Александр БАЛТИН. ДУХОВНЫЙ ДОМ ДОСТОЕВСКОГО. К 140-летию со дня памяти
Александр БАЛТИН
ДУХОВНЫЙ ДОМ ДОСТОЕВСКОГО
К 140-летию со дня памяти
1
…Он кажется, героем такой чистоты, что преступления будто бы не было.
Раскольников – сгусток больной совести, сострадания, желания помогать: неужели обладающий такими качествами человек возьмётся за топор, воплощая выморочную идею…
…Этак всякий пойдёт старушек лущить: человек и развился, когда перестал использовать физическое устранение неприятных ему других, и стал пользоваться возможностями слова…
Впрочем, нет – убивали, убиваем и будем убивать: так устроены: не мешай, моя территория…
Но Раскольников убивает не из-за территории, едва ли процентщица так уж мешает ему: он ставит экзистенциальный эксперимент: над собой, над внутренним своим составом: выдержит ли…
Не выдержал.
Ахматова говорила, что Достоевский не знал всей правды, полагая, что убьёшь старушку и будешь мучиться всю жизнь; он не предполагал, что утром можно расстрелять пятнадцать человек, а вечером выбранить жену за некрасивую причёску…
Может, предполагал?
Ведь нарисовал же бесов, пользуясь красками гротеска, вообще излюбленными им.
Не только ими: красками правды, предчувствия, постижения реальности, и человека в ней…
Раскольников верует буквально: то есть не очень глубоко; Достоевский, используя формулу – до тех пор, пока человек не переменится физически, – предполагал, что такое возможно: значит, видел сквозь плотные слои материальности.
Как видел творящееся в недрах человеческих душ: а там закипает столько всего, что не захочешь, а напьёшься…
И пьют у Достоевского, пьют многие; недаром черновое название «Преступления и наказания» – «Пьяненькие».
Пьяненькие, жалкие, вбитые в нищету…
Она хрипит старухой: скученность больших домов противоречит жизни, и опять Мармеладов развивает теорию бессмысленности просить в долг…
А… кто это выходит на сцену?
Крепкий, щекастый, разумеется, Фердыщенко, заставляющий усомниться в том, что воспоминания – ценность.
Ведь ежели хороши, их хочется повторить, когда худые – забыть, отказаться…
Из жизни не вычеркнешь ничего – как из черновика: замечали?
Невозможность отступления увеличивает безнадёжность.
Мышкин проявится, но не в его силах будет изменить мир, оставшийся и после Христа таким же, как был: с насилием государств, войнами, тотальным неравенством, смертью, болезнями…
Люди не говорят, как у Достоевского, тем не менее, его людей – хочется слушать.
Они сбивают речевые пласты наползающими друг на друга структурами, захлёбываясь, спеша…
Всё спешит, всё несётся, мелькает калейдоскоп разнообразнейших персонажей; Карамазовы – это будто один расчетверённый человек, и Иван уравновешивает мыслью сладострастие отца, который будет убит смердом, смердящим…
Нет людей хороших.
Нет плохих.
Снег падает на городские задворки; всякий человек – и белоснежен внутри, и грязен, как неприглядные задворки эти; Достоевский, показывая человеческое разнообразие, призывал быть терпимее друг к другу, добрее; всегда проводя через мрачные коридоры к астральному свету: надо только почувствовать…
2
Сундук, на котором ребёнком спал Достоевский, можно увидеть в музее, располагающемся рядом с больницей, во дворе которой стоит странный, сильный памятник: писатель, словно разбуженный выстрелом… или: выдирающийся из лент небытия к сияющему простору мистического космоса.
Не от утлости ли того пристанища, где пришлось спать ребёнку, – банька с пауками? Потусторонняя тоска Свидригайлова, который уедет в Америку на энергии выстрела?
Страшные колодцы петербургских дворов: в Москве таких нет; недаром Достоевский именовал Петербург самым умышленным городом на свете, когда Москва обладала естественностью прорастания в явь.
Москва пьяновата и пестровата.
Петербург холоден и строг.
Вам жалко Макара Девушкина?
Ведь он жалок…
А вы сами?
Жалкое – вместе растерянное, детское есть в каждом.
И впрямь: мало живущий, ничего не знающий ни о Боге, ни о том свете человек таков, что его не может не быть жалко.
Но Достоевский провидел тайный свет, и постоянное стремление к оному – важнее даже огромной языковой работы, проделанной классиком.
3
Смертное манит, запредельное влечёт; Кириллов, строящий теории самоубийства, больше вызывает сострадание, чем…
Провинциальная дыра становится вместилищем кошмаров, принимая в себе бесов.
В революции, кроме крови и жертв, Достоевский не видел ничего; и, ожидая кошмарных перспектив, не предполагал общечеловеческого прорыва к свету.
…который знал, как мистическую основу бытия; свет, определяющий жизнь, влекущий, манящий…
4
Суть Достоевского – свет: дорога к оному, прохождение сквозь лабиринты, ради обретения световой гармонии.
Бытует мнение о хаотичности языка классика: это так, и нет.
Действительно, Достоевский с неистовостью – точно текст летит над земными препонами – сбивает пласты разных речений: канцеляризмы, жаргон, тут захлёст всего, мешанина, но – именно такой язык и нужен для построения лабиринта, ведущего к световым просторам, столь редко встречающимся в жизни.
Если бы было иначе, не вышло бы эффекта, и речь на могиле Илюшеньки не прозвучала бы такой чистотой и болью.
Раскольников кажется чистым настолько, что убийство невозможно: будто это развернулись фантазии его.
Но нет – дребезжат детали, громоздится мерзкий быт, выглядывает из щели двери отвратная старушонка.
Мерзкого много, провинциального много, церковных долдонов много.
Страха, страсти.
Мышкину не найдётся места – как не сложится условий для второго пришествия, как невозможно представить условия посмертного бытования.
Достоевский кажется всеобщим братом и всем другом.
И мерцает слезинка ребёнка – вечным предупреждением.
5
Слезинка ребёнка мерцает предупреждением, не услышанным миром.
Не увиденным.
В своей огромности и вечном захлёсте страстей мир сносит подобные мелочи – которые так велики сущностью.
В недрах себя каждый согласится с Достоевским, но внешнее организовывается сложно – боль и насилие продолжают созидать мир.
Книги не меняют его.
Но и без книг совсем захлебнулся бы в несправедливости и прагматизме.
6
Шаржированный Тургенев, представленный Кармазиновым, другим – с точки зрения Достоевского – быть не мог: тут противопоставление двух противоположных форм творчества: бурление, поток, истовость Достоевского, и ориентация на конкретный шедевр у Тургенева.
Слишком разные: и уважительное друг к другу отношение в жизни будто бы ничего не значило.
…Бесы клубятся в провинциальной дыре: надо же откуда-то начинать.
К ним не относится Кириллов: как-то криво втянутый (или почти) в их компанию.
Теоретик самоубийства, так глубоко погружённый в себя, что действительность вторична.
Сумрачный колорит: не мог быть другим – вот появляется Шигалёв, глядящий мрачно, рисующий панорамы грядущего мира – даже не тиранического, а дьявольски искажённого…
Революционеры спародированы?
Нет, методы их слишком претили Достоевскому, не верившему в подобные возможности переустройства общества, думавшему, что слезинка ребёнка…
А мир может меняться только через кровь: как ни ужасно это: назовите хоть одно человеческое значительное свершение, обошедшееся без оной…
Мир, меняющийся через кровь, не устраивает классика, заваривающего крутую провинциальную драму.
Пока провинциальную; она выплеснется в глобальный масштаб, исказив всю действительность, меняя её, поднимая одних, низвергая других, ломая души, и…
Всё смешивается в алхимическом огромном сосуде классика, где впервые появляются очевидно плохие, почти без оттенков: Верховенский и проч…
7
Зеркало должно быть огромно, чтобы отразить душу народа; оно будет неровно – и выпукло тою болью, что живёт в ней, и сиять, как сияет свет затаённой надежды.
Суммарный свод книг Достоевского, отшлифованный временем, превращается именно в такое сверкающее зеркало.
…Ибо кристалл души Раскольникова чист, как у ребёнка; ибо фантом его зловещей фантазии, выданной за интеллектуальное построение, точно проносится мимо: хотя убийство было, этого невозможно отрицать; но накал муки – проедающая сущность героя совесть – так высок, а страдания в заключении столь серьёзны, что и содеянное растворяется в них.
…Ибо нового Христа не ждёт реальность, о чём знает прекрасно русифицированный великий инквизитор, но Мышкин, возвращающийся из Швейцарии, всё же хочет проверить возможность родной земли принять новое проявление пророка.
…Ибо Карамазовы – точно… не амбивалентность даже, а «расчетверённость» души русской, где Алёша – световой полюс, Иван – интеллектуальный вектор, причудливо изгибающийся, раз не выдерживает умственного напряжения, Митя – ярость страсти и лютый порыв щедрого сердца, а Фёдор – тьма земного пути; сложный суммарный портрет русского бытия ложится отражением в пласт гигантского зеркала, нечто проясняя, ещё больше запутывая многое…
…Ибо бесы всегда, или часто, рядятся в одежды всеобщего благополучия, ни в грош не ставя чужую кровь, не желая проливать свою.
Но – даже и Макар Девушкин: жалкий, крошечный, смешной человечек – есть писк униженного русского естества, тщетный звук мечты о корочке счастья.
…Ибо Сонечка Мармеладова найдёт ядовитую сласть в попрании собственного «я» ради жизни близких; а сотворить чудо ради них может каждый.
И все загнутые сложно, с заплесневелыми стенами лабиринты, письмена правды, на каких сквозь мутные потёки времени выводят к свету, проступают: в этом суть.
Речь на могиле Илюшеньки прожигает сгустками душевных, высших лучей смертный, свинцовый морок яви.
Мышкин оставляет след в живущих – и светится он, призывая к правде.
Даже Фердыщенко, предложивший салонную, пустую игру, подразумевал звенящие струны совести.
…Как не современно всё!
Как противоречит технологической, прагматизмом скрученной, целесообразностью напитанной яви.
И – как мощно, верно работает зеркало, отражая прошлое, созидая грядущее.
8
Двойник, Петербург, тёмные лестницы, богатые квартиры, где гудят праздники, требующие великолепного масла великого художника; Белинский, оставшийся недовольным повестью…
Естественно – её абсурдные изломы, равно, как и снежные ночи, где один персонаж встречает другого: себя самого, – были далеки от того разлива реализма, который критик ожидал от молодого тогда писателя.
Титулярный советник!
Сколько их проявилось на русских страницах!
Мелкие и смешные, неудачливые и затерянные в толпе, чудаковатые и несчастные: они представляли собой пёстрые калейдоскопы тогдашних людей; и Яков Петрович не являлся исключением.
Вот он бестолково топчется целый день по делам, сидит у доктора, то отказывается принимать лечение, то соглашается на лекарства; потом бессмысленно перемещается по городу: этому умышленному городу с его архитектурными ущельями…
Впрочем, почему бессмысленно: смысл в том, чтобы встретить себя самого: Якова Петровича Голядкина, свою худшую часть, которая постепенно возобладает.
Однако, и хорошая-то не очень хороша: тут даже не маленький человек, а козявка какая-то…
Очень реальная козявка, не отступающая от реалистических правил изображения действительности.
Всё серо-чёрное, мчащееся куда-то; вяло бормочущий двойник, постепенно забирающий жизнь основного персонажа…
В каждом из нас живёт такой – и тут уж ничего не попишешь.
Однако, зафиксированного словесно не отменишь, и бегут Яковы Петровичи Голядкины, соревнуясь, бегут, опережая друг друга, не зная, кто победит.
9
Щекаст, но едва ли розовощёк – он выходит на сцену, хотя стоит сбоку, теребя края малинового занавеса…
Он совсем не оптимистичен, и заранее просит денег в долг ему не давать; да и фамилия его – Фердыщенко – топорщится нелепо.
Он введён, как функция, хотя и выглядит, как человек; его миссия: разбередить в вас худое, заставить его показаться, проявиться на свету, дабы стыд прожёг кислотой сознание…
Что такое покаяние?
О! это вовсе не разбивания лба об церковный пол, с последующим повторением всех жизненных гадостей, на какие только вы способны.
Покаяние – это осмысление плохого, с тем, чтобы не повторялось оно, отпустило из плена.
И вот тут необходим метафизический Фердыщенко, который обязательно выйдет на сцену, ежели у вас совсем не атрофирована совесть.
Да, разумеется, можно вспомнить многочисленные истории маугли – не того, романтизированного Киплингом мальчика, но подлинных – сотни или две, – росших среди зверей, и не имевших представления о совести; но ведь заложена она в нас, впечатана во внутренний состав, только толчки нужны, чтобы проснулась…
Если становится меньше и меньше таких воспитательных толчков, люди деформируются, расчеловечиваясь.
Что и наблюдаем сегодня.
Так что не хватает Фердыщенко – и помощнее чтобы был, настойчивей требовал исцеляющих воспоминаний…
10
Страшно быть смешным, саднящее постоянное нечто разъедает душу, и сам себя таким считаешь: смешным, нелепым…
Сколько таковых вписано в жизнь: ратоборствовать с реальностью сил не дали, и доказывать ей, что ты не такой – не получится…
Узел закрутится туго, как на любой странице Достоевского: смертельно затосковавший смешной человек, окончательно решивший убить себя, отогнал криком девочку, подбежавшую к нему на улице с бедою своею, аж тёкшей из глаз, и, придя домой к себе, в пятый этаж, сильно заела совесть смешного…
Мол, тут уже не смешной выходит, а подлый.
Подлый-подлый, весь коричневый внутри, бурый, а бурый – цвет греха.
Выстрел отдалился, настал сон, появилась совсем другая жизнь.
Вот и сознание после смерти оказывается живёт: несётся себе средь пространств, пока не начинает гореть солнце и не открывается солнечный мир – почти, как наш, только лишённый всего земного негатива. О! сколько его ныне – в геометрической прогрессии вырос, вот бы поразился смешной-то…
И вот затесавшийся в другую жизнь – без права на это – смешной человек сеет среди идеального своё – негожее, и сеет… как-то сам не желая того: просто ведь не таков, как они, не знающие зла…
А просыпается – с изменившимся лицом, и с чётким осознанием, что лучше сеять любовь среди несовершенного мира, чем наоборот…
Суть тут – в изменившимся лице, в осознание, которое делает лицо таковым; а ещё, верно, в том, что надо побыть подлинно смешным – для других – чтобы дорасти до откровения любви.
11
Аркадий Макарович Долгорукий – о себе, о событиях, вовлекших его метафизическим – через земные данности водоворотом; о своей заветной идее…
Она бесхитростна – с одной стороны: стать Ротшильдом; она громоздка и избыточна: утвердиться среди людей, считающих его подростком.
Таков ли он?
Записки наслаиваются, вихрятся, летят; скорость происходящих событий увеличивается, Версилов снова что-то говорит; и снова все – все! – воспринимают Аркадия подростком, каким ему так не хочется быть.
Взросление трудно – во все времена.
Вхождение в жизнь, с необходимостью притираться к ней, приноравливаться ко всем её каверзам и шероховатостям, мучительно…
Разнообразие мук велико, и шкала их никем не рассчитана.
Незаконнорожденный, и при знакомстве, когда узнают фамилию, непроизвольно интересуются: не князь ли?
Много унижений претерпевший в пансионе Тушара обдумывает жизнь и, вместе с классиком, вопрос: растут ли после 19 лет?
Растут до конца дней своих, и потом – о чём ведал Достоевский.
Жизнь – форма бесконечного роста; хотя земная – кажется просто движением к смерти, с напластование массы негожего на пути.
Всепримирение идей и всемирное гражданство Версилова есть одна из коренных русских болей: а всевозможного российского «боления» в «Подростке», как и в других махинах Достоевского, много, с избытком.
В России был и Николай Фёдоров – со своими, так толком никем и не понятыми идеями.
Мелькают коридоры, которыми проходит Аркадий; они усложняются, повороты закручиваются, записки растут…
И мерцают, разворачиваясь, поля метафизики: над романом, внутри него; мерцают, втягивая себя – даже ежели и не хочешь.
12
Игра прожигала Достоевского, организуя периоды его жизни, готовя почву будущих книг; игра звенела медными дисками в его сознанье, взрывалась, уводила реальность из-под ног.
Игра лентами вливалась в роман, и Алексей Иванович повторял зигзаги своего автора, будучи союзным с ним во страсти.
Игра игрока.
Философия ощущений.
Ощущения, обнажённые до кровоточивого предела, до тока, сильно бьющего с проводов действительности.
Игра, как объект исследования.
Достоевский тяжело изживал свои страсти.
Изумительная статья. Пока пробежал галопом за неимением времени. Обязательно к ней вернусь, поскольку Достоевский один из любимых писателей (после Александра Грина, первенство которому отдано, скорее, в качестве преданности первой любви). С пожеланием новых находок, Олег Куимов.
Изящно и тонко выражена любовь к великому русскому гению! Читал наслаждаясь строем ваших мыслей. Бахтин СПБ