Александр БАЛТИН. «НО НЕ ВОЛК Я ПО КРОВИ СВОЕЙ…». К 130-летию Осипа Мандельштама
Александр БАЛТИН
«НО НЕ ВОЛК Я ПО КРОВИ СВОЕЙ…»
К 130-летию Осипа Мандельштама
На воздухе сквозном, образованном проёмами в кружевах, или орнаментах яви, держатся стихи – Мандельштам доказывал это, опуская определённые звенья и добиваясь эффекта, ранее невиданного.
Так построены сложнейшие «Стихи о неизвестном солдате» – своеобразный краткий эпос века, предзнаменование грядущих катастроф, вместе – и обозрение дальнобойности прошлого, где и Дон Кихот и Лермонтов – своеобычные современники.
Всё лучшее – современно лучу, соскальзывающему вниз с немыслимых высот, чтобы давать возможность подъёма малым сим, но поэты – чувствительнее прочих современников, и то, что ощущается ими, становится посланиями в грядущее, являясь отчётом о пребывание здесь, на земле, в своём времени.
Прост ли ранний Мандельштам?
В достаточной мере, и – всегда красив: тут мрамор мерцает над бездной, и акварельные разводы сменяются густыми мазками масляной живописи.
Архитектура Мандельштама строится на параллелях: культурологических и каменных одновременно, и как опара восходят купола Айя-Софии, неся весть облакам:
Айя-София – здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи, подвешен к небесам.
И всем векам – пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.
Культурный космос человечество мерцает над каждым почти стихотворением Мандельштама; и Оливер Твист перекликается с добрым Чарли Чаплиным, а похороны в лютеранской кирхе подталкивают к логичным обобщениям.
Мера, которой Мандельштам судит мир, высока, и его пророчество:
Он сказал: Довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
Мы познали на себе, будучи – в большей или меньшей степени – причастны к расчеловечиванию человека.
Гекатомбы жертв двадцатого века позади, и надежда, что подобное больше не повторится, позволяет жить дальше…
…Хотя денежно-соблазнительный вихрь, кружащий большинство, не позволяет им задумываться об этом.
Тем более – не до стихов.
Мраморная мощь Мандельштама гудит, тем не менее, требуя внимания и развитого чувства языка; она гудит, совершенством своим заставляя меняться тех, кто соприкасается с нею.
Двадцатый входил в свои права, начинал переставлять мебель, грозя всем, кто в лабиринте, который считали домом жизни своей; все запутаемся…
Развивается череп от жизни
Во весь лоб – от виска до виска, –
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится – сам себе снится –
Чаша чаш и отчизна отчизне –
Звездным рубчиком шитый чепец –
Чепчик счастья – Шекспира отец.
Такова мощь и последовательность развития человека: данная со скульптурная силой строфою из «Стихов о неизвестном солдате» Мандельштама; такова осмысленная мощь природы, производящей шедевры без человеческого участия; и плачевней куда участь человека, тоже способного творить шедевры: шедевры! а не получать каналы глазниц, в которые будут литься войска:
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб – от виска до виска, –
Чтоб его дорогие глазницы
Не могли не вливаться в войска.
Гибнущие ради жизни, обретают свечение рая.
Не доказуемо.
Не проверяемо.
Время «крупных, оптовых смертей» ломилось в реальность, и шевелились губы, бормоча:
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
– Я рождён в девяносто четвёртом,
Я рождён в девяносто втором…
Монументальная эпическая поступь стихотворения точно низводит в бездны, которых не должно было быть, грозя расчеловечиванием каждой человеческой индивидуальности (о чём Мандельштам предупреждал ещё в «Ламарке»).
И, беря в свидетели воздух, Мандельштам обозначает полновесным пунктиром ряд сияющих картин, за каждой из которых качается жёсткий кармин смерти.
Смертей будет много.
Будет:
Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей –
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.
В страшный луч сойдутся дикие образы и отчаянная фактография века; страшный луч тяжело станет на сетчатку любого, и страсти, лёгшие в основу этого почти инфернального луча, будут увеличены – против обыкновенных.
Тяжело спускаться прекрасной, эстетически совершенно выстроенной лестницей Мандельштама.
Тяжело дышать воздухом стихотворения.
Особенно учитывая, что мы уже знаем всё, происшедшее в двадцатом веке, и с этим скарбом живём второе десятилетие двадцать первого…
Зрение можно растягивать, как лайковую перчатку, и углублять, словно совершаешь прыжок в воду…
Рыбы мысли разлетаются в разные стороны, чтобы собраться, сфокусироваться, дать новый объём.
Новый объём реальности – проза Мандельштама, как художественная, так и литературоведческая: проза, во многом построенная как его поэзия – с опусканием звеньев, с невероятным сближением вроде бы противоположного, с зигзагообразным движением мысли.
Мандельштам будто вместе с Данте исходил множество воловьих подошв горными тропами Италии – или надмирными тропами поэзии.
Глаголы растягиваются, мускульно сжимаясь, и энергия, выделяемая ими, способна питать мозг на многие годы.
Ярость Виллона отливается в хулигански-великолепные баллады, а праздность и бездеятельность его жизни роскошны, как пиршество.
Русская поэзия раскрывает свои механизмы в статьях Мандельштама, и ходы, прорытые Хлебниковым для будущих веков, становятся очевидны, как положение стрелок на циферблате.
Мера таинственности поэзии не уменьшается от разъяснения внутреннего устройства стихов; велеречие и простота символистов затмеваются ясным миром акмеизма, всегда называющего предметы своими имена.
Имена предметов не менее таинственны, чем взгляд в зеркало, способное поглощать вашу внешность, не обнажая сады зазеркалья.
Стихи, в определённом смысле, идут оттуда, минуя сложные извилины человеческого мозга и фильтруясь через золото, имеющееся в душе каждого, в том числе поэта.
Русская поэзия рассматривается от восемнадцатого века до современников: бушующей Цветаевой, холодно-мастеровитого Асеева…
Мандельштам, столько давший как поэт, как прозаик оставил наследие, едва ли уступающее по значению звучанию его лиры.
Она была хранительницей мандельштамова огня и свидетельницей событий, созидаемых эпохой с размахом первостроителя и ошибками первопроходца.
Крепкий настой прозы Мандельштама!
Ликование крупных существительных и стремительные удары глаголов: так шаман мог бить в свой бубен.
Магические кристаллы, в гранях которых отражено всё конкретное, но – главное: имеющее признаки вечности.
Разумеется, проза мужа не могла не повлиять на мемуары жены, признанные – сразу после выхода – незаменимыми источниками в изучение творчества поэта, равно и документами эпохи, столь же страшной, сколь и созидательной.
Впрочем, споры о значение работ Надежды Мандельштам разделили читающих на два лагеря: полагавших, что мемуарист имеет право на суд над эпохой и отдельными её представителями, и тех, кто считал, что сведение счётов с противниками не может быть литературным документом.
Истина, как всегда уютно и равнодушно располагавшаяся посредине, не слишком заботилась о судьбах самих спорщиков, признав «Мемуары» Надежды Мандельштам книгой, силою превосходящей время, каковы бы ни были её достоинства и недостатки.
Шампанская игра страстей кончается трауром скорби – или скорбью траура, что, в сущности, не очень важно в мире, меняющем полюса.
Литературная злость становится питательной силой таланта многих, попавших в окуляр мемуаристки.
Слава поэта возможна во времена, не слишком замаранными высотами технологий: нынешнее время не реагирует на былых знаменитостей, оставив их наследие и судьбы горстке почему-то ещё интересующихся литературой.
Утверждать, что время восстановит баланс и вернёт литературу в насущный обиход реальности, нет оснований: так же, как нет оснований утверждать, что книга Надежды Мандельштам когда-либо сгинет в аметистовых водах Леты.
Осип Мандельштам дал образец рецензии – идеальный текст, характеризующий поэта, избранного объектом оной; текст, обладающий в такой же мере стальной мускулатурой кузнечика, как и стихи Игоря Северянина, о которых писалось.
Каждая фраза – мысль; и столько их использовано, сколько требовалось для полной характеристики феномена Северянина.
…А на другом полюсе вдруг – при мысли о Мандельштаме – возникает фигура Архилоха.
Почему?
Оставшиеся фрагменты, не законченные стихи напоминают то, что прожглось сквозь века: от Архилоха.
«Чёрная ночь, душный барак…» – образ, тоже проходящий сквозь время, чтобы свидетельствовать о бездне былого…
Роскошно буддийское лето: как роскошна строка, превозносящая его.
Нашедший подкову обретёт тайну: следуя прихотливому орнаменту стихов Мандельштама.
Он именно прихотлив, и настолько построен на аллюзиях и ассоциациях, насколько ассоциативное явление жизнь: если вглядеться.
…Ведь в памяти нет линейного движения: возникают одни картины, потом другие пятна, нечто видоизменяется, как во снах.
Поздние стихи Мандельштама – от глубинных залежей истории и метафизики; от мысли, выходящей за пределы любых эстетических школ и касающейся высот творения.
…Ведь могут быть они (высоты) сведены на нет неистовством двадцатого века: о том «Неизвестный солдат».
Строка растягивается, удлиняется, не ложится в размер, выпадает из него…
Ритм опережает век; возникающие в недрах стиха Дон Кихот и Швейк предельно серьёзны, учитывая работу по осветлению душ, которую им предстоит сделать.
И луч, встающий на сетчатку поэта, выдавливает кровь, которая прольётся в строки, чтобы воссияли они благородным мрамором античности.
Мандельштам был тесно связан с нею: и с простой свирельной, и с усложнённой римской…
Поздние стихи его разливались реками, вбирая в себя столько, сколько позволяла жизнь.
Они были трудными.
Требовали усилий.
Но разве не того же требует жизнь?
Определить своё время, кристаллом смысла выявить его суть в стихе – многим ли по плечу?
Особенно так, чтобы алмазная грань определения (или определений) засверкала по-своему, давая поэтическую гармонию, умножаемую на глубину:
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Именно двадцатый век предложил вариант расчеловечивания людей: при неизменности внешности; именно он нагромождением войн, тираний, смертей, технологий ставил человека в положение, когда надо быть наисильнейшим, чтобы признать: …не волк я по крови своей…
Остаться человеком – при любых обстоятельствах: зона человеческой миссии подразумевает сильные ноты стоицизма, и именно они так неистово, ярко прозвучали в стихотворении Мандельштама.
А то, что век действительно запихал его, как шапку в рукав, есть следствие этой высокой стойкости, что очевидно – как и бессилие времени, использовавшего свои привычные каверзы, стало ясным по отношению к его наследию, среди которого блещет алмазными гранями такое небольшое, исполненное силы стихотворение.
Прошу прощения за два пропущенных тире в первых двух строчках Марины Цветаевой, которые так характерны для стиля её пунктуации.
Писал по памяти.
Григорий Блехман.
Прекрасный очерк об одном из самых ярких поэтов Серебряного века, о котором Марина Цветаева сказала:
"Я знаю, наш дар неравен,
Мой голос впервые тих -
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих..."
Конечно, он стал жертвой того, что назвал "век - волкодав".
Браво, Александр.
Григорий Блехман.