Александр БАЛТИН. «ЛЕТИТ ИЗ ВЕКА В ВЕК И ДАЛЬШЕ…». Поэзия войны и победы
Александр БАЛТИН
«ЛЕТИТ ИЗ ВЕКА В ВЕК И ДАЛЬШЕ…»
Поэзия войны и победы
Константы Константина Симонова
Романтическое и мужественное начало присущи поэзии Константина Симонова; поэзии, столь же чуждой рефлексии, как и абстракции; наполненной только словами значимыми, круглыми, как галька:
Здесь нет ни остролистника, ни тиса.
Чужие камни и солончаки,
Проржавленные солнцем кипарисы
Как воткнутые в землю тесаки.
Тесак критического суждения не просунуть между строк: всё сделано без зазора:
И спрятаны под их худые кроны
В земле, под серым слоем плитняка,
Побатальонно и поэскадронно
Построены британские войска.
Даже доброта, кажется, чужда мировосприятию Симонова:
Иной, всего превыше
Боясь толчка под ребра,
Такого друга ищет,
Чтоб был, как вата, добрый.
Впрочем, без доброты, как и без света, невозможно существование, и доброта мира – в частности – выражается в том, что люди получают различные дары.
Дар Симонова – некогда знаменитого, как бывали разве что космонавты и футболисты, – был немалым: вполне разнообразным, иногда жёстким от мускульной силы строки, порой – расплавленным от страсти.
Поэзия или проза наиболее полно характеризует его дар?
Думается и та, и другая в равной степени, однако, всё же поэзия в большей мере связана с исповедальностью, с тою линией, следуя которой можно понять человека лучше всего.
И поэзия Симонова наблюдательна, это поэзия точного взгляда и уверенных выводов:
Когда ты по свистку, по знаку,
Встав на растоптанном снегу,
Готовясь броситься в атаку,
Винтовку вскинул на бегу,
Какой уютной показалась
Тебе холодная земля,
Как все на ней запоминалось:
Примерзший стебель ковыля,
Едва заметные пригорки,
Разрывов дымные следы,
Щепоть рассыпанной махорки
И льдинки пролитой воды.
Конкретика предметов, их необыкновенная связанность между собой, дуговая всеохватность всеобщности точно поднимает поэтическое суждение на новую высоту, делая его более значимым.
…Все реки впадают в большие резервуары; все поэты приближаются к мере и осознанию всеобщности.
В плеске и блеске разнообразно представленной жизни – хоть в шашлыке, политым лимоном и запитым вином, хоть в атаке, раскиданной по снегу, хоть в картинах, нарисованных строчками, – разлито столько общечеловеческого, что поэзия Константина Симонова словно поднимается к облакам…
***
Искусство перевода сродни пересадке на новую почву непривычных растений, и тут одно случайное движение способно нарушить корни, отменяя жизнь цветения.
Симонов, как переводчик, был крайне аккуратен по отношению к корням – к сущностному, основному.
Его Видади, звуча своеродным, в орнаментах красивых запутанным Востоком, цвёл русским смыслом, внося в пространный пантеон русского стиха живое благоухание грустных грёз.
Ряд переводов из Киплинга можно обозначить как чудо: ибо и «Дурак» и «Гиены» несут в себе подлинные огни.
Их много, переливающихся ярко, заключённых в каждой строфе.
Собственный стиль, своя манера стиха точно уходили из симоновских переводов, и жила другая экзистенция, благородная и страшная, жизненная, связанная с иными культурами – и уже принятая культурой русской.
Словесная сила Давида Самойлова
Понимать язык волн, передавая его стихами стройными и ясными, есть дар провидца, чувствующего единство всего сущего:
Когда-нибудь и мы расскажем,
Как мы живем иным пейзажем,
Где море озаряет нас,
Где пишет на песке, как гений,
Волна следы своих волнений
И вдруг стирает, осердясь.
У Давида Самойлова было много поэтических козырей: но ясность и мелодичность были из основных: из тех, что не подвластны пыли времени, но имеют средство против его течения, ибо с годами стихи – лучшие стихи Самойлова – кажутся достигающими небесной глубины.
А «Пярнусские элегии», конечно, из лучших мелодий, исполненных на русском языке во второй половине двадцатого века.
Музыка должна лечить, или?..
Чет или нечет?
Вьюга ночная.
Музыка лечит.
Шуберт. Восьмая.
Правда ль, нелепый
Маленький Шуберт,
Музыка – лекарь?
Музыка губит.
Лаконизм афоризма, и поступь вечности – вот же она, завернувшись в плащ поэтической ткани, сходит в недра смысла… Но оборачивается он собственной противоположностью: ибо то, что должно лечить – губит.
Видимо, дело в мере вещей, в той пропорции, какую составляет музыка от реальности.
Заметим в скобках, что нынешняя реальность, настоянная на чрезмерном растворе денег, противоречит любой музыке.
…Страшные «Плотники», некогда прозвучав, продолжают вибрировать в воздухе поэзии, и… жизни.
Или, если жить осталось три часа, говорить о чём бы то ни было бессмысленно.
Хотя… стоит именно говорить, если осталось три часа – и стихотворение дышит так, будто пронизано предсмертным откровением.
Военные, ставшие хрестоматийными, стихи Самойлова сильно пахнут порохом: чтобы почувствовали грядущие поколения цену страха и подвига.
Равно – пот солдатской работы: такой будничной, такой распластанной крестом.
Тайна слова вращает цветную карусель стихов пёстрых и ясных, своеобычных и напитанных силой мысли.
Каждое – как капсула, заключающая в себе вещий янтарь маленького пророчества.
Чтобы в сумме состоялось одно, большое, под названием «творчество Давида Самойлова».
***
В поэме Витезслава Незвала «Эдисон» сочетание противоположностей дано через яркий мистический строй, и начало её – с ночной прогулкой по Праге просвечено тою мерой реальности, которая и должна вести человека: от низин к высоте.
…Ибо сначала мы видим разочарование игрока, затем – двоящаяся тень не то его самого, не то фантома его фантазии, а потом уже в действие вступает сам Эдисон – через газету, где дано его изображение:
Было что-то в нём, что потрясает нас:
Радость бытия и смелость без прикрас.
Труды Давида Самойлова как переводчика многообразны и разноплановы, но всегда он добивался необыкновенного сближения: тексты, переведённые им, жили на русской почве, как будто всегда произрастали именно на ней.
Брехт и Межелайтис, Антал Гидаш и Библ, Броневский и Норвид – просто перечисление переведённых им поэтов составляет блестящий свод мировой поэзии…
Монументальность, лепная сила и сталь полёта строк Межелайтиса как будто перекликаются с архитектурной мощью Броневского, а мистика Циприана Камиля Норвида наслаивается на прозаизацию поэтического дела, так славно и умело производимую им же.
Мудрый Руми – в исполнение Самойлова – проведёт нас лестницами притч, открывая скрытые механизмы мира, а фантасмагоричный и волшебный Галчинский рассыплет гирлянды драгоценных созвучий…
Поэтическое великолепие самого Давида Самойлова было продолжено в его переводах так пышно, что богатство кажется неисчерпаемым – и щедро раздарено оно, бери, пользуйся – читай, расти душою.
Весть Василия Субботина
Словно издали – из очень далёких дебрей истории – идёт голос, славно выпевающий современные стихи:
В те годы много по лесам
Легло в побоище неравном…
И кто-то Слово написал
Об Игоре и Ярославне.
Оно из дальних чащ былых
Летит из века в век и дальше –
Давно умолкший голос их,
Живых и мужественно павших.
И Василий Субботин знал, о чём писать: человека, перевитого опалёнными лентами Великой Отечественной не могло прельщать пустое, игровое, несерьёзное.
Ибо стихи всерьёз: ибо они заполняют жизнь, объясняя её, и призваны добывать гармонию из любой ситуации, сколь бы трагической она ни была.
Василий Субботин чувствует травы так, как будто их рост связан с возникновением его стихов; он слышит дыхание ветра, как собеседника, и течение и внешность рек для его поэтического дела – световой кладезь.
Природный круг реальности перезванивает резво зимою, и бодро прокалённый морозом воздух играет нежно-розоватыми оттенками детства:
Должно быть, под снегом река
Привычно звенит под копытом.
Зима! Вся земля в облаках,
И холодно, как в Ледовитом!
Субботин шёл от дружественной нивы русской поэзии, от тех ярких, смелых, талантливых людей, чья юность пришлась на призыв, на ярость и силу войны:
Друзья мои. В поэзии мы рядом,
Друг возле друга, рядом, ты и я…
Вот Коган, вот Гудзенко, вот Кульчицкий,
Вот Инге, вот Майоров, вот Орлов,
Луконин, Наровчатов… Как нас много
И как нас мало было! Лишь теперь
Я это понимаю…
И здесь «мало» столь значительно, что никакое «много» не перевесит.
И голос Субботина: сильный, самостоятельный, отчётливый не потерялся среди других, как ничей из перечисленных сверстников-поэтов; голос его могуче звучал, представляя не только себя, но и поколение, весомой единицей которого был Василий Субботин: создававший стихи с тою мерой яркости, которая не может быть затоптана денежно-прагматичным временем.
Мера Михаила Луконина
Ритм должен рваться, трепыхаться, биться, как полотнище на ветру: иначе выразишь разве движение века?
Лето моё началось с полёта,
Зима началась в «стреле»,
Лёгкое, белое, беглое что-то
Наискосок слетало к земле.
Ночью к окну подплыло Бологое,
Но виделся памятный край,
К горлу прихлынуло всё дорогое
С просьбой: «Не забывай!».
Стих Михаила Луконина чужд плавности, закруглённости, ибо слишком не плавной была жизнь, сквозь которую пролетали обожжённые ленты военной трагедии: и трагедии надо было противостоять, более того, надо было, выжив, победить.
Хорошо перед боем,
Когда верится просто
В то, что встретимся двое,
В то, что выживем до ста.
Опыт военных лет совмещает крест и будничность работы, наждачная правда жизни раскрывается так, как и не должна бы была, да что делать…
Только уповать:
В то, что с тоненьким воем
Пуля кинется мимо.
В то, чему перед боем
Верить необходимо.
Ибо вера военных лет специфична, но без неё не выдюжить в предложенных панорамах яви…
…Порою в стихотворении, вроде бы не имеющем отношения к искусству, вдруг вспыхивает афоризм, нечто в сущности оного проясняющий:
А, может, чтобы жило искусство,
Нужны на свете такие боли?
Много строчек-формул, строчек-определений разбросано по поэтическим полям Михаила Луконина: полям щедрым, продуваемым разными ветрами жизни; полям, густо исхоженным поэтом, многое сумевшим понять, и выразить понятое в стихах жёстких и чётких, порою нежных, и… безбрежных.
Космос Михаила Кульчицкого
Крест и соль солдатского труда выражены Михаилом Кульчицким с такою силой, что какие-либо иные толкования, кажется, исключаются:
Война – совсем не фейерверк,
а просто – трудная работа,
когда,
черна от пота,
вверх
скользит по пахоте пехота.
Именно работа, даже более весомое, резкое, сильное слово «труд» не использует Кульчицкий, хотя определяет работу, как трудную.
Разумеется, какою ей ещё быть, когда смерть из тени превращается в плотное, хотя и незримое образование, ждущее жертвы каждый момент.
Соль, сущностное, основное – всего этого много в небольшом, но таком ярком наследии Михаила Кульчицкого; нет в нём игры: совсем, никогда – ибо жизнь всерьёз.
И стихи всерьёз – иначе они превращаются в лёгкий досуг, праздную забаву, филологические игрища.
Сквозной онтологический ветер продувает стихи Кульчицкого: и словно он и определяет невозможность лишнего ни в какой строке.
Но он, просвистанный, словно пулями роща,
Белыми посаженный в сумасшедший дом,
Сжигал
свои марсианские очи,
Как сжег для ребенка свой лучший том.
Так – о Хлебникове: вольном дервише русской поэзии, не знавшем имущества, как солдат; так – приводится пример подлинности, которую невозможно подделать, какой так не хватает в наше шальное и шаловливое время.
Жизнь – чтобы отдавать, как отдавал Хлебников, как отдавал Кульчицкий: свой дар, свои стихи, свою жизнь, не знавшую ложного жира.
И выделив в капсулу смысла самое страшное в мире, Кульчицкий писал:
Самое страшное в мире –
Это быть успокоенным.
Славлю мальчишек смелых,
Которые в чужом городе
Пишут поэмы под утро,
Запивая водой ломозубой,
Закусывая синим дымом.
За успокоением: мещанский достаток, эра эгоизма, погань прагматики…
Никакого творчества.
Чья суть – помимо основы: таланта – раздаривание себя: щедрое, как делает это дождь.
А время сохранит: и образ, и стихи…
«Техник-интендант» Семёна Липкина
…Страшное ощущение – быть на дне времён…
Страшное…
Живопись поэмы Семёна Липкина «Техник-интендант» весьма роскошна, порою избыточна, часто – обилием красок – как необходимых звёзд жизненного состава, – точно перетекла из востока: из тех бескрайних, мудрых, красочных холстов, что обильно переводил поэт:
Удивительно белый хлеб в Краснодаре,
Он не только белый, он легкий и свежий!
На колхозном базаре всего так много,
Что тебе ни к чему талоны коменданта:
Адыгейские ряженки и сыры,
Сухофрукты в сапетках, в бутылях вино
Местной давки – дешевое, озорное
И чуть мутное, цвета казачьей сабли.
Необычное видение демонстрируется поэтом сразу, сильно, ибо цвет вина сравнить с цветом казачьей сабли, значит почувствовать такие глубокие связи-импульсы между вещами мира, какие редко кому удаётся…
Но –
Что же ты видишь на дне времени бурной реки?
Что же ты видишь из щелей НП,
Куда ты направлен начальником штаба?
История разворачивается пластами, и конкретика её отдаёт рухнувшей вавилонской башней, которую не восстановить никакими силами:
На другом берегу с утра взрываются бомбы,
А по ночам вспыхивают ракеты.
Черные от пыли худые люди
Трудно идут, будто работают,
За плечами скарб: шахтеры из города Шахты.
У переправы – столпотворенье,
Великое переселение жителей,
Великая перекочевка скота,
Великий драп вооруженных военных,
Все хотят попасть на паром,
Который в руках нашей скромной дивизии,
Все бегут.
Вы увидите движение, вы ощутите его необыкновенные волны: страшные и тёмные, стакнутые со всем жутким, что может быть на свете: свете, глядящем на вас теперь расширенными тяжёлыми глазами цвета нефти и крови…
Прозой идёт поэзия, и накаты волн её; возникают люди – Церен Пюрдеев, сестра его Нина; возникают безымянные люди, чьи жизни растоптаны будут надвигающимся адом, сломаны им; люди, бросающиеся в битву, чьё месиво отливается в выверенные ленты поэмы, и вот – техник-интендант, впускающий в себя реальность, чтобы познать цену всему: библейскую цену, озвученную Экклезиастом…
Библейская мудрость часто проступает сквозь гроздья созвучий Липкина, а военная тема способствует обращению к главной книге, ибо жизнь любого становится слишком условной.
…Что не мешает конкретике яви вновь закручиваться в образные узлы.
И словесная живопись полыхает до конца поэмы, чтобы раскрыться дальше – в долголетие, где конкретные сроки жизни самого поэта уже не очень важны.
Словесное небо Николая Майорова
Рваные ритмы раннего Майорова складывались в зигзагообразный рисунок стиха: уверенный и причудливый, весёлый и задорный, как сама молодость:
Я шёл, весёлый и нескладный,
Почти влюблённый, и никто
Мне не сказал в дверях парадных,
Что не застёгнуто пальто.
Молодость бушует и пенится, и жизни в молодого человека налито до краёв, хоть отбавляй – впрочем, её и отбавляют стихи.
Он и не узнал возрастной зрелости – Николай Майоров, политрук пулемётной роты, погибший в 22 года, похороненный в братской могиле; он продемонстрировал поэтическую зрелость стихами, опубликованными после смерти.
В «Смерти революционера» помимо языковой плотности и сущностной насыщенности через щёлк и игру существительных прорастают корни глубины, тянутся нити осознания собственной доли: через мальчишеский романтизм до отказа от страха смерти:
Не так ли он при свете ночника
Читал мальчишкой страшные романы,
Где смерть восторженно прытка,
Как разговор, услышанный с экрана.
Он не дошёл ещё до запятой,
А почему-то взоры соскользали
Со строчки той, до крайности крутой,
В которой смерть его определяли.
Разумеется, нет поэзии без порыва к небу, без ощущения высоты, когда не запредельности:
И надписи отгранивать им рано –
Ведь каждый, небо видевший, читал,
Когда слова высокого чекана
Пропеллер их на небе высекал.
Так лётчики оставляют по себе памятник в небесных далях, не нуждаясь в заурядных, земных, каменных глыбах.
Так поэт, познавший опалённую ленту войны, будет писать, суммируя крохотный свой – и такой огромный – опыт жизни:
Я не знаю, у какой заставы
Вдруг умолкну в завтрашнем бою,
Не коснувшись опоздавшей славы,
Для которой песни я пою.
Ширь России, дали Украины,
Умирая, вспомню... И опять –
Женщину, которую у тына
Так и не посмел поцеловать.
Будет писать аскетично просто, достигая той гармонии, какая исключает неподлинность, и какая, выстраивая краткие строки, переполненные пониманием жизни, позволит стихам алмазами прорезать горы грядущей читательской памяти.
Ракурсы поэзии Николая Рыленкова
Резко вылеплен словесный автопортрет Николая Рыленкова: с тою мерою мастерства, которая исключает амбивалентность восприятия чего бы то ни было:
Сказали б знакомые просто
На ваши расспросы в ответ:
«Сутулый, высокого роста,
С лицом без особых примет.
Совсем не похож на поэта,
Что вводит в волшебный чертог...».
Случайно услышав всё это,
Не много б добавить я смог.
Стих Рыленкова прост, певуч, лишён любых украшений: кажется, поэту необходимо самое главное, ибо массою подробностей засорённая жизнь часто предлагает варианты ненужной избыточности.
Он сам – из плазмы людской, он должен высказаться за малых сих, которые и составляют основу жизни, бытия на планете; он говорит за них – одновременно являясь их частью, и сделав шаг в сторону: который позволил талант:
Без громких слов, без ложной скромности
Идут в мой стих
Простые радости и горести
Людей простых.
И тут не до игр: столь популярных в поэзии в последние времена, не до филологических вывертов и натужной изысканности: хлеб требует чёткого обозначения.
Как жизнь.
Как смерть.
Стих Николая Рыленкова не может впустить в себя ложь, лицемерие, ханжество; его мышцы хорошо натренированы – в том числе и тем, что избавлены от псевдопоэтического жира.
…Так входит в его поэзию война: трудной, каждодневной работой, с мелькающими язычками радости и не оставляющими сердце лентами надежды.
Так, от земного беря основу, Рыленков поднимал свой стих до высот осмысления народного бытия, до зерновых и медовых капсул духа, который, дыша, как известно, где хочет, дал возможность Николаю Рыленкову высказаться за своё время, и показать линии жизни соотечественников: в стихе простом, как воздух, бесхитростном, как облака…
Правда Победы
Денежно-товарное время, закрученное вокруг стержней эгоизма и бесконечного потребления, плохо ещё и тем, что (вероятно, как и тирания) пробуждает в человеке всё худшее, не оставляя шанса световому, естественному в каждой человеческой душе.
Казалось бы – какие альтернативные точки зрения могут быть на историю Великой Отечественной?
Как можно поставить под сомнения невероятную героику того времени, когда через миллионократное напряжение всех сил всего народа – от мальчишек, становившихся сынами полка, до крупнейших писателей и поэтов, от церковнослужителей до уголовников, попадавших в штрафбаты, – добывалась, становилась реальной такая насущная Победа?
Когда хлеб жизни был один: выстоять, и, выжив, восторжествовать, низвергнув в небытие адского демона, наименованного «фашизмом»!
Но именно потому, что тогдашнее время подчёркивает жизнь народа, укрупняя его темой преодоления, темой – во многом – отказа от самого себя ради общего дела, отказа от самолюбивых, корыстных, эгоцентрических побуждений, – ныне события Второй Мировой затушёвываются: и героизм, мол, не такой, и генералы негожие, да и Жуков, коль рассмотреть поближе, обычный мародёр…
Именно потому, что тогда был народ, и даже заглавная буква в обозначение сего понятия не была бы преувеличением, а ныне – население: разорванное, атомизированное, во многом расчеловеченное, объединённое худо-бедно языком да Новым годом.
А населению кроме бесконечного карнавального шоу мало что нужно: сложно потребителю объяснить, что отказ от потребления (избыточного, во всяком случае) облагораживает и высветляет душу; сложно людям, слишком заверченным водоворотами бизнеса, растолковать, что эгоизм и корысть – из худших человеческих свойств.
Тем не менее, хочется надеяться, что грандиозное, трагическое и великое военное время, приведшее к победе, но всё серьёзней уходящее вдаль, – облучает великими лучами правды и сущности жизни всех, облучает, исподволь, пусть очень незаметно, делая их хотя бы немного лучше – назло всем вариантам исторических ревизий и пересмотров.