Павел РЫКОВ. ЧЕТЫРЕ ГОДА ЗВЕРЯ МЫ ТРОПИЛИ. Стихи
Павел РЫКОВ
ЧЕТЫРЕ ГОДА ЗВЕРЯ МЫ ТРОПИЛИ
ДРОВА
Ходят немцы по дворам,
Ходят фрицы по дрова.
Ходят с пилами звенящими,
Разведёнными, блестящими,
Сподручными-двуручными.
А колуны,
У них тяжелы, как валуны.
Ходят гансы настоящие,
Смиренные, работящие,
Только малость бледные
Сверхчеловеки пленные:
– Троффа колоть кому?
Das ist… Что спрашивают – не пойму,
Потому, как немецкому не обучены,
Что, может, и к лучшему…
А у соседки, у Марьпетровны
Сгинул муж в сорок первом под Ровно.
А у бабы Паны
Оба сына под Вязьмою пали.
А у морпеха Игнатыча
Нет половины лица
И рука правая – начисто.
А на левой – только два пальца-удальца,
Зато, по-мужицки, без приседа может поссать,
Распротудыт твою мать!
А к зиме, хошь не хошь, потребны дрова.
Потому, что холода вступают в свои права.
Потому, что когда завьюжит да заметелит,
Холод хоть кого отметелит,
А при случае и отпоёт.
Вот!
Но теперь появляются шансы:
Пленные эти гансы
За деньги и какой-никакой приварок
Пилят брёвна и труд их жарок.
Впрочем, немцы себя берегут.
Sehr gut.
Работают не торопясь, но споро,
Без перекуров. И скоро.
Сразившись с дровами, но вполне
Бескровно
(Чать, не на войне),
В сарае у Марьпетровны
Ладком
Поленья уложат рядком.
И заблагоухает в сарае разделанною берёзой.
Wunderbar! Но – вдовьи горючие слёзы
Застят ей взор.
Немцы, получив расчёт, уже покинули двор.
А следом за ними неминуемо уходит и лето.
Стало быть, канут в Лету золотые деньки…
Минует время: и там, где были пеньки,
Задышит лес и окопы затянет землёй,
И остынет в печи зола,
И станут золою слова,
С ними, как с винтовками наперевес, шли на бой.
Так остывают после жатвы поля,
Так каменеет подмороженная колея,
Так ночные туманы становятся инеем…
А немцев скоро отпустят из плена домой
Строить в Германии рай земной,
Под красным знаменем и марксовым именем.
А Марьпетровна
И дворня,
Что смотрели на них, как в зверинце глядят на зверей,
Постараются немцев забыть поскорей.
И мои воспоминанья, как в год тысяча девятьсот сорок восьмой
Немцы, расположившись середь двора,
Пластали берёзовые дрова,
Канут в Лету вместе со мной.
Нам же только день проживаемый дорог.
И потому – alles ist in ordnung.
Лишь под Ровно
Василий – Марьпетровны
Безвестно пропавший супруг –
Вечный молчальник,
Вдавленный танковой гусеницей в раскисшую колею,
В смертном сне своём вскинется вдруг:
– А меня-то вы помните? Пропавшую жизнь молодую мою,
Христа ради, вспоминайте – я вас молю!
Вскинется… И возвратится назад к однополчанам
В их посмертный, так и недопересчитанный Родиной круг.
ДЫМЫ 46 ГОДА
Ах, какие стояли дымы
Над домами, где выросли мы!
Ах, какими тугими столбами
Среди послевоенной зимы!
Небо словно держалось дымами,
Как колоннами портики в храме.
Впрочем, храмы стояли немы.
Но зачем нам во храм? Нам – в сарай.
Дровяной здесь и угольный рай.
Поклонись же лопате железной
Да на руку поленья давай;
Вот береза – в растопке полезна,
Вот – осиновый комель облезлый…
Скажем грозно огню мы: «Пылай!».
Папа чиркнул и спичку зажёг.
Бересту облизнул огонёк.
Береста от огня заскворчала,
Завязался тягучий дымок…
О, великая тайна начала:
Печь огонь приняла и зачала
Свет. А свет это жизнь, это Бог.
Впрочем, мы не о Боге, поверь.
Печь истоплена, заперта дверь.
И сияет победное знамя
И низвергнут прожорливый зверь.
А Россия своими дымами
Держит темное небо над нами,
Чтобы мы подрастали теперь.
МОЙ ДВОР ПОСЛЕВОЕННЫЙ
Мой двор послевоенный,
Далёкий, незабвенный,
Скрещенье всех дорог.
В нём бедность не порок:
Стекольщик стёкла носит
И дорого не просит.
Точильщик точит нож.
Тут удивляться что ж!
Войны итог таков –
Побило мужиков
И во дворе не тесно:
Кравцов пропал безвестно,
Василич – тот убит,
Под Киевом зарыт.
От тёти Раи сына
Осталась половина.
А руку дядя Павел
В Германии оставил,
И левый глаз – Рахим.
Смеётся – хрен бы с ним.
Не важно, что кривой,
А важно, что живой.
А Гоша уцелел –
У немца он сидел.
Сам в плен под Минском сдался
В рабы. Но жив остался.
Там бауэр баварский
Кормил его по-царски:
Что свиньи – то и он,
И потчевал кнутом.
Но Гоша сдюжил, выжил.
Он в плен сдавался рыжим.
Там выбелен он мелом
Немецким, чистым, белым.
Проверен и прощён
И маме возвращён.
Двор наш послевоенный:
И скорбный, и победный,
Небесный и земной!
Я жив – и он со мной.
ЖЕНА
Она не ходила к вокзалу,
Куда устремлялся народ.
Ей Настька-соседка сказала:
– Твой Санька с войны не придёт.
Ах, Настька! Ах, чтоб тебя в душу!
Как будто бы знает чего:
– Завёл он молодку-хохлушку!
Теперь ты никто для него.
Хохлушка борща наварила,
Пампушек к борщу напекла.
Как ведьмочка, заворожила
И в койку, как в сеть, завлекла.
А Настьке и мужа не надо –
Пропал, да и хренушки с ним!
За уголь, с дородным завскладом
Сошлась. А ещё – с дровяным.
Румянцем горит, крутобока,
Устроена в жизни вполне.
А Санька? А Санька далёко.
А Санька навек на войне.
Немецким фугасом контужен.
Ни рук и ни ног у него,
Лежит оковалком. Не нужен.
Кому он такой? Для кого?
Лежит в интернатной палате.
Оставленный замертво жить,
Не в силах ни сесть и ни встать он,
Ни рук на себя наложить.
И начисто память отшибло.
– Как звать? – Он ни слова в ответ.
Лишь выступят слезы... Знать, жив он…
Он есть. Но, как будто бы, нет…
Война по кровям отгуляла,
Насытилась горем сполна…
Вот, счастье повновь отыскала
Того инвалида жена.
Квартира, хозяйство, детишки,
Привычный налаженный быт.
Спит крепко… Но, заполночь, слышит,
Как плачет по ней инвалид.
МАТРОС С ЛИДЕРА «ТАШКЕНТ»*
– Кому нужны мои воспоминанья?
Они уйдут со мной на дно, когда помру…
Он в трубку заряжал Елецкую махру.
И дым махорочный мутил ему дыханье,
валил, как пароходный, из ноздрей.
А трубку искурив, дымил махрою снова.
А мы, разинув рты, всё ждали слова:
«Ну, дядя Коль! Рассказывай скорей».
Но он молчал, ни слова про бои.
Как лидер рассекал шторма крутые.
Как он с напарником штурвал крутили.
И ничего – про подвиги свои.
Бывалоча, махнёт рукою: «Пацаны…»
И вновь молчит, давясь горчайшим дымом.
Он во дворе считался нелюдимым.
А на груди его наколочки видны.
Там справа – атакующий линкор.
А там, где сердце – синеусый Сталин.
Рукой повёл – и волны заиграли.
И крики чаек огласили двор.
И только, как-то перебравши портвешка,
он ворот вдруг рванул с сухим рыданьем.
И, раздираемый воспоминаньем,
нам простонал о гибели дружка:
«Кишки его по палубе стелились.
А друг, пока живой, всё пробовал собрать,
в растерзанное тело затолкать…
Но умер друг – мы так и не простились.
Нет! Памяти не скажешь: «Уходи»,
В ней у матроса Сталин на груди…
------------------------------------------------------
* «Ташкент» – лидер эсминцев К.Ч.Ф.
Погиб в 1942 году в Новороссийске.
МОРПЕХ
Матвейстепаныча хоронят.
Его осколок доконал.
Холодный ветер тучи гонит
И морщит волнами Урал.
Хотя сказать: ну, что за волны…
Он нам рассказывал про Крым:
Там волны берег хлещут больно
И немец бьёт. Да, хрен бы с ним!
Боекомплект десантный полный…
Прицельно немец бьёт опять.
И ты пред ним, как будто голый;
Матрос, не время загорать!
За берег надо зацепиться,
Хотя б зубами за песок.
– Эй, Друг! – решил оборотиться.
А друг навек в песок залёг.
Теперь он сам вослед за другом…
Лежит середь двора в гробу.
Соседи встали полукругом
И что-то шепчут про судьбу.
А перед гробом на подушке –
Там орден «Славы» и медаль.
Вдове зарёванной подружки
Помогут пережить печаль.
Соседка наварила бражку,
Чтоб чин по чину помянуть…
Надев заветную тельняшку,
Моряк уходит в дальний путь.
Ему вослед платком не машут
И с пирса не кричат: «Ура».
В молчании Победа наша
Уходит с нашего двора
ВИОЛОНЧЕЛЬ И СЛАВА
Памяти М.Ростроповича
Городок тыловой заметает метель
И война городок заметает.
А парнишка, настаивая виолончель,
Перед киносеансом играет.
А игру его слушает разный народ –
Так приманчиво струн трепетанье.
В вестибюле нетопленном веет парок
Изо ртов от людского дыханья.
Вальс играют; держите покрепче меня –
Тетки в ватниках, валенках, шубах,
Инвалид-морячок, офицеры в ремнях –
Никакого ненужного шума.
Только музыка! Как милосердна она!
Сколь бы ветры по-волчьи ни выли,
Штраус дивный звучит. Отступает война
И как будто бы мы победили.
И как будто тепло, и пахнуло весной,
Не по карточкам хлеб покупают.
И сирень зацвела, и салют над Москвой,
Словно в небо букеты взмывают.
Мальчик Слава играет. Бушует метель.
Ах как злобится, как завывает!
Перед киносеансами виолончель
В тыловом городочке играет
СОЛДАТ
Вставай, Солдат! Пора на дембель:
За плечи «сидор» и айда.
Домой. Там боль, там быль и небыль,
В колодце сладкая вода.
Там дети плещутся в речонке,
Кукушка жизни счёт ведёт.
Там белобрысая девчонка
Давным-давно тебя не ждёт.
Но смерти ждёт. Она старуха.
Ей правнук подаёт клюку.
И внучка старой громко в ухо
Кричит. А мужу-старику
Уже годов пятнадцать тризну,
Отгоревавши, отвели.
Пока, Солдат, ты за Отчизну
Лежал во тьме чужой земли.
А ты под польским Белостоком
Лежишь недвижно, неживой,
Сражённый там в бою жестоком
Немецкой пулей разрывной.
А «благодарные» поляки –
Твой подвиг ныне не в чести –
На Память брешут, как собаки,
И памятник хотят снести.
Ужели смерть твоя напрасна,
Лишь повод для помпезных дат?
Но ночью тёмной, днём ли ясным
Молчит, молчит в ответ Солдат.
Он всё у маленькой речонки,
Где в перекате пескари.
Там с белобрысенькой девчонкой
Они любились до зари.
ТАНКИСТ
А у Кузьмы опять запой.
Об этом весь наш двор судачит;
Израненною головой
Трясёт, и пьяным плачем плачет.
Культями обгоревших рук
Он слёзы по щекам размажет.
– Кузьма! О чём рыдаешь, друг?
В ответ и полсловца не скажет.
Да и о чём тут говорить!
Кто эту правду одолеет;
Подбитый немцем танк горит.
В нём командир погибший тлеет.
А он каким-то чудом жив
И выбрался, огнём охвачен.
И на снегу пластом лежит,
У изголовья смерть маячит.
Но, видно, милостивый Бог
Узрел его среди метели
И от кончины уберёг,
И санитары подоспели.
………………………………….
О чем тогда танкист рыдал?
О ком скорбел он, в голос воя?
Я, как малец, не понимал:
Да как же может плакать воин!
Сосед ему твердит: «Кузьма!
Да успокойся, бедолага!
Победа, брат! Прощай, война!
И ты – с медалью «За Отвагу»».
Где он сейчас? В каких краях?
Причислен ли к Святым за муки?
Знать, в райских тешится садах,
Святой водою лечит руки.
ЮЛЬКА
Ах, Юлька-крохотулька,
Бедова голова…
Лужёная кастрюлька,
Ядреные слова.
Соседки вслед: «Шалава!».
Но ты её не трожь.
За ней – дурная слава,
А взгляд, как вострый нож.
Ах, Юлька, что такого!
Безмужняя жена…
Растит себе малого
Одна, совсем одна.
А где отец – не скажет.
Хоть смертным боем бей!
Лишь складочка заляжет,
Как шрам, между бровей.
Родить дитя – не диво,
Коль время настаёт.
Похожим на комдива
Растёт сынок её.
Растёт малец упёртым.
Ревёт – и то баском.
И, видно, станет гордым,
Упрямым мужиком.
Она его любила.
Была короткой связь.
Да пуля погубила,
В висок ему вонзясь.
Как билась-убивалась,
Укрывшись в блиндаже,
Когда одна осталась
Товарищ ППЖ.*
Никто её не знает
В местечке тыловом,
Никто не попрекает,
Не вспомнит о былом.
Она рыдает ночью
Глаза рукой закрыв…
Является воочью
Ещё живой комдив.
Ревёт передовая –
Не время для любви.
А он твердит, лаская:
Живи, живи, живи!
--------------------------------------------------
* ППЖ – иронич. походно-полевая жена
ХЛЕБНЫЙ ДУХ
Как пахло от хлебозавода,
Какой нестерпимый соблазн
Идущему мимо народу
По разным народным делам.
Но наперво – в хлебную лавку.
И в очередь – вдруг подвезут.
– Буханочка! – Скажешь – и сладко!
И к «Хлебному» ноги несут.
По карточкам хлеб и внарезку:
Внимательно очи глядят
И рады горбушке-довеску,
И слюни во рту закипят.
Война отошла, отревела.
Не все, но вернулись домой
Солдаты. И требует тело
По норме паёк фронтовой.
Начпрод пусть приварок отмерит,
Но только где этот начпрод?
А карточки скоро отменят.
Готовьтесь, разинувши рот.
По прописям слово признанья
Вождю заталдычит народ…
Пока же – с утра обонянье
И душу рвёт хлебозавод.
* * *
Нам Победы никак не простят:
Не по правилам мы победили.
Судят, как о незваных гостях,
Что без спроса и ели, и пили.
Сиволапые, быдло, русня,
Сыромятина, валенки, глина!
Кто позволил восстать из огня?
Как посмели дойти до Берлина.
И, купаясь в сигарном дыму,
Погрузившись в мягчайшие кресла.
Всё твердит: «Ну, никак не пойму
Эту Русь, что из пепла воскресла».
Вам, убогим, понять не дано
То, что знали участники битвы:
И отваги хмельное вино,
И слезу поминальной молитвы.
ПОЕЗД ПЯТЬСОТ-ВЕСЁЛЫЙ
Пятьсот-Весёлый
шпарил мимо сёл,
где чёрен прах,
на всех парах…
То были сёла –
Ах!
В них девушки
жеманились и пели,
и обжимались впопыхах,
на сене,
на расстеленной шинели.
Как целомудренно они хотели
познать любовь.
Но та любовь – в слезах.
А мальчики, с шинели встав,
спивали
про кусты,
про грудь в крестах…
А бабы знали: та война –
длинна.
Во всяком случае,
Куда длиннее жизни…
Пятьсот-Весёлый зажигал
по выжженной Отчизне.
В нем пили спирт
лихие дембеля,
они медалями
на солнышке блистали.
Они надраили
за подвиги медали.
Да только кто оценит
этот блеск?
Угрюмый партизанский лес?
В окопах оплывающих земля?
А сёла где?
А где же вы, зазнобы?
Мы живы, девушки…
Но только до озноба
вдруг продерёт сквозь тонкое х/б
дыханье тех,
кто в поезде не едет.
Кто стал настилом
на пути к Победе.
Они не курят
зверский самосад,
Аккордеон трофейный
не терзают.
Они уже земля,
где будет сад.
Они уже трава,
что прорастает
сквозь след солдатских,
стоптанных сапог.
Они уже изнанка чернозёма.
Они уже, как небо,
невесомы
Их много там!
Их не пересчитает
Властитель жизней –
Бог.
Он пальцы загибает, загибает…
Со счёта сбившись,
крестит потный лоб,
передохнуть на лавочку садится,
и говорит, кто рядышком толпится:
– Славяне, ну, а кто тут с табачком?
Пятьсот-Веселый пышет – дым торчком:
– Россия, принимай бойцов с Победой!
Налей вина!
Что нынче на обед?
За встречу!
И журиться нам не след.
Четыре года Зверя
мы тропили.
И, наконец, в берлоге
у реки –
что Шпрее звать –
простые мужики
рогатину в зверюгу засадили.
Спеши, Пятьсот-Веселый,
поспешай!
Нам в рай не к спеху,
мы пока что
поутоляем жизни жажду.
А жизнь – она такая –
день за днём.
Мы будем жить!
Врагам назло – живём!