ПРОЗА / Елена ПУСТОВОЙТОВА. «И ПУШКИН ЗА ПЕРО ВЗЯЛСЯ…». Рассказы
Елена ПУСТОВОЙТОВА

Елена ПУСТОВОЙТОВА. «И ПУШКИН ЗА ПЕРО ВЗЯЛСЯ…». Рассказы

 

Елена ПУСТОВОЙТОВА

«И ПУШКИН ЗА ПЕРО ВЗЯЛСЯ…»

Рассказы

 

МАНТЫ

 

Из теплого зала кинотеатра со стульями, схваченными между собой крепко-накрепко в ряды и громко хлопающими откидными сидениями, чуть только с них привстанешь, вышли уже в кромешную темноту. Неуклюже, еще разминаясь, побежали, и сразу оторвались от толпы людей, как и мы, только что вышедшей из тепла, чуток в нем разомлевшей, а теперь плотнее запахивающей пальто и потуже завязывающей платки. Бежали, друг с другом переглядываясь-переговариваясь, фильм вспоминали, от мороза ежились.

Веселее снег поскрипывает, если бежишь. Словно подгоняет. Снег поскрипывает, мороз пощипывает. Луна светит так ярко, что снежные комья на дороге тень отбрасывают, Эти комья вслед за трактором, что снег по краям железным отвалом расталкивает, сваливаются. При полной луне как раз самые крепкие морозы стоят – любой побежит, не задержится. Плечи повыше поднимешь, голову втянешь, руки чуть в локтях присогнешь, несильно, чуть врастопырку, словно крылья, – и вперед. По сторонам не отвлечешься, не до того, так щиплет. Деньки морозные особенно короткие. Сеанс на три тридцать, еще день солнечный, а выйдешь после него – ночь звездная.

Городок маленький, до всякого конца его пешком доберешься, если нужда какая будет в том. Да и не городок вовсе по виду, по строительству, по архитектуре то есть. А разросшийся поселок, в котором и совхоз, и межколхозстрой, и автобаза, и много чего еще поднакопилось, даже кирпичный заводик и известковые разработки, никому не мешая, по краю зацепились. Людей много во всем этом занято, школ средних только три да кинотеатров столько же. В центре универмаг, столовая, дом культуры с колоннами, рядом здание городского совета, напротив памятник павшим на войне землякам. Это место в самой серёдке городка так и называли – центр. Все говорили «пошла в центр» или «ходила в центр». А по краям, чуть от центра отойди, село как село. Улицы с домами в рядок, в линеечку, за каждым домом – сады-огороды. Перед домом палисадник с цветами. Цветы не обязательно, порой просто деревцо, куст смородины или сирень. Но вот сирень – это обязательно.

Бабушкин дом, как мы его между собой называли, от нашего как раз на середине, если из центра идти. И если шли мы с мамой когда оттуда, она обязательно к бабушке зайдет. Посидит, сумку с покупками у ног поставит, поговорит с ней о чем-нибудь, а мы рядом вертимся или, прислонившись к ней всем тельцем, терпеливо ждем. Точно знали, что шалить и в другие комнаты проходить нельзя. И я тоже знала, хоть и помладше всех была; к маме притулюсь и стою смирно, комнату и бабушку разглядываю.

Дом бабушкин вовсе и не бабушкин был. Его тетя Маша построила. Новый, просторный, с летней верандой, в частых квадратиках широких рам. Глазастый такой, особенно в сравнении со старой пятистенкой бабушкиной, которую продали, как только новоселье справили. Но между собой мы новый дом тети Маши все равно бабушкиным звали. Бабушка ведь там жила, значит её – бабушкин.

Тетя Маша на районной почте пост занимала, главным бухгалтером была. Она росла уже не в лихолетье, какое на маму пришлось, и смогла выучиться. Так мама говорила, и слово «лихолетье» всегда раздумчиво произносила, чуть в растяжку, словно сама к нему прислушивалась. А у мамы только четыре класса. Старшая была в семье, сестер младших нянчить нужно было, бабушке по хозяйству помогать. Какая школа? Недолго в нее побегать ей пришлось, да и то зимами, когда огороды уберут, когда дел домашних меньше становилось. Четыре класса – это не восемь и не курсы к ним в придачу трехлетние в настоящем, далеком и сыто-загадочном городе. Поэтому в доме нашем ни дивана, ни ковров, ни штор тяжелых, бархатных, отороченных шелковыми висюльками-колокольчиками по бокам, – заденут, защекочут, как у тети Маши, – не было. Шторки висят легкие, штапельные, половички полосатые, самотканые. Простенько...

Чтобы бабушка к нам в гости или сестры мамины – такого не было. Разве только, когда мы подросли, изредка приходили вечерами кого-нибудь из нас, девчонок, на ночёвку забрать. Это если мужья в длительный рейс какой-нибудь уезжали, а дети по лагерям летним разъезжались или у родни городской гостили. Одной в доме оставаться непривычно, тревожно, вот и шли племянницу для живого дыхания рядом просили. Я всегда боялась, что меня мама отдаст на ночевку. Мука одна лежать в душной, мягкой постели рядом с теткой. Перины глубокие, жаркие. Утопнешь в них и лежишь задыхаешься. Ворочаться лишний раз боязно, как бы тетку не потревожить. Притворишься, что спишь, а сама тайком на окно смотришь, ждешь, когда ночь побелеет, рассвет настанет... Дома на ватном матрасе рядом со старшей сестренкой куда лучше, только ткнешься головой в подушку, ан, вот оно, утро солнечное... И как двери от ночных запоров освободят – стремглав домой. Миссия окончена.

А Танюшка, сестренка моя, бойкая на разговор, и на завтрак останется, и беседу взрослых поддержит, сколько детского разума хватит, и все новости, какие есть, перескажет. Она долго звук «с» не выговаривала, шепелявила, смешила этим всех, её специально спрашивали, зачем твоей маме соль, за которой её иной раз в магазин посылали. «Как зачем?! – умильно всплеснув руками, удивлялась Танюша. – Шоль нужна, чтобы шуп шолить». Её всего охотнее тетки на ночевку просили, но я все равно боялась, что и меня прихватят.

Мамой положенная традиция во всякий поход в центр обязательно заходить к бабушке так крепко в нас засела, что какая бы ни была погода, а к бабушке забежишь. Поздороваешься, чуток у порога постоишь на разложенном возле двери половичке, и домой. Маме доложишь, что у бабушки были, тети Маши с работы еще нет, Катька с Валеркой ругаются, бабушка на кухне гречку перебирает... Чтобы пройти пригласили, чтобы бабушка угостила, по голове погладила – такого не было заведено.

Да и не ждали мы ничего такого, не ведали.

Мама моя у бабушки от первого мужа, а две другие её дочери от кузнеца, за которого она вышла, когда овдовела. Ему даже бронь от фронта в войну выдавали. Замечательный был кузнец, в хозяйстве нужный, тракторы, сенокосилки и другое всякое ремонтировал, любую деталь выковать мог. Помню его. Красивый старик, с широкой белой бородой. Деда Мороза с праздничной открытки мне очень напоминал. Борода тогда была редкостью, на памяти моей он один ее только и носил. Отчего дед с бабушкой рассорились, да так крепко, что дочери сторону матери приняли и отца отселили, мы не знали. Секретная это была тема – отчего да как. Сестры мамины, которых она нянчила, обе «ученые», держались особняком, ничего с ней не обсуждали, сами все решали. А мама и не настаивала. И отчима о случившемся тоже не расспрашивала, а могла бы, каждые две недели ему хлеб выпекала, пока он не переехал в село поблизости. Женился там. Помню его: высокий, в черном тулупе, уходит от нас, прямо перед собой глядит, тянет за собой саночки, на которых мешок с хлебами...

 

А бежали мы тогда с Танюшкой шустро, весело снежком скрипели, дом бабушкин издали высмотрели. Тремя окнами в ряд он на улицу ярко, зазывно-празднично светился. За кружевом капроновой тюли, редкой по тем временам, ясно виделся нарядный абажур, расшитый цветами и птицами китайскими. Постояли под окнами, полюбовались – как красиво! Сказку напоминает. И во двор. Валенки тщательно веничком обмели, чтобы снега не нанести. В полной темноте прошмыгнули через промороженную до последней досточки летнюю веранду, вдвоем за металлическую, наискосок прилаженную ручку дверь потянули – тяжелую, толстым войлоком обитую, сверху дерматином коричневым обтянутую. И вот он, свет яркий, абажурный, тепло печное, ароматное, уютное.

– Здрасте...

– А-а-а... – потянула Катька. Оборачиваясь на нас от стола с расставленными уже по нему тарелками. – А у нас... – потянула паузу, и бухнула непонятное. – Манты!

И слово это незнакомое – манты – произнесла с таким высокомерием, с такой улыбкой превосходства, мол, не чета вам, с вашей картошкой жареной, на сковородке на стол выставленной, что мы и вовсе у порога с ноги на ногу переступать стали, не зная, как быть – сразу убегать или еще постоять немного, теплом насладиться.

Тетя Маша с бабушкой о чем-то переговаривались, на нас не взглянули. Бабушка на высокой своей кровати сидела, спиной к ковру, ноги в толстых самовязанных носках, как у куклы, на всю ширину постели вытянуты. Кухня обширная, в ней самое место для кровати старушки. Зимой тепло от печи, а летом прохлада. Как только, еще по весне, печки переставали топить, вся готовка в летнюю кухню перебиралась, отдельно от дома построенную, с газовой плитой, с рукомойником и столом с табуретками. Зеркало в ней еще на стене, старинное, потухшее. Никто в него не смотрится, для красоты висит, поставленное под ним помойное ведро тускло отражает.

Катька, все также улыбаясь, оглядываясь на нас, смотрим ли мы, к плите подошла, на которой возвышалось нечто необычное из белого алюминия. Незнакомое, невиданное ранее нами нигде. Словно одну большую кастрюлю для супа накрыли такой же, только вверх дном её пристроили. И запах от этой странной посудины шел – мясной, сытный, вкусный до слюны вдруг набежавшей, до жалобного блеска в глазах... Верхнюю кастрюлю Катька за торчащие в разные стороны ручки потянула, чтобы приоткрыть, самой взглянуть, а, может быть, нам показать эти самые манты...

Как вдруг тетя Маша закричит на нее. Неожиданно громко и строго, почти зло:

– Не трожь! Не трожь, кому говорю!

И, словно одумавшись, более примирительно:

– Пар выпустишь...

А пар этот сам собой вырывался, весело так, белыми куделёчками выпускался, отчетливо видимыми на фоне зеленого эмалированного чайника, стоявшего позади. И в крике этом было так много раздражения, предназначенного не Катьке вовсе, а чему-то иному. Тому, что незвано, некстати свалилось, когда муж на пороге, и тарелки уже на столе расставлены... И как быть с этим, еще не решено.

Всё мы поняли. Без слов к нам обращенных и пояснений. На месте крутнулись, всем телом тяжелую дверь толкнули, открылась чтобы скорее. «До свиданья…» – пискнули и стремглав сквозь гулкую веранду с пушистым инеем на окнах, сквозь аккуратно вычищенный от снега двор, за калитку, клацнувшую за спиной, словно зубами, железной щеколдой.

Небо было удивительно звездным. Даже нарядным. Звезды на нем – только голову подними – висели низко, ярко, перемигиваясь лучами своими, словно переговариваясь друг с дружкой. Или и вовсе, может, нам о чем-то сигналы посылая... Так красиво... Постояли нахохлившись, словно воробьи на морозе, голову в плечи втянув, руки к телу прижав, на звезды и бархат неба любуясь, наперебой носами шмыгая.

– Когда я вырасту, – вдруг ни с того ни с сего, словно заклинание, начала Танюшка, глядя вверх, тоном торжественно-грозным, – у меня дома будут конфеты. Всегда. Много конфет.

Помолчала и добавила, словно поклялась.

– И, эти... манты... Тоже будут!

 

...Долго смотрела на звезды, которые хорошо были видны сквозь незадернутые шторки окон, слушала воцарившуюся в доме тишину, тихое сопение угревшейся, уснувшей рядом Танюшки.

– Мам, – позвала, не сумев совладать с мыслями, желая тотчас узнать, понять что-то, что не давало покоя. – А что, бабушка тебя не любила?..

Сквозь штапельные в оранжевых самоварах шторы на дверях услышала, словно она только и ждала моего вопроса, тихий, задумчивый мамин голос:

– Кто знает... Может я ей и мешала... Но время какое, доченька, было. Только бы выжить. Не до ласки...

– Но сейчас-то другое?

 – Другое, – согласилась.

И вздохнула. Тяжело, раздумчиво.

 

...Давно я уже не бегала из центра домой, забегая по пути в бабушкин дом – её проведать, на пороге постоять. Много времени ушло с тех пор. Но в отпуск, хоть на короткое время, обязательно в родной городок – родителей повидать, босиком по двору походить-пошлепать, смородину поклевать с куста, малины собрать полный ковш, да с молоком её, с домашним... И чтобы в окно при этом смотреть на холмы далёкие, на дорогу по ним, картинно петляющую, делающую два извива на самой макушке крайнего из них. Как манила когда-то эта дорога, как звала... До вздоха тяжкого при мысли о том, что нескоро еще ехать по ней в красном «икарусе» производства Венгрии, который на каждом повороте всеми своими окнами на солнце блестел-вспыхивал, солнечными зайчиками посвечивал. Словно подмигивал всем, кто его видел, уезжая в жизнь иную – большую, веселую, шумную... Давно наездилась, напутешествовалась. И в автобусах, и в самолетах, и в поездах. Если бы ни дом со шторками штапельными, ни огород с малым прудиком, с ромашками по краю, ни сад с яблонями, сквозь ветви которых небо синим-синё глядит, то ни за что бы в автобус не села, десять часов в нем не тряслась, мыслью утешаясь – как приеду, первым делом, к прудику, на краю которого отец широкую доску приладил, чтобы удобнее ноги омывать прогретой солнцем водой, и, вольно так, от колен до пят... всласть похлюпаюсь... И быть только дома, никуда не ходить. Ни в ближний магазин, ни в дальний, что в центре. Лень даже думать о том, чтобы обуваться да легкий, просторный сарафан на парадную одежду менять, чтобы по ней видно было – чего добилась в жизни, какой кошелёк и возможности заимела, уехав далеко от родных мест.

После воли босоногой хочется только сидеть на чисто вымытом, солнцем нагретом крыльце, на ласточек смотреть, юрких, быстрых. Носятся по небу, стремительно вычерчивая строгие узоры, словно ничего в мире не изменилось, словно не уезжала, словно вся жизнь впереди, словно и мама не постарела да и сама мамой еще не стала...

– Маша звонила, – мать рядом присела, тяжело, грузно. – К вечеру ждёт...

– С чего это? – удивилась так, что даже привстала.

Давно нет бабушки и кратких забегов по пути в бабушкин дом. Так, спросишь, ради вежливости, как сестры мамины живут, не болеют – и все на этом. А тут что-то новенькое – к вечеру ждёт...

На дне души закипало раздражение:

– Да не хочу!.. Мам, давай не пойдём?

– Ну, надо. Надо уважить... – утвердительно-рассудительно остановила вскипавшее раздражение мама.

И припечатала вопросом:

– Чего обижать?

Она всегда была немногословна и точна в каждом слове. И на этот её вопрос не было веского ответа.

 

Стол был накрыт на кухне. Кое-что в ней изменилось, но по-прежнему возле стены стояла бабушкина кровать и повыше ковра висели те же, заведенные в рамочки, вышивки. Тетя Маша их в молодости вышила. В детстве, пока ждала, когда мама с бабушкой поговорит, их разглядывала – яркая зелень кустов, в дальней дали сиреневые горыв белой шапке снега, и небо в алой заре. Крестиком вышитые пейзажи поблекли, выгорели, но не потеряли своей привлекательности. Даже наоборот, приобрели некоторую загадочность старины – времен давних, невозвратных.

На столе, на яркой новой клеенке узкогорлый графин с домашним тёмным вином, по бокам парадно расставленных тарелок стопочки в резных хрустальных насечках. Присела, отчего-то волнуясь, возле стола, оглядывая всё, что видели глаза в детстве, и отмечая новое – полки с раздвижными стеклами на стене, зеркало в широкой раме.

Веселая тетя Маша, многословная, несмотря на то, что в разговоре прикрывала ладонью беззубый рот – не успела еще зубы вставить, – внесла мантоварку. Ту самую, над которой когда-то клубился-извивался весёлый ароматный парок. Поблекшую, потускневшую, местами примятую. Поставила на холодную по случаю лета плиту, аккурат на то самое место, на котором она стояла в тот самый морозный вечер, всколыхнув со дна памяти, с самого её донышка тысячи мелочей далеко ушедшей детской обиды...

По две больших, в ладонь, манты положила каждому на тарелку, вино из узкогорлого графина разлила. Высоко качнула широкой хрустальной стопкой:

– Ну... За встречу, племянница...

 

Тихонько шли, раздумчиво поглядывали на огромный ковер неба, расшитый узорами туч. Дни долгие, вечер поздний, еще не стемнело даже. Тучи рваные, по краям видно, мохнатые, плыли по небу. Ни луны еще на нём, ни звездочки. На чужой клумбе, заметные через штакетник, белые, пониклые, неопрятные игольчатые астры и кусты сирени, обильно припорошенные пылью, поднимаемой колесами проезжающих мимо машин. Вымахавшие по краю улицы березы при малейшем ветерке сыпали первой пожелтелой листвой, напоминая о скоротечности жизни, о грустном, печальном...

– Мам, а манты у тёти Маши, оказывается, невкусные. Тесто толстое, не сочные... А тогда мне казалось, что манты – это что-то необыкновенное... Сказочное почти. Даже, помню, спазм в горле...

– Ну, – не поняла мама, – не суди. Нечего... Угостила и спасибо...

Приобняла её и шла, по сторонам поглядывая, думая о скорой осени, о конце отпуска. О жизни человеческой... И о том, другом – далеком, наивном, давно прошедшем, на что теперь смотрела глазами взрослого человека, стараясь понять саднящую на самом донышке души боль.

И о многом еще думала, оглядывая с детства знакомые, родные места. Так хорошо, так тихо...

 

 

«И ПУШКИН ЗА ПЕРО ВЗЯЛСЯ…»

   

Свекровь вернулась из церкви взбудораженная. С порога начала почти сердито:

– Да как тут будешь хорошей христианкой, как не осудишь...

Рывком сняла куртку, сдернула шарф с головы, будто торопилась куда-то, но, присев на пуфик, начала неспешно расшнуровывать теплые, с овчинной опушкой, ботинки.

– Случилось-то что? – не выдержала затянувшейся паузы Надежда, вышедшая в прихожую встречать свекровь с бокалом горячего, крепко заваренного чая с молоком. С самого детства она обожала такой. И отец за чай признавал только тот, который свежачок, с пылу, с жару. Ради них мама над заваркой колдовала: плеснет в предварительно обогретый чайник кипяточку самую малость, лишь заварку залить, прикроет полотенцем и отставит на пару минут. Затем дольет кипятка и опять со всех сторон укутает чайник, и снова ждет. Знала момент, когда в самый раз будет. Отец тогда пил и покряхтывал от удовольствия:

– Вот, молодца, старик, как гарно можешь. Да с таким чаем и волосы в прикуску объесть можно...

Он так маму в старости звал – старик. Смеялся:

– Это чтобы она старухой не смела становиться...

Отчетливо все Надежде вспомнились, как стала чай заваривать – до слов и запахов, хотя давно родители живут только в сердце у нее, а не на земле. Чай особый, его свекровь в подарок привезла из далеких краев, где родилась Надежда, где встретилась со своим мужем, бывшим теперь, и где еще живет свекровь, тоже уже бывшая. А родной край, уже не родной, а заграница.

Колдовала над чаем по-маминому, и, выждав положенное, налила себе от души, в просторный, давно подаренный кем-то бокал, стоявший без дела на самой высокой полке. И, прижмуриваясь от удовольствия, вышла с ним к свекрови.

– Вот, – качнула перед ней бокалом, – наслаждаюсь... И что это вас так рассердило?

– Да зажилась видно, помирать пора. Смотреть вокруг себя лишний раз боюсь, глаза бы ни на что не глядели. Думала у вас-то, в России, хоть порядок, а и у вас тут душой обдерешься. В церкви и то порядка нет... Да как это можно? Двое деток, лет по пяти, не больше... Люди стоят, молятся, поклоны бьют, а они по кафелю в своих пластиковых кроссовках юлой вертятся-смеются. Не тихонько, в голос. Комбинезоны шуршат, подошвы визжат, они хохочут. Кругом люди чужие, а им нипочем, никого не замечают. Мамка не смотрит, остальные глаза отводят. Я наклонилась к ним, пальцем погрозила, они, быстренько так, вскользь на меня взглянули, только и всего. Следом другая женщина им замечание сделала, а им все нипочем. Я уже подумала, что сейчас возьму за руки, выведу... Знаешь, обидно так стало, вспомнила видео, мне в «Одноклассниках» переслали, на нем туристка немецкая в мечеть пошла, ну, не сама, с группой их повели, и одна не сняла туфли. Мягкие такие лодочки, тонкие, что носки. Так турчанка её в бок кулаком так толкнула, что здоровая немка тотчас тапочки свои скинула и босиком пошлепала-засеменила... Вот как надо своё оберегать. А тут – врата открыты, служба идет, а эти бесенята, прости меня грешную...

Свекровь уже успела и ботинки расшнуровать и руки помыть, и, зайдя на кухню, окинуть по-хозяйски накрытый к чаю стол, а всё не могла справиться с переполнявшим её чувством досады. Не меняя тона, спросила с долей раздражения, предназначенной не Надежде, а тем детям, что испортили службу:

– А чего рулета с маком не порезала? Если нравится, не жалей, съешь пока еще свеж... – и, уже налив себе чаю из чайничка, устало добавила:

– И чего из них вырастет, а?

– Хамло, – ответила, безмятежно прихлёбываая чай, Надежда. И добавила, все же немного подрастеряв душевный покой: – Хамло и вырастет. Сидит у меня такое чудо в пятом классе. Не учится, не слушает, демонстративно делает все наоборот.

– А родителей? Чего родителей не вызываешь? – свекровь успокаивалась, но тема воспитания её занимала.

– А что толку? Мамаша пришла, пузо голое, в пупке кольцо. И речь у неё, у тридцатилетней... Сейчас попробую изобразить... – Надежда откинулась на спинку стула, тоном резким, словно накипело, словно еще немного и сорвется до базарного крика, начала:

– Типа, учительнице легко ставить двойки, а типа, вам надо бы к ней относиться, как бы с большим, именно, пониманием...

Как бы относиться, спрашиваю, или относиться? И насколько, спрашиваю, большим? Отвечает... Не догадаетесь: «Типа, по-человечески надо...». Смотрю на мамашу, вопросы задаю. Но все примитивно, как её словечко «типа». Она хочет, чтобы ставила я доченьке хорошие отметки. И все. И не будет тогда у меня с ними проблем. Иначе жаловаться будут.

– Да как можно? Просто так, что ли? Всегда люди знали, прежде чем получить, надо заслужить... – недоверчиво вглядывалась в Надежду свекровь. Но, поняв, что та не шутит, и еще не забыв увиденное в церкви, тяжело вздохнула: – Разве могли мы такое представить, чтобы мать двоечницы учителю указывала, какие оценки ставить? Да что за порядки такие? Такую мать вместе с доченькой на педсовет вызвать да пропесочить по первое число, чтобы толк был...

– О чем вы? – Надежда смотрела на пожилую женщину с некоторой снисходительностью. – Страны уже той нет, в которой так было можно. Учитель сейчас, если двойку поставит, то не ребенка ругать за нее будут, а учителя.

– Да как же без двоек? Как еще бестолковых да ленивых детей учиться заставить? А на второй год если оставить?

– Нельзя, – вздохнула Надежда. – Тянуть надо из класса в класс. Изо всех сил. У меня в девятом классе один в школу не ходит. В прямом смысле. Раз в неделю в классе появляется. А зачем ему себя утруждать? Он знает, в конце года мы троечки ему нарисуем...

Смотрела на свекровь с легкой улыбкой, читая на её лице, как в раскрытой книге, что испытывает эта прожившая долгую жизнь женщина – недоверие, непонимание, страх, в конце концов.

– Но есть же люди, которые за это отвечают? Кто-то же отвечать должен за то, что из них вырастет? Разве не понимают они, что дети-то взрослыми становятся?

– Есть. Целое министерство с важным министром. Мы это министерство просвещения называем Министерством затмения, оглупления... Но это так, смешком, между собой. Когда очередную глупость министерскую обсуждаем.

Надежда давно в разводе, но с матерью мужа у нее сохранились хорошие, даже родственные отношения. Ирина Владимировна помогла ей вырастить дочь, замуж её выдать, и теперь, когда Надежде самой пять лет до пенсии, не оставляет своим вниманием. Как только находит возможность на месяц свое хозяйство соседям препоручить, сначала по пути к Надежде на недельку заглянет, затем к сыну.

Знакомых Надежды удивляет такая идиллии между ней и Ириной Владимировной, но еще более – что Надежда и к бывшему мужу не пылает гневом.

 

...Она сразу поняла – что-то не так. Спрашивала, может, на работе проблемы? Лётчик. Пилот гражданской авиации. Мало ли трудностей?

– Нет, – отвечал коротко, а сам грустно-долго в сторону смотрел. А как-то встал перед ней на колени – прости, не могу больше обманывать. Другую полюбил...

Поначалу опешила от его откровенности. Потом впала в истерику; плакала и кричала, вспомнить стыдно – до визга и битья посуды. Вещам тоже досталось, швыряла ими в него. Но время все по местам расставило. А свекровь как была второй матерью, так и осталась.

После развода жажды мести в ней не было, но еще долго при мысли о муже невольно натягивалась внутри струна, начинавшая больно пощипывать. Со временем и она затихла, освободив место странному волнению, в котором были и радость, и печаль, и почему-то некая неясная уверенность. Почти бодрость. С головой окунулась в работу, успевая приспосабливаться ко всем изменениям в учебном процессе. Не разом всё на голову вываливалось. Объясняла себе происходящее, не спеша ужасаться, как некоторые, мол, все, приехали – реальному образованию пришел конец... Понимала, что стало оно чисто формальным. Это только времена меняются, а человеческая сущность остается прежней. Ей ли, педагогу с тридцатилетним стажем, этого не знать? Всё, что дается без труда и усилий, воспитывает потребительскую особь. Паразита, по-русски говоря. А когда этот паразит вырастет, переломить, переформатировать его паразитарность будет непросто. Однако, как ни старалась себе объяснять и успокаивать, время от времени раздражение в ней накапливалось и выпирало так¸ что невозможно было не высказать. И как раз перед приездом свекрови не смолчала:

– Как я научу того, кто не хочет учиться? Он даже школу не посещает? – спросила директрису, сделавшую ей замечание, что двойки по её предмету, как бы она ни отговаривалась, означают только одно – уровень знаний её учеников не повышается.

– Естественно, поскольку эти ученики ничего не знают. Но они и не желают знать. А что знают, так это то, что в конце года мы троечку всё рано нарисуем. По всем предметам нарисуем. Так зачем учить? Нужна реальная система оценки знаний. Её нет. Она утрачена. А что на самом деле непедагогично, так это вместо двоек рисовать тройки... Сегодня одна мамаша мне претензии предъявила: её ребенок боится идти в школу, потому что я ему двойки ставлю... Я ей говорю: «Заставьте своего ребенка читать. Он у вас ничего не читает, поэтому ни на что, кроме двойки, ответить не может». А она: «Он не робот, чтобы его заставлять...». Вы понимаете, к чему мы пришли? В королевство кривых зеркал попали. Раньше ученик домой боялся с двойкой идти, потому что и дома с него спросят...

– Таков дух времени, – коротко отозвалась директриса, прервав её на полуслове, словно утомившись. Но это не остановило Надежду:

– Педагоги должны вести уроки, вести продленки, проверять тетради, готовить детей на конкурсы школьные, городские, региональные, заниматься с детьми как классные руководители, писать статьи в газеты и журналы, чтобы пройти аттестацию, но двойки ставить лодырям мы не должны? То есть – права не имеем? И еще лыко в строку – если раньше наши грамоты за хорошие показатели в работе учитывались при аттестации, то теперь нас этого лишили. Правильно я понимаю, теперь аттестовать нас будут по работам детей? То есть – дети, знания которых мы не имеем права реально оценивать, напишут тесты, и если хорошо напишут – ты аттестован, напишут плохо – не аттестован? А двойки ставить нельзя? Такой вот у нас дует дух времени. Просто ветер штормовой, снесет всё скоро.

Не смотрела на нее директриса, мимо глядела. Но и сама Надежда понимала, что нет у нее ответов. Да и в самом деле, не на абордаж же идти, не забастовку объявлять этому духу времени.

   

Жестом остановив Надежду, начавшую убирать со стола, свекровь сама принялась за посуду.

– Одно удовольствие мыть её вольной водой – мой, не хочу. У меня-то вода во дворе, в колонке. Сынок все норовит водопровод в дом провести, но не соглашаюсь. Неизвестно еще, как всё обернётся с заграницей нашей, может быть, придется бегом убегать, дом бросать... Да и много ли мне одной надо? Одна чашка да одна плошка. Не так уж стара, не тяжело еще два ведёрка в дом занести, – ловко ополаскивала чашки Ирина Владимировна.

И, не прерывая занятия, обернулась к Надежде:

– Помнишь ли ты брата моего? Александра? Светленький такой. На свадьбе вашей, когда счастья вам желал, так расчувствовался, что заплакал? Ну вот. Он до седьмого класса – семилетка еще была – еле-еле доучился и в шофёры пошел. А когда стукнуло ему шестьдесят, пришел как-то к маме и спрашивает, почему она не заставила его учиться. Мама ему – да что бы я-то сделала? Ты не хотел, я тебя уговаривала. А он: а ты бы меня била... Жизнь прожил, ошибки свои разглядел, ан уже не исправить. Вот и сказал-пожалился: я-то без мозгов еще был, а ты-то, мама, жизнь знала... А нынче что? Свобода всем дуракам. Такие и в шестьдесят не поумнеют. Все шиворот навыворот вывернулось – ребёнка не только не накажи, а слушай его, что он велит. А что он еще понимает? Да это же издевательство, в первую очередь, над ним. Поначалу всё ему позволять, а потом что? Как жить он будет? А работать ему разве не нужно будет, деньги зарабатывать? Приехала, думала в России всё ж таки порядок. А и здесь все свободы нанюхались...

И, вытирая тщательно руки полотенцем, в сердцах добавила:

– Сталина на вас нет...

Надежда любила смотреть, как хозяйничает свекровь. Все движения ловкие. Там протрёт, сюда подвинет, и все на своем месте – и сияет. Разом начинало на кухне кипеть, скворчать, жариться, как у мага-волшебника из мультфильма.

Не удержалась:

– Все время смотрю на вас и восхищаюсь, какая вы замечательная хозяйка. Редкая.

– А-а-а, что есть, то есть, – легко согласилась Ирина Владимировна. – И муж меня всегда хвалил, даже гордился мной... Только вот уже восемнадцать лет хвалить меня некому.

– Что? Уже восемнадцать? – изумилась Надежда.

– Ну, а сколько? Машеньке пяти не было, не помнишь разве, у гроба стояла, упрашивала дедулю разбудить...

Надежда помнила. И свекра и слёзы по нему. Но цифра восемнадцать, столько лет уже как нет его с ними, поразила. Так много, так долго и в то же время – так мгновенно... Только-только был рядом, а уже – восемнадцать лет! А ведь и сама она уже больше десяти одна. Анатолий ушел, когда Машеньке было десять.

Посидели, помолчали.

– Живу прошлым. Прошлое мне светит, согревает... – тихо, даже робко, покачивая головой, словно соглашаясь с кем-то, первой прервала молчание Ирина Владимировна. И уже резче, деловитее: – Чего горевать попусту? Такова жизнь, и у каждого свой черед...

Слова Ирины Владимировны вызвали в Надежде щемяще-нежную боль. Дрогнула лицом от жалости, легко представив себе, как одиноко той было жить всё это время. Стараясь как можно точнее выразить, как дорога она ей, как понятна её затаённая скорбь, улыбнулась свекрови:

– Хорошо, что вы приехали. Очень рада.

Однако, подумав, что сделала это слишком сентиментально, почти слезно, заторопилась словами:

– Хотите, повеселю вас? В восьмом классе диктант проводила. Текст диктанта из отдельных предложений. И было там строка из Пушкина: «Онегин в доме заперся, зевая за перо взялся».

Пятеро написали, что Онегин взялся за пирог. Куда ни шло, говорю им, хотя бы смысл в этом есть. Пирога наелся. А трое вовсе новое слово изобрели. Они написали, что Онегин, зевая, заперовзился... Спрашиваю их, что бы это значило? – отвечают: «Ну, наверное, скучно ему... Зевал же...».

– Восьмой? Восьмой класс, говоришь? – не верилось свекрови.

– Так вот, – продолжала с улыбкой Надежда, не впервые наблюдая подобную реакцию. – Я теперь, Ирина Владимировна, это слово взяла себе в копилку. Как увижу что-нибудь такое этакое, что и на голову не надеть, и в руку не взять, говорю – заперовзились...

И добавила со вздохом, поднимаясь из-за стола:

– Хотя редко чем теперь меня можно удивить. В девятом классе ученики не могут отличить подлежащее от сказуемого, и это уже почти норма. Не до Пушкина им с его пером... Пойду. У меня проверки накопилось. Два сочинения в одну неделю и диктант. Не успеваю проверять.

И уже с порога пообещала:

– Как только справлюсь с этим моим наказанием, посидим с вами. Я торт вкусный купила. А если захотите, по магазинам пройдемся...

 

Давно так уютно не было на душе у Надежды. Сидела, разбирала детские каракули, которые и почерком назвать сложно, слышала на кухне тихое постукивание посуды, приглушенный звук телевизора.

Так хорошо и так по-домашнему...

Сама телевизор почти не включала. Поветрие какое-то по всем каналам про внебрачных детей, про измены, любовниц и злостных алиментщиков. Миллион за секрет самый гадко-темненький. Если свою тайну на всю страну, на всеобщее обозрение выставишь, бельишком своим потрясешь – тебе миллион. Зажмешь – ни копейки не получишь. Стимул. Надоевшие лица, надоевшие склоки. А в конце, как издёвка, – берегите себя и своих близких... Да и не до телевизора. Столько навалили на учителей, суп сварить времени нет, не то что смотреть, кто с кем свёлся-развёлся. Заполночь сидишь, тетради проверяешь, оценки рисуешь...

 

– Ты обедать думаешь или и вовсе уже отвыкла? Чай пила еще одиннадцати не было, а теперь три часа уже... Всё воскресенье сиднем сидишь. Отдыхаешь ли когда? И что за жизнь у тебя такая?

Ирине Владимировне надоело ждать, когда Надежда закончит свою возню с тетрадями, движением, не терпящим возражения, она распахнула двери и с вызовом остановилась на пороге комнаты. Надежда словно только и ждала её, с ребячьей готовностью, даже с некоторой долей лихости, отодвинула от себя очередную, только что законченную стопочку проверенных работ. И, оглядев стол с видом победителя, обернулась к свекрови:

– А что? Жизнь моя прекрасна. Школа, школа и еще раз школа… В этом году я еще без классного руководства, так что к вашему приезду в квартире какой-никакой порядок навести смогла. Нагрузка такая, что не до домашних дел. Притом я к урокам не готовлюсь, а что молодые учителя делают, которые к каждому уроку готовятся? Да если семейные? И вообразить себе не могу. Мы же еще, помимо преподавательской нагрузки, для повышения квалификации тесты должны сдавать. На них тоже время нужно. У одной нашей учительницы муж терпел-терпел да с пятого этажа тетрадки выбросил. Говорит, веером летели. Бегала, собирала...

Ирина Владимировна смотрела с тревогой:

– Вот это работка... Но вас-то хоть ценят?

Надежда рассмеялась, словно шутку веселую услышала:

– Ценят. Все, кому не лень... На днях по центральному телевидению...

Замолчала, усаживаясь за стол, накрытый праздничной, красной в золоченых кленовых листочках, скатертью. С детским удовольствием оглядела выставленные на нём глубокие суповые тарелки парой с плоскими для вторых блюд и гарниров, рядки ножей, вилочек, ложечек. Все чинно, картинно. И поняла, чего давно не хватало ей. Праздника. Как сильно хочется ей праздника! Не шумного веселья, а вот такого тихого блеска нарядной посуды, салата, лежащего горкой в хрустальной ладони салатницы, чуть слышного, нежного шипения шампанского, наливаемого в фужеры... Но что её вовсе заворожило – лежавшая на широком блюде, в золотистой корочке прижарки, домашняя курочка, ножками врастопырку, картинно обложенная запечённой картошечкой и печеными же яблоками. Ешь – не хочу! Не удержалась, потянулась рукой.

– Но, но… – тотчас предостерегла её Ирина Владимировна. – Борщика сначала отведай...

Пировали, поглядывая друг на друга, поблескивая глазами.

– А переезжайте ко мне насовсем, Ирина Владимировна, – смеясь, и в тоже время искренне предложила Надежда.

– Конечно. Со всеми моими курочками, садом и огородом. Если бы так – то переехала бы. А иначе, что есть-то с тобой будем? У тебя пенсия-то уже не за горами.

– Не за горами, – согласилась со вздохом Надежда. И вздох её был разом и по поводу пенсии, и по поводу невозможности переезда в город садика с огородом. Сама все чаще и чаще подумывала, что когда выйдет на пенсию, продаст квартиру и купит домик в деревне. С садиком. И всякий раз ей строки из Цветаевой на память приходили:

За этот бред, за этот ад,

На склоне лет пошли мне сад...

Ад, конечно, у нее далеко не тот, что у Цветаевой был в жизни, а что до бреда, то этого добра и у нее предостаточно. Так что хотелось бы на склоне лет в садике своём сидеть, сквозь ветви на небо смотреть. Обязательно плетеное кресло купит. Ноги в плед закутает и, наконец-то, спокойно, со вкусом, не спеша перечитает всю русскую классику. В суете школьной жизни не оставалось времени для чтения. Даже в каникулы работы выше головы. Почитать из классики, из того, что не входит в школьную программу, нет времени. Только урывками если.

– Так что там с этим твоим телевидением? – напомнила Ирина Владимировна.

– Да ничего хорошего, – с аппетитом поглощая борщ, откликнулась Надежда. – Ученик подросток ударил по лицу учительницу пенсионного возраста. Немного меня постарше.

– За что? – поперхнулась Ирина Владимировна.

– Кажется, во время урока наушники с него сняла, учиться заставляла, слушать новую тему.

– Так всё верно сделала, – совершенно была сбита с толку свекровь.

– Это для нормального человека всё верно, – усмехнулась Надежда. – А на телешоу целый ряд экспертов, в кавычках, конечно, осуждал только учителя. Мол, ведь вы педагог, могли как-то иначе, больше терпения, а вы без должного уважения, вывели его из себя, вот он и ударил... А напоследок всё же реверанс какой-никакой ей отвесили – ученик не должен был этого делать. Но он ребенок...

– Ой-ё... – словно у нее заболел зуб, протянула Ирина Владимировна. – Учитель теперь у вас что, не учить должен, а подходы к каждому недорослю искать? Что дальше-то будет? Я думала, отчего это ты тех детей, о которых я тебе рассказала, разом хамлом припечатала. А ты-то насмотрелась уже... И, что, много таких?

 

Утро выдалось морозным, звонким. Марток, надевай семь порток – вспомнилось Надежде. Воздух был ясен и чист еще по-зимнему, но стал гуще, потяжелел и от этого временами налетающий упругий ветерок тихонько шелестел, словно смеялся. По-весеннему высокое небо уже налилось прозрачной голубизной, и солнце так игриво слепило глаза, что поневоле захотелось вздохнуть полной грудью. А облака! Белоснежные, легкие, красоты такой, что и слов не подобрать. Но подобрала, тихонько прошептав для себя: «Сказочные, словно крылья лебединые...».

И улыбнулась этому сравнению.

Первый урок в пятом «г». Класс сложный. В начальной школе оценки не ставят, по головкам гладят, и в пятом многие не желают работать. Не приучены. Читать еще толком не умеют, однако, прически, смартфоны, толстовки, подкрашенные челки и прочие приметы взрослых у всех имеются. Времена пришли – требования к ребенку предъявлять непрофессионально, а профессионально развлекать. Но разве от развлекаловки уровень знаний повышается? Нет! Когда же это началось? Двадцать, тридцать лет назад? И как же стремительно все изменилось. Очень жаль способных детей. Они вынуждены плестись вместе с двоечниками. Вот как подравнялись под европы. Хлебайте теперь полной ложкой...

Звонок, по-весеннему задорный, прервал её мысли, не оставившие следа от улыбки, что навеяло ей солнышко и небо – высокое, по-весеннему голубое.

 

Урок проходил без неожиданностей. Ученики переговаривались между собой прилично, негромко. Руслан, стоило только на него взглянуть, продолжал сводить глаза пучком к переносице. Надежде понятно было, что это он из-за выставленных ему двоек. Хоть и дерзко, но молча. Поэтому она относилась к его собранным в пучок глазам неодушевленно-демократично. Соня, как обычно, демонстрировала свою безучастность к происходящему – слушала невнимательно, с вялым интересом поглядывая время от времени на доску, ничего не записывая.

– Соня, – еще раз окликнула её Надежда, – перепиши всё, что мы разобрали и записали на доске, себе в тетрадь.

– Да не буду я переписывать. Я не люблю русский язык, не хочу его учить, – неохотно-хмуро отозвалась Соня, равнодушно глядя на Надежду. И даже, показалось, подавила в себе зевок, так ей было скучно.

– Ну, тогда ты должна найти для себя школу, в которой сможешь изучать те предметы, которые любишь. А пока посещаешь эту, ты должна изучать русский язык, даже если ты его не любишь.

– Да, не буду я!

Соня смотрела на Надежду без тени кротости, дерзко, с вызовом.

– Послушай, – примирительно начала Надежда, – мама твоя вчера сообщение мне прислала, что ты боишься меня, нервничаешь, поэтому не можешь отвечать на уроке как следует. Но переписать в тетрадь ты можешь? И ты ничуть меня не боишься, ты просто не желаешь выполнять требования учителя...

Соня, не ответив, с нескрываемым неуважением повернулась к Надежде спиной. Класс замер, с интересом ожидая, что будет дальше.

– Ну хорошо… - через секундное замешательства ровным голосом продолжила Надежда. – Не хочешь говорить со мной, на перемене пойдем с тобой к завучу...

   

Ольга Витальевна, советник директора по воспитательной работе, не отличалась принципиальностью. Так – нашим и вашим. Учителя друг другу жаловались, что не видят от нее ни помощи, ни защиты. Её тревожило только одно – чтобы родитель жалобу не накатал.

Так и вышло. Ласково приподняв свесившую на глаза пятиклассницы подсиненную прядь волос, она с нелепым вдохновением спросила:

– Может, ты что-то не понимаешь, Соня? Может быть, Надежда Борисовна должна тебе дополнительно объяснить? Ты ей подмигни, если так... – обернувшись к Надежде, улыбнулась и ей ласково, нелепо стараясь обратить все происходящее в какую-то шутку.

– Как это, подмигни? – Надежда, не ожидая от этого визита ничего особо толкового, всё же опешила.

– Ну, так. Незаметно. Может быть, Соня стесняется сказать при всём классе, что не поняла. Так Соня?

И на этих словах завуча Соня, украдкой зорко скользнув по лицу Надежды взглядом, натурально заплакала...

Ольга Витальевна стремительно кинулась к графину с водой. Не переставая успокаивающе приговаривать и ойкать, налила в одноразовый стаканчик воды, и осторожно, словно боясь расплескать, преподнесла Соне. Не дожидаясь, когда та выпьет, заботливо промокнула ей салфеткой глаза, стараясь не задевать стаканчика, и, наконец, добившись от девочки улыбки, отпустила её в класс.

– Знаете что, – терпеливо наблюдала за цирком, разыгранном на её глазах, Надежда, – в этом сумасшедшем доме, что все еще называется школой, я уже давно заперовзилась что-нибудь понимать, но то, что я увидела и услышала сейчас, для меня стало полной неожиданностью. Да неужели вы не видите, что ребенок научился изворачиваться из-за того, что не желает учиться, не желает работать?

– Сами сказали, она ребенок, – обиженно-раздраженно перебила её Ольга Витальевна, озабоченно перекладывая с места на место разложенные по столу папки и стопки бумаг. И, словно что-то вспомнив, решительно вскинула на Надежду глаза:

– И как вам, педагогу, не совестно её осуждать?

– А что, ребенок – не человек? Он ангел небесный? Этот ребенок уже научился не только волосы красить, он научился лениться, врать и хамить. И я, и вы должны судить о нём именно как о человеке, которого нужно спасать, которого нужно научить понимать – что можно делать, а чего нельзя...

И многое еще хотелось сказать Надежда этой женщине, сидевшей за столом с обиженным лицом, передвигающей уже который раз с места на место папки бумаг с отчетностью перед чиновниками, надзирающими за педагогическим процессом. А тут она со своей Соней и лекцией о человеке и его достоинстве.

Махнула рукой, пошла к двери.

– Да, знайте, Надежда Борисовна, у нас еще все хорошо, – донеслось вслед. – Вы почитайте, поинтересуйтесь, что в Зеленограде происходит. Там такие ученички, волосы дыбом... И Соня ангелом покажется...

 

Уходила домой с чувством глубокого облегчения и легкой радости – дома Ирина Владимировна ждет, вкусненькое приготовила...

На крыльце школы шумная группа старшеклассников громко что-то обсуждала. Что ни слово, то ругательство. Вспомнила Ольгу Витальевну, и что у них в школе еще все хорошо, и подумала, что верно, еще без мата. Но не выдержала:

– Мальчики, не забывайте, где вы находитесь, следите за тем, что говорите.

Замолчали. Но стоило ей спуститься со ступенек, услышала вызывающе громкое:

– Ча-ща – пишется с буквой я-я-я, чу-щу – пишется с буквой ю-ю-ю...

И смех, безудержно довольный.

Внутренне охнула, но не оглянулась. Заторопилась, стараясь удержать то чувство тихой радости, которым совсем недавно была наполнена.

Но плохо получалось.

Солнце уже намеревалось клониться к закату, но до первых сумерек еще было далеко. Дерзко-свежо налетел ветерок, заставивший прижмуриться. И ярко так вспомнился отец, изумленно наблюдавший по телевизору расстрел прямой наводкой Верховного Совета. Его лицо горько-обиженное.

Ведь тогда всё, во что он верил, рушилось. Сама его жизнь рушилась.

А теперь что? Её черед пришел?

Сами собой на память пришли строки:

Жизнь моя так коротка,

И как горчит её вино...

Слышала где-то или сама придумала? Не вспомнить...

 

Комментарии

Комментарий #28153 27.04.2021 в 07:55

Первый рассказ - хорош. Со вторым надо поработать бы в художественном отношении. Темы выигрышная, но швы между прозой и публицистикой слишком заметны.