ПРОЗА / Андрей РАСТВОРЦЕВ. НЕНУЖНОЕ ЗОЛОТО. Рассказы
Андрей РАСТВОРЦЕВ

Андрей РАСТВОРЦЕВ. НЕНУЖНОЕ ЗОЛОТО. Рассказы

 

Андрей РАСТВОРЦЕВ

НЕНУЖНОЕ ЗОЛОТО

Рассказы

 

О МЕЧТЕ, О СЧАСТЬЕ И СИНИЦЕ В РУКАХ…

 

Земляной свод лаза, пронизанный бесчисленными корнями и корешками деревьев и кустов, нависал над самыми головами. Время от времени со свода и свисающих корней с тихим шорохом осыпались куски сухой земли и глины. И хотя на бредущих по узкому лазу мужиках были капюшоны, осыпающаяся земля нет-нет да попадала им за шиворот. Раздавался негромкий матерок с упоминанием бога, чёрта и какой-то матери. На матерящегося шикали, пережидали пока тот вытряхнет из одежды землю, и снова продолжали движение.

Постепенно лаз расширялся, потолок его поднимался всё выше. Теперь по лазу можно было идти, не сгибаясь в три погибели. Где-то впереди стали раздаваться звуки падающих капель. Звуки были гулкими, звонкими. Под ногами зачавкала жижа. А затем за поворотом свет факелов выхватил из темноты водную гладь озера…

 

1.

Июньская ночь коротка. Как взмах ресниц. В такие ночи вечерний закат плавно перетекает в рассвет. Вроде ночь была, и вроде не было. А падающие в июньские ночи звёзды не исполняют желаний. И не потому, что они так уж плохи, просто никто не видит их падения…

Нарождающееся утро сухоросо. Остывшие за ночь травы под первыми лучами солнца быстро наливаются теплом. Лёгкий, только-только проснувшийся ветерок едва уловимым дыханием перебирает листья тонконогих осинок и берёз. Качается, словно кланяется из стороны в сторону своим тугим колосом высокая трава-тимофеевка. В кустах у реки кто-то невидимый зачинает песню: «Фюить-трр – фюить-трр…». Соловей. «Фюить-трр – фюить-трр…» – выводит он свои коленца. Застрекотали, зазвенели кузнечики. И плывёт, плывёт над просыпающимися лесными опушками и лугами тёплый запах мёда…

– Вань, пора мне, – Пелагея слегка отстранилась от Ивана.

– Угу…

– Чего угу?..

– Пора тебе.

– Батя искать будет.

– Угу…

– Чего угу?..

– Батя искать будет.

Пелагея длинной травинкой пощекотала Ивану нос. Каплин чихнул и открыл глаза:

– Чего ты?

– А не дразнись! Пора мне.

– Ну…

– Вань, щас получишь! – но вместо шлепка прикоснулась губами к рваному длинному шраму у Ивана под правой лопаткой. Потом провела по нему ладонью: – Больно?

– Сейчас нет.

– Где тебя так, Вань?

– В Венгрии…

– Пуля?

– Осколок. Врач потом показывал…

– Вань…

Иван перебил Пелагею:

– Пелагеюшка, давай о хорошем. – И, обняв слегка упиравшуюся девушку, прошептал ей на ушко: – В субботу гостей жди.

– Страшно мне Вань, а вдруг батя не даст согласия?

– Даст. Что я совсем уж безрукий-безногий какой? А не даст согласия – я тебя так украду.

– Не нужно меня красть, я и так с тобой куда позовёшь, уйду. Вань, а ты всё-всё ради меня сделаешь?

– Всё. И ещё чуть-чуть… – Иван, не открывая глаз, покусывал сухую травинку и улыбался от уха до уха.

– Вань, не ходи больше к обрыву. Зачем тебе этот клад?

 

2.

На опушке леса, где затянутая травой лесная дорога круто поворачивает к полю, на старой колоде сидит дед. У ног его большая, плетеная из ивового прута корзина. С грибами. Да не с абы какими, а белыми. Без перестарков и недомерков с ноготок.

Привалившись спиной к стволу замшелой берёзы, вытянув уставшие ноги, обутые в поношенные кирзовые сапоги, дед скручивает самокрутку – казённые папиросы и сигареты старик не любит – не пробирают.

От плотно сложенной в несколько рядов газеты, аккуратно, ровнёхонько, оторвал четвертушку листа. Указательными и большими пальцами обеих рук перегнул четвертушку пополам, из холщового кисета натрусил в неё крупно нарубленного самосада. Свернул четвертушку трубкой. Языком послюнявил недовёрнутый край листа и прижал, склеивая. Уплотняя табак, покрутил самокрутку между пальцами. Достал спички. Прикурил. Всё не спеша и с нескрываемым удовольствием…

День сегодня ясный, тёплый, с высоким чистым небом и невесомым ветерком. Вторая половина сентября. На тонких золотистых паутинках, что свисают с ветвей берёзы, качаются маленькие паучки. С молодых осинок, что притулились за берёзой, с тихим шорохом слетают янтарно-жёлтые листья…

Дед снял фуражку с растрескавшимся целлулоидным козырьком. Фуражка у него старая, добротная – восьмиклинка, нынче таких не делают. Рукой пригладил припотевшие волосы, улыбнулся чему-то только ему ведомому...

Докурив, пригасил остатки самокрутки о колоду, вернул фуражку на голову и надвинул её на глаза. Утраиваясь поудобнее, поелозил спиной по стволу берёзы, сложил руки на животе и придремал.

Да ненадолго. Близкий хруст ветки под чьей-то неосторожной ногой заставил деда приоткрыть глаза. На дороге в двух шагах от дедовой корзины с грибами стоял Серёга Каплин. Внук. Старший.

Не поднимаясь, и вместо «Здравствуй» дед буркнул:

– Ты ж вроде как уезжать собирался? Набрехал старому?

– А я и уехал.

– А чего ж так быстро возвернулся? Случилось чего? Ты ж говорил, надолго. Обженюсь, мол, там, глядишь, и не вернусь вовсе. А тут – здрасте вам! Нарисовался…

– Там, куда я ездил и без меня обженились. Я так прямо к ложу новобрачных и прибыл. Такой вот нежданчик…

– И?..

– Ну, что и? – новобрачному по темечку настучал, он мне – по сопатке. Короче – друзьями расстались. Пожелал я им «совет да любовь» и сюда, до дому, до хаты…

– Сам виноват. Нехрен годами по тайге шарахаться. Бабе дом, уют, дитё нужно. А с тобой что? – у тебя ж дом – берлога. Вот она и устала ждать. Судьбу свою обустраивать стала. И корить не за что, и изменой не назовёшь…

– Да ну тебя, дед, – сегодня все и всем изменяют. Не изменяют разве что мёртвым, им изменить трудно…

– Эк, куда тебя кинуло. Обиделся он! Философию под свою обиду подстилает! Нехорошо это. С бабы спросу нет. Не Кончита же, чтобы всю жизнь слову непонятно кому даденному быть верной. Да и ты – не граф Резанов…

– Да какая теперь разница…

– Теперь-то уж точно – никакой. Меня-то как нашёл?

– Чего тебя искать – корзины нет, в лесу значит…

– А с бабкой печалью, значит, делиться не стал?

– Не стал…

– А она уж о правнуках размечталась. Ладно, чего уж. Помоги подняться, вроде как ноги отсидел…

 

3.

– Баба что – баба она должна сделать всё, о чём её просит мужик, и только потом, посля того, как всё сделает, – возмущаться или по-другому как выказывать своё недовольство. Баб таких немного, и те, что есть – на вес золота. Умные потому как.

 К соседу тут недавно заглянул, он ей, жене-то своей, – гость, мол, пришёл – стол-то сооруди, а она и ноль внимания, вроде как собирается куда – перед зеркалом вертится, как вошь на гребешке. Ну и отхватила, конечно, по шее. Крику было! А и делов-то – пару огурцов до картоху на стол мужу с гостем положить. Да и товарки её не лучше – только друг дружке на мужей жалобиться могут. Без ума живут.

Серёга, сидя за накрытым бабкой Пелагеей столом, делал вид, что слушает дедовы разглагольствования. Изредка слово вставлял – деду приятственно, как же – внук слушает, вникает.

– Убогих битьём не исправишь. Убогих жалеть нужно.

– Жалеть? Жалеть никого не нужно. Жалость поганое чувство. Всегда боком жалельщику выходит. Можешь помочь – помоги. Помогать надо, а жалеть – нет. Ты вот жалеешь человека, жалеешь, благодетелем себя чувствуешь, а он возьми, человек этот, да и заживи по-людски, счастливо да богато. И вся твоя жалость тут же в ненависть перерождается. Ну, как же – я его жалел, жалел, а он?! Человек та ещё скотина – не страждущего жалеет, а себя в своей жалости любит.

Дед перебирал принесённые из лесу грибы, резал их да нанизывал на длинную нитку. Сушить. Нет ничего зимой духмянее и вкуснее, чем суп из сушёных белых грибов. Есть грибники, что любят собирать грибы, но не едят их. У Каплиных так не принято – всё семейство умеет собирать, готовить и есть грибы. Грибов на зиму заготавливают много: и сушёных, и солёных. А маринуют только опята. Но самые лучшие заготовки у деда с бабкой. Старая Пелагея так грибы готовит – за уши не оттянешь!

Иван Демидович, огорчённый неудачной поездкой внука, пытался его отвлечь от чёрных мыслей, оттого и философствовал, не отрываясь от дела.

– Пришла тут как-то ко мне письмоноска, ну, почтальонша по вашему, по-городскому, молоденькая такая, недавно у нас работает, пенсию мне принесла, да возьми и просчитайся – на две сотенных лишних мне выложила, а я и не пересчитывал – расписался, да в книжку их и спрятал. На другой день только и спохватился, как в магазин-то собрался – ошиблась девка! Давай её искать. Только к вечеру у почты её и перехватил. Что ж, ты, говорю, за деньгами-то не возвернулась? А она – да неудобно стариков беспокоить было, я же не помню, у кого просчиталась. А идти по всем – как вроде недоверие людям выказываю. Стыдно. Во! Видал чё! Стыдно ей перед людьми за свою оплошность. А деньги недостающие она свои внесла в кассу. Потому как человек чистый да совестливый. Такой человек сам в промот уйдёт, а другого не обидит! Вот какую женщину тебе надо Серёга. Ты б с ней жил, как у Христа за пазухой. Совестливые люди нынче редкость.

– Видел я эту девочку. Ничего, ладненькая. Только одевается как-то странно…

– А ты на одёжку-то не смотри, мы по старым-то временам тоже не шибко модничали, были б штаны да рубаха. И зимой и летом мужики и бабы в одних и тех телогрейках-то ходили. И ничего – влюбляясь за нехрен делать! На добру-то бабу какую рванину ни надень – всё баба ладная. А на халду хоть царские одёжки напяль – халда была – халдой останется. Красота, она ить не от одёжки – красота она от души…

 

 4.

 – А помечтать?

 – Чего, помечтать?

 – Ну, должна же быть у человека мечта, что-то такое, что манит. А так, что это за жизнь – подошла пора жениться – женился, нужно на работу – пошёл на работу, нужно пропитание добыть – огород копай. Пресно и уныло. Да и влюбиться в журавушку хочется, а ты мне, дед, всё синиц подсовываешь…

 – Во! Вот тут ты, Серёга, прав. Без мечты – никак! Только вот что я тебе скажу – мечтать, это не дитё родить. Дитём баба беременной походила девять месяцев и всё – дитё и родилось. А мечтой, хоть бабе, хоть мужику можно всю жизнь беременным ходить, да так ничего и не родить. Вот, почитай и я всю жизнь с мечтой прожил, а так её и не подержал в руках. Алатырь-камень найти хотел. Бел-горюч Алатырь-Камень – всем камням отец. Коснуться его – и будет тебе путь открыт ко всем кладам подземным, пещерам глубоким, каменьям самоцветным, жилам золотым, да копям серебряным. Редко кому доводится камень тот видеть, а уж притронуться…

 Охраняют его крепко. Змея мудрая Гарафена и птица Гагана. Ни по земле к нему не подойти, ни по небу подобраться. В каких уж только забоях я не корячился, в какие пещеры не лазил, а камень этот отыскать не сподобился…

 – Может, искал не там?

 – Кто ж знает, там – не там. Только есть место одно. Вроде и на виду, на слуху, а, поди ж ты, найди. Река течёт такая Сура, по старым-то временам уж какая полноводная, корабли по ей ходили, даже и на крыльях водных, а в неё речка малая впадает – Алатырка. Вот в том месте-то и город стоит, по прозванию Алатырь. Во-о-от. А таких совпадений, чтобы по имени-то, да такому редкому, история за просто так не допускает. Значит, смысл в том совпадении большой заложен. Город сей, как ключ к тайне великой. Да вот незадача – никаких каменьев в том краю не водится. Окромя глины да мела – ничего. Ну, ни-че-го! Мел, конечно, бел камень, да не горюч. Была б известь – ещё куда ни то, а так…

 Но вот пещер разных по округе той много. Слухи ходят, что в одной из них Стенька-то Разин казну свою спрятал. Уж которое столетие копает те берега народец разный. Кто с бумагой от государства, кто за ради интереса. Да попусту всё. Стенька-то, да и жена его названная Маринка – чернокнижники были. Клад на человеческую голову заговорили. А то и несколько голов. Такие клады не открываются…

 – Как это на человечью голову заговорили?

 – Так и заговорили – жизнь человечью пожертвовать на открытие клада нужно. А то и несколько жизней. А сколько точно – неизвестно. Тогда только клад и дастся. А кому ж нужно неизвестно сколь жизней загубить за не пойми что? Душегубом-то никто прослыть не желает. Да и грех это великий. Так что, копают по буеракам на авось…

 – А люди-то откуда знают, что именно там, в пещерах этих клад запрятан?

 – Так брат Стенькин Фролка перед казнью с духом не совладал и у эшафота: «Слово и дело» прокричал да под пыткой великой, что двое суток длилась, всё и выдал. Да и завещание самого Разина давно уж ни для кого не тайна».

 – Так что, Разин даже завещание оставил?!

 – Завещание-то? Завещание, как положено – оставил. – Иван Демидович, опершись руками о стол, встал. Крякнул. Вроде, как спину свело, но это так – для виду, крепок ещё старый. Подошёл к полке с книгами. Книг было немного, но все не единожды читаны. Да так читаны, что на затёртых корешках не прочесть и названия. Да деду названия и не нужны, он книги эти наизусть знает. Снял крайний слева том, раскрыл и вынул из-под обложки рукописный лист. Протянул внуку: – Почитай.

 Слегка оторопевший Серёга бегло пробежался глазами по кривым строчкам текста. Поднял голову, внимательно поглядел на деда, и уже не торопясь стал читать:

 «Шёл я, Степан Тимофеевич, сын Разин, из города Алатыря верх Суры-реки и дошёл до речки Транслейки (в 30 верстах от Алатыря), и спрашивал Мордвина, где пройти за Суру-реку, – и перешёл со всем моим войском. Дошёл я оброда в горы и нашёл в правой стороне ключ, и тут мы жили полтора года, но это место нам не показалось. И нашли мы бортника, и он сказал нам место угодное, и шли мы четыре дня и дошли до горы, – ещё гора, и в горе ключ в полдень течёт; в горе верхней две зимницы на полдень выходят… три яблони посажены в малой стрелке (мыс между двумя оврагами), в полугоре – ломы, шипы, заступки и доска медная, на верхней горе – шелом. Тут пенёк – дуб сквозь сверлом просверлен, покрыт, обложен пластинками дубовыми, и в нём положена братская казна, 40 медянок, а моей – купца Бабушкина, алатарскаво клюшника, сорок тысяч, и его Ивана два сундука платья, сундук третий – запонки драгоценного жемчугу и всякие вещи драгие. Ещё четыре пуда особливого жемчугу и семь ружей, а моё ружьё стоит в правом углу, заряжено и заткнуто, а именно – травой. В середине стоит образ Богоматери неоцененный, украшенный всякими бриллиантами. Это место кто найдёт, и будет трясение одна минута, а расстоянием от пенька полёта жирелей (оглоблей); а оный сыскавши, раздать сию казну сорок тысяч на белом коне, а раздавши – из моего турецкого выстрелить и сказать: «Вот тебе, Степан Тимофеевич, сын Разин, вечная память!». А коню голову отрубить… Прежде проговорить три молитвы – Богоматери, Архангелу Михаилу и Николаю Чудотворцу, а потом будет три трясения».*

 – И что ж, имея такой текст, да с такими приметами, и клад не найти?!

 – Аккурат после войны трое мужиков вроде что надыбали, лаз нашли. На высоком обрыве над рекой. Снизу к тому лазу и не подобраться – высоко от воды. Так они что придумали, они несколько вожжей вместе связали, к соснам-то их привязали, да по тем вожжам к лазу сверху и спустились. Ход этот к озеру подземному мужиков вывел. А на берегу того озера лодка. Большая. Металлическими стяжками перетянута. И веса та лодка неподъёмного. Втроём даже качнуть, не то чтобы перевернуть, не смогли. Ну, потыкались округ лодки, потыкались, да решили в следующий раз с инструментами: топорами там, ломами, коловоротами вернуться, да вскрыть лодку…

 – Вернулись? – Серёгу, поначалу иронично вслушивавшегося в то, что говорит дед, история зацепила.

 – Нет, не вернулись. Почитай на следующий день по возвращению одного из них конь насмерть зашиб. Копытом в грудь. Мужик конюхом работал. Лошадей лучше, чем людей знал, да и лошадёнка та всю жизнь смирной была, не норовистой. А тут на тебе, такое дело. Как уж там всё так вышло – никто и не видел. А другого-то мужика, день на третий ли, четвёртый лесиной придавало на лесосеке. Так-то вот…

 – А третий чего ж?

 – Чего, третий?

 – Ну, живой – нет?

 – Третий-то? Третий живой. Чего ему станется, – Иван Демидович усмехнулся в усы.

 – А поговорить с ним, можно или как?

 – Отчего ж не поговорить – поговори, кто ж запретит-то.

 Серёга внимательно посмотрел на деда:

 – Ох, темнила старый, – третий-то, не ты ли будешь?

 Старик махнул бабке рукой:

 – Мать, ты б нам чего покрепче, чем чай-то подала. Вишь, разговор с внучком серьёзный получается.

 

 5.

 Бабка Пелагея вынула из-за божницы белёсую бутыль самогона. Отёрла бутылку полотенечком от пыли и выставила её на стол перед мужиками. Встала за спиной внука, положила руки ему на плечи. Чуть наклонилась и поцеловала Сергея в темечко.

 Иван Демидович неодобрительно покачал головой. Баловство все эти бабские нежности. Хотя причину таких нежностей понимал – старший-то внук какой-то неприкаянный по жизни, мотается по стране, никак на одном месте не осядет, да и семьёй до сих не обзавёлся. А сколько ж можно мужику одному-то…

 – Смотрю я на тебя, дед, и думаю, вроде всё о тебе знаю, роднее и знакомее человека на свете нет, на руках ведь твоих вырос, а поди ж ты…

 – А я тебе так, Серёга, скажу – всё, что мы о ком-то знаем, – всё неправда. Блажь одна.

 – Ну-ну, – Сергей раздумчиво покачал головой. – Ты удивительный человек, дед, да как о тебе чего узнаешь, если ты только-только со мной начинаешь серьёзно говорить?

 – Раньше-то рановато было. Теперь можно, теперь повзрослел ты, внучок. Жизнь тебя чуток пообкатала. Теперь мы с тобой на одном языке говорить будем. Может, кое-что и поймёшь. Всё-то вряд ли. Чтобы всё понять, жизнь до конца прожить нужно.

 – Ничего, ты сам говорил – я башковитый. Ты говори-говори, а я запомню – у меня память хорошая.

 – Не хвались – память хорошая! Погоди чуток – время оно любую память стирает…

 Иван Демидович откупорил бутылку, расплескал самогон по стаканам. Вполовину Серёге, на треть себе. Поднял глаза на Пелагею. Та покачала головой – не надо. Ну, не надо, так не надо – хозяин барин.

 Прежде чем выпить, старик обернулся к божнице, перекрестился. Выпил, смачно крякнул и так же смачно стал закусывать. Закусил, отёр, как поправил, пальцем усы.

 – Чего ждёшь?

 – Да что-то не хочется.

 – Ну и не пей. Может, оно и лучше. Трезвому-то проще понимать. Мы вот тут с тобой о кладах, журавлях, синицах – вроде так, отвлечённо от жизни нашей, ан нет! Глянь на бабку нашу, глянь, глянь. Ну?

 – Чего – ну? Красавица наша бабка. И умница. Правда, баб? – Сергей обернулся и слегка приобнял улыбающуюся Пелагею.

 – Вот и я говорю – умница да красавица. Не она б, да что говорить! Правильно ты домыслил – я третий из тех, кто к подземному озеру ходили. Да даже почитай первый – я ведь тот лаз углядел, ну и подбил мужиков разведать. Долго и не пришлось уговаривать-то, о кладах Стенькиных, да и других каких, много слухов ходило. А после войны-то бедно жили, а тут – клад! Ну, как счастья не попытать?! А вишь, как оно получилось – поманил клад, да не дался. Заговорённый. И люди зазря погибли. Не, не просто так смертушка за ними пришла, нет. Да и я б недолго на этом свете, верно, задержался бы. Да только перед свадьбой бабка твоя слово с меня взяла, что не пойду я никогда к тому обрыву. А то грозилась замуж за меня не идти. Да я тогда за ради неё на всё готов был – вот клятву-то и дал. Ну, а дал – стыдно как-то мужику слово-то не держать. Держал. Да по первости и не до кладов разных было – женились, дом нужно ставить, дети нарождались, работа с утра до ночи. Но червяк какой-то душу точил и точил – мол, возьми клад-то, все проблемы махом одним и решишь. И чем дальше, тем больше тот червяк душу теребил. Вот как-то по лету и не совладал я с тем червём – подался на памятное место. Пришёл, а место и не узнаю. Покрутился у одного обрыва, у другого, до третьего сбегал, туда-сюда вдоль реки – и снизу смотрел, и сверху спускался – всё не то! – место прежнее, а обрывы не те, ни в одном ни лаза, ни щёлочки. Убегался. Употел. Присел на топляк, ручонками дрожащими свернул козью ножку, закурил. Курю, о потерянном кладе думаю. А не думается. Я о кладе – а мысли о сене, как бы с покосом быстрее до дождей управиться, я сызнова о кладе, а мысли о дровах, как бы с лесниками о порубочном билете договориться, я о кладе, а мысли, как бы без картохи на зиму не остаться. Короче, плюнул я на тот клад, будь он неладен! – да до дому и подался. К дому-то подхожу, гляжу, а у калитки жена, Пелагеюшка, за руку её Митька, сынок мой, батяня твой будущий, держится, а в юбку Варюха, доченька вцепилась. И так все трое смотрят на меня, так, словно я сейчас мимо пройду и их не узнаю. Вот не поверишь, сколь живу – столько этот взгляд у меня перед глазами и стоит.

 Бабка-то наша почуяла, поняла, куда я ранёхонько поутру подался. Клятву данную ей порушил. Вот и молилась, весь день молилась, чтобы клад этот проклятый меня к себе не забрал, не отнял дурака такого ни у неё, ни у детей. Ты только подумай, какой силы её молитва была, коли клад мною найденный от меня закрылся! Это ж как любить-то нужно?! Нет таких любовий ныне. Нет. Вот и мыкаетесь вы по свету одинокие да неприкаянные. Кинулся я к Пелагеюшке, да деткам моим, сграбастал в кучу! Прижал к себе, целую, дети ревут – испугались, а у меня мысли – вот он, вон он мой клад бесценный, неоценённый! Вот оно счастье моё! Какие там нахрен журавли; да даже целые стаи тех журавлей одной слезинки моих синичек, что сейчас ко мне прижимаются, не стоят…

 Иван Демидович замолчал, наполнил свой стакан самогоном. Не предлагая никому его поддержать, выпил. Занюхал корочкой. Бабка молчала, по щеке её, пробивая себе дорогу среди морщин, бежала слезинка…

 То, что сейчас Сергей услышал, было для него откровением. Такими деда с бабкой он никогда не знал. Они были им любимы, он жалел их, старался чаще радовать, но они всегда в его глазах были старенькими добрыми людьми, и как-то в голову ему не приходило, что они когда-то были молодыми, красивыми и любили. Любили так, что зависть берёт.

 Всё что сейчас произошло, Сергей так до конца и не понял. Понял только одно – ему повезло, ему несказанно повезло – прикоснулся он душою своей к чему-то очень-очень чистому и сокровенному – словно из родника незамутнённого воды испил…

 И ещё показалось Серёге, что в избе в этот миг, кроме деда и бабки, ещё кто-то есть. И этот кто-то тепло и внимательно смотрит Сергею в душу. Он поднял глаза…

 С божницы тихо и смиренно смотрел на Сергея «образ Богоматери неоцененный, украшенный всякими бриллиантами»…

------------------------------------------------
       * Текст Завещания Степана Разина в изложении Надежды Алексеевны Иониной.

 

 

НЕНУЖНОЕ ЗОЛОТО

 

 Тысячи лет вода тающих ледников, собираясь сначала в небольшие ручейки, затем в неширокие реки и речушки, прорезая горную твердь, скатывалась по ущельям и седловинам Тункинских гольцов Восточных Саян вниз – по южным склонам в Тункинскую долину, по северным – в долину рек Шумак и Китой. Силой потока вода размывала кварцевые жилы и выбивала из них золотоносные руду и песок.

Песок, не задерживаясь в русле, выносился сильным течением в долины, а крупное самородное золото в районе водопадов и в узких теснинах скал проседало сквозь рыхлый аллювий до коренных пород, забивая собою трещины и западины. Даже сильнейшие паводки не выталкивают самородное золото из гнёзд наверх.

Найти такое гнездо можно только случайно, наткнувшись взглядом на отливающий благородным блеском самородок…

 

 1.

 Едва не переехав нартами концы его охотничьих лыж, оленья упряжка остановилась. Запаленные олени, с мордами в хрустком инее, сипло раздували мокрые ноздри. Каюр отложил хорей, скинул с головы капюшон и обернулся к Кузнецову.

Андрей Александрович улыбнулся – ну, кто тут ещё мог быть? – только Миша Ытынгын.

Давний знакомец. Один из немногих оставшихся на этой земле тофаларов оленеводов. Когда-то молодым специалистом Андрей Кузнецов после окончания горного института учился у тофалара Ытынгына понимать и любить тайгу и горы…

– Рад тебя видеть, Миша!

– И ты здравствуй, Кузнецов. Давно ты к нам не приходил. Я вспоминал тебя…

– Я тоже вспоминал. Люди говорили, ушёл ты к Верхним Богам. Я не верил…

– Хорошо, что не верил. Болезнь ко мне приходила. Долго не уходила – забрать с собой хотела, к Верхним Богам увести хотела. Я уже и дорогу к ним видел. Но я не пошёл…

– Договорился?..

– Как с ней договоришься? С болезнью нельзя договориться. Она всегда обманет. Хитрая – предлагала отпустить меня, если я укажу ей на кого перейти. Говорила – хоть на самого плохого человека, хоть на врага своего укажи – и я уйду, не буду тебя мучить. Хитрая. Если бы я согласился, она не только бы тело моё изломала, но и душу. Как жить потом с подлой душой?! Кем бы я стал? Росомахой вонючей? Болезнь хитрая, но глупая: когда тело болит – терпеть можно, когда душа болит – нельзя терпеть, пропадает человек.

Видишь, сижу, не встаю с тобой поговорить? Я ей ноги свои отдал. Она с ними и ушла – думала, куда я без ног от неё денусь? Глупая. Она думает, человек без ног – не человек. А зачем мне больные ноги? – у меня олешки есть.

Чего стоишь, Кузнецов? – садись, нарты большие – места хватит.

Андрей Александрович освободил ноги от лыж и полуприсел, полуприлёг на нарты.

– Да-а, Миша, олени у тебя славные!

– Сам подбирал для упряжки. Много соли скормил – теперь они ноги мои, жизнь моя…

– Далеко ездил?

– Олешки четыре раза останавливались, значит, километров сорок. На Тайзы ездил. Водопад там, знаешь?..

– Бывал…

– К водопаду ездил. А ты, Кузнецов, всё золото ищешь?

– Ищу.

– Нашёл?..

– Нашёл…

– Что делать будешь?..

– Пока не знаю…

Ытынгын, покопавшись за пазухой, достал трубку. Придавил табак в люльке большим пальцем, прикурил. Попыхтел, почмокал, давая разгореться табаку – глубоко затянулся. Его тёмное, сморщенное как кожаный мешочек лицо было отрешенным и невозмутимым.

Кузнецов вспомнил, Михаил и тогда, много лет назад, когда сильно волновался, всегда трубку раскуривал. Говорил – дым думать помогает. Вспомнил и другое – жена Ытынгына Харитина, да и другие его родственники, даже дети, тоже с трубками не расставалась.

Миша курил, молчал. Молчал и Андрей Александрович.

Полулёжа на шкуре марала, что покрывала нарты, Кузнецов, согретый солнцем, любовался окрестностями. Пока тропил снег на лыжах, было как-то не до любований, нужно было торопиться до заката дойти до трассы, где его ждала экспедиционная машина. Вторая половина марта, а снег и не думает ни темнеть, ни оседать. Искрится под солнцем, как в январе. Недалёкий лесок до сих пор индевелым куржаком покрыт. Каждая ветка, каждая иголочка посеребрены морозом.

Михаил выбил о нарту докуренную трубку, завернул в тряпочку и спрятал за пазуху.

– Я знал, что ты найдёшь золото, Кузнецов. Ты умный. Многие до тебя его здесь искали. Находили крохи. Ты не такой – тебе крохи не нужны. Сколько лет прошло – старым стал, а нашёл… Зачем тебе золото, Кузнецов?

 

 2.

 Водопад слышно издалека. Высотою с двухэтажный дом, широкий, в три-четыре метра полосою, ниспадает он со скального уступа в узкий каньон. Через пару десятков метров вырывается поток из каменных теснин и, распадаясь на несколько рукавов, несёт свои воды в долину.

Этой весной, подточенная временем и мощными потоками воды, к подножью водопада осыпалась огромная часть скалы. И на открывшемся скальном срезе проступило несколько ярко выраженных кварцевых жил, наискось уходящих в глубину земли.

Подойти к водопаду можно только со стороны реки, что непросто – заболоченные участки так плотно забиты молодым березняком, что пройти к водопаду летом практически невозможно. Только зимой через крутую крупную осыпь…

Кузнецов давно мечтал проверить на золотое оруднение эти места, и при подготовке полевого сезона, просматривая новые космоснимки, обратил внимание на свежий оползень в районе водопада на реке Тайзы. И понял – пора. Но из-за непроходимости к этим местам летом пришлось ждать зимы. И биться с начальством за разрешение провести там разведку, доказывая, что учитывая общую золотоносность района, не исключено, что обвал скалы обнажил кварцевые жилы, и что какая-то жила несёт богатое золотое оруднение.

И сегодня Андрей Александрович окончательно убедился в огромной перспективности разведанного месторождения и с гордостью записал в своём дневнике – «Пробы на золото, взятые из жил различного типа и различных мест участка, показали общую весьма сильную золотоносность…».

 

3.

– Зачем мне золото? Как сказать-то? – лично мне, Михал Дмитрич, золото интересно только как обручальное кольцо на моём пальце да цепочка на шее жены. Не более. А если говорить о том золоте, что в недрах ваших гор сокрыто, – так это моя работа – искать. Я геолог и мне нет разницы, что искать – уголь, торф, золото. Просто работа. Хотя вру, не просто – а любимая работа. Это единственное, что я умею – бродить по свету и открывать что-то новое. Лишь бы на пользу.

Думаю, скоро у вас здесь новый посёлок золотодобытчиков вырастет, прииск откроют, дороги проложат, ЛЭП протянут до самых дальних точек, народу нового понаедет. Короче, жизнь зашевелится в ваших краях…

Старый тофу поднял глаза на Андрея Александровича:

– Ты умный человек, Кузнецов – учился долго, жил долго – зачем неправду говоришь? Или ты в это веришь? Когда это чужие люди моему народу хорошо делали?

Мой народ очень маленький народ, скоро в семи чумах все поместимся. У нас уже почти ничего своего нет – только вот эти долины и горы, да немного оленей. Рыба в реках, зверь в тайге – в которой деревья падают от старости, а не от топора…

Мой народ хитрости не знает, мы даже ловушки на зверя не ставим – зачем зверя обманывать?.. Мы зверя честно добываем – ружьём и собакой. Не стреляем, пока глаза в глаза со зверем не поглядим друг на друга.

Когда-то нас было много – и были мы карагасы – чёрные гуси. Мы ни с кем не воевали, пасли оленей, охотились. Мы просто жили.

Пришли чужие люди и сказали – какие вы карагасы, какие гуси? Вы будете тофалары. Теперь мы тофалары. Тофы.

Чужие люди забрали наше имя, потом наши долины, оленей – мы ушли в тайгу, в горы. Но чужие нас и здесь не оставили – они стали забирать себе в жёны наших девушек, а наши юноши стали брать в жёны женщин из чужих племён. Людей стало много, а народа моего почти не стало. Нас совсем мало – семь-восемь сотен? Кто знает…

А сейчас прииск откроют, реки перекопают, горы взорвут, тайгу вырубят-выпилят – куда тофу идти?..

Старый тофалар замолчал и раскурил трубку. Отвернувшись от Андрея Александровича, вглядываясь в начинающее розоветь вечернее небо, сказал:

– Горе, Кузнецов, от твоего золота моему народу. Опять придут чужие люди, и не станет больше карагасов. Все будут – а карагасов не будет. Если кто и останется – то ненадолго – водка их убьёт.

Давно живу – видел, какая жизнь на приисках. Нет там счастливых. Золото всех губит.

Я ведь за тобой, Кузнецов, не один день смотрел. Как только ты свою бригаду в соседнюю деревню привёз, я сразу понял – за нашим золотом ты пришёл. А раз пришёл – найдёшь. Я потому и не хотел с тобой встречаться. Дружбу нашу ломать не хотел.

Мне о нашем золоте, золоте тофаларов, отец, умирая, рассказал. Отцу – дед, деду – прадед. И все они говорили – узнает чужой человек о золоте – не станет народа чёрных гусей…

Я скоро тоже уйду. Тайну золота сыну должен оставить. А получается, нет тайны, оставлять нечего. Я последний хранитель…

Зачем тебе наше золото, Кузнецов?..

 

4.

Андрей Александрович потрясённо молчал. Он всю жизнь занимался геологией, разведкой различных месторождений, он прекрасно выполнял свою работу – и очень гордился этим. Он не стал большим начальником, но он и не стремился им стать. Кузнецов любил полевую работу, его ценили, уважали, его награждали и хвалили. Андрей Александрович верил, что выполняет очень нужную и важную работу, и люди ему за это благодарны.

А что получается? Что сейчас получается?!

Ведь он никогда в таком ключе о своей работе не думал. Получается, что да, в общем, для страны, для всего народа его работа важна и нужна, а для конкретного отдельно взятого человека, да что там говорить, народа – гибельна…

– Михал Дмитриевич, может, всё не так страшно? Да и потом, пока только я, я один знаю конкретное местоположение золоторудных жил, примерные их запасы. Да и верны ли мои предположения? Ведь, в принципе, пока всё это так – на глазок. Ведь всё ещё проверять и проверять. Годы пройдут. Так, что ничего пока с вашей тайной не произошло. Знали вы один, теперь мы – двое…

Ытынгын, словно китайский болванчик, покачал головой:

– Если тайну знают двое – значит, её знают все – и, помолчав, добавил: – Знаешь, какая любимая команда у моих оленей? Стой! Только её они всегда слышат, хоть громко скажи, хоть прошепчи. Команду – вперед! – они могут и не услышать, или сделают вид, что не услышали, хотя слух у них отменный, – я к чему это говорю? – ты, Кузнецов, команду «стой» никогда не слышишь, ты идёшь и идёшь по следу до конца, как моя любимая собака. Ты никогда не сможешь остановиться. И тайну сохранить ты не сможешь. Ты, как и мой народ, хитрить не умеешь…

Кузнецов ничего на слова старого тофалара не ответил. Да и что было говорить? Прав старик – ушло время тайны, сохранить её уже не получится, даже если и очень хочется.

 – Пора тебе, Андрей Александрович. Темнеет, иди, тебе ещё до трассы посветлу дойти нужно...

Кузнецов кивнул, и на прощанье приобнял друга:

– Всё будет хорошо, Миша. Не переживай…

Михаил Дмитриевич кивнул. Поднял хорей, ткнул им ведущего оленя, что-то гортанно выкрикнул и упряжка, рванув с места, стала быстро удаляться.

Расстроенный произошедшим разговором, переполненный безрадостными мыслями, проводив долгим взглядом друга, Кузнецов продолжил свой путь.

Широкие охотничьи лыжи, подбитые камусом, хорошо скользили по слежавшемуся снегу. Закатное солнце сиренево подкрашивало удаляющиеся горы и чернило недалёкий лес. Воздух ощутимо остывал, и лёгкая, снежная взвесь мелкими, едва заметными крупинками-звёздочками сыпалась с неба.

Сухо щёлкнул выстрел.

Кузнецов столбиком завалился на бок. Одна лыжа слетела с ноги, другая встав стоймя, носком уставилась в небо…

По этой торчащей из снега лыже Ытынгын, круто развернувший оленей на звук выстрела и обуреваемый мрачным предчувствием, и отыскал Кузнецова. Но помочь Андрею Александровичу уже было нельзя. Выстрел был прицельным – пуля вошла Кузнецову в висок. Стрелял опытный человек. Профессионал. Один выстрел – один трофей.

Ытынгын, вынув из-под шкур карабин, долго в бинокль оглядывал кромку недалёкого леса. Было тихо и никакого движения у леса не было видно…

Снежная невесомая взвесь, опадая на лицо Кузнецова, сначала таяла, но вскоре белёсая вуаль укрыла ледяной корочкой его полностью…

Старый тофалар от рождения да и от прожитого времени был тёмен лицом, но сейчас, казалось, почернел совсем. Сидел он обезноженный на нарте, смотрел на белое застывшее лицо старого друга и, раскачиваясь, тянул заунывную песню ыр…

И думал. А думал он о том, что кто-то ещё, кроме него, знал тайну золота, и тоже очень не хотел, чтобы её узнал чужой…

 

 5.

 У самой кромки льда, среди скользких чёрно-серых окатышей сквозь толщу воды отсвечивал тусклой желтизной крупный самородок.

Осторожно, держась рукой за нависающие над потоком воды ветки, ощупывая ногой ледяную корку, охотник шагнул к закраине. Лёд затрещал под весом тела, но выдержал, не проломился.

Прозрачная вода горных рек обманчива – любой предмет, лежащий под водой на дне, кажется рядом, а потянешься за ним – там глубина. И наоборот – думаешь, что глубь, а там мелко…

Решив, что самородок у самой поверхности, охотник ошибся – потянувшись за золотом, он едва не ухнул в обжигающую ледяную воду. Только просунув почти по самое плечо руку в воду, он смог ухватить самородок.

Мокрый, тускло-жёлтого цвета, в кавернах, забитых жёстким песком, величиной с большую картофелину, он увесисто оттягивал руку.

Оглядев самородок, немного подивившись его тяжести, охотник вдруг размахнулся и кинул его во вспененную водопадом глубину.

Там его место, там, среди множества таких же тяжелых собратьев. Там их никто даже случайно не увидит. А у народа тофу теперь будет ещё много спокойных лет.

Правильно отец говорит – ненужное это золото. Никому не нужное – ни чужим, ни его народу. А геолог, геолог сам виноват, что нашёл здесь золото. Никто его сюда не звал. Это не его тайна, и он её уже никому не расскажет. Отец тоже скоро уйдёт к Верхним Богам, там и встретится со своим старым другом. Оттуда сверху они будут смотреть, как он будет хранить последнюю тайну чёрных гусей. Ведь теперь он, сын старого Ытынгына, – единственный её хранитель…

 

 

ПОВЕРНУЛА ОСЕНЬ НА ЗИМУ

 

1.

Последнее время снятся Кузьмичу дурные сны. До такой степени дурные и страшные, что он от своего же крика зачастую в поту просыпается. Была бы жива жена, царствие ей небесное, заикой бы наверняка стала.

Вот и сегодня снится ему, что гонится за ним акула. И ведь знает Кузьмич – сон это, сон, да и откуда на Байкале акулам взяться? – а страху! А уж как догнала, да пасть разинула!..

– Кузьмич!

– А-а-а-а!!!

– Ты чего так орёшь, Кузьмич? Привиделось чего? Это ж я – Клавдия. Соседка твоя. Не видишь что ль, дурак старый?

– Клавдия?! Какая Клавдия?! Клав, ты что ль?

– Ну, кому ж ещё быть-то?

– А эти, акулы, мать их, где?

– Кто-о?!

– Да пошутил я. Шутки у меня такие…

– Смотри, дошуткуешься, свихнёшься с перепоя.

– Не гунди, не пил я. Впотьмах и не то привидится. Телевизора, мать его, вчера переглядел…

Кузьмич откинул одеяло и спустил ноги с лежанки. Нашаривая катанки, спросил:

– Чего припёрлась?

– Ну, как чего? Вчера ж договаривались, порося моего утром забьёшь. Жду-жду, а нет тебя. Дрыхнешь. Да не один смотрю – с акулами. А ведь обещал…

– Обещал – сделаю. Где там катанки, не видишь?

Клавдия ногой подтолкнула катанки к Кузьмичу:

– Кузьмич, ты это, выглянул бы в окно-то…

– Чего я в том окне не видел?

– Так это, там сызнова над Ушканьими островами голоменица…

– Опять?!

Кузьмич, так и не нашарив один катанок, поскакал к окну полуобутым.

–  Иди ты!

Выше туманно-морозной дымки, что растекалась над Большим Ушканьим островом, покачивалось в небе изображение огромного города. Высокие башни и массивные стены крепостей, вычурной архитектуры дома парили над землёй. Изображение временами становилось таким чётким и ясным, что можно было разглядеть искусный орнамент на домах и стенах башен …

Тишина стояла оглушительная. Город переливался всеми цветами радуги.

– Слышь, Клавдия, неладно что-то у их там, в городе-то, вишь, сколько домов порушенных. В прошлом-то разе такого не было…

– Ну, мало ли…

– Мало ли, мало ли! – Кузьмич раздражённо махнул рукой. – Ни хрена вы бабы в жизни не понимаете! Зенки-то разуй! – смотри вон, слева-то и дымок чёрный, горит вроде что у них…

– А ты что, тушить туда побежишь? – Клавдия подленько из-за спины хихикнула.

–  Эх, бабы… никакого в вас сострадания…
Неожиданно одна из башен в глубине города резко покачнулась и осыпалась вниз.

Изображение словно кто выключил – пропали цвета, и картина медленно-медленно распалась на мелкие прядки, что тонкими перистыми облаками скрылись за горизонтом.

Кузьмич перекрестился.

Пелена тумана опустилась на зеркальную гладь Байкала…

 

2.

Любое дерево человеку друг. Только помощь для человека у разного дерева своя.

В дорогу дальнюю, к примеру, лучшее всего с посохом из бузины идти. Этот посох не только от злого люда и собак защитит, ещё и от болезней убережёт. Запах у бузины целительный – разные там лихорадки уж сильно его не переносят. Да и веточку бузины при себе иметь бы хорошо – от сглазу.

Да вот русскому человеку берёза милее. От рождения до тризны для живущего на Руси нет дерева дороже. Когда-то берёза укрыла от непогоды Богородицу и Иисуса, а потом в ветвях своих прятала от нечистой силы Святую мученицу Параскеву – Святую Пятницу. И с тех самых пор эти трое помогают берёзе в благодарность за доброту её. А берёза дальше людям добро передаёт. Добро-то, оно ведь зазря не пропадает…

Сок берёзовый силой большой человека наполняет. Самый-то пользительный сок тот, что на Максима собран, по-нынешнему одиннадцатого мая. С самых верхних ветвей. Больные, которые соком тем поены, быстро от него на поправку идут.

Берёза, своими руками посаженная у дома, – зло отводит, а с ростом-то и возрастом от молнии бережёт. А уж веничек берёзовый – от любой хвори панацея.

Так, что как ни крути, а русскому человеку без берёзы никуда!

Иван Кузьмич ещё с вечера выкопал в ближайшем распадке пяток молодых берёзок, сегодня думал их высадить в своём палисаде, да Клавдия помешала – пришла просить порося заколоть. Как-никак Покров – самое время свиней забивать. Снег-то первый ещё с ночи гоношиться стал, хлопьями белыми по-над озером осыпался, да подзатих под утро. Так, в ямках да буераках кое-где сугробится. До морозов-то ещё далеко, деревья только-только листву сбросили, осень тёплая была, долгая, а снежок всё ж забежал отметиться: как вы тут, о зиме не забываете? Да разве о ней забудешь?! Готовимся.

У Кузьмича рука крепкая, опытная. Не одну сотню свиней за свою длинную жизнь ею заколол. Вот и с Клавкиным боровом быстро управился. Да на кипятком пропаренных досках с соломой, с мужем Клавдии Витькой-трактористом в две паяльные лампы быстро его опалили. А Клавдия с дочерьми, Ольгой да Зинкой, порося финками выскоблили. Да кипяточком, кипяточком прошпарили…

Запах палёной свиной шкуры плыл над селом, выгоняя у встречных и поперечных слюну вожделения. Сегодня свиней кололи во многих дворах, так что поросячий визг летал над Байкалом вперемешку с гулом паяльных ламп. А кое-где уже перебором бормотала гармонь, да визгливые голоса слегка подвыпивших семейских баб тараторили забористыми частушками. Покров день на Руси – великий праздник.

Осень на зиму поворачивает.

–Слышь, Кузьмич, глянь-ка, вроде как Васька Шестаков? Выпустили, что ль? А ведь слухи ходили – сгинул будто… Принесла нелёгкая. Ой, чёт будет… – Витька покрутил головой – Как только носит земля нетопыря…

Иван Кузьмич сполоснул руки в тазу с тёплой водой, отёр о штаны и подошёл к забору.

– Здоров, Василий…

Шестаков обернулся на голос, вгляделся, припоминая.

– Кузьмич, что ли?

– Ну… – Иван неторопливо достал из-за свёрнутого уха шапки беломорину, дунул в неё, пережал, прикусил гильзу, прикурил. Подошедший Шестаков протянул руку над забором – поздоровались.

 

3.

Из показаний гражданина Сахнова И.К. 1952 года рождения, русского, проживающего по адресу: Иркутская область, Ольхонский район, с. Ольхонка, ул. Ленина, 53 (том 1, стр. 33-34):

«Утром 14 октября я, Сахнов Иван Кузьмич, с мужем Клавдии Семёновой Виктором поросёнка их смолили. У них во дворе. Часов в десять это было. Точнее не помню. Мимо Василий Шестаков проходил. Я его ещё с пацанов знаю, всё перед глазами мелькал, шебутной больно был, так потом по тюрьмам-то и пошёл, добегался. Поздоровкались. Я его ещё спросил – откуда, мол, Василий и по какой надобности в наши края? Отец-то его с матерью лет уж как шесть в бане угорели по пьяному делу, а братья Григорий и Геннадий в городе, в Иркутске давно живут. Те мужики нормальные, семейные, работящие. Ну так, думаю что ему, Василию, тут у нас делать? У нас и так своего хулиганья да пьяни, тут этот ещё. А он говорит, к жене своей, к Татьяне приехал. А я ему – да какая ж она тебе жена? Вы с нею уж сто лет как разведённые. У неё и семья другая, муж, дети – ты-то тут каким боком? А он мне – это она так думает, что никаким, а мы венчанные с нею, так что жена мне она, а сосунки её пусть с папашей залётным из нашей избы сваливают. Я и говорю ему, Василию-то, не ходил бы ты, Вась, к Татьяне-то, характер у тебя поганый, ничем хорошим встреча ваша не кончится. А он послал меня матерно да к Татьяниному дому-то и подался».

Из показаний гражданки Семёновой К.С. 1963 года рождения, русской, проживающей по адресу: Иркутская область, Ольхонский район, с. Ольхонка, ул. Ленина, 51 (том 1, стр. 35):

«14 октября это было. На Покров день. Я, Семёнова Клавдия Сидоровна с мужем моим, Семёновым Виктором Игнатьевичем, и соседом, Иваном Кузьмичом Сахновым, порося на нашем дворе разделывали. Уж и закололи, и просмолили, свежевали. Мужики разделывали, я там кровь сливала, да ливер на свежанинку резала, а тут Шестаков Василий мимо нашей ограды идёт. Откуда только объявился? Уж сколько лет ни слуху ни духу, а тут – на тебя! Нарисовался! Ну, поздоровались они с Кузьмичом, мы-то с Виктором не подходили, так, издаля кивнули, мол, здравствуй – ну, его рожу каторжную.

Когда это было? Ну, дак часов в десять, может, чуть одиннадцатого. Ну вот, минут пять поговорили они с Кузьмичом, недолго совсем, а потом Васька-то озлился на слова Ивановы и давай того матом-то крыть: «Засунь мол, советы свои куда подальше, и на дороге моей не становись – размажу!». Глаза бешеные! А сам аж трясётся весь. Ну, поорал так, поорал, да к Татьяниному дому и подался. Мой-то муж, Виктор, и говорит: «Плохо дело, сотворит этот лагерник чего ни того…». А с другой стороны, как без спросу в жизнь-то чужую лезть?.. Ну, посмотрели мы, как он по улице-то пошёл, да сызнова поросём-то занялись.

А часа через два, двенадцать уж было, начало первого, Серёжка, Татьянин сын, ну та, которая Еманакова теперь, которая бывшая Васьки Шестакова жена, бежит по улице и сильно так кричит: «Папку убивают! Папку убивают!». Ну, мужики-то и спохватились – Кузьмич как с ножом-то в руках был, так с им и побежал, а Витька-то мой вилы схватил и тоже вперёд! Я дочерей-то в дом, крикнула, чтоб заперлись и не выходили, да и за мужиками. Да разве ж за ними угонишься?! И вдруг слышу: «Бах!», и сразу ещё: «Бах!». Стреляют! Да, лично слышала, выстрела было два. Да как я могу ошибиться? Всю жизнь с охотником живу! Точно – два выстрела. Подряд. Почти без перерыва.

Прибежали, а там у ворот Танькиного дома варнак этот, Васька Шестаков, на корточках сидит, одной рукой бок зажимает, а с боку того кровища хлещет. В другой руке нож большой. Зековский. Самодельный. Финка с наборной ручкой. Я много таких видала. Самый бандитский нож.

И народ, что набежал, кругом Васьки стоит. Кто с вилами, кто с ружьями, кто так, как я, без ничего. Окружили, чтобы, значит, не убежал. С него станется. Бандюган! А на крыльце дочка старшая Еманаковская, Оля, сидит. Четырнадцать ей, вот, месяц назад отпраздновали. А в руках у неё ружьё отцово. Двустволка. Вертикалка. А Татьяна, мать Олина, Генку, мужа своего, Васькой порезанного перевязывает. Кровищи во дворе! Видать долго они боролись. Пока Оля за батю-то своего не вступилась, да по Ваське с ружья-то и не пальнула. А то б он их всех и Генку, и Ольгу, и Серёжку маленького да и Татьяну, мало что жена бывшая! – всех бы варнак порешил!».

– Почему это я говорю о том, что не видела?! Всё я видела, сиди и пиши! Грамотей! Как было всё, так и видела. Пиши, давай! А то я быстро жалобу прокурору накатаю – видела, не видела. Как было, так и видела…».

 

4.

Ваську никто не трогал. Не было желающих и помочь ему, перевязывать. Шестакова в селе знали. Очень хорошо знали. За свою короткую жизнь он не обрел здесь ни одного друга, зато врагов нажил – хоть отбавляй. Сбежавшиеся на крики и выстрелы люди угрюмо молчали. Мужики курили, кое-кто из баб тихонько подвывал, прикрывая рот платком. Пара подруг Татьяны Еманаковой помогали ей перевязывать мужа.

Кузьмич поднялся на крыльцо и осторожно забрал из рук Ольги ружьё. Переломил его. Вылетели стреляные гильзы. Кузьмич отставил ружьё в сторону.

– Клав, ты это, в милицию и скорую позвони. Пусть поторопятся.

– Позвонили уж. И туда, и туда. Едут…

– Ну, и ладненько…

Кузьмич подошёл к Шестакову. Присел рядом. Протянул руку к Васькиной руке с ножом. Васька поднял глаза. Кузьмич взгляда не отвёл. И Шестаков выпустил нож из руки. Потом опёрся о землю и с трудом встал. Толпа, разрывая круг, расступилась. Васька, зажимая руками раненный бок, пошагал в этот разрыв. К Байкалу. К обрыву. Словно конвой по бокам, сопровождала его толпа. Но чем ближе подходил Шестаков к обрыву, тем меньше становилось рядом с ним людей. На обрыв он взошёл уже в полном одиночестве. На мгновение, на неуловимо малое мгновение замер на краю обрыва, а потом шагнул вниз…

Байкал Ваську не принял. Тело Шестакова лежало на мелководье, а волны выталкивали его на сушу. Но и земля Василия не принимала. И тело его сползало в воду вслед за убегающими волнами. Так и елозило тело самоубийцы между двух стихий, пока не вытащили его на берег приехавшие санитары…

К вечеру большая часть села уж и забыла о кровавом происшествии, заиграли в избах и дворах гармони, где-то со свистом и гиканьем танцевали, пели. Потому как праздник, Покров день…
Кузьмич с Виктором, накинув ватники на плечи, сидели на скамье у Сахновского палисадника. Перекуривали. Принятый под свежанинку самогон слегка шумел в головах и настраивал на философский лад. Отдыхали мужики после трудов праведных. Как-никак успели сегодня и порося освежевать и берёзки посадить. Прижились бы только.

– Смотри, Иван Кузьмич, чего это сегодня – опять голоменица…

Над хребтами, на той стороне Байкала, в разрывах облаков шёл поезд. Стука колёсных пар слышно не было, но ясно были видны светящиеся окна вагонов и сдвоенный тепловоз впереди.

– На Иркутск пошёл. По расписанию как раз ему время…

– Кузьмич, слышь чего…

– Ну…

– Не пойму я, зачем Васька-то приходил к Татьяне. Всё одно она бы с ним не пошла, семья у неё. Дети. Вовсе баба-то не гулящая. С пацанок её знаю. Ну, ошиблась она с Васькой по молодости, так уж сколь лет не вместе. Да и пошла бы, Генка не отпустил бы. Чего он нарывался? Ум что ль последний пропил?..

Кузьмич пригасил о подошву сапога докуренную беломорину. Посмотрел на затягивающееся облаками небо. Таяли в небе очертания где-то далеко идущего поезда…

– Помереть он приходил. Видать жизнь его до краю дошла. А от чьей руки помереть, и как – ему уже было без разницы. Не пустил бы я его до Татьяны, он и от моей, может, твоей руки смерть-то принял бы. Нашёл бы повод пристать. Только самому себя порешить, думается, Василию страшно было. Вот и пришёл, чтобы значит, смерть от чужой руки принять. Вроде как случайно. И сам вроде, и не сам…

– Ну так, а чё здесь-то? Другого места помереть не нашёл?..

– Корни здесь. Земля родная. В чужих-то местах закопают и не вспомнит никто. А здесь, хоть как – по-хорошему ли, по-плохому – нет-нет, да и вспомнят. И мать-отец, не последнее дело, здесь лежат, родова вся. Всё не одному. Никто ж не знает, как оно там, на том-то свете. Может, когда все свои рядом и там лучше... Да и хватит об этом. Пойдём к столу. У нас там ещё осталось...

Сначала по одной, тихо и медленно кружась, стали падать на землю снежинки. Потом снег повалил густо, крупными хлопьями. И вот уже подгоняемая байкальским ветром закружилась первая позёмка. Повернула осень на зиму…

Комментарии