замнём для ясности. А я, Светик, человек простой и отличить дерьмо от мармелада в состоянии. А насчёт возраста ― прямо-таки старый?! Мне ещё сорока нет. В старые времена мужчины женились поздно на совсем молоденьких аппетитных барышнях и строгали в год по ребёнку. Если ты вспомнишь школьный курс литературы, то окажется, что множество русских литературных гениев семьёй обзаводились в очень солидном возрасте. Кстати, размышляя об этом, я даже вывел некую теорию. Возмужалый, здоровый физически и психически мужчина с жизненным опытом через свои созревшие мудрые гены передаёт детям накопленный интеллект, мудрость и талант. А, соответственно, какой-нибудь нынешний сопляк своей голопузой сожительнице, с кольцом в носу, передаст в сперме такого же инфантильного, как он сам, не набравшегося ещё ума дитятю. Да и скажи: готов ли такой инфузорный дохляк иметь семью, содержать её, беречь, защищать жену, воспитывать, образовывать ребёнка? У него же в башке компьютерные стрелялки, развлекуха, пиво, спорт-бары, а может даже и наркота. Идеальный бы брак получился у нас с тобой, Светик. Мне тридцать девять, тебе ― двадцать третий годок пошёл, самое время для женщины завести семью и детей. Хочется тебе гениальных детей, Свет?

Светлана вяло проговорила:

— А надо ли рожать? В две тысячи двенадцатом году наступит конец света, везде об этом говорят.

— Где ты этого бреда набираешься? Надо жить без страха, вперёд смотреть с надеждой. Это что ж в мире было б, если все дрожали и ждали его конца? Пекари хлеб перестанут печь, рыбаки рыбу ловить, моряки в море выходить, крестьяне сеять, все дрожать будут и тени своей шугаться? Картина маслом!

Светлана отвернулась к окну.

 

Заднее сиденье джипа было завалено свёртками и пакетами. Парочка ехала в деревенский дом Михаила, собираясь там, вдали от городской суеты, встретить Новый год. Но желание это было не обоюдным. Горячо этого желал один Михаил, Светлане же хотелось встретить Новый год в каком-нибудь клубе или хорошем ресторане с развлекательной программой. На этой почве у неё с Михаилом возникли разногласия. Она дула губки, обижалась на его несговорчивость, а он властно постановил, что ресторан или клуб будут непременно, но только после Рождества, когда они вернутся в город.

Они ехали через весь город с проспекта Ветеранов, где в офисе Михаила коллектив его фирмы отмечал конец года. Оставили они компанию, когда веселье было в полном разгаре. Всю дорогу с небольшими паузами они спорили и переругивались: Михаил был непреклонен в желании встретить Новый год в своём деревенском доме — Светлана упрямо пыталась отстоять свою идею. И как это часто бывает в спорах, сам спор периодически отклонялся от основной темы, обрастал побочными линиями, которые спорящих к консенсусу не приближали, ведь при этом всплывали всякие мелкие позабывшиеся поступки и обиды, и являлись новые.

Светлана не сдавалась. Снова и снова, через обидчивые паузы делалась попытка уговорить Михаила остаться в городе в его квартире. Внутренне она понимала, что он не уступит и это её злило, добавляя настырности и ослиного упрямства.

 

Михаил прошёл нелегкий путь от мелкого торговца до владельца небольшой, но успешной оптовой фирмы по реализации кофе, чая и специй. Полгода назад в его жизни появилась Светлана, и он стал подумывать о женитьбе, но в последнее время отношения с избранницей, к его огорчению, периодически расстраивались, и не по его вине. Он испытывал нежные чувства к милой провинциалке, приехавшей в Питер из небольшого посёлка Ленинградской области в поисках счастливой жизни. Михаил ни в чём не ущемлял девушку и даже баловал её, но непритязательная и скромная в первое время их сближения Светлана неожиданно стала вызывающе требовательной. Она капризно требовала подарков, иногда совсем не дешёвых и, по мнению Михаила, частенько совершенно не нужных.

Тёртый калач, катанный и битый нелёгкой жизнью, он привык всё тщательно взвешивать. У него уже был короткий и негативный опыт супружеской жизни с молодой красавицей женой, которая, не прожив с ним и года, вильнула хвостом. Расстался он с ней сразу же, как только узнал об измене. Детей с неверной супругой он, к счастью, не успел нажить.

Нынешнее поведение избранницы обламывало и раздражало уже прикипевшего к ней Михаила. Он не мог понять неожиданного изменения в её поведении, виды на Светлану-супругу становились сомнительными. И не скупость, не деньги были причиной возникших сомнений в правильности решения о женитьбе: иметь на долгие годы рядом с собой трескучую сороку с хватательным рефлексом ему было противно. Идеалом женщины, жены, хозяйки, друга для него была его покойная мать, прожившая в ладу, любви и мире с его отцом сорок лет. Никогда он не слышал ни от отца, ни от матери нытья о безденежье, а оно присутствовало. Жили они не шикуя, однако в доме был порядок: не изысканная, но простая и вкусная еда, налаженный домашний уют, мир; Миша рос, не чувствуя никакой нужды, ущербности, ущемления интересов, обид. Он рос ровней среди сверстников, был опрятно и просто одет — так тогда одевалась масса советских граждан, ходил в кино, театр, на концерты, на футбол, летом отдыхал в пионерских лагерях, ездил с родителями на юг к морю, в доме был телевизор, радиоприёмник с проигрывателем, в старших классах у него появился магнитофон и гитара. Были дни рождений, праздники и застолья, в поминальные субботы ездил с родителями на кладбище. Джинсов «Lee» или «Wrangler» у него к шестнадцати годам не было, но их не было и у большинства его сверстников. Как удавалось родителям так рачительно вести хозяйство при их скромных зарплатах, ему было неведомо, но он твёрдо знал, что не обделён любовью, принимал порядок, строй и законы своей семьи. Часто ему казалось, что отец и мать понимают друг друга без слов, будто лишь глянув друг другу в глаза. Под кухонной клеёнкой, на всякий «пожарный», всегда лежала небольшая сумма денег, он мог ими пользоваться. Но он никогда бездумно их не тратил и всегда отчитывался в тратах. Он впитал в себя дух своей семьи, любил его и надеялся создать семью по образцу его родителей.

В общем-то, траты на Светлану не доставляли ему ущерба. А дела как раз сейчас, когда уже сгладились потери, понесённые им во времена дефолта 1998 года, у него шли хорошо. Знавший не на словах, что такое нужда и экономия, он был в то же время человеком широкой натуры, и это откуда-то возникшее, хорошо просматриваемое, беспрестанное и навязчивое желание Светланы хапнуть — другого слова он не находил ― его коробило и оскорбляло. Он остро переживал возникшую ситуацию, потому что изначально разглядел в ней человека, девушку «ни как все», с которой можно связать свою жизнь.

Оставаясь с виду спокойным, он решил не делать скоропалительных выводов. Интуитивно чувствуя в действиях любимой фальшь и игру, он решил разобраться в причинах такой разительной перемены в её поведении и только тогда расставить все точки над i. Интуиция ему подсказывала — здесь не обошлось без чужого и зловредного влияния: слишком уж серьёзные изменения произошли со Светланой за совсем короткий срок.

Когда они пересекли Обводный канал, пыл ссоры немного утих. Они долго молчали. Первой нарушила молчание Светлана. Она вдруг воскликнула громко, с фальшивой торжественностью:

— Ладно, Миша, ты прав, как всегда! Ты мудр, Мишенька. Мудр, как змей, твёрд и справедлив. Все кто тебя знает, только об этом и говорят. Прости. Забудем, о чём я говорила, глупая женщина. Всё верно. Женщина должна уважать мужчину и подчинятся ему, так повелось. Так ведь? Он, как бы бог, да? Бог создал мужчину и назвал его Адамом, Адам назвал свою женщину Евой, и его слово стало для неё законом. Она один раз ослушалась бога, который тоже, между прочим, мужчина, и ничего из этого хорошего не вышло. Миром правят мужчины-боги. Ну что — мир, мужчина-властитель мира?

Михаил молчал. Внутренне усмехнувшись, он язвительно подумал: «Откуда было мозгам появиться у созданной из ребра?».

Не дождавшись ответа от Михаила, сидевшего с мрачным видом, она положила руку ему на колено и, поглаживая, нежно прошептала, наклонясь к уху:

— Отпразднуем Новый год у тебя в доме, Мишенька. Это даже хорошо. Снег, мороз, звёзды, тишина, серебристый лес за окном, замёрзшее озеро, тепло камина, добрый пёс Малюта, которого я очень люблю. Ты любишь меня, Майкл?

Михаил молчал. Он приоткрыл окно и закурил.

А она, не дождавшись ответа, порывисто закрыла лицо руками и гневно воскликнула со слезами на глазах:

— Ты не любишь меня! Нет, Миша, не могу, не могу… Я устала, устала, устала! Мне кажется, Миша, ты меня разлюбил. Ну, почему ты не хочешь купить мне этот дурацкий «Фольксваген», Мишенька? Девушки не ездят сейчас на позорных, отстойных «шестёрках»! На светофорах все меня кидают, а я плетусь в хвосте с остальными лузерами на «Москвичах», «Волгах» и «восьмёрках».

— Света, что за невероятно быстрые скачки мысли? Одна сменяет другую — совсем противоположную. Это странно. И я просил тебя не называть меня этим дурацким именем Майкл. Что за старчески-младенческие перепады настроения? Что за фальшивая истеричность? Только что говорила о мире и вдруг опять «старые песни о главном». И было бы из-за чего страдать — из-за куска металла. Научись ездить на «классике», не жалко будет, если разобьёшь. После можно будет подумать и о «Фольксвагене». Твоя «шестёрка, между прочим, совсем неплохая машина, я в фильме видел, итальянская полиция кое-где в Сицилии до сих пор ещё ездит на «Фиатах», аналогах нашей «шестёрки». Просто ты, как большинство девиц, неправильно ездишь. Слушаешь радио, поглядываешь на тех, кто сидит в попутных машинах, забываешь переключать передачи, до сих пор неправильно стартуешь с места, оттого тебя и обходят на светофорах — это первое. Второе: что-то часто ты стала себя вести, как маленький капризный ребёнок. Я таких деток часто вижу в супермаркетах: они топают ножками, тащат родителей за руку к дорогим игрушкам, со слёзками на глазах требуют всего, на что падает их взгляд. Тем родителям, которые им потакают, такие детки непременно сядут на шею и ножки свесят, — сказал Михаил спокойно. — Что ты истеришь постоянно? Я — не кусочник, не жлоб, у тебя была возможность в этом убедиться, но вести себя, как ребёнок, некрасиво.

— Да, да, да, я смотрю на других, на то и глаза! Я смотрю и вижу, что женщины ездят на «Маздах», «Мерседесах» и даже джипах, им доверяют такие машины любящие мужчины. Научусь! Я научусь ездить. Миша, ты транжиришь деньги, переводишь деньги ночлежке, детскому дому, они уже автобусы, наверное, могли купить себе на твои деньги, какие-то просители ходят к тебе постоянно, деньги клянчат, и им ты не отказываешь. Я же не прошу у тебя БМВ или «Альфа Ромео», почему ты не хочешь купить мне нормальный автомобиль? — быстро проговорила Светлана, хрустнув пальцами.

«Вот это ты совсем напрасно сказала, детка. Куда я свои деньги трачу ― это моё личное дело. В который раз за сегодня ты потеряла лицо, сказали бы китайцы, Переигрываешь, переигрываешь, дорогая. А базар фильтровать нужно», — подумал Михаил, но вслух ответил, рассмеявшись:

— Знаешь, Светик, я всегда торчу над банальными сценами в американских фильмах, где женщина подходит сзади к своему мужчине, сидящему в кресле, и начинает ему нежно массировать плечевые мышцы. Он блаженно закрывает глаза, чуть ли не постанывает, будто у него какие-то особые чувствительные эрогенные рецепторы именно в этих мышцах находятся. После этого в фильме обязана возникнуть непременная любовная сцена, а после, как само разумеющееся, мужчина дарит женщине за этот «массаж», наверное, колье, кольцо или шубку. Героиня прыгает в экстазе. Так и быть, куплю тебе этот Фольксваген, если ты помассируешь мне сейчас плечевые мышцы, а то что-то затекла шея.

― Миша, ты прикалываешься? Я же серьёзно.

― И я не шучу. Можем же мы себе позволить проверить Голливудский рецепт.

― Миша!

― Хочешь анекдот из жизни влюблённой пары во времена рыночных отношений?

― Валяй, Миша, ― Светлана закрыла глаза.

― Жил один хороший парень с юной девахой, неплохо зарабатывал, крутился в торговле, а девица эта была его обожаемой богиней. Но кризисы случаются, есть люди, которые на кризисах зарабатывают, поэтому есть и такие, которые в такие времена прогорают. Сковырнулись дела у парня, пошли из вон рук плохо. И что ты думаешь, произошло? Любимое эфемерное создание стало его опорой, утешительницей, научилось рачительно вести хозяйство? Юная богиня, дитя конца двадцатого века, постановила: ночь любви должна оплачиваться. Ладно… Парень был продвинутый, воспринял это, как любовную игру, и платил. Но когда совсем сел на мель, пришлось ему однажды расплатиться с деловой богиней ящиком шурупов, которыми он торговал. Богиня не побрезговала. Через пару дней шурупы ему понадобились, но девица уже освоила законы рынка. Не будь дурой, она продала ему эти злосчастные шурупы, но уже с накруткой. Анекдот, конечно, но чего в жизни не бывает.

― Дурацкий анекдот, ― поджала губы Светлана. ― И к чему?

― Дурацкий… Анекдот времён дикого российского капитализма. Светусик, как только научишься задом нормально парковаться, а в городе это остро необходимо, поговорим о другой машине. Потренируемся. Если сдашь мне экзамен, куплю тебе чудо немецкого автопрома. А хочешь, я тебе расскажу, как я поднимался? Ты же, по всему, думаешь, у меня всё само собой волшебным образом приросло, что я всю жизнь на иномарках езжу. Ты сама меня никогда не просила рассказать о том, как я дорос до хозяина фирмы. А я, Светуся, не всегда на джипе ездил и пешочком долго ходил, и на «консервных банках» довелось поездить. Хочешь, расскажу? Ехать-то нам ещё долго.

— Странная у тебя манера байками меня подкармливать, причем совсем не в тему, — ответила Светлана, отворачиваясь к боковому окну.

— Байки? Это притчи, милая, современные демократические притчи, ужасы в стиле Стивена Кинга с российским колоритом.

— Валяй, Мишенька, очередную притчу. Не томи, я изнемогаю от любопытства.

— Это хорошо видно. Ладно, возможно, это будет тебе интересно и познавательно, — сухо бросил Михаил и замолчал, о чём-то задумавшись.

Светлана молчала и ждала. Он заговорил, вздёрнувшись, мотнув головой, будто прогонял какое-то неприятное воспоминание.

— Короче, конец девяностого года, начало краха, хаоса, неопределённости. В больших городах с товарами и едой было ещё сносно, в провинции дела похуже обстояли, особенно с нужными для людей товарами, с так называемыми товарами повседневного спроса. Я тогда коробейничал. Занимал у кого мог деньжат, скупал на базах и рынках калоши, резиновые сапоги, спортивное трико, бельё, халаты, валенки, фонарики, садовый инвентарь, семена, мыло, парфюмерию, порошок, прищепки, нитки, иголки, дихлофос, ещё бог знает какие-то простые вещи — и всю эту лабуду возил в область. Кое-какие запасы денег у людей тогда ещё были, товар мой расходился неплохо. Я распихивал его по поселковым магазинам со своей наценкой, позже привозил новую партию, получал деньги за реализованный товар, расплачивался с кредиторами, вновь занимал на новую партию. Короче, крутился. Пытался собрать первоначальный капитал, экономил тогда на всём и, наверное, так бы и остался мелким коробейником или разорился бы в ноль, если бы мои более везучие и денежные друзья не заняли мне беспроцентно крупную сумму денег. Привёз я зимой из Белоруссии суперходовой товар: целый КАМАЗ войлочных старушечьих сапог, называемых в народе «прощай молодость», и всякой дешёвой ходовой белорусской обуви. Продал перекупщикам всю партию оптом. Успел ещё пару раз удачно провернуть такие же операции. После летал в Китай, с пиротехникой завязался и наварил неплохо; дальше аудиотехнику возил: торговый бог улыбался мне. Были и другие дела. Ну да ладно, не суть, всякое случалось на нелёгком торгашеском пути, но я расскажу тебе об одном случае, почему-то именно его я сейчас вспомнил. Дело было зимой. Я ехал в очередной свой вояж в область на своей «двойке» с партией товара…

Михаил замолчал. Продолжил он прерванный рассказ, лишь выкурив сигарету:

— Да, зима была. Снежная, холодная и прекрасная. Окрестные леса стояли в серебристом уборе, светило ртутное и холодное солнце на чистом, без единого облачка голубом небе. Тишина райская — русская красотища! Это было в тридцати километрах от Питера. Я осторожно вскарабкался на облысевших летних колёсах на подъём, съезжаю по длинному пологому и скользкому спуску и тут — лиса! Крупная, красно-рыжая красавица с шикарнейшим хвостом метнулась из леса на шоссе, решив его перебежать. С десяток метров до этого места я видел указатель «Птицефабрика», видимо, лисонька вышла подкрепиться отбросами с неё. Но на середине дороги она как загипнотизированная остановилась. Я залюбовался ей, машина моя прилично разогналась на спуске, я зачем-то нажал на тормоз, меня понесло, завертело. Справа от дороги был глубокий овраг, поросший елями и берёзами, ломая деревья, перелетел я через эти ели. Воткнулся в красивейшую из них. Машина завалилась набок на водительскую сторону. Очнулся через некоторое время, в ноге дикая боль, руку левую не поднять, лицо разбито, залито кровью, потом оказалось — перелом голени и ключицы. Нога болит ужасно, я песню запел: «Слишком холодно без ноги, кровь мне залила сапоги». Хорошо, что не взорвалась машина, бензином сильно несло. Товар с заднего сиденья завалил меня, я его кое-как сбросил, попытался выбраться, но оказалось — ремень безопасности заклинило. Сколько я не жал на кнопку, сколько истерично ни дёргал треклятый ремень — ничего у меня не выходило, да и много ли сделаешь одной рукой? Ну, думаю, Мишка, кончился твой бизнес. И, правда, позже специально приезжал на это место и убедился, что с шоссе мою машину не было видно... почти не было видно. Стал молиться, как мог, а сам уже чуть не плачу. Молитв-то никаких не знал я тогда, всё шептал одно: «Господи, помоги, Господи, помоги, матерь Божья спаси…». А холодно было ужасно в тот день — градусов под двенадцать. Чу! Как раньше писали, не поверил своим ушам ― скрип снега под чьими-то ногами. Спасён! Подходят к машине два деда Мазая в тулупах с ружьями. Заглядывают в машину. Я кричу радостно: родненькие, дорогие мои, вызволяйте, братцы. Они чинно и молча закурили и один другому говорит: «Надо Митьку позвать — вдвоём не справимся, а пока давай кое-чего прихватим, чтобы не пустыми идти». Один достает топорик из-за пояса и — блымс! по заднему стеклу, потом по боковым, осколки в меня летят. А они давай товар вытаскивать из машины. «Ребята, берите все, только меня вызволите», — кричу. Один из них рыжий, мелкий такой заморыш-крысёныш, влез в машину, расстегнул мою куртку, залез в карман, вытащил бумажник, забрал деньги, сигареты, ощерился, и кенту своему говорит: «Видал, кооперативщик-то импортные курит». Они уложили часть товара в мешки, которые нашли в машине и, бросив меня, ушли. Тут-то я и понял, что вот это слово «кооперативщик», сказанное рыжим, и есть мой смертный приговор: великую ненависть верный ленинец Горбачёв, сам не ведая того, привил народу к торгашам, лавочникам и кооператорам. Они вернулись нескоро, пришли с парнем, забрали остальной товар и рыжий весело мне бросил, уходя: «Ну, прощай, кооперативщик, передавай привет Горбачёву». Я потерял сознание. Очнулся в больнице. Спас меня водитель фуры, который остановился на обочине справить малую нужду. Он её справлял, глядя с насыпи в лес, и его соколиные глаза усекли мою машину. Человек оказался сердечный. Вдвоём с напарником они донесли меня до своей машины, вызвали «скорую помощь»…

— Мальчик мой, Майкл… — протянула руку Светлана и погладила щёку Михаила.

— Не ломай комедию, — отметающим движением Михаил оттолкнул её руку, остро ощутив фальшивость этого жеста. — Знаешь, девочка моя, ты временами напоминаешь тех мужиков, которые меня беспомощного грабили.

— Что ты такое говоришь, Миша? — вскинулась Светлана. — Как ты можешь так обо мне думать? Чем я могу тебе этих козлов напоминать?

— Как чем? — Михаил сверкнул глазами. — Ты, как и они, пользуешься моей беспомощностью. Они беспомощностью моей физической, ты ― беспомощностью моего любящего сердца, хочешь выжать, по всему, из своего «кооперативщика», пока есть возможность, кое-какие блага. Мне ничего не жалко для тебя, но досада берёт. Совсем недавно ты целую неделю, как дятел, долбила, чтобы мы, — Михаил нажал на это «мы», — квартирку новую прикупили. Зачем, спрашивается? Мы живём в моей трёшке. Что в ней не так? Спальный район? Хочется в центре жить?

— Что ты такое несёшь? — в этот раз с явным испугом воскликнула Светлана.

— А то и несу. Я для тебя ничего не жалею, а тебе всё мало, а когда у меня ничего ни будет — такое случается в бизнесе, ― ты в кусты? Или ещё раньше слиняешь? А знаешь сказку о старухе, которая с корыта начала, получила дворец, а оказалась в итоге вновь у своего разбитого корыта? В школе проходили, должна знать.

Светлана было открыла рот, чтобы возразить, но Михаил не дал ей говорить. Он намеренно перевёл разговор в такое грубое русло, решив накалить атмосферу до предела, завести Светлану, сделать ей намеренно больно, чтобы вызвать на откровенность, которая возможно сможет ему помочь понять причину её поведения. Он хорошо знал, что в обиде и гневе люди могут стать откровенными и часто высказывают то, что предпочитали до этого скрывать.

— Помолчи, ради бога, ― властно сказал он, ― ты слишком явно переигрываешь, это хорошо видно. Светик, я один, как перст, родителей похоронил незадолго до встречи с тобой. Я падал и вновь становился на ноги, на эмоциях и адреналине неправильно женился, любил и наивно думал, что и меня любят, этот мой опыт подсказывает мне, что для правильной женитьбы нужно одна малюсенькая вещь — любовь двух сторон. И вот я встречаю тебя, думаю о женитьбе, о жизни с тобой, но мне всё меньше хочется ошибиться во второй раз…

— Миша! — Светлана схватилась за голову.

— Я знаю, как меня зовут, — не глядя на неё, продолжил Михаил. — Высвечивается очередная «неправильность», которую я не должен совершить, она, мне кажется, уже начинает принимать некие неприятные контуры. После моей неверной супруги у меня были женщины, но мне не удалось с ними сблизиться. Знаю, добрые люди уже доложили тебе об этом. Может быть, ты думаешь, что я, набаловавшись, брошу тебя ради очередной молодухи, поматрошу и брошу? Уж не нашёлся ли у тебя добрый советчик, возможно завидующий тебе? Посоветовал успеть взять то, что удастся? Если это так, то выходит, что ты живёшь со мной, но не веришь моим чувствам. Из такой жизни ничего хорошего не может выйти, тут и до предательства недалеко. Но я тебя брошу в тот же миг, как только узнаю о предательстве, лжи, подлости или тайной жизни, надеюсь, ты успела узнать мой характер. Жадность и ложь меня всегда отвращали, хитромудрых ловчил, Светланочка, я не перевариваю. Память меня иногда возвращает к унизительным моментам моей жизни, когда в трудные минуты я вынужден был просить у друзей, зная, что они сейчас в состоянии выручить меня безболезненно для своего кармана и дела, но получал отказ. Я это состояние своё хорошо запомнил и никогда не отказывал в помощи людям просящим, чтобы не вводить их в то моё болезненное состояние, ни в чём я не отказываю и тебе. По мне, просить труднее, чем давать. Кстати, о браке. Ты всё это время помалкиваешь, свадебную тему как-то ловко обходишь, что странно для девушки, тебя устраивает такого рода связь? Хотя, может быть я не в твоём вкусе…

― Миша!

― Что, Света? Молчал и я. Но, честно скажу, я серьёзно подумывал о жизни с тобой, о семье, детях. Но теперь… не знаю, Светочка, не знаю, что-то пошло не так. Мне так кажется…

― Миша! Ты мне отвод собираешься дать?

— Я проанализировал только последние пять часов, проведённых с тобой сегодня, и ужаснулся. Ты за это время пропилила мне мозги этими клубами, ресторанами, машиной, захотела вдруг новый телефон. Телефон я тебе купил месяц назад. Что в нём не так? Цвет не тот? И ещё одна, г-мм, мелочь. Я о среде на той неделе…

Светлана покраснела, сделала удивлённые глаза и повернулась к Михаилу.

― А что было в среду?

― Игнат…

Щёки Светланы стали пунцовыми. Она нервно вытянула сигарету из пачки, дрожащей рукой несколько раз щёлкнула зажигалкой. Закурив, отвернулась к окну.

― Ты позвонила и сказала, что у сестры заболел ребёнок, мол, едешь к ней. Ребёнок — дело святое…

― Миша…

― Игнат там был, в тот вечер, в том клубе. Вы с сестрой самозабвенно выплясывали, а он обломал вам весь вечер, и ты слёзно просила его не говорить мне. Плохо это. Игнат мой заместитель, мой хороший друг, а ты хотела его смутить и заставить лгать. Я слишком серьёзно отношусь к таким «мелочам». Ну, какие же могут быть чувства, когда есть обман, и какой может случиться финал таких отношений? Тебе нужны блестящие побрякушки, которые ты, как ворона, будешь таскать в своё гнездо? Это противно — покупать ласки женщины подарками. Всему есть цена, девочка, и такой любви тоже.

— Боже мой, ты ненавидишь меня, да? Ненавидишь! Я чувствовала, что ты меня бросишь. А говорил, что тебе ни с кем так хорошо не было! Как же ты ловко продумал разрыв со мной! Я знаю, мужчины все так делают, устраивают скандалы перед расставанием.

— Вчера, когда я стал тебя ласкать, ты откровенно зевнула мне в лицо.

— Да что ты такое говоришь! Ты всё это говоришь, чтобы порвать со мной? Ах, мне нужно было раньше прозреть! Дура я дура! Мог бы и раньше всё это сказать — это было бы честнее. Видимо накипело, накопилось, да? Не сдержался! Всё продумал! Тебе просто не в жилу провести праздники без женщины под боком, да? Подстраховался, подумал о себе любимом на время новогодних каникул!

— Ты плохо обо мне думаешь. Когда о ком-то плохо думаешь, полезно и в себя заглянуть, попытаться выяснить, отчего эта мысль пришла, из каких побудок, здравая она или дурная. Мысль должна опираться на какую-то идею, фундамент, нужно обобщать факты и глубина охвата этих фактов должна непременно учитываться. И, вообще, она должна быть объективной, ― усмехнулся Михаил.

— Мне сейчас выйти, или когда ты прикажешь? — девушка чуть ли ни плакала.

Она кусала губы, остро чувствуя, что перегнула палку, забыла про твёрдый характер Михаила, испугалась разрыва, но почему-то уступать ему, соглашаться с ним, ей не хотелось, Какой-то упрямый голос внутри зудел натянутой струной: «Стой на своём, не уступай ему. Ты же знаешь, что он привязан к тебе. Никуда он от тебя не денется».

— Ё моё, я свой поворот прохлопал! — воскликнул раздражённо Михаил, поворачивая направо.

Вглядываясь в лобовое стекло, он включил дальний свет и стал притормаживать, пробормотав:

― Кажется, человек лежит…

Он увидел машину, врезавшуюся в поребрик, и Денисова, присыпанного снегом.

— Точно, человек! ― Михаил притёрся к поребрику и, легко выпрыгнув из машины, наклонился к Денисову, приложил руку к его шее. Почувствовав слабые толчки крови, расцвёл, прошептав: «Жив!».

Денисов застонал. Михаил разглядел кровь на его боку, пропитавшийся ею снег и присвистнул: «Подрезали, подонки».

Достав телефон, он уже хотел набрать номер «Скорой», но остановился. Прикинув, сколько времени уйдёт на разговоры с регистратурой, сколько будет добираться сюда на лысых колёсах неотложка, как долго после этого будет лежать человек в приемном покое, он сунул телефон в карман.

«И здесь он, по всему, давно уже лежит, снегом припорошило. Эх, люди, люди… ― оглянулся он на проносящиеся за его спиной машины. ― Но я, брат, не дам тебе пропасть. Ведь и ты, наверное, не проехал бы мимо страдальца, терпящего бедствие? Ведь не проехал бы, так ведь, дружище? Не будь того водилы, что меня вытащил из оврага, когда я там загибался, лежал бы я сейчас на погосте. Не будь таких людей, мы все загнёмся в этом новом мире».

Он подогнал свою машину вплотную к машине Денисова. Освободил заднее сиденье от пакетов, закинув их на полку, достал из багажника старое одеяло и расстелил его на снегу рядом с Денисовым. В несколько приёмов он осторожно уложил его на одеяло, и подтащил на одеяле к своей машине. За ней неожиданно остановилась «копейка», из неё быстро выскочил крепкий парень.

― Что случилось? ― спросил он у Михаила, но взглянув на Денисова, помрачнел: ― Давай подсоблю.

Вдвоём они уложили Денисова в джип.

— Что ты делаешь, Миша? — таращила испуганно глаза Светлана.

— Отвезу его в больницу. Человек жив и ранен.

— Миша, тебя же потом менты затаскают, зачем тебе эта головная боль?

— А вот этими словами ты ещё большее количество отрицательных баллов набрала на своём личном счету, Светочка, — зло кинул Михаил.

Он крепко пожал руку помогавшего ему парня, приобнял его и вернулся к машине Денисова. Заглянув в салон, увидел пейджер, положил его в карман, выключил свет фар, вытащил ключи из замка зажигания и захлопнул двери. Делал он всё быстро и сосредоточенно. Сев в машину, сразу тронулся и, быстро набрав скорость, не поворачиваясь к Светлане, сказал:

— Здесь совсем рядом, на Солидарности, больница, отвезём туда бедолагу. Кажется, его подрезали. Но он жив и не замёрз, слава богу.

— У тебя руки в крови! — испуганно вскричала Светлана.

— Дай полотенце.

Михаил вытер руки, включил аварийку и прибавил скорость. Дерзко обгоняя поток машин, лихо маневрируя, он говорил, не глядя на девушку:

— Я в детстве мечтал стать машинистом. Мы жили рядом с депо, мой отец водил огромные составы. Мне нравился запах угля, шпал, пропитанных креозотом, тяжёлое дыхание работяг, натруженных паровозов, их призывный посвист-перекличка. Мне казалось, что машинисты самые счастливые люди на свете. Они выезжают из Питера ранним серым и холодным мартовским утром, когда ещё почки на деревьях крепко спят, Нева подо льдом, мосты цепко сомкнули руки до ледохода, а уже через пару суток тепловоз несётся по берегу Чёрного моря, где сияет солнце, люди ходят в пиджаках, зацветают дивные цветы на клумбах, а кругом запах вскопанной отдохнувшей земли, которая ждёт не дождется, чтобы её осеменили…

— Да ты практически поэт, — Светлана грызла ногти, отрешённо глядя в боковое окно.

— Есть такое дело. Самопальный рифмоплёт. Не успел тебе свои вирши прочесть ещё. Каюсь, пописываю по настроению. Если завтра у нас опять какой-нибудь новый изм введут, — а у нас всё может быть, — или отменят, например, капитализм, я выучусь на машиниста и буду самым счастливым человеком на свете. Я вообще много чего могу, ты ещё не знаешь всех мои достоинств, — он рассмеялся, — но чему я точно никогда не смогу научиться, так это складывать в шкаф ровными стопками простыни, полотенца и бельё. Для меня это вечная загадка, как у женщин это получается.

Он повернул к больнице, догнал машину скорой помощи, которая остановилась у ворот, и когда ворота открылись, он, притеревшись к ней, ловко въехал во двор. Из машины вышли трое мужчин. Один из них быстро вошёл в больницу. Оставшиеся мужчины вытащили из машины носилки, накрытые простынёй, положили их на снег и, став рядом, закурили.

— Видишь, как работать нужно? Больной пусть проветрится немного, почки простудит, а мы покурим, — наблюдая за их действиями, сказал Михаил Светлане и вышел из машины.

Он быстрым шагом направился к курившим мужчинам и, уже подходя к ним, услышал, как один из них говорил: «Я-то думал, этого-то точно довезём. Он нормально разговаривал, улыбался, а перед больницей будто заснул. Тихо так отошёл. И это пятый уже за смену. Не старый ещё».

— Доброй ночи, мужики. Помощь нужна, — сказал он, кашлянув, ему стало стыдно за свои мысли о нерадивости этих людей. — У меня человек раненный в машине. Поможете?

Мужчины молча его оглядели. Глянув на джип, стоящий с включенными фарами и работающим двигателем, тот, что постарше, помявшись, сказал:

— Делов-то, на бутылку всего.

— Святое — не вопрос.

— Сейчас этого отнесём и вернёмся.

Они вернулись быстро. С его помощью уложили Денисова на носилки, а пожилой санитар сказал:

— Тебе бы нужно зайти, объяснить, что к чему. Не скажем же мы, что нашли человека у нас во дворе.

— Сейчас, я только подруге скажу пару слов, ― согласно кивнул головой Михаил.

Он сел в машину и выключил фары.

— Посиди, погрейся, Света. Мне ненадолго нужно зайти в больницу, выполнить кое-какие формальности.

Светлана со слезами на глазах повернулась к нему.

— Мишенька, может мне лучше будет уйти прямо сейчас? Мне кажется, что ты всё уже расставил по полочкам.

Михаил сорвался. Побелев, с затрясшимися губами, он словно плёткой стеганул отпрянувшую от него в испуге Светлану.

— Ну и катись, к такой-то бабушке, раз ничего не поняла, дура!

Спрыгнув на снег, не оглядываясь, он быстрым шагом пошёл к дверям приёмного покоя.

 

Носилки с Денисовым стояли в коридоре. Девушка за стойкой регистратуры приёмного отделения что-то писала, склонившись к столу. Михаил присел на скамью. Он смотрел, не отрываясь на мертвенно-белое лицо Денисова, бросал частые взгляды на спокойное лицо девушки за стойкой и на настенные часы над ней. Минут через семь он стал закипать и громко проговорил, приподнимаясь со скамьи:

— Я не понял? Я вам труп привёз или раненого человека? Вы решили, что в больницах люди сами по себе оживают? Сейчас, типа, он встанет с носилок, откланяется, поблагодарит вас и такси вызовет? Почему врача нет до сих пор?

— С минуты на минуту подойдёт, ― не поднимая глаз от бумаг, ответила девушка.

Михаил досадливо покачал головой и присел. Прошло ещё пять минут. Не выдержав, он вскочил со скамьи. Наклонившись близко к окошку девушки, он «тепло и проникновенно», раскидывая пальцы веером перед её лицом, проговорил:

— Слышь, подруга, звони. Звони, звони, кому сказал! Врача давай сюда! Я непонятно говорю? Неприятностей захотела?!

Он юродствовал. Специально так заговорил. Крутой диалект выходил у него довольно правдоподобно. В начале девяностых случалось ему близко общаться с «товарищами» из криминального сообщества, и он знал, что иногда такие гастрольные номера вполне могут убыстрить людскую заторможенность. Да и вид у него был подходящий: короткая стрижка, шрам у губы, волевое, не выбритое лицо, на руке крупный золотой перстень и дорогие часы, на шее из открытого ворота рубашки поблёскивала толстенная золотая цепь.

— Что это вы мне тыкаете? — обиделась девушка. — Врач с минуты на минуту будет, он работает. Есть же правила. Документы есть у больного? И ваши, кстати, нужны.

— Правила, говоришь, документы? А что это за правила такие, по которым человек должен умирать в коридоре без помощи? Ты это хочешь записать? Фамилию умершего, бумажная твоя душа? И в натуре: ты что, меня не узнаёшь? Телевизор не смотришь? Сюда смотри. На меня, я сказал, смотри. Узнаёшь? Звони! Зови давай врача! — Михаил играл на грани фола.

Девушка побледнела, взяла трубку, бросая испуганные взгляды на набычившегося Михаила. А он нагнулся к носилкам, чтобы достать из внутреннего кармана куртки Денисова бумажник с документами. Когда разогнулся, то увидел врача, который устало глянул на него и спросил у девушки:

— Этот что ли бузит?

Опасливо поглядывая на Михаила, девушка кивнула головой.

Михаил, продолжая играть крутого, подбоченился:

— Ну?

— Здесь не конюшня, лошадей погонять, — сказал врач спокойно и наклонился к Денисову.

Михаил, крякнув, глянул на врача с уважением и успокоился.

Бормоча: «Проникающее в область правой стороны брюшины. Кажется, ещё и душили».

— В операционную, — приказал он санитарам, которые сидели на скамье, рядом с носилками на колёсах.

— А вы кем ему доводитесь? — спросил он у Михаила, выпрямляясь.

— Никем. Проезжал мимо. Человек на снегу, машина стоит с открытыми дверями.

Врач поправил сползшие на нос очки, посмотрел на него долгим внимательным взглядом.

― Хорошо.

— Что хорошо?

— Хорошо, что именно вы проезжали, — ответил врач и прикрикнул на замешкавшихся санитаров: ― Живее, живее, господа!

— Доктор, долго операция будет длиться? И есть какая-то надежда? — спросил Михаил

— Ничего сейчас не могу сказать. Вам нужно свои данные оставить. Это дело связано будет с милицией. Катя, сделай всё, что нужно.

— Я, пожалуй, останусь, — неожиданно заявил Михаил, с тоской вспомнив, как хамски наорал на Светлану. — Подожду. Узнаю, как всё окончится.

Врач опять посмотрел на него тёплым взглядом, улыбнулся.

— Только девушку не пугайте больше.

Просмотрев документы Денисова, Михаил обнаружил в бумажнике пару визиток и, оставив себе одну, передал бумажник Денисова и свой паспорт девушке. Присев на скамейку, он закрыл глаза и только сейчас ощутил тяжёлую усталость.

Он вздрогнул, непонимающе открыл глаза, когда в его кармане заверещал пейджер, про который он забыл. Он включил его и прочитал послание: «Игорёк, милый мой. Я вся уже на иголках. Ты говорил, что совсем рядом с домом был, а прошло уже больше часа? Ради бога, сообщи же мне всё ли в порядке. Целую, молюсь за тебя. Спаси Господи. Твоя Мария».

Михаил тяжело вздохнул, с завистью думая: «Мужчину кормильца ждут дома, волнуются. А моя? Моя ли? Ненаглядная зазноба сдрейфила. Соплячка! Что ж у тебя так сердце-то щемит, когда ты о ней думаешь, Мишаня? Бес в ребро? Или, правда, любишь её? Надо бы позвонить этой Марии. Или лучше подождать, когда всё окончится? Нет, всё же нужно звонить сейчас. А может, я не обязан вообще звонить, и сообщать о таких неприятных вещах? Нет, наверное, должен: сколько ещё времени эта бедная женщина будет ходить по комнате, ломая руки, много раз звонить на пейджер и не получать ответа — это нехорошо для неё. Конечно, и узнать о беде ей будет нелегко, но ещё хуже, по-моему, измаяться в тяжёлом ожидании, когда столько времени в голову будут лезть всякие страшные вещи. И совсем плохо будет, если она, не дай бог, узнает о смерти мужа. Пока он жив и за его жизнь борются, надо ей сообщать — тут в больнице она может быть полезна».

Михаил, думая о том, что если Светлана ушла, то ехать ей сейчас кроме как к своей сестре, которая ютится в коммуналке с мужем-пьяницей и ребёнком, некуда, достал телефон, глянул на визитку Денисова и набрал номер.

Мария ответила сразу, она стояла в этот момент у настенного телефона.

— Игорь, милый, что же ты так долго молчал? — почти выкрикнула она с радостью и облегчением, и тут же похолодела в нехорошем предчувствии, услышав голос Михаила, спросившего:

— Простите, я с Марией говорю?

— Да, — чувствуя, что каменеет, ответила Мария. — А с кем я говорю?

— Меня Михаилом зовут, ― замялся он.

Мария хотела продолжить, но голос у неё пропал. Наконец она справилась с собой и спросила осипло:

— Что с Игорем?

— Не волнуйтесь, он жив, всё будет хорошо, — скомканно ответил Михаил.

— Что? Говорите, говорите, что с моим мужем? — губы Марии затряслись, лицо сморщилось, постарело, горестный крик раненной на взлёте птицы вырвался из её груди: — Да, говорите же…

— Он в больнице. Ему уже оказывают помощь…

— В какой? — Мария кричала, забыв, что Егор спит.

— В Александровской, в хирургии. Вы не волнуйтесь, ему помогут.

— Я еду, — кричала Мария, — я еду.

Кричала она это уже не в телефон.

 

Девушка-регистратор говорила по телефону. Она поманила Михаила рукой к себе:

— Молодой человек, вас Иван Лукич хочет услышать…

— Значит так, добрый самаритянин, — голос врача был спокоен. — Всё совсем неплохо, но у нашего пациента большая потеря крови. Нужна кровь — это сейчас самое важное для его спасения. У вас какая группа?

— Первая, с отрицательным резусом.

— Замечательно. Ну, тогда нужно пройти до конца путь доброго самаритянина.

— Вы о чём?

— Станьте кровником этому человеку.

— Переливание?

— Именно.

— Надо — так надо.

— Другого ответа, дружище, я от вас не ожидал.

 

Мария

 

Оглушённая страшной вестью, окаменев, Мария застыла с широко раскрытыми глазами. В телефонной трубке назойливо звучали гудки. Мария обессиленно выпустила её из рук, и она повисла на шнуре. Шепча:

— Нет, нет, нет! Игорёк, я лечу к тебе, я с тобой буду, я спасу тебя… Почему, Господи, почему? Матерь Божья, спаси моего мужа. Игоря моего спаси». Душа моя, душа моя, миленький мой, что с тобой?! — заметалась она по кухне, выбежала в прихожую и суетливо стала одеваться.

― Я еду, Игорь, еду к тебе, душа моя. Я буду рядом. Я тебя спасу своей любовью, всё будет хорошо. Игорь, ты не умрёшь, ты не можешь сейчас умереть, ― она уже не шептала ― кричала.

«Е-г-ор!» — оглушительный взрыв в голове остановил её. С тихим вздохом опустилась на пол шуба, в одном сапоге она бросилась в комнату к сыну, упала перед его кроватью на колени, склонила голову к нему на грудь и зарыдала. Она плакала, остро ощущая родной запах выстраданного, выпестованного, выношенного любимого дитяти, слышала гулкое биение его сердца и ставшее вдруг прерывистым дыхание. Всепоглощающая скорбь и нежность объяли её кровоточащую душу.

«Мальчик мой, мой родной, что же нам теперь делать? — прошептала она, приподнимая голову. — Как мы будем жить теперь?».

Она шептала и шептала что-то ещё, не слыша себя, ощущая лишь тепло дорогого человека.

Егор лежал с открытыми глазами, лоб его был наморщен, будто он обдумывал что-то серьёзное. Мария погладила его по волосам и вдруг замерла, не поверив себе. Резко тряхнула головой, словно прогоняла наваждение и прошептала зачарованно: «Егор!».

Губы сына напряжённо подрагивали, шевелились, он морщился и неожиданно немота прорвалась слабым и тихим, с такими милыми невнятным и прекрасными интонациями, с дефектом, который так и ни исправили логопеды ― с «в» вместо «л»:

— Ма… ма, ма… ма… я слышал.

С широко раскрытыми глазами Мария перекрестилась, испуганно закрыла рот ладонью.

— Позвони Андрею или… Полине, если боишься... меня... оставить одного. Они приедут, а ты... поезжай к отцу. Я знаю, папа… будет жить, он ждёт тебя, ему ты нужна. Я… это точно знаю. Звони, мама… Время…

Слова эти дались ему тяжело, на лбу выступили бисеринки пота. Мария вскинула руки, закрыла ими лицо, но тут же их опустила, завороженно глядя в лицо сына сияющими восторгом и болью глазами. Сжимая его руку, покрывая её горячими поцелуями, вскричала, захлёбываясь радостью и слезами:

— Сынок! Он услышал! Он увидел, простил и помог!

Рука сына слабо сжала руку матери.

— Звони, ма... ма…

Он устал. Это было хорошо видно: лоб его был наморщен, дышал он прерывисто. Егор попытался сказать ещё что-то, шевеля губами, но Мария не разобрала сказанного. Она держала его за руку и по многолетней привычке просчитывать пульс сына, непроизвольно считала: пульс был сильно повышен. Она испугалась, подумав, что от стресса он может опять потерять способность говорить, спохватилась, ласково проговорив:

— Хорошо, хорошо… сыночек. Ни слова больше. Не говори ничего больше, прошу тебя. Не нервничай, милый. Если Он вернул тебе дар речи, то Он не даст сгинуть и Игорю. Нет! Не даст. Ты прав, прав, сынок. Я еду к мужу.

Она вскочила. Кинулась в прихожую, остановилась, вернулась к сыну, поцеловала его, опять бросилась в прихожую. Не веря своим глазам, застыла в дверном проёме, жадно глядя на Егора и, заплакав, наконец, взяла телефонную трубку.

Полина обрадовалась, услышав голос Марии, но тут же встревоженно спросила:

— Что-то стряслось, тётя Маша? Что-то с Егором?

— С Егором всё хорошо. Он, Полюшка, заговорил, — сквозь слёзы ответил Мария. — А Игорь… Игорь в больнице… я ещё не знаю, что с ним. Мне звонил какой-то мужчина. Поленька, ты не смогла бы приехать сейчас? Егора одного страшно оставить…

— Боже мой! Я сейчас же выезжаю! — выкрикнула Полина. — Я только что подъехала домой. Машина стоит разогретая.

Одеваясь, Полина крикнула матери, сидевшей с вязанием у телевизора:

— Мам, я к Егору. Игорь Николаевич попал в больницу.

Машина завелась с полуоборота. Полина жила на 5-ой Советской улице, по питерским меркам это было совсем недалеко от дома, в котором жили Денисовы. Через несколько минут она уже переехала Неву через мост Петра Великого и неслась по Новочеркасскому проспекту.

Мария нашла в справочнике номер больницы, позвонила и попала на девушку, которая работала в приёмном отделении. Девушка сообщила, что Денисов в операционной, причину операции не стала говорить, сказала только, что у врача золотые руки.

Мария опять разрыдалась. Торопливо одевшись, она заметалась по прихожей, ей казалось, что время остановилось. Звонок прозвучал как взрыв, она схватилась за сердце, рывком открыла дверь. В прихожую влетела Полина и Мария кинулась к ней. Не дав ей открыть рта, порывисто ее обняв, она зашептала:

― Полюшка, Полюшка, Игорь в больнице… Пойдём к Егору, я его обниму и поеду к Игорю.

— Давайте я вас подвезу,— предложила Полина.

— Нет, нет. Егора боюсь одного оставлять, давай зайдём к нему.

Егор улыбнулся Полине:

— При…ве…ет.

Полина не смогла сдержать слёз, схватилась за голову.

— Боже мой, Егор! Ты говоришь! Я верила в это, я всегда в это верила, все наши в это верили!

Мария опять опустилась на колени у постели сына, она гладила его волосы, целовала его руки. Егор лежал, закрыв глаза, щёки у него порозовели, лицо было спокойно, выражало какое-то удовлетворение. Мария забыла о времени, чувствуя исходящий от сына мощный успокаивающий поток тёплой энергии. Так она сидела долго, поглаживая волосы сына, в неё вселялась надежда, тихо шептавшая утешительные слова. Очнулась она от голоса Полины, сказавшей:

— Тётя, Маша, вам ехать нужно.

Мария удивлённо повернулась к Полине, вытирающей платком заплаканные глаза, несколько секунд смотрела на неё непонимающе, и, вскрикнув глухо: «Игорь!» — вскочила и выбежала в прихожую.

Она оделась быстро и выбежала, забыв закрыть входную дверь и покрыть голову. Перебежав проспект, она стала голосовать. Ждать пришлось недолго. Серебристая «Волга» притормозила рядом, и она кинулась к машине, на одном выдохе выстрелила без пауз, прижимая руки к груди:

— Миленький! Ради бога, к Александровской больнице и, если можно, побыстрее.

Брови водителя недовольно приподнялись.

— Не понял я. Ты за так доехать хочешь?

— Вы о чём? — Мария подрагивала от возбуждения.

— Я говорю, без денег прокатиться хочешь?

— Ах, боже мой, деньги? Вы о них? Нет, нет, я заплачу, заплачу, вы не волнуйтесь, — воскликнула Мария.

— Я и не волнуюсь, — недовольно произнёс водитель и кивнул головой, приглашая Марию садиться. — Ноги отряхивай.

Она торопливо уселась в кресло и, как только они поехали, повернулась к водителю:

— Быстрее, пожалуйста, если это можно.

Водитель посмотрел на неё с интересом.

— А говорила, что заплатишь.

— Да, конечно, конечно, сколько я вам должна? — Мария не замечала ни грубого поведения водители, ни того, что он говорит с ней на «ты».

А он бросил на неё быстрый, хищный взгляд и лениво процедил:

— Двести, я думаю, будет нормально... для такой погоды.

Мария протянула ему пятисотенную купюру, других денег у неё в бумажнике не было.

— У меня только двести пятьдесят рублей, нужно будет остановиться, разменять в ларьке, ― сказал водитель…

— Нет, нет! Не надо нигде останавливаться, — воскликнула Мария. — Всё нормально. Быстрей можно?

Настроение у водителя резко сменилось, на лице появилось благожелательное выражение. Отдав Марии сдачу он, стал говорить о погоде, мерзких дорогах, о чиновниках, проедающих народные деньги, о злокозненных гаишниках. Ехал он теперь быстро, поругивая каждого водителя, обгонявшего его. Остановившись у больницы, он весело сказал:

― Прибыли, миледи.

Мария, вздрогнув, незрячим взором огляделась, кивнула ему головой. Ступив на дорогу, она спохватилась и постучала в приоткрытое окно машины.

― Спасибо вам огромное! — прижала она руки к груди и побежала по припорошённой снегом дорожке к больнице.

«Чокнутая…» — мотнул головой водитель, достал бумажник и принялся пересчитывать выручку.

Мария долго стучала и дёргала какую-то глухую дверь, не сразу сообразив, что за дверью никого нет. Увидев мужчину с лопатой в руках, разгребающего дорожку от снега, подбежала к нему, и он ей объяснил, как пройти к приёмному отделению. У входа она поскользнулась, упала, больно ударившись коленом об ступеньку, но тут же вскочила и бросилась к заветным дверям.

Она вбежала в коридор приёмного отделения, прихрамывая, кинулась к девушке за стойкой, выпалив пулемётной очередью:

— Денисов Игорь Николаевич. Тысяча девятьсот сорок шестого года рождения, мне звонили, он у вас.

Девушка привстала со стула, посмотрела на неё с интересом, проговорив успокаивающе:

— Вы не волнуйтесь, все хорошо. Это ваш муж?

— Муж… муж мой, — вытирая слёзы платком, нетерпеливо проговорила Мария. — Я хочу его увидеть, я должна его увидеть…

— Это пока невозможно, идёт операция, сами понимаете, в операционную никого не допускают. Как только она закончится, вы сможете поговорить с врачом. А вот, кстати, и он сам идёт.

Мария бросилась к врачу, а ему пришлось от неожиданности отступить на шаг, столь стремителен был её наскок.

— Как он, доктор? — проговорила она, хватая врача за руки.

Он осторожно и как-то ловко освободился от её рук, ласково проговорив:

— Всё прошло хорошо. Будем жить. Сейчас он ещё под наркозом. Отойдёт, сможете увидеть его. Слава богу, что есть на свете люди с живым сердцем, готовые поделиться своей кровью и помочь попавшим в беду.

Мария зарыдала. Она опять схватила руки врача, хотела их поцеловать, говоря:

— Спасибо вам, доктор, спасибо, дорогой человек. Дай вам Бог светлой милости и благодати.

Врач придержал её руки, погладил её по плечу, подвёл, поддерживая под локоть, к стойке регистратуры, на ходу бросая девушке:

— Двадцать пять капель валокордина, Катенька.

Мария безропотно выпила капли, с любовью глядя на врача, опять повторила:

— Спасибо вам огромное, как я вам благодарна, если бы вы знали!

— Не за что, всё славно окончилось, не волнуйтесь, — улыбнулся врач и спросил у девушки, ― а где он сам-то, наш спасатель? Я вышел его поблагодарить.

— Ушёл. Извинился, кстати, передо мной, артист. Да он только что ушёл, ещё в дверях столкнулся с этой женщиной.

— Ушёл по-английски, — тихо сказал врач.

Он повернулся к Марии:

— Вашего мужа не я спас, а хороший человек с живым и участливым сердцем, он привёз его в больницу на своей машине. И это ещё не всё. Он отдал ему свою кровь и это был залог успеха операции.

— Где же он? Я хочу обнять его! — вскричала Мария со слезами на глазах.

— Уехал, самаритянин, — развёл руками врач.

 

Саулов Михаил

 

— Ну, прощай, красавица, — улыбаясь, говорил Михаил девушке за стойкой регистратуры. — Прости, пожалуйста, за понты, но ради пользы дела иногда полезны бывают такие выступления. У нас народ стал каким-то задумчивым и вялым, в себя углублённым. Приходится будить иногда, чтоб служба мёдом не казалась.

Девушка рассмеялась.

— Вам бы в сериалах играть про бандитов. Прощаю. Хорошо, что взбодрили. Смена длинная, встряхнуться бывает нелишне. Что вы так быстро ходите? Вам врач не сказал разве, что нужно после сдачи крови полежать или хотя бы посидеть и избегать физических нагрузок. Вы бледны, присядьте.

— А мне кажется, что я наоборот стал себя лучше чувствовать. Наверное, во мне было слишком много крови. Лёгкость какая-то, настроение поднялось…

— Не обольщайтесь. Это обманчивая эйфория.

— Ладно, буду осторожен. Пойду я и прости ещё раз. Кровника приеду проведать. Всегда завидовал людям, у которых брат есть старший, вот теперь и у меня появился кровный. Ладно, пока, пока… — Михаил помахал девушке рукой и пошёл к выходу.

За ручку двери он взялся одновременно с Марией. Он уступил ей проход, а она влетела в холл в распахнутой шубе и с растрёпанными волосами, припрошенными снегом. Она бежала к стойке. Михаил задержался у двери. Мария говорила громко, почти кричала.

«Жена кровника. Дай бог моему кровнику обнять её. Русская красавица!» — восхищённо отметил Михаил, хотел подойти к ней, но тут же передумал, решив, что ей сейчас совсем не до него.

Он вышел во двор и с удовольствием всей грудью вдохнул свежий ночной воздух. Лениво кружился лёгкий как пух, редкий снежок, на чистом небе мерцала одинокая звезда. «Хорошо!» — воскликнул он, потягиваясь до хруста, идя к машине, присыпанной снегом.

— Так… — пробормотал он, и сердце его сладостно ёкнуло. — Вторая часть Марлезонского балета!

Пританцовывающая от холода Светлана жалобно пискнула, когда он подошёл к машине:

— Я ходила искать такую-то бабушку, к которой меня послал мой царь. Нигде её не нашла. Вот… вернулась, потому что без царя мне плохо, и я дико замёрзла, Мишенька.

Он несколько секунд смотрел на неё пронзительно. Ничего не сказав, неспешно забрался в машину и завёл двигатель. Затем открыл правое окно и крикнул:

— До утра плясать будешь, Снегурочка?

Светлану не нужно было упрашивать. Она, подрагивая, уселась в кресло, растирая замёрзшие руки.

Михаил молча налил из термоса горячего кофе, протянул ей металлическую чашку и она, обхватив её ладонями, стала пить, стуча зубами о край чашки.

Через минуту джип уже нёсся по пустынному проспекту. Михаил включил кассету любимого своего певца Игоря Талькова. Он больше не проронил ни слова, сидел с бесстрастным видом, глядя в лобовое стекло, на которое падали и сразу таяли снежинки.

Светлана молча допила кофе и неожиданно, порывисто закрыв лицо руками, разрыдалась. Михаил бросил на неё быстрый взгляд, но ничего не сказал. А она, всхлипывая, повернулась к нему с заплаканным лицом и растёкшейся под глазами тушью.

— Миш, ты меня ненавидишь? — спросила она, готовая опять разрыдаться, оттого что Михаил не смотрит на неё. — Ты никогда, никогда больше не позвонил бы мне, если бы я ушла?

Михаил молчал.

— Ясно… — с горечью в голосе сказала она, отворачиваясь к боковому стеклу. — Ненавидишь. И поделом мне. Есть за что ненавидеть такую дуру, как я. Я, Миша, вернулась, потому что поняла, если я уйду, то потеряю тебя навсегда. А я этого совсем не хочу! Я не хочу тебя терять. Ты хороший, ты мой. Ты мой навсегда. Прости меня… милый, очень прошу, прости меня, дуру. Я виновата. Это всё Лизка, сестра моя. Я всеми тайнами делилась с ней, слушалась её. Я рассказывала тебе о том, что у неё с мужем не всё гладко. Она перебралась в Питер с наполеоновскими планами. Такие, знаешь, женские проекты: любой ценой отыскать в городе своего принца, разумеется, чтобы у него было соответствующее положение в обществе, ну, как в мелодрамах. А получилось, как в драме или даже в трагедии. Принца она нашла. Врач-психиатр в психушке, она там работала сестрой после медучилища. Он ― коренной ленинградец, квартира на Петроградке, машина, красив, правда, женат и дочь уже взрослая, но Лиза была настойчива. Приступом взяла эту крепость, не без труда, надо сказать, родила ему сына, он ушёл от жены. А через некоторое время запил. Лизу он возненавидел, во всех своих бедах винил. Скандалы, ссоры… К жене бывшей он уже не мог вернуться — такой он ей был не нужен. Да она недолго горевала, завела себе любовника. Вадима выгнали с работы за пьянство, квартиру он свою благородно оставил супруге и дочери, а с Лизой поселился в четырнадцатиметровой комнате своей покойной бабушки. Знаешь, я с детства всё поверяла Лизке, все свои тайны, радости и горести. Верила ей и сейчас, а она всё расспрашивала меня о наших с тобой отношениях. Одобряла поначалу, а после принялась наставлять. Говорила, что я не должна повторить её судьбу, что она не переживёт, если и я останусь у разбитого корыта, убеждала, что все мужчины сволочи, что им нужно от женщин известно что. Говорила, что пока я живу с тобой, я должна получить всё от тебя, чтобы жить после свободно, в своё удовольствие. Вот так она меня убеждала, вела меня, консультировала, да так здорово у неё это получалось, что я упиралась, упиралась, да и стала слушаться её советов. А потом и во вкус вошла. Остановиться не могла уже, тем более ты мне ни в чём не отказывал. Сердце болело, а я как зомби жила, уверяя себя, что ты меня непременно бросишь; убеждала, что я для тебя очередная игрушка, что ты ублажаешь меня до поры до времени. Мне ж добрые люди рассказали, что у тебя две уже были такие работницы до меня.

— Ну, тем двум и сёстрёнок-советчиц не нужно было. Идейные борцы за достойную, так сказать, жизнь, ― наконец нарушил своё молчанье Михаил. ― А я всегда думал, что сестра сестре зла не пожелает. А она… свою загубила жизнь, чужую жизнь разладила, сестре решила помочь. Послушай анекдот, Света. О жадности и золотой рыбке с жизненным опытом. Поймал как-то старик золотую рыбку, а рыбка ему, как обычно, мол, выполню любые твои желания, только ты вперёд мне скажи: жива ли ещё твоя старуха? «Жива», — отвечает старик. А рыбка ему: «Ну, тогда — лучше сразу в суп!». У меня один знакомый бизнесмен есть, уже немолод, как-то он со мной поделился, рассказал, что, настрадавшись от нынешних пронырливых дамочек, к старости поумнел. Жениться он больше не собирался — заклятый холостяк, но женщин молодых любит и в их обществе себе не отказывает. Этот мужик, такой, знаешь, душка, импозант такой. Понравившейся мамзели он сразу доверяет один из своих Мерседесов, через месяц-два расстаётся с пассией, заводит другую, выписывает следующей девице новую кратковременную доверенность на право управлять этим своим «дежурным» Мерседесом. Смеётся: круговорот девиц в природе. Рациональный подлец, но и девицы, по всему, рациональные террористки-смертницы. А в итоге ничего хорошего. Зло плюс зло будет два зла. Я так, как он, никогда бы жить не смог. Неужели ты не ощущала моей любви, нежности и заботы? Видела во мне какую-то фальшь?

— Прости меня, Миша. Возьми меня к себе назад. Я тебе трёх детей рожу, — робко произнесла Светлана с жалкой улыбкой на лице.

— Маловато будет, — рассмеялся Михаил, копируя голос мультяшного героя. — Меньше чем на пять деток не соглашусь. Взять что ли, правда, назад заблудшую овцу?

— Возьми, возьми, пожалуйста, Миша! Хочешь, я сейчас заблею от радости?

Неожиданно Михаил, глянув на неё с хитрющим выражением в лице, спросил:

— А купить тебе ничего сейчас не надо, слева универсам круглосуточный будет?

Она с трепетом глянула на него, думая, что он издевается, но тут же поняла его сарказм и радостно рассмеялась.

— Надо, Мишенька. Мне лыжи нужны. У меня, между прочим, первый взрослый разряд по лыжам был.

— Ты и лыжи? Это для меня новость. Добро. Лыжи у меня в доме найдутся. Я, кстати, тоже неплохо хожу на лыжах.

— Миша, ты простил меня?

— Я думаю ещё, — ответил Михаил и неожиданно переменил тему разговора. — Ты у нас в Библии сильна. Думаю, что это оттуда о каком-то добром самаритянине… Расскажи.

— А ты не знаешь? Эх, ты, Михаил! Имя у тебя говорящее, переводится «кто как Бог», да ещё и ангельское. И фамилия библейская. Ты про царя Саула что-нибудь слышал? — спросила Светлана.

— На имя согласен, а с фамилией-то моей что не так? — усмехнулся Михаил.

— Был царь такой у древних иудеев — Саул, у тебя фамилия царская — Саулов. Такая фишка, вникаешь?

— Не знал. Ты мне про самаритянина…

Светлана с увлечением рассказала евангельскую притчу о добром самаритянине, а после, войдя во вкус, рассказала и историю библейского царя Саула. Михаил, поглядывая с удовольствием на её раскрасневшееся лицо, улыбался. В машине было тепло, пел Игорь Тальков, два любящих сердца открывались друг другу навстречу. Никогда ещё они не были так близки, так доверчиво откровенны и счастливы.

Ангел невидимый, сидевший на заднем сиденье, улыбаясь, прошептал: «Засиделся я тут. Тепло у них и песни хорошие, а у меня дела, дела... Надо же сообщить повыше, что ещё одна любовь не погасла», — и выпорхнул, растворившись в снежной замети.

 

 

Глава XXVI. ЛАНА И ЭДИК

 

Выскочив из машины, не разбирая дороги, падая и поднимаясь, Лана пробежала дворами и оказалась на Новочеркасском проспекте. Отсюда до дома Эдика вполне можно было за полчаса дойти пешком. Однако сил не было и она, оглядевшись, подняла руку. Через минуту рядом остановилась старенькая «копейка». Лана торопливо открыла дверь, дыхание её ещё не восстановилось после бега, она дышала прерывисто.

― До Весёлого посёлка, на Бадаева улицу? — торопливо проговорила она.

Машину она останавливала на авось, в надежде, что попадётся добрый человек, которому будет по пути. Она хорошо представляла себе, что ни ей, ни Эдику жестокой экзекуции со стороны Максима в этот раз не избежать, но идти ей было некуда.

Водитель скептически оглядел её.

— На халяву хочешь прокатиться?

— Ну, что вы! Не беспокойтесь, я заплачу, — суетливо произнесла она, предчувствуя развязку.

По привычке она врала, надеясь, что хотя бы часть пути удастся скоротать, проехав в машине.

— Я и беспокойство — вещи несоединимые. Садись, — буркнул водитель. ― Дверью не хлопай.

— Ой, спасибо вам большое! — Лана торопливо уселась в машину.

— Спасибо в карман не положишь, особенно, когда оно большое, — процедил водитель, трогаясь и сразу набирая скорость, взревев дырявым глушителем.

Проехав метров пятьсот, не поворачиваясь к ней, он сказал:

— Полташечку-то приготовь, миледи.

— Хорошо, хорошо, — поворачиваясь к водителю и понимая, что сейчас её выгонят из машины, ответила Лана и принялась рыться в карманах куртки.

Искоса поглядывая на неё, водитель ядовито заметил:

— Потеряла бумажник с валютой?

— Да были деньги, я только что в магазине сигареты покупала. Выронила, наверное. Вы что, мне не верите? — поёживаясь, проговорила Лана. — Сейчас подъедем к дому, и я отдам.

— Так! — брови водителя взлетели вверх, он стал притормаживать и остановился на обочине. — Я сильно на лоха похож?

— Я отдам, — жалобно пролепетала Лана. — Или могу натурой. Хотите расслабиться... по-быстрому?

— Так! ― побагровел водитель. ― Как же мне везёт сегодня на тварей вроде тебя! — и гаркнул командным голосом: ― Дверь, шалава, живо открыла!

Лана суетливо открыла дверь, но выйти не успела. Водитель нешутейно хватил её кулаком в лицо и, яростно ругаясь, вытолкал из машины. Лана упала на обочину, больно ударилась головой о бордюр, а водитель, газанув, обдал её выхлопом и резво набрал скорость.

Лана встала, потрогала припухшую щеку, погладила её языком изнутри, хотела нагнуться за снегом, чтобы приложить к заплывающему глазу, но ошарашенно замерла: колокольчиком в голове прозвучал нежный детский голосок, почти пропевший: «Мамочка, тебе больно, миленькая? Бедная моя мамочка, такой дядя плохой — он мою мамочку ударил. Я тебя, мамочка, не забыла, нет, не забыла, мне тоже больно было, так плохо без тебя было. Зачем ты меня бросила, мамочка? Ты знаешь, какая я послушная девочка и какая красивенькая? Все говорят, что я очень хорошенькая. Жили бы мы с тобой весело, ты б меня на саночках зимой катала».

Лана испуганно повертела головой, в ушах у неё появился какой-то шум, похожий на радиопомехи, она почувствовала сильнейшую головную боль, её то знобило, то бросало в жар, боль в голове стала невыносимой. Присев на корточки, она обхватила голову руками и застонала.

Голосок опять прорезался среди гула, помех и боли в голове. Он был где-то рядом, и он был так же ангельски нежен.

«Ты ищи меня, мама, ищи, — пропел он, — ищи, мамочка. Я тут рядом, ты меня найдёшь». «Ищи, ищи меня…» — слова удалялись, затихали, будто говоривший их ребёнок убегал, выкрикивая их на бегу.

Неожиданно боль прошла, будто её выключили, Лана улыбнулась. На лице появилось выражение умиления и неизъяснимой скорби. Она громко проговорила: «Я иду, моя девочка, иду, я иду, я тебя обязательно найду».

Тумблер в её голове, металлически щёлкнув, переключился в другое положение, в мгновенье преобразив её прежнее «Я». Вся информация, накопленная за прожитые годы, была стёрта. Она теперь не знала, как её зовут, не знала, как оказалась на обочине этого проспекта, она не узнала бы ни Эдика, ни Максима, появись они рядом, она не знала, что она наркоманка, её не беспокоила ломка. Вместо неё появилась какая-то суетливость, эйфория и приподнятость духа. Преобразилось и лицо: губы теперь были по-старушечьи бессмысленно-озабочено и скорбно поджаты, на лбу собрались морщинки, глаза таили боль, но светились живым одухотворенным светом.

Она зачем-то перешла проспект и энергично двинулась вдоль него по обочине, но шла она теперь в противоположную сторону, к Заневской площади. Глаза ей внимательно рассматривали окрестность, губы всё время что-то пришёптывали. Она дошла до площади, где было много ночных магазинов, зашла в один из них.

Пытливо рассматривая торговый зал, она обошла его, заглянула за прилавок и, наклонясь к продавщице, тихо спросила:

― Девочку маленькую не видели? Маленькая девочка такая, беленькая, с голубыми глазами, косички у неё с розовыми бантиками…».

— Ой, Господи, — всплеснула руками женщина, — ты шо ж, дитя потеряла?

Вторая продавщица, пристально наблюдавшая за передвижениями Ланы, скучным голосом лениво бросила своей товарке:

— Ты что, не видишь? Это ж чмо обкуренная или уколотая. И фингал ей кто-то уже успел засветить. Видать нарывалась.

Лана сразу обратилась к ней:

— А вы не видели мою девочку?

Продавщица скривилась и крикнула охраннику:

— Петрович, выведи барышню проветриться.

Пока пожилой охранник, называя Лану дочкой, вежливо выводил её на улицу, она и у него всё спрашивала о девочке с розовыми бантиками.

В другом магазине, куда после она зашла, вызвали «Скорую», которая приехала на удивление быстро.

 

Эдик

 

Эдик бежал недолго. Он стал задыхаться, остановился и присел на корточки. Сидел он так до тех пор, пока дыхание не пришло в норму.

Место было незнакомое, похожее на все питерские дворы в зимнее время: плотные ряды машин вдоль тротуаров и проездов, засыпанные снегом, грязные сугробы у обочин, тёмные подъезды многоэтажек.

Ему пришлось пройти наугад через несколько дворов, прежде чем он оказался на оживлённом проспекте. Он никак не мог сообразить, где находится. Ярко освещённые магазины впускали и выпускали покупателей, в окнах кафе мутно шевелились расплывчатые силуэты; усатый кавказец, пританцовывая от холода, торговал ёлками, на продуваемых декабрьским ветром автобусных остановках уныло мёрзла толпа людей.

Путь ему преградили Дед Мороз со Снегурочкой. Немолодая Снегурочка облапила его, пьяно проговорив:

― Не грусти, малыш, ну, что ты насупился? И это пройдёт, малыш, всё пройдёт.

Он грубо высвободился из её объятий, его знобило, в животе начались болезненные рези, суставы крутила сверлящая боль. Давя рвотные позывы, он медленно шёл к перекрёстку. На нём он, озираясь, наконец разобрался, что находится на Заневской площади. Поразмыслив, прошёл к автобусной остановке, с неё ходил автобус в его район. Денег не было, но он втиснулся в переполненный автобус, и тут же нарвался на кондуктора.

Помолчав немного, тот равнодушным голосом поинтересовался:

― Билеты брать будем?

Эдик сделал вид, что не слышит его, но кондуктор повторил громко и бесцветно ещё раз:

― Алло, гараж, билеты брать будем?

Не дождавшись ответа, толкнул его в плечо:

― Вываливай на остановке, ловчила. Надоели вы мне до чёртиков.

Пьяненький мужчина в чёрном матросском бушлате встрял, сказав:

— Пусть бы доехал пацан. Чё ты такой жаднючий-то? Сделай вид, что не видишь, и все дела.

— Да пожалуйста, — ответил кондуктор с широкой ухмылкой, — заплати за него, умник, я не возражаю. Пусть тогда и едет.

— Завтра сам можешь в таком же состоянии оказаться, — обиженно промямлил мужчина в бушлате.

— Я без денег в автобусы не сажусь. Поучи жену борщ варить, — грубо бросил кондуктор и ещё раз толкнул Эдика. — Высаживайся.

Эдик вышел из автобуса. Таким способом, пересаживаясь из автобуса в автобус, доехать до дома вероятность существовала. Можно было и пешком дойти — отсюда до дома было шесть-семь остановок. Когда подошёл другой автобус, Эдик не стал в него садиться. Он попросил у прохожего сигарету, спрятавшись вглубь остановки, закурил. Морозило основательно, порывами метался пронизывающий противный ветерок. Он прятал руки в карманы куртки, держа сигарету то в левой, то в правой руке, руки не согревались, мёрзли уши — вязаную шапку он потерял, когда выбирался из машины Денисова.

Он представил себе возвращение домой, с тоской думая о том, что придётся претерпеть в этот раз от разъяренного Максима, и о том, что тот после экзекуций с его неуёмной фантазией опять придумает какие-то вылазки, для того чтобы добыть дозу.

Он не заметил, как пошёл. Только отойдя от остановки метров на сто, он обернулся и сообразил, что идёт в сторону — обратную от направления к своему дому, но не остановился, только поднял воротник куртки.

С небольшими передышками он пересёк три района города. Несколько раз останавливался, чтобы попросить сигарету у прохожих, перекурив, двигался дальше. К дому, в котором жила его мать, он подошёл поздней ночью. У подъезда он поднял голову к небу, долго смотрел на одинокую звезду и неожиданно заплакал. С катящимися по лицу слезами подошёл к двери и набрал на домофоне номер квартиры.

Ждать ему пришлось недолго. Усталый тихий голос матери дрожал.

— Кто это?

У него перехватило дыхание, он не мог произнести ни слова.

— Кто? — переспросила мать.

— Это я, мама, — выдавил он.

Пауза была короткой.

— Сынок! Эдинька! Открываю, открываю, сынок, — голос ожил, в нём звучала нескрываемая живая радость.

Она ждала его у открытой двери в халате, с накинутым на плечи шерстяным платком. На бледном морщинистом лице матери блестели слезящиеся глаза, руки потрясывались. Раскинув их в стороны, она еле слышно прошептала дрожащими губами: «Сынок!». «Какая худая! Она совсем старухой стала, — Эдик смотрел на мать с удивлением, и в следующую секунду зарыдал и упал на колени перед ней. Обнимая её ноги, он, не переставая, повторял сквозь слёзы: «Прости меня, мама, прости…».

Мать гладила его по волосам, шепча: «Всё хорошо, сынок, всё хорошо, всё хорошо... Ты такой холодный, без шапки, сейчас я чаю… горяченького с лимоном… Мы теперь вдвоём будем, вдвоём. Нам хорошо будет, сынок, вдвоём».

 

 

Глава XXVII. СУХОДОЛЬСКИЕ

 

― Мамуля, дай мне, пожалуйста, бусы, которые дядя Мирон тебе подарил? ― крутясь перед зеркалом, попросила Полина.

Нина недовольно дёрнула головой.

― Здрасте, ещё чего!

― Ну, пожалуйста, мам, пожалуйста. Ты же обещала, что дашь поносить! ― заплясала Полина перед матерью. Наблюдавший с улыбкой за этой сценой Мирон коснулся плеча сестры.

― Нинуся, вспомни себя девчонкой. Ей же хочется перед ребятами пофорсить.

Нина сняла бусы с шеи, недовольно бурча:

― Никому не давать. Слышишь? Никому.

Полина подпрыгнула от радости. Эрик с мрачным видом наблюдал за сборами Полины.

― Полин, а кто там ещё будет?

― Да все наши, из класса, ― отмахнулась Полина, схватила пакет с подарком и выбежала в прихожую.

― Без десяти одиннадцать быть дома, ни минутой позже. Со двора никуда не выходить! ― крикнула ей вслед Нина.

― А если кто борзеть будет, бей коленом… по помидорам, ― ухмыльнулся Эрик, получив от Нины затрещину.

― Далеко это? ― обнял сестру Мирон.

― В нашем дворе, в первой парадной. Не волнуйся, у нас телефоны, я мать Инны знаю. Тут рядом ― сбегать всегда можно. Пойдёмте чай пить, я шарлотку испекла, ― потянула она брата за руку.

― А отец имеется у этой Инны? ― спросил Мирон.

Эрик, который, по всему, знал всё про жителей двора, опередил Нину с ответом:

― Отец сидит. Мамка Инкина тоже сидит… на пивасике. Скоро и Инка сядет на него прочно. Между прочим, не только я один уже видел Инку с банкой пива. Про сигареты промолчу, нагло разгуливает с сигаретой. И вообще, строит, блин, из себя мадам взрослую. Языкатая, как бабка старая. Терпеть таких не могу. Бабушка, я у тебя тормознусь сегодня, мама в ночную, ага? У Юрки в комнате пересплю.

Глядя на сестру, Мирон неодобрительно покачал головой.

― Непорядок. Семья, выходит, неблагополучная.

― Да всё будет нормально, Мирон, не волнуйся. Пойдёмте чай пить, ― проговорила Нина торопливо, отводя глаза в сторону. Взгляд и тон, каким говорил брат, её смутили.

После чая Мирон и Эрик ушли в Юрину комнату играть в нарды. Мирон играл рассеяно, часто поглядывал на часы, несколько раз выходил курить на улицу. Он нервничал, и волнение помимо его воли усиливалось. Волнение передавалось и Нине. В половине одиннадцатого она позвала к телефону Полину и строго ей напомнила, что пора уже собираться домой, однако в одиннадцать Полина не пришла, не было её и через десять минут, а к телефону в квартире Инны перестали подходить. Нина сбегала к соседке. Долго и безрезультатно звонила в дверь, а после стучала в тёмные окна. Когда она бледная и встревоженная вернулась домой, Мирон спросил у Эрика:

― Куда они могли пойти, брат?

― Пошататься, мозги проветрить. На Сенатскую не пойдут ― поздно, холодно и далековато, да и милиция там часто ездит. К Поцелуеву мостику иногда ходим, но чаще через площадь в канаву ходим поплевать, там тихо и близко с домом — площадь перейти.

― Одевайся, Эрик, пойдём искать заблудшую овцу. Для начала сходим куда поближе, на канал, ― Мирон прихватил свою палку и прошёл в прихожую.

Они перешли площадь Труда по новому подземному переходу, открытому недавно, и немного прошлись по безлюдной Адмиралтейской набережной.

― Давай к Поцелуеву мостику сходим, что ли, ― сказал Мирон, ― здесь недалеко.

― Дядь Мирон, я предлагаю вернуться домой. Долго они не будут шататься, холодно и сдрейфят, а мы только ноги сотрём вхолостую. Скорей всего Полинка уже дома, они провожать ходили кого-нибудь.

― Разумно и логично, ― Мирон глянул на Эрика с уважением.

Эрик мыслил правильно. Так и должно было произойти, если бы не злосчастное стечение обстоятельств.

 

К половине десятого мать Инны основательно набралась. Начинала она с шампанского за столом с детьми, плеснула в их фужеры игристого вина ― «по чуть-чуть не страшно». После продолжила праздновать на кухне с подругой. Пили шампанское и коньяк, тушили «пожар» пивом. Когда подруга ушла, она, пошатываясь, заглянула в гостиную, погрозила детям игриво пальцем и смогла дойти до кровати.

Досужая Инна, затворив за матерью дверь, подмигнула друзьям и достала из-под кресла бутылку шампанского. Как ни упиралась Полина, Инне удалось уговорить её выпить фужер. Полина часто поглядывала на настенные часы, а после звонка матери с требованием идти домой, встала, объявив, что уходит. За столом к этому времени остались только она с Инной и одноклассник Лёша, он тоже собирался идти домой. Уже имеющая некоторый опыт тайной запретной жизни Инна заставила Полину «дыхнуть» и постановила: «Ты попала, в натуре, подруга! От тебя же, блин, разит, как от алкашки. Жуй жвачку. Давай, Лёшку проводим, заодно и проветримся, меньше вонять будет».

Полина расстроилась до слёз. Она хорошо себе представляла, какие кары могут её ожидать за опоздание. Кары, в общем-то, были хорошо знакомые: неделя без игровой приставки и телевизора, отмена гуляний с друзьями, всякие работы по дому. Это наказание можно было пережить, но мурашки побежали у неё по спине при мысли о том, что мама унюхает запах спиртного. Расстройство матери при таком раскладе она представляла себе ярко, но когда она подумала о том, что свидетелем её позора станет и дядя Мирон, ― замандражировала до дрожи в коленях.

Лёша жил совсем рядом. Полина решила, что прогулка эта займёт не более пяти-десяти минут, однако своевольная Инна, когда они дошли до дома Лёши, неожиданно предложила посидеть с ним в его дворе. Устав уговаривать подругу вернуться, Полина побежала домой. Бежала чуть не плача, прожёвывая очередную пластинку жвачки.

Эрик с Мироном в это время входили в свой двор через ворота с площади Труда и шли к своей парадной, с Полиной у них были встречные курсы, они обязаны были встретиться.

 

Карась

 

Леонид Карасёв, в своём кругу Лёха Карась, второй день дышал холодным декабрьским воздухом свободы в родном Питере. Сегодня ему исполнилось двадцать семь лет, из которых шесть последних своих дней рождений пришлось праздновать в лагерных бараках в далёкой Бурятии.

Двое его питерских подельников по разбойничьему промыслу ещё досиживали срока. Их последняя вылазка по тёмным питерским закоулкам закончилась убийством: вожак троицы по кличке Чёрт пустил в дело нож против крепкого парня, не желавшего расставаться с бумажником. Троицу задержал по горячим следам милицейский патруль. Чёрту суд впаял максимальный срок, подельники отделались меньшими, но не менее суровыми. Срока могли бы стать куда круче, если бы суду была известна вся история разбойных дел этой троицы мерзавцев, за короткий срок успевших принести немало горя ни в чём не повинным людям. Но виниться в преступлениях, о которых суд не ведал, негодяям, естественно, никакого резона не было, они благоразумно молчали, «чистосердечно» винясь только за доказанные преступления.

Карась винился особенно рьяно, чуть ли не со слезами на глазах, хотя по статье, по которой их судили, ждать послабления наказания, умилостивив судей слезами, было делом бессмысленным. Винился он до того «чистосердечно», с таким трусливым заискиванием к людям в погонах, что вызывал у своих подельников, знавших лучше судей и следователей его «бравое» поведение в банде, оторопелое удивление, вскоре переросшее в презрение.

Чем было вызвано такое позорное поведение Карася, которого подельники до посадки уличить в трусости не могли и даже считали крутым блатарём? Ларчик просто открывался: Лёня дико боялся, что неожиданно могут открыться его личные преступления, о которых не знали даже его товарищи. Если бы открылись два его извращённо совершённых изнасилования несовершеннолетних девочек, пришлось бы ему идти на зону по статье, которая в тюремном обществе не приветствуется, осуждается, а часто и нехорошо наказывается. Лёня совершил эти преступления, будучи в составе банды, но, так сказать, «в свободное от работы время». Товарищам о своих подвигах он не рассказывал, благоразумно промолчал. Эти изнасилования необычайно вдохновили его скотскую сущность. Удовольствие, полученное от этих актов, жило в нём, возбуждало его, и он непременно бы повторил свои мерзкие эксперименты, но к счастью для мира людей, банду арестовали.

С головой Лёня не дружил. Школу бросил, не окончив десятого класса, связался с ребятами из среды лихой купчинской шпаны, с ними пошёл на первый грабёж. Разбои приносили неплохой прибыток, банда могла теперь позволить себе пожить шикарно, в своём узком пошло-хамском понимании. Троица упырей бездумно и безмятежно праздновала удачные грабежи за стенами двухкомнатной квартиры Чёрта-Черткова. Развлекалась беспредельно весело и разнузданно, непременно с так называемыми «девушками по вызову», пьянствовали, покуривали дурман-траву.

Страну в эти годы накрыло пенной и грязной волной хаоса и безвластия. Кроваво обживался криминал, как грибы после дождя разрастались по стране притоны, подпольные сауны, увеселительные ночные заведения, алкоголь продавался круглосуточно, жировали торговцы наркотиками. И это новое время Карасю нравилось — он ощущал себя лихим и крутым гангстером.

Большинство ограбленных троицей расставались с кровными деньгами безропотно, силу применять обычно не требовалось, но Лёня бил ограбленных всегда, бил и девушек, удивляя этим даже своих не особо прекраснодушных и щепетильных подельников. Любил он изгаляться и над подневольными девицами по вызову. Пользовался он их сомнительными услугами с высокомерным видом барина, с презрением, злобой, хамскими вывертами и грязной руганью. В лицо называл их мочалками и подстилками, и обычно требовал удовлетворения неестественными способами. Однако на юных «чистеньких» девчонок-подростков на улицах он засматривался с вожделением.

Задатки изверга и садиста проявились у него ещё в далёком рогаточном детстве, когда он с наслаждением отстреливал голубей и калечил дворовых кошек меткими выстрелами из рогатки шариками от подшипников. Доставалось и любимой бабушкиной кошке Нюше, хвост которой проходил неоднократные испытания на возгораемость. Опыт детских забав пригодился ему и в школе: подкладывание канцелярских кнопок на парты было самым невинным занятием в арсенале его забав. «Шалости» его порой могли быть невероятно «остроумны». Как-то, уже восьмиклассником, он гостил на даче своей тёти, и однажды ей срочно пришлось уехать в город по неотложному делу. Она была вынуждена оставить своих детей четырёх и шести лет под присмотром четырнадцатилетнего племянника. Когда малышня по лестнице забралась на высоченный чердак, Лёня убрал лестницу. Восемь часов провели дети на чердаке, а Лёня в это время лакомился клубникой, валялся на диване и смотрел телевизор. Со слезами на глазах вернувшаяся вечером на дачу тётя отхлестала племянника по его откормленным щекам, и после этого случая больше не переступала порог дома своей сестры. Плоскостопие лишило армию присутствия в своих рядах сурового «деда». Половозрелый упырь вступил в лихие девяностые вполне состоявшимся дегенератом.

Мать Леонида умерла, когда он сидел. Из родных у него осталась в живых лишь восьмидесятилетняя бабушка, ещё довольно бойкая и суровая старушка, и сестра. Сестра жила в их Купчинской двушке с мужем и двумя детьми, Лёне пришлось идти к бабушке, в комнату на Мойке. Однако она встретила внука злобными проклятиями и плевками, титулуя его иродом, извергом, гнидой, супостатом, загнавшим мать в могилу, позором семьи. Непоколебимо принципиальная и грозная бабуля на его просьбу о деньгах, вывернула ему под нос кукиш.

А «отвязаться» Карасю после стольких постных лет в лагере хотелось до нервного зуда. Он обзвонил знакомых, но откликнулся только один старый его дружок, женатый, ныне работающий водителем трамвая.

Культурной программы с девицами Иван ему предложить не смог из-за финансовых затруднений. Они скромно посидели в его благоустроенном тёплом гараже, пили чефирок и покуривали травку. Разошлись поздним вечером.

Обкуренный, похотливо разбухающий и обиженный на весь мир Карась ехал домой в переполненном троллейбусе, где нагло жался к полной девушке. Она краснела, отодвигалась, продвигаясь на место выходящих, но он, не владея собой, снова и снова, дыша ей в воротник шубы, придвигался. Он не успел выйти за ней, двери перед его носом закрылись. Обозвав водителя козлом, Карась вышел у Манежа.

В поисках добычи он прошвырнулся по пустынному Конногвардейскому бульвару, свернул на площадь Труда и потолкался у ночного магазина. Женщин одиночек не было, в магазин входили и выходили пары. Он спустился в подземный переход и увязался за молоденькой девушкой в наушниках, но и тут вышел облом, она прытко побежала, а на выходе её обнял парень. Пришлось ретироваться.

Он вернулся к магазину. Болела голова, слегка потрясывало, то ли от холода, то ли от возбуждения, то ли от того, что одурманивание уходило. Он вошёл во двор дома, к которому примыкал магазин, сел на скамью на детской площадке и выкурил «заряженную» папиросу, которую ему презентовал Иван на дорожку. Сидеть было холодно, и он пошёл к арке, решив поискать грязных приключений на Московском вокзале.

Тут-то, под аркой, столкнулась с ним лоб в лоб Полина. Оббежать его она не смогла. Осклабившись, Карась раскинул руки в стороны, прохрипев: «Птичка! Птичка-невеличка сама прилетела!». И уже не думая о последствиях, не контролируя себя, грубо схватил девочку здоровенной лапищей за горло, больно сдавил и приткнул к стене. Полина ударилась головой, потеряла от неожиданности и страха голос.

Сжимая одной рукой горло девочки, другой рукой Карась рывком дёрнул вниз язычок молнии джинсов, двумя руками надавил на плечи Полины, заставив её слегка присесть. Нож в его дрожащей руке упёрся в шею девочки. «Дядя, дядя, не надо, пожалуйста, отпустите…» ― наконец смогла сдавлено вскрикнуть Полина, почти теряя сознание и закрывая рот руками. «Через пару минут отпущу птичку», ― прохрипел Карась, придвигаясь к ней.

 

Когда Эрик взялся за ручку двери парадной, Мирон резко схватил его за плечо и остановил. Повертев головой, вслушиваясь, он встревожено вскричал: «Слышишь? Полина… её голос».

Он бросился к арке, до которой было несколько шагов. Оцепенение его длилось мгновенье. Карась не видел его и не слышал, но увидела Полина. Она смотрела на Мирона глазами полными слёз и отчаяния, не в силах произнести ни слова.

Мирон затрясся, будто от удара током, выкрикнув какой-то нечленораздельный булькающий слог, он взмахнул тростью. Удар пришёлся в ухо Карася, зацепил глаз. Взвыв от боли, он выронил нож, схватился за лицо, волчком завертелся на месте. Кровь залила ему лицо, он не понимал, что происходит, потерял ориентацию. А Мирон, яростно шепча: «Шваль, нелюдь, ублюдок, тварь, гадина, амёба, упырь…», бил его. Палка его опускалась и опускалась на вертевшегося Карася, закрывавшего голову руками. Когда инстинкт самосохранения у него, наконец, включился он, почти теряя сознание, выбежал на улицу и, волоча перебитую ногу, побежал к Мойке. Мирон бросился за ним, но, не сделав и трёх шагов, застонал, присел на корточки, схватился за правый бок, судорожно хватая ртом холодный воздух.

Полина всё ещё оцепенело сидела на корточках, закрыв рот руками, вжавшись спиной в стену. Ошеломлённый Эрик, застывший поодаль, не мог вымолвить ни слова. Придя в себя, он бросился к Полине, поднял её, крепко обнял и заплакал. «Дядя Мирон…» ― прошептала Полина, бросаясь к Мирону.

Вдвоём с Эриком они помогли ему подняться. Мирон дрожал. Он смотрел на Полину с нежностью, сжимал её руки, заглядывал в глаза, срывающимся голосом быстро говоря:

― Полечка, девочка моя, миленькая, с тобой всё в порядке? Упырь тебя… не обидел?

― Нет, нет, дядя Мирон. Нет, слава богу, ничего не случилось. Всё хорошо. Пойдёмте домой, вам плохо. Нужно «Скорую» вызвать.

― Ребята, ― Мирон порывисто обнял Эрика с Полиной, прижал к себе, после отстранил, горячо и быстро проговорив: ― Дорогие мои ребята! Слушайте меня внимательно. Очень внимательно! Никому, слышите, ― никому ни слова о случившемся. Никому, нигде и никогда! Вы, дети, мало и плохо знаете мир людей, а я его знаю слишком хорошо. Твоя жизнь, Поленька, только начинается, и вполне могут возникнуть разные нехорошие пересуды и сплетни, которые могут тебя очернить и надолго ославить, а тебе здесь жить. Понимаешь меня? Поленька, никому ничего не рассказывай. Злые языки нагло станут перевирать, выдумывать свои версии, злословить, поливать тебя грязью. Никому, ребята, слышите?! Забудьте эту ночь, вычеркните её из головы ― это был страшный мираж, растаявший в ночи. Ни братьям, ни сёстрам, ни друзьям, ни маме. Ей я, может быть, когда-нибудь расскажу, но не сейчас. Дома скажете, что мы нечаянно встретились. Сейчас нельзя, нельзя говорить. Клянитесь! Клянитесь, что будете молчать.

Эрик с Полиной растерянно переглянулись, проговорили одновременно:

― Клянёмся…

― Никому и никогда, ― повторил Мирон. ― Эрик, дай мою палку. Двинем домой.

Но сделав шаг, он остановился и растерянно пробормотал:

― Ноги не идут, голова кружится.

Эрик с плачущей Полиной, поддерживая слабеющего Мирона, повели его домой. Когда они вошли в квартиру, Нина, выбежав из кухни, набросилась на дочь, не заметив состояния брата.

― Где ты шаталась?! Совесть у тебя есть? Мы о чём договаривались? Где стены обтирала? Вся спина в извёстке, ― закричала она и неожиданно резко осеклась, ахнув: ― Мирон!

Мирон оседал. Веки его часто моргали, глаза закатились. Эрик с Полиной с трудом удерживали грузное тело. Полина, вскрикнув, зарыдала.

 

Мирон

 

— Я не засну сегодня, ― устраиваясь в раскладном кресле, устало сказала Нина.

Мирон попытался протестовать, проговорив слабым голосом:

— Всё уже хорошо, Нина. Тебе отдохнуть необходимо, весь день на ногах. Вот со мной ещё хлопот нажила. Всё хорошо, сестрица милая.

Нина устало махнула рукой.

— Я привыкшая. На длинные дистанции всю жизнь бегаю.

Она повернулась к Эрику и Полине, мнущихся с удручённым видом у двери.

― Идите спать, ребята. Поленька, принеси мне плед.

— Спокойной ночи, выздоравливайте, дядя Мирон, — потянул Полину за руку Эрик.

Полина вернулась с пледом, отдала его матери и неожиданно, быстро подойдя к дивану, опустилась на колени и, заглядывая в глаза Мирона, ласково погладила его безвольно лежащие поверх одеяла руки.

— Дядя Мирон, родненький, не болейте, пожалуйста. Выздоравливайте.

— Не буду, не буду, Поленька, постараюсь, детка. Я уже в порядке.

Глаза Мирона наполнились слезами, он поцеловал девочку в лоб. Когда она вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь, Нина выключила торшер и улеглась на бок, лицом к брату.

— Мирон, Мирон, как же ты меня напугал! Как я молилась за тебя, как молилась, как просила Богородицу о спасении твоём! Никогда ещё я так горячо не молилась! А ты… ты был белый, как мел, безвольный, тихий, послушный, а у врача, который делал тебе укол… Господи! Он делал его с таким видом, будто это уже бесполезная работа. Это страшно выглядело, Мирон, страшно! Может, не нужно было отказываться от больницы? У тебя уже было такое? ― взволнованно проговорила она.

— Сердце прихватывало, но так ещё не было, ― Мирон смотрел в потолок, по которому хаотично двигались тени и световые пятна от проезжающих за окном машин.

— Я думала, что не будет у меня уже просвета в жизни. Заботы, суета, беготня, дети, да всё по кругу, по кругу, как у лошадей в цирке. Вот так и буду бежать без продыху до гроба, думала. И тут ты, будто с небес спустился! И сразу светлей стало, и жить захотелось. Как мало оказывается человеку надо: мир в семье и родные люди рядом. Мне сейчас кажется, будто я вырвалась из заколдованного круга, на дорогу прямую, широкую выскочила и пошла мерным, спокойным шагом. А дети? Они будто всегда ждали тебя! Каким магнитом ты притягиваешь их к себе? Я их не узнаю, ― сказала Нина и умолкла, вытирая выступившие слёзы.

— Вот сейчас мне совсем не с руки помирать, ― тихо заговорил Мирон. ― Сегодня мне как никогда жить захотелось. И я буду жить, Нина. Знаешь, мне думается, что в какой-то миг я побывал там, понимаешь? Всё вот это ― воронка, дикая скорость полёта в чёрной пустоте, про что рассказывают некоторые люди, побывавшие за гранью жизни и времени. А после выброс назад, сюда в мир, где часы жизни идут. Безмерны милости Божьи! Но время работает не на меня, неотложных и важных дел скопилось много, а смерть часто имеет свойство бывать внезапной. Я недавно читал о смерти Пушкина. Бог даровал великому поэту два дня жизни на устройство дел после дуэли, которые он в суете жизни откладывал, как все мы это делаем. И в эти два дня, со смертельной раной и мучительными болями, ему пришлось отдавать последние распоряжения, уничтожать бумаги, закладывать благополучие семьи, обеспечивать её честь. Он показал себя ответственным и умным человеком. Отписал наследство «всё детям и жене», оставил список долгов, сделанных им без расписок, ― тогда прохиндеев, Ниночка, было не меньше, чем сейчас, ― могли высокородные аферисты облапошить беззащитную вдову, успел поэт написать и царю, попросить помощи и защиты для семьи. А не будь у него этих двух дней? Как всё тогда было бы? Это показательный пример для мужчины в летах. Пора и мне уже, Нина, написать завещание, всё оформить надлежащим образом, чтобы у моей сестры не было никаких трудностей после моей…

― Мирон, Мирон, пожалуйста, я не хочу этого сейчас слышать! Такие страшные вещи говоришь! Не думай об этом, ― не дала ему договорить, негодующе замахала руками Нина.

― Ниночка, это жизнь. Никуда от неё не деться, а о нюансах мы ещё серьезно с тобой поговорим. А раз нам не спится, расскажу я тебе, наконец, свою робинзониаду, ― сказал Мирон и замолчал.

Нина лежала тихо, ожидая, когда брат начнёт свой рассказ, но он молчал. Пауза была такой долгой, что она заволновалась, нащупала выключатель и включила торшер. Мирон лежал на спине с открытыми глазами, вытянув руки вдоль тела.

― Оставь свет, пусть горит, — сказал он и опять надолго замолчал.

Заговорил он, когда застонав, лёг набок лицом к сестре.

— Мирон, ты что? — встревожилась она.

— Нормально, всё хорошо, — улыбнулся он. — Вся жизнь моя сейчас передо мной промелькнула, знаешь, таким единым сжатым потоком, в котором, кажется, ничего не было пропущено. И такой огромный и стремительный объём исчезнувшей жизни мгновенно был мной усвоен! Удивительно это.

Он опять умолк. Глядя в окно, улыбнулся:

— Метёт… красиво.

— Сейчас метёт, через час и дождь может пойти. Капризная дамочка — погода наша питерская, — вздохнула Нина. — Маму и папу зимой хоронили, такой морозище был. Сугробы по колено, земля промёрзшая. Ещё та красота ― забыть не могу. Мама после инсульта долго лежачей была. Всё мне говорила, что не хочет зимой умирать, мол, людей жалко на холоде держать. Особенно землекопов ей жалко было, она часто об этом говорила.

Мирон перевернулся на спину.

― В этом вся наша мамочка с её жалостью ко всему живому.

И снова замолчал. Молчала и Нина, остро чувствуя, что брат непроизвольно тянет время, что ему тяжело начать свою исповедь. Он заговорил, опять не приступив к обещанному рассказу.

― А я, Нина, зимнее безмолвие очень люблю. У нас ещё много мест на земле, где можно наслаждаться зимней тишиной. В городах этого нет. Много раз я пытался написать зимний пейзаж, но девственно чистый снег никогда у меня не получался таким, как я его вижу. Осень у меня выходит легко, без усилий, рука сама нужные краски находит. Но осенью глазу есть за что зацепиться. Для природы осень, будто последний бал для женщины, где она, в предчувствии угасания своей красоты, страстно желает блеснуть…. А зима… зима ― смерть, отдохновение, белый покой, обещание воскресения…

Он шумно вздохнул.

― Сбился я с пути, Ниночка! Метель дороги мои занесла, бесы снегом глаза запорошили, разума лишили. Ехал я домой после первого срока, отсидев его от звонка до звонка, с большими планами, надеждами и мыслями о встрече с вами, о покаянии, честной жизни. Ехал… да не доехал. Попались мне попутчики лихие, землячки, дорогие «коллеги» ленинградцы. Выпили мы крепко, загудели, деньги кончились. Земляки у пожилых супругов денег «попросили», а такая просьба на казённом языке грабёж называется. Денег-то взяли — пятьдесят рублей да колбасы кружок. Пропить даже не успели, так быстро нас тёпленьких и пьяных захомутали. Сюжет простой, как в песне «постой паровоз, не стучите колеса, кондуктор нажми на тормоза». Как и что тогда долго не разбирались: пьянь, рецидивисты, вредный для общества элемент, разбойники — получите новый срок. Сутки свободы — и снова камера! А каким же тяжёлым был мой первый срок, ни рассказать, ни описать, сестрёнка! Оказаться в другой жизни, в клетке, ключами от которой владеют люди, управляющие твоей жизнью по их прописанным правилам; перескочить вдруг из мира любящих тебя людей, мира твоих увлечений, планов, желаний, в мир одного цикла — цикла подсчёта времени, остающегося до того дня, когда человек с ключами откроет твою клетку. И самоё страшное, не это даже. Стыд, мучительные думы о близких, получивших от меня подлый предательский удар в спину. И ещё ― сжигающее остатки моего шаткого внутреннего мира папино проклятие. Спать и есть не мог, только об этом и думал. Нам ли с тобой не знать нрава отца? Его постановления отменить было нельзя и это, по-моему, правильная стратегия для мужа, мужчины, хозяина. Мама, если ты помнишь, за глаза называла папу императором Автономом непоколебимым.

― Иногда она корила его за жёсткость, ― вставила Нина, ― а он ей отвечал без усмешки, с серьёзным лицом, мол, ничего не попишешь, дорогая, оправдываю своё имя. Загляни, милая, в словарь, имя моё переводится как «живущий по собственным законам, независимый». Так что, дорогие мои подданные, придётся вам соблюдать законы моего государства.

― Или ещё переводится, как «сам закон», ― улыбнулся Мирон. ― Ты не знаешь, что он мне сказал после суда, вряд ли он вам об этом говорил. Он проклял меня. Глядя мне в глаза, проклял сына убийцу. Как печать поставил: «Ты для меня умер». Прямой и суровый ушёл, не оглядываясь. А я смотрел в его спину, а в голове билась не досада и обида, а восхищённое: «Непоколебимый мой папа, родной мой, как же я тебя люблю». Мне долго пришлось анализировать это труднообъяснимое чувство, чтобы понять, что в тот момент, несмотря на весь трагизм ситуации, я испытывал не обиду, а гордость за отца, восхищение им за то, что он в любых обстоятельствах всегда один ― честный и непоколебимый. Я смотрел в родную спину, которая должна была надолго (а может быть и навсегда), исчезнуть за дверью, и мне хотелось кричать: «Папа, родной, прости меня!». И этот мой не выкрикнутый, не выплеснутый крик, Нина, прошёл со мной через весь первый срок заключения, с этим мне пришлось жить. Поедал себя поедом, а папины слова были как соль на свежевыжженном клейме. О, как они жгли! Но если честно, тлела в сердце надежда, что простит он меня, что заслужу я его прощение чистосердечным раскаянием и будущей честной жизнью. Думалось, вернусь, упаду перед ним на колени, обхвачу его ноги, как тот блудный сын, вернувшийся домой с раскаянием, и получу прощение. Однако человек предполагает, а Бог располагает…

— Как папа переживал! Больно смотреть на него было. Он всё носил в себе. Улыбаться перестал, постарел, соседей оббегал, в глаза им не глядел. Писать тебе он категорически нам запретил, мы это с мамой тайком делали, ждали от тебя ответа «до востребования», мама каждый день на главпочтамт бегала, — сказала Нина.

— Да, да, совестливый, требовательный, честный, кремень-человек. Через такой ад прошёл: фронтовик, победитель, Финская, Краков освобождал, Берлин брал, умница, уважаемый педагог… и отец мерзавца...

― Мирон! ― попыталась что-то возразить Нина, но Мирон жёстко и громко повторил:

― Мерзавца, мерзавца, Нина. Трудные были для папы те слова проклятия, которые он мне сказал, я это очень пронзительно ощущал. Но он их сказал, не мог их не сказать, тогда бы это был не мужчина по имени Автоном. Я хотел вам писать. Брал ручку, бумагу, но ни слова не мог написать в ответ на ваши письма. Нина, Нина, да как же я мог вам писать после мною содеянного и приговора папы?! Ну, а когда я сел вторично, самое время, наверное, было вам написать: «Привет, мои дорогие, так случилось, понимаете, я опять сел? Так вышло, что тут поделаешь. Пишите, мои дорогие, чаще, посылки шлите, питание здесь плохое, да?». Слава богу, без крови подвиг мой новый случился.

— Так ты и тогда не убивал, Мирон! Не было на тебе крови! У твоих дружков хватило духа подтвердить на суде, кто ножом орудовал! — воскликнула Нина.

Мирон с сомнением покачал головой.

— Ну, это для суда человечьего такие обстоятельства важны и иногда им учитываются, Нина, но даже суду этот довод в тот раз не показался убедительным. Он и вынес свои определения и меру наказания по прописным статьям уголовного кодекса. Но часто так случается, что приговор, который сам себе человек определяет, милая сестричка, куда страшнее наказания законного. Честно признаюсь, что поначалу обиду держал я на самый гуманный в мире советский суд, мол, многовато мне накинули, перестарались, но по поздним моим рассуждениям, стала мне моя вина казаться большей, чем вина моих подельников с ножами в руках. Я, Нина, мог, и даже обязан был их остановить или даже силу применить, чтобы остудить. Они сильно пьяные были, а я только захмелевший, да и первый разряд по боксу у меня, а не у них. И я вполне мог их остановить, но смалодушничал. Наказанье Божье при жизни редко исполняется, потому что небеса дают людям время раскаяться, и оно часто откладывается до будущего самого справедливого суда. Это не мои слова, какой-то умный человек сказал, но я с этим полностью согласен. Так и жил в муке своей жгучей и с мечтой о будущей честной жизни, дисциплину не нарушал, считал часы и дни. Дело шло к освобождению, я уже строил грандиозные планы на дальнейшую жизнь, а получил долгожданную свободу на одни сутки: машина времени переместила меня обратно в неволю. И тогда я стал разрушаться. Поверить в случившееся не мог, сходил с ума, озирался испуганно, будто нахожусь на необитаемом острове, а вскоре замораживаться стал, зарастать коростой душевной, застывать сердцем, злобой наполняться. И как иногда с людьми это случается в тяжёлые для них времена, стал утверждаться в мысли, что судьба-злодейка несправедливо ко мне отнеслась, оправдания себе придумывал. И понесло меня, Ниночка, вкось и вкривь по бездорожью, оврагам, трясинам и кочкам. Поставил крест на себе, вошёл в блатной круг, даже кличку себе снискал ― «Маляр». Наколки братве делал, очередь стояла. А думы, думы, думы о вас меня не покидали, каждую ночь во сне приходили ко мне папа, мама, ты. Да только тогда-то я и сказал себе твёрдо, что возврата мне в жизнь людскую нет, лучше будет умереть, исчезнуть из вашей жизни. Наивно, да? Наивно. Да, кажется, правда это про гены, видать непоколебимость отца и меня краем задела. А жизнь моя до того невыносимой становилась, что мне за неё держаться уже не хотелось. От отчаяния ли, от беспросветности, от глупости ли стал я бесшабашным, на рожон пёр, где надо и не надо, а там ребята были лихие, им дай только, г-мм… развлечься. Но захватило меня подспудное желание испытывать судьбу, пофигизм такой: плевать, мол, на всё ― что будет, то будет. Нескоро я понял, что бес в очередной раз меня толкал на гибель, зацепился он за мою тоску унылую, ухмылялся и вёл к концу. Много чего должно было ещё произойти в моей жизни, чтобы понять это. Но то, что я тогда искал, нашёл вскоре: порезал в стычке хлопцев блатных, сам напросился, сам и ножа получил…

― Мирон, Мирон, братик! ― сдавленно вскрикнула Нина, охватывая голову руками. Мирон тяжело вздохнул.

― …Умирал в больничке. И выкарабкаться, Нина, не желал, ждал смерть равнодушно, и даже просил её забрать меня. Но не умер. Однажды открыл глаза, уставился на белые стены, окна с решётками, на старика с соседней койки, услышал его еле слышные слова: «С возвращением на грешную землю, брат». Знатная же у меня оказалась «сиделка»! Заботился обо мне этот дедок, как о родном сыне. Кормил с ложки, ходить помогал на перевязки, доставал обезболивающие таблетки, ночами сидел рядом, когда я маялся и стонал от боли. Тихий такой старичок, доходной ― просвечивался весь. Всегда с печальной доброй улыбкой на лице, говорил еле слышно, чуть присвистывая — рак горла. Губы вечно шевелились, пришёптывал что-то. Думал я старческое это у него, оказалось, что молится он постоянно. Утром откроешь глаза ― за окном ещё темень, а он на коленях в уголке стоит, рассветёт — всё молится. Но дороже его забот обо стали наши с ним беседы долгими, бессонными ночами. Не сразу, нет, не сразу осознал я, что получаю от него «лекарство» посильней любых таблеток и уколов. «Прививка» после прижилась. Пионер, комсомолец, советский человек, уголовник Суходольский Мирон Автономович слушал тихие рассказы старика из Писания с интересом, но воспринимал их, как некие древние восточные сказки, с иронией и даже с усмешечкой, спорил с ним. Старик, однако, никогда не нервничал. С неизменной улыбкой давал развёрнутые объяснения, которые разбивали все мои глупые возражения. Да и какие они были — эти мои возражения? Смехотворные. По типу: а почему он, Бог всемогущий, не сделал того-то и этого, чтобы предотвратить, спасти, убить негодяя, ну, и тому подобная ахинея. А на Бога я тогда сильно обижался, злобился и возмущался его несправедливостью. Все свои несчастья относил к его невнимательности к своей славной персоне. Но «выстрелило». Позже. Не пропали семена Матвея Лукича, так звали старика. Проросли, когда Господь подарил мне любовь, которая вернула меня к жизни.

Мирон прервался.

— Нина, ты устала…

— Нет, нет, говори, Мирон, — голос Нины дрожал. ― Это ты устал. Если хочешь, остановись.

— Проросли… — Мирон подложил руки под голову. — Кабы раньше встретил бы я такого учителя! Виноград нужно сажать в юности, тогда и урожай будет благодатный, а к старости вино покрепчает. Поминаю я моего спасителя с сердечной благодарностью, упокой Господи его душу, его молитвами жив остался. То, что он священник, я не догадывался, пока он мне сам не рассказал про себя. Что ж, от сумы и от тюрьмы не зарекайся, народом утверждено. Не угодил Матвей Лукич власти, нашли в его проповедях мотивы для посадки: литературу запрещённую, распространение пришили, антисоветчину, и посадили, хотя времена «усатого» и богоборца «кукурузника» миновали, когда сажали по разнарядке. Спаситель мой однажды сказал слова, которые я тогда с недоумением воспринял и расшифровал их нескоро. Спрашивал я его о том, как ему, старому и больному человеку, удалось целых шесть лет продержаться и выжить в нечеловеческих условиях. Поразительный был ответ! Он сказал, что никогда прежде, будучи свободным, не был он так счастлив, как сейчас, что только в неволе он ощутил невероятную близость Бога. Понимаешь, Нина? Он за счастье считал страдание во имя божье?! И не для красивого словца сказано. Не та ситуация, Нина, и не тот это человек был, чтобы рисоваться.

― Понимаю, понимаю, Миронушка, как это хорошо, ― с загоревшимися глазами воскликнула Нина, приподнимаясь на локте. ― И как же это по-нашему, по-русски! Как в старинных наших историях рассказывалось.

― Да, сестричка, ― улыбнулся Мирон. ― А за художества мои меня, естественно, наказали, судили и добавили, что полагалось за поножовщину. Из больницы меня выписали недолеченного, еле ноги волочил. А спаситель мой к тому времени с кровати не вставал уже. Умирал. Принесли мне скоро от него дорогой подарок ― иконку махонькую Матери Божьей, она со мной с тех пор. Досиживал я срок без прежнего «энтузиазма», на рожон больше не лез, не козырил. Хворал долго, приутих, успокоился, ни в какие дела не вписывался, на правах старожила пользовался некоторыми привилегиями и уважением тюремного сообщества. А время текло, приближался срок моего освобождения, а с ним и думы о жизни на воле. Думы, надо сказать, невесёлые. Устал я. Сил начинать новую жизнь не было, да и представлял я себе эту жизнь после стольких лет жизни в тюремной скорлупе чем-то фантастическим. И от этого такая, знаешь, пассивность, а с ней и страх охватывали: как там жить на воле, где, чем кормиться, где притулиться?

— Мирон, Мирон! — вскричала Нина. — Неужели ты мог подумать, что сестра тебя не приветила бы?!

— Это уже не тот паренёк был, который водил тебя на новогодние утренники в Клуб моряков, ― горько усмехнулся Мирон. ― Обуза для всех. Уголовник-рецидивист, соседство неприятное для людей. Знавал я таких, которые очень быстро возвращались назад в зону, не потому что им очень хотелось прежней жизни, а потому что в новой свободной жизни не смогли найти своё место. Читал я, что в Америке, когда негров освобождали от рабства, не всех их это обрадовало, некоторые при хозяевах остались, так теплее и сытнее было. Что-то подобное и среди люда тюремного происходит, вид какого-то изощрённого рабства, возвращаются к месту, в среду пусть тягостного, но знакомого обитания, к хозяину. Интересно, что начальника в той среде иногда «хозяином» кличут. Не представлял я, что со мной будет. Мандраж и чувство неопределённости, радости от конца «каникул» почему-то особой не было. Тогда-то я и решил окончательно, что не вернусь домой, и ничего о себе вам не буду сообщать. Всем будет лучше, думалось, если про меня забудут. Пусть считают без вести пропавшим. И слово себе дал, в Питере не появляться. Но нарушил я своё слово. Когда освободился, надо ведь было в милиции отметиться. Отметился. И так тебя увидеть хотелось, что ноги сами меня привели на площадь Труда.

— Как, Мирон? — изумлённо приподнялась на локте Нина.

— Аккурат у велосипедного клуба на скамеечке пристроился. Ты весёлая, красивая, с соседкой приостановилась поболтать, на меня посмотрела долгим взглядом и не узнала. Видать сильно изменился: седой, худющий, борода отрастала, очки уже носил.

— Да как же, Мирон? — вскричала Нина. — Ничего не понимаю! Что с тобой происходило? Не было желания обнять сестру? Точно, отцов характер у тебя. Но я не понимаю, не понимаю! Я тебя не понимаю. Почему?

— Я сказал уже. Не мог я. Не знаю, не знаю… может это ошибка, может быть, но вышло, как вышло. Сейчас жалею, что не обнял тебя тогда, не поговорил. Кстати, ― Мирон улыбнулся, ― бдительный советский народ чуть не выявил тогда лазутчика. Потапыч, сантехник наш бессменный, подсел тогда ко мне. Перекурил со мной, приглядывался, приглядывался, а после и спрашивает со своей вечной присказкой: «Кипит твоё молоко на плите, не Автономов ли, сынок, будешь случаем?». Я не сознался. А приятно было, что приметил человек масть Автономову.

Охватив голову руками, Нина горестно раскачивалась, шепча:

― Господи, Господи, ну почему, почему так ты распорядился? Какие ж вы мужики упёртые! И куда ж ты после этого исчез, дружочек ты мой Миронушка? В какие края подался?

— Далече от Питера. Прошёлся я по любимому Бульвару Профсоюзов, то бишь по Конногвардейскому и уютной Почтамтской, зашёл на главпочту, безо всякой надежды позвонил Полине, а она сказала, чтобы я приезжал.

— Полине? — Нина вытирала слёзы.

— Полине моей. Полинушке, радости, счастью и боли моей жизни, обретению и горькой утрате. Погоди… нужно перемотать плёнку. Я часто её перематываю, всю заездил уже, а всё перематываю и перематываю. Рядом с моей койкой мыкал горе один парень из Азербайджана, ему ещё сидеть и сидеть было, а мне тогда год всего оставался. Как водится, мы о многом с ним говорили. Вагиф разговорчивый был и неопытный, выкладывал, что можно говорить и о чём в лагере лучше помалкивать. Частенько вспоминал он свою соседку, молодую вдову, по его словам прекрасную и необыкновенную женщину, в которую он на свободе безответно был влюблён. Выцыганил я у него хитро адрес и написал ей, без особой надежды, впрочем, на почтовый роман. Но неожиданно получил от неё весточку. Я к тому времени совсем подсел на правила «хорошего» воровского» тона, набрался опыта от старших товарищей, научился кружева словесные плести и баки забивать умело для собственной пользы. Грамотно писать меня ещё в советской школе научили, не пропало это. К тому же, художник во мне всегда был жив, писал я ей такой шикарной старорусской вязью, прямо-таки, как князь Мышкин в «Идиоте», не почерк, а прелесть, — бисер и жемчуг, очень очаровать хотелось адресата. Писал, собственно, безо всяких планов, время убить хотелось, если выйдет. Стали переписываться. Я ей чудесные повести сочинял о несчастном художнике с тонкими душевными запросами, волею злых обстоятельств попавшем на нары. А братву я подленько веселил рассказами, как хитро почтовый роман кручу. Но через какое-то время почувствовал, что жду её писем, волнуюсь, если долго ответа от неё нет. А когда она неожиданно на операцию серьёзную легла и долго не писала, места себе не находил, молился за неё. Столько лет, Нина, без доброго слова, без ласкового взгляда, без участливых отношений — это очень вредно для души, не каждый с этим справляется. Грехи свои сидельцы прекрасно знают, хотя и пыжится большинство, как обычно, мол, ни за что гады посадили. Знают. Знают не только ту вину, за которую срок получили, но и все остальные ошибки жизни непременно всплывают тоскливыми ночами, даже те, что в сопливом возрасте совершил. Казалось бы, тут-то люди и должны в этих жестоких условиях жизни смягчиться, по-человечески начать друг к другу относиться, стать равными в горе, беде и радости, но и тут иерархия, да ещё какая жёсткая и подлая! В кривом зеркале лагерной жизни в увеличенном виде отражаются все уродства жизни свободной, только в более страшной форме. И за колючей проволокой свои властители, бесправные пахари, отверженные, приспособленцы, интриги, коварные испытания, убийства, разврат, подкупы, оговоры. Для души напряжение невыносимое — это требуется выдержать, вынести, не сломаться. Не у всех это выходит. У меня произошёл серьёзный слом. Просвета для себя я никакого не видел и тут стал цепляться за эту переписку, как утопающий за соломинку, надежда тлела на спасение души, на отдохновение сердца, на новое своё рождение. И приняла меня моя Лина, сошлись мы сердцами, притянулись. Знаешь, когда я её увидел, у меня такое чувство возникло, будто я её тысячу лет знаю, даже мучило меня вначале это, напрягался, пытался вспомнить, где мог её видеть, хотя выяснилось уже, что мы с ней нигде не могли пересекаться, никогда она в Ленинграде не была. Удивительное было состояние: никакого напряжения, все волнения испарились, легко, радостно было с ней. А совесть! О, как грызла она меня за то, что там, на зоне, позволил себе гадливо рассказывать сидельцам о переписке с ней. Никогда ещё душа моя так не блаженствовала! Покой в ней и радость обживались, такого со мной никогда прежде не было. Она работала врачом, я устроился в художественную мастерскую, ко двору там пришёлся. Но затрещала держава в царствование Михаила-ирода. Я беду предчувствовал, видел угольки, раздуваемые ветерком националистическим, заводил с Линой разговоры о смене места жительства, о переезде в Питер или к ней на родину, да и сам город Сумгаит, в котором мы жили, дымный, грязный, с химическим производством, болеют там люди. Но она ни в какую. Мол, ничего не будет, страна у нас сильная, здесь море, фрукты, люди хорошие, остановят бузу, если что ― одернут бунтовщиков. Оно и правда, что людей хороших среди местного населения было немало, простого рабочего советского народа, неиспорченного горбачёвским «новым мышлением», да против ярости толпы не каждый решится попереть — раздавят, тем более пойти против своих соплеменников, единоверцев. Национализм, к сожалению, болезнь заразная…

Мирон тяжело закашлялся, подрагивающей рукой вытер платком выступивший на лбу пот. В комнату вошла кошка, замерла в центре комнаты.

― Как живая копилка сидит, ― улыбнулся Мирон, прервавшись. Кошка решила ожить, запрыгнула на диван, улеглась рядом с его коленом. Поглаживая её, Мирон продолжил свой рассказ: — Хорошие люди в холодном феврале 88-го, когда в Сумгаите бессмысленный и дикий бунт полыхнул, не дали добить меня озверевшей толпе, за то, что я пытался остановить безумцев, а Лине моей повезло меньше: добрых людей рядом не оказалось. Надругались, растерзали шакалы… Она была в ночной смене в больнице, пыталась спрятать армянскую семью, защищала их…

Нина негромко вскрикнула, с широко раскрытыми глазами прошептала: «Господи!».

Мирон смотрел куда-то вдаль.

― …Мы с ней планировали к тебе этим летом приехать, к белым ночам подгадывали приезд. Она меня ругала, что я тяну время, не сообщаю сестре о себе…

Он замолчал, опустил голову, дышал тяжело, молчала и Нина, промокая платком глаза.

Подняв голову, Мирон устало сказал:

— Пока с вокзала к тебе добирался, немало типажей восточных видел, и сдаётся мне, что должны быть среди них дети тех черноволосых парней, что в Душанбе, Сумгаите, Баку и Фергане бесчинствовали. Как там говорят в рекламе: «Россия — щедрая душа?». Суверенитет ― вещь хорошая, но не всегда, по всему, сытная, вот и едут за куском хлеба к ненавистным гяурам. Лину мою я перезахоронил. Перевёз прах в уральский городок, где жили её родители, да и пришвартовался рядом с ними. Жил как мог, работал, храмы расписывал, с металлом научился работать, чеканку освоил, иконы писал, звали меня в Свердловск работать, да никуда я от родных могил уезжать не хотел, рядом с Полиной себе местечко забронировал. В прошлом году я её родителей похоронил, будем все рядом лежать, когда мой срок придёт…

— Мирон, Мирон, нужно было тебе домой после освобождения ехать, — сжала голову ладонями Нина. — Жизнь по-другому сложилась бы.

Мирон печально улыбнулся.

— Э, нет. Тогда бы я свою Линочку не встретил, не моя бы это судьба была. После Богоявления поеду я, Нинуля, к родным гробам.

— Мирон, останься! Как ты там будешь один?

— Я не один. Там храм мой, Лина, соседи, друзья. Такого распада, как в ваших каменных джунглях, ещё нет, народ рабочий, живёт скромно и просто. И вот, что я думаю… Юрку хочу забрать с собой.

— Да, что ты! Не поедет он никуда. Из Питера-то? Да не сдвинуть его. Не поедет наш горожанин. Отстой, скажет. Знаешь, у них сейчас словечко такое есть «отстой». Чуть что не нравится ― сразу отстой

— Отстой, значит... не соглашусь с тобой. Ты думаешь, что парень не тяготится той пустой и бессмысленной жизнью, которую ведёт? Не хочет её изменить? Хочет! Говорили мы с ним о многом. Не видит он просвета в жизни, хотел бы изменений, да не знает, что делать, говорит, и друзья его в таком же положении. Плывёт по течению, а река мутная и грязная, несёт его прямиком на камни. Парень-то он не глупый и не бесталанный, а применить себя негде. Пропадёт он тут. Ему нужно сменить жизнь, очистить мозги от шлака, профессию нормальную получить, я бы ему в этом помог. Это выход, Нина. Ты одна не сможешь ему помочь. Что будешь делать, если он сотворит что-нибудь ужасное, оступится? Хочешь ему мою судьбу? У меня небольшая артель, в которой я за старшего, работа интересная, творческая и денежная. Реставрация, художественные работы, ковка, роспись и прочее подобное, заказы всегда есть. Скучно ему не будет, а молодёжь у нас неплохая, девушки-уралочки просто красавицы. И не всё это… дом у меня хороший, машина, нужно всё оформить, пока я жив. Оформлю на тебя с Юрой. Юра — лучшая кандидатура, парень красивый, молодой, будет куда жену привести. А ты для страховки будешь, чтобы не смог по глупости он дом профукать.

— Мирон, Мирон, Миронушка! — Нина заплакала.

— Что — Мирон? Хорошее у меня имя, да? — улыбнулся Мирон. — Ты знаешь, почему папа меня так назвал?

— Нет.

— Всё просто. Его корни на Валдае, в деревне Миронушки. Там родился его отец. Если ты помнишь, дедушку звали Мирон Алексеевич. А Миронег ― старинное русское имя и село Миронеги есть там же на Валдае.

Тихо приоткрылась дверь и в проём просунулась голова Юрия.

― Ма, к вам можно?

― Ты где шляешься, на часы смотрел? Заходи, оболтус, ― сварливо пробурчала Нина.

Юра тихо вошёл и с тревогой в голосе спросил:

― Дядь Мирон, что случилось-то? Эрик молчит, Полина плачет…

― Проходи, Юра, ― улыбнулся Мирон, ― всё хорошо уже. Я понервничал маленько, вот мотор и забарахлил. Проходи, проходи, присядь.

Юрий присел на табурет.

― А у нас тут с твоей мамой спор вышел. Она говорит, что ты никогда и никуда из Питера не уедешь. А я говорю ― отстой там, где застой и нет перспектив и возможности себя реализовать, что Юрий Александрович Суходольский ― парень думающий и ищущий дорогу. Поедешь со мной?

Юрий рубанул воздух рукой.

― Да хоть завтра!

― Надо же! Какая неожиданная решимость! ― изумилась Нина. ― А кенты твои? Настя? Всех бросишь?

― Насти нет больше, ― фыркнул Юрий.

― Погоди, погоди, Юрочка, что ты меня пугаешь? Что ты такое несёшь? Как это Насти нет? ― Нина вскочила на ноги.

Юрий рассмеялся:

― Жива она, жива. Ничего не случилось. Просто, мам, неожиданно выясняется, что мои пустые карманы её не устраивают. Прынца, блин, ей подавай, в клубы ей хочется, на своей тачке разъезжать, желательно на серебристом Мерсе, за границей отдыхать, дворянкой быть хочет. И мне чё, воровать идти для этого?

― А чего ж она такого сделала в жизни, чтобы всё это иметь? Школу не закончила, продавщицей работает, пятое место уже сменила, ― возмутилась Нина. ― Ни разу мне не поможет, когда приходит.

― Короче, ― уныло закончил Юрий, ― чё я левый какой? Подкидыш? Дворянка, блин, из малонаселённой коммуналки, аристократка, у Мариинского театра живёт. С такой жизнь прожить? Не-е, у меня так не будет. Дядь Мирон, когда паковать чемоданы?

― Вот! ― воскликнул Мирон, глянув на сестру. ― Слышала? Вот это, Юра, по-нашенски, по-Суходольски, стрелять так стрелять, любить так любить!

― А я, Юрочка? ― голос Нины сорвался на полушёпот.

― Ма, ну правда, не могу же я всю жизнь держаться за твою юбку? Мне восемнадцать стукнуло. Дети уходят от родителей, так заведено у людей. Да и тебе легче будет, я смогу тебе помогать. Самолёты ещё летают, так ведь? Будем видеться.

― Юра, Миронушка… ― только и смогла вымолвить Нина.

 

Юрий

 

― Ма, если будут звонить и меня спрашивать, скажи, что меня дома нет, — Юрий глядел куда-то мимо матери.

— Даже если это будет Настя? — пристально посмотрела на сына Нина.

— Настя не будет звонить.

— Ах да, поссорились?

— Поссорились, поссорились… — раздражённо сказал Юрий.

Нина пожала плечами.

— Замечательно! Мне за секретаря прикажешь быть? Его величество, мол, отсутствует, извиняйте, господа? Дружки твои наглые, привыкли в окна молотить, когда ты им нужен, или в дверь ломятся. И к тому же мне сегодня беготня предстоит, Лёшенька на тебе остаётся, а ему этот шум не полезен, он пугается. И вообще, ты под кроватью собрался отсиживаться? Выйди к пацанам, скажи, чтобы не борзели. Нарвутся на меня, я, знаешь, церемониться с ними не буду.

— Да чего ты, ма? — забегал глазами Юрий.

Нина огорчённо покачала головой.

— Сынок, а не влип ли ты в очередную историю? Что-то мне подсказывает, что в Багдаде не всё в порядке.

Юрий дёрнулся.

— Ма, чё ты начинаешь? Короче! Сказал всё нормально, значит нормально. Вечно ты панику разводишь.

Он выскочил из кухни, хлопнув дверью.

— Господи, твоя воля, — перекрестилась Нина. — Спаси и помилуй сынка моего непутёвого.

Уходила она из дома с тяжёлым сердцем и нехорошими предчувствиями. Перед уходом заглянула в комнату сына. Шторы были задёрнуты, Юрий лежал в полутьме, глядя в потолок, на вошедшую мать он не посмотрел. Постояв минуту, Нина сказала:

— Юра, я на пару-тройку часов отлучусь. Не забудь Лёшеньку покормить и памперс сменить, если нужно будет.

Юрий отвернулся к стене.

 

Мирон с Полиной и Эриком вернулись домой из похода по музеям Петербурга в шестом часу вечера. У двери их квартиры стоял парень с накинутым на голову капюшоном, он держал палец на кнопке звонка. Мирон рыскнул глазами: у батареи с независимым видом грелась троица ребят с сигаретами во рту.

— Привет, Кирилл. Чего трезвонишь-то? Мама просила же тебя, чтобы ты не беспокоил нас. Телефон для этого есть, — быстро проговорила Полина, обращаясь к парню в капюшоне:

Парень обернулся. Окинул острым взглядом Мирона, цыкнул зубом и сплюнул.

— Привет. Юрке скажи, чтоб вышел. Не резон ему ховаться.

Открывая дверь Полина, с недовольным видом бросила:

— Раз никто не открывает, значит, дома никого нет.

— Не гони, — прогундосил парень, — скажи лошку, чтоб выходил. И поторопится пусть. Ему, в натуре, не выгодно тормозить.

Раздеваясь в прихожей, Мирон спросил у Полины:

— Что за пацаны?

— Да, — махнула рукой Полина, — шпанюки с Мойки. Юркины кенты. Давно не появлялись.

Из своей комнаты вышел Юрий, бросил небрежно:

— Всем привет.

— Привет. Ты Лёшеньку кормил? — деловито спросила Полина.

— Кормил, — Юрий стоял, переминаясь с ноги на ногу, с унылой миной на лице. Мирон глянул на него испытующе, но ничего не сказал.

Полина прошла в кухню, заглянула в кастрюлю и крикнула:

— Дядя Мирон, вы о супчике горячем с потрошками мечтали? Ваша мечта сбылась.

— Мечты сбываются, а всё горячее и есть мечта, — удовлетворённо потёр руки Мирон и опять глянул на Юрия.

Захлёбываясь, требовательно заверещал звонок. Полина выкрикнула из кухни:

— Юр, что ты партизанишь? Там Кирюха с пацанами в парадной. Ждёшь, когда в окна начнут стучать?

Мирон заглянул на кухню, тронул Полину за плечо.

— Поля, разогревай супчик, а мы с твоим братом уединимся на пару минут. Давай-ка, брат, пройдём в твою комнату, ― повернулся он к замявшемуся Юрию.

Опустив голову, Юрий вошёл в комнату и сел на диван, Мирон уселся на табурет.

— Рассказывай. Косяков насобирал? Задолжал пацанам? Или сподличал?

Юрий смотрел в пол. Мирон потёр шрам на брови.

— Юр, это добром не кончится. Если брал, нужно отдавать. Во-первых, когда брал, нужно было думать, сможешь ли отдать, а во-вторых, сколько будешь хорониться? Дрейфишь, что побьют? Надо выходить, Юра, глупо прятаться, это как-то по-девичьи.

Юрий дёрнулся.

— Сколько? Или может быть чего похуже? Вписался куда? Не с наркотой ли связался? ― Мирон не сводил с него глаз.

Юрий поднял голову.

— Денег занимал. С Настёной на концерт ходили, после в кафе, ещё туда-сюда по пустякам …

― Шерше ля фам, понятно. Сколько занимал?

— Три штуки, проценты ещё.

— Проценты? — Мирон присвистнул. ― А как ты отдавать собирался, когда занимал? Это не миллион, конечно, но для некоторых людей половина нынешней пенсии. Хороши ― «туда-сюда».

— Мне работа наклёвывалась с хорошими деньгами, да отложилась на время, ― опустил голову Юрий.

— Счётчик, значит, дружбаны включили. Круто! По-взрослому. Пойдём, Юрок, ― Мирон встал.

— Куда? — растерянно спросил Юрий.

— Долги отдавать.

— Дядя Мирон…

— Пошли, пошли. Себе хуже делаешь. А Лёшеньку не жалко? Опять трезвонят в дверь.

Мирон оделся, прихватил трость, и первым вышел в парадную. Юрий боком протиснулся за ним.

— Слышь, на неприятности нарываешься, да? Чего такой, блин, серливый-то? — парень в капюшоне, сунув руку в карман, двинулся к Юре.

Мирон остановил его тростью, уперев конец ему в грудь.

— Тпру, дружище! Не гони лошадей. Давай-ка, парень, во двор, во двор. Нечего граждан и детей пугать в парадной.

Парень скинул с головы капюшон и откинул в сторону трость.

— Ты чего, дед, съехал с горки? Я ветеранов не трогаю. Отойди.

— Я сказал во двор, — Мирон открыл входную дверь, — во двор, во двор, господа. Юра, чего стоишь? Во двор, я сказал.

Парень обернулся к товарищам, кивнул им головой и троица, побросав сигареты на пол, послушно двинулась к выходу.

Не оглядываясь, Мирон прошёл через арку, обогнул дом, и, выйдя на Конногвардейский бульвар, остановился. Семенивший за ним Юрий стал рядом. Оглядев четвёрку нахохлившихся ребят, Мирон сказал:

— Рассказывайте, мушкетёры. Что за дела?

Кирилл закурил и смачно сплюнул в снег.

— Не знаю, кто ты, дед, но я тебе уже сказал, ветеранов не трогаю, так что можешь отдыхать. Не впрягайся куда не надо, мы сами разберёмся в своих делах.

Он подморгнул засопевшему раздражённо Юрию:

― Что, Юрок, адвоката себе нанял? Долги отдавать слабо, а на это деньги нашлись?

— Стоп! — перебил его Мирон. — С этого места давай-ка поподробнее.

— Слушай, дед, пожалуйста, не впрягайся. Не с тобой решаю, — с раздражением, как от назойливой мухи, отмахнулся от Мирона рукой Кирилл и повернулся к Юрию:

― Отойдём, Юрчик, а дедок пусть покурит.

— Я сказал ― стоп! — Мирон взял за плечо дернувшегося было Юрия.

И в этот раз Кирилл, кажется, услышал в голосе Мирона нечто такое, что его остановило. Он с интересом ощупал лицо Мирона цепким взглядом.

— Что ты такой приставучий, дед? Ладно, рассказываю. Говорят, должен — отдай. Есть такое дело?

— Предположим, — Мирон опёрся о трость.

— Предполагать тут нечего. Такая здесь тема.

— И сколько?

— Три куска. Юрок просрочил. Мы его по-братски долго прощали. Он закосил, бегать стал. Тогда процент побежал.

— Ну, насчёт того, что долги гасить нужно вовремя, тут я с тобой на все сто согласен. Вопросов быть не может. А с процентом, Кирилл, как-то мутно выглядит, этого я не понимаю. Коли вы кенты, какие могут быть между вами проценты? Или это по теме «Боливар не выдержит двоих»? Суровая рыночная действительность? В саванне выживает сильнейший? Но если все друзья-товарищи будут на сигареты, пиво и девчонок занимать друг у друга и облагать это дело процентами, что это за дружба будет? Сплошное ростовщичество с неминуемыми последующими военными действиями и экспроприацией имущества должника. Мало того, что родное государство дерёт с граждан непомерные проценты за ссуды, так и сами граждане станут душить в процентных объятиях друзей и близких. Тут и до убийства недалёко и отъёма собственности силой. Вот и сейчас, уважаемый господин банкир, больно уж кидаловом попахивает под силовым прикрытием кодлы. Надо же — процент! По шее, конечно, Юрий заработал, глупо ховаться под корягу…

Мирон ткнул тростью в сторону товарищей Кирилла.

― Гвардия вот для поддержки восемь кулаков, а делов-то: один Юрка и несчастные три штуки…

— Для кого-то это может и не деньги, ― затоптался на месте Кирилл, — а мне они карман не жгут, как говорится. Юрке мозги иногда нужно включать.

— Это правильно, с этим согласен. Хорошо, — Мирон закурил. — Что там с процентами набежало?

— Десять процентов… триста рублей…

Мирон полез в карман куртки, достал из бумажника семь пятисоток, усмехнулся.

— Хорошо учили математике в советской школе. Сдача найдётся?

Кирилл забегал глазами, обернулся к друзьям, протянул:

— Нету.

— Если это тебя не затруднит, сходи разменяй в ларьке на углу.

Кирилл взял деньги, потоптался на месте и протянул одну купюру назад.

— Ладно. Простим проценты на первый раз. Но в следующий раз лечить придётся больного. Юра, отойдём-ка на минутку.

Юра послушно поплёлся за ним. Ребята отошли на несколько метров и Кирилл, размахивая руками, стал что-то быстро и возбуждённо говорить Юрию, тот мялся и иногда коротко отвечал. После компания, оглядываясь на Мирона, двинулась в сторону Манежа.

— Я отдам, — сказал Юрий, подойдя к Мирону, — мне тут работка одна наклёвывается. На Ваське один буржуй деловой коммуналку выкупил. Мы бригаду собрали. Нужно будет демонтаж сделать, снести двери, батареи, кафель, камин, окна. Баксами обещал хмырь заплатить…

— Пошли, Юра, — удручённо махнул рукой Мирон, и Юрий осёкся и замолчал.

Они медленно шли по запорошенному лёгким снежком бульвару к Площади Труда. Голые деревья были в рое лёгких снежных кружев, упитанные воробьи взлетали со спинок скамеек, садились на ветки и кружева бесшумно осыпались, усатый кавказец оскаливался лошадиными зубами: «Ёлька, ёлька, свежий ёлька», приплясывая у своего стратегического новогоднего товара.

Неожиданно Мирон остановился, резко повернулся к Юрию и заговорил быстро и горячо:

— Юра, Юра, мальчик мой, какой демонтаж?! Какие двери и батареи?! Ты хочешь надорваться за гроши? Спустить в унитаз свою молодость и здоровье? А дальше? Дальше что? Появятся деньги на сигареты, пиво, девчонок? А когда деньги кончатся, а такие деньги быстро кончаются, опять станешь искать буржуя-работодателя, у матери клянчить на сигареты, вагоны разгружать, воровать? И сколько времени ты сможешь так жить, а самое главное ― зачем так жить? Ты не видишь, что происходит с миром? Он слетел с катушек, нас впрягли в страшный бессовестный процесс. Вот и кенты твои поневоле уже усваивают эти законы, хотя осталось в них ещё немного совести, по всему, ещё пока слышатся её слабые позывы. Но хомут на ваших шеях нынешние возницы-торгаши крепят крепко и надолго, а погонять будут плёткой кредитов, навязывая вам покупать, покупать и покупать их товары, одновременно внушая картинками и фантиками красивой жизни стремление к иллюзорному успеху. Только пробиться к этому успеху законными способами при власти этих мерзавцев будет крайне сложно. Что будет с вами, с нами, им наплевать. Вам промывают мозги, предлагают носить воду в решете, жить в невежестве и самосжигании, подкидывая красивые картинки. Если следовать без ума за их наставлениями, можно пробежать мимо самого главного в жизни, не увидеть его. Пробежать мимо жизни! Понимаешь? Это страшно! Короток век человека, Юрочка, дни его летят, как на ускоренных кинокадрах, а скорость времени будет возрастать по мере твоего взросления. Куда нам, суетным, заглянуть вперёд — день прожить бы! А день прошёл и умер, а умирают ли с ним твои вчерашние слова, дела, мысли и поступки? Они не умирают! Они остаются в твоей заплечной котомке жизни, как не умерло и солнце, закатившиеся за горизонт, оживающее и освещающее каждое утро нашу жизнь. Пока спина крепкая, молодая, не чувствуешь тяжести этой котомки, но так не всегда будет — наступит время, когда ослабеют колени, согнётся спина под невыносимой тяжестью душевной ноши. Если в котомку складывается только хорошее и доброе, то груз лёгок и спину не гнёт и шагаешь по жизни легко и смело. Жизнь бездумная промелькнёт от восхода до заката, как один нелепый день. Оглянется человек и увидит только кучку золы прошлой жизни. И не жди, Юра, послаблений, не мечтай об удачах, о пачке денег, кем-то утерянной в куче осенней листвы. Страна в дерьмо крепко вляпались — хомут будет только затягиваться. Сейчас нужно выживать, не хватаясь за копеечные подачки, а терпеливо работать, учиться, выстраивать свою судьбу. У тебя хорошее пространственное ощущение, тебе Бог дал талант, прекрасно рисуешь, ты всё это хочешь похерить? Один великий святой сказал: спаси себя и вокруг тебя спасутся тысячи. Быть человеком ― одно, стать человеком в наше время — подвиг. Требуются усилия и немалые — это, по большому счёту, во времена смуты и власти зла героизм, потому что героям и подвигу места сейчас нет, смыслы растеклись как кисель, столько болтунов со своими истинами. Но жизнь — это вечное преодоление препятствий, а не плавание по тихому озеру. Возрастать можно только преодолевая трудности и думая, если же мы будем думать о жизни, опираясь на чувства, нами станут управлять люди зла.

Мирон тронул Юрия за плечо:

― Пошли. Думай, Юра, думай. Долго ли ты сможешь тягать чугунные батареи? Они и на ногу могут упасть. Я предлагал тебе ехать со мной, ты чего-то стал менжеваться. Питер жалко бросить? Нева без тебя прокиснет? Стоял Питер и будет стоять. Будешь приезжать. А захочешь сильно — не только Питер увидишь. И Париж увидишь и Лондон, когда у тебя будет профессия, и на ногах твёрдо стоять будешь. У меня в Алапаевске есть знатный альбом с видами Петербурга, будем вместе смотреть по вечерам, ностальгировать по любимой Мойке и Фонарному переулку, ― рассмеялся Мирон. ― И, между прочим, в нашем городе родился Пётр Ильич Чайковский, что не помешало ему стать всемирно известным композитором. А места у нас! И пора, наконец, как мужчине тебе подумать о матери. Такая орава на её плечах, нравится тебе на её шее сидеть, на сигареты просить? Я Ниночку не оставлю, да сколько я сам ещё проживу? А, ладно, разбазарился я… Чем дружбаны твои живут? Тоже на подхвате?

Юрий опустил голову.

— Бомбят.

— Ишь ты, при машинах пацаны. Таксуют?

— Да откуда машины, дядь Мирон? Телефоны дёргают, ещё чего…

— Гопники. И ты? — Мирон свернул глазами и остановился.

— Отбрыкиваюсь пока…

— Отбрыкивается он. Значит, не будь меня, рано или поздно пришлось бы тебе, Юрок, тем или иным способом должок отрабатывать. И скорей всего, влился бы ты в компанию Кирилла и покатился бы по скользкой дорожке рыцаря ножа и кастета. Ребята колются? Что-то глаза у Кирилла мутноватыми мне показались…

Юрий помялся.

— Кололся. Соскочил недавно с иглы. А так… план все покуривают, пиво пьют.

— Соскочил… надолго ли? Под планом родился, под планом женился, под планом пошёл воровать… — раздражённо воскликнул Мирон. — Это песня такая, Юра, широко известная в тюремном обществе. На всю эту шикарную жизнь нужны деньги. А что ещё умеют пацаны, кроме, как подкуривать травку, да телефоны у лохов отнимать? Наделены талантами, образованием, стремятся чего-то добиться? Хотя… догадываюсь… девицы скрашивают жизнь…

Юрий промолчал.

Мирон опять остановился, опёрся о трость двумя руками, раздумчиво произнёс:

— Пропасть! Широки ворота, ведущие в ад. Ад рукотворный. Скажи, Юра, хоть какой-то просвет для себя лично ты видишь, какой-то план минимальный есть у тебя, хотя бы кратковременный, или мечта? Или ты думаешь, что можно вот так всю жизнь прожить и проскочить мимо неприятностей. Сколько так можно прожить? Мать стареет, семья раздробилась, всяк за себя…

Голос Юрия был унылым:

— Дядь Мирон, а что делать-то? Как сейчас говорят? Всё схвачено, за всё заплачено. Времена такие…

― Боже мой, да что же вы всё о временах! ― воскликнул Мирон. ― Эх, Юра, пешеход безлошадный, ты, я думаю, школьный курс истории ещё помнишь, школу недавно закончил. Картинки помнишь из учебника, египтяне на носилках, римская знать на колесницах, вельможи петербургские в каретах?

― Ну, помню… ― недоумевающе посмотрел на него Юрий.

― Хорошо. Так я тебе сейчас нарисую интересную ленту событий разных времён с изменяющимися видами и пейзажами, местами событий и разнообразными средствами передвижения, где во временах главный герой, зазевавшийся безлошадный прохожий из народа. И вот эта лента: зазевавшегося прохожего сшибают носилками со знатным египтянином, кадр меняется и пешехода переезжает колесница римского патриция, откуда его отбрасывает под копыта коней кареты вельможи в Петровском Петербурге, после его выкидывает в наш век под чёрный автомобиль члена Политбюро СССР, хотя хватило бы и машины секретаря райкома; а в конце нашего разухабистого века наш бедолага падает под колеса джипа банкира, депутата Госдумы, директора торгового центра или, на худой конец, под колёса чёрного БМВ члена какой-нибудь преступной группировки из Казани или из Тамбова. Из века в век мой герой мечется и мечется между колёс всех этих транспортных средств, а его давят, давят и давят. Ты можешь себе представить, чтобы кого-то из виновников наказали? А ты говоришь времена. Для пешеходов они всегда одни. А потому нужно не зевать на дороге жизни. Согласен?

Юрий грустно развёл руками.

― Дядь Мирон, что я могу? Не хочу я криминалом заниматься. Шестерить тоже желания нет, на дядю чужого пахать не хочется. Засада, короче…

― Ты мне честно скажи. Сам-то покуриваешь сейчас дурь?

― После последнего посещения психушки не курил.

― А колёса? Нина мне и про это рассказала.

― Было разок, ― опустил голову Юра, ― угостили таблеткой разочек, не отказался.

― Не тем ещё угостят, ― сказал Мирон, ― таким ядом, что жизнь угробишь, и не только свою. Хорошо если рано копыта отбросишь от передозы, чтобы не отравлять жизнь близким. Что же высвечивается у нас в перспективе? Я, Юрок, уеду, а ты мать, мою сестру, в могилу сведёшь, Полине, Вике и Анри жизнь испортишь? Ты же, наверное, сам понимаешь, что не в коня корм, что план, колёса, пиво ― не твоё? Эта дрянь всем вредна, а тебе просто противопоказана по медицинским показателям. Два раза уже в дурке побывал ― это серьёзный сигнал. Выходит, Юра, нет у тебя другого выхода, как со мной ехать.

Мирон помолчал и заключил, оглядев поникшего Юрия:

― И у меня нет другого выхода. Ты мне не «здравствуй и до свидания» ― единокровный племяш, как-никак. Давай зайдём в магазин купим мороженого на всю честную компанию. В стаканчиках, крем-брюле.

 

 

Глава XXVIII. МАРГОЛИН

 

Сухову не пришлось долго ждать. После того, как он нажал на кнопку звонка, дверь открылась почти сразу. В дверном проёме стоял небритый, постаревший и ссутулившийся Марголин. Он смотрел на него хмуро и непонимающе, как на незнакомого человека, Короткое это замешательство длилась несколько секунд: лицо его резко ожило, дёрнулась нервно щека, пришёл в движение кадык, и он, всхлипнув, с навернувшимися на глаза слезами, хрипло выдавил из себя:

― Сашка!

Сухов шагнул в прихожую, порывисто и крепко обнял друга, успокаивающе поглаживая его по вздрагивающей спине. Так они стояли долго, обнявшись, пока за спиной Марголина не раздался тихий голос Елены:

― Дима, милый, успокойся, бога ради. Всё не так плохо, ты же это знаешь. Пора взять себя в руки. Успокойся, дорогой.

Сухов опустил руки, а Марголин заторможенно повернулся к жене. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но слова застряли у него в горле. Он пристально смотрел на Елену со страданием в лице. Возникла странная и долгая пауза. Марголин смотрел на жену, потирая пальцами висок, будто вспоминая слова, которые хотел ей сказать. Но здесь было нечто другое. На него в это мгновенье обрушилась гнетущая, разрушающая его душевную конструкцию и парализующая волю мысль о том, что случившиеся с его дочерью мистическим образом связано с предательством самых родных и близких ему людей, с его хитроумной жизнью в фальшивом и мерзком мирке страстей. Острейшее чувство непоправимой вины перед женой и дочерью проявилось острой душевной болью, стыдом, горьким раскаянием, страшным ознобным предчувствием, что его вина может принести близким новые трагичные потрясения.

— Дима, Димочка, что с тобой? — спросила Елена испуганным шепотом, и он заморгал глазами, затрясшейся рукой торопливо вытер тыльной стороной ладони глаза и, тронув Сухова за плечо, произнёс с нежностью:

— А это, Ленуся, тот самый Александр Сухов. Алекс ― мой старый школьный друг, о котором я совсем недавно тебе рассказывал.

— Ты так красочно описал мне друга юности, что нельзя было его не узнать, — тихо произнесла Елена бескровными губами.

На белом её лице застыл сгусток боли, рельефно выделялись тёмные запавшие подглазья. Она протянула Сухову руку и неожиданно шагнула к нему, порывисто обняла и заплакала, отрешённо шепча:

― Это такое потрясение, такое потрясение, вы представить себе не можете, Александр…

Сухов не знал, куда деть свои руки. Позади него раздался булькающий звук — это Марголин пытался сдержать слёзы. Сухов тихо погладил женщину по плечу, заметив блеснувшие в её прекрасных вьющихся волосах серебряные паутинки седины.

Бывает так, что человек в минуты пронзительной скорби неожиданно начинает испытывать нежность и любовь к окружающим его совсем незнакомым людям. В такие мгновенья он, как губка, жадно впитывает их слова участия, утешения и добрые пожелания. Сейчас Сухову неожиданно ярко вспомнилось, как однажды он был на похоронах одного знакомого, умершего в самом расцвете сил. Была обычная в таких случаях тягучая горестная атмосфера с женщинами в чёрном, с непременными молчаливыми и чистенькими старушками в платочках, с завешенными зеркалами и разговорами вполголоса.

Жена умершего как тень бесшумно скользила по комнате, подходила к гостям, вглядывалась в их лица любящими глазами и слушала, слушала жадно слова утешения, будто хотела насытиться ими. Когда он уходил с поминок, незнакомая ему старушка (спутала что ли его с кем-то?) неожиданно обняла его и заботливо, как родному человеку, поправила шарф на его шее, сказав: «Храни тебя Господи, сынок. Береги себя».

Елена, покраснев, отстранилась от Сухова. Торопливо вытерла глаза платком, беспомощно улыбнулась:

— Раздевайтесь, Александр, и проходите на кухню. Вы пришли вовремя, я собиралась Диму кормить, он ничего с утра не ел. Составьте, пожалуйста, ему компанию.

Сухов смотрел на неё с удовольствием, он не сказал ей ещё ни одного слова, но уже почувствовал, как между ними пробежал искрящийся невидимый ток доверия и симпатии.

Марголин повесил его куртку в шкаф, обнял и провел на кухню, оформленную в деревенском стиле, с массивным дубовым столом с резными ногами, уголком и табуретами. Войдя на кухню, Сухов остановился. Слегка поклонившись, со спокойным лицом он перекрестился на икону Богородицы. С явным удовольствием наблюдая за гостем, Елена ожила лицом. Чуть покачивая укоризненно головой, она бросила многозначительный взгляд на мужа. Марголин поймал и расшифровал этот взгляд. Он опустил голову, проговорив тихо:

― Присаживайся, Саша.

Из глубины квартиры доносились повизгивания, рычание, периодически чередующиеся с яростным поскрёбыванием.

— У нас большая молодая овчарка с крепкими зубами. Мы её заперли, а девочке очень хочется пообщаться, познакомиться с гостем, — сказала Елена.

Сухов, бесцельно поглаживая складку на скатерти, улыбнулся.

― Выпустите её. Нельзя лишать девочку этого удовольствия — это жестоко. Выпустите, она мне ничего не сделает.

— Бог с вами. Девочка наша воспитана и общительна, но без намордника мы её не выводим.

— Выпусти, Лена, не бойся, — сказал Марголин. ― Сашку ни одна собака не тронет. Это я точно знаю. Мы это с ним много раз проверяли. Да и Линда умница.

Елена посмотрела на Сухова, ответившего ей чистым открытым взглядом, и повернулась к мужу с вопросом в глазах: не шутит ли он. Марголин кивнул головой и Елена, покачав головой, вышла из кухни.

Пёс, пыхтя, стремительно ворвался на кухню с высунутым языком. Он сразу бросился к Марголину, но притормозил, увидев Сухова, который смотрел на него с интересом. Шерсть на загривке собаки встала дыбом, она двинулась к Сухову, но не дойдя метра до него, остановилась.

— Ну что, Линда, остановилась? — буднично сказал Сухов, будто они с собакой давно знакомы. — Я тебя не съем. Ещё один шажок и мы можем стать с тобой друзьями.

Пёс посмотрел на Марголина, словно ища у него ответа на вопрос, как поступить дальше. Марголин кивнул ему головой.

— Иди, иди, Линда, он точно тебя не съест.

Пёс сделал ещё шаг. Голова его теперь была рядом с коленом гостя. Сухов медленно протянул руку к голове собаки, та пригнулась, не сводя глаз с его руки.

― Хорошая собака, ― сказал Сухов и погладил её.

Вид у пса был смиренный. Он лёг у ног Марголина, положив голову на мощные передние лапы.

— Однако! — удивлённо подняла брови Елена.

Марголин потянул жену за руку.

— Присядь, Ленуся.

— Не за пустым же столом сидеть, — тряхнула она головой и стала споро накрывать на стол; справилась с этим быстро и присела к столу.

Под её укоризненным взглядом Марголин достал из холодильника бутылку коньяка, поставил на стол рюмки. Сухов накрыл свою рюмку ладонью.

— Я не пью.

— Отлично. Тогда поешь, пожалуйста. Попробуй вот этот салат с кальмарами. У Елены он получается очень вкусным, его обожает Настёна.

— Я по радио сегодня слышал… — начал Сухов.

— Ты хорошо, очень хорошо сделал, что пришёл, — не дал ему договорить Марголин. — Я ждал тебя, думал о тебе. Мне очень хотелось тебя видеть после той нашей неожиданной встречи. Я рад тебя видеть...

— Я вас оставлю ненадолго, пойду к маме, ― понимающе сказала Елена, ― у неё давление пляшет. Она сегодня утром прилетела, устала, сильно расстроена, не может заснуть. Старики, как дети: любят, когда с ними возятся, рассказывают что-нибудь. Мы на Дон собирались лететь к моим родным, а вышло... мы предполагаем — Господь располагает.

Она посмотрела на Сухова, улыбнулась мягкой скорбной улыбкой.

— Чувствуйте себя, как дома, Саша. Дима, не пей больше, пожалуйста. И поухаживай за гостем, у него пустая тарелка.

Она вышла, затворив за собой дверь. Пёс поднял голову, проводил хозяйку грустным взглядом и вновь положил голову на лапы.

Марголин, помявшись, налил себе рюмку коньяка.

— А я всё же выпью, мне это нужно.

Сухов смотрел на него печальным взглядом.

— Ты сказал, что твоя дочь обожает салат с кальмарами. Это самая прекрасная словесная конструкция — говорить о людях в настоящем времени. Эти проклятые изменения глаголов по временам, Дима, или возносят наши души к радости и жизни, или убивают, гнетут и ввергают в уныние и печаль. К сожалению, родителям тех двоих погибших придётся теперь говорить о своих детях в прошедшем времени. Тебе, Дима, нужно оживать, а ты почему-то пьешь. У тебя вид человека, пьющего с горя, а ведь ты сейчас должен радоваться, осанну петь небесам. По радио сказали, что жизни твоей дочери ничего не угрожает. Тебе Бога благодарить нужно, за то, что есть возможность говорить сейчас о ней в настоящем времени. Не куксись, соберись. Ты представить себе, слава богу, не можешь, как живут с таким грузом родители, потерявшие любимых детей. Страшная картина — видеть какую-нибудь вещицу и думать: она любила её, но никогда уже не увидит…

Марголин с угрюмым видом налил себе ещё рюмку.

— Да, да, правильно говоришь, Саша, всё правильно. Извини, но я ещё выпью, я какой-то одеревенелый, шок, видимо. И не пьянею, не могу расслабиться. Выпью за упокой их душ, за Кирилла и Марину — так звали друзей моей дочери.

Подняв рюмку, Марголин спохватился.

― Ты что ж, не пьёшь совсем?

Сухов не ответил, будто не услышал его. Глядя внимательно на Дмитрия, он сказал:

— Царствия им небесного, прощения грехов вольных и невольных и вечной памяти…

Марголину почему-то стало не по себе от этого странного взгляда Сухова. Он стушевался, скомканно пробормотав: «Да, да, за упокой», опрокинул стопку коньяка одним быстрым глотком, закусывать не стал, взял с подоконника пачку сигарет, протянул Сухову:

— Закурим?

— Я же не курю, забыл?

— Как? Так никогда и не закурил? ― удивился Марголин, вглядываясь в лицо друга и неожиданно осознавая, что он уже дважды не ответил на его вопросы.

За столом воцарилось молчание. Оно становилось тягостным. Марголин закурил. Сухов молчал. С напряжённым лицом он отрешённо смотрел за спину Марголина в окно, на которое садились и таяли снежинки.

«Вот, что делают с нами годы, — думал Марголин. — Мы отдалились друг от друга. Такое ощущение, что у нас с Сашей не осталось никаких точек соприкосновения. И он совсем другой, ни разу у него не блеснули глаза, как в прежние времена. Что-то его гложет, что-то сильно точит, кажется, он куда-то далеко-далеко сейчас унёсся мыслями. Сильно же он изменился», Марголин затушил сигарету и хрустнул пальцами:

— Да, Саша, да. Беспощадная смерть приходит и забирает племя молодое. Оставляет поживших, которые, случается, сами просят прибрать их, но она смеётся над ними: ползайте ещё, скрипите, стенайте, мучайтесь бессонницей и памятью грехов жизни. Смерть любит сделать человеку побольнее. Она забирает тех, кого мы холим, любим, ей нравится забирать красивое, сильное, молодое. Но большинство людей, даже оплакав умерших, увидев своими глазами безжалостную работу смерти, продолжают свою обычную суетную жизнь, уверяя себя, что самое страшное случается с другими, что беда обойдёт их стороной. Но костлявая с нами рядом всегда — она приглядывает за нами неразумными.

Под колючим взглядом Сухова он налил себе ещё одну рюмку, хотел поднять ее, но вместо этого неожиданно стукнул кулаком по столу, да так, что подскочили тарелки и пролился коньяк. Ударив себя кулаком в грудь, он выговорил с перекошенным лицом:

— Вот здесь, Саша, будто камень тяжёлый и горючий. И он душит, душит меня. Да, да, всё хорошо! Да — дочь жива, а тяжесть такая, Саша, не передать словами! Меня как обухом по голове пришибло от известия о случившемся. Тут и радость сразу от того, что жива Настёна, и рядом с этой радостью такое, знаешь, острое чувство своей вины, ужаснейшей, тяжёлой вины, непоправимой. Я всё, всё делал, Саша, для комфортной жизни своей семьи и дочери любимой, и вдруг так всё оголилось до ран кровоточащих, всё, что в тайниках души пластом невспаханным лежало, всплыло и так горько, так крепко схватила меня за горло лютая тоска. Какие-то страшные предчувствия полезли в голову, я с ужасом думал о том, что не успел поговорить с дочерью о многом, о чём всё собирался с ней поговорить, что могло так выйти, что я не смог бы уже никогда с ней поговорить… Да, глаголы, Саша, глаголы — это ты верно заметил, верно. Они могут быть и живыми истязателями и ангелами счастья.

Лицо Сухова просветлело.

— Это кожа грехов прорвалась, оголилась плоть и закровила, Дима. Но Господь не посылает людям испытаний, которые они не могут вынести, а испытания обязаны пробудить человека к жизни, дать ему очиститься.

«Крестится на иконы, говорит о Боге. Я за ним верований никаких не замечал прежде. Хотя… сколько воды утекло, в школе нам не до верований было», — подумал Марголин и продолжил горячо:

— Да, да, грехи. Кто безгрешен, пусть бросит камень. Наверное, да, — грехи, ошибки... Мне в голову сегодня лезло, что вся моя жизнь была ошибкой. Ты не можешь себе представить, через что мне пришлось пройти, чтобы стать независимым и обеспеченным, чтобы иметь то, что я сейчас имею! Кровь и грязь! А сегодня я решил, что единственное, что я сделал стоящего, это то, что обрёл волею судьбы свою Алёнушку и доченьку. Прости, нервы на пределе. Саша, съешь же чего-нибудь…

— Спасибо. Я сыт. Успокойся, Дима, пожалуйста, ― помолчав, будто подыскивая слова, заговорил Сухов. ― Успокойся. Я понимаю, тебе хочется выговариваться, на сердце накипь, но истязать себя не нужно. Сходи в храм, Дима. Или ты прогрессист? Сейчас многие продвинутые люди верят в некие высшие силы, традиционные верования считают уделом недалёких ретроградов.

— Сегодня с Леной на службе были утренней. Нет, Саня, я не прогрессист, не отрицатель веры и не поклонник экзотических культов. Но дорогу к храму, к сожалению, не случилось мне проторить, захожу периодически, что называется «захожанин». Времени свободного немного, да и полено я сырое ещё, честно сказать. Вспомнил я сейчас, Саня, как когда-то в школе, узнав о теории Дарвина, мы с тобой весело прикалывались, обезьянничали, рожицы всякие друг другу строили. Ты тогда сказал, что некоторые люди, такие как наша завуч Ирина Матвеевна, возможно и произошли от обезьян, но только не мы с тобой, добавив свой очередной перл: «Не все люди произошли от обезьян — некоторые от своих родителей». Нет, человек ― чудо Божье, конечно. А ты, надо понимать, нашёл дорогу к храму?

Но и на этот свой вопрос он ответа не получил, Сухов лишь тяжело вздохнул:

― Нынешнее состояние твоей души, которую посетили мысли резкие, прямые, страшноватые, неотвратимые в своей правде, это состояние хорошо бы зафиксировать на сердце, не потерять его, когда жизнь войдет снова в нормальное суетное русло и ощущения от прошлых горьких испытаний поблекнут, начнут стираться, а они имеют свойство стираться. Человек — существо жизнелюбивое.

Сухов замолчал. Опустил голову, продолжил не сразу:

— Да, жизнелюбивое… Но не только для того я пришёл к тебе, Дима, чтобы утешить и поддержать. Извини, что беспокою в момент не самый лучший для просьб, но так вышло, что мне неожиданно понадобилась твоя помощь.

Марголин развёл руками:

― Я к твоим услугам.

— Спасибо, Дима. Мне помнится, твой отец похоронен на Среднеохтинском кладбище?

— Да, после я и маму там похоронил.

Сухов посмотрел на него повлажневшими глазами, импульсивно провёл лёгким движением ладони от лба до подбородка, будто убирал пыль с лица.

— Мои тоже похоронены на этом кладбище. Мама, отец… Наташенька моя, зять, внук… — Сухов запнулся.

— Саша! Саша! Как?! — вскричал Марголин, невольно привставая с места. — Как?! Что ты такое говоришь, дорогой мой?

Сухов ничего не успел ответить, на кухню вошла Елена. С немым вопросом в глазах она глянула в возбуждённое лицо мужа, после на побледневшего Сухова, на лбу которого выступила густая россыпь пота

— Лена, Лена! Саша… такое сейчас сказал — в голове не укладывается, — сказал Марголин, протягивая руки к жене. — Саша, ну что, что случилось? Почему ты ничего мне не сообщил?

— Мне уйти? — спросила Елена тихо.

Сухов улыбнулся ей.

— Присядьте, Елена. Возможно, мы теперь нескоро увидимся... я пришёл проститься…

— Да что ж это, Саша? Ты уезжаешь? Мы наконец встретились, увиделись, только что нашли друг друга. Что, что случилось, Саша? ― спросил Марголин с болезненной миной на лице.

— Мы с Димой, Елена, школьниками были влюблены в одну чудесную девушку. Она стала моей женой, Дима был на моей свадьбе дружкой. Как давно это было. Было! Глаголы... Опять эти проклятые глаголы прошедшего времени, — проговорил Сухов печально.

Он повернулся к Марголину.

— О твоей помощи…

— Да я с превеликим! Всё для тебя сделаю, что в моих силах. Но что всё же случилось, Саня, я в шоке…

— Поскольку мне придётся на некоторое время покинуть город, а мои близкие похоронены на том же кладбище, что и твои родители, я хотел тебя просить присмотреть, по возможности, за последним приютом моих родных, если это тебя не обременит.

— Ты можешь быть спокоен, я присмотрю. Но Саша, что всё-таки случилось, почему ты исчезаешь? Это секрет? Ты надолго уезжаешь?

Сухов с нежностью глянул на Елену, которая смотрела на него широко открытыми глазами.

— Береги жену и семью, Дима, — это маленький святой храм, в нём спасение человека, в нём его рождение, его жизнь и смерть. Дочь моя очень на вас похожа была, и звали её, как и вас, Еленой, мы её Аленкой звали в семье.

Он опять замолчал, а Марголин, жадно вглядываясь в бледное лицо Сухова, неожиданно похолодел, с ужасом отметив это сказанное в прошедшем времени: «дочь моя очень на вас похожа была». Он нервно закурил, ожидая разъяснений.

И Сухов, повернувшись к жадно курившему Марголину, заговорил. Слова давались ему тяжело, говорил он монотонно, бесцветным голосом, будто читал какой-то текст.

— Алёнка родила Никиту в декабре девяносто первого. Первенца в честь моего покойного отца назвали. Зять жил с нами. Иркутянин, учился в Питере, встретил мою дочь. Красивая пара. Не разлей вода, всегда и везде вместе. К тому времени родители моей жены умерли, своих я ещё раньше похоронил. Мы хорошо жили... радостно… проклятые глаголы прошедшего времени… жил, был… никуда от них не спрятаться…

Он улыбнулся, глянув на Елену:

— Ваш муж не раз бывал у нас на даче, мы с ним дико изводили соседей громкой музыкой. Летом мы выезжали туда на машине и замечательно проводили время, место было чудесное, лесистое, грибное, недалеко было и озеро. Девятнадцатого июля 1993-го года вся моя семья, без меня ― мне пришлось в тот день работать, — собралась на дачу…

― Саша, это же день твоего рождения! ― вскричал Марголин. ― Я с тобой говорил в тот день по телефону, поздравлял…

Сухов кивнул головой.

― Я помню. Мы собирались мой день рождения отпраздновать на даче. Выжила только Алёнка, ― опуская голову, сказал Сухов.

Елена, вскрикнув, прикрыла рот рукой. Марголин, побледнев, попытался прикурить следующую сигарету, но так и не прикурив, нервно смял её в пепельнице.

— …На Приозерском шоссе, недалеко от садоводства, пьяный водитель самосвала протаранил машину. Внук прожил ещё шестнадцать часов, Алёнка за миг до столкновения пыталась спасти мальчика, закрыв его собой. Их так и вынимали из машины: она прижимала мальчика к себе… Наташа и Олег умерли мгновенно.

Сухов замолчал. Повернулся к окну. В комнате повисла звенящая тишина, стал слышен мерный ход настенных часов.

— Как мы после жили? — судорожно вздохнув, Сухов повернулся к Марголину и Елене. — Жили ли?.. Не знаю, как это описать. Говорят, что молодые легче переносят удары судьбы, быстрее отходят, но Алёна тихая стала, молчаливая и почти не спала. Зайду осторожно на кухню рано утром, а она уже сидит за столом, руки сложены, как у школьницы на парте — такая у неё привычка была, меня не видит и не слышит, смотрит в окно с отрешённой улыбкой, а у меня спазм в горле. Я взял отпуск, после продлил его за свой счёт, чтобы быть рядом с ней. Она никуда не выходила, не хотела видеть подруг и знакомых, часто плакала. Это лето мы провели в городе. Дачу я давно решил продать, нужны были деньги… Но в тот год не до этого было… Жаль, что не сподобился продать… всё было бы по-другому…

Печальная улыбка тенью накрыла его лицо.

— Саша, почему ты мне не позвонил? — простонал Марголин.

— Не знаю. Мне тогда казалось, что мир погиб, что мы с Алёной живём на необитаемом острове. А в мае следующего года она неожиданно сказала, что хочет съездить на дачу, увидеть ёлочку. Мы поехали. И там я наконец увидел на её лице улыбку. Улыбку памяти, нежности, любви и печали. Она стояла у ёлочки и светилась этой тихой улыбкой. Елочку эту они с мужем называли «наша ёлочка», посадили её за год до рождения сына. Принесли махонькую из леса, она долго болела, не хотела приживаться, а тут — стоит после зимы такая стройная, с чистыми умытыми дождём иголками, вся в цвету. Алёнку охватила тогда какая-то суетливая активность. Она беспрестанно сажала цветы, ухаживала за ними, подрезала, удобряла, читала литературу о садоводстве, советовалась с соседями, заказывала всё новые и новые семена. Я уцепился за это её состояние, радовался несказанно, понимал, что такое переключение от горестных дум к созидательному труду и жизнь на природе — прекрасное лекарство, спасение от душевного омертвения. Алёна стала разговорчивей, ну, а когда к концу лета расцвели астры, георгины и гладиолусы, радовалась, как ребёнок. Ходила, трогала и гладила цветы руками. Я так боялся за неё! Она никогда не могла похвастаться хорошим здоровьем, в детстве много болела, но природа смогла притянуть её к себе, отобрала частицу горя, дала ей просветление. В конце августа она мне сказала, что в сентябре вернётся в университет — это был хороший знак, она возвращалась к жизни. Что до меня… я жил, как робот, — это была другая, новая жизнь. Жизнь после жизни. Всё теперь для меня было поделено на жизнь до гибели моих любимых людей и жизнь после неё. Я не мог верить в эту новую жизнь без них, не хотел верить, что их нет. Натянутый, как струна, я работал, ездил в метро, ходил в магазины, здоровался с соседями, понимал, что могу потрогать рукой мир, в котором живу, что он, этот мир, реален. Но почему-то жизнь мира живых людей казался мне виртуальной, какой-то новой фантастической явью — я чувствовал себя заброшенным в этот мир неведомыми силами. А тот мир, в котором были живы мои любимые люди, — прошлое — казался мне прекрасной реальностью. И я пытался убежать в эту реальность, ища утешения в ней: я не мог и не хотел верить, что это теперь безвозвратное прошлое. Какая-нибудь мелочь, связанная с моими любимыми людьми, мгновенно возвращала меня в прошлое, погружала в воспоминания. Там сиял яркий солнечный день — здесь в реальной жизни были вечные сумерки. Я подолгу разговаривал с фотографией жены и плакал, много плакал тогда, тайком от Алёны ездил на кладбище, говорил с Наташенькой, мне становилось легче, будто я с живой говорил. О, из этих наших бесед с ней мог бы получиться большой роман, и он до сих пор не дописан, потому что мы ещё не всё с ней проговорили, мы продолжаем говорить. Когда-то я увлекался психологией и понимал, что состояние моё душевное опасно и что нужен перелом. Я собирал себя в кулак, всецело отдавал своё сердце заботам о дочери, надо было жить, не раскисать, помочь ей выкарабкаться из кризиса, стать ей надёжной опорой, всегда быть рядом. Раньше я часто ходил помолиться в Свято-Исидоровскую церковь, что у Могилёвского моста, это было недалеко от места моей работы. Но памятна она была мне не только этим, там мы с Наташенькой венчались, там крестили Алёну и Никиту. Мне там было тепло и хорошо. Но после того, что случилось, я перестал ходить в храмы, отношения с Господом у меня испортились. Я долго и жёстко выяснял с ним отношения. О, я сурово обвинял его, не давал возможности говорить — горе поглотило меня. Наверное, такое у многих людей бывает в несчастье, когда они вопрошают: «Почему ты не отвёл от меня беду? Разве я такой уж большой грешник?». Но однажды я проходил мимо уже после случившегося и ноги сами понесли меня в храм. И там, у поминального кануна, я разрыдался. Меня узнал священник, который крестил моего внука, я ему всё рассказал. Долго говорить об этом не стану — он стал моим сердечным другом и наставником.

Сухов опять замолчал. Елена платком вытирала глаза, Марголин смотрел на бледное лицо друга, с ужасом осознавая, что счастливого окончания рассказа не стоит ждать, что должно случиться что-то ужасное, что Саша просто никак не решится рассказать о финале своей горькой повести и тянет время. А Сухов, будто угадав его мысли, нервно заморгал повлажневшими глазами и продолжил:

— Всё, что случилось до этого, оказалось только завязкой злосчастного и трагичного сюжета. В последнюю пятницу того августа я не смог поехать на дачу с дочерью. Она расстроилась, но решила не отменять поездку и поехала на электричке, а я планировал приехать к ней на следующий день в субботу. По обе стороны нашего участка жили хорошо знакомые пожилые люди, а позади — шло строительство безвкусного большого дома с мансардами и бассейном. Строительство было на стадии завершения, там работала большая бригада, контролировал работу молодой человек…

Сухов сделал глоток сока, положил свои крупные руки на стол. Правую ладонь он накрыл левой, и принялся размеренно и задумчиво её поглаживать. Он куда-то перенёсся думами, глядя затуманенным взором в некую точку за спиной Марголина. Марголин напряжённо молчал, держа во рту незажжённую сигарету, Елена горестно покачивала головой. Продолжая поглаживать ладонь, Сухов встрепенулся, вернулся к действительности:

— М-да, молодой человек… Пару раз так вышло, что когда мы с дочерью приезжали на дачу на электричке и выходили на шоссе, от которого до нашего садоводства было неблизко, почти три километра, он, этот молодой человек, подвозил нас на своём джипе. Общительный такой… был молодой человек, обходительный, вежливый. Общительный и вежливый завёз Алёну в лес…

― Господи! Девочка моя милая! — еле слышно прошептала Елена.

Она не сводила с Сухова широко раскрытых глаз. А Марголин напрягся и не только от того, что угадал продолжение трагедии друга: слух больно резануло это Сашино «был молодой человек», заставив думать, что это, по всему, не конец горестного повествования, что финал его будет сокрушительно страшным.

— …А после бросил и уехал…

«Вот он смысл его фразы о даче: «жаль, что не сподобился продать», сказанный им с горестью… убийственной горестью», — сказал про себя Марголин, не сводя глаз с Саши.

— …Алёна дошла через лес до нашего домика, соседи видели, как она входила в калитку, — продолжал говорить Сухов. — В субботу ни свет ни заря я помчался за город. Она лежала на кровати в лёгком сарафане, брови её были вздёрнуты в какой-то мучительной мысли, страдание и обида застыли на лице. На тумбочке лежали две пустые пачки седуксена, ей его выписывал невропатолог, но она в последнее время почти не пила эти таблетки, недопитый стакан воды и томик Цветаевой, а в нём записка. Она просила у меня прощения, писала, что после того, как над ней надругались и растоптали, жить с этой болью и страданием она не хочет, что она очень хочет увидеть дедулю с бабушкой, сыночка, мамочку и мужа. Нашлись бдительные люди из нашего садоводства, сходившие с Алёной с электрички в тот день и видевшие, как она садилась в джип соседа. Его взяли через неделю. А я погрузился во мрак скорби, был парализован новым ударом судьбы и меня всё сильней охватывали мысли о бесцельности жизни, о встрече с любимыми людьми. Я продумывал способ своего ухода и уже собирался купить пистолет. Но однако, всё изменилось, когда я увидел этого ярко выраженного типа новой формации, спокойного, с мёртвыми глазами, уверенного в силе денег, с застывшей на лице презрительно-наглой ухмылкой. Меня охватило невыносимое чувство злобы и желание мести. Когда его арестовали, в карманах нашли гашиш, вёл себя он нагло, всё отрицал, у него, разумеется, был иуда-адвокат. И в это время у меня произошла окончательная размолвка с Богом. Я его вычеркнул из своего мироощущения… да, вычеркнул, вычеркнул и своего духовника. Мысль об отмщении овладела мною, я стал её рабом. Я жил ради отмщения. Убить его я задумал в зале суда, решил свершить свой показательный суд, но раздумывая над планом мести, я осознал, что могу нанести вред невинным людям в зале суда и отложил это на потом. Я вообще не пришёл на суд. Ему дали семь лет, план мой отложился на какое-то время, но он не был отменён. Жить в квартире, где всё напоминало мне о любимых, я не мог — это было мукой. Продал квартиру и дачу и уехал к дяде в Малую Вишеру, где прожил почти два года. Как я тогда жил? Ненависть, злоба, вспышки неконтролируемой ярости. Отсрочка плана не погасила злобу. Она питала меня всеобъемлющей ненавистью к людям, ко всему миру. Это сейчас я понимаю, что такое состояние души, которое было у меня тогда, ведёт к душевной смерти, и чем больше заполняется ненавистью сосуд души, тем меньше в нём остаётся разума. Ненависть вытесняет из тебя человека и чёрной мерзкой жижей заполняет душу. В конце концов, она может совершенно лишить тебя разума, заставит ненавидеть весь мир и даже Бога, думая, что он не должен был попустить несчастья для тебя, что он несправедлив, жесток и мстителен. Стоит только в таком состоянии задать себе быстро возникающий в таких случаях вопрос: «О Боже, почему ты так ко мне относишься, почему оставляешь жить ублюдков и забираешь чистые души?», как в тебе может произойти термоядерная реакция, итоги которой будут непредсказуемы. Вот в таком состоянии я находился, жил мыслью о мщении и был уверен, что не отступлюсь от этой мысли. Я вернулся в Питер, решив, что мне пора уже быть ближе к моему врагу, адвокаты которого, конечно же, обязаны вытащить его раньше окончания срока. Купил комнату в коммуналке на Галерной, жил ожиданием свершения моего плана. Он сидел чуть более трёх лет. Жил он на Васильевском, в 15-ой линии недалеко от Оптинского подворья…

С этого места своего рассказа Сухов заговорил короткими предложениями, между которыми делал паузы, будто вслушивался в свои слова.

— …Мне было всё равно, что будет со мной после. Я дождался его во дворике. Приехал он поздно. Не таился. Открыто стоял у парадной. Я хотел видеть его глаза. Меня, бородатого, он не узнал. Но узнал, когда я подошёл к нему с пистолетом. Бросился, виляя, бежать. Я выпустил в него всю обойму.

Сухов судорожно вздохнул, умолкнув на мгновенье, и сразу продолжил рассказ, речь его вновь стала связной.

— …Как лунатик, с пистолетом в руке я подошёл и долго смотрел на него. Он лежал без движений, снег вокруг был в крови. Когда я вышел со двора, какая-то женщина шарахнулась от меня в сторону, а я с пистолетом в руке добрёл до набережной, постоял, выронил пистолет в Неву. Никакого удовлетворения, никакого равновесия в моем сердце не наступило. Наоборот, состояние моё только ухудшилось: теперь я с ужасом думал, что совершил злодеяние, убил человека, взяв на себя роль и судьи и палача. До преступления я не мог себе представить, что мне будет так плохо, демоны ненависти не выпускали меня, держали цепко. Теперь же меня невыносимо мучила мысль, что я пошёл у зла на поводу, стал на его сторону, вступил в его ряды, и это мучило меня даже больше, чем прежнее моё неистовое желания мщения. Ко мне вернулось желание свести счёты с ненужной жизнью и в этот раз, пожалуй, ничего меня уже не удерживало. Дьявол умеет ждать, он действует всегда по плану, пошагово заставляя человека идти к смерти.

Елена шептала: «Боже, Боже, Боже», нервно куривший Марголин зло вскричал:

— Да как ещё с такими тварями поступать?! Я бы на твоём месте без раздумий сделал то же самое! Тебе не в чем себя корить, ты же знал, что Фемида наша слепа и глуха и открывает глаза только тогда, когда преступник лезет за бумажником. Цена вопроса только сумма взятки. Так ведь и вышло…

Марголин что-то ещё хотел сказать, но увидел, что Сухов улыбается какой-то странной улыбкой, не подходящей случаю, и осёкся. Это была горько-саркастическая улыбка человека, знающего нечто такое, чего его собеседник никак не может знать.

— Не дай бог, Дима, совершить тебе то, что совершил я, — сказал он.

Глянув на взволнованное красное лицо мужа, Елена сказала укоризненно:

— И это ты так судишь о законе, без пяти минут будущий законодатель? Есть ещё другие законы, дорогой, нарушив их, никакими взятками не откупишься.

Сухов взглянул на Елену с благодарностью, а Марголин раздосадовано умолк.

— Но пришёл черёд моего возвращения к Богу и с повинной головой к моему наставнику. Я всё ему рассказал. Не сразу... не сразу я к нему пошёл, долго не мог к этому прийти. Вначале пытался залить память водкой, потерял счёт дням, живя в угаре. Ни одна у меня с ним была долгая беседа, прежде чем у меня вызрело решение, с которым моё сердце согласилось. Вчера я с ним попрощался, получил его благословение. За всё в этой жизни нужно отвечать, я слишком с этим затянул. Пришло время собирать камни: завтра я собираюсь идти в милицию сознаваться в совершённом преступлении.

— Саша, Саша! — схватился за голову и привскочил на табурете Марголин. — Что ты такое говоришь! Это абсурд какой-то, это глупо! Ты не знаешь, что это такое нынешняя тюрьма! Мне довелось там побывать, там болезни, там отморозки, там всё очень и очень скользко и мерзко.

— Я обязан это сделать. Бог всё управит как надо, — тихо сказал Сухов.

— Прошу тебя! Не делай этого, Саша! Это напрасная жертва.

— Ты не хочешь меня понять. Ничего в жизни не бывает напрасного. Жертва для Бога сокрушённый дух, сердце сокрушённое и смиренное Он не оставит меня без своей заботы.

Марголин схватился за голову, застонал. Елена смотрела на Сухова с нежностью.

— Александр, пожалуйста, очень и очень вас прошу, запомните мои слова: мы вас не оставим, мы будем вам помогать, помните, что в этом доме вас будут ждать любящие вас люди. Знайте, что вы не одиноки, о вас будут думать… и молиться за вас. Я потрясена и понимаю вас, я вас очень понимаю, Саша.

Она заплакала.

Марголин опять повторил:

— Не надо этого делать, Сашка.

Сухов встал.

— Спасибо, Елена и Дима. Всё решено. Я не могу изменить своё решение. Дима, могли бы мы завтра съездить на кладбище, я покажу тебе могилы?

— Давай. И я у своих давно не был. Приходи завтра к одиннадцати утра. Вместе и поедем.

— Отлично, — сказал Сухов. — Давай, обнимемся, что ли, товарищ?

Он шагнул к Марголину и крепко его обнял. Когда Сухов отстранился, глаза его были влажны, он сказал хрипло и отрывисто:

— Не давай заползти в сердце ненависти, Дима. Позволишь ей это сделать ― перейдёшь границу, разделяющую человека и зверя, — за ней чёрная беспроглядная тьма.

У входной двери он остановился и поклонился Елене.

— Низкий вам поклон, свет Елена, за добрые слова и участие — это дорогого стоит.

— Можно я вас обниму? — спросила Елена и, не дождавшись ответа, обняла его.

Когда она отстранилась, лицо его было просветлевшим.

— До завтра, ребята, оставайтесь с богом, — сказал Сухов, на лице его появился румянец, глаза ожили.

— Давай, я тебя провожу, — воскликнул Марголин.

— Не надо, — ответил Сухов, протягивая ему руку.

— Саша, Саша! — воскликнул Марголин с горячностью, крепко сжимая его руку. — Завтра 31 декабря. Прошу тебя, хотя бы на пару дней отложи свой поход в милицию! Мы съездим на кладбище, потом в больницу, проведаем мою дочь, посидим у меня, встретим нулевые. Что изменится? Ты там, в милиции, в это время будешь совсем не к месту. Работы у них в такие дни предостаточно, а тут ты к ним, как снег на голову. Что изменится, если ты придёшь туда в новом году? Да и не нужно к ним идти...

— Дима, решено. Не могу изменить решения. Не страшно — провожу старый год с родной милицией, — Сухов улыбался.

— Саша! — Марголин с досадой развёл руками.

— Всё. Пока, пока. До завтра.

Сухов сам открыл щеколду двери, шагнул за порог и не обернулся.

Марголин застыл у двери. Сзади подошла Елена, обняла его, поглаживая по плечу, прошептала:

— Ушёл твой Сухов. Какая страшная судьба!

Марголин резко обернулся. Нервно и торопливо расстегнул ворот рубашки, будто он его душил, прохрипел:

— Ушел, ушёл. Куда мы все уходим? Саша, Саша! Все, кто его знал, чувствовали к нему расположение, уважение и притяжение. Через минуту разговора с ним внутренне это осознавали. Цельный, честный, надёжный, добрый и ответственный — это всё о нём. И именно ему такой удар! Ничего не бывает в жизни напрасным, сказал он. Да, Саша, да, одно маленькое доброе дело может на судных весах перевесить три злых, но и одно злое может перевесить десять добрых. Потому что весы эти особые, они не вес измеряют, а истинную суть и цену поступка, его правду. Как мне горько сейчас, Лена, оттого, что я забыл Сашку, не был с ним рядом эти годы! Кто знает, как бы всё было, будь мы с ним в дружеском крепком общении?

Он побледнел и неожиданно закричал, схватившись за голову:

— Господи, Господи! Может быть, и та роковая поездка его семьи на дачу состоялась бы чуть позже, потому что в этот день лучший друг обязан был завалить к Суховым без церемоний с шампанским, цветами и подарками, чтобы поздравить друга с днём рождения! И я задержал бы на какое-то время отъезд семьи, хотя бы на минуту, на пять секунд! И тот проклятый самосвал-убийца не сбил бы их! Секунды, даже мгновения имеют значение в судьбе человека. Золотая мудрость, если бы следовать ей: не откладывай на завтра то, что нужно сделать сегодня. Золотая! И бабуля моя мудро меня учила, говоря: завтра может не наступить…

Раскачиваясь, он простонал: «Саша, Саша, Саша…». Елена обняла его за плечи, провела на кухню, усадила за стол и села рядом.

― Мне мамочка сегодня рассказала поразительную историю. Нашими соседями в моём раннем детстве были дядя Саша, ставший позже для нас Александром Платоновичем, учителем литературы, и тётя Оля ― Ольга Аристарховна, его жена, учительница истории. Педагоги тончайшей души и такта, красивые добрые люди. Любимцы школы, знаковые люди станицы. Они поженились, когда им было по восемнадцать, проработали в моей школе более тридцати лет. До тех пор, пока Ольга Аристарховна ни заболела, они счастьем лучились, дядя Саша звал жену только Оленькой, она его ― Сашенькой. Лет пять назад он остался один, жена умерла. А сегодня мама мне рассказала, что дядя Саша умер в день её отлёта в Питер, и она переживала, что не проводит соседа в последний путь. Она очень дружна была с соседями. Когда Ольга Аристарховна заболела, дяде Саше пришлось бросить школу. Она была лежачая, он ухаживал за ней с любовью сам, отказываясь от помощи моей мамы и знакомых, ― ни хотел утруждать людей. И вот я узнала сегодня от мамы пронзительную историю любви…

Елена остановилась, отрешенно качнула головой.

— …История не нашего прогрессивного века. После смерти жены дядя Саша, спасаясь от одиночества, часто к нам заходил, пил чай, беседовал с мамой, всегда интересовался моей жизнью. Был он у нас и за неделю до своей кончины, вспоминали они с мамой его Оленьку и он, расплакавшись, поведал маме муку своего сердца…

Елена повернулась к мужу, в глазах стояли слёзы:

― Царствие ему небесное, человеку божьему! Представь, Дима, пять лет он ухаживал за женой, мыл её, кормил, переодевал, менял простыни, читал ей книги... Я сейчас живо вижу, как он сидит у кровати, держит её за руку и читает книгу! И вот это любящее сердце однажды сорвалось, от усталости, наверное, — пожилой человек. Он закричал на жену, которая, пока он ходил за клеёнкой, опросталась на только что застеленную чистую простыню. Затопал ногами, кричал на неё, а она, беспомощная и жалкая, горько и беззвучно плакала. Он сразу опомнился, целовал её со слезами, шепча горячие слова прощения. Рыдая, он говорил моей маме, что этим своим криком перечеркнул всю свою жизнь и любовь, отрёкся от своей беспомощной Оленьки на краткий миг, и теперь часа не проходит, чтобы он не вспоминал те слёзы своей жалкой, бессильной, любимой и больной Оленьки, её глаза, наполненные мукой, а сердце его рвётся на части от невыносимой душевной боли, оттого, что ничего уже изменить нельзя, и нет ему прощенья. Меня мороз пробрал от маминого рассказа. И удивительное чувство было тёплой зависти к женщине, которую любил такой нежной любовью этот во всех смыслах необыкновенный человек. Такое в общем-то житейское недоразумение, нервный срыв, с каждым может случиться, а последующее за этим оглушительное осознание непоправимости содеянного, увы, не с каждым. Для него это было землетрясением, разбившим его дом любви, который выстоял во всех бурях долгой жизни, согреваемый и охраняемый её теплом. Упокой Господи их светлые души. А что же, Дима, говорить о цунами, что настигло твоего Алекса? Можно ли постичь в полной мере его состояние, влезть в шкуру чужой боли? Какая страшная беда, какая судьбина тяжкая!

Елена выпила воды, вздохнула печально.

― Надо маму кормить. Дима, поешь, пожалуйста.

Марголин неожиданно мотнул головой, будто ему не хватает воздуха, вскочил и выбежал в прихожую. Срывая с вешалки куртку, он еле сдерживал близко подступившие слёзы.

— Дима, Дима, что случилось? Ты куда, Дима? ― схватила его за руку Елена.

— Мне нужно. Мне нужно воздуха хлебнуть. Очень надо, очень… ― он жадно расцеловал руки жены и выбежал за дверь, вытирая слёзы.

Чуть ли не бегом он дошёл до Конногвардейского бульвара. Достал телефон и набрал номер Валерии.

— Да... Дима, — голос Валерии раздался в трубке, когда он ещё ничего не успел сказать: на её телефоне сработал определитель номера. Голос был напряжен, она ожидала ответа, пауза была долгой.

Марголин, отметил это быстрое «Дима» вместо её всегдашнего «родной» или «милый». И подумал, что у Валерии очень тонкий барометр настроения и оценки ситуации, ведь она, несомненно, уже знает о случившемся с его дочерью и, возможно, даже догадывается о том, что это может как-то изменить их отношения.

— Валерия, мы общаемся в последний раз. Больше мне не звони и не ищи встреч со мной, — сказал он, удивляясь тому, что эти слова оказались совсем не трудными, а голос его довольно твёрд. Помолчав, он добавил:

― И прости, пожалуйста.

— Мне не за что тебя прощать, я тебя уважала и уважаю. Это были не худшие дни моей жизни. Я знала, Дима, что наша связь рано или поздно может закончиться. Я желаю твоей дочери скорого выздоровления, а тебе счастья, здоровья и успеха.

— Спасибо. Я тебе желаю того же. Прощай, Валерия.

Он выключил телефон, прошептав: «В этот раз она, кажется, была абсолютно искренна».

Подняв воротник куртки, он быстрым шагом пошёл к дому. Дверь квартиры он открыл своим ключом, вешая куртку, услышал, как Елена на кухне громко говорит по телефону:

— Одну минуту, он вернулся. Сейчас передам ему трубку.

Она вышла в прихожую. «Кто?» — тихо спросил он. Елена многозначительно похлопала себя рукой по плечу, Марголин, удручённо кивнул, взял трубку, уронив короткое: «Слушаю».

Грубоватым баском Лимаев представился:

― Следователь Новожилов. Добрый вечер, Дмитрий Яковлевич.

Идя с телефоном на кухню, Марголин повторил: «Слушаю».

Лимаев вежливо проговорил:

― Простите, ради бога, за то, что приходится звонить в столь поздний час, но служба такая проклятая — ненормированный рабочий день. Во-первых, разрешите поздравить вас со счастливым исходом аварии, в которой пострадала ваша дочь, и пожелать ей скорейшего выздоровления.

Марголин ответил с чувством:

― Спасибо за добрые слова.

― Да, вот так бывает в жизни, — помолчав, продолжил Лимаев, ― но всё хорошо, что хорошо кончается. Извините ещё раз, но ничего не попишешь, мы народ подневольный, начальство давит, требует быстрого расследования. Погибший, как известно, был гражданином Америки, довольно известным человеком в определённых кругах, ну, сами понимаете, раскачиваться нам не дадут. На носу некстати долгие праздники, людей трогать неудобно, но работать нам, белым неграм, придётся и в праздничные дни. Не могли бы мы завтра увидеться, совсем ненадолго, минут на десять-пятнадцать. У нас есть несколько вопросов. К нам не обязательно ехать из-за этого. Я могу подойти к вашему дому, не хочу отнимать ваше драгоценное время, на носу Новый год, хлопоты. Я живу рядом с вами на Мойке, только желательно утром до полудня.

Марголин думал мгновенье. Вспомнил о завтрашней встрече с Суховым:

― Отлично. Завтра в одиннадцать утра я жду вас во дворе дома, где я живу, третья парадная. Буду вас ждать у машины. Это вас устроит?

— Лучше не может быть, — ответил Лимаев. — До встречи в одиннадцать. Спокойной ночи.

— Что ему нужно? — спросила Елена.

— Работают люди. Что-то хочет ещё спросить, какие-то формальности.

— Дима, почему погибший бежал ночью через набережную, что это за блажь была, будто за ним кто-то гнался? Мне Антон рассказывал, что он как ниоткуда появился.

— Не знаю. Я тоже думаю об этом. Солидный человек, не очень спортивный, с пивным брюшком. Следователь мне говорил, что выпил погибший много, но это ведь совсем не тот допинг, чтобы так быстро бегать ночью по пустынным набережным.

Марголин устало потёр пальцами виски.

— Перед глазами стоит и не уходит... Я задремал… вздрогнув от явного удара, открыл глаза, уже почувствовав, что произошло нечто страшное. На это нельзя было смотреть без содрогания.

Елена погладила его по волосам, спросила, заглядывая ему в глаза:

— Тебе тяжело, Дима?

— Очень тяжело, Лена, это же смерть. Жил человек и нет человека, не знаю как Антон, а я нескоро забуду эту ночь, когда всё это случилось. Ты знаешь, он умер мгновенно, такая махина на скорости против человека...

— Ты приляжешь, отдохнёшь?

Марголин рассеянно кивнул головой.

— Тогда выпей, капель тридцать валокордина, я накапаю тебе. А мне пора ехать к Настеньке в больницу.

— Я с тобой.

— Нет. Отдохни и не волнуйся. Марголин, не кури, ради бога, а спиртное тебе совсем противопоказано.

— Не буду. Считай, что курить я бросил.

— Сколько раз ты мне это обещал? — Елена погладила его по голове.

— Это было «до» — теперь другие правила. Я дико хочу жить, — раздумчиво произнёс Марголин.

Елена посмотрела на мужа долгим пытливым взглядом, улыбнулась.

Марголин прошёл в спальню, лёг на кровать. В голове смутно шевелилось: «Следователь Новожилов. Новожилов, Новожилов... Почему Новожилов? Говорливый такой, деликатный, как швейцар, ожидающий чаевые. Дело вёл следователь Волгин. Странно, странно... что за пертурбации... да чёрт с ними, работа у них такая». Через мгновенье он закрыл глаза, перестал об этом думать, решив, что это несущественно.

 

Лимаев

 

Лимаев подъехал к месту «работы» в половине одиннадцатого утра. Он планировал припарковаться недалеко от малой арки, выходящей на улицу Якубовича и использовать её для отступления. От неё до парадной Марголина было шагов тридцать. Однако припарковаться поблизости от арки не удалось: обе стороны улицы были забиты плотными рядами машин. Ему пришлось объехать дом в поисках места для парковки. Место нашлось на пересечении Конногвардейского переулка и улицы Якубовича.

Свою неприметную «пятёрку» с замазанными грязью номерами пришлось поставить левыми колёсами на тротуар, чтобы ни сужать проезжую часть дороги. До арки с этого места было шагов пятьдесят-шестьдесят. Всё пока складывалось неплохо.

Напялив на голову пижонскую кожаную шляпу с короткими полями, он надел очки, в которых вместо линз были стёкла. Оглядывая себя в зеркале, ухмыльнулся: «Кандидат скорострельных наук». Он натянул на руки перчатки из тонкой кожи, проверил пистолет, сунул его в правый карман куртки и вышел из машины.

Дверь машины он не запер. Он всегда так поступал, делая «работу», для того, чтобы не терять драгоценное время на возню с ключами при отступлении. Постояв у машины, он перекурил, огляделся и спокойным шагом двинулся к дому, в котором жил Марголин. У арки он приостановился. Глаза его пробежали по надписи на стене: «Make love not war». Он глухо выругался, пробормотав: «Под Грозным вам в грязи не довелось валяться, пацифисты долбанные, вот бы где духи показали вам свою любовь».

Достав из кармана початую плитку шоколада, он откусил от неё кусочек и, задумчиво пожевывая, направился к главным воротам двора, которые смотрели на обшарпанные корпуса «Новой Голландии». У него в запасе было ещё десять-пятнадцать минут. Чтобы не светиться во дворе, он зашёл в продуктовый магазин рядом с въездными воротами дома, походил по залу и ничего не купил.

Вчера, когда стемнело, он уже был на месте будущей «работы» и составил план действий. Двойной двор-колодец был разделён на две неравные части общей стеной с двумя арочными проходами, посредством которых дворы сообщались. Из малого двора был тот самый выход-арка на улицу Якубовича, который он планировал использовать при отступлении. Его машина стояла в прямой видимости от этой арки, а парадная Марголина была в правом углу дворика, чуть ли не рядом с этой аркой. Теоретически все условия для отступления были идеальны.

Планируя свои действия, он решил, что не стоит входить через эту арку, совершенно не представляя себе, что происходит в маленьком дворике. В предпраздничный день в нём могли быть люди, мамочки с детьми, клиент мог не выйти вовремя, и тогда ему бы пришлось стоять и ждать его, а значит светиться.

Действовать вслепую он не желал, предприятие и так имело много уязвимых мест. В конце концов, он остановился на следующем плане: войти в большой двор через главный вход со стороны площади Труда, идя по нему, осматриваясь, пройти через проход между дворами, за которым всего в десяти-пятнадцати метрах находилась парадная Марголина. Через три-четыре шага, по правую руку от него оказался бы выход на улицу Якубовича, а совсем рядом парадная Марголина. С этой точки по ходу движения можно было быстро оценить ситуацию, и при хорошем раскладе сделать прицельные выстрелы по ничего не подозревающему Марголину, затем совершить быстрый рывок к своей машине. Если бы вдруг возникли какие-то непреодолимые осложнения, сделать вид, что направляешься к выходу, завернуть в арку и исчезнуть. Удобство этого плана было ещё в том, что идя по большему двору к парадной Марголина, он её отлично видел — это позволяло корректировать план. Если бы (мало ли?) клиент не появится вовремя, можно посидеть на детской площадке в первом дворике, откуда хороший обзор. Стрелять для верности, возможно, пришлось бы несколько раз, к тому вполне вероятно, что для контрольного выстрела момент мог бы не представиться. План был не идеальный. Если бы было время, он придумал бы более верное и надёжное решение, но упёртый заказчик почему-то требовал незамедлительного исполнения работы именно сейчас перед Новым годом, повысив оплату вдвое, и Лимаев согласился.

Он глянул на часы, было две минуты двенадцатого, достал из кармана плитку шоколада, откусил кусок и неторопливо направился к воротам дома. И тут произошло нечто, что заставило его сильно напрячься: у ворот он столкнулся с Антоном, который шёл в магазин за сигаретами. Лимаев мгновенно узнал его. Да и как было ему не узнать единственного земляка в своей роте, рядового Марголина! Глаза их встретились. Лимаев благожелательно улыбнулся, Антон недружелюбно глянул на него и, нахмурившись, вышел за ворота. В голове Антона что-то смутно и тяжело шевельнулось, он напрягся и остановился. Озадаченно проводив взглядом высокую и прямую фигуру Лимаева, он почесал затылок и зашёл в магазин.

Лимаев не знал, что Антон водитель его клиента, но сейчас он, лихорадочно прокрутив в голове ситуацию, правильно рассудил, что между клиентом и его однополчанином Марголиным может существовать прямая связь: они оба Марголины, а встреча с Антоном во дворе дома клиента тому косвенное подтверждение. Напряжение усилилось. Он заспешил.

Он сразу увидел «мерседес» с разбитой левой фарой и работающим двигателем, а рядом с ним курившего Марголина. «Будет работа», — щёлкнуло в голове реле, и он, сунув правую руку в карман, обхватил рукоятку пистолета.

В такие минуты он делал работу автоматически, как запрограммированный робот; глаза фиксировали все изменения вокруг, не упуская ни одной детали. Он был сконцентрирован на конечной цели, делал всё неспешно, без суеты, как рутинную и необходимую работу. Удивительно было одно: после завершённого дела он забывал почти все детали своих действий и никогда не вспоминал о содеянном. Лиц людей, отправленных им на тот свет, он тоже не помнил — память отсекала эти негативные воспоминания.

Быстрым шагом он приближался к проходу в малый двор. Марголин курил, двигатель машины негромко работал, во дворе пахло солярным выхлопом. Момент был самый удобный: Марголин стоял один, двор был пуст. Но тут в действие вмешался его величество случай: из арки с улицы Якубовича неожиданно быстрым шагом вышел крепкий бородатый мужчина с большим букетом белых роз, он подошёл к Марголину, они обнялись. Лимаев наклонился и сделал вид, что завязывает шнурки, лихорадочно думая о дальнейших действиях. Когда он распрямился, бородатый стоял рядом с Марголиным, они беседовали.

«У меня пистолет, у них его нет, дело нужно делать», — прошептал Лимаев и, уже не раздумывая, энергично и пружинисто двинулся вперёд. На подходе к арке он, не останавливаясь, бросил руку в карман, выхватил пистолет, привычным движением выкинул прямую руку вперёд, но прежде чем он нажал на спусковой крючок, бородатый с криком: «Дима!» закрыл собой Марголина.

Изменить уже ничего было нельзя: Лимаев выстрелил дважды, выстрелы трескучим эхом метнулись по двору. Цепляясь руками за Марголина, Сухов сползал на землю, букет выпал из его рук, розы рассыпались на снег. Марголин с ошарашенным видом успел обхватить его, не дал упасть. С расширенными зрачками, как загипнотизированный, он смотрел на Лимаева, продолжая поддерживать Сухова. Лимаев метил в голову, но выстрела не последовало, он жал на спуск, но оружие молчало.

Из подъезда показалась огромная лохматая морда чёрного водолаза, и его хозяйка, придерживающая пса за поводок, увидев человека с пистолетом в руке, ахнув, потянула пса назад. Лимаев выругался и нырнул в арку, поскользнулся, упал, вскочил и, прихрамывая, побежал к машине.

 

Кеша Измайлов

 

Кеша Измайлов, двадцатилетний безработный лоботряс, подрабатывающий частным извозом на своей дедовской «копейке», безуспешно пытался завести свою кормилицу. В конце концов, он посадил старый, не раз уже подводивший его аккумулятор. Почти час потратил безрезультатно, пытаясь остановить машину и «прикурить» от чужого аккумулятора. Замёрзнув и поняв, что так может продолжаться бесконечно долго, он достал из багажника крепкую сумку, бросил в неё мощные кусачки и отвёртку и, оставив капот своей машины открытым, вышел со двора на улицу.

Нехитрую операцию, которую он собирался провернуть, ему уже приходилось совершать пару раз. Иномарки с крепкими запорами и сигнализацией его не интересовали, ему нужна была отечественная машина, которую он мог бы легко открыть отвёрткой. Медленно идя по тротуару, вдоль ряда припаркованных машин, заваленных снегом, он остановился и закурил, увидев паркующуюся «пятёрку» Лимаева. Он подождал, когда Лимаев выйдет из машины и завернёт на улицу Якубовича.

Озираясь, дошёл до угла переулка, проводил взглядом удаляющуюся фигуру Лимаева и, когда тот завернул за угол здания, подошёл к машине и достал отвёртку, собираясь вставить её в замок двери. Но взламывать замок ему не пришлось: он увидел, что фиксатор двери открыт, и потянул её на себя — она открылась. Кеша нырнул в салон с головой, пошарив рукой, нашёл рычаг открывания капота и потянул его на себя.

Кусачки без труда перекусили провода, аккумулятор был уложен в сумку. Закрыв капот, Кеша поспешил к своей машине.

 

Запрыгнув в машину, Лимаев торопливо вставил ключ в замок зажигания, повернул его и похолодел: ничего не произошло. Контрольные лампочки не горели, молчал стартер. Он нажал на сигнал — тишина! «Идиот! Забыл выключить свет, посадил аккумулятор», — оцепенело подумал он.

Нужно было уходить. Он глянул в зеркало. Улица была пуста, шансы выжить оставались. Смерть нашла его в то мгновенье, когда он вылезал из машины: кусок цемента весом в пятьдесят с лишним килограммов свернул ему голову. Он умер мгновенно. В прошлом году с этого же старого питерского балкона с безобразными цементными балясинами уже падал увесистый кусок, чуть не пришибивший проходившую старушку. Балкон обещали починить, опасное место огородили ленточками, вскоре ленточки исчезли, люди опять ходили по тротуару под балконом-убийцей. Про обещания чиновники забыли. Такое в Питере случается: питерские балконы прошлого века конструкции усталые и опасные.

 

Марголин заторможенно проводил глазами убегающего Лимаева, он всё ещё обнимал Сухова, крепко сцепив руки на его груди кольцом. Грузное тело бессильно обвисло, ноги Сухова подгибались, правая рука дёргалась. Он застонал.

― Положи меня на землю, Дима... положи меня, мне так больно.

― Сейчас, сейчас Саша, сейчас, — растеряно пробормотал Марголин, наконец-то вспомнив об Антоне, и закричал не своим голосом, забыв, что его нет в машине:

― Антон!

Антон в этот миг входил во двор, в ноздри ему ударил хорошо знакомый запах пороха. Он увидел Марголина, обнимающего Сухова. На бегу пришло озарение: «Кедбери»! Прапорщик Лимаев!».

— Где ты был, подлец? — просипел Марголин. — Где?! Вызывай «скорую»!

— Я уже вызвала, — раздался женский голос из открывшегося окна первого этажа, — уже едут.

— Бегом ко мне, принеси одеяло, — приказал Марголин Антону, он всё ещё поддерживал Сухова.

Антон рванул в парадную.

― Сейчас, сейчас, Саша, сейчас, — шептал Марголин, не замечая, что по его лицу льются слёзы. — Сейчас, мой дорогой.

Из парадной выбежала женщина, за ней парень с одеялом в руках, стал собираться молчаливый народ. Женщина, это была Нина Суходольская с сыном Юрием, быстро расстелила на асфальте старое одеяло и прикрикнула на сына:

― Юра, очнись. Помоги соседу уложить человека на одеяло.

Юрий с Марголиным осторожно уложили Сухова на одеяло. За его краями белели рассыпавшиеся розы, с красными каплями крови Сухова. Хлопнула дверь парадной, из неё появилась наспех одетая Елена и Антон с одеялом. Елена первой подбежала к лежащему Сухову и, вскинув руки, быстро закрыла рот ладонями, крепко прижав их к лицу, чтобы не закричать, но этот не раздавшийся крик не исчез — он ужасом отпечатался на её лице. Марголин стоял за её спиной, он вытер глаза ладонью, размазав кровь по лицу.

Нина укрыла Сухова одеялом, он открыл глаза. Взгляд у него был разумный, выражение лица спокойное, он смотрел на Елену, улыбаясь, еле слышно проговорил:

― Господь знает, что кому нужно.

― Нет, нет, не срок! — воскликнула Елена, становясь на колено. Она гладила его по волосам, с нежностью заглядывая в глаза. — Вы будете жить, Саша, вы будете жить.

Оборачиваясь к людям, она закричала срывающимся голосом:

― Боже мой! Ну что это такое, где же эта «скорая»?

И будто услышав её горестный голос, из арки появился врач с санитаром. Неотложка не могла въехать в этот двор, заставленный автомобилями, она стала на улице за аркой. Это была обычная, не навороченная и напичканная современной аппаратурой машина, а старый подкрашенный микроавтобус «Рафик». Водитель с санитаром действовали быстро и умело. Они уложили Сухова на носилки. Люди расступились, давая им проход. Марголин, Елена и Антон пошли за ними. Антон тронул Марголина за руку:

― Ему нужно срочно антишок вколоть.

Марголин обернулся непонимающе.

― Укол нужно сделать ему прямо сейчас. Пулевое — это больно и опасно. Антишок, нужен, ― сказал Антон.

Марголин не спрашивая ни у кого разрешения, влез в машину, за ним поднялся Антон. Глаза их встретились, такого выражения лица у Антона Марголин ещё никогда не видел — в глазах метались горечь и жалость. Он повторил:

― Укол нужен.

Двери машины закрыли. «Скорая», включив мигалку и сигналя, двинулась. Елена стояла со слезами на глазах, провожая взглядом отъезжающую машину, губы её шептали слова молитвы.

Марголин суетливо полез в карман, достал деньги, сунул их в карман халата врача, нервно просипел:

— Ребята, милые мои, земляки мои дорогие, питерцы, люди добрые, спасайте, делайте, что надо, делайте возможное и невозможное! Пожалуйста, спасайте, ваша работа окупится, вы не будете об этом жалеть... пожалуйста.

Он плакал. Он не заметил, что Сухов лежит уже без куртки, обе руки его оголены, в левую санитар уже ввёл катетер капельницы. В руках врача был шприц, он вежливо отодвинул Марголина.

Не сводя глаз с лица друга, Марголин обессиленно присел на скамью. Врач, обхватив запястье руки Сухова, прощупывал пульс, а тот неожиданно открыл глаза. Марголин наклонился к нему, голос его срывался:

― Как ты, Сашок?

Взгляд Сухова был затуманенным, он еле слышно спросил:

― Я ещё здесь или уже там? Я куда-то лечу, такая скорость... свист стоит.

Он потерял сознание.

 

Кеша Измайлов

 

В новогоднюю ночь Кеша бомбил до восьми утра. Улов у него был отличный. Дома, выпив две бутылки крепкого пива и съев магазинной селёдки под шубой, он рухнул на кровать и проспал до шести вечера. Планов праздновать наступление нового года у него не было. Он опять собирался бомбить до утра, надеясь снять хороший урожай в похмельный первый день нового года: у него были долги, с возвратом которых возникли проблемы из-за безденежья.

К своей машине он подошёл в хорошем настроении: бак был залит под завязку, аккумулятор, умыкнутый им вчера из машины Лимаева, работал отлично, проблем с машиной не ожидалось. Поёживаясь от холода, он вставил ключ в замок зажигания, вытянул кнопку подсоса и повернул ключ.

Он не сразу понял, что случилось, и повернул его ещё раз, выругавшись: «Чёрт! Опять оставил свет включённым!». Ещё раз провернув ключ и понимая уже, что его надежды тщетны, он вышел из машины и поднял капот. «Паскуды!» ― тяжело выдохнул он. Провода к аккумулятору были перекушены, аккумулятора не было.

 

 

Глава XXIX. ДЕНЕЖКИН

 

Безо всякого интереса Денежкин осилил одну страницу книги, перевернул лист и, чувствуя, как его охватывает сонливость, отложил книгу на тумбочку, выключил торшер и очень быстро провалился в сон. Но спал он недолго. Через какое-то время он открыл глаза с ощущением, что не спал совсем. Он лежал, чувствуя сильное сердцебиение, закрывал глаза, его охватывала дрёма, но заснуть не удавалось. Это был полусон, полубдение. Он ворочался, в голове роились какие-то сумбурные обрывки не то мыслей, не то снов; несколько раз он видел покойную мать, пугался, быстро открывал глаза, мысленно прогонял видение, пытаясь вызвать другое, но через какое-то время мать появлялись опять. Она молчала с печальной жалкой улыбкой на морщинистом лице. Потом ему снился кардиохирург Умитян, гонявшийся за ним по узким коридорам с огромным скальпелем в руке, каждый раз почти догонявший его. Снился Джонни, массирующий ему спину, ласково воркующий слова любви на смешном ломаном английском, и Витька Семак с кнутом в руке, оседлавший его и погоняющий.

Эти явления были ему неприятны, пугали, создавали тягостное чувство какой-то вины и угрозы. Так он промучился несколько часов и обессиленный забылся тяжёлым сном лишь под утро. Засыпая, он слышал, как во дворе майор скребёт лопатой по снегу.

Проснулся он с тяжёлой головой, шумом в ушах, и ощущением неприятной тяжести в правом боку. Вспомнились слова Умитяна о том, что печень увеличена. «И откуда ей было увеличиваться, если я практически не пью, не объедаюсь жирным и жареным, ем уже давно почти всё паровое. Только этого мне не хватало!» — пробормотал он раздражённо, встал, кряхтя, с кровати, прошёл к окну и отодвинул портьеру. Майор расчищал подъезд к воротам, ель стояла без снега. Старик периодически останавливался, и, опёршись руками на черенок лопаты, задумчиво замирал. «Сдаёт майор», — подумал Денежкин, накинул халат и прошёл в ванную. После быстро одевшись, спустился вниз. В холле его встретила жена майора, улыбнулась приветливо: «Доброе утро, Анатолий Яковлевич», Денежкин не ответил на её приветствие, глянул на женщину рассеянным невидящим взглядом, кивнул головой и, нервно потирая руки, сказал:

― Я на пару-тройку дней ложусь на обследование. Будьте на связи.

― Понятно, Анатолий Яковлевич. Завтрак приготовить?

Денежкин устало отмахнулся.

Двор был расчищен, майор и водитель беседовали у джипа с включённым двигателем. Заметив шедшего к ним Денежкина, майор склонил голову, поздоровался, выждал, ожидая распоряжений, и, не получив их, отошёл в сторону.

Водитель кинулся открывать заднюю дверь.

— Я впереди сяду, — сказал Денежкин, сам открыл дверь и сел в кресло.

Он глянул на гладко выбритое лицо водителя и изумлённо замер: «Да он же вылитый Витька Семак! Вот где собака-то была зарыта! Конопатый подонок! Голодранец, которого я кормил, поил и одевал все пять лет его учёбы в университете! Чёрт! Ещё одно явление из прошлой жизни в виде водителя, близнеца полового гиганта Витьки».

Не выдержав, он спросил водителя:

— Отца твоего не Виктором зовут случаем?

— Батю моего Петром звали. Умер он два года назад, рак у него был, ― удивлённо поднял брови парень.

Проговорив сквозь зубы: «Понятно», Денежкин закрыл глаза.

Он с озлоблением вспоминал сейчас, как его «милый друг» Виктор, с которым жизнь его развела после окончания университета, неожиданно появился в Москве в тот момент, когда он баллотировался в Думу. Это был совсем другой человек, он рассказал без подробностей, что только что освободился, отсидев три года. Денежкин смотрел на него с ужасом: перед ним был не тот пышущий силой жизнерадостный здоровяк Семак, а изломанный жизнью жалкий и злобный тип. Был он лыс, во рту не хватало зубов, глубокий шрам пересекал щеку, проваленный нос делал его похожим на боксёра, закончившего карьеру.

Но встретил он его радушно. Не раздумывая, предложил ему помощь, но оказалось, благотворительность старого друга не устраивала. Он сказал, что готов поведать журналистам об их «забавах» юности, но будет молчать, если получит деньги. На вопрос: не боится ли он последствий такого шага, Семак ответил, что ему плевать, он-де бомж и может подохнуть в любой момент, ему нужны деньги, и он забудет о существовании Денежкина, как только их получит.

Виктор появился в самое неподходящее для Денежкина время: за пару дней до выборов. Перед ним был жалкий человек, от отчаяния решивший пойти ва-банк, не вполне осознающий последствия, которые могли его ожидать от встречи с бывшим «другом». Но в том, что этот его бывший неразлучник-подкаблучник в таком состоянии может сподличать, Денежкин не сомневался. Денег он ему дал. Не от того, что испугался, этого не было, его в самом деле потряс жалкий вид «дружка» юности. Да и, собственно, денег тот просил не так уж много, он, видимо, в полной мере не представлял себе его нынешний статус и возможности. Конечно же, он мог сделать так, что Семак навсегда бы забыл о шантаже, и не давать ему денег, но почему-то не сделал этого, только посоветовал исчезнуть навсегда из его жизни и больше никогда не появляться на глаза. После чего Виктор кажется осознал, что ввязался в опасную игру, и исчез. Денежкин навёл справки и узнал, что друг юности сидел за глупо скроенную финансовую аферу.

 

Умитян

 

Заглянувшей в кабинет секретарше Умитян ласково сказал:

— Анжелика, душа моя, принеси мне кофе, пожалуйста. Только не растворимого. Свари в турке и покрепче. И это не срочно, минут через двадцать. Я пока прилягу, отдохну немного.

Прихватив со стола телефонную трубку, он набрал номер и, держа трубку у уха, прошёл за перегородку, за которой стоял диван. Он лёг, с наслаждением вытянув ноги, закрыл глаза, ожидая ответа. Усталый женский голос спросил:

— Алло, кто это?

— Это я, мама. Как Ашотик?

Голос женщины потеплел:

— Гамлет-джан, сынок, заснул он сейчас, йогурта поел, пюрешку ему сделала. Я его купала, ему нравится это, ты знаешь. Утром гуляли долго. Погода хорошая была. Может, ты наконец как-то разрешишь вопрос с этими паразитами из жилконторы? Мне каждый раз приходится долго ждать чьей-то помощи, чтобы коляску со ступенек спустить. Сама не могу, она тяжёлая, а мальчик уже не маленький. Жду, когда кто-нибудь поможет. Для этого мужчина нужен, а ты сам знаешь, какой сейчас народ — здороваться не хотят, не то чтобы тяжёлое поднимать.

— Мама, я с ними бьюсь уже полгода, вот обещали к Новому году сделать и опять какая-то задержка.

— Ты им скажи, что рабочим за работу заплатишь, тогда точно сделают этот, как его… пандрус.

Умитян, улыбнувшись, поправил:

— Пандус.

— Ладно, ладно. Пандрус, мандрус — придумали! В рыбный магазин заходишь, у рыбы какие-то названия нечеловеческие: панагиус, нототения, раньше было сазан, осетрина, ставрида. А я вот что сделаю: привезу ребёнка-инвалида в их контору, оставлю его там, и пусть они с ним нянчатся! Оставлю и уйду! Клянусь, сделаю так.

— Мама! — устало пробормотал Умитян.

— Что мама?! Наплевали на людей, такие деньги дерут за коммуналку, а этот, как его, пандрус, сделать не могут.

— Мама, я не слезу с них, пока не сделают. Сегодня им позвонит один большой человек и проперчит их, как папа наш говорил, может это на них подействует.

Женщина всхлипнула:

— Папа, папа! Вай, вай, вай… не смог он всего этого вынести, позора такого! Ты знаешь, он никогда спину никому не показывал, а тут бежать, нет, не бежать — убегать, как вору какому-то, пришлось из родного дома, для него это знаешь, какая боль была, какой позор?! Не пожил наш папа из-за этого. Будь прокляты этот зверь Горбачёв и все эти мерзавцы политики. Если бы я могла к нему подойти, к сатане этому, к Горбачу, я бы не побоялась — в морду его бессовестную плюнула бы. Улитка чёртова! Никто из мерзавцев палец о палец не ударил, чтобы нас спасти, бросили нас. Какой город был, какой город! Какая страна была! Какие люди в нём жили! Это нация была такая — бакинцы!

Умитян досадливо поморщился и открыл глаза. Он совершил непростительную и досадную промашку, вспомнив про покойного отца: для матери тема бегства из родного Баку, в котором были похоронены два поколения её и мужа родственников, была неисчерпаемой. А недавно, когда дошли до неё слухи о случаях вандализма на армянских кладбищах Азербайджана, — эта тема стала опасной для здоровья гипертонички и сердечницы. Она заводилась. Могла говорить часами, плакала, после пила корвалол, доходило иногда до вызова неотложки. Он приготовился выслушать долгие стенания матери, но она неожиданно сменила тему, и новая тема была ещё обширней, чем тема беженцев армян из Баку: она села на другого конька. С недавних пор мать активно занялась подбором невест для него. Устраивала хитрые смотрины-ловушки, приглашала в дом земляков, которые почему-то непременно приходили с дочерями.

— Сынок, чем она тебе не понравилась, эта девушка, Араксия? — быстро затараторила мать. — Она хорошая девушка, сынок, у них семья хорошая, они наши бакинцы, культурные люди, бизнес у них свой, бар держат.

— Да понравилась она мне, понравилась, хорошая девушка. Ну, и что? — тяжело вздохнул Умитян. — Так нельзя, мама. Она же девочка совсем! Мне сорок три — ей девятнадцать. И… ещё, согласись, любить нужно человека, что это за женитьба?

— Ты уже одну полюбил, — отрезала мать жёстко,— родила больного ребёнка и — фьють! В кусты! Я тебе до свадьбы говорила, ты вспомни, вспомни, ведь говорила же! Видела я, что вертихвостка она. Мадлена! Имя не человеческое, как у кошки. И папа видел, что такая не для тебя. Переживал, — женщина всхлипнула.

― Мама! Не надо!

— За девять лет, мерзавка, не нашла времени посмотреть на своего ребёнка — это мать?

Дальше посыпались слова то на русском, то на армянском, которые он слышал уже тысячу раз. Он больше не перебивал мать, слушал молча. Разговор окончился, когда мать сказала:

— Купи памперсы, когда будешь домой ехать.

 

Умитян выключил телефон. Подложил руки под голову, закрыл глаза и неожиданно ярко вспомнил лицо Денежкина в тот момент, когда он, тушуясь, зачитывал ему страшный результат анализа. Как он застыл вначале, а после будто оплыл. Плечи как-то сильно осели, голова наклонилась безвольно вперёд и набок. Но шок быстро прошёл. На лице появилось выражение странное для такого случая: оно скорее стало негодующим, чем испуганным или взволнованным. За обычным в таких случаях, но без дрожи в голосе: «Вы уверены, доктор?» последовала долгая томительная пауза, во время которой Денежкин, казалось, отключился, после чего произнёс, бегая глазами:

— Ума не приложу, откуда это могло взяться. Возможна ошибка?

Не глядя ему в глаза, Умитян произнёс:

— Два анализа положительные. Окончательный вердикт теперь за врачом вирусологом-иммунологом. И, простите, вам нужно сделать анализ ваших контактов и проинформировать тех, с кем у вас была половая близость. Вы понимаете, о чём я говорю. А сердце остаётся сердцем, однозначно, нужно коронарное шунтирование. Прямо говорю: положение тяжёлое.

— Понимаю, понимаю, — стараясь не смотреть на него, ответил Денежкин, не зная, куда деть задрожавшие руки.

Умитян видел, что запас оптимизма у него иссяк: веко ритмично задёргалось, лицо пошло свекольными пятнами. «Он, скорее всего, уже вспомнил, откуда у него эта беда, — думал Умитян. — И что это за специальность такая у врачей: одних спасать, а другим как судья приговоры объявлять? Надо бы такую должность выделить в больницах — информатор диагноза. В отдельном окошке посадить человека, а мы будем больных к нему отсылать, а ещё лучше, чтобы это робот делал».

Прощание с Денежкиным отяготило совсем не радужное настроение, оставив тягостный осадок. Денежкин тяжело встал из-за стола, пристально глянул на Умитяна, в лице его высветилась строгость, говорил резким, даже повелительным тоном. Слова изумили Умитяна, а тон больно резанул слух и обидел: надавливая на слова и не сводя с него выразительного взгляда, Денежкин сказал:

― Думаю, что всё, что вы мне сейчас сказали, обязано остаться в стенах этого кабинета.

Он сказал «думаю», а не «надеюсь», или «хотелось бы». Это звучало приказом и выглядело так, будто Денежкин абсолютно уверен в том, что доктор болтлив и заранее решил поставить его на место, но за словами незримо присутствовала и угроза.

Умитян вспыхнул:

― Анатолий Яковлевич, если вы ещё не успели заметить, я врач, и давал клятву.

Денежкин вышел из кабинета, не попрощавшись, а он, растерянно хлопая глазами, ещё некоторое время постоял у двери. Потом, дёрнувшись, развёл руками, громко проговорив:

― Мама-джан, он пугал меня! Надо же, вместо того, чтобы спросить, как жить дальше, он решил поучить меня, надавить. Его огласка больше всего пугает, а остальное?! Это само не рассосётся. Это не ложная беременность у кошек!

Он сел за стол, закрыл голову руками и сидел так, пока Анжела не сказала, что в приёмной ожидает посетитель. Чувствовал он себя так, будто несколько часов простоял у операционного стола.

― Зови, — сказал Умитян, пробормотав: — Надеюсь, что это не очередной депутат.

 

Умитян открыл глаза. Образ Денежкина не покидал его. «Я ещё в первый его приход обратил внимание на его «электричество», — размышлял он, — индукция шла от него, проникала неприятными токами, виделась мне в нём болезнь, не сердце — нет! Это была индукция злая, она в меня просачивалась, пробуждая во мне токи отчуждения. Странный во мне сидит чувствительный трансформатор-анализатор: чую малые токи, а большие частенько меня обтекают, обходят стороной. Откровенные мошенники сколько раз меня надували, но я врач, такие мистические детали не должны создавать во мне какое-то мнение о человеке. У меня не должно быть мнения ни плохого, ни хорошего, ни цвет кожи, ни религиозная принадлежность, ни партийность, ни толщина бумажника не должны мне мешать, примешиваться к настроению: моё дело — болезнь и её лечение. Но, боже мой, когда я вижу всех этих депутатов по телевизору, как они с пеной у рта лгут, говорят нелепости, причём нелепости заразные, гадкие и опасные, мне хочется всем им надеть на рты марлевые повязки, чтобы они не заражали людей бациллами мизантропии, а с некоторыми хочется поступить быстро и кардинально — сделать им лоботомию».

В перегородку постучали со словами «Тук-тук» и вошла Анжела.

— Гамлет, — сказала она ласково, — кофе готов.

— Присядь ко мне, милая.

Анжела присела на край дивана, погладила его по волосам.

— Ты в порядке, Гамлет? Ты бледен.

Он взял её за руку, лукаво улыбнулся.

— Мама вчера знакомила меня с очередной невестой. Молодая, красивая, фигуристая и, что для мамы особенно важно, — она армянка. Знаешь, Анжела, если ты будешь упрямиться, однажды я сдамся и выполню мамин завет, женюсь на её армянской кандидатуре. Может, хватит уже, Анжела, а? Я буду тебе хорошим мужем, а Ашотик не будет нам помехой, он хороший невинный человечек, никому горя не успел принести и не принесёт. Мы с тобой уже четыре года живём, любим друг друга, ну, что тебе мешает стать моей женой? Ты одинока, приходишь в свою квартиру, одна встречаешь долгие вечера…

Анжела перебила его:

— Гамлет, я ребёночка твоего, по определению, люблю, как и тебя, но твоя мама… У неё ведь сложился стереотип, что ты пострадал из-за русской женщины, что мы все беспутные, а мужчина должен выбирать жену своей нации и своего круга. Я немало наслышана о таких семьях, о дикой власти кавказских свекрух…

— Ахпер-джан Анжелочка! Маме придётся смириться, я буду тебе опорой и стеной. И вообще, моя мама хороший и умный человек, она не националистка, она тебя полюбит, потому что желает мне счастья. А когда мы родим ей внука, она его в попу зацелует. Кстати, имя у тебя соответствующее нашему менталитету, у нас полно Анжел и сестру мамы Анжелой звали — ей это понравится.

Анжела рассмеялась:

— Для того, чтобы нам стать классической шекспировской парой, мне нужно сменить имя на Офелию. И... Гамлет, я должна что-то тебе сказать… — она опустила голову.

— Что? Что-то случилось? — взволновался Умитян.

Анжела подняла голову, в глазах стояли слёзы.

— Что? — потряс её за плечи Умитян.

— Я беременна, — жалобно произнесла Анжела.

Умитян изумлённо глянул на неё, пауза была секундной, в следующий миг он порывисто обнял Анжелу. Он покрывал её лицо поцелуями, шепча: «Радость моя, цава танем Анжела-джан, вот всё и разрешилось, всё прекрасно разрешилось, завтра идём знакомиться с моей мамой! Сообщаем ей прекраснейшую из всех вестей, говорим, что у неё скоро будет внук. Какой прекрасный будет Новый год, с какой радостью мы будем праздновать окончание тысячелетия!

— Почему именно внук, это может быть и внучка, — отстранясь от него, рассмеялась Анжела.

Умитян приложил ухо к её животу, долго слушал и, подняв голову, торжественно произнёс:

— Ещё лучше! Ты прелесть, душа моя! У тебя там и мальчик и девочка.

— Откуда ты знаешь, рентгенолог?

— Я чую малые токи!

 

Белое лицо Денежкина посерело, как-то скукожилось, морщины проступили на нём рельефнее и гуще, он волочил ногу. Водитель выскочил из машины, чтобы открыть ему дверь. Он смотрел на него почтительно, но в глазах сквозило удивление — он заметил эту резкую перемену в боссе, который сейчас был похож на слабого, разбитого болезнью старика.

Ощущая приступ одышки, Денежкин, сопя, забрался в машину. Долго сидел с закрытыми глазами, тяжело дыша. Водитель молчал, ожидал распоряжений. Когда Денежкин открыл глаза, он глянул на водителя с удивлением, будто видит его в первый раз.

Стойкая привычка повелевать выстрелила раздражительным:

― Поехали, поехали! Мог бы уже выбраться из этих сугробов.

Водитель нервно дёрнулся и включил передачу, машина, пробуксовав, выскочила на дорогу.

Денежкин придавлено сидел в кресле, он не мог пошевелиться. В голове звучал какой-то какофонический хор из скачущих, быстро сменяющихся мыслей. Давление явно зашкаливало, сердце опять болело. Чужой, непослушной рукой он положил в рот таблетку валидола и закрыл глаза. Водитель тихо спросил:

― Куда поедем, Анатолий Яковлевич?

Денежкин молчал. Он не знал, куда теперь ехать. В его сегодняшние планы входила поездка в свою приёмную, он собирался поздравить сотрудников с наступающим праздником, раздать конверты с премией, повидаться с лже-супругой, встретиться с деловыми людьми, но теперь он не знал, сможет ли он выполнить этот план.

С той минуты, как Умитян поведал ему о болезни, он потерял спокойствие. Ни о чём другом он уже думать не мог: им владел липкий не исчезающий страх. Никаких других ощущений и помыслов не было — только мысли о смертельной болезни. Страх был всепоглощающим, он владел его мозгом, проник в ноги, сделав их слабыми, стал хозяином его тела, уничтожил все другие устремления и мысли, как липкий и холодный осьминог обхватил своими щупальцами всё его существо. Побратим страха — отчаяние пока ещё не явилось, а где-то на окраине сознания жил слабенький сигнал, маячивший: «Возможна ошибка, всё может быть совсем не так, возможно не так…». Но этот сигнал был воробушком среди стаи чёрных и злых воронов, выклёвывающих его мозг.

«Люди не должны видеть меня в таком виде. У меня такое состояние, будто я распадаюсь на составные части, деструкция сознания и тела», — подумал он и, не открывая глаз, сказал, наконец, водителю:

— Домой.

В кармане пиджака заверещал телефон, Денежкин отключил его. Шум в голове не проходил, мешал думать. Он пытался собраться, понуждал себя к размышлениям, к поиску решений, но мозг отказывался работать продуктивно, как отказывается работать перегретый двигатель.

Все трудности и проблемы, возникавшие на его долгом жизненном пути, — а их было немало, — так или иначе удавалось разрешать. Если некоторые из них по каким-то причинам не удавалось разрешить, жизнь от этого не останавливалась. На место одних проблем приходили другие. Их нужно было преодолевать, решать подкинутые жизнью кроссворды, в которых иногда допускалось отгадывать не все слова. Горы сдвигать не приходилось, океаны переплывать и доставать звёзды с небес не требовалось — как-то жизнь складывалась в удачный пасьянс. Дорога была освещённой, накатанной, широкой, с небольшим уклоном, который воспринимался, как должный подарок судьбы инициативному деловому человеку, оказавшемуся когда-то в нужный час, в нужном месте. Какие-то осечки со временем сглаживались, забывались, вода жизни пробивала новые ходы. Менялись условия, ставились новые задачи и, хотя его чуткое внутреннее око замечало, что уклон дороги увеличивается, а скорость движения возрастает, инерция не позволяла остановиться, оглядеться, осмыслить путь, конечная точка которого неотвратимо приближалась. Это вяло всплывало в редкие часы уединения, но об этом думать было неприятно, не хотелось, и он прогонял эти мысли. До сегодняшнего дня ему это всегда удавалось.

Сейчас он не мог нащупать вектор, в котором обязана работать его обычно деятельная мысль: воля его была парализована. Конечный пункт дороги имел своё реальное имя — Смерть. Двигаться в этот неизведанный и страшный пункт желания не было. Мозг не мог охватить, осознать леденящее и парализующее волю слово. Жизнь продолжала видеться ему вещью осязаемой, понятной, знакомой во всех своих проявлениях, которые отложились в сознании представлениями, понятиями, штампами, картинками, ощущениями, но перед ним сейчас проступило нечто неизведанное и главное — непреодолимое. Ему слышался траурный марш, вставали перед глазами картинки с видом гробов, крестов и памятников на могилах, с застывшими лицами людей в гробах, которых ему приходилось хоронить, со связанными ногами и платочком на лбу. Он вспоминал, что на похоронах безвременно ушедших людей ему всегда приходили в голову дурацкие мысли о том, что покойник, возможно, всё видит и слышит, что он просто находится уже в другом измерении, в которое не могут проникнуть взгляд, слух, сознание живых людей; думал о том, что там, за чертой жизни, возможно, существует какая-то другая жизнь, где всё по-другому, и она невидима и непроницаема для живых людей. Через некоторое время после очередных похорон мысли эти обычно забывались. Жизнь требовала движения, действия, отторгала, отодвигала мысли о финише.

И хотя он, выбирая себе позицию в вопросе смерти, выбрал, а, скорее, навязал себе материалистическую, которая говорила, что смерть — это конец жизни, когда он узнал сегодня, что смерть стоит на его пороге, — умирать ему расхотелось. Он с досадой и обидой думал о том, что сейчас совсем не время для этого, и его мозг лихорадочно продолжал искать решения вопроса, который так остро и напрямую до сих пор перед ним не вставал. Поиск шёл, не выдвигая пока никаких идей.

Он торопил мозг, требовал от него приемлемых решений и получил, наконец, первое послание с утешительным посылом. Мозг ему выдал: «У тебя есть деньги. Теперь уже есть препараты, на которых с таким заболеванием можно продержаться довольно долго, нужно только будет беречь себя и жить аккуратно. Внешне эта хворь никак особо не проявляется и об этом долго могут не узнать. Ты не бомж, издыхающий на морозе, у тебя есть возможность жить, и ты обязан жить. Жить, правда, придётся не так, как прежде, — это будет совсем другая жизнь, со страхом, со смертью в обнимку, но это всё же будет жизнь. Придётся к такой привыкать».

Отталкиваясь от этой обнадёживающей точки, мозг принялся разрабатывать возникшую тему. «Да, с этим долго живут. Это не рак, который в разы быстрее съедает человека, хотя и с раком были случаи, когда из его объятий люди вырывались. Будут, понятно, трудности. Трудности, трудности… это не трудности — это бичом моим станет, тяготой моей, тучей вечной, за которой не будет просвета. Пусть так, но я буду жить, я буду работать, я буду есть, пить, спать… Нет, нет, не готов, не могу пока осмыслить, как это будет происходить. Какая нелепость! Чёрт возьми, как я пролетел, не уберёгся, как лоханулся! Это, конечно же, Джонни. Сходятся параметры. Чуть больше года назад это случилось, и там был момент, когда не было предохранения. Проклятый! Тварь косорылая! Мерзавец мог вполне знать о своём заболевании и подло, из жадности к деньгам, выполнял свою работу, а может быть и из-за злобы на мир и белых людей. Проклятые азиаты, жрущие всё, что шевелится, подобострастные пресмыкающиеся перед белым человеком. Рабы, ненавидящие всех нас!».

Тут мысли резко сменили направление: «Подобное вполне могло случиться и до Джонни. То, что я делал на протяжении многих лет, вполне могло привести к такому же плачевному результату, какой-то процент опасности что-то подхватить теоретически всегда присутствовал, могли разные неприятности возникнуть, просто проносило мимо. Мягоньким словечком каким-то — «неприятности» я пользуюсь. Это не неприятности — это трагедия. А может возмездие? Глеб говорил…».

И опять мысли шарахнулись в другую сторону: «Умитян, Умитян, Умитян… не проговорится ли этот армянский профессор? Ещё лаборантка была, его секретарша, любовница, по всему. Своей крале профессор наверняка доложит. Бабский язык… Доложит — не доложит! О чём ты? Да ты, Толик, без того заклеймён, тебе чёрная метка вручена. А может, ошибка? Ведь может же ошибка как-то вкрасться, это случается. Хотя Умитян сказал, что это вряд ли. Ошибка, ошибка, Глеб мне говорил что-то про ошибки-грехи. А за грехи или ошибки приходится расплачиваться, говорит их закон, маленькие ошибки растут, копятся, после превращаются в одну большую ошибку, за которой стоит расплата…».

И тут неожиданно его сердце забилось гулко и прерывисто, будто решило выскочить из груди, лицо покраснело, сбилось дыхание, набухла на виске венозная ижица, забилась тревожно и болезненно, вместе с оглушающими страшными мыслями: «А главное забыл?! Гурген! Гурген, Гурген…».

«Как это я про него забыл? Самое страшное мозг заблокировал, пожалел старика? Мы ведь с ним теперь, возможно, стали сиамскими близнецами и, если даже нас теперь разрежут, это ничего не изменит. Как сказать ему об этом? — начиная дрожать, думал Денежкин. — Как?! Я же обязан это ему сказать. Это же нужно сказать жеребцу неподкованному. Он же, тварь ненасытная, успел, наверное, не с одной бабой переспать? Как сказать ему это? Он же меня ненавидит, ненавидит, лютейше ненавидит, тварь косная…».

Денежкин разваливался на куски. Всё продуманное им только что, оказалось ненужным, бесполезным хламом. Он открыл глаза, но тут же закрыл их. «Когда это откроется, он убьёт меня! — с грохотом ударила его новая мысль. — В любом месте, где он меня застанет. Убьёт! Кинется и, рыча, как зверина, задушит, или ударит меня своим кулачищем, ударит прямо в сердце. Одного его удара хватит мне. Помнишь, как он негра молотил на ринге, как расправлялся с черномазым? Со зверской ухмылкой и наслаждением добивал его, когда уже было ясно, что перед ним побеждённый, безвольный, находящийся в отключке человек, с тоской вспоминающий, наверное, прохладу родных пальмовых рощ, откуда его нелёгкая принесла в эту холодную и жестокую Россию под руку злобного белого бойца. Он должен был сам упасть, он уже падал, его нужно было просто пальцем толкнуть или дунуть и он бы грохнулся на ринг. И гонг спасительный прозвучал на его счастье, но не тут-то было! Гургена не удержал рефери, он отшвырнул его, как мальчишку, и нанёс противнику страшный разящий удар в грудь. Гурген ненавидел черномазого, и эта ненависть побеждала чёрного громилу! После, когда врач колдовал у поверженного тела, он резвился, бегал по рингу, и такая удовлетворённость была на его роже! Залу, между прочим, такой финал понравился. Орали, улюлюкали, аплодировали, да и ты сам, признайся себе, заворожен был этим зверством. Убьёт! Убьёт, не задумываясь. Но как же быть, как?! Ведь сказать-то нужно. Нужно, нужно... А не сказать? Будет ещё хуже. Когда он узнает, может с катушек слететь. Разорвет меня на куски, может быть и прилюдно. Думать и разбираться не будет. А какая это будет сладостная тема для телевиденья, газет и недругов! Но тебя, Толик, тебя это уже никак не заденет: ты будешь гнить в гробу, ничто тебя волновать не будет, там ты будешь неуязвим для людской молвы».

Никогда прежде жизнь не ставила перед ним неразрешимых проблем. Часовой механизм теперешней проблемы был заведён, отсчёт времени пошёл, изменить ничего было нельзя, от него самого ничего не зависело. Не нужно было отвечать на этот вызов, соглашаться или не соглашаться, предпринимать какие-то действия, отложить её на время или отмахнуться — проблема поселилась в его теле, стала частью его, соединенной невидимыми проводами с взрывным устройством. Прежние проблемы требовали от него простых ответов, «да» или «нет», нужно было только выбрать ответ повыгодней. При этом не он сам решал в большинстве случаев, какой ответ выбрать: ответ обычно являлся выражением корпоративных интересов, где «да» или «нет» отражали объединённое решение кланов, обществ, которым он служил, ему просто нужно было это решение продвинуть. Так было и при прежней власти, так решалось и после, с одним отличием: сейчас оплачивалось лучше и не деревянными, а по преимуществу купюрами с ликами американских президентов и без фарисейских идеологических вывертов.

Таких «денежкиных» во власти стало — пруд пруди, а за ними всеми стояли группы людей с расчётливыми головами, загребущими руками, холодными душами, и такая система непременно сталкивала интересы разных групп. Случаев, когда острые проблемы разрешались выстрелом из пистолета с глушителем, автоматной очередью или взрывчаткой, приклеенной к днищу автомобиля, было немало. В общем-то, и сам Денежкин при этом раскладе мог оказаться «лишним звеном», но чаша сия его миновала: спасала звериная интуиция и невероятная изворотливость. Он ухитрялся не ссориться с коллегами, почти всегда доводил дела до нужного результата, крепко держался на своём месте.

Денежкин дёрнулся, заторможенно повёл глазами. За окном сыпал снег, ещё не стемнело, только-только стало сереть, но уличные фонари уже были включены и горели желтоватым тусклым светом, движение по шоссе было спорое, дорога расчищена и посыпана песком, до дома оставалось пару километров. Он посмотрел на водителя и скривился, раздражённо думая: «Ну, вылитый Витенька! Как я раньше этого не замечал?! Это что же, мало мне того, что я теперь буду страдать из-за роковой болезни, я ещё при каждом взгляде на водителя буду вспоминать этого подонка? Зачем мне такая мука? Зачем мне раздражаться в моём нынешнем положении? Мало мне моих мучений, ещё и терпеть это наваждение? Уволю его, к чёртовой матери, уволю сразу после праздников. Чёрт возьми, вылитый дармоед Семак, шкура ненасытная! Кстати, я ему зарплату ещё не выдал, а он тактично и благородно молчит. Дисциплинированный идальго рулевого колеса».

По многолетней стойкой привычке ничего не делать сразу быстро и решительно, а разводить словесный кисель, не глядя на водителя, спросил:

— Новый год как праздновать собираешься?

— Да как… дома будем. Тёща придёт, мать, кумовьёв поздравим, они в соседнем подъезде живут.

— Салат, стало быть, столичный, холодец, селёдка под шубой, мандарины детям, водочка, советское шампанское, фильм посмотрите «Ирония судьбы», да?

— Торт жена испечёт…

— Торт — это хорошо. Это важно. До пятого января отдыхаешь. Телефон не отключай, — обрубил разговор Денежкин и, достав бумажник, вытащил из него четыре сотенные долларовые купюры. На мгновенье он задержал деньги в руке, думая: добавить или нет ещё одну купюру, и решив не добавлять, положил деньги в бокс, буркнув:

— Это зряплата.

— Спасибо, Анатолий Яковлевич, — поблагодарил его водитель, быстро скашивая глаза на деньги.

Денежкин ничего ему не ответил, он опять закрыл глаза; сердце болело, валидол не помог. «А может, всё к чёрту, раз пошла такая пьянка? — явилась вдруг мысль, ещё никогда не приходившая ему в голову. — По «собственному желанию, в связи с ухудшением здоровья», чтобы не видеть все эти рожи. Пожить спокойно совсем тебе сейчас не помешает. За пенсией на почту тебе не нужно ходить, тереться среди старух. А можно и в какие-нибудь страны с хорошей медициной, так даже дешевле выйдет, чем у нас, здесь эскулапы обдерут, как липку».

Эту мысль он про запас отложил в стол.

Когда въехали во двор дома и Денежкин, кряхтя, ступил на землю, сердце отозвалось такой болью, что он чуть не вскрикнул. Левая рука онемела, будто он её отлежал, под лопаткой жгло, голова кружилась, пальцы покалывали иголочки.

Морщась от боли, он подал руку майору, встретившему его своим обычным:

― Здравия желаю, Анатолий Яковлевич.

― Много толку от твоего желания, майор? — бросил он удивлённо вскинувшемуся старику и пошёл к дому.

На лестнице его так сильно качнуло, что он с испугом ухватился за перила. В глазах потемнело, шедший за ним майор успел бережно поддержать его за локоть. Он помог ему дойти до вешалки, снял с него пальто. Денежкин смотрел куда-то вдаль безучастным, взглядом. Майор заглянул в белое лицо хозяина и участливо спросил:

— Анатолий Яковлевич, вам плохо?

И Денежкин, глянув на майора жалким, растерянным взглядом, неожиданно для себя жалобно произнёс:

— Плохо. Мне очень плохо, майор.

Впервые за время службы у Денежкина майор не стал спрашивать у него разрешения на действия, а просто сказал:

― Я вызываю «скорую.

Выскочившей из кухни жене он приказал:

— Срочно вызывай «скорую», и не забудь сказать, для кого вызываешь, знаешь, как они сейчас ездят.

Денежкин посмотрел на него с благодарностью. Майор стал перед ним на одно колено и, периодически заглядывая ему в лицо, снял с него туфли, помог надеть тапочки и, поддерживая под руку, отвёл его в гостиную, где раздел, уложил на диван и укрыл одеялом. Позвав жену, он приказал ей сидеть рядом, а сам быстро спустился вниз и, накинув тулуп, пошёл встречать неотложку.

 

«Скорая» подъехала через двадцать минут. Измерив давление, врач сделал кардиограмму, после два укола и настоятельно потребовал проехать в больницу. Он говорил, что дело серьёзное, что нужна госпитализация, что-то о кардиостимуляторе, но Денежкин после уколов почувствовал себя на удивление хорошо и, улыбаясь, ответил:

— Сейчас никак не могу. После праздников непременно направлю свои стопы к эскулапам.

На что врач, закрывая свой баул с лекарствами, сказал:

— Как знаете, как знаете. Я вас предупредил. До Нового года ещё дожить нужно. Оставляю вам нитроглицерин и пару таблеток аспирина. Аспирин нужно будет разжевать и запить водой, нитроглицерином не злоупотребляйте, по одной таблетке под язык, раза два можно с интервалом в десять-пятнадцать минут. Если совсем худо станет, вызывайте «скорую». И никаких нагрузок — лежите, не вставайте. Форточку нужно открыть. Если оклемаетесь, вызывайте домой врача.

— Погодите, доктор, — остановил врача Денежкин и приказал майору: — В пиджаке во внутреннем кармане бумажник, подай мне его.

Майор быстро снял пиджак со стула, на который он его повесил, но врач быстро произнёс:

— А вот это отменяется.

— Но, доктор… Новый год …

Бросив: «Выздоравливайте», врач, не оборачиваясь, вышел из комнаты. Майор молча стоял с пиджаком в руке и Денежкин устало сказал:

— Дай бумажник.

Он вытащил из бумажника десять стодолларовых купюр, немного подумав, добавил к ним ещё две и протянул деньги майору, со словами:

— Это вам с женой премия за хорошую работу в этом году.

— Спасибо огромное, — тихо произнёс майор, беря деньги.

Денежкин отрешённо махнул рукой.

— Заслужили. Иди, иди. Скажи жене, пусть принесёт мне мёда, чаю с мятой, лимон пусть порежет. Воды минеральной ещё.

— Слушаясь, — майор, держа в одной руке деньги, а в другой пиджак, пошёл к двери, у двери он вспомнил про пиджак и вернулся. Повесил его на спинку стула и тихо вышел из гостиной.

Минут через десять в гостиную с подносом вошла его жена. Она подвинула к дивану столик на колёсиках, аккуратно поставила на него чайник, хрустальный стакан в серебряном подстаканнике, блюдце с лимонном, вазочку с мёдом, высокий стакан с водой, и застыла в ожидании распоряжений.

Денежкин поблагодарил женщину и отпустил. Выпив чай с мёдом, он почувствовал себя выздоровевшим, его потянуло в сон, и он заснул. Проснувшись в девятом часу, захотел есть. Ужин жена майора принесла в гостиную, ел он с аппетитом. Настроение оттого, что он так себя хорошо чувствует, поднялось. Он посмотрел по телевизору девятичасовые новости, походил по комнате, попытался читать, но не смог.

Ему стало скучно, захотелось, с кем-то поговорить. Майор с женой для этого не подходили. Думая, что давно хотел завести в доме кошку, но как-то руки до этого не доходили, машинально подошёл к окну.

Без интереса он разглядывал знакомый пейзаж: высокий кирпичный забор с видеокамерами, освещённый подсветкой бассейн, присыпанный снегом, стройную красавицу ель, и соседский участок на пригорке, на котором высился вычурный, с башенками, дом соседа, владельца гостиницы. Неожиданно, в какой-то момент, как это бывает, когда человек долго смотрит в одну точку, всё слилось в одно серое пятно, и на какое-то мгновенье он потерял себя, перестал ориентироваться в пространстве и времени, переместился куда-то в бездонную беспросветную темень, в чёрный сгусток глухой мрачной пустоты и липкого страха.

Те, с кем иногда такое происходит, рассказать о том, где они были в такой миг, не могут. Они смутно помнят, что куда-то перемещались, во что-то тёмное и страшное, очнувшись, чувствуют неизъяснимый страх, тревожное недоумение и их тянет на какие-то активные действия, как замерзающего человека, недаром говорят в таких случаях — «вернулся на землю».

Охватила и Денежкина какая-то непонятная суетливость, когда он очнулся. Он нервно заходил по комнате, забыв про наставления врача, бесцельно потирая руки, остро ощущая невыразимое одиночество и оставленность. Его одолевали сейчас тяжёлые думы о том, что у него нет ни одного родного человека, с кем можно было поговорить сердечно, по душам, поделиться своими горестями. Но походив ещё бесцельно по комнате, он, горестно усмехнувшись, подумал, что появись вдруг такой человек рядом с ним сейчас, он бы не смог с ним говорить чистосердечно, потому что разучился это делать за много лет фальшивой жизни. Он давно ни с кем не говорил с полной откровенностью, жил в подполье, и само слово это ― «откровенность» было в нём же заперто.

Непреодолимое желание увидеть сейчас хоть какого-то живого человека, поговорить ни о чём, просто поговорить, ощутить, что ты жив и перед тобой живой человек, разъедало его. Он опять подумал о майоре и отбросил эту мысль: майор для этой цели не подходил ― его роль была определена сценарием, который он сам и написал. «Да и мне ли жалиться майору? — горько усмехаясь, думал он. — Он с женой тот самый народ, который, конечно же, нас всех ненавидит, как та дрянь на паперти храма, а служат они мне вынужденно и от этого их ненависть только растёт. Какие у нас с ними могут быть откровения? Они, даже не зная потрохов нашей работы, абсолютно уверены, что мы все подонки, грабители и лицемеры. И вердикт этот правильный».

Он полистал мозговую записную книжку и не нашёл там ни одного человека, который мог бы к нему приехать, разделить с ним его одиночество не по приказу, а по сердечной тяге друга.

― Один у меня друг — Гурген. Близнец-неразлучник, ― громко сказал он.

Он постоял у книжного шкафа, рассматривая книги, выпил воды, удивляясь и борясь с голосом внутри себя, настоятельно требовавшим увидеть Гургена. Он пытался найти этому возникшему вдруг неизъяснимому желанию объяснение и не мог его найти. Это противоречило его злобному настрою к Гургену, который владел им в последние недели уходящего года, а трудный сегодняшний день требовал покоя, отдохновения. Появление Гургена могло спровоцировать ухудшение настроения и общей ситуации, но желание становилось настолько тягостно-непреодолимым, что он позвонил ему. Не проговорённая причина такого желания была на поверхности: он хотел себя проверить сможет ли он сказать это Гургену.

Когда он услышал в трубке его голос, испугался, решил говорить ни о чем, но всё равно почему-то попросил его приехать. Перед его приходом он приказал жене майора проветрить комнату, и когда Гурген вошёл, он ясно учуял запах алкоголя, но в этот раз не высказался по этому поводу в своей обычной начальственной манере.

Гурген остановился в центре гостиной. На его плече висела спортивная сумка, на лице застыло мрачное выражение, весь вид его говорил о том, что он недоволен вызовом. Пристально глянув в это насупленное лицо, Денежкин устало сказал:

— Ты присядь, присядь, — договорив про себя: «Товарищ по несчастью».

Гурген резко выдернул полукресло из-под стола, тяжело на него опустился, сумку бросил под стол. Он пожёвывал жвачку с выражением недовольства на его лице. «Дуется, как сыч. Ввалился с сумкой, чтобы показать, что его занятого, делового человека потревожили, — обиженно хмурясь, подумал Денежкин и спросил:

— Ты чего с сумкой-то? Не на машине что ли?

— В спортзале был. Машина не завелась. На такси приехал, да, — выбросил Гурген короткие фразы, почти не раскрывая рта.

Денежкин помолчал, думая о том, что в цепи совершённых им ошибок связь с Гургеном была самой глупой и непоправимой. Гурген сидел прямо, набычившись, глядя не на него, а куда-то поверх его головы. Не зная, с чего начать разговор, Денежкин решил, что сейчас можно сказать что-нибудь в своём обычном саркастическом тоне, что-то вроде: «Что от шалав тебя оторвал?», но вместо этого он, нервно потерев ладони, спросил:

— Ты когда последний раз к своим в Степанакерт ездил?

Гурген перестал жевать, глянул на него удивлённо и с подозрением. Он как раз-таки ожидал от хозяина чего-то именно саркастического, после чего обычно тот заводил разговор о каких-либо делах или начинал свои длинные проповеди. Он напрягся, хорошо зная, что босс никогда и ничего просто так не говорит. Денежкин же, бросил на него быстрый взгляд, с тоской и страхом думая: «Ну как это ему сказать? Нет, не смогу я этого сделать. Сейчас точно не смогу».

— В прошлом году был, — Гурген хрустнул пальцами.

Денежкин быстро проговорил:

— До тринадцатого января свободен. Можешь к своим смотаться. Будем созваниваться. Отдохни — новый год обещает быть трудным.

Он умолк, удивляясь тому, что только что произнёс.

— А я немного приболел, — прибавил он, — в праздники буду дома, придётся отбросить все дела… «Убьёт. Без раздумий убьёт. Но как же, как же быть?» — тяжело шевелилось в голове.

Гурген немного оттаял лицом, расслабленно обмяк, сделал непроизвольный жест, который хорошо был знаком Денежкину: быстро несколько раз сжал и разжал кисть левой руки. «Левша. Вот этим кулачищем и убьёт. И никто меня не спасёт. Майор с женой ничего не услышат. Не могу сказать, не смогу, не смогу!», — ему стало жарко и страшно.

А мозг продолжал мучительно искать выход из ситуации. Явился вариант: сказать всё позже, но этот вариант был быстро отринут, когда он себе сказал: « И сколько я думать буду? Пока он сам к врачу не сходит? Сколько баб он заразит за это время, пока я буду молчать? Красавчик! Он красив той наглой красотой, которая баб, как магнитом притягивает. В нём сила бешеная, мужская, первобытная, животная, она так и прёт из него». Быстро подоспел и другой ободряющий ответ: «В принципе, не обязательно он мог заразиться — это ещё не факт, такое в жизни бывает, у нас это редко с ним случалось».

Ответу хотелось быть правдой, он вызвал хороший внутренний отклик, но в нём был изъян, всё рушивший: этот ответ мог бы стать хорошим только после того, как Гурген сдаст кровь на анализ. А после явился и третий ответ на вопрос, холодный и подлый, но он мог стать спасительным. Тихий голосок раздумчиво проговорил в голове Денежкина: «А может на жеребца всё и свалить, на его половую активность?».

Денежкин замер, сузил глаза, будто прицеливаясь, посмотрел на Гургена, сердце его забилось быстрее, на лбу выступил пот. Мысль была чёткой и ясной: «Он потаскун, мой жеребец, не одну шлюшку не пропускает, любит, подлец, и оригинальные способы удовлетворения. Сказать ему криком, затопав ногами, когда созрею, что-де, проходил медосмотр и там всё и высветилось. Перевести стрелки, разгневаться, мол, у меня никого кроме тебя не было, а ты, красавчик, трахал всё, что шевелится, вот и дотрахался с проститутками грязными. Про Джонни он ничего не знает и никогда не узнает».

Денежкин ожил и тут же потух: и здесь просматривалось сомнительное положение — анализ крови Гургена мог гипотетически показать отрицательный вариант. Тем не менее, последний ответ вызвал у него положительный отклик. Но настроение катастрофически падало, он ругал себя за то, что вызвал Гургена, не мог придумать, о чём дальше говорить, как объяснить ему, зачем он его позвал. С отчаянием произнося внутри себя: «Не могу, ничего не могу, мозги закипают, сердце снова начинает покалывать. Сейчас я не могу ничего придумать. Нужно прийти в себя. Должны быть выходы. Когда мне станет чуть полегче, потом, потом… дальше буду решать проблему по ситуации».

Он смотрел на Гургена, который сидел выжидающе с недоумением на лице, и неожиданно успокоился, сказав себе: «Не сегодня, не сегодня, после Нового года, а сейчас… сейчас нужно что-то сделать ему приятное, раз позвал. Да, приятное. Показать ему свое расположение, укрепить жеребца, убрать с его рожи это злобное выражение. Деньги! Таким, как он, только они успокаивают сердце».

Он спустил ноги с дивана, сунул ноги в тапочки, улыбнулся:

— Один хороший писатель метко подметил, что сегодня ты лицо официальное, а завтра уже нет. Жизнь так устроена, что нежданно не та масть может лечь на сукно. Поэтому умные люди на этот самый случай, предвидя свою следующую неофициальную сущность, стараются отложить в загашник некоторый капиталец для безбедной жизни. Я тебе, Гурген, честно хочу сказать, устал я, устал от всего: от работы, людей, всё надоело. И не уверен я, что темпы новые выдержу, а они убыстряются и убыстряются. И ещё, главного я тебе не сказал: мне придётся делать операцию. Операцию опасную… на сердце. Планирую лечь на обследование после Нового года. Это серьёзная операция, а я, сам понимаешь, уже не мальчик. К чему я это говорю? Я не просто так этот разговор затеял. Я боюсь, Гурген, понимаешь — боюсь. Операция сложная, а я не юноша. Вот такие, стало быть, дела. Поэтому, я решил кое-что сделать для тебя сейчас, а то, не ровен час, ещё загнусь на операционном столе.

Он сделал многозначительную паузу, пронзительно глядя на Гургена, который заёрзал, но взгляда не отвёл. Пройдя к книжным полкам, он остановился, с минуту разглядывал книги, будто искал нужную, после повернулся к Гургену и продолжил свой монолог:

— Я ничего, Гурген, не забыл и хорошо помню свои обещания о том, что ты мою помощь будешь всегда ощущать. Мне кажется, у тебя не было повода обижаться на меня, у всех есть свои бзики и я не без них. Так ты уж не суди меня строго, прости старика, я ведь от тебя многого не требовал, а что касается работы, то работа она и есть работа, тут я строг, ты это знаешь. Ведь не обижал я тебя? Скажи, есть у тебя ко мне претензии, обиды может есть какие, или просьбы? Говори честно.

Гурген поёрзал в кресле, поднял брови, промычал что-то неопределённое. Он опять напрягся: тема разговора и сам тон, каким всё это преподносил босс, не понравился ему. Интуитивно он чувствовал фальшь в тоне Денежкина и какой-то умысел. Он быстро прикинул, что возможно дальше пойдёт речь о каких-то изменениях, которые напрямую заденут его интересы. Он знал манеру босса подолгу рассуждать, всегда приберегая главное на финал разговора, и уверился, что разговор ведется с какой-то определенной целью.

Денежкин смотрел на Гургена усталым взглядом. Смотрел без раздражения, хотя внутренне чувствовал отторжение, но это была уже не ненависть, а горькая обида на самого себя, зрелого человека, совершившего роковую ошибку, приблизившего из-за своего сластолюбия этого необъезженного жеребца, на поверку оказавшегося ломовым конём. Жившего с ним не по желанию, а по какому-то первобытному звериному автоматическому импульсу, толкавшему на противоестественную связь из-за своей неукротимой корыстной жажды прорваться «наверх», приподняться, как говорят в определённых кругах, — раба этой жажды, с неистовым желанием властвовать, думающего, что вся власть даётся через деньги, представлявшего себе деньги главным атрибутом власти.

Денежкин неожиданно подумал: «Интересно, а этот фрукт корит себя за связь со мной? Анализирует ли происходящее? Ведь я же ему отвратителен и противен». И сам же себе быстро ответил: «Ему плевать на всё, если нужно будет, он, не раздумывая, плюнет и разотрёт человека, гангстерская практика не забывается. Ещё неизвестно, как бы он поступил с тобой, этот злой жеребец со страстным желанием перекусить узду, достигнув власти. Благодарности от него мне никогда не дождаться. А что если… и, правда, употребить самый действенный вариант? Он перспективно закрывает проблему, и люди есть, которые такие проблемы легко решают, а молва… молва скажет, что с ним разобрались подельники за старые грешки… Видно будет, видно будет… может быть и так, может быть и так. А сейчас нужна услада, бальзам на его кровоточивые раны. Деньги… ох, не принесут они ему никакого добра, таким деньги не приносят добра».

Ему вновь стало жарко, на лбу выступили капельки пота, он чувствовал, как гулко пульсирует кровь в висках. Где-то в глубине затылка зарождалась боль, в ушах появился шум высокого тона. На мгновенье он забыл о Гургене, забыл обо всём, отключился, думая о том, что напоминает ему это шум в ушах, и неожиданно вспомнил: раковина. Большая раковина, которая лежала на тумбочке под маминым трюмо, среди всяких флаконов с духами, пудрениц, расчёсок. Он часто брал её и прикладывал к уху, а в ней жил этот шум. Мама говорила, что это море оставляет в раковине свой голос. Он смеялся, говоря: разве можно где-то оставить голос? Мама с серьёзным лицом отвечала: «Ну, на пластинках, например, оставляют свои голоса певцы и музыкальные инструменты. И ещё в головах людей голоса остаются. Ты же голос своей учительницы помнишь, и её саму хорошо себе представляешь, хотя она далеко от тебя».

Денежкин, вздрогнув, очнулся, тоскливо подумав: «Ах, мама, мама, зовешь что ли ты меня? Так часто являться стала. Как мне трудно, если бы ты знала!».

— Ты что всё время молчишь? Онемел, что ли? — устало произнёс он.

Гурген, изображая на лице недоумение, пожал плечами:

— Слушаю, да…

— Слушает он. Чего-то ты очень рассеян сегодня, — проворчал Денежкин, решив: «Ну, хватит скудоумному баки втирать, а то он, кажется, со своей интуицией древнего государства Урарту уже сильно сомневаться стал в моих добросердечных помыслах».

Деловито потирая руки, он спросил:

— Ты всё ещё живёшь на съемной квартире, там же на Охте?

— А где? Там же, да, — Гурген смотрел на Денежкина с удивлением.

— Сколько платишь?

— Двести… бакинских.

— Дерут, однако, советские граждане, получившие бесплатно «проклятое советское наследие», квартирки от их любимой советской власти. Приспособились пенсионеры, нашли источник неплохих нетрудовых доходов. Везде у нас народу лазейки оставили сердобольные коммунисты, ― перешёл он на свой обычный менторский тон.

Гурген молчал.

Выждав, Денежкин повернулся к книжным полкам. Это были крепкие дубовые полки, покрытые матовым лаком, расположенные на разной высоте. На одной из них стояли толстые тома энциклопедий и большеформатных книг по искусству. Вынув с десяток книг, он переложил их на соседнюю полку, за книгами в стене был небольшой сейф. Нажимая на кнопки цифрового кода, Денежкин говорил, не оборачиваясь к Гургену:

— Тут мелочёвка у меня, на тот день, когда стану лицом не официальным.

Он открыл дверь сейфа и стал доставать из него пачки долларов в банковских упаковках, складывая их стопкой рядом с только что вытащенными книгами. Он вытащил девять пачек, повернулся к Гургену и увидел то, что и предполагал: глаза Гургена горели; он весь напрягся, непроизвольно приподнялся в кресле, приоткрыв рот, но неожиданно для Денежкина он принудил себя опять развалиться в кресле с бесстрастным видом. «Лицо старается не потерять, гадёныш», — не смог сдержать усмешки Денежкин и достал из сейфа ещё одну пачку.

С этой пачкой в руке он повернулся к Гургену, положил её сверху на стопку денег, накрыл рукой, бесстрастно проговорив:

— Не люблю нечётных цифр. Десять хорошее число. Купи себе квартиру, здесь не только на неё хватит. Даю от чистого сердца. А то знаешь, умру на операционном столе, а ты меня проклинать станешь, будешь говорить, что я обманщик. Здесь сто тысяч долларов. Это мой тебе подарок к Новому году.

— Спасибо, — еле слышно выдавил из себя Гурген, лицо его пошло красными пятнами.

— Не за что, — улыбнулся Денежкин и повернулся к сейфу, чтобы его закрыть, и в этот миг сильнейший болезненный толчок сердца не позволил ему этого сделать: он судорожно глотнул воздух, но выдохнуть его не смог — остановился с открытым ртом и искажённым лицом. Сердце, будто рыбу заглотившую крючок, неведомый рыбак резко подсёк и потянул на себя. Оно, трепыхаясь, упёрлось, не желая становиться добычей. Схватившись за полку, Денежкин повернулся вполоборота к Гургену. Он смотрел на него, раскрыв рот, с нескрываемым удивлением. «Рыбак» ослабил леску, и сердце Денежкина, забившись прерывисто, возвратилось на место.

Картинка с развалившимся в кресле Гургеном потеряла резкость. Она слегка покачивалась, как в мареве в жаркую погоду. Денежкина охватила слабость, он хотел шагнуть вперёд, пойти к дивану, но в следующий миг леска опять натянулась — «рыбак» не желал расставаться с добычей.

Резкий рывок — в глазах потемнело. Он слабо вскрикнул. Неожиданно образовался какой-то провал в сознании: не было ни мыслей, ни страха, ни боли. Всё ему стало казаться необычным, чем-то таким, чего он никогда в жизни ещё не ощущал. Он не мог анализировать происходящее; ему казалось, что за окном в стекло бьётся какая-то белая птица, гостиная мерно покачивается, как судно в море, вокруг летают и мерцают какие-то огоньки, похожие на светлячков; он чувствовал запахи прелой листвы и чадящих свечей, какие-то люди-тени с одинаковыми печальными масками на лице, бесшумно ходили по гостиной, а сам он стал невесомым и будто чуть приподнялся над полом.

Но сердце опять вернулось на место. Судорожно вздохнув, он пришёл в себя, но идти не мог: ватные ноги подгибались. Туба с нитроглицерином лежала на столике рядом со стаканом чая, в голове пульсирующе простучала мысль: «Гурген будто в кинотеатре сидит и смотрит интересный фильм… нитроглицерин прямо сейчас, а после вызвать «скорую» и в больницу…».

Он стал задыхаться. С каменным лицом Гурген смотрел на него напряженным взглядом. Денежкин разжал руку, которой всё ещё держался за полку. Судорожно цепляясь за посыпавшиеся книги, он медленно оседал на пол, заваливаясь на левый бок, на него и упал. Он смотрел на Гургена, который привстал с кресла с застывшей на лице омертвелой маской.

— На столе… таб… лет... ки… подай пожа… — прохрипел Денежкин.

Гурген не пошевелился. На его ожившем лице медленно вызмеивалась ядовитая улыбка.

Это были не последние слова Денежкина. Шевельнувшиеся губы беззвучно произнесли: «Глеб…» и сердце остановилось.

В этот миг за окном на соседнем участке неожиданно жахнул фейерверк, Приподнявшийся Гурген, вздрогнув, испуганно упал в кресло. Обернувшись к окну и поняв в чём дело, он выругался, встал и подошёл к Денежкину. С любопытством заглянув в его остановившиеся глаза, с удовлетворением прошептал: «Сдох, собака!».

Он протянул руку к деньгам, но остановился и ненадолго задумался. Раздумье было коротким. Достав из сумки перчатки, натянул их, после этого, не торопясь, сложил деньги на дно сумки. Заглянув в сейф, он присвистнул — там оставалось ещё десять пачек и какие-то бумаги. Гурген не тронул всех денег, взял ещё пять пачек, отправив и их на дно сумки, привалив спортивной формой и кроссовками. Задумчиво постояв, он не удержался и взял ещё три пачки.

Закрыв дверцу сейфа, он спутал цифры кода и уложил книги на место. Зорко и внимательно осмотревшись, он поправил книгу, чуть выпирающую из полки, снял перчатки и бросил их в сумку. Закрыв молнию сумки, он поставил её рядом с креслом, в котором сидел, и резко обернулся: ему послышался тихий стон. Денежкин лежал в прежней позе с открытыми глазами. Гурген опять выругался, вытер выступившую со лба испарину, вышел из гостиной и, заглядывая в лестничный проём, громко закричал: «Татьяна, Татьяна, майор! Скорей, скорей сюда идите!».

На первом этаже зажёгся свет, по лестнице быстро поднимались майор с женой, которая на ходу спрашивала:

— Что случилось, Гурген Аршакович?

— Всё случилось, — ответил Гурген, закрывая лицо рукой и всхлипывая. ― То случилось. Умер он.

— Как?! — прикрывая рот ладонью, вскрикнула Татьяна.

— Как, как! Как умирают, не знаешь, да? Умер, да... просто умер, не понимаешь?

Гурген вошёл в гостиную, за ним последовали майор с женой. Увидев лежащего на полу Денежкина, жена майора, побледнев, качнулась, муж поддержал её.

— Вот, — сказал Гурген, печально качая головой, и вытирая ладонью глаза, — он хотел книгу взять и… всё.

— Боже мой, Боже мой, Боже мой, — шептала тихо женщина, прикрывая рот ладонью.

За окном один за другим с грохотом взлетали фейерверки, освещая комнату быстро затухающими, сменяющимися цветными всплесками.

 

 

Глава XXX. УСОЛЬЦЕВ

 

За стол сели в десять. Алик взял на себя обязанности тамады. Первый его витиеватый, по-восточному цветастый тост был за здоровье матери Георгия и в её лице за здоровье и благоденствие всех матерей земного шара. Алик заставил всех встать и выпить стоя.

Стол ломился от яств. Алик привёз с собой корзину с дарами Азербайджана: нежнейший балык из осетрины, черную паюсную икру, фаршированные зеленью маринованные баклажаны и черемшу, помидоры, сочную зелень, соленья и спелейшие, истомлённые невыразимым желанием, чтобы их скорее съели, гранаты. Жена Алика Соня напекла восточных экзотических сладостей, на славу постаралась и Анна Александровна, ― праздничный стол выглядел, как живая иллюстрация к книге «Кухни народов мира».

Алик был в ударе. За первым тостом последовали не менее красочные тосты за возвращение Георгия в родные стены, мужскую дружбу и дружбу народов. Никита, с сияющими глазами, обласканный вниманием взрослых, сидел рядом с отцом, вид у него был счастливейший: мальчику давно уже не доводилось вот так сидеть на равных за одним столом, в шумной компании взрослых. Он смеялся над шутками Алика, иногда прижимался к отцу, с любовью заглядывая ему в глаза. Но самым счастливым человеком за столом, кажется, была Анна Александровна, её глаза лучились счастьем, она помолодела, морщинки на лице разгладились, на щеках горел румянец.

Неутомимый Алик поднял бокал с тостом за детей, в лице самого юного участника сегодняшнего новогоднего застолья Никиты. Мальчик, сжимая ножку хрустального бокала с лимонадом, зардевшись, слушал Алика, который заставил всех чокнуться с мальчиком, что все с добрыми пожеланиями в его адрес с удовольствием сделали.

Анна Александровна часто поглядывала на настенные часы, Усольцев заметил эти поглядывания матери и шутливо сказал:

— Мам, ты, кажется, нервничаешь? Боишься, что мы пропустим наступление Нового года? Телевизор не даст нам проворонить это эпохальное событие. Слава богу, что нам не сможет отравить праздник уже непрезидент, давно не выходящий из состояния перманентного алкогольного анабиоза. Как это у него «душевно» вышло сегодня в полдень: «Я ухожу!». У меня чуть слёзы не навернулись на глазах.

Мать хмыкнула.

— Подкинут нам нового, у них не задержится. Ещё так может случиться, что беспалый уральский пьяница нам всем ангелом будет вспоминаться.

Но и после она ещё несколько раз бросала быстрые взгляды на часы. Новый звонок в дверь подкинул её на стуле. Она молодо вскочила. Георгий привставал со стула.

— Я открою, мама.

— Нет, нет, я открою сама, — быстро проговорила мать и поспешила к двери.

Открыв дверь, она ошарашенно отступила назад: за дверью стояли Дед Мороз и Снегурочка. Дед Мороз зычным голосом возгласил:

— А скажите-ка мне, люди добрые, не тут ли живёт мальчик Никита?

Алик, а вслед за ним и Георгий вышли в прихожую. Алик подмигнул Георгию, который через секунду замешательства, покачав головой, погрозил ему пальцем и громко спросил у Деда Мороза:

— Никита Усольцев?

— Он самый, — Дед Мороз поправил бороду, съехавшую набок. — Долго ж, люди добрые, пришлось мне со Снегурочкой добираться до вас, чтобы поздравить вашего мальчика.

— Так и мы заждались вас, проходите, гости дорогие, — улыбаясь, ответил Алик.

Ряженая пара прошла в гостиную.

― Ну, Алик, кудесник-конспиратор, никак ты не отвыкнешь от своих кавказских привычек, — прошептал Усольцев, стукнув друга в плечо.

По просьбе Деда Мороза изумлённому Никите пришлось встать. За этим последовало небольшое представление у новогодней ёлки и подарки. Из мешка Дед Мороз извлёк игровую приставку и машину, работающую от беспроводного пульта. Когда Дед Мороз опрокинул рюмку водки и артисты ушли, Алик взглянул на часы и захлопал руками:

— Друзья, друзья, мы не проводили старый год, а Новый вот-вот подкатит. За стол, за стол.

Все шумно стали рассаживаться и в это миг раздался короткий звонок в дверь. Анна Александровна опять была первой у двери. Было слышно, как она с кем-то говорит, смеётся.

— Гоша, выйди. Помоги, пожалуйста, гостье раздеться, — громко крикнула она.

— Гостье? Это интересно, — удивлённо произнёс Георгий, ставя рюмку на стол. Он вышел в прихожую и остановился, переводя взгляд с зеленоглазой девушки в шубе на мать и обратно. Девушка застенчиво улыбнулась.

— Здравствуйте, Георгий Васильевич.

— Здравствуйте, прекрасная незнакомка, — залюбовался яркими глазами девушки Усольцев, бросая быстрый взгляд на довольное лицо матери.

— Это Региночка. Не узнал красавицу? — сварливо произнесла мать. — Поухаживай за девочкой, помоги шубу снять.

— Да, да, конечно, — засуетился Усольцев.

Под широкой шубой девушки, к его удовольствию, оказалось стройное, тонкое создание с осиной талией, в строгом тёмно-зелёном платье.

— Прошу к столу, — гостеприимным жестом пригласил он гостью.

— Тётя Аня, я торт испекла. Куда его? — застенчиво улыбаясь, спросила Регина, поднимая с пола пакет.

— Иди, иди в гостиную, девочка моя, знакомься с гостями, я снесу торт на кухню, — ласково сказала Анна Александровна, отбирая пакет у девушки.

Когда Регина вошла в гостиную, основательно захмелевший Алик привстал со стула, восторженно воскликнув:

— О, Аллах, какие чудные розы произрастают в твоём саду! Георгий, где ты прятал такое сокровище, тихушник?

Девушка густо покраснела, а Усольцев натянуто рассмеялся. Усаживая Регину за стол, он шутливо проговорил:

— Места нужно знать. Прошу любить и жаловать — Регина.

Анна Александровна поставила для гостьи тарелки, Георгий бросал на мать пронзительные взгляды, она в ответ таинственно улыбалась. Сидя близко с девушкой, отвыкший от женского общества Усольцев неожиданно стал ощущать себя невероятно старым; он ухаживал за ней, досадуя на себя за непонятную скованность, охватившую его. И в то же время он ощущал в себе горячие токи влечения, сладостное удовольствие от близости к этому медноволосому существу, будто явившемуся из его юности и чем-то схожему с юной Валерией.

Он ухаживал за девушкой, говорил с ней, ощущал влекущий запах её духов, незаметно приходил в себя, самообладание возвращалось, скованность уходила. Слабые токи, возникшие в сердечном трансформаторе, незаметно усиливались, они не контролировались рассудком, не регулировались мозговым реостатом. И уже смотрел он на Регину пытливым свободным взглядом, ему хотелось быть с ней рядом, нравились эти вспыхивающие временами зелёным пламенем глаза, они влекли заглянуть в их глубину, ему хотелось слышать её тихий голос.

Мать позвала его на кухню нарезать хлеб. Обняв её, он тихо спросил:

― Ма, ты решила себя попробовать в роли свахи?

Мать улыбалась.

― Ведь чудесная девушка, Гоша, да?

― Чудесная, — ответил он,— да молода деваха для седоватого увальня-медведя.

Мать обиженно поджала губы.

― Слушал бы иногда мать, меньше бы ошибался в жизни. А возраст… смешные слова ты говоришь, сынок.

В кухню вбежал Алик, щёки его пылали.

— Две минуты осталось. Вы что? К столу, к столу!

С боем курантов на улице, загромыхав, полыхнули фейерверки.

— С Новым годом, друзья! — кричал Алик, тянувшийся фужером ко всем сразу через стол.

— С Новым годом, Георгий Васильевич, — произнесла Регина, улыбаясь и протягивая к нему руку с бокалом.

— С новым счастьем, Региночка, — нежно заглядывая во влекущие его глаза, сказал Усольцев.

Алик принёс из спальни гитару.

— Жора! — умоляюще воскликнул он. — Спой, брат! Что-нибудь старенькое, старенькое, нашенское — из битлов. Я тебя умоляю!

Усольцев взял в руки гитару, рассмеялся:

— Давненько я не брал в руки инструмент.

Он подстроил гитару, пробежался по мажорному аккорду, встал и объявил тоном манерного конферансье: «Музыка Пола Маккартни, слова Ленина, пардон, Леннона, — «Yesterday».

Бесшумно просыпался песок в невидимых часах двадцатого века, каждая его секунда мгновенно становилась прошлым. Георгий пел, Регина смотрела на него повлажневшими глазами, в которых таилась нежность, на лице Анны Александровны витала неуловимая улыбка, Никита с жадным интересом, оставив подарки, смотрел на поющего отца. Алик, обняв жену, раскачивался в такт музыке.

 

 

Глава XXXI ВАЛЕРИЯ. МАНИХИН

 

Мощные динамики выплёвывали в зал жёсткие сто двадцать ударов ритма диско, заставляя сердца танцующих биться в заданном темпе, светомузыка завьюжила суматошную цветовую замять, искривлённые цветные тени людей метались по потолку и стенам ― новогодняя ночь в клубе была в самом разгаре.

Валерия глянула на часы: «Третий час…», и наклонилась к сидевшему рядом с ней представительному мужчине с седыми висками:

— Я отлучусь на минутку, Глеб.

— Тебя проводить? — спросил он.

— Не волнуйся, сиди, — бросила она, прихватывая сумочку, висевшую на спинке стула.

Валерия была пьяна. Улыбаясь глупой улыбкой, она пробилась сквозь месиво танцующих, где её хватали за руки и тянули к себе люди с безумными улыбками на лицах.

Приводя в порядок волосы и разглядывая себя в зеркале, она с раздражением констатировала: «Через пару лет парик придётся покупать». Подкрасив губы, она вышла из туалета, ощущая неприятную тяжесть в правом боку.

— Пошли, попляшем,— схватил её за руку пробегающий мимо молодой человек.

— Отвали, ради бога, — прошипела она злобно и оттолкнула его.

Ей было жарко, немного подташнивало, кружилась голова. «Дышать нечем, чёрт возьми. Зачем я сюда припёрлась?» — пробормотала она, направляясь обратно в зал, но у гардеробной приостановилась и уставилась на гардеробщика, ей показалось, что он смотрит на неё с ухмылкой. На лбу у неё собрались морщинки, на лице застыло выражение мучительного размышления.

«Что я вообще здесь делаю? А не двинуть ли тебе домой, подруга? ― заторможенно глядя на гардеробщика, думала она. — К чёрту всё, всех к чёрту! Домой!» ― прошептала она и, поругиваясь, стала рыться в сумочке. Рылась в ней долго, один раз оторвалась от этого невыносимо тяжкого занятия и прикрикнула на гардеробщика: «Ну, что уставился, идол чёрный!». Молчаливый гардеробщик терпеливо ожидал, давя в себе усмешку. Когда она нашла номерок, он подал ей шубу и пакет с сапогами и спросил, буравя её глазами: «Вы ещё вернётесь, мадам? Вас, наверное, могут хватиться».

— Ты что, халдей, решил, что я из общества «Динамо»? Я птица свободная, пошли вы все, и ты, в том числе… знаешь куда, — отмахнулась от него Валерия и пошла к выходу в туфлях на шпильках.

На улице пахло порохом, сыпал частый снег. Она жадно и глубоко вдохнула морозный воздух, замахала рукой, останавливая машину. К ней подъехали сразу три. Сев в первую, она, икнув, приказала: «Домой».

Дома, швырнув шубу на пол, она прошла на кухню, жадно выпила сока, открыла дверь ванной, заглянула в неё, постояла, и не зашла. Пройдя в гостиную, задумчиво обошла овальный обеденный стол, поглаживая накрахмаленную скатерть, и остановилась у комода, на нём стояла увеличенная фотография сына в красивой рамке. На фотографии Никите было лет шесть, он с нежностью прижимал к груди карликового пуделька. «Ник, сынок, как же ты похож на своего папашу-писателя», — прошептала она со слезами на глазах и, пошатываясь, прошла в спальню, где скинув туфли на пол, присела на кровать.

Охватив руками голову, она долго сидела, раскачиваясь и поскуливая, жалобно мыча что-то нечленораздельное. И неожиданно, с силой сжав голову, истерично запричитала, подвывая по-бабьи: «Дура, дура, дура… какая же ты дура. Жизнь прошла, прошла, прошла».

Она упала на кровать лицом на подушку, рыдая и продолжая твердить: «Дура, дура, дура…». Рыдания закончились так же резко, как и начались. Некоторое время в комнате были слышны всхлипывания и мерный постук настенных часов. После остался только ход часов и тихое дыхание засыпающей со страданием на лице Валерии.

Многократно и подолгу звонил телефон, на улице грохотали фейерверки, в квартире во всех помещениях горел свет. Валерия спала, свернувшись калачиком, лицо её было серым, безжизненным, иногда она постанывала.

 

Манихин

 

Последний день года тянулся томительным и нервным ожиданием звонка Людмилы. К девяти вечера его охватила мрачная меланхоличность и раздражительность. Она усиливалась по мере того, как приближалось время похода в гости к Павлу, куда ему идти совсем не хотелось по причине того, что нужно было идти с Элеонорой, с которой они за весь день перекинулись лишь парой пустячных слов.

Но ничего уже изменить было нельзя ― всё заранее обговорили. Прошлый новый 1999-ый год Павел с женой встречали у Манихина, и Элеонора неожиданно подружилась с женой Павла. Они стали созваниваться, встречаться, ходить вместе в сауну и массажные кабинеты, посещать концерты и магазины, а сейчас собирались вместе лететь на отдых в Тунис.

Из-за общения жён сложилась видимость некой семейной дружбы, и друзья, которым не раз приходилось вместе шалить на стороне, благоразумно эту дружбу поддерживали. А жёны, кажется, именно потому и сошлись, что нашли точки соприкосновения: непутёвые мужья давали им обильную пищу для бесед.

В десять вечера, когда усаживались за праздничный стол в квартире Павла, настроение Манихина праздничным не стало. За столом было шесть человек — в этот раз Павел пригласил брата с женой. В начале одиннадцатого телефонный звонок чуть не подкинул Манихина на стуле, он, расплескав шампанское, суетливо полез в карман за телефоном, успев с раздражением обратить внимание на то, что Элеонора обменялась многозначительными взглядами с женой Павла.

Звонила Оксана. Поздравляла его с Новым годом. Он, глядя на жену, громко ответил, что он такси не заказывал и выключил телефон. Павел бросил на него быстрый понимающий взгляд.

Всё происходило традиционно: телевизор, шампанское, столичный салат, холодец, винегрет, гусь на горячее, деликатесы, коньяк, виски, сладости, мороженое, фрукты. До полуночи Манихин жил напряжённой внутренней жизнью, ожидая звонка Людмилы. Каждый раз, когда его телефон звонил, он вздрагивал и с колотящимся сердцем хватался за телефон, но это были не её звонки — звонили знакомые, родственники из Астрахани, бывшие пассии. Любопытный Павел успел поинтересоваться, чем закончились проводы Людмилы домой, на что Манихин грубо ему ответил:

― Оно тебе надо? На западном фронте без перемен.

Павел не обиделся, только ухмыльнулся, хохотнув: «Присох, Труфальдино».

Пробили куранты и на улице загрохотали петарды, но телефон так и не зазвонил, Манихин помрачнел.

Он много пил. Павел пытался его одёргивать, но он грубо отмахивался. Под утро женщины ушли в просторную спальню и устроились на кровати, пытаясь досмотреть праздничный новогодний концерт, а мужчины остались за столом. Манихин неожиданно подружился с братом Павла, они усердно налегли на коньяк и порядочно набрались. Часов в девять утра Элеонора вызвала такси. Дома, скинув туфли и верхнюю одежду, Манихин прошёл в гостиную, попытался снять брюки, но не смог этого сделать — не было сил. Потоптавшись, наступая ногами на сползающие брюки, он скинул их на пол и, свалившись на диван, заснул в носках и рубашке.

Проснулся он в третьем часу дня и долго лежал, глядя в потолок, не чувствуя в себе сил подняться. В трусах он прошёл на кухню, открыл банку пива и жадно припал к ней. Он стоял у окна, когда в кухню вошла Элеонора. Она была в халате, с накрученными бигуди на голове, ела банан.

Брезгливо глянув на него, она подошла к телефону.

— Доброе утро. Мне нужно в аэропорт. Перезвоните? Хорошо я буду ждать, ― сказала она и окинула присевшего к столу и закурившего Манихина долгим презрительным взглядом.

— Если ты помнишь, я сегодня на неделю улетаю в Тунис, ― проговорила она, храня на лице презрительную мину. Хотя зачем я это говорю? Конечно же, ты не помнишь об этом, как не помнишь и того, как ты вчера хамски себя вёл у Павла. Наш эстет и знаток тонкой поэзии ругался матом, был груб с женщинами и красиво облевал туалет. Всё твоё плебейство неожиданно вылезло из тебя, как чёрт из табакерки…

Он не дал Элеоноре договорить. Яростно метнулся к ней, схватил за руку, с силой дёрнул на себя, притянул и зашипел, брызжа слюной:

— Заткни, хабалка, свой мерзкий рот. Это я-то плебей? Торгашеская ваша масть, ростовщики проклятые! Это вы-то аристократы, тонкие знатоки калькуляции и форшмака? Сучка талмудистская! Это ты мне о плебействе будет говорить? Ты в зеркало глянь на себя, на Надежду Крупскую стала мордой лица похожа, знаток российского детектива и женской прозы! Что ты читаешь, что слушаешь, о чем говоришь с подругами? Ты дура безмозглая, ноль без палочки, безобразная фригидная старуха. Лахудра питерская, да ты ноги наших астраханских девчонок, моих одноклассниц, не стоишь, лупатая дрянь!

Растопыренной пятернёй он накрыл её красное от напряжения и испуга лицо и с силой оттолкнул от себя. Она ударилась затылком о шкаф, заплакала, дрожащими губами тихо уронила: «Мерзавец» и выбежала из кухни. Манихин присел к столу, руки у него дрожали, он никак не мог вытащить сигарету из пачки.

Элеонора появилась минут через двадцать одетая, с чемоданом в руке. Став в дверном проёме, она сказала:

— Был бы жив папа, он бы тебя в пыль растёр за то, что ты сейчас сделал и сказал. Он, между прочим, предлагал мне поучить тебя уму-разуму. Я, дура, пожалела тебя.

Манихин смотрел в окно. Не поворачиваясь к Элеоноре, он процедил:

— Если бы, да кабы. Не доставай меня, свали с моих глаз… пожалуйста, дщерь иудейская.

Элеонора не ушла. Злобно усмехаясь, она сказала:

— Но не думай, Витечка, что в этот раз я спущу тебе твоё хамство и наглость, ты ещё сильно пожалеешь о том, что сделал сейчас, и особенно о том, что сказал. Ты себе приговор подписал.

— Уйди, дура, ― простонал Манихин, хватаясь за голову.

Когда хлопнула входная дверь, он подошёл к окну и открыл форточку. Двор был тих и покрыт снегом, девочка каталась с горки, внизу её встречала миловидная женщина. Каждый раз, когда девочка скатывалась с горки, женщина счастливо смеялась, крепко обнимала девочку и целовала.

Манихин с гримасой боли отошёл от окна, достал из холодильника банку пива и сел за стол.

Остановившимся взглядом он смотрел в какую-то невидимую точку. Так длилось несколько минут, неожиданно ожив, он злобно вскрикнул: «Сука!» ― и с силой швырнул банку в стеклянный посудный шкаф. Со звоном брызнули сверкающим каскадом и осыпались стёкла и дорогой хрусталь. Он, застонав, положил голову на стол, накрыл её руками.

 

 

Глава XXXII. ФЁДОР МИХАЙЛОВИЧ МИХАЙЛОВ

 

— Вот такие дела. Такие дела, такие дела, такие вот дела… ― Фёдор кружил по пропахшей крепким табачным духом комнатёнке с низкими потолками и бормотал, как заведённый:

— Хорош тебе уже круголя-то накручивать, ― проворчал недовольно старик, лежащий на диване, ― притормози, Курносый, голова с тебя болит.

Фёдор резко остановился в центре комнаты, прыгнул и ловко оседлал табурет. Закинув ногу на ногу, он не глядя на стол, цапнул с него папиросу, чиркнул зажигалкой, жадно затянулся пару раз и обернулся к старику, повторив:

― Такие дела, вот такие у нас дела. Проспались, пропились, в натуре. Засада, коллеги, а завтра Новый год.

— У нас дела теперь маленькие, Федор, ― просипел старик. ― Деньжат бы достать на дорогу. Пацанам домой надо. Чё здесь теперь Мишке с Кувалдой торчать?

Старик посопел простужено, морщинистое его лицо помрачнело, скукожилось. На этом старом, измождённом лице, будто морщин прибавилось.

— Да и мне не резон к своим ехать в Шушары, не ждут меня там — лишний рот никому не нужен. Я с ребятами поеду. Болею я. Лёгкие, сам знаешь. Думаю, загнусь я скоро. Отлежаться хочу напоследок, Мишка приветит меня, похоронит, если ноги протяну. Ты говорил, Федорино горе, жена у тебя… может, у неё деньжат-то перехватишь? Нам немного надо, на электричке доедем, — сказал он.

Всё это время Мишка и Кувалда, прозванный так за мощные руки и огромные кулаки, сидели с понурыми лицами на кровати и молчали.

По неестественно белому лицу Фёдора поползли и высветились яркие свекольные пятна, один глаз ритмично задёргался. Он обвёл тоскливым взглядом своих товарищей, выдохнул с горечью:

— Была. Была жена. Была — да сплыла Хорошая баба, но кому такой муж нужен? Эх, соколики вы мои, горемыки ненаглядные, люди лишние, никому не нужные!

Он вскочил с табурета и опять нервно закружил по комнате. Резко остановившись в её центре, он обернулся к старику с задумчивым видом.

— Жена, говоришь? А это мысль. А больше-то и, правда, не у кого занять. По старой дружбе может и выручит, всё же семь лет вместе прожили, дочь родили, а нет... грабану какого-нибудь фраера.

Он присел на корточки у платяного шкафа и принялся шарить под ним, напевая: «Со мною нож, решил я, что ж, ― меня так просто не возьмешь. Держитесь, гады, держитесь, гады…».

Поднялся он с ножом в руке. Разглядывая нож, нажал на кнопку, лезвие звонко выскочило.

— Работает компьютер, — хмыкнул он и сунул нож в задний карман брюк, добавив бодро: — Ну, поехал я тады… к жене.

Мишка и Кувалда переглянулись. Мишка быстро проговорил:

— Мы с тобой, Федя.

Фёдор залез в карман, вытащил из него кучку мелочи, разглядывая деньги, сказал:

— Тут денег, братцы, как у студента перед стипендией, на трамвай в один конец. Зайцами нам несолидно ездить.

— Нож не бери, залететь можешь, ― пробурчал старик.

— Обещаю вести себя, хе-хе, корректно. Отморозков много кругом, для понта нож не помешает, они ж твари бздиловатые, ― ответил Фёдор, надевая куртку.

Не оборачиваясь к товарищам, он вышел из комнаты. Старик, покачав головой, повернулся к Мишке и Кувалде и многозначительно развёл руками,

 

Дверь Фёдору открыла бывшая тёща. Брови её удивлённо взметнулись вверх, она онемело уставилась на него.

― Здравствуйте, мама! ― с серьёзным видом, ласково сказал Фёдор. ― Неплохо выглядите. А Надя дома?

Женщина пришла в себя, но не сдвинулась с места. С мрачным лицом она держалась за дверную ручку.

― На работе она.

― А Катя?

― Здрасте! Папашка! Явился не запылился! Девке девятнадцать лет, замужем она, на Гражданке с мужем живёт.

― Вот как, ― помедлив, сказал Фёдор, ― и как она?

― На сносях. Родит скоро внучонка тебе бродяге. Эх, Фёдор, бродяга ты, бродяга.

― Чего это сразу бродяга, ― скривился Фёдор, начиная раздражаться, ― я… это… чего… Надежду хотел увидеть. Не замужем она?

― Не удосужилась. С дитём её никто не брал, а после видать товарный вид потеряла, негодной стала для племени кобелиного.

― А я на Север завербовался к нефтяникам в Тюмень. Теперь нескоро в Питере объявлюсь, завтра утром улетаю, ― с печальным лицом врал Фёдор. ― Вот, хотел взглянуть на Надю и Катю, мама... мало ли, как дальше жизнь сложится.

― Мама! Мама мия! ― поджала губы женщина. ― Забыл, как кидался с кулаками, зенки водкой залив, на маму-то? Уходи. На работе она. На Светлановской площади в стекляшке, в ночную сегодня. Уходи, видеть тебя не могу, ветрогон.

Она захлопнула дверь.

— Ветрогон! — передразнил её Фёдор, смачно сплёвывая. — Вроде я тебя очень желал видеть.

До Светлановской площади он добирался в трясучем холодном трамвае.

 

В заднюю дверь торгового павильона, за которой была узкая подсобка, забитая коробками с товарами, требовательно постучали и тут же раздался мужской голос:

― Эй, Надья, Надья, давай открывай, да? Холодно, да.

«Аскер», ― пробормотала Надежда, направляясь к двери.

В подсобку вошёл обсыпанный снегом усатый и небритый мужчина. С ним в тесное помещение вплыл запах шашлыка, жареного лука, приторно-сладковатого парфюма и крепкий спиртной дух. Он по-хозяйски закрыл дверь на засов, улыбаясь, повернулся к Надежде, которая отступила от него на шаг, и неожиданно, оскалясь, подскочил к ней, крепко обхватив за ягодицы, с силой притянул к себе, горячо лопоча:

― Надья, Надья, ти почему упрямый такой, да? Женщина, тебе хорошо будет со мной, понимаешь?

Он дышал ей в лицо, крепко прижимая к себе.

― Фу, фу, фу! Дачто это с тобой, луковая душа? Очумел совсем? ― пытаясь вырваться, вскрикнула Надежда. ― Отпусти, дурак.

Она упёрлась ему в грудь руками, отворачиваясь в сторону, её стало подташнивать от противного купажа, исходящего от пропотевшего вдруг Аскера, а он, смеясь, говорил:

― Зачем русские женщины джинсы носят? Юбка надо носить.

Ей удалось оттолкнуть его. Он расстегнул куртку.

― Жарко стал. Ладно, ладно, пойдём. Дэнги много?

― Много. Да тебе всё мало бывает, ― поправляя волосы, ответила Надежда, ― чёрт бы тебя побрал, джигит.

Аскер прошёл в зал, повесил на стеклянную дверь табличку «Закрыто на десять минут» и опустил жалюзи. Надежда достала из-под прилавка пухлую пачку денег, перетянутую резинкой, протянула её хозяину:

— Тут семьдесят тысяч.

Аскер присвистнув, послюнявил пальцы, с ловкостью опытного кассира пересчитал деньги, небрежно сунул пачку в карман куртки и взглянул на Надежду.

― Ти почему меня не хочешь, женщина? Я ― урод, да?

— Да что на тебя нашло?! ― вскричала Надежда. — Красавец писаный, Ален Делон.

— Ти хороший, я вижу, ти не шлюха. Будем жить, тебе хорошо будет, мне тоже хорошо будет.

― Ну, спасибо! Уважил! Он уже всё решил, надо же!

― Я мужчина. Я знаю, как женщиной жить.

― Нехитрое это дело, думаю, Аскер. Только я сразу уволюсь, если ты ещё раз начнёшь приставать. Ты вот про мою зарплату совсем забыл, с дуростью своей, ― усмехнулась Надежда.

Аскер снял с полки бутылку шампанского, поставил на прилавок, из-под него достал пластиковые стаканы, развернул плитку шоколада, осторожно отрыл бутылку, плеснул вина в стаканы и весело проговорил, оскаливаясь золотыми зубами:

― А зряплата, да? Будет зряплата, премия тебе тоже будет, да. За хороший работа.

— А не нужна мне твоя премия, ты мне мои законные отдай, твои премии боком мне вылезут, ― начиная злиться, сказала Надежда.

— Ладно, ладно, выпьем, давай, ― Аскер поднял стакан.

 

Фёдор остановился у павильона, в котором работала Надежда, прочёл объявление на двери и двинулся к соседним торговым точкам. Обойдя все ближайшие ночные магазины, он вернулся к закрытому павильону. Внутри него горел свет, слышались голоса. Он требовательно постучал в дверь. Подождав, постучал ещё раз, в этот раз кулаком. Раздражённый голос изнутри прокричал:

― Закрыто, не видишь, да?

— Уже не десять минут, полчаса прошло, командир, ― ответил Фёдор.

Аскер поставил стакан с шампанским на прилавок и пошёл к двери, открыв её, стал в дверном проёме, подбоченясь.

― Ти умный, да? Что стучишь? По своя голова стучи. Что хочешь?

Равнодушно глянув на него, Фёдор бесцеремонно, через его плечо, заглянул внутрь павильона и увидел Надежду. Она узнала его, побледнев, привстала.

― Ти что, совсем, да? ― ощерился Аскер.

Отпихнув его, Фёдор вошёл в павильон и низко поклонился Надежде.

― Здравствуйте, достопочтенная Надежда Ивановна.

Надежда испуганно закрыла рот рукой.

Аскер, кажется, стал что-то понимать. Бросая взгляды то на Фёдора, то на Надежду, он спросил у неё:

― Это кто?

— Это муж мой… бывший.

Аскер стоял, раздумывая над этими словами, а Фёдор обернулся к нему и, презрительно усмехнувшись, цыкнул зубом.

― Этот красавец, стал быть, хахаль ваш черножопый, любезная Надежда Ивановна?

― Федя, ― испугано прошептала Надежда.

― Ти что? Ти много на себя не бери, за такие слова знаешь, что будет! ― нервно дёрнулся Аскер, начиная понимать, что это начало возможных неприятных событий. ― Я милицию звоню.

Он достал из кармана телефон.

Федор птицей подлетел к двери, лязгнула задвижка, вырванный из рук Аскера телефон полетел на пол под каблук его ботинка, в руке блеснул нож. Он прижал Аскера к витрине, вдавил нож ему в бок, на шее и висках Фёдора набрякли вены.

― Не надо, Федечка, ― со слезами проговорила Надежда.

Лицо Аскера стало бледно-зеленоватым, обливаясь потом, он прохрипел:

― Это только не надо. Не надо это только, друг.

Фёдор чуть ослабил нажим на нож, глянул сумасшедшими глазами на Надежду, что-то прояснилось в его глазах, он расслабился.

― Другом стал? Деньги давай, золотозубый шакал. Зарежу, ― быстро проговорил он, наклоняясь к уху Аскера.

Тот закивал головой, полез в карман. Фёдор выхватил у него из рук пачку денег, сунул в карман, и, придвинувшись к нему, назидательно отчеканил:

― В милицию не ходи, так для тебя лучше будет. На Надю деньги не вздумай вешать, магазин твой сгорит, понимаешь? Сгорит. Мои ребята из-под земли тебя достанут. Не рыпайся — дешевле выйдет. Понимаешь? Сгорит твой лабаз с товаром вместе.

Аскер согласно кивал головой.

 

Через минуту Фёдор ехал с весёлым таксистом домой. Он не смеялся над анекдотами, которые травил таксист, механически кивал ему головой, она болела, покалывало сердце. Тоскливо глядел он на расцвеченный праздничными огнями родной город, думая о пустых, похожих друг на друга днях, ожидающих его на свободе, о том, что придётся как-то добывать деньги, не работой ― придумками, под которые умные рассудительные и учёные люди подвели разные статьи наказаний, обречённо соглашаясь с внутренним голосом, говорившим ему: ты чужой здесь, твой «дом» всегда ждёт тебя.

«Нужно с пацанами Новый год по-человечески отметить», ― решил он и попросил таксиста остановить у магазина. Купил шампанское, пять бутылок водки, чай, конфеты, папиросы, два батона колбасы, бананы, соленья.

На выходе из магазина его остановил тщедушный, болезненного вида покашливающий старик, тыльные стороны его ладоней с иссохшей в кофейных пигментных пятнах кожей были испещрены полустёршимися, размытыми старостью грубыми наколками. Он, глянув в глаза Фёдора, тускло попросил:

― Червонец можешь добавить? Сушняк давит, пива хочется.

Фёдор бросил острый взгляд на старика, думая: «Конкретный тюремный пенсионер со стажем».

Доставая из кармана деньги, спросил:

― Много на счётчике намотал-то, батя?

― При трёх генсеках довелось отдыхать на нарах, — прошамкал старик беззубым ртом.

Протягивая старику тысячную купюру, Фёдор хмыкнул:

― Грядёт новое тысячелетие сидения россиян. Миллениум называется.

― Ещё тысячу лет сидеть будем, мы привыкшие, спасибо, брат. С Новым годом, ― ответил старик, беря деньги.

Дома Фёдор спросил у Мишки, когда они уже сидели за «праздничным столом»:

― А ты вообще слышал, что в твоём городе писатель такой, Фёдор Достоевский любил отдыхать?

― Чё-то такое слышал.

― Чё-то такое он слышал! ― передразнил Мишку Фёдор. ― У вас в городе его музей есть. Мне писака наш, Усольцев, говорил, что немцы город ваш раздолбали подчистую, а дом тот уцелел. Я с тобой поеду, давно хотел там побывать. Погостюю. Отпуск себе устрою. Возьмёшь курносого?

― Спрашиваешь, ― пожал плечами Мишка.

 

 

Глава XXXIII. СУХОДОЛЬСКИЕ

 

― Во мне теперь поселилась неизбывная и горькая тревога, ― тихо произнёс Мирон, ― за тебя, Нинуля, и мою новую обретённую семью.

Он стоял с печальным выражением лица у окна, за которым кружились рои лёгких снежинок, они садились на стекло, через миг стекая по нему слезами. Тишину зимней ночи иногда раскалывали редкие машины за окном, и тогда сумрак комнаты на мгновенье разрезался светом их фар, а по потолку суетливо пробегали паучьи тени, змейками растворяясь в темноте.

Мирон уже давно стоял у окна. Нина смотрела на его неясный профиль, периодически становившийся рельефным из-за вспышек света фар за окном.

Мирон тронул пальцем севшую на стекло снежнику, не поворачиваясь к сестре, сказал:

― Вот и жизнь наша так же коротка, как жизнь этой снежинки. Мне скоро уезжать и тревога моя возрастает. Помнишь, в одной песне пелось ― «расставанье ― маленькая смерть»? Смертельно тяжко расставаться с вами в такой прекрасный момент, когда у меня начался новый этап жизни, новый её смысл и новые чаяния, сестрица милая.

― Так оставайся, Миронушка! Ох, как нам без тебя плохо будет! ― воскликнула Нина, всплескивая печально руками.

Мирон в задумчивости прошёлся по комнате, опять стал у окна, отрешённо качнул головой.

― Я бы рад, но не могу, Нина. Там моя Полинушка. Но не только это. Я обязанностями и обязательствами повязан. Жизни осталось на донышке, а я хочу успеть отплатить ей добром максимально. Понимаешь меня, сестра?

― Понимаю, братик. И не только понимаю, я это вижу, ― в голосе Нины сквозила нежность.

― Не могу, Нинуля, оставить мою мастерскую, дело, что так трудно склеивалось и получилось, после многих неудач и потерь. Не могу бросить моих дорогих сотоварищей-соработников, единомышленников, для которых работа в ней не рутинная обязанность выполнения нелюбимого дела с девяти до шести. Это моя семья с общим делом и уставом, почти как коммуна первых христиан, где всё решалось сообща. Мы все вместе и местком, и профком с кассой взаимопомощи на всякие непредвиденные жизненные ситуации, а я ― хозяин, брат, отец, работник, управленец, толкач, вдохновитель и защитник этой небольшой семьи. От моей инициативности зависит благополучие моих товарищей и их семей в эти нелёгкие для всех времена. Не имею права, Ниночка, бросить своё детище, и к тому же у меня, сестрёнка, ещё и дети есть, смена растёт…

Нина удивлённо посмотрела на Мирона, он повернулся к ней.

― Если б ты знала, какие самородки живут в тех краях! В этом году моему любимому детищу, детской изостудии «Данила-мастер», шесть лет исполнилось. С какой кровью мне пришлось выбивать помещение для студии! Не один крохобор-чинуша поверить не мог, что я не преследую своих выгод, что буду заниматься этим бесплатно, сам буду обеспечивать детей нужным инвентарём и не попрошу денег. Душили. Для их застывших в калькуляции мозгов и ледяных сердец это был неразрешимый ребус. Но я умею переубеждать. Прошло немного времени, и их дети ходят сейчас в мою студию. Не могу я предать этих талантливых ребят, не могу допустить, чтобы они стали шататься и бездельничать. И успехи есть: две мои девчонки на будущий год собираются поступать в «Мухинку». Знаешь, что это для меня и их обедневших в одночасье родителей значит?

― Какой ты! ― выдохнула Нина и попыталась подобрать определение, вертевшееся на губах, и, щёлкнув над головой пальцами, не смогла выразиться и рассмеялась.

― Какой? Старый, вот какой, ― печально улыбнулся Мирон.

Он закрыл глаза, помассировал висок и повторил задумчиво:

― Старый, старый. И это в минусе ― время мчится, не остановить. Хорошо умирать человеку, когда он знает, что дети его не сгинут, что они твёрдо стоят на ногах, преодолеют трудности, останутся людьми. Всей нашей дивизии, Юрке, Полечке, Вике с Эриком, Юле, Лёшеньке ― человечку божьему, и тебе, моя милая сестрица, увы, уже не девочке, придётся выживать в этом новом расчеловечивающемся мире, стоять перед его теменью, как панфиловцы стояли под Москвой, научиться давать сдачу, учиться и делать разумные выводы. Что с этим миром будет, когда он всё больше становится похож на африканскую саванну? В настоящей саванне животные за миллионы лет научились сбиваться в стада и семьи, и если не зубы, так ноги или копыта спасают их, ― инстинкт. А людское стадо, избалованное надёжностью и порядком прошлого советского строя, раздробили и бросили на выживание в саванну, в хаос, разбудили проклятого зверя, который в каждом человеке живёт и дремлет. Этого зверя, в его непредсказуемых проявлениях, власть и сам человек должны ущемлять, сдерживать разумом, чтобы он не разорвал цепи и не вырвался на волю. Мне долго, Ниночка, очень долго пришлось жить в обществе тех, из кого этот зверь вырвался и привёл на нары, страшные исповеди, от которых волосы шевелились, довелось выслушать. А какие в человеках живут чудища, зверьки, твари, насекомые, хищники и упыри! От маленькой гадючки, кусающей счастливого человека из-за того, что завидно стало его счастью, до возбуждённого самца гориллы, пожирающего похотливым взглядом чужих жён и детей; от обезумевшего льва, готового рвать плоть беззащитных деток и лакать их кровь, до свихнувшейся старой гиены, подсыпающей отраву нелюбимой соседке. Этот зверь внутри нас стократ страшнее и кровавей зверья саванны. Да, зверьё может съесть своего детёныша в голодные времена или когда детёныш болен и слаб, и у него нет шансов выжить, если у матери нет молока, но тут всегда инстинкт. Если мать останется жива, она продолжит свой род. Но животное не будет насиловать своё маленькое дитя, тогда как зверь-человек это делает со своим ребёнком, не половозрелым, не познавшим ада человеческой мерзости. Не голодный ― сытый! Он насилует, избивает, убивает молодых и старых, отрезает головы, расчленяет и даже демонстрирует с улыбкой дело своих кровавых рук, вырывает изо рта голодного кусок хлеба. Сытый, вменяемый скот, маньяк Чикатило, отец, женатый, советский человек с образованием, уж, наверное, читавший, «Моральный кодекс строителя коммунизма», а может быть и Библию, насиловал и резал детей и ел их плоть. И спокойно, как жвачное животное, смотрел в глаза матерей убитых им детей во время суда над ним. Его расстреляли. А сытые господа в галстуках и хорошо сидящих на них костюмах, Чубайс, Гайдар и разные бур-бу-лисы, никого не убили в подворотне, не затаскивали в подвалы и не насиловали, но они звери одной крови с людоедом Чикатило и даже хуже него, потому что считали, что смерть тридцати миллионов, не вписавшихся в рыночную саванну, не преступление, а пустячное, обыденное дело на пути к светлому капиталистическому завтра. Они действовали, как католические инквизиторы в Средневековье, сжигавшие на кострах еретиков, глумливо прикрываясь хитроумным обманом, мол, поскольку сжигание акт бескровный, то это уже не является убийством, не нарушением заповеди «не убий». Бездушному зверю в человеческом облике нет дела до жизни миллионов людей. Выживай в саванне, как сможешь, топчи упавшего, вырывай еду изо рта, насыщай и услаждай свою плоть и зверя в себе Обыдляйся! Каждый за себя. Мы будем управлять вашей жизнью, жизнью ваших детей и смертью, ― закончил Мирон возбуждённо.

― Да, да Мирон, жалко деток, тяжёлое время настало, ― вздохнула Нина.

Мирон сел на диван рядом с ней, поцеловал её в лоб. Он был бледен, левый глаз подёргивался.

― Жалко, говоришь? Жизнь тяжёлая? А когда она лёгкой была, Нинуля? Я блокадный ребёнок, Нина, хлебнул счастливого детства. Да, было там озверение, каннибализм, саванна голода. Но это не естественное озверение саванны — голодное помешательство, часто материнский инстинкт спасения рода, детей, да, и это чудовищная правда. На фоне этих случаев солнцем сияет величайший подвиг, величие духа жителей Ленинграда. Люди остались людьми. Мама много нам рассказывала о тех днях. Недавно я наблюдал сцену в магазине. Расфуфыренная молодая мамзель с тележкой полной заморских яств и алкоголя взвыла на кассе — потеряла деньги. Трагедия вселенского масштаба. Да, жалко человека, но мамзель совсем не выглядела голодающей, да и выла без слёз, с лицом искажённым такой злобой на весь мир, что страшно становилось, люди отступили от неё. И подумалось мне: «Не видела ты рыдающую девочку, у которой украли хлебные карточки в блокадном Ленинграде, лица людей в очереди за хлебом и старика, отдавшего ей свои 125 граммов хлеба». Помнишь этот мамин рассказ?

Нина закивала головой. Мирон помолчал, глядя в окно, за которым прошла весёлая стайка детей, улыбнулся:

— В жизни на первом этаже, несмотря на некоторые мелкие неудобства, имеются свои плюсы: рядом с тобой всегда живая жизнь.

Он повернулся к сестре.

— А знаешь, почему сейчас много семей распадается, почему стало мало крепких семей? Потому что мало крепких и стойких мужчин-отцов! По мне, формула благоденствия проста: сильные мужчины-отцы — сильные государства, при крепких, надёжных отцах ― крепкие семьи в государствах. Вспомни, что с державой стало при таких «отцах», как слизняк и размазня Горбачёв и алконавт Ельцин? Развалы в истории случаются, когда отцы ослабевают, примеров много можно привести. Но терпеть я не могу эти нюни ― «деток жалко» и особенно вот это заклинание: «лишь бы не было войны». А когда она будет? Она же когда-то будет! Она непременно будет, всё к этому идёт, вопрос места под солнцем; борьбу за ресурсы никто не отменял, она будет обостряться, ведь в саванне всегда съедают слабого. Если мужику отводят только роль добытчика, а детей с ложки кормят до совершеннолетия жалостливые мамаши, то защитить родителей, стариков и Родину будет некому. Скажи, разве наш жёсткий папа не жалел нас и не любил? Любил! И именно из-за любви и отцовской ответственности был он строг. Щедра была его любовь! Сколько нам, Нина, пришлось с тобой губки поджимать от смешных обид на папу, а теперь вспоминаем его с любовью и благодарностью. С любовью, прицелом на взросление и трудную жизнь, обвязывал он наши хребты крепкой арматурой. Мне опять об отцах хочется сказать, на твоём примере. Вот у тебя, Нинуля, первый муж, ты сама говорила, что за ним, за мужем, сильным и ответственным мужчиной, ты, как за каменной стеной была, дети росли при мужчине-отце, при царе, воине, учителе, оберегателе. А второго-то и мужем трудно назвать. Трутень, пьяница, мерзавец, погубитель детских душ. Молокососу Юрке вина наливал! Конец! Развал семьи. Сам сгинул, детей оставил на милость варварам-победителям. Дети без отца ― плохо скреплённые, слабые звенья цепи под жестоким ветром злых времён, в доме, построенном на песке. И мать-марафонка теряет силы в нескончаемом суетном и призрачном беге физического выживания, в доме, построенном на песке, который без мужчины не может противостоять буре. А дети, что такое любовь и жалость к матери, очень уж своеобразно понимают в этом доме. Положи и выложи им на блюдце, чего хочется. Это им должен был отец-мужчина и царь объяснить, а его нет…

— Да, да, Миронушка, дорогой мой братик! Всё бы по-другому было, будь жив мой Сашенька, никакие злые ветры не согнули бы нас.

― Я, Нинуля, точно знаю, что если бы не папина арматура, я бы непременно сгинул в лагерях, в распыл бы пошёл или мерзавцем бы стал бы. Я и выжил-то там благодаря этой арматуре. Прости за страшные мысли, но можешь ты себе представить нашего, мягко говоря, слабохарактерного Юрку узником нынешней тюрьмы. Выдюжит он там? Не уверен.

Нина быстро перекрестилась.

― Господи помилуй!

— Детей жалко. Кислород им перекрывают, а «чужих детей не бывает» ― не актуальный нынче лозунг, ― Мирон ласково погладил сестру по плечу. ― Ради бога, не обижайся, Ниночка. Я от скорби это говорю, от боли за твою судьбину горькую, от любви к тебе, ко всем вам. Горькие мысли меня одолевают, когда я думаю о будущем самых близких мне людей, о распаде, обрыве кровных нитей между людьми в этом новом безумном мире. Знаешь, иногда мне думается, что увидеть внутреннюю духовную смерть дорогого тебе человека ― это, пожалуй, пострашней его смерти физической будет.

― Помилуй, Господи! ― вскинула руки к лицу Нина. ― Знал бы ты, как моё материнское сердце жжёт такая жизнь?! Как душит безнадёга и мысли об их будущем! Года-то мои не девичьи — с горки побежали. Страшно, Миронушка, страшно. Одна Викуля у меня определилась в жизни, характер у неё папин, Автономовский. Упорная, жёсткая, трудяга, годная для любого времени. А остальные слабенькие, ещё не испорченные, наивные во многом, да жизнь вокруг какая, соблазнов кругом бесовских сколько. Но ничего, Господи, ничего изменить не могу, а сердце кровью обливается. Делаю, что могу. И молюсь, молюсь, молюсь.

― И я теперь усердно за всех вас молюсь. И пытаюсь их вразумить, вбить в их ещё пока не полностью промытые мозги, что несмотря ни на что, всё в их руках. А они, Ниночка, неплохие ― они просто другие, чем мы были в юности. И такие разные! Какая крепкая и цельная натура у старшей твоей, красавицы Виктории! Победительница — имени соответствует. И воля к жизни, и твёрдость суждений, разумность, не лишена способности обобщать мысли. Ты права ― это наше, Суходольское, от деда Автонома у неё. И хотя не повезло девахе в семейной жизни, но я за неё спокоен, она крепко стоит на ногах.

― Эрику тогда пять лет было, Вика заканчивала медицинский, замотанная была, а Анри заскучал. Мадам себе завёл, налево забегал, ― сказала Нина. ― На коленях француз ползал, просил прощения. Но это же наша Вика ― если отрубит, то навсегда.

― Француз этот долго ещё жалеть будет, что такую жену потерял, но он хотя бы помнит о сыне и помогает. Дай бог Викуле встретить настоящего мужчину. Я спокоен за неё и за её сынишку, чудесный и правильный растёт парень Эрик. Кстати, у всех твоих детей к старшей твоей доченьке серьёзнейшая уважуха: чует, чует народ хорошего человека, а Юрка её просто обожает, жизнь за неё отдаст, думаю. Но какие же все разные! Мне ведь, Нинуля, Полинушка с Эриком подробный расклад про всех наших успели донести. Про Юльку рассказали, что она несовершеннолетней сошлась с Андреем и из дома ушла. А чем её так называемый муж занимается?

― Автомобили красил, наглотался краски, заболел, продавцом работал, сейчас в какой-то хитрой фирме менеджером работает, ― сказала Нина, покраснев.

― Почему в «хитрой»? Криминал?

― Торговля оптовая левыми сигаретами.

Мирон покачал головой.

― Они венчались?

― Как же! И не расписаны даже. По-новому живут, ― раздражённо махнула рукой Нина.

― Не было значит у нашей Юлечки свадебного платья и фаты, марша Мендельсона и букета для незамужних подруг, даже обычного загса не было. Как это практично и современно: общая койка без бумажных и моральных проблем! Менеджеры! Псевдосемьи. Сожители по интересам. Чёрт-ти что! Он не муж ― она не жена. Что за статус у них? Как они себя людям-то представляют, интересно?

― Ну, как… она ― мой молодой человек, он ― моя девушка, ― хмыкнула Нина.

― Эти статусы в таких отношениях довольно часто трансформируются в статусы ― «моя новая девушка» и «мой новый молодой человек», и это будет произноситься с гордостью, ― вздохнул Мирон. ― Слава богу, они, похоже, любят друг друга. Знаешь, я постоянно хитрые тесты детям подкидываю, выведываю их отношение к сегодняшней ситуации в стране, чтобы выяснить их мироощущение и жизненные цели. И что ты думаешь? Примерный общий ответ такой: «Да, всё хорошо, дядь Мирон, всё нормально!». Эх, молодость! И скорбная деталь: ребята ничего не читают и книги их не интересуют. Может и хорошо, что не читают нынешнюю бяку, но они почти ничего не помнят и из школьной программы. Как же так, Нина? Помнишь, какой объём нам задавали на летние каникулы? Мы это всё читали и с огромным довеском по личному хотению, в библиотеки ходили. А как папа нас контролировал! Как много рассказывал о своих любимых Достоевском, Гоголе и Пушкине, о книгах прочитанных. Вот кто книгочеем был.

― Да и они читали и в библиотеки ходили, ― устало покачала головой Нина, ― да вот оказалось, что книги ни к чему теперь. Прыть важнее.

― Книги ― это культурное богатство, на одной прыти роботом можно стать. Кстати о Юрке. Я его крепко пытал. Вот он многое помнит из школьной программы и, несмотря на своё шутовство и липовую крутизну, задаётся трудными и полезными вопросами. Мне с ним интересно, я к нему привязался, как к родному сыну. Может это моё подсознание страдает от того, что у меня не было детей.

Мирон горько усмехнулся. Вздрогнув, провёл рукой по лицу, будто снимал паутинку печали:

― Нам с тобой, Ниночка, нужно думать, как Юру спасти. Болезнь его, сестрица, лекарствами не вылечить, лечение его души в заинтересованности к жизни, в осознание своей нужности, в стремлении двигаться вперёд, в преодолении рифов, волн и ветра. И о Полинушке, она только вступает в саванну. Девочка чудесная, хорошая, наивная, добрая, но ведь и её в лучшем случае ждёт судьба Юлии, хотя это совсем не лучший вариант судьбы. Разведку я провёл. Пора теперь со всей компанией жёстко поговорить.

― Мирон! ― нервно вскрикнула Нина.

― Что Мирон? Корень моего имени ― «мир», но говорят: хочешь мира готовься к войне. Это дикость и позор! Генетически кровно связанная между собой компания индивидуумов занята своими личными проблемами, пустыми, в общем-то. Не обременены никакими обязательствами и ответственностью, набирают из современной помойки сор, подкинутый хозяевами жизни, плывут по течению в утлой лодке своих пустых хотений. Всё свалено на тебя. Не знаю, не знаю, Нина, я безумно расстроен. Нам с тобой немало лет, всё на тебе. И пока ещё слово «мама» живо и оно как-то склеивает вас всех, но ты не вечная. Уезжать буду с кровящим сердцем и в первую очередь боль моя о неприкаянном Юрке, он — боль всей нашей семьи, слаб, легко гнётся под ветрами сегодняшнего дня. Он мне доверился, верит мне и надеется на меня. Дружки его, ― я с ними говорил, ― ходят по краю, потенциальные тюремные клиенты. Теперешняя его передышка в дружбе с ними связана с моим приездом. Я сейчас рядом, держу его на привязи при себе, промываю мозги, вливаю мозговой физраствор. Но мне придётся ехать, а он может пойти к кентам. Всё шатко. Начнёт дурь курить, башню сорвёт в очередной раз, а может и станет колоться ― дружки пособят, ― а это трагедия. Ты не можешь себе представить, каким адом станет жизнь всех, если это случится. Забыть придётся про увещевания и совесть. Подружившиеся с героином её теряют. Я не могу, Нина, этого допустить. Я его заберу с собой, я бы вас всех забрал, да знаю, что вы не готовы поменять свою жизнь, но её нужно менять, нужно. И знаешь (глаза Мирона заблестели), мечта у меня появилась. Представь ― я ухожу на покой, а Юрка, народив пацанов, становится главой семейной фирмы «Суходольский и сыновья» и дело моё живёт.

― Красота! Да поедет ли он? ― сказала, вытирая повлажневшие глаза, Нина.

― Он немного, уже самую малость колеблется, и я его понимаю, но поедет, новизну ему хочется познать.

― Мирон, не уезжай…

― Мы будем видеться часто, я буду прилетать. И вы будете ко мне приезжать. Всё будет хорошо. Так тихо сегодня. А где Юра с Полинушкой? ― Мирон подошёл и приостановился у книжного шкафа, рассматривая книги. Книги были старые, хорошо ему знакомые, читанные-перечитанные им в юности. Пробегая взглядом по корешкам книг, он улыбнулся, думая: «Папа не мог пройти мимо книжного магазина».

― Юра с Эриком на катке, Полина на тренировке на Петроградке. Мирон, я целую сковородищу путасу нажарила, пюре наварохонила. К Алёшеньке забегу, а после мы с тобой поедим в тишине, пока орда голодная не вернулась. Как ты?

― С удовольствием.

Мирон взял в руки изрядно потрёпанную книгу. Это был том «Братьев Карамазовых». Он открыл книгу, и защемило сердце, задрожали руки. С трепетом читал он посвящение отца на форзаце книги, написанное таким родным, ровным и мелким почерком:

Моему сыну Мирону в счастливый день семнадцатилетия. Великие книги написаны для того, чтобы заставить людей мыслить, любить мир людей, природу и жизнь. «Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохранённое с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасён человек на всю жизнь. И даже и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение. ― Ах, деточки, ах, милые друзья, не бойтесь жизни! Как хороша жизнь, когда что-нибудь сделаешь хорошее и правдивое!». Это, дорогой мой сын, слова Алёши Карамазова из последней главы этой книги у камня, под которым хотел быть похоронен несчастный Ильюшечка. И слова эти верны для любого человека и во все времена! Сколько раз мои воспоминания о детстве, родителях, их нежной любви согревали моё сердце в военное лихолетье, вселяли надежду, ободряли живительной силой. Живи с этим и ты, мой сын, твори доброе и правдивое. Твой отец ― Автоном (Непоколебимый)».

На глаза Мирона навернулись слёзы. «Папа, папа, мамочка, дорогие мои люди, вы никогда не умирали в моём сердце, думы о вас и моё сердце согревали в самые тяжёлые моменты моей жизни. Знаю, что вы молились обо мне денно и нощно. Простите меня, мои дорогие родители, давшие мне жизнь, ― беззвучно шептали его губы.

В комнату вернулась Нина, лицо её светилось.

― Алёшенька такой хорошенький! Щёчки со сна раскраснелись. Поел с удовольствием. Ему очень нравится мигающая гирлянда на ёлке. Смотрит, улыбается, кроха! ― с нежностью сказала она и, ощупав пристальным взглядом опечалившееся лицо брата, встревожилась:

― Да, не плохо ли тебе, Мироша?

Мирон положил книгу на полку, улыбнулся.

― Мне очень хорошо, сестрица. Пойдём что ли рыбку хряпать…

Нина обняла его.

― Не забыл наши детские словечки.

Они остановились в прихожей, на звук проворачиваемого ключа в замке входной двери. Полина с рдяными щеками с порога прокричала:

― Всем физкульт-привет! Мам, хряпать ужасно хочется!

Мирон с Ниной весело переглянулись.

― Тише, тише, Алёшеньку разбудишь, ― осадила пыл дочери Нина. ― Мой руки, доча. Чует моё сердце, ― повернулась она к Мирону, ― что сядем мы за стол всей честной компанией Пора уже Эрику с Юрой вернуться.

И в этот миг открылась дверь и в прихожую с весёлыми лицами вошли Эрик с Юрием, принеся с собой морозную свежесть. Раздеваясь, Юрий слово в слово повторил Полинины слова:

― Мам, хряпать ужасно хочется!

― Как по заказу. Как же я устала от этих арий голодных хряпальщиков, ― ворчливо произнесла Нина со смеющимися глазами.

Поздний ужин был шумным и весёлым. Дети делились впечатлениями, смеялись, Мирон рассказывал анекдоты, а Нине неожиданно почему-то стало неуютно и тревожно на сердце, она не могла понять, отчего подступила хандра: дети были дома, брат улыбался, Алёшенька накормлен, всё было хорошо. Но тревога не покидала её и даже усиливалась.

Мирон заметил перемену в настроении сестры и наклонился к её уху: «Ты что, Нинуля?». Она ему чуть слышно прошептала: «Что-то тревожно на сердце». Мирон обнял её, она с благодарной улыбкой склонила голову на его плечо, но тревога не ушла.

Чмокнув мать в щёку, первой вскочила из-за стола Полина.

― Пацаны, у меня в сумке джойстики и свежий картридж «Марио». Начните играть, только тихо, Алёшеньку не разбудите. Сегодня моя очередь мыть посуду, приберусь на кухне и приду к вам.

― Дядь Мирон, выйдем, покурим, ― предложил Юра.

Они оделись и вышли во двор, Эрик увязался за ними.

― А чё так тихо-то? ― удивлённо спросил Юра, когда они вернулись. ― Спать что ли завалились? Рановато будет.

Он заглянул на кухню, после в комнату к Алёше, констатируя: «У Алёшки сидят, без света чего-то», и открыл дверь. За ним вошли в комнату Эрик с Мироном. Ёлочная гирлянда то медленно притухала, то ярко разгоралась, меняя цвета; по потолку и стенам метались разноцветные блики. Холод пробежал по спине Мирона, сбилось дыхание, он придержал руку Юрия, собиравшегося включить свет.

Полина и Нина стояли на коленях у дивана Алёшеньки. Голова Нины лежала на груди мальчика, с безжизненно раскинутыми в стороны руками, спина вздрагивала. Она была похожа сейчас на большую подбитую птицу. Сглотнув подступивший к горлу удушающий ком, Мирон, ознобно передёрнувшись, шагнул к дивану.
Полина подняла на него заплаканные глаза, вскочила, обняла и зарыдала. Юрий с Эриком, недоуменно переглянувшись, подошли к дивану. Тишину неожиданно разорвал телефон на кухне. Хрипло захлёбываясь, он звонил и звонил.

Мирон опустился на колени рядом с сестрой, она подняла голову, посмотрела на него невидящим взглядом, убрала с лица мальчика русую прядь, погладила белое лицо Алёшеньки, не сводя с него глаз. «Ниночка, милая моя сестрица», ― чуть слышно прошептал Мирон и обнял её за плечи, а она вдруг каким-то утробным голосом, горестно подвывая, закричала: «Сынулечка! Ангел мой, бедолажечка моя, кровинушка безвинная!». Она плакала, целовала Алёшины глаза, губы, тоненькие безжизненные руки.

Давясь слезами, Мирон нежно гладил сестру по спине. Замолчавший телефон опять требовательно зазвонил. Юра на цыпочках вышел из комнаты. Вернувшись через минуту, он шепнул на ухо Эрику: «Юлька только что пацана родила, Мироном назвали».

 

День похорон был холодным, ветреным и, как водится, суетным. Отпевали Алёшеньку рядом с домом, в Николо-Богоявленском соборе. Возвращались с кладбища в ранних зимних сумерках продрогшие, молчаливые, сломленные. К раскрытому столу-парте приставили кухонный стол, недостающие стулья арендовали у соседей. Помянуть Алёшеньку пришли соседи — Анна Никифоровна с внуком Егором, старожил дома, вдовец Потапыч, помнивший Нину и Мирона школьниками, одноклассница Полины Ира с матерью и подружившаяся с Ниной, недавно поселившаяся в их парадной красивая женщина Марголина Елена.

Полина, Юрий и Эрик держались вместе на кладбище и дома, за стол сели рядом. Всё было просто: горячий вермишелевый суп на курином бульоне, котлеты с рисовым гарниром, винегрет, красное вино и компот.

Мирон, с ввалившимися от недосыпания глазами, сидел рядом с сестрой. Сейчас очень хорошо было заметно их родство. Одинаковые выразительные светлые глаза и горбинки на носах без слов говорили за себя; чёрный платок на голове Нины подчёркивал её белое, будто вымерзшее лицо, на обескровленных бледных губах блуждала печальная и ласковая улыбка: она смотрела на собравшихся с невыразимой нежностью и благодарностью.

Тризна, как и положено ей быть, была тихой и горестной. И хотя и слёзы блестели, и лица были печальны, и женщины не расставались с носовыми платками, и поминальные речи произносились короткие и тихие, но какая-то внутренняя незримая, горестно-тёплая улыбка таилась на всех лицах. Такая тихая радость памяти проявляется в глазах человека, неожиданно вспомнившего ушедшего в мир иной дорогого ему человека, и такая непроявленная улыбка светится в глазах стариков, когда они долгим взглядом провожают улетающий на юг клин журавлей.

Все были тихи и предупредительны, мгновенно откликались на любые просьбы и обращения. Взгляды собравшихся за поминальным столом часто магнетически останавливались на Нине. Это белое лицо, с плещущимся в светлых глазах выражением печального, но дорогого воспоминания, притягивало взгляды, заставляло сострадать, пробуждало желание говорить тихие и ласковые слова утешения.

Андрей, уехавший прямо с кладбища в роддом за Юлией, приехал с ней, когда уже собирались пить чай. Все оживились, поднялась невообразимая суета. Юлия, рыдая, передала ребёнка Андрею, бросилась к матери, крепко её обняла. Нина гладила дочь по спине, успокаивала. Вика забрала у Андрея младенца и пошла обустраивать для него местечко в Юриной комнате, с ней пошла Нина. На её щеках, наконец, проступил слабый румянец. Полина посадила Андрея и Юлию за стол.

Всем не терпелось посмотреть на малыша. Первыми просочились в маленькую Юркину комнату Эрик и Юра. За ними потянулись соседи, когда они вышли, вошёл посмотреть на тёзку и Мирон, он обнял Нину. Выражение печали на её лице теперь соединились со светом нежности в глазах. С повлажневшими глазами смотрел Мирон на запеленатый комочек со сморщенным красным личиком, на котором застыло выражение неизъяснимой обиды.

― Новый человечек явился в мир любить и страдать, ― еле слышно проговорил он, вытирая слёзы.

Когда ушли соседи, уселись пить чай с тортом. Отходчив человек! Настроение медленно менялось, молодёжь заговорила громче, лица оживали. Говорили уже о жизни, о завтрашнем дне, о Новом годе, о проблемах, делах, часто вспоминали Алёшеньку. Новоиспечённый житель мира людей, живое существо и родная кровь для всех собравшихся за поминальным столом, спал на руках счастливо улыбающейся Юлии.

Нина была молчалива. С грустной улыбкой она слушала беседу детей, вглядываясь в родные лица с нежностью. Мирон с какой-то тяжёлой думой на лице сидел с ней рядом. Он был рассеян и печален. Когда Полина неожиданно заговорила о том, что любимой игрушкой Алёшеньки была кукла-голыш, и он мог часами, улыбаясь, вертеть её в руках, Нина закрыла лицо руками, плечи её вздрогнули.

Полина умолкла и сконфуженно опустила голову. За столом воцарилась неловкая тишина, но Нина быстро откинула руки от лица и, вытирая платком глаза, улыбнулась жалкой улыбкой:

― Ты будто мысли мои угадала, доченька. Знаешь, я сейчас об этом же вспоминала.

― Ребята дорогие мои, ― медленно обвёл собравшихся жадным взглядом Мирон, задерживаясь на каждом лице, будто стараясь его запомнить. ― Дорогие мои! Родные! Если б вы знали, как остро сейчас я вижу и ощущаю незримое душевное единение и кровное родство нас всех, то, что делает нас с вами семьёй! Это миг ощущения единой семьи, ячейки в мировых человечьих сотах. Надеюсь, что и вы инстинктивно чувствуете высокий градус этого момента. Как мне сейчас хотелось бы выразить это чувство ёмкими, литыми словами, пока живо это прекрасное мгновенье, незримо витающее здесь среди нас. Боюсь, что мне не выразить его словами, но так и хочется сказать: «Остановись мгновенье!». Нечасто, дорогие мои, происходят такие единения сердец в жизни-реке, текущей в исчезающем и продолжающемся времени, среди забот, суеты и дел…

Все смолкли. Слушали его, затаив дыхание, а он на миг прервался, посмотрел на Нину и продолжил:

― Не за одним поминальным столом довелось мне сидеть в горестной атмосфере тризны, слышать рыдания охваченных безутешным горем родственников, близких, ощущать их скорбное единение в постигнувшем их горе. Все похороны проходят примерно одинаково, они различаются только материальными возможностями живых, провожающих в последний путь своих близких. Но везде скорбь близких, слёзы и траур друзей и гостей. Скорбел и я на этих тризнах. Скорбел и жалел людей, но моя скорбь, конечно же, не могла иметь той остроты, того погружения в горе, которое бывает в такие минуты, скажем, у матери или сестры, у брата или жены умерших людей. Такая острота ощущения возможна только тогда, когда ты сам с родными тебе людьми провожаешь на вечное поселение в небесные селения родного тебе по крови человека. Тут часть тебя уходит с ним, тут кровь правит сердцем и чувствами! И только в такие мгновенья многое можно увидеть внутренним оком, прочувствовать тонкие движения родных душ, их единство, по-новому прочувствовать душевные токи близких людей. Я это сегодня остро прочувствовал. И ещё… нечто особенное было сегодня на нашей тризне, чему не все, возможно, могли дать определение, но все, думаю, внутренне чувствовали это «нечто». Да, мы горевали, плакали и скорбели, но это «нечто» ускользающее, не проявляющееся явно, похожее на радость, незримо присутствовало в нас всех. Да, да, мои дорогие, — радость! Я не оговорился. Пожалуйста, поймите меня правильно! Не радость того, что Алёшенька отмучился. Нет! Уверен, никто так не думал, всем нам всегда хотелось, чтобы наш ангел жил долго, ― это была радость того, что мы жили рядом с безгрешным ангелом, любили его! Есть у нас слово — «убогий». Вслушайтесь в него, друзья. Слышите? Убогий ― человек под защитой Бога, ближе нас стоящий к нему. Вы обратили внимание на то, какое лицо было у священника в храме, как оно светилось? Отец Василий знал Алёшеньку, он его не раз причащал, знал причину его неподвижности, и лицо его сегодня сияло, ликовало от того, что он сподобился отпевать и передать небесам душу безгрешного ангела. И сегодняшний день, день поминовения нашего Алёшечки ― это не грустный, а радостный день ― день светлой памяти родного человека, день, питающий нас радостью, что он был среди нас, этот чистый человечек. Сейчас он на небесах, среди сонма радостных детей, обнимающих и целующих его. Помните о нём, помните ту щемящую радость, которую вы испытывали, когда видели его улыбку, не омрачённую греховными помыслами, помните, что вы жили рядом с ангелом, вспоминайте его, когда вам будет трудно, вспоминайте его улыбку…

Мирон помолчал, опять глянул нежно на Нину, жадно и любовно на него смотревшую, и продолжил:

— …Знаете, буквально за час до смерти Алёшеньки я держал в руках книгу великого русского писателя Достоевского. Книга эта была подарена мне моим отцом много лет назад в день семнадцатилетия. Тогда было принято дарить книги, а не телефоны, даже поговорка жила «Книга ― лучший подарок». Не знаю, все ли читали эту книгу, она называется« Братья Карамазовы»…

Мирон остановился и обвёл взглядом компанию, улыбнулся.

― Я знал, что это будет Вика и Нина, по их сияющим глазам вижу. Вам бы пример с сестрички и мамы брать, друзья. Вообще-то стыдно не знать книг гения, герои которого и он сам когда-то ходили по Конногвардейскому бульвару. Ну да ладно, не суть, в наше время такая возможность есть у всех, да и книга в шкафу томится, ждёт своего читателя. Прочтите, это не будет лишним. Так вот, отец написал мне на развороте посвящение и привёл выдержку из последней части романа. По странному и мистическому стечению обстоятельств это был кусок речи героя романа Алёши в окружении детей, посвящённый смерти их друга мальчика Ильюшечки. После его похорон он и дети остановились у камня, под которым хотел быть похороненным Ильюшечка. И Алёша произнёс речь. Он говорил детям о светлых днях детства, о том, что даже одно какое-нибудь воспоминание, вынесенное из детства, из родительского дома, может послужить когда-нибудь во спасение. И это так, дорогие мои, это и меня не раз спасало. Никогда не забывайте своего детства, родительский дом, свои детские мечты, того, что вы жили рядом с ангелом.

Мирон повернулся к Юле и Андрею.

― А вам, дорогие мои, хочу выразить свою глубокую признательность и радость за то, что назвали своего первенца Мироном. И знаете, ребята, — он рассмеялся, — Господь сказал: плодитесь и размножайтесь, а я бы ещё добавил к его словам: и нарекайте своих детей именами своих матерей, отцов, братьев, сестёр, дедов и бабушек. Вот ведь память будет, а? Родит, скажем, наша Полинушка сыночка и назовёт его Юрием, а доченьку Юлией. Посмотрит на сыночка и вспомнит брата Юрку, который, возможно, где-то в данный миг далеко от неё будет, вспомнит и сестру с улыбкой, взглянув на дочу. А Эрик назовёт свою дочечку Полинушкой! Скажет он доченьке: Полечка, пойдём гулять, и вспомнит сестрицу родную, улыбнётся с нежностью. Как вам такая перспектива? По мне — так просто сладость! И будут имена родные жить в веках, согревать сердца и беречь память.

Все разулыбались.

― Юр, а ты сына как назовёшь? ― повернулась к брату Полина со смеющимися глазами.

― Дочу назову Викой, а сына… сына назову Автономом, в честь деда.

― Вот это нам с Ниной будет подарок! Браво, Юра! От сына твоего Автонома новые Автономычи пойдут! ― зааплодировал ему Мирон. ― Здорово у нас получается. Но одно имя самое родное для вас осталось вакантным…

― Никто не забыт, ничто не забыто, ― рассмеялась Виктория и, глянув на мать, продолжила: ― Мамочка, а свою дочь я назову прекрасным именем Нина. И это будет совсем скоро.

Все разом зашумели, посыпались вопросы. Вика лишь хитро улыбалась. Полина наклонилась с уху Эрика: «А ты знал?». Эрик кивнул головой. «А чё за конспирация? А кто твой папашка будущий?». Эрик проговорил ей на ухо: «Врач. С мамой работает. Нормальный мужик и каратист крутой. Мама собиралась сказать, да тут с Алёшкой случилось».

― Я догадывалась, догадывалась, что ты беременна, чуяло моё сердце, ― вытерла слёзы платком Нина, — моя ж ты умничка!

Краски жизни вернулись к её лицу, глаза ожили.

― После Алёшиных сорока дней обвенчаемся, а после уж скромно отпразднуем. В загсе мы с Денисом уже всё оформили. Дядя Мирон, крёстным будете? ― сказала Виктория.

― С радостью! С Юрой прилетим.

― Замётано, ― рассмеялась Вика.

Напряжённая тишина лопнула одобрительным гомоном и улыбками. Нина прижала к себе Вику, сидевшую рядом с ней.

Укладывались спать под утро, когда за тёмными окнами разбросал трескучие искры первый троллейбус.

 

― Сонное царство. Замаялись. Спит дивизия без задних ног, ― сказала Нина, обойдя комнаты, в которых разместились дети. Щёки её порозовели, она улыбалась.

Мирон лежал на диване одетым, закинув руки за голову. На лбу его сбежались морщины, он был бледен, задумчив и напряжён.

― В тесноте, да не в обиде, Ниночка. Мир и тепло в доме, человечек новый родился. Хорошо, Нинуля, всё замечательно, ― сказал он тихо, поднялся и сел. — Жив мир людей.

― А тебе не плохо, Мироша? Что ты бледноват, ― встревожилась Нина.

― Да хорошо всё, сестрица, хорошо. Думы только всякие теснятся в голове о детях, о времени, о нас, о прошлом, настоящем и будущем, ― улыбнулся Мирон.

Улыбка вышла печальной.

Пристально глянув на брата, Нина прошла к заиндевевшему окну. За ним ухнул фейерверк, с треском рассыпав быстро гаснущие разноцветные снопы в рассветной влажной серости.

― Весь декабрь погода кривлялась. Наконец смилостивилась, дала зиме вступить в свои права, разродилась, наконец, стоящим снегом. Решила в первый день уходящего века порадовать и снегом, и морозцем. Всё, как по заказу, на радость деткам, ― сказала Нина, помолчала и заключила печально: ― А хорош же сейчас Новый год в чеченских горах, там фейерверки всамделишные и гибельные. Солдатики наши, спаси их Господи, под пулями его встречают. Представляешь, Мирон, какая развесёлая ночечка сегодня у их матерей и родни, какой праздник?

Качнув удручённо головой, она продолжила:

― Нет покоя людям. Только жизнь хоть как-то устаканится, непременно подоспеет какая-нибудь новая круговерть. Папа наш перед смертью часто говорил, что слишком долго человечество без войны жить не может, что она неминуемо должна случиться, не у нас, так где-то, где срок ей подошёл, Говорил, что и на нашем веку она может полыхнуть. И вот, пожалуйста, от первой чеченской, от терактов страшных ещё не отошли, а уж следующая ― очередная чеченская, подоспела. Странное это определение. С войной Гражданской и Отечественной мне понятно, а тут выходит, что это только чеченцев война, а мы вроде и не воюем, людей не теряем? Преемничек-то Ельцина, землячок наш питерский, круто пообещал с горцами разобраться. Чем всё закончится, какими ещё бедами год обернётся? Опять теракты могут начаться. О, Господи, на всё твоя воля.

Мирон стал рядом с ней, обнял. Утомлённый бессонной шумной ночью город пытался заснуть, кое-где изредка ещё взлетали в небо запоздалые фейерверки, ухали петарды, салютуя утру последнего года двадцатого века.

― Все войны когда-нибудь заканчиваются, ― заговорил Мирон, ― закончится и эта, оставив после себя, как водится, горькую память, слёзы и горе с обеих сторон. У Юрки в комнате чаще других звучит замечательная песня с мудрыми словами: «Где бы ты ни был, что б ты ни делал: между Землей и Небом ― война». И это очень верно сказано певцом: война между небом и землёй никогда не кончалась. Об этом писали и рассуждали великие умы, да и сама жизнь наглядное тому пособие. Дожили мы, Нина, до последнего года века двадцатого, в котором птицей пронеслись наши жизни. Хотелось бы думать, что мы были не худшими его представителями. Пролетит и он на лёгких крыльях времени, неся нас к вратам вечности. Двадцатый век на излёте, грядёт за ним новый, и мир в который раз может оказаться на очередном перекрёстке. Уходит век страшный и великий, век с тяжёлой и трагичной судьбой, век потрясений, гениальных озарений и великих свершений и побед, век гуманизма и век человеконенавистничества. Сколько раз человечество за век прошедший оказывалось на перекрёстках, где выбор пути становился выбором судьбы мира! Но века летят и летят, идёт и идёт война неба и земли, а недолгие мирные передышки человечества всегда заканчиваются выбросом на этот проклятый перекрёсток-распутье, где перед ним опять и опять встаёт вопрос: куда идти? И этот выбор встаёт когда-нибудь перед каждым человеком, а человек слаб, Нинуля. Один только богочеловек Иисус Христос мог без раздумий и колебаний отвергнуть хитроумно-издевательское предложение Сатаны сделать камни хлебами и насытиться, сказав, что не хлебом единым жив человек, но всяким словом Божьим. А как поступит слабый, современный, морально сутулый человек в нынешнем демоническом, хаотичном мире с быстро меняющимися картинками, когда перед ним встаёт проблема выбора? Не отдаст ли он свою свободу, выбор и совесть ради хлеба земного и покойного счастья, не подчинится ли он в очередной раз, ради счастья сытости и покоя воле других, чтобы обрести свободу сытого раба, принеся ради этого в жертву любовь и истину? И это вполне может произойти массово. И это происходит! Под лозунги абсолютной свободы и сладостные демократические посулы рая и благоденствия общество спешит в ворота нового концлагеря. Разве редкостью является то, что человек, оказавшись на этом проклятом перекрёстке, сворачивает на путь сытости и покоя, хотя он, возможно, мечтал и хотел идти совсем другим путём и даже был уверен, что именно это его путь? А если это ещё не приготовленная для мыслей сырая юная головка, то ласковое жульё из призывно мерцающего голубого экрана направит её на широкую дорогу духа смерти. Осваиваем космос, говорим через расстояния, покорили атом, не голодаем, а между небом и землёй война не оканчивается, сатанинское искушение живо, заманчиво, оно кругом, за каждой сияющей рекламой прячется алчное лицо беса-торгаша, желающего завладеть твоей волей. И люди падают перед ним на колени и даже делают бессмысленное приобретение фетишей высшей целью. Людей разделяют ― так легче ими управлять, манят беспредельной свободой для того, чтобы затянуть в новейший вид рабства ― счастья иметь и обладать. И не просто иметь, а иметь сейчас, в сию минуту, в этот миг, не ограничивая себя терпеливым ожиданием и работой души. Ждать ― это невозможно страшная вещь для современного человека. Живи сейчас, этим мгновеньем и… отдай свои денежки. Учёные, Нинуля, изобрели микроволновые квантовые часы, они спешат или отстают лишь на секунду в полтора миллиона лет. Мы привычно ощущаем протяжённость и течение времени, хотя говорят, что старые люди ощущают некое его убыстрение по мере приближения к конечной точке земной жизни и, пожалуй, нечто такое происходит. И хотя, «подгонять время» ― метафора, но думается мне частенько, что часы мира убыстряются, что восприятие времени человечеством исказилось, что мир, в самом деле, заспешил, стал подгонять время. Один наш молодой и модный певец оформил это в современный песенный манифест. Помнишь, кругом звучало: «Нет, нет, нет, нет, мы хотим сегодня, нет, нет, нет, нет, мы хотим сейчас». Но ведь большое, сестрица, видится на расстоянии, то есть во времени. Ну, скажи мне: преданность, верность, честность, бескорыстность, добропорядочность — разве не временем проверяется? А если жить по этому песенному принципу, не ограничивая свои желания, ища сиюминутную выгоду, то человеческие связи расшатаются, станут непрочными, сцепка душ ослабнет, непрочное время, непрочные связи, расшатавшийся быт, расшатавшееся беспокойное и убыстрившееся время, расшатавшийся народ-шатун, разбредающийся по миру, расшатавшие семьи, расшатавшееся, склонное к разрушению государство. У американцев выражение есть: «Время вышло из пазов». «Порвалась дней связующая нить», ― говорил Шекспир. И в это расшатавшее время от людей требуют уважать любые мнения, верования и действия даже. Пару десятков лет назад совершенно неприемлемые для большинства воззрения теперь уже у большинства не вызывают отторжения, а вскоре, наверное, многие с ними и согласятся. Война между небом и землёй имеет более простое определение ― это борьба между злом и добром, но нас пытаются заставить уважать мнение любого. Но подумай, Нинуля, если это станет личным делом каждого, различать, что есть зло, а что добро, каков будет критерий зла, каково будет его определение? Может статься, что скажут, что его нет вовсе, и в головах людей поменяются плюсы на минусы. Но знаешь, Нина, по слову нашего великого провидца Достоевского, нужно брать в соображение не весь этот хаос, безотрадные безобразия, пляску человеческой гордыни, унижение человеческого достоинства, похабство и раздрай в сердцах людей, а брать в расчёт ту высоту духа, на которую народ сможет подняться, когда придёт срок. А он, этот срок, обязан прийти, так как в последнем сражении между небом и землёй победа будет за небом. Я в это верю, сестрица, всем сердцем. Жив Господь.

― Мирон, Мирон, как же хорошо ты умеешь говорить! Я всё слушала б тебя и слушала! Так всё понятно. Тут по телеку профессора солидные треплют языками, пылят мудрёными словесами. Так хитро и сладко поют, что хоть вперёд крути, хоть назад пластинку ― всё одно выходит набор слов, бред.

― Это ты хорошо сказала ― пылят, ― рассмеялся Мирон. ― Именно пылят вредным набором слов. А точнее ― запыливают истинные смыслы. Эти непонятки нынешних говорунов оттого, что большинство из них говорит неправду. Сверху донизу неправда, запыливание коренных человеческих смыслов ложью, а сдуй пыль ― под ней лишь обветшалые либеральные мыслишки, ненависть и презрение к простому человеку, да забота о себе любимом и своя выгода. Коли правду бы все говорили, давно бы жизнь другой стала. Да, проклятое сослагательное наклонение…

― Тебя бы пустить к экрану, ― рассмеялась Нина, ― здорово у тебя выходит.

Горькая усмешка скользнула по губам Мирона.

― Дык, не один университет прошёл, там такие ораторы встречались, ого-го. Да папины уроки нелишними оказались в жизни. Помнишь, его козырную фразу…

― …«Говорите по-русски, тогда вас каждый поймёт», ― улыбаясь, откликнулась Нина.

Скрипнула дверь. Нина с Мироном одновременно обернулись. В комнату тихо вошла босая Полина в ночнушке.

― Доброе утро. А вы что, не ложились? ― зевая, спросила она.

Мирон и Ниной весело переглянулись.

― Решили встретить утро последнего года нашего с Ниной века, ― сказал Мирон.

Полина с ногами забралась на кровать к матери, обняла её.

― А мы тоже долго не могли заснуть, говорили о разном. Эрика заклинило, он теперь всё о кораблях, о морях и островах говорит. Решил в мореходку идти. Юрка его подкалывает, типа, разобьётся корабль, будешь куковать на острове, ты полненький и аппетитный, дикарям-людоедам на десерт сгодишься.

Они не слышали и не видели, как в комнату бесшумно вошёл Эрик и остановился у двери. Обернулись, когда он сказал:

― Аллё, гараж! А вот и я. Господа, с дикарями я договорюсь, нужно только побольше блестящих безделушек с собой взять, я вегетарианцами их сделаю. Доброе утро, дядя Мирон и бабуля. Ба, я сяду с вами? А чего вы не спали?

Эрик сел рядом с Ниной.

― Юрки не хватает для комплекта, ― прыснула в ладошку Полина.

И в следующий миг в комнату вошёл Юрий. Почёсываясь, он недоумевающе оглядел весёлые лица и удивлённо произнёс:

― Чё за сходняк с утра пораньше? Вы чё, не ложились?

Тут уже дружно расхохотались все, не выдержал и Юрий, на его сонном лице медленно проявилась улыбка. Он присел рядом с Мироном.

Все разглядывали друг друга, будто видят в первый раз. Разрядила паузу Полина:

― Дядь Мирон. А вы забывчивый или благородный?

― Благородно-забывчивый, Полинушка, ― рассмеялся Мирон. ― Ты о чём?

― Пацан сказал ― пацан сделал, ― рассмеялась Полина. ― Забыли? А я ведь спор с вами проиграла.

― Спор? Какой? ― поднял брови Мирон.

― Ну… про Юрку, помните, мы спорили с вами, когда они с Эриком за ёлкой ходили, про деньги и честность? Я проиграла. Пришлось всё «Бородино» выучить наизусть. Хотите, расскажу?

― Куда это вы меня тут приплетаете? ― недоуменно перебил сестру Юрий.

― Ах да, я вспомнил, ― сказал Мирон. ― Да, Полинушка, да. Юра отчитался передо мной, как порядочный бухгалтер, внеся в расходную часть пачку сигарет и жвачку.

― Отвес сработал, ― расхохотался Эрик.

Юрий погрозил ему кулаком.

― Эх, дорогие мои дети, как бы мне хотелось, чтобы этот отвес жил в вас всегда, не давал вам наклониться и упасть, заставляя вас держаться прямо, с гордо поднятой головой, с достоинством шагать по жизни, ― воскликнул Мирон и добавил, крепко обняв Юру за плечи: ― Какой же ты счастливый, Юра, что у тебя есть братья и сёстры!

Чуть дрогнули стёкла окон ― это глухо бухнула пушка Петропавловской крепости, извещая горожан великого города о первом полдне нового года.

 

 

Глава XXXIV. КАЛИНЦЕВ

 

Утомлённый бессонной праздничной ночью город засыпал. Нехотя и заторможено вползали в его улицы серые рассветные сумерки, упрямо вытесняя упирающуюся, пропахшую порохом петард и фейерверков, свою вечную противницу холодную ночь.

Калинцев уже давно не спал. Он лежал на левом боку, подложив ладонь под щёку, и с нежностью смотрел на жену. Редкие машины иногда проезжали за окнами, свет их фар проникал в комнату. Губы Людмилы шевельнулись, прошептав что-то неясное, и лицо её расцвело быстрой мимолетной улыбкой. Калинцев улыбнулся, прошептал еле слышно: «Людочка, любовь моя, как ты прекрасна!».

Тихо, стараясь не разбудить жену, он опустил ноги на пол, но она открыла глаза, обняла его за шею, притянула к себе, сонно спросила: «Ты куда, Володенька?». Он поцеловал её, прошептав: «Спи, спи, дорогая, я воды попить на кухню».

Она вздохнула, легла лицом к стене.

Нащупав ногами тапочки, Калинцев взял со стула домашнюю одежду и прошёл в ванную. У плаката «Битлов» на двери он остановился. «Джордж, какой же ты всё-таки молодец! Ты настоящий мужчина! Выздоравливай поскорей, дорогой», ― тихо проговорил он. Вчера он услышал по радио, что 30 декабря в дом экс-гитариста битлов в Лондоне проник вооружённый ножом грабитель. Джордж с женой дали ему достойный отпор и даже связали. В стычке звёздный гитарист получил несерьёзное ножевое ранение.

Из ванной Калинцев на цыпочках прошёл во вторую комнату. Алёша с Настей спали. Алёша скинул одеяло к ногам и спал, свернувшись калачиком, лицо Насти было напряжённым, на лбу собрались морщинки, веки чуть подрагивали. «Замаялась, доченька моя», — прошептал он, укрывая внука.

Дверь в прихожую была закрыта, за ней челночила от двери до кухни чуткая Линда. Открыв дверь, он успел схватить стремительно метнувшуюся к нему собачонку на руки, и с ней вошёл на кухню. Анна Никифоровна быстро обернулась — она молилась у икон. Он отпустил Линду на пол и обнял тёщу, в который раз удивляясь её тщедушности и воздушности, она тихо поглаживала его по спине. Когда он отодвинулся и поцеловал её, она спросила:

— Кофе выпьешь, Володечка?

Кофе был уже готов, будто она знала, что зять сейчас войдёт в кухню. Пили молча. Кофе был крепкий и ароматный, Ему хотелось курить, но он знал, что сигарет нет, и терпел. Тёща, внимательно на него посмотрев, улыбнулась и сказала:

— Вовка Белов, сосед наш из барака, когда приходил к нам пить кофе, сразу доставал из кармана пачку своих сигарет, закуривал и говорил: «Пить кофе без сигареты — это всё равно, что целовать женщину в противогазе».

Калинцев рассмеялся. Он хорошо помнил и весельчака соседа и эту его козырную присказку. Отставив чашку в сторону, он сказал:

— И он был абсолютно прав. Придётся мне, мама, сходить за сигаретами, потому что у меня сейчас точно такие же ощущения, как у Володи Белова, даже вкус резины во рту. Куда его и семью, интересно, война загнала? Живы ли? А кофе, мама, у вас, как всегда, выше всех похвал, спасибо.

— Да где ж ты сейчас купишь-то сигарет? — всплеснула руками Анна Никифоровна. — Первое января! Магазины сегодня не работают, все перепились небось, отсыпаются. Питерцы и в будни-то любят поспать, а уж первого января святое поспать до вечера. Володя, покупал бы ты сигареты блоками, это и выгодней, и ходить меньше бы пришлось в магазин. А ещё лучше, бросали бы вы с Людой это вредное дело, поберегли б себя, не молодые уже. И вообще, я теперь всегда бояться буду, когда ты за сигаретами будешь ходить, вон чего вышло последний раз с твоей ходьбой за куревом.

Калинцев, улыбаясь, обнял тёщу.

— Насчёт того, чтобы бросить нужно, я с вами согласен, но сейчас не могу, аж скулы сводит — так хочется. А купить, конечно же, где-то можно будет, торговцы любят праздники, у них в такие дни самые барыши. Я недавно африканскую поговорку услышал: продавший зуб кошки, продаст и бивень слона.

Тёща от души рассмеялась.

— А помнишь Лукиничну, ту, что за нами жила, у оврага? Вот где торговка была! Ухитрялась отдыхающим лавровый лист продавать, когда он, как крапива, свободно везде рос в Сухуми, а в чачу бузины добавляла. «Для крепости», — говорила. Раз чуть не отравила людей, дура.

«Живёт воспоминаниями, все мысли в родном Сухуми», — думал Калинцев, с любовью глядя на тёщу.

Он быстро оделся, вышел во двор и остановился у парадной, зябко поёжившись. Морозило, сквозил холодный порывистый ветерок. Сунув руки в карманы куртки, он неожиданно с радостью обнаружил в нём зажигалку, смятую пачку сигарет, в ней три сигареты, и с наслаждением закурил.

На вытоптанном снегу валялись банки, бутылки, множество использованных пиротехнических устройств, одинокая мамаша раскачивала на качелях тепло одетую девочку, мусорные баки под аркой были завалены мусором. Двое мужчин стояли у соседней парадной и громко говорили. Их разговор заинтересовал его, и он не стал уходить, закурил вторую сигарету.

Передавая друг другу бутылку вина, мужчины прикладывались к ней и беседовали. Оба были немолоды, на него не обращали внимания.

— Как, в натуре, не слышал? Бориска-то вчера в полдень от царства отрёкся! — выкрикнул небольшого росточка мужчина с редкой бородёнкой, в шапке ушанке с одним опущенным ухом, которого Калинцев тут же прозвал про себя дедом Мазаем. Чем-то он напомнил ему и персонажа «купи-продай» из советского телевизионного сериала «Тени исчезают в полдень».

— Прикалываешься? — сказал второй, крепко сложенный мужчина, лысый и без шапки, несмотря на морозную погоду. — До первого апреля не дотерпеть, да? Трепло ты, Федорино горе.

— Да нет, в натуре, вчера, как пушка ухнула на Петропавловке, в двенадцать ровно, появился Бориска в телевизоре. Тверёзый или с бодуна — непонятно было, но рожа опухшая, еле языком ворочал. Ухожу, понимаш, братцы, говорит, простите меня, что ухожу. Устал, умаялся я, нет сил, говорит, больше с вами бороться. Давил я вас сволочей, давил, а вы, говорит, никак не передохнете.

«Дед Мазай» захохотал.

— Шуткуешь? — усмехнулся мужчина без шапки.

— Чуток есть. Но только точно тебе говорю: беспалый уральский демократ свалил на покой.

— И кто вместо него?

— Кто, кто… конь в пальто. Радость-то, какая! — с ёрническим умилением на лице вскидывая руки, фальшивым голосом воскликнул «дед Мазай». — Питерские! Питерские масть в Москве взяли. Ну, этот… как его… ну, министр этот... тот, что у Собчака шестерил. Не разобрал я, уже хороший был к тому времени.

— Гонишь ты, Фёдор. Нажрался, вот всё и попутал.

— Вот те крест! — обиженно произнёс «дед Мазай», быстро и коротко перекрестившись. — Да все только об этом и говорят. А вот, вспомнил — Путин! Ну да, Путин!

— Да ты что? Самбист из собчаковской бригады?

— Тот самый. Дзюдоист.

Лысый ненадолго задумался, переваривая сказанное товарищем, после почесал затылок:

— Новый так новый. Поживём под новым, деваться некуда. Теперь этот, блин, дзюдоист через бедро кидать нас примется. А его, не понял я, что, так просто, как при коммуняках, поставили? По наследству что ли царскую корону передал Бориска?

— Временно, сказали, мол, до марта порулит, после выбирать будут.

— Понятно. Раз сказали временно, значит, будет постоянным. Значит, отрёкся, говоришь, беспалый?

— Отрёкся.

— Брехло. Обещался под трамвай лечь, сволочь, если народу хреново жить станет. Получается, хорошо стали жить? Или не дошёл до трамвая?

Он помолчал, а после, рассмеявшись, заключил:

― Да и бес с ними со всеми президентами, министрами! У меня «стошка» есть.

— И у меня такая же имеется, ― ощерился «дед Мазай».

— Газанём? Шампанского страсть хочется.

— Газанём. За то, что конец света не наступил, Слава тебе, Господи.

— Он наступил. Просто из-за перепоя никто его не заметил.

Мужчины расхохотались.

Проходя мимо Калинцева, бородач весело бросил:

— С Новым годом, сосед!

— С новым счастьем! — рассмеялся Калинцев.

— Но пасаран! — с довольным видом ответил мужчина и отсалютовал поднятым вверх кулаком.

Новость о том, что президент Ельцин оставил свой пост, Калинцев уже знал. Они в этот исторический момент всей семьёй сидели и завтракали у включенного телевизора. Когда Ельцин закончил говорить, тёща, перекрестившись, сказала:

— До восьмого дожила.

— Ты о чём, мама? — спросила у неё Людмила.

— Говорю, до восьмого царя дожила. Ещё какие-то были временные мелкие царьки, Маленковы, Молотовы, но эти не в счёт. А так от Сталина до Ельцина прожила, вот теперь при новом будем, один Господь знает, как жить пойдёт.

Она с горечью махнула рукой и продолжила устало:

— Но ничего хорошего, деточки мои, не ждите. Как бились бедные люди, как выкручивались, как жилы тянули, чтобы выжить, так и дальше придётся всем жить. Только продыху уже людям не будет никакого, при новых-то порядках. Соки будут из людей выжимать. Ой, деточки вы мои золотые, ой, деточки, как же мне вас жалко, какая вам доля досталась-то тяжёлая!

Она заплакала. Людмила обняла мать, стала её утешать, гладить по волосам, целовать руки.

 

Калинцев прошёл через арку на улицу. Вспомнив о круглосуточном магазине на Почтамтской, пройдя по Конногвардейскомуу переулку, он дошёл до закрытого магазина и остановился, соображая, где ещё можно было бы купить сигарет.

Он стоял лицом к пустынной Исаакиевской площади. И неожиданно, сам не зная почему, пошёл к ней. Шёл споро, периодически убыстряя шаг, как это делает человек, опаздывающий куда-то.

Стояла пронзительная тишина, удивительная для шумного мегаполиса. Пока он шёл, встретил лишь женщину, выгуливающую собаку, да симпатичного молодого забулдыгу, обнявшего фонарный столб. Когда он с ним поравнялся, человек неожиданно ожил и продекламировал: «Отпущу себе я бороду и бродягой пойду по Руси…».

Калинцев улыбнулся: «Не дошёл до дома с дружеской попойки». Он остановился на перекрёстке. За ним на пустынной площади высился собор с колонами, покрытыми сизой молочной изморозью. Пара машин, нарушив утреннюю тишину, пронеслась в сторону Невы и на площадь опять легла тишина.

Переходя улицу, он видел старика, идущего от Александровского сада к собору, к нему они подошли почти одновременно. Старик остановился, снял шапку, закрыв глаза, опустил голову на грудь, губы его шевелились. Он трижды перекрестился, каждый раз низко кланяясь и касаясь рукой земли и, надев шапку, побрёл к пешеходному переходу.

Провожая взглядом его согбенную фигуру, Калинцев прошептал с восхищением: «Что человеку этому век наш суетный, колдобины прогресса, болота и топи фальшивых новшеств, сладкие голоса сирен-обманщиц, когда у него есть путь, освещаемый вечным Маяком?! Счастлив нашедший дорогу к храму».

Задирая голову вверх, останавливаясь, чтобы рассмотреть барельефы на фронтонах Собора, поражаясь ошеломляющей мощи строения и думая о той неслыханно тяжёлой и гигантской работе, которая была произведена руками строителей этого шедевра во времена, когда ещё не было строительных машин, он медленно обошёл собор и остановился у его восточного фасада. Шевеля губами, прочёл надпись по фризу «На Тя Господи уповахом, да не постыдимся во веки».

Опустив голову, он раздумчиво и медленно, вслушиваясь в каждое слово этой надписи, звучащей, как торжественная клятва или присяга, повторил чуть слышно: «На Тебя Господи уповаем, да не постыдимся во веки».

Он погладил холодную колону собора, распрямил плечи, поднял воротник куртки, и, улыбаясь, пошёл домой. Перейдя площадь, он остановился и достал из кармана измятую пачку сигарет, собираясь закурить. Но не закурил. Помедлив, улыбнулся, скомкал пачку и швырнул в урну.

Совсем рассвело. Машин стало больше, на улицах появились люди. С Невы задувало. Начинался первый день последнего года века.

 

Комментарии

Комментарий #27002 06.01.2021 в 21:11

Пришло время поговорить о романе И. Бахтина в целом, так сказать, подводя итог. Перед нами предстало огромное и подробное полотно минувшего века, позволившее распрощаться с памятным столетием, фантомные боли от которого многие из нас ощущают 20 лет. Лично для меня это ощущение очень важно: отпустить от себя минувшее, закрыть эту главу жизни, ощутить наконец, с опозданием, которое продолжается уже годами, приход "миллениума", и конец ХХ века. Бахтин сумел соорудить своеобразный многомерный СРЕЗ минувшего, как это делают в лабораториях, готовя препараты для микроскопа. Он сумел написать историю народа, которая всегда отлична от истории царей и царств, правителей и полководцев, и которая живёт, как правило, только в обобщающих образах художественной литературы. Писать исторический срез народной судьбы очень трудно: ведь одновременно приходится и обобщать до типовых образов, и конкретизировать до узнаваемого каждым соседа или однокашника. Бахтину, на мой взгляд, это удалось - заставить время говорить, разговорить свою эпоху, множеством самых разных диалогов, из которых, в основном и составлен огромный роман передать разные точки зрения на страх и отчаяние, надежды и упования, заблуждения и разочарования "лихих 90-х". И если про ряд писателей говорят, как про основоположников «деревенской прозы», то можно говорить о Бахтине, как о представителе "городской прозы" - как о том, кто традиции писателей-деревенщиков сумел перенести на свою, мегаполисную тему Малой Родины в большом городе. С тонким пониманием и любовью раскрывает писатель Бахтин красоту традиций быта и труда уходящей городской натуры, всех тех, кто хоть и вырос на асфальте - но сумел сохранить себя в гармонии с природой человека. Интерес автора заключается в том, чтобы выявить линии развития, соприкосновения, а также переломы в темах, проблемах, мотивах, в манере отражения жизни внутри человека "смутного времени". Бахтин поднимает такие важные проблемы как вопрос о традициях человечности и "выползнях" бесчеловечного нового быта. Осмысляет их многоголосо, устами людей разных слоёв и судеб. И это очень интересно современникам, но убеждён - ещё более станет интересно для потомков, которые попытаются осмыслить пройденный страной путь, понять отцов и дедов на смутном переломе веков. (А. Леонидов-Филиппов , Уфа)