ПРОЗА / Алексей ДЕРИГЛАЗОВ. ПОПРОБУЙ РАЗБЕРИСЬ... Повесть
Алексей ДЕРИГЛАЗОВ

Алексей ДЕРИГЛАЗОВ. ПОПРОБУЙ РАЗБЕРИСЬ... Повесть

 

 Алексей ДЕРИГЛАЗОВ

 ПОПРОБУЙ РАЗБЕРИСЬ...

 Повесть

 

 I.

 Морозный воздух с мелкой пылью снежинок врывался в комнату. Николай вдохнул полной грудью, почувствовал, что тело стало почти невесомым; ему захотелось взлететь и поплыть, как в детских снах, по воздуху, почти касаясь крыш домов. Он никогда не летал во сне высоко.

 Снаружи доносился шум, он нарастал, перейдя в неровный грохот. Немного погодя стал отчетливо слышен цокот копыт по мостовой.

 "Откуда лошади?" – удивился Николай и выглянул в окно. По улице мчалась огромная карета. Лошадьми правил человек в белых перчатках. Он что-то кричал, размахивая свободной рукой. Из-за грохота колёс нельзя было разобрать слов, видно было только, что он открывает рот и одновременно напрягается всем телом.

 Когда карета поравнялась с домом, Николай с удивлением понял, что человек обращается к нему.

 – Она там! Там! – кричал незнакомец и указывал растопыренной пятернёй вниз – на подвал или на нижний этаж.

 Карета свернула в переулок, неожиданно стало тихо.

 Николай растерянно огляделся. "Наверное, я не дома", – подумал он. Действительно, дорога, вымощенная булыжником, здания напротив с нишами и лепными украшениями над окнами – всё это было незнакомым. Ему вдруг вспомнилось, что эти детали – округло выступающие из земли камни, барельефы – он вначале не замечал, они как бы вырисовались за несколько минут незаметно для него.

 И фонари, невысокие, с белыми лампами-шарами, тоже раньше не видел. Или их не было?

 "Надо идти вниз", – решил Николай, вышел из квартиры и начал спускаться по лестнице. Скоро послышался невнятный смех, который показался ему знакомым, он побежал, перепрыгивая через несколько ступенек...

 "Она там, там..." – повторил он слова незнакомца, стоя перед приоткрытой дверью. За нею раздавался звон бокалов и смех. Николай рывком распахнул дверь...

 За столом сидели женщина и мужчина. Николай с удивлением узнал в них человека из кареты и свою жену. Из одежды на Ирине была только ночная рубашка. Незнакомец брал руками в перчатках порезанную кругляшками колбасу с тарелки и отправлял себе в рот. Ирина смотрела на исчезавшую колбасу и хохотала, вздрагивая всем телом. Так неудержимо смеяться она могла, только основательно выпив. Стиснув зубы, Николай двинулся вперед, но вдруг оказалось, что на месте незнакомца сидит другой человек. Эта перемена произошла как-то разом, стул рядом с женой ни на мгновение не пустовал. За столом сидел мужчина, с которым Николай почти каждое утро ездил на работу в одном автобусе. Как его зовут, кем он работает, Николай не знал, просто за несколько лет ему примелькалось его полнощекое лицо, очки и лысина. "Лысый в круглых очках" – так окрестил он попутчика про себя когда-то. А сейчас очкарик сидел рядом с женой, положив пухлые руки на скатерть, и барабанил пальцами по крышке стола.

 Ирина смеялась, указывая стаканом на мужа.

 У Николая потемнело в глазах, но не от поведения жены, а оттого, что увидел через мгновение: рядом с ней был уже не очкарик. Лица мужчины невозможно было разобрать, но руки были уже не те – с пучками волос на длинных нервных пальцах.

 Николай догадался, что спит. Тут всё исчезло, и он очутился в огромной пещере с каменными неровными стенами. Лестница со ступеньками на всю ширину грота вела наверх, где разинутым чёрным зевом открывался выход. Там мелькнула чья-то тень. Николай поднялся по лестнице и попал в здание вокзала, заполненное людьми в одинаковой одежде, снующими взад-вперед. Что-то было странным в этом месте, что именно, он сразу и не понял, но когда осознал, его охватил легкий страх: у этих людей в руках не было вещей, их шаги не отзывались эхом в громадной коробке вокзала. И вообще, не раздавалось никаких звуков, слышалось только биение собственного сердца.

 Его обступили эти люди. Николай подумал, что если это ему снится, то смог бы найти среди них знакомых, но никого не узнал, ощущение сна исчезло, на смену пришли недоумение и растущий страх.

 Он побежал обратно в пещеру, казавшуюся теперь надёжным и спасительным местом, но вдруг понял, что выбраться отсюда не сможет, и остановился в растерянности. Он заплакал, как забредший в подвал соседского дома трёхлетний ребенок, которого случайность вырвала из привычного круговорота вещей и оставила в незнакомом месте.

 Стены пещеры зашатались, Николай почувствовал дрожь, исходящую от земли, передающуюся его телу...

 Он проснулся оттого, что жена трясла его за плечи.

 – А? Что? – не понимая спросонья, что происходит, спросил Николай.

 – Опять... – сказала Ирина.

 – Что, снова ходил? – Николай сел и рассматривал угол отвернутого одеяла. Голова слегка болела, как и всегда в тех случаях, когда его будили во время неоконченного сновидения.

 – Нет, но кричал и встать пытался, – ответила жена, – мне так страшно было...

 – Ладно, ладно... Который час?

 Ирина включила настенную лампу.

 – Пол-пятого, – она зевнула. – Может, приснилось чего, а?

 – Ничего, ложись, спи...

 Николай лёг и долго смотрел на маятник ходиков, сделанных в виде избушки. Часы эти он хранил как память: отец привез их из Германии, где служил вскоре после войны, – отыскал в развалинах. На часах никаких надписей не было, но часовщик, которому однажды носили их в ремонт, сказал, что ходики, несомненно, наши, русские. Эти мысли о часах непонятно почему лезли в голову, хотя думать нужно было о другом, гораздо более важном: уже не раз жена ему рассказывала, что он со страшным, бессмысленным выражением лица ходит ночью по дому, заглядывает в ящики стола, роется в серванте и с кем-то разговаривает.

 При этом, как только жена ни пыталась уговорить его лечь (подойти к нему она боялась), ничего у неё не получалось – он долго бродил, потом ложился на кровать, ворочался и засыпал. Вначале Ирина рассказывала о его странностях утром, теперь же, предупреждая ночные похождения, будила мужа, как только он начинал беспокоиться во сне.

 В первый раз Николай выслушал её невнимательно и даже смеялся: слишком нелепым это всё ему показалось.

 Ирина поняла его смех по-своему:

 – Ах, так, Каменев, разыграл, да?! А я тряслась, полночи не спала! – и бросила в него подушку.

 Приняв его поведение за шутку, пусть злую, неуместную, она не обиделась, а выглядела обрадованной. Это-то и заставило Николая задуматься, хотя вначале он утешал себя тем, что она его обманывает. Впрочем, счесть это за неправду было проще всего, и он счёл, хотя в душе сознавал, что всё не так просто, что-то случилось на самом деле.

 Недели полторы после того, первого случая, всё было как обычно: работал, спал как убитый. А потом пошло-поехало... Николай то с удивлением, то с раздражением выслушивал жену, видел, как меняется с каждым днём выражение её лица – от обеспокоенности и легкого испуга до откровенного страха, – и замечал, что и в нём самом что-то происходит. Непонятное, странное, и не зависящее от него самого.

 Приступы возникали под утро, продолжались несколько минут, и Николай ничего по их исчезновению не помнил. Ничего. Потому и не верил поначалу, что так случалось на самом деле, ругался с Ириной, пытался найти причину в ней (зачем она его оговаривает), но чем дальше, тем больше подробностей приводила ему жена, и он сам всерьёз обеспокоился.

 Стал ложиться спать со всё возраставшей тревогой, спал чутко, реагируя на любой посторонний шум. Но, самое главное, начал чувствовать какую-то неприятную нервную усталость, истощаемость, которая появлялась утром и с течением дня почти исчезала, переходя во взбудораженность вечером.

 Перед сном пытался довести себя до крайнего изнеможения: читал книги, смотрел до одури телевизор, пробовал даже гонять в хоккей с мальчишками во дворе. Ничего не помогало: он долго не мог уснуть, без конца переворачивая подушку, часами думал о какой-то ерунде: то его тревожили воспоминания детства, случаи из институтской жизни, то начинал воображаемый разговор с начальником цеха. Выполнение плана, качество продукции – в последние месяцы они потеряли всякий смысл, цех стоял, но Николай думал о работе с такой заинтересованностью, какой раньше никогда не проявлял.

 Он ругался про себя: "Да зачем мне всё это!", но мысли сами собой перескакивали с одного предмета на другой, увязая в ненужных подробностях предстоящего и былого.

 Но странное дело, мысль о действительно стоящем, о снохождении или ночном "озверении" (Николай именно так и называл это про себя) не приходила, словно он не хотел думать об этом. Так, бывало, остерегался вспоминать о вещи, некогда побудившей отвращение, опасаясь, что это может вызвать тошноту.

 Николай боялся во время сна задеть, ударить Ирину, поэтому однажды предложил ей спать отдельно.

 Жена тогда ответила:

 – Это всё равно под утро. Я уже привыкла и не сплю по утрам. Так лучше я тебя будить стану...

 "Привыкла" – это слово заставило Николая вздрогнуть. Его странная особенность стала обычной, хоть и прошло-то недели три, не больше. Привыкла, как к калеке, смирилась, другими словами. Это было настолько чудовищно для него, что Каменев скатился в ещё большую подавленность и раздражительность.

 А теперь ещё и этот сон... Он вообще никогда не видел таких странных снов. Николай догадывался, что сон как-то связан с его озверениями, быть может, они так и начинались каждый раз...

 Он лежал, уставив глаза в потолок, напряженно чувствуя, что жена тоже не спит и что обычный разговор будет продолжен, только после более долгой паузы, чем вчера, – подумали, переварили, пора и поговорить...

 Ирина положила голову ему на плечо.

 – Коль, слушай, может и правда, сходишь?..

 Николай молчал. Каждое такое предложение он встречал угрюмо, но с всё усиливающимся вниманием: в последнее время он мог решиться на что угодно...

 – Схожу! – неожиданно для самого себя согласился Николай и отвернулся от жены, к ходикам.

 "Что же это я? Жил, работал, и на тебе! О чём я психиатру говорить буду? Что по ночам бегаю или о девушке вспоминаю, с которой в школе учился?" – всё это представлялось делом крайне глупым.

 – Ольгин муж с профессорским сыном приятели... я договорилась... сказали, сегодня-завтра можно... прийти вдвоём, – торопливо заговорила жена.

 – Уже договорилась! А меня спросила?! – почти крича, ответил Николай, и сам удивился, что так разговаривает с женой. – Никуда я не пойду!

 Ирина, отвернувшись, натянула одеяло на голову.

 – Дочку разбудишь!

 Каменев подумал, что если бы он так грубо оборвал жену месяца два назад, она бы непременно заплакала. Не могла не заплакать. Значит, ему стали многое прощать как больному.

 Николай встал. Извиняться за свой грубый окрик не счел нужным. В конце концов, это его личное дело, обращаться к врачу или нет.

 Нестерпимо захотелось курить. Он не курил с тех пор, как начал заниматься фехтованием – ещё в школе, – но даже многие годы спустя ему снилось, что с удовольствием затягивается дымом, а потом просыпался, с облегчением сознавая, что это всего лишь сон, и он соблюдает данный самому себе зарок. Он вспомнил, что сегодня 14 декабря, ровно пятнадцать лет, как не курит.

 "Это надо отметить!" – усмехнулся про себя Николай, достал с верхней полки серванта сигареты жены и прошёл на кухню.

 После первых же затяжек голова закружилась, он почувствовал подступающую тошноту и выбросил сигарету в окно. Головокружение скоро прошло, но тупая боль в затылке и привкус металла во рту остались.

 Николай открыл форточку пошире и долго сидел на табурете, дрожа всем телом.

 Он и раньше понимал, что не сможет Ирина носить всё в себе, но теперь это стало явным: о его странностях знала Ольга, знал Денис, её муж, знал какой-то профессорский сынок, которого он уже заранее представлял молодым избалованным слюнтяем.

 Бог с ними, и с Денисом, и даже с этим сыном профессора, которого он никогда не встречал, но оттого, что о его болезни (болезни ли?) знала Ольга, ему было крайне неприятно.

 

 II.

 Ольга и Денис Астаховы купили квартиру в их подъезде года два назад. Сближение семей началось как-то незаметно для Николая. Ольга накоротке сошлась с Ириной, и через пару месяцев пригласила Каменевых в гости.

 Они встречались несколько раз, в основном, по праздникам.

 Ирина даже преобразилась от этих вечеринок, ходила по магазинам, выстаивала очереди, читала поваренные книги, готовила. Праздничные "разгрузки" поначалу нравились и Николаю.

 Но скоро встречи с соседями стали приедаться. Всегда одни и те же слова за столом, тосты, те же песни под гитару. Пела почти всегда Ольга, причем всё: и студенческие песни, и романсы у неё выходили на один лад. Денис, напивавшийся сильнее, чем другие, качал головой в ритм песни, мутными глазами уставившись в этикетку бутылки, Ирина же решалась, глядя в рот исполнительнице, только шептать слова за Ольгой. Та, видимо, считала, что во время пения преображается: раскачивалась телом на стуле, в нужных местах склоняла голову и подкатывала глаза к потолку.

 Посидев немного за столом, женщины удалялись на кухню, покурить, а Николай оставался с Денисом. Собеседник из соседа был никакой, ни в трезвом, ни в пьяном состоянии. Его не интересовали ни шахматы, ни футбол, ни книги. (Как-то Ирина рассказал, что Денис, тайком от знакомых, собирает пустые коробки из-под сигарет, складывая их в ящик под кроватью.)

 Впервые побывав в квартире Астаховых, Ирина долго охала, ахала (впрочем, уже дома, перед мужем). У соседей всё было, как говорится, с иголочки, и Николай понимал, почему своё странное мальчишеское увлечение Денису приходится скрывать, и втайне сочувствовал ему, хотя раньше люди вроде Астахова подобных чувств в нём не вызывали.

 Детей у соседей не было. Ирина утверждала, что "виноват" в этом Денис. И вправду трудно было представить, что могло быть иначе – у него было написано на лице чувство вины не только перед женой, но и перед всем миром. Николай понимал, что самоуничижение Дениса было вызвано Ольгой, и уже это выводило его из себя. Но ему не нравилось в соседке всё: её манера говорить в утверждающем, не терпящем пререканий тоне, способность обсуждать любые вещи, о многих из которых, считал Каменев, и не стоит говорить. Разговоры за столом велись, впрочем, опять же, об удобствах, машинах, о загранице (где Астаховы не раз побывали). Николай понимал, что не должен человек о таких вещах думать, что если бы он сам так жил, то выглядел бы ещё тоскливее Дениса, что это мелочно, но противопоставить этому нечто, даже существующее в своей душе, не мог, и, видимо, именно поэтому больше всего и раздражался. Ольга была ни глупа, ни по-настоящему самодовольна, она, решил впоследствии Каменев, думала так же, как и он сам, и оттого соседка показалась ему циничной и злой на всех на свете.

 Он не выносил её взгляда: у неё была привычка смотреть на него не в глаза и не в сторону, а как-то сквозь него, будто там, за спиной у Николая, находилось нечто гораздо более интересное и существенное, нежели прозрачный и неприметный он сам.

 Но всё это не имело бы никакого значения, если бы Ирина с Ольгой ни сделались подругами. После общения с соседкой жена менялась, становилась похожей в чем-то на неё, вела себя так, будто несла в себе какое-то новое, недоступное остальным знание, хоть получалось это ещё более неестественно, нежели у Ольги.

 Скоро перемены в жене стали сказываться на Николае. Ирина принималась переставлять мебель или требовала, чтобы он держал правильно вилку за столом, или обижалась на то, на что раньше никогда не обижалась. Она хотела, чтобы муж уделял ей внимание, причем, как виделось Николаю, в каких-то чисто внешних формах: поцелуях на прощание, приторных словах "милая", "дорогая". От этих "зайчиков" Каменева тошнило. Он прекрасно знал, как держать вилку, но дома ему хотелось вести себя за столом так, как ему нравилось, понимал, что книжный шкаф лучше поставить подальше от окна, что действительно иной раз невнимателен по отношению к жене, но всё говорилось и делалось Ириной с такой настойчивостью и примитивной нравоучительностью, что у Николая загоралось сопротивление этому.

 Неприязнь к Ольге зрела давно, но вылилась наружу с полгода назад. Никаких ссор, скандалов не было, просто Николай начал открещиваться от приглашений соседей под разными предлогами, чем озадачил жену. А однажды выложил Ирине всё начистоту, причем толком ничего объяснить не сумел, вверг её в обиду и недоумение.

 Встречи с соседями прекратились, но одно осталось неприкосновенным: посиделки Ольги с женой на кухне. Женщины запирались и курили. Почему-то именно квартира Каменевых считалась для этого наиболее подходящей. Со временем антипатия Николая к Ольге не уменьшилась, а, напротив, возросла. Ирина явно не сумела или не захотела скрыть от подруги причину, по которой застолья с соседями прекратились. Ольга стала относиться к Каменеву, как ему казалось, с большей холодностью (если в отношении неё можно было сказать: "с большей"), и когда она, высокая, с собранными в пучок на затылке волосами, в цветастом халате, плохо скрывающем длинные худые ноги, входила к нему домой и, едва кивнув ему головой, направлялась с женой на кухню, Николай с трудом сдерживался, чтобы не указать ей без лишних слов на порог.

 В последнее время эти посиделки (или "покурилки", как называл их Каменев) участились, и он понимал, что там, среди табачного дыма и немытой посуды, идет обсуждение его странного поведения. И противодействовать этому никак не мог: видимой причины для того, чтобы запретить жене встречаться с Ольгой, не было, да и вряд ли бы что из его запретов вышло, его поведение сочли бы ненормальным, а этого с некоторых пор он боялся больше всего.

 

  III.

  Николай вернулся в спальню, когда на улице уже светало. Ирина спала, так и не выключив лампу; рядом, разметав руки по подушке, лежала дочка. Жена часто по утрам брала её к себе. Каменев вдруг вспомнил, что дочка, когда они с женой ругались или не разговаривали, затихала, причем на часы, на дни, никогда не обращалась к ним радостным "ма-па", и играла неслышно, словно боялась их ещё больше разъединить.

 Николай почувствовал усталость. Что мог он изменить? Что изменять?

 Он прилег на диван, и сам не заметил, как заснул.

 Проснулся бодрым. Посмотрев на часы, увидел, что на работу опоздал безнадежно, но нисколько не расстроился.

 Собирался, так и не вспомнив толком, что сегодня ему снился странный сон, что ночью состоялся неприятный разговор с женой. Да и вообще, не чувствовал обычной утренней подавленности, к которой уже начал привыкать. Попросил жену, чтобы приготовила к ужину что-нибудь повкуснее. Ирина сварила кофе, принесла чистую рубашку. Сидела рядом, когда он завтракал, с удивлением смотрела на него и кивала головой, даже когда муж ничего не говорил.

 Николай с аппетитом поел, оделся, поцеловал Ирину, шепнул ей что-то вроде "ничего не страшно с ласковой женой", и выбежал из квартиры.

 До завода добрался на маршрутке...

 Начальник цеха, Сергей Алексеевич, сидел в своём кресле и читал немецкий разговорник.

 – Wie geht es Ihnen? – спросил его Николай. (Как дела? (нем.))

 – Gut genug, – улыбаясь, ответил Сергей. (Довольно хорошо. (нем.))

 С начальником Каменев был на "ты". Сергей был старше его на два года, они помнили друг друга ещё по институту. Месяца три назад Сергей вернулся из заграничной командировки, вернулся какой-то пришибленный, и свободное время проводил теперь с учебниками немецкого языка. Сотрудники подначивали его немецкими словечками, но Николай раньше никогда этого не делал.

 – Хорошо, – уже по-русски повторил Сергей. – Чего опоздал?

 – Entschuldiegen Sie bitte meine Vеrspatung (Извините, пожалуйста, за опоздание. (нем.)) – сам не зная, чему радуясь, ответил Николай. – Проспал. Слушай, Алексеич, я всё тебя хочу спросить, ты чего это за немецкий взялся?

 Когда началось увлечение Сергея немецким, Каменев как-то не придал этому значения: на работе сейчас многие играли в шахматы, расписывали преферанс, в соседнем цехе один умелец даже склеивал домики из спичек. Каменев считал, что иностранный – тоже от нечего делать, но Сергей штудировал учебники с упорством, удивлявшим Николая.

 Сергей немного подумал.

 – Черт его знает! Учу да учу! Может, пригодится. Хотя, если честно, очень уж понравилось, как переводчик там, в Швейцарии, шпарил, и по-нашему, и по-немецки. Самому бы так...

 – Так учил бы английский. Он нужнее.

 Сергей махнул рукой:

 – Какая разница! – он помолчал, а потом взял со стола листок. – Да, вот просили позвонить...

 – Кто просил? – Николай повертел в руках бумажку, но ничего, кроме телефонного номера, не увидел.

 – Не назвались... Мужчина какой-то.

 Николай набрал номер.

 – Да! – почти немедленно ответил мягкий мужской голос.

 – Меня просили позвонить...

 – А-а! Каменев! С вами говорит профессор Косоруков Геннадий Михайлович. Вы знаете, Николай... э-э...

 – Иванович. Можно просто Николай.

 – Николай Иванович. Я вот по какому поводу. Я вчера разговаривал с вашей женой. То, что она рассказала, очень настораживает...

 – Что настораживает? – Каменев почувствовал, как накатывается волна слабости.

 – Нам необходимо встретиться, мы всё обсудим, – голос профессора, несмотря на мягкость, был цепким, въедливым.

 Такой не отстанет, будет капать на мозги, пока своего не добьется, подумал Николай.

 – Поймите, Каменев, это нужно, прежде всего, вам и вашей семье.

 – Да я не против, конечно... Только вот что мне рассказывать, не знаю, – Николай повернулся к Сергею. Тот продолжал читать книгу.

 – Вот и хорошо, вот и замечательно. Сегодня у меня прием, с трех до пяти вечера. Приходите часам к пяти, думаю, посетителей уже не будет.

 – А куда приходить? – спросил Николай, хотя догадывался, куда ему идти.

 – Чистая улица, дом семь, двадцать восьмой кабинет. Жду, очень жду, – певуче произнес профессор, словно приглашал близкого знакомого на именины.

 После разговора у Каменева остался неприятный осадок. Ему не понравились голос профессора, то до приторности бархатистый, то гнусавый, срывающийся на визгливые нотки, его неуместная веселость, и как он манерно тянул своё "э-э...", пока Николай не назвал отчество.

 В тот день Николай к профессору не пошёл. То ли личное чувство к Косорукову, то ли протест против того, что с ним пытались сделать без его согласия, – что им руководило, Каменев не мог определить. Скорее, нежелание понимать, что он болен. "Да, в конце концов, я не болен, и то, что со мной творится, не выходит за рамки обычного. А если со мной и происходит что-то нездоровое, то это касается только меня. Только меня".

 Во всяком случае, именно так он и рассуждал, когда сидел в соседнем отделе. Там отмечали проводы Михаила Федоровича, начальника цеха. Он открывал собственную фирму и с завода увольнялся. Николай работал у него до того, как ушёл в другой цех.

 Михаил Федорович усадил его рядом с собой, налил стопку и произнес тост "за лучшего ученика".

 – Грех не выпить! – шепнул Каменеву Сергей Алексеевич.

 Николай покосился на него и улыбнулся:

 – Zum Wohl! (Твоё здоровье! (нем.)) – и выпил до дна, что называется, махнул.

 Он шёл на торжество с намерением не пить вовсе, ему не хотелось приходить к профессору даже с запахом спиртного, но всё получилось как-то непроизвольно: после двух-трех рюмок говорил себе, что уже не сможет пойти к Косорукову в таком виде, а вскоре и вообще перестал думать о визите к профессору, хотя веселости не приобрел: от алкоголя тягучая усталость разлилась по всему телу, притупилась, но не исчезла.

 Ещё недавно Николай ждал, когда Михаил Федорович уйдет с завода, но с некоторых пор потерял интерес к своему продвижению. Про себя объяснял это тем, что завод наполовину стоит, и не сегодня-завтра всех разгонят, и иногда подумывал даже найти работу на стороне. А теперь, выпив, вдруг понял, что причина равнодушия – его собственное состояние.

 На это место претендовали ещё два человека, но сегодня, когда Михаил Федорович усадил Николая рядом, поднял за него тост, Каменева стали потихоньку поздравлять. Первым с ним стукнулся рюмками Сергей:

 – Ну, считай, что... – со значением сказал он, – Миша тебя обласкал. Хотя, толку от этого...

 Через пару минут к Каменеву подсел Навоев, Мишин заместитель, до этого едва здоровавшийся с Николаем.

 – Ну что, Иваныч, работаем вместе?

 Николай молча поднял рюмку и чокнулся с Навоевым.

 Тот после этого не ушёл, а начал что-то объяснять.

 Николай его почти не слушал. Усталость исчезла, он с наслаждением чувствовал, как водка теплой струей разливается по крови, и думал, что ему давно нужно было напиться.

 – Ты ко мне обращайся, если что… – зудел ему на ухо Навоев. – Я народ здесь знаю. Нам надо вместе держаться. А то сядут на шею, потом сам не рад будешь

 Тут Каменев вдруг понял, что ему говорят:

 – Это точно, Навоев. Давай, выпьем!

 

 IV.

 Каменев впервые в жизни пришёл домой пьяным. Дома достал из бара бутылку вина и, посмеиваясь (жена приберегла вино на Новый год и то, что он выпьет его сейчас, показалось ему забавным), налил полный стакан.

 – Этой стерве не достанется! – сказал вслух, имея в виду Ольгу.

 Он выпил кислую водянистую жидкость и поразился, какой у вина неприятный вкус.

 Скоро всё вокруг поплыло, размазалось. Свет, разливавшийся от настенной лампы, стал неестественно ярким, лицо жены, молча стоявшей перед ним – размытым бледным пятном, лицо дочки, испуганно смотревшей на него из-за стеклянной двери спальни, – тоже маленьким бледным пятном с немигающими точками-глазами.

 Сейчас все проблемы казались Николаю более несущественными, чем утром, смехотворными даже.

 "Жду, очень жду!" – прогнусавил он и показал кукиш лампе на стене – единственному предмету, который мог различать в подробностях. Чтобы увидеть остальное, нужно было напрягаться. Но хотелось только расслабиться, закрыть глаза и слушать ходики.

 Он лег на диван и закрыл глаза. Голова сразу закружилась. Часы тикали, с каждым звуком, казалось, придвигаясь к нему на неуловимое расстояние. И это успокаивало...

 Николай очнулся среди ночи. Голова раскалывалась от боли, губы запеклись, язык превратился в грубую терку, ранящую десны. Стоило подняться, как стены зашатались, он еле удержался на ногах, опершись о спинку дивана. На ощупь, чтобы никого не будить, пробрался мимо кровати, где спала жена с дочкой. Дочка лежала у стены. Николай подумал, что Ирина специально уложила её подальше от края, а, значит, подальше от него.

 На кухне выпил стакан воды. Вода придала головной боли новые оттенки; мозги распирало, казалось, разбавленное жидкостью серое вещество расползалось, пульсировало в ушах. Его стошнило.

 Умывшись, он вернулся в спальню, лег и долго ворочался, прежде чем нашёл позу, в которой голова звенела меньше. Каменев попытался вспомнить, что произошло накануне вечером.

 После банкета он побежал с Навоевым к совсем незнакомым ему людям, охваченный новым для него радостным предвкушением предстоящей выпивки. Что случилось дальше, в подробностях не помнил: произносил и поддерживал тосты, возникавшие сообразно разговору, изливал кому-то – скорее всего Навоеву – душу, и уже сейчас было стыдно за это. Рассказывал что-то о сговоре жены с соседкой, жаловался, что они хотят выставить его сумасшедшим. В пьяном состоянии всё оказывалось просто: с Каменевым всё в порядке (а как могло быть иначе!), только бабы-злодейки над ним колдуют. И о колдовстве речь заходила! Николай представил, как Навоев, потаенно радуясь, утешает его. Эта скотина теперь непременно всё раздует...

 Комната была залита лунным светом, и захотелось спрятаться от луны под одеяло, под подушку или ещё глубже, под диван. Голубоватый лунный свет внезапно стянул колотившееся сердце обручем страха, безотчетного детского страха, перемешанного с острым чувством вины за нечто уже совершенное и непоправимое.

 Скоро он провалился в сон. Николай ничего не видел и не слышал, ему снилось только, что руки скользят по чему-то гладкому и холодному. Потом тело напряглось так сильно, что через кожу стала выжиматься кровь. Она просачивалась осязаемыми каплями, раздвигая живую белую плоть.

 Он открыл глаза. Всё вокруг окутывалось теплой темнотой, охватившей кожу мягкими мохнатыми лапами. Тело онемело, он не мог поднять руки, но ощущал ладонями складки сбившейся простыни.

 "И это всё?" – вдруг услышал Николай голос. Он был приятный, как темнота, странно знакомый своей легкой хрипотцой и одновременно чужой.

 "И это всё..." – повторил голос.

 Николай напрягся и завертел головой.

 "Ты же знаешь, кто я!"

 Каменев попытался ответить: "Нет", но не смог разлепить спекшиеся губы.

 "Ведь знаешь! Посмотри на меня!"

 И Николай внезапно увидел – странно близко, вроде бы даже внутри себя – юношеское лицо с пушком на бороде и смеющимися глазами.

 "Да, я узнал тебя. Это ты... это я...", – для ответа не потребовалось усилий, не нужно было размыкать губы, слова выходили наружу посредством внутренней силы. Николай ощутил эту силу, его охватила приятная легкость: не надо было тратиться на слова, на напряжение ума, тело покидала немота, светлым квадратом затеплилось предрассветное небо в окне.

 Каменев сел, откинув в сторону одеяло. Он вдруг заметил, что совсем голый.

 "Ты почувствовал!" – довольно засмеялся юноша. Его лица уже не было видно, только слова, ощутимые как нечто, имеющее объём и вес, вползали в мозг.

 "Ты понял, что это такое?".

 "Нет, – ответил Николай, и тут же поправился: – Я понял".

 "Это твои чувства несколько лет назад, когда ты был мною. Тогда ты всё ясно чувствовал и понимал...".

 "Что понимал?" – хотел спросить Каменев, но голос продолжал:

 "И это всё, на что ты способен? Напиться и спрятаться от того, что тебя страшит?" – в голосе почудились печаль и презрение. Но только не жалость.

 "Юноши жестоки", – подумал Каменев.

 Голос исчез. Не нужно было прислушиваться, напрягаться. Николай просто знал, что его больше нет рядом: ушли легкость, ясность, вернулись головная боль, тошнота и уныние.

 Он, не мигая, уставился в окно. Бледное утреннее небо белыми шевелящимися червячками вползало в глаза.

 Вдруг слова, которые сказал ему голос, стали исполненными смысла, Каменев понял, что нужно делать.

 Николай встал и подошёл к зеркалу. В отражении всё было от него, однако что-то отталкивающее виделось в лице с черными от расширенных зрачков глазами и тяжеловатым подбородком. В зеркале был кто-то другой, больше похожий на того усмехающегося юношу.

 Именно его он и должен был увидеть...

 – Я найду тебя! – закричал Николай и начал выдвигать ящики трюмо.

 Через пару минут он сидел перед зеркалом на полу, удивленно уставившись на разорванные в клочья свадебные фотографии. Ночные видения рассеялись, помнились только оттенки странного, звучавшего внутри него голоса.

 Каменев посмотрел на обрывок фотографии, зажатый в руке, и узнал своё лицо с оторванной половиной, с одним, из-за излома скомканной бумаги, казавшимся выпученным глазом.

 Ирина сидела на кровати, подтянув одеяло до самых губ, прихватив кончик сбившегося пододеяльника плотно сжатыми пальцами, и смотрела на мужа.

 Николай виновато улыбнулся.

 Больше убеждать его было не надо. Все рассказы жены оказались правдой.

 За завтраком он вяло пожевал бутерброд и долго втягивал в себя кофе. Уже надел пальто, когда вспомнил, что не побрился. Но от мысли раздеться и поскоблить подбородок отмахнулся как от пустяка.

 – Я пошёл...

 Если они ругались, Николай почти всегда начинал разговор с женой первым. Раньше ему было жалко Ирину и стыдно за свои в пылу раздора сказанные обидные слова, теперь эти чувства притупились, он ощущал только натянутость между ними, душевную пустоту. Молчание тяготило, становилось невыносимым, и в такие минуты обменяться словами, даже пустыми, означало прорвать опостылевшее безмолвие.

 "Я пошёл", "есть будешь?", "дочку одень..." – слова, которые могли незаметно перерасти в обычный разговор, а затем – и в примирение без объяснений и извинений... Правда, в последнее время полное примирение возникало всё реже и реже.

 Сегодня утром не было ни ссор, ни объяснений, жена, когда он завтракал, так и не вышла к нему, но чувство было такое, что они поругались.

 Когда он открывал дверь, из спальни донеслось:

 – Профессор сегодня с утра принимает...

 

 V.

 Каменев опять опоздал на работу. В автобусе ехать не смог – укачивало, подступала тошнота, пришлось идти пешком.

 Ему хотелось сбежать сегодня с работы, как студенту с лекции, пойти в кино на детский сеанс.

 Он обожал раньше смотреть детские фильмы в кинотеатрах. Полупустой зал, первые ряды заполнены ребятишками, на последних рядах – несколько полусонных, случайно забредших взрослых. Дети смеялись тогда, когда он бы улыбнулся, замирали в тех местах картины, где он бы зевнул. Николай заражался их интересом и выходил после просмотра отдохнувшим. Каменев уже было поддался этому желанию – пойти в кино, но затея показалась ему глупой: так, как раньше, не получится, он сбежит и из кинотеатра, там ему тоже будет тяжело.

 На улице подошёл к одному из киосков и поблуждал глазами по цветастым этикеткам. Увидев его, продавщица приоткрыла маленькое окошко. Николай удивился, что она на него смотрит, а потом вспомнил, что вчера вечером они с Навоевым брали водку где-то в этом районе, может быть даже, и в этом киоске.

 От этой мысли и от того, что долго пялится на витрину и ничего не покупает, ему стало неудобно и, покопавшись в карманах, он достал мелочь и попросил жевательную резинку.

 Девушка сморщила губы и почти бросила ему кубик жвачки.

 "Ну и пусть!" – сказал себе Николай, но всё равно покраснел. Товары из киоска ему были не нужны, но оттого, что кроме дешевой резинки ничего купить не мог, стало стыдно. А вчера пропил сотен пять, Навоев за свои не брал.

 На опоздание Каменева никто не обратил внимания: вчера были проводы Михаила Федоровича. Кроме того, в конце недели работы не было вовсе.

 Николай продремал до обеда за столом. Жажда мучила нестерпимо, но, помня о ночном эксперименте, он только выходил иногда в туалет и полоскал горло.

 Забегал Навоев, потрепал Каменева по плечу, спросил, как дела, шепнул на ухо:

 – Ты, если что, скажи, я найду к кому обратиться.

 – Ты про что?

 Навоев захихикал:

 – Ладно, потом поговорим...

 Когда он вышел, Сергей оторвался от разговорника и посмотрел на закрытую дверь.

 – Бегает... Ты теперь у него злейший друг. Не наговорил ему вчера чего?

 – Да нет, вроде ничего особенного, – Николай неожиданно покраснел.

 – Угу, – Сергей опять погрузился в учебник, – nichts besonders... (Ничего особенного (нем.))

 Почему бы и не поговорить с профессором? Сегодня Каменеву его собственная ненормальность казалась отличием от остальных людей, вызывала какую-то подростковую, глупую гордость. "Вот я, не такой, как все!". Оставалось только разобраться в безобидной своей особенности, уточнить диагноз. В конце концов, если его "болезнь" – предмет озабоченности жены, почему бы её опасения не подтвердить или не опровергнуть?

 Николай так и представлял, что если его осмотрит профессор и назначит лечение – успокаивающее или ещё что-нибудь, – то вместо отчужденности он увидит в жене сочувствие. Хотя и понимал одновременно, что все его мысли – только оправдание и умасливание предстоящего визита к профессору. Визита неприятного, но, как теперь понял, необходимого.

 Каменев слышал кое-что о душевнобольных, которые заговариваются, считают, что они – великие люди. Он, конечно, далек от этого. Просто ведет себя неподобающим образом, и только по ночам, и довольно редко. В то, что с ним творится ненормальное каждую ночь, Николай не хотел верить, думал, что Ирина из-за своей настороженности, готовности видеть в нём больного, могла будить его и предупреждать озверения, которых, скорее всего, в эту ночь и не было бы...

 Профессор подошёл к телефону не сразу, и Каменев сидел и считал длинные гудки, борясь с желанием бросить трубку.

 Наконец щелкнул рычаг, Николай услышал знакомый гнусавый голос:

 – Да, я слушаю!

 – Здравствуйте, это Каменев говорит...

 – Я слушаю, слушаю, – после паузы ответил Косоруков. В голосе профессора отсутствовала вчерашняя доброжелательность. Он был холоден и раздражен.

 – Вчера я не мог прийти... – Николай чувствовал, что профессор ждет от него именно извинений.

 – Молодой человек! – отчеканил Геннадий Михайлович. – Я прождал вас полчаса, потратил драгоценное время. Я профессор, доктор наук!

 – Извините...

 – Сегодня приходила ваша жена... – в том же тоне продолжал профессор. – Дело неожиданно приобретает серьезный оборот. У вашей супруги были все основания вызвать врачей на дом. Вы это-то понимаете? Понимаете, что можете натворить в невменяемом состоянии?!

 "Уже успела! На работу даже не пошла!" – злость на жену, всё решавшую за его спиной, слабо вспыхнула и растворилась в другом, более тяжелом чувстве. Каменеву впервые стало страшно за своих родных. Он, голый, разгуливает по квартире, жена, скорее всего, полночи не спала, положила дочку к себе.

 "Невменяемое состояние", повторил он про себя. Невменяем, и это касается не только его. Николай сглотнул вязкую слюну.

 – Когда мне прийти?

 – Сегодня, сейчас же!

 Иначе и быть не могло. Ведь впереди – ночь, и, если отложить встречу назавтра, он неизвестно ещё что может натворить. Конечно, идти надо сегодня.

 Сергей встретил его просьбу уйти с работы без удивления, и Николай подумал, что это – не из равнодушия или потому, что сегодня делать нечего. Сергей догадывался о том, что с Каменевым не всё в порядке.

 

 VI.

 В психдиспансере всё было иначе, нежели представлял себе Николай: не бегали мощные встревоженные санитары, не кричали помешанные. Тишина, спокойствие, чистота получше, чем в обычной городской поликлинике.

 Кабинет профессора находился на втором этаже. Каменев ни у кого не спрашивал дорогу, поэтому, к его досаде, прежде чем нашёл нужную дверь, пришлось довольно долго побродить.

 Николай старался не смотреть на встречавшихся людей, сидевших у дверей, опасаясь, что встретит среди них знакомых.

 Он немного успокоился, увидев, что кабинет профессора в самом конце коридора, на отшибе.

 Перед дверью в очереди сидело несколько человек. Каменев спросил, кто последний. На него обратилось несколько пар глаз, через некоторое время небритый мужчина широко улыбнулся и молча кивнул.

 Николай сел на свободный стул. Немного погодя он догадался, почему в диспансере такая тишина: люди ничего не обсуждали, не переговаривались, находились в каком-то оцепенении, не двигались, и поворачивали головы в сторону двери только тогда, когда медсестра выходила в коридор и называла фамилию.

 Небритый мужчина пристально его разглядывал и улыбался.

 Николай оперся на спинку стула, разогнул колени и закрыл глаза. "Черт подери, да как же такое случается?!" – он готов был хоть сто раз повторять эти слова, если бы знал, что они помогут. Бессилие, обезоруживающее бессилие сковывало его. Оно угнетало его больше от того, что он находится на приеме у психиатра, рядом с людьми, от одного присутствия которых чувствовал беспокойство. Каменев впервые не мог ничего с собой поделать. Всё происходило помимо его участия: он не мог совладать ни со своими озверениями, ни с настроением. Даже в том, как появился здесь, было что-то пассивное: жена пожаловалась, жена договорилась, по сути, обязала его идти к психиатру. Чувство у него было такое, будто он – набедокуривший школьник, которого вызвали на педсовет, а он злится только на то, что на него наябедничали...

 Раньше всё было просто: не получается ответная атака, давай, отрабатывай её, пока в глазах не зарябит от усталости, или наоборот, отдохни пару дней, не тренируйся. Тяжело с учебой – посиди лишний час за книгами, нелады на работе – что-нибудь придумаешь, выход найдешь всегда. Всё достижимо, а, главное, поправимо. План можно перекрыть другой продукцией, зачет можно пересдать, победишь соперника, коль сейчас не получилось, в следующий раз. А тут – как кутенок, потерявший мать.

 И нет сил переменить себя, любая попытка упирается в огромное необъяснимое Нечто, поселившееся в тебя...

 Кабинет профессора был довольно просторным, но каким-то неухоженным. Каменеву приходилось видеть кабинеты ученых, начальства, устланные коврами, заставленные книгами. Здесь же удручающая пустота, шелушащаяся масляная краска на стенах, из мебели – единственный стол в углу, за которым примостились двое: профессор и сбоку, неудобно сдвинув в сторону голые колени, медсестра.

 Николай представился. Его слова отозвались коротким эхом.

 Косоруков кивнул ему головой и сказал медсестре:

 – Вы мне пока не нужны. Зайдите через полчаса.

 Он принялся разглядывать Каменева, не прекратив этого и тогда, когда медсестра закрыла за собой дверь. Потом пригласил:

 – Садитесь, Николай Иванович.

 Он произнес "Иванович" слитно, как и в разговоре по телефону, без проглатывания предпоследнего слога, – "Иваныч" – как Каменев и привык слышать, что ещё больше усилило чувство неправдоподобности происходящего. Сидеть в какой-то кладовке и беседовать с человеком, к которому уже наперед испытываешь неприязнь, с человеком, возможно, решавшим его судьбу – ещё месяц назад он и представить не мог такое.

 – Что будем делать, Николай Иванович?

 Такого вопроса Каменев не ожидал. Но, действительно, "На что жалуетесь?" или "Что беспокоит?" были неуместными.

 Николай пожал плечами.

 По губам профессора пробежала едва заметная улыбка.

 – Дело очень серьезное. Давайте начистоту, расскажите, что видите, что чувствуете...

 Как профессор ни разбавил свои слова сопереживательными нотками, голос его всё равно был чужим, впивался в душу.

 Каменев думал, что говорить ему, собственно, не о чем. Хотелось уйти отсюда как можно скорее. Психиатр не понравился Николаю и внешне. Мужчина лет шестидесяти, без очков, какая-то несолидная стрижка. Определенные черты внешности всегда вызывали у Каменева уважение. Очки – непременный признак ума и образованности, сохранившаяся к зрелому возрасту шевелюра с проседью – серьезности. А тут – ежик коротко остриженных волос вокруг плешины, усы-капля под носом, неестественно розовый цвет лица. Это не вязалось с представлениями о профессорском облике, отдавало несерьезностью.

 – Николай Иванович, у меня и так достаточно данных, чтобы сказать, что с вами происходит. Необходимо только кое-что уточнить.

 Выражение лица психиатра ничего хорошего не сулило. Похоже, он готов был уличить Каменева во всех слабостях и недостатках, а заодно и в детских грехах.

 Профессора интересовало всё: как он спит, чем увлекался в детстве, как учился, какими были его отношения с женой.

 Вначале Николай отвечал суховато, однако вскоре увлекся этой своеобразной анкетой, на время позабыв, зачем сюда пришёл и что перед ним – психиатр.

 Он подробно поведал о том, что творилось с ним в последнее время. На словах всё выходило гораздо мрачнее, чем Николай представлял. Он поймал себя на том, что даже привирает.

 Профессор неторопливо помечал что-то в блокноте, и спрашивал, спрашивал. Больше всего его занимали семейные отношения Каменевых. Николай не понимал, почему, собственно, его это интересует, да и о чем здесь можно рассказать.

 Ирина три года сидела с дочкой дома. Зарплаты Николая хватало, чтобы сносно жить, и только в последнее время, когда работа на заводе стала, жена устроилась бухгалтером в частную фирму. Тому, что жена начала работать, Каменев не противился, но и ничего хорошего в этом не видел.

 Раньше он приходил домой и видел, и ему нравилось это видеть, что она его ждет, что у неё все мысли только о нём: хорошо ли одет, сыт ли, не устал ли. Николай даже избегал появляться с женой в компаниях, в гостях, думал, что, пообщавшись с другими семьями, она станет относиться к нему иначе, и то, что явилось следствием дружбы с Астаховыми, в его глазах это только подтверждало.

 Ревновал ли он её? В обычном смысле этого слова – нет. К кому ревновать? К Денису? Это было бы, по меньшей мере, смешно. Но появляться с женой в обществе он опасался и оттого, чтобы она не ощутила на себе взглядов – любующихся или похотливых – мужчин, не осознала свою ценность как женщины.

 Вернее, не почувствовала вновь. Ирина была хороша собой, и мужским вниманием никогда обделена не была. Одно время жена любила ему рассказывать, как за нею ухаживали однокурсники, как в первый раз её провожали со школьного вечера, как впервые поцеловалась.

 Николай учился вместе с ней в институте, и догадывался, про кого она рассказывала, и неизменно раздражался тем, что знает её поклонников, и тем, что сам ни за кем, кроме неё, толком не ухаживал, и тем, что никогда в её воспоминаниях первым не был.

 Конечно, его не бередили собственнические чувства. Каменев считал, что нельзя требовать от женщины большего, чем от самого себя. Если мужчина таскается за юбками, то не вправе ожидать аскетизма от жены или невесты. Но если же чист он сам, он обязан просто требовать от женщины того же.

 Рассуждая подобным образом, Николай полагал, что если до женитьбы не ухаживал за другими девушками, то жена в чем-то хуже, испорченнее его. С этим он великодушно смирился, но если бы у Ирины были мужчины до него, то никогда бы на ней не женился. Почему? Ему не хотелось бы застыть на годы в позе прощающего благодетеля.

 Но в то же время признавал, что прошлое жены, её воспоминания – невинны, и сознательно поддерживал в ней эту невинность, думал, что если исчезнет такое её полудетское отношение к жизни, то она станет подобной ему самому с его желаниями и мечтами.

 А желания были. Николай понимал, что, по большому счету, и нет разницы между ним и мужчинами, которые изменяют, – ведь часто ему самому представлялось или виделось во сне, быть может, ещё более порочное, чем то, что делали эти люди. Что такое измена? Какая разница здесь между словом и делом? Никакой, как и во всём остальном. Если ты раздеваешь взглядом чужую женщину, то это уже психологически измена. И по степени душевного падения неизвестно ещё что страшнее: каждодневное смакование непроизошедшего или единожды совершенное.

 Он замечал такую необузданность в своих мыслях, потому боялся увидеть её в Ирине. Николай десятки раз представлял, как, возвращаясь с работы, застает жену с кем-то, причем обоих – в крайне неприличном виде, как он разъяряется или, наоборот, подавлен или неприступно холоден с женой.

 Такие воображаемые сцены неизменно его возбуждали, временами ему даже хотелось – из какого-то сладостного предвкушения собственного унижения – чтобы у жены был другой мужчина.

 Но только временами. И вряд ли он когда признавался в таких мыслях кому бы то ни было, даже самому себе. А профессору, сам не зная почему, всё рассказал.

 Николай считал, что постоянная забота набивает оскомину, что лучше станет, если он будет уделять жене меньше внимания, и от этого она любой, даже самый незначительный знак супружеских чувств воспримет с восторгом.

 И избегал частых признаний в любви, ласковых слов, разве что старался не быть чересчур жестким, отталкивающе грубым. Каменев не боялся этим разрушить любовь, её, он полагал, и не было. Была привязанность, взлелеянная даже не годами супружеской жизни, но им самим. Он не давал ей ни к кому привязаться, кроме самого себя.

 Сказав это, Николай понял, что не прав, по крайней мере, прав не во всём. Всё было по-другому, но временами он так и обходился с женой, или думал, что так, или сейчас считал, что так. Что для него по существу было одно и то же. В конечном счете, полагал Николай, особого значения, что именно он будет говорить психиатру, не имело. Возможно, эти подробные расспросы – такая же обязательная процедура, как выслушивание легких на приеме у терапевта.

 Любила ли его Ирина, хотя бы в первые годы совместной жизни? Для него такого вопроса не существовало, он думал, что в сердце любой женщины определенному мужчине отведено своё место, которое со временем увеличивается или сокращается, быть может, даже пульсирует. Он был уверен, что рядом с его, Каменева, местом может появиться и другое, а его собственное уменьшится, и ему придется подвинуться, как на полке в общественной парной.

 Были такие ответы, порой грубоватые, следствием его настроения, или он на самом деле так думал? Или сказал это, желая посмеяться над профессором, копавшемся в грязном белье? Определить, что заставило его выдать за истину то, что было правдой лишь отчасти, Николай не смог бы. Он никогда не задумывался толком об отношениях в семье, и что пришло в голову, то и сказал...

 – Что ж, в общем, картина ясна, – сказал Геннадий Михайлович, – я думаю, то, что с вами происходит, вполне поправимо.

 Николай вздохнул. Выговорившись, он почувствовал облегчение, казалось, скажи ему профессор ещё что-нибудь утешительное, и всё пройдет.

 – Вам нужно обследоваться.

 – Обследоваться? – Каменев был удивлен. Он понимал, что обследование необходимо, когда болят почки, сердце: нужно сдать анализы, сделать кардиограмму, ещё какие-то "граммы". Но здесь-то что? Голову вскрывать? В любом случае, топтаться лишний раз по коридорам психдиспансера ему не хотелось.

 – Что, разве ещё не всё ясно?

 – Не всё! – профессор блеснул глазами.

 – Может быть, вы...

 – Вы что, сомневаетесь в моей компетентности?! – неожиданно взорвался профессор. – Думаете, сами сможете во всём разобраться?

 Николай даже опешил от такой перемены в настроении психиатра.

 – Пробовал, не могу...

 Геннадий Михайлович немного смягчился:

 – Обязательно обследуйтесь. В больнице более спокойная обстановка. Отоспитесь, вам подберут лечение...

 – В больнице?! – об этом Каменев даже не думал. Попить какие-нибудь микстуры, съездить в санаторий, но только не туда...

 – Да, в больнице. Дома вам лечиться нельзя. Мы не можем подвергать опасности ваших родных.

 С этим Николай был согласен, но всё же... Всё же перспектива оказаться в больнице угнетала его ещё больше. Он попросил подождать до завтра.

 Косоруков развел руками:

 – Что ж, это только отсрочка.

 На том и расстались. Николай вышел от психиатра с намерением разобраться, что произошло, как ему поступить. Но поразмыслить толком не получилось: он находился в таком беспомощном состоянии, что неспособен был связно думать. "Да как же я?!", "Что же делать?!" – восклицания, замешанные на растерянности и жгучем стыде, возникали в его мозгу. Он и не помнил, думал ли он так или произносил вслух.

 

 VII.

 Жена ушла куда-то с дочкой, а Каменев лег на диван и долго лежал, уставившись в потолок.

 Вдруг он услышал звонок.

 Николай открыл входную дверь. На лестничной площадке никого не было. Он вышел из квартиры и уставился вниз, прислушиваясь. Шагов не было слышно. Внезапно почувствовал, как кто-то тронул его за плечо. Николай обернулся.

 Рядом с ним стоял Астахов. Он был в спортивном костюме, в шлепках на босу ногу.

 – Ты чего, Иваныч? Это я. Позвонил, а потом домой заскочил на секунду. Вот! – и он показал Каменеву тощий целлофановый пакет: – К тебе можно?

 Николай молча распахнул дверь.

 Он пригласил соседа в зал, но тот замялся и кивнул на кухню:

 – Там ладнее будет.

 На кухне Денис достал из пакета бутылку водки.

 – Разговор есть.

 Каменев тоскливо посмотрел на бутылку. От одного вида спиртного его подташнивало.

 – Что, тиско? Ничего, счас полегчает. Тебе надо.

 Он придвинул к себе чашки и начал разливать. Николай сел рядом, опустив руки на колени.

 – А закусь найдешь?

 – Там, в холодильнике. Хлеб в столе...

 Денис нарезал сало, луковицу, хлеб.

 – Ну, давай! За нас с вами!

 Николай, немного поколебавшись, выпил теплую водку.

 Астахов подождал, когда Каменев допьет, потом поднял свою чашку:

 – Твоё здоровье!

 – Что, здоровье? – Николай повысил голос и отвернулся от Дениса.

 Тот хмыкнул:

 – Знаешь что, Коль, давай по-мужски! Мы все с тобой за бабскими хвостами не видны.

 Он помолчал секунду, словно вбирая воздух, а потом выпалил:

 – Может, баба тебе мозги пудрит, а?

 – Ирина?!

 – А что? – Денис начал суетливо разливать водку. – Моя, вон, говорит, ей с тобой невмочь. А может, всё наоборот?

 – Что наоборот? – Николай большими глотками выпил водку.

 – Ты остепенись, не дергайся, – Денис положил на тарелку перед ним сало и колечко лука. – Закусывай.

 Каменев послушно засунул в рот сало и сосредоточенно пожевал. То, на что намекал сосед, казалось ему маловероятным: столько всего накручено, и вдруг жена водит его за нос! Он выжидательно глянул на Дениса:

 – Ну?

 – Что, ну?! Ты сколько сейчас зарабатываешь?

 – Я? – Николай замялся. Он уже три месяца получал копейки.

 – Вот! – не дождавшись ответа, утвердил Денис. – А бабам что нужно? Деньги. Она тебя сейчас кормит, а не ты её.

 Оно, действительно, так и было. Николай старался не думать об этом, но так оно и было.

 – Ну, соображай! – Денис снова разливал. – Тут и соображать нечего. Стала работать, видит, как спекулянты на фирме живут, вот и...

 Николай придвинулся к Астахову:

 – Ты что, знаешь что-то?

 Тот спокойно выдержал его взгляд:

 – Ничего. Ни-че-го, понял? Я только на себя перевожу. Ну, давай!

 Они выпили. Водка действовала на Николая странно: он не ощущал опьянения, только тупела голова.

 Денис сидел, опустив голову.

 – Ольга, знаешь, как переживала, когда у нас мертвый родился... – тихо начал он.

 – Кто, мертвый?

 – Да ребенок наш! – сказал Денис сухо, почти зло.

 Николай кивнул. Его неожиданно начало разбирать, соседа он воспринимал сквозь пелену.

 – Вот... – опять тихо продолжал Астахов, – убивалась страшно. А потом ляпнул кто-то – муж ракетчик, и всё такое...

 – Ты – служил?! – удивился Николай.

 – Служил, – Денис посмотрел на него исподлобья, – только не в ракетных, а на атомной подлодке. Потом я узнал, что это всё туфта, никак не действует, но ей-то что? В голову вбила – из-за меня, и всё тут. А в чем я виноват, скажи?

 – Ничем! – Николай взбоднул головой. – Ничем!

 – Что, ничем?

 – Ничем не виноват.

 Денис долго смотрел на него, а потом стал наливать:

 – Ты мне не веришь!

 – Верю, – Николай положил руки Астахову на плечи, – вот тебе верю!

 Денис выпил, не чокаясь.

 – Вот я и говорю: им же, бабам, всё равно, где правда, а где брехня. Что в голову втемяшится, то и главное...

 Он внезапно перестал говорить, уставившись куда-то выше головы Николая. Тот обернулся. Позади него стояла Ольга.

 Денис крякнул и взялся за бутылку:

 – Подновить?

 Николай закрыл чашку ладонью:

 – Я – всё!

 – Но подновить-то надо!

 – Что подновить, что подновить?! – Ольга стремительно вошла на кухню. – Иди домой!

 Она показалась Каменеву второстепенным участником пьесы, который обязан был бродить где-то на задворках сцены, но вдруг вышел на первый план.

 Николай поднялся:

 – Он пришёл ко мне!

 Ольга к нему даже не повернулась, а почти прошипела мужу:

 – Пошли домой!

 Денис переводил взгляд с соседа на неё и растерянно моргал.

 – Пошла вон! – Николай сам удивился, как тихо он это произнес. Ему всегда представлялось, что говорит эти слова с пафосом, негодованием, а получилось тихо, даже устало: – Пошла вон!

 Он думал, что разразится скандал. Не мог не разразиться. Но Ольга только пожала плечами и, выйдя из кухни, бросила через плечо:

 – Шизофреник!

 Астахов шевельнулся на стуле, но Николай его усадил:

 – Потом разберешься!

 – Она мне этого не простит, – Денис покачал головой.

 Николай засмеялся:

 – Ну, морду мне набей! – он придвинулся к соседу всем телом.

 Денис опять заморгал:

 – А тебе-то за что?

 – Не за что? Ну ладно, давай уж выпьем.

 Они опрокинули чашки, потом немного посидели молча. У Николая было такое ощущение, что сделал нечто очень важное. После того, как выгнал Ольгу, он переступил какой-то невидимый рубеж. Теперь в семье, его собственной, Каменева, семье, отношения изменятся в корне. И, скорее всего, не в лучшую сторону...

 – Нехорошо вышло, Денис, ты уж извини...

 Денис поднялся:

 – Я пошёл. Надо...

 Когда Астахов вышел, Николай вдруг почувствовал страх. Он подумал, что скоро уже не сможет вот так просто посидеть с человеком и поговорить. И с ним поговорить никто не захочет. Даже Денис.

 

 VIII.

 Автобус замедлил свой ход и затормозил. Открылась передняя дверь, Николай спрыгнул с подножки.

 В салоне на миг смолкли голоса, Каменев чувствовал, что пассажиры затаились и испуганно смотрели на него. Он отметил, что не взял с собой вещей. Именно отметил, а не пожалел об этом: никакого значения не имело, с вещами он сюда приехал или без.

 Автобус тронулся и вывернул с привокзальной площади, оставив за собой легкое облачко пыли. Ни рева мотора, ни скрипа колес Николай не услышал, но нисколько не удивился, только подумал, что не может быть пыли зимой.

 Скоро он позабыл об автобусе, об испуганных пассажирах, о вещах, оставленных на заднем сидении. Николай очутился в том месте, которое долгое время притягивало его и одновременно страшило. Город, в который он попал, не был обозначен ни на одной карте. Это был его город.

 На другой стороне огромной площади был виден автовокзал – приземистое одноэтажное здание. Каменев с удивлением заметил, что деревья, рядами обрамляющие площадь, зеленые. Высокие пирамидальные тополя, липы зеленели в лучах заходящего солнца.

 Николая охватило чувство, которое пришло к нему лишь однажды, в юности, когда впервые возвращался домой после долгого отъезда. Он уезжал в конце лета, а вернулся в середине октября, в один из немногих солнечных дней. Город переменился до неузнаваемости: светился новыми красками, яркими и вызывающими, изменились люди, одетые по другому, занятые, как казалось, совсем иными, чем обычно, делами, по-новому скрипели даже трамваи на поворотах.

 У Каменева возникла тогда безумная мысль, что попал совсем в другой город, но он сразу же её отверг – нет, это был родной город, только ставший иным в его отсутствие. Жизнь не замерла на время, пока его здесь не было... Она просто не зависела от него! И это было так ново, непостижимо, что Николай не радовался солнечному дню, встрече с родными и несколько часов провел в оцепенении. "Значит, я не имею никакого значения для того, что есть на Земле... Я исчезну, и ничего не произойдет в этом мире: дни, месяцы, годы будут сменять друг друга, люди будут жить, работать, всё будет идти своим чередом, но только без меня", – думал он тогда.

 Николай вновь ощутил это позабытое чувство, но оно не соответствовало увиденному: так, бывает, похожие по цвету кусочки мозаики не стыкуются друг с другом и картина из картонок не складывается. Что-то было здесь не так...

 Когда Каменев понял, что в этом месте не соответствует его чувству, то у него помутилось в голове: в этом городе с годами всё оставалось неизменным, как и сейчас не менялось: не шевелились листья на деревьях, ветер не поднимал мусор на асфальте. И солнце не двигалось, застыв на одной точке небосвода. Обычный переменчивый временнозависимый мир остался за спиной, где только что прочертил вопросительный знак по асфальту рейсовый автобус.

 Он пошёл по этому странному, но понятному ему городу.

 Ему были знакомы нежилые пятиэтажки с черными пустыми окнами, лавочки и кусты в каждом дворе, каждая выщерблина на мостовых и тротуарах. Город застыл, и Николай догадывался, что это произошло не без его участия. Пусть он не может по мановению руки его изменять, но в силах хотя бы сделать так, чтобы всё оставалось нетронутым – ни человеком, ни природой. Как это было возможно, Каменев не понимал, но его собственная способность показалась ему неожиданно важной, он, радуясь, побежал по улице, идущей от автовокзала, и вдруг заметил, что никого не встречает.

 Он и раньше видел, что город пуст, но это не пугало, выглядело естественным. А сейчас у него подкосились ноги, перед ним явственно встало облачко пыли, оставленное автобусом в том, обычном мире. Люди в автобусе были последними, кого он видел.

 Тут ощутил легкое покалывание в спине. За ним кто-то наблюдал. Он боялся обернуться, потому что был уверен, что это не человек. Но всё же оглянулся, руководимый не любопытством, а пониманием того, что ему всё равно придется увидеть Нечто, скрывавшееся у него за спиной, хочет он того или нет.

 Из дверного проема одного из подъездов черной тучей выползала тьма. Она окутывала лавочки, столики, детскую площадку, пожирая всё вокруг. Сзади надвигалась пустота, в которой исчезал необычный город. Его, Каменева, город. Николай услышал треск, раздававшийся под ногами, и понял, что это исчезает земля в черном провале. Он побежал, закричав и до боли зажмурив глаза. Бежал медленно, настигаемый треском, похожим на звук, с которым раздирают клейкую ленту.

 Когда разомкнул веки, то нашёл себя в собственной спальне. Из дверного проема на него двигалось что-то подобное тому всепоглощающему облаку из города. Двигалось всё с тем же треском пожираемой материи. Николай опять зажмурился и, подпрыгнув на кровати всем телом – для этого не пришлось даже согнуть ноги или опереться на локти, – ринулся вперед. И закричал ещё сильнеё.

 Очнувшись, ещё некоторое время ничего не видел и не слышал, только по напряжению мышц чувствовал, что сидит на корточках, расставив руки в стороны, словно пытался кого-то обнять или задержать. Вдруг услышал плач и начал открывать глаза и одновременно сводить руки и обнял, и узнал зрением свою дочку. Она ревела, заикаясь, как плачут дети уже не одну минуту.

 – Что ты, Даша, что ты? – Николай взял её на руки и начал целовать, чувствуя на губах солоноватый привкус слез. – Ничего ведь не случилось, правда?

 – Ты кричал, а я пришла-а-а… – всхлипывая, ответила Даша.

 – Ну, всё хорошо будет... Давай, я тебя поношу. Помнишь, как я тебя носил?

 Дочка едва заметно потрясла головой, но всё ещё плакала. Николай прижал её к себе и встал, почувствовав, как воздух холодит его кожу. Он был весь мокрый.

 И тут, как продолжение сна, который он помнил со всеми нелепыми подробностями, возникло то самое ощущение несоответствия с фигурками из картонных вырезок: в спальне не было жены.

 Каменев нашёл её в прихожей на полу. Она лежала, зажав в руке телефонную трубку. Аппарат валялся рядом, выпятив короткие ножки в сторону, и тихо гудел, как перевернутый игрушечный автомобиль.

 Следующие несколько минут показались Николаю часами: он бегал за водой на кухню, слушал сердце Ирины, растирал ей грудь и кричал, говорил ей что-то, чувствуя, как садится и без того надорванный голос. Рядом ревела дочка, её всхлипывания доносились к нему издалека – как в противовес его страхам за жену, суетливым движением в голове сами собой возникали слова: "Ничего страшного. Обычный обморок. Всё пройдет... всё пройдет".

 И в ушах отдавало пиканье телефона, ставшее невыносимо сильным. Он поставил аппарат на тумбочку.

 Наконец Ирина заговорила. В её словах, произнесенных невнятно, как говорят пьяные или парализованные люди, послышалось какое-то отрицание: "не хочу" или "не надо". Она отвела ладони, которыми он хлестал её по щекам.

 – Не бей маму! – закричала дочка и бросилась к Ирине.

 Жена с каким-то то ли стоном, то ли полурычанием, резко, одним движением села на пол, прижала дочку к себе и стала отодвигаться к стене.

 Николай стоял перед ней, зачем-то подняв с пола пустой стакан, не зная, что сказать или сделать.

 Он опустился на пол напротив жены с дочкой.

 

 IX.

 В обед они с женой пришли в психдиспансер, обратились в регистратуру. Медсестра отправила их к участковому психиатру, через некоторое время занесла медицинскую карточку врачу. "Здесь всё по-другому...", – отметил Николай. В кабинет Каменевы вошли вдвоем.

 Психиатр был молодой худощавый человек с прыщавым болезненным лицом, всклокоченными жесткими волосами. Посмотрев на его "прическу", Каменев подумал, стричься ему нужно только коротко, а потом, лет в пятьдесят, у врача появится проплешина на макушке, останется только ежик жестких волос на висках и затылке, как у профессора. Все эти мысли вяло копошились в мозгу. Никакого стеснения оттого, что он находится в диспансере, Николай не испытывал, накатывалась волна безразличия. Но одновременно всё ему мешало: стул, на который присел, казался неудобным, куртка тесной под мышками, руки на коленях лежали "не так", ладони потели, тело охватывала вялость и слабость.

 Сам психиатр секунды не мог посидеть спокойно на месте: взял карточку, прочитал в ней несколько строк, вдруг, что-то вспомнив, открыл блокнот, записал пару слов, оторвал от тетрадки чистый лист, подклеил к карте, опять прочитал уже почти целую страницу. В истории болезни Каменева было написано уже много слов...

 – Что ж, к мнению Геннадия Михайловича я ничего добавить не могу! – только и сказал врач и протянул Каменевым два листка. Николай невольно дернулся за ними, но жена забрала их и быстро спрятала в сумочку.

 "Что добавить? К чему добавить?" – повторял про себя Николай.

 Когда они вышли из здания, попросил Ирину:

 – Дай хоть посмотреть, что он там настрочил!

 Ирина молча достала листки. Один, желтый, был рецептом на лекарство, название которого Каменев не разобрал ("А если бы и разобрал, что толку-то?" – подумал он), второй – направлением на госпитализацию в областную психиатрическую больницу.

 – А в какое отделение? Там же, наверное, разные отделения?

 – Я думаю, там уже обо всём договорились. Я ведь сама Геннадия Михайловича просила.

 – И что это за эндогенное заболевание?.. – пробормотал Николай. Ему вдруг показалось, что он похож на мальчишку, вначале храбро согласившегося на укол, а потом уточняющего, какой длины игла, как долго вводят лекарство, задающего вопросы, потому что всё равно боится...

 Аптека находилась в двух кварталах от диспансера. Им выдали желтые таблетки.

 На улице Ирина подошла к ближайшему киоску, купила баночку "Кока-колы" и заставила мужа выпить лекарство.

 – Так надо, Коля. Я звонила профессору, он сказал, что лекарство лучше было ещё вчера выпить, но если ты принимал спиртное, то нельзя. А сегодня чем раньше, тем лучше...

 Домой добрались на такси. Уже на автобусной остановке Николая начало шатать, ноги подгибались. По дороге невыносимо хотелось спать. Но странное дело, когда лег на кровать, сонливость ушла, он даже успел задать жене несколько вопросов.

 – Где Даша? – язык заплетался, во рту было сухо, и, не дождавшись ответа, попросил: – Дай воды!

 – Даша у сестры до завтра побудет...

 – Это хорошо, это правильно... – бормотал Николай, чувствуя, что именно звук "р" дается ему с особенным трудом.

 После этого только иногда спрашивал, который час, и удивлялся, что время летит очень быстро. Возможно, просто засыпал ненадолго, сам того не замечая.

 Ему уже почти хотелось попасть в сумасшедший дом. Казалось, вот там, именно там, и решатся все проблемы. Глупые мысли донимали его: он представлял, как в больницу к нему приходят сослуживцы, приносят апельсины, шоколад. Однажды, когда Миша попал в аварию, сотрудники поехали его навестить. Михаил Федорович лежал на вытяжке, бедро, голень, часть таза были загипсованы, больной был прикрыт только простыней. Все на разные лады обсуждали преимущества того, что Миша лежит без трусов, тот сам смеялся вместе с ними над грубоватыми шутками.

 "Да, так и будет, это хорошо!" – всплывало в сознании, а потом Николай опять погружался в странное состояние – это была не полудрема и не сон, нечто подобное он испытывал давно в детстве, когда болел гриппом с высокой температурой.

 Николаю при мысли, что к нему, обеспокоенные, придут его товарищи, становилось легче. Даже физически ощутимое тепло разливалось по душе от этого.

 Но тут вспомнил, что по дороге в больницу к Мише и обратно каждый говорил о своих проблемах: кому-то нужно было достать запчасти на автомобиль, у кого-то забилась дома канализация, о Мише никто и не вспоминал, смаковали лишь подробности автомобильной аварии. Разве что немного побеспокоились днём раньше, когда узнавали по телефону о его состоянии. И всё.

 "На работе, конечно, обо всём знают!" – подумал Каменев. Но в то, что сейчас сотрудники перемывают ему косточки, передают и выдумывают самые невероятные слухи, не верилось. Казалось, в подобном состоянии он не преминул бы ущипнуть себя и этим, но Николай мог думать только об утешительном для себя, и совершенно забыл, что за два дня, пока его не было на заводе, никто из сотрудников его не то что не навестил, но даже не позвонил...

 Вечером жена подошла к нему. Он попытался спросить, почему его не положили в больницу сегодня днём, но не смог: язык совершенно не ворочался. Ирина дала ему ещё одну таблетку.

 Засыпал с чувством облегчения. В псевдорассудочных, сбивчивых мыслях, которые обычно и возникают перед сном, теперь была даже убежденность в том, что в больнице всё нормализуется. Исчезнут тревожные ночные переживания, сумбурные сны, раздражительность и усталость.

 "Это какое-то нервное расстройство", – говорил он себе. Убежденность росла, превращалась в доказательные фразы, примеры, словно их приводил знакомый, очень уважаемый им человек.

 "Всё пройдет... – утешал себя Николай. – Лечить меня будет не профессор, а другой врач, уж он-то разберется...". К Косорукову сейчас, в полусонном состоянии, он испытывал ещё большую неприязнь.

 В мозгу всплывало добродушное лицо седовласого врача с бородкой, в белоснежном чепчике – образ, в котором было что-то от Чудесного доктора и даже от Айболита.

 "И доктор непременно будет говорить мне "Батенька"..." – это была последняя мысль, которая его посетила.

 Его накрыло тяжелым сном.

 

 X.

 Ирина сложила вещи – смену белья, станки для бритья, мыло, зубную щетку, пасту. Николай сидел рядом, безразлично разглядывая тощую сумку. Безумно хотелось спать. Жена дала ему спортивный костюм, он надел его наизнанку. Ирина переодела его, обула. Он только послушно выполнял то, что требовалось – вытянуть руку, поднять ногу...

 Потом что-то зашевелилось в мозгу, он коснулся подбородка и попытался сказать: "Побриться". Получилось бессвязное мычание.

 – Куда тебе бриться... – вздохнула Ирина.

 Каменев заулыбался. Было забавно, что всё за него делают... Он встал, пошатываясь, подошёл к книжному шкафу, взял книгу и положил её в сумку.

 Жена взяла томик и прочла:

 – Уильям Фолкнер, "Особняк". Тебе бы "Мойдодыра" туда взять!

 Николай кивнул, мол, давай.

 До больницы опять ехали на такси. Каменев дремал на заднем сиденье. Таксист помог Ирине довести мужа до приемного отделения, усадить на топчан в кабинете психиатра. Закрыв глаза, Николай слушал, как Ирина диктовала его фамилию, имя, адрес. Когда врач спросил, чем болели его родственники, Каменев открыл глаза и сказал:

 – Нет...

 – Что, нет? – переспросил врач.

 – Он говорит, нет у него родственников. Брат живет в Подмосковье, они не общаются, – пояснила Ирина.

 – Дети есть?

 – Доч-ка, – по слогам произнес Каменев. Ему было совершенно всё равно, что там записывают, и что с ним сейчас будут делать, но на этот вопрос решил ответить сам. – Че-ты-ре... – добавил он, имея в виду возраст дочери.

 В кабинет зашла пожилая медсестра, сунула Николаю градусник под мышку и деловито раскрыла сумку, которую принесла жена.

 – Что ж так продуктов мало? – поинтересовалась она.

 Ирина смущенно пожала плечами:

 – Но здесь ведь кормят...

 – Да кормят... – вздохнула медсестра. – В следующий раз приносите побольше, да то, что храниться может. Масло, сахар обязательно. В каши будет добавлять...

 – Хорошо.

 Медсестра взяла градусник.

 – Тридцать семь и восемь.

 – Температура... – констатировал врач и спросил у Ирины: – У него насморка, кашля не было?

 – Да не было ничего...

 – В шестьдесят первое, инфекционное! – сказал доктор и отдал историю медсестре.

 Николая перевели в другую комнату, где он с помощью санитара был облачен в полосатые штаны и куртку, длинный ватный стеганый балахон и шапку. Довершали всё кирзовые сапоги, в которых ноги свободно болтались. Его вывели на улицу.

 Жену он больше не видел. Санитар нес сумку и придерживал Каменева за плечо. Ноги в сапогах разъезжались по скользкому льду, было тяжело дремать и одновременно идти, стараясь сохранить равновесие.

 Его поместили в палату, где находились ещё два человека. Николай в пижаме лег на кровать. Своих соседей не разглядел – они лежали на койках напротив, ногами к нему и были накрыты с головой. Скоро он уснул.

 Когда проснулся, было довольно поздно, уже горел свет.

 "Сколько же я проспал? Весь день?".

 В палате были необычно высокие – метров по пять – потолки, такие же высокие трехметровые окна. Решеток на окнах не было, это Николая удивило, как и то, что почти исчезла скованность в теле и языке.

 Тут он увидел, что на койке напротив сидит человек в спортивном костюме и смотрит на него.

 – Проснулся?

 Каменев кивнул головой и для пробы сказал:

 – Проснулся, – получилось внятно.

 – Ты псих? – спросил мужчина.

 – Не знаю... – растерянно ответил Николай.

 – Психи все говорят, что не психи. А мы с Сурковым алкаши, ты нас не бойся. – Человек потряс соседа по койке за плечо: – Сурок, вставай! Вот дрыхнет, и правда, как сурок! А я Коршиков! Тебя как зовут?

 – Николай...

 – Здесь всех по фамилиям зовут!

 – Каменев.

 – Ты, Каменев, пьющий?

 Николай отрицательно покачал головой.

 – А чертей видал?

 – Нет, – ответил Николай, и вдруг припомнил обрывки одного из своих снов. – А может и видел...

 – Если видал, тогда – псих! Это серьёзнее... Во, Сурок проснулся!

 Из-под одеяла высунулась всклокоченная голова Суркова. Он почему-то смущенно улыбался. Каменеву оба его соседа показались похожими друг на друга: небритые, нечесаные, с мешками под глазами.

 – Сурок, вот скажи, ты чертей видал?

 Сурков продолжал улыбаться и молчал.

 – Это нас, алкашей, от белки откапают, проколют, и мы домой побежали, а ты... – сказал Коршиков.

 – А здесь чего лежите? – спросил Николай.

 – Так простыли, вот и лежим, – пояснил Коршиков. – Трофимовна! – неожиданно громко крикнул он.

 – Чего? – так же громко донеслось откуда-то справа, и Николай повернулся на голос. В палате не было дверей, просто высокий, под стать потолкам, проем.

 – Давай ужин, тут Сурок и новенький проснулись! Вставай, Каменев!

 Николай присел на кровати и увидел под койкой дерматиновые тапки-лодочки.

 – А где здесь туалет? – спросил он Коршикова.

 Тот быстро поднялся.

 – Пошли, проведу! Куришь? – он достал из кармана пачку "Беломора"

 – Давай! – решился Каменев.

 Оказалось, направо от дверного проема шёл длинный коридор, в который выходило ещё несколько палат. По коридору от полной санитарки навстречу Каменеву и Коршикову бежал голый худой дед в одной майке и босиком.

 – Стой! – кричала санитарка, пытаясь накинуть на шею деда скрученную простыню. Раза с третьего ей это удалось, и она увела больного в одну из палат. Вскоре оттуда выбежали, смеясь, две молодые медсестры.

 – Видал?.. – Коршиков, изображавший из себя бывалого, видно, сам немного ошалел. – Ладно, пошли курить.

 Николай взял папиросу, на манер соседа размял её и закурил. После нескольких затяжек закружилась голова.

 – Я пойду лягу! – сказал он.

 Николай прилег, голова перестала кружиться, но все его мышцы охватила приятная дрожь.

 К нему подошла полная женщина, та, что гонялась за стариком.

 – Каменев, ты есть будешь?

 – Нет, не хочу! Мне бы книгу почитать...

 – Какую книгу?

 – Сюда должны были принести, – у Николая перед глазами стоял этот голый старик. Неужели Коршиков прав, это только у алкашей – откапали – и черти убежали, а у психов – вот такая судьба?

 – Мне нужна книга! Я хочу читать! – громко, почти истерично потребовал он. Ему казалось, только в этом его спасение – занять чем-нибудь мозг, иначе – голышом, босиком на кафельном полу...

 Санитарка ушла, а через минуту появилась медсестра, подсела на койку. В руках у неё был небольшой фанерный поднос с ячейками для лекарств.

 – А где книга? – уже спокойнее спросил Николай.

 – Какая книга? Как называется?

 Каменев напрягся, но в голове ничего, кроме "Мойдодыра", не возникало. Он раздраженно ответил:

 – Не помню!

 Медсестра протянула ему пластмассовый стаканчик с таблетками.

 – Что это?

 – Антибиотики. Температуру сбить...

 Он послушно выпил лекарства...

 

 XI.

 Николай стоял, прислонившись к стене, в коридоре, ведущем в просторный холл. Там ходили люди, которых он слабо различал: перед глазами всё расплывалось, голова кружилась. К нему подошёл плотный мужчина в больничной пижаме, побритый наголо.

 Тут только Николай обратил внимание на свою одежду: на нём был всё тот же стеганый ватный балахон, кирзовые сапоги. Значит, его переводили по улице в другое отделение. А что было до этого? Выпил таблетки, а потом – черный провал, он даже не знал, сколько времени прошло – сутки или неделя...

 Каменев опустился на корточки – стоять было трудно. Мужчина тоже присел рядом с ним, и дружелюбно улыбнулся. Николай уставился в стену напротив. На ней висел плакат с надписью: "Курить – здоровью вредить!", где был нарисован человек с гантелями в разведенных в стороны руках. Правая рука почти на треть была длиннее левой.

 К ним прыгающей походкой приблизился ещё один больной, седовласый, странно похожий на того голого старика, посмотрел на Николая, склонив голову, и прохихикал:

 – Вновь поступивший... – и, бормоча что-то себе под нос, ускакал обратно.

 – Меня Толиком зовут, – вдруг пробасил сидевший рядом мужчина. – Меня в слободке все знают. А они приехали, говорят, ты не директор пляжа, давай с нами, документы покажешь...

 Николай с опаской покосился на этого человека, назвавшегося директором пляжа, и испытал заметное облегчение, когда увидел, что к ним приближается коренастый санитар.

 – Березин, иди-ка погуляй, – сказал тот.

 Березин медленно поднялся и сказал Николаю:

 – Аминазин, он сковывает... – и тут же, обращаясь к санитару, попросил: – Гордеич, давай покурим!

 – Я не курю, Толик, – спокойно ответил Гордеич, – я ж тебе вчера пачку давал. Выкурил?

 Толик, не мигая, смотрел прямо перед собой. Его плечи были неестественно поджаты, голова наклонена вперед. Было такое ощущение, что он не может вспомнить что-то очень важное. Он ничего не ответил санитару и удалился.

 – Каменев, вставай, раздевайся, пошли, – сказал санитар и бросил перед Каменевым тапочки.

 Николай скинул сапоги, снял балахон, взял их с собой и пошёл за Гордеичем. Выйдя из коридора, увидел, что тут полно народу. Люди в полосатых пижамах ходили по большому холлу взад-вперед. Звуки шагов сливались в неровный шаркающий гул. Каменев воспринимал его приглушенно, будто на нём была меховая шапка-ушанка. Шаги мерно стучали в голове, он чувствовал, что опять смертельно хочет спать. Странные перемены происходили с его телом: оно стало расслабленным – казалось, он мог свободно вывернуть куда угодно свои суставы, сесть на шпагат, и одновременно скованным – каждый шаг как бы складывался из нескольких независимых движений мускулатуры. И он заметно ослабел, от болезни или от лекарств, не мог понять... Может быть, даже оттого, что не ел толком несколько дней. Или один день?

 Санитар унес его вещи, а Николая оставил одного. Тот осмотрелся: вдоль стен были расставлены лавки. Он присел на одну из них.

 Его обступило человек пять – все одинаково коротко, под машинку, постриженные. Одному парню что-то показалось занятным в лице Каменева, он долго удивленно его рассматривал. А потом как-то странно, независимо от выражения глаз, рассмеялся. Вид у него при этом был такой, будто долго подозревал в чем-то Николая, и, наконец, раскусил.

 – Эй, эй, расступись! – расставив руки, разогнала людей полногрудая медсестра. – Все за стол!

 Зеваки мгновенно разошлись, вся безликая шаркающая толпа враз засуетилась, задвигались столы, скамьи и стулья.

 В считанные секунды выстроились три ряда столов. К лавке, на которой сидел Николай, подошли двое, один из них молча взялся за противоположный от Каменева край скамьи. На сидевшего он даже не смотрел. Казалось, если ему не уступят скамью, Николая скинут или унесут вместе с ней. Каменев встал и отошёл в сторону.

 – А ты, новенький, – как из воздуха нарисовалась перед ним та же медсестра, – кушать будешь?

 – Нет...

 – Я смотрела, там у тебя в передаче курица есть... Принести?

 – Это не курица, а кролик, – почти обиженно поправил её Николай. Он и сам удивился, что вот так, по-детски сурово всё получилось, и тут же задумался, почему так твердо уверен насчет кролика.

 – Тебя как звать-то, кролик? – усмехнулась медсестра.

 – Каменев... – отозвался он. Язык ворочался во рту медленно, как ожиревшее, обленившееся в хлеву животное.

 – Ну, фамилию я и так знаю! По имени как?

 – Коля.

 – А меня Александра Климентьевна. Ну, а кролика есть будешь, Коля?

 – Нет, я спать... – ответил он и невпопад кивнул. Казалось, голова продолжала раскачиваться ещё долго; глаза закрывались. Его зашатало, он раскинул руки, пытаясь на что-нибудь опереться...

 Проснулся на кровати, в палате. Горел свет, все больные спали, только на койке в углу сидел худощавый человек с гладко выбритым черепом и лицом. Из-за тусклого освещения кожа его выглядела желтой и сухой. Он пристально глядел на Николая.

 – Молодой парень, красивый, – быстро заговорил человек, – мой сын такой же, змиёвский.

 – Фамилия, что ли, такая, Змеёвский? – спросил Николай. Слова произносились легко, он попробовал поднять руку. Движение далось без затруднения. Каменев уже стал привыкать к таким переменам в своём состоянии.

 – Змиёвский, сын мой... Когда я на самолете на привокзальной площади приземлился, он в красных тапочках на заднем сиденье сидел. На тебя очень похож...

 Каменев промолчал. Человеку на вид было не больше сорока пяти, Николай никак не годился ему в сыновья.

 – Помнишь, на центральной улице стадион был? – снова заговорил мужчина.

 Николай кивнул, хотя про стадион не помнил, просто опасался, что если станет возражать, то человек расстроится. Или что-нибудь сделает... Правда, он находился далековато и выглядел очень слабым...

 – На коньках там зимой катались... – с добродушным выражением лица, словно продолжал давно начатую задушевную беседу, говорил человек и гладил ладонями свои колени под одеялом. – Козюлин я, Паша, Создатель Вселенной, а они меня привязали... Сын у меня, змиёвский, фамильное имя. Козюля – это гадюка. Дома один теперь сидит...

 Он сокрушенно покачал головой:

 – На уколах меня держат... Ты молодой такой, красивый, как сын мой. Медалист, наверное?

 – Какой медалист? – переспросил Николай. От попытки уследить за мыслями Козюлина у него начала побаливать голова.

 – Школу ведь с медалью закончил?

 – Нет...

 – Ну вот, значит, и формулу спичек не знаешь! – Козюлин смеялся и потирал колени.

 Каменев ничего не ответил. Он ещё ни разу не слышал столько бессвязных фраз разом.

 – Вот, идет! – Козюлин кивнул в сторону коридора.

 – Кто?!

 – Галина Львовна, со шприцом. Уколы мне приписали... – он опять потер голые колени.

 В палату действительно зашла молодая, довольно симпатичная медсестра со шприцом в руке.

 – Что ты, Львовна, что ты... – запричитал Козюлин. – И так сидеть нельзя...

 – Давай, Паша, давай, я в бедро, – медсестра скинула с него одеяло.

 Козюлин пожаловался Николаю:

 – Вот видишь, колют! А я Создатель! – лицо его выражало странную смесь возмущения, безразличия и самодовольства.

 Он, однако, спокойно перенес укол, только заметил:

 – Больновато ты сегодня...

 – Вертелся бы меньше!

 Львовна повернулась к Каменеву:

 – А ты чего не спишь?

 – Не знаю... Где я?

 – Ну, началось... – всплеснула руками медсестра.

 – Нет, вы меня не так поняли... – торопливо поправился Николай. – Меня столько водили туда-сюда, я спал на ходу, так что ничего толком не помню. В каком я отделении?

 – В девятнадцатом...

 Николай немного подумал.

 – И что это значит? Кого здесь лечат?

 – Да ничего не значит, – пожала плечами Львовна, – лечат таких же, как и везде, только при отделении кафедра. Так что тебе повезло, здесь получше!

 – Чем, получше?

 – Почище, порядка побольше...

 Каменев помолчал.

 – Значит, и профессор здесь?

 – Здесь, он же кафедрой заведует... Да только мы его почти не видим.

 Николай понял, что ничего более важного для себя он сегодня не выяснит.

 – А сколько времени?

 – Полчетвертого ночи. Спать тебе надо!

 – А почему свет горит?

 Тут медсестра рассмеялась:

 – Такие, как ты, мне ещё не попадались! Давай, спи!

 – Я так не засну. Таблетку дадите?

 – Да нет уже таблеток, вечером раздали... Ночью только уколы...

 Каменев представил, что будет полночи лежать при свете и пялиться в потолок или выслушивать болтовню Козюлина, и махнул рукой:

 – Давайте укол!

 – Ну, укол так укол!

 Медсестра сделала ему инъекцию и села за стол перед входом в палату. Тут только Николай заметил, что дверей здесь тоже нет.

 – Вот, тоже на укол Львовне поддался! – Козюлин сидел всё в той же позе, только растирал теперь двумя руками бедро, куда сделали инъекцию. – Я думал, парень молодой, неизведанный, а он...

 Не обращая на него внимания, Николай спросил медсестру:

 – Галина Львовна, а какое сегодня число?

 – Двадцать первое... – она вздохнула.

 Николай потрогал рукой подбородок. Отросшие волосы уже не кололись, а были мягкими. Он повернулся на бок, чтобы не видеть Козюлина.

 "Значит, прошло четыре дня, как я здесь... И никто со мною толком не поговорил, ни о чем не расспросил..." – подумал он.

 Так началось лечение Каменева в девятнадцатом, образцово-показательном отделении областной клинической психиатрической больницы.

 

 XII.

 Прежде чем Каменев смог хоть как-то осмыслить своё состояние, прошло ещё полторы недели. Прошло однообразно, почти не оставив в памяти следа. Навещала несколько раз жена, они о чем-то разговаривали в комнате для свиданий, но Николай подробностей бесед не мог позже припомнить. Однажды Ирина заплакала, а он, несмотря на это, тупо уставился на свою ладонь и несколько раз сжал и разжал кулак. О чем она спрашивала его? О чем он говорил? Скорее, ни о чем, его главным желанием было только одно – спать.

 А спал он сутками, подымаясь с койки только чтобы поесть или сходить в туалет. Его регулярно будили, кормили, водили, пичкали таблетками.

 Но с каждым днём бодрствовал всё больше, и к концу первой недели уже иногда довольно долго лежал и разглядывал больных, санитаров и медсестер, ещё не отличая их друг от друга, деля только на людей в пижамах и больничных халатах. На соседей по палате почти не обращал внимания, для этого нужно было поворачивать голову или приподниматься на локте, что требовало усилий, а без особой нужды делать ничего не хотелось.

 Скоро привык, что любое движение: пройтись, или даже поднести ложку ко рту, давалось с трудом, тело стало неподатливым, наливалось тяжестью. Ноги ставились на ширину меньшую, чем обычно, а остановить их при ходьбе сразу не удавалось – словно он вначале растягивал тугой резиновый жгут, стягивающий голени, а потом тот же жгут заставлял его идти ещё какое-то время по инерции.

 Но, несмотря на свою свинцовость, мышцы оставались слабыми, пластилиновыми, под тяжестью рук при недолгом стоянии или ходьбе начинала болеть шея и затекать плечи...

 Несколько дней Каменев присматривался к окружающим и понял, что они не несут опасности, все просто ходили или лежали, мало кто, подобно Козюлину или Березину, пытался с ним заговорить. Из-за того, что смотрел на людей снизу вверх, они вначале казались ему длиннее, чем на самом деле, но потом выяснилось, что лишь немногие больные были выше его. Санитары-мужчины, напротив, почти все были рослыми. Николай был среднего роста, и потому даже тешил себя одно время мыслью, что душевные болезни – удел маленьких людей, ему стариком в майке не стать.

 Недели три он пролежал в палате, которая называлась "наблюдательной". Через неё проходили вновь поступившие, кроме того тут, часто подолгу, находились провинившиеся, вроде Козюлина, которых из-за опасного или неподобающего поведения переводили на уколы. При этом их часто фиксировали к кроватям скрученными простынями за ноги и за руки. Инъекции были крайне болезненными, плохо рассасывались, и после того как на ягодицах не оставалось живого места, уколы делали в бедро.

 В наблюдательной перед входом за столом постоянно сидели медсестра или санитар, свет горел всю ночь, как, впрочем, и во всех палатах. Единственное преимущество наблюдательной было в том, что больной мог в любое время суток спать или просто лежать на своей койке. Остальные палаты утром закрывались на ключ, и пациенты до вечера шатались по отделению.

 Поэтому многие из них стремились в отсутствие хозяев к этим койкам, чтобы хотя бы минуту подремать. Не делали этого только совсем безнадежные, которые больше напоминали ходячие овощи.

 Через две недели Николай уже сам встал и прошёлся – просто так. С тех пор начал понемногу осваиваться в отделении.

 В центре находился просторный холл. По обе стороны от него располагались палаты для больных.

 Весь день пациенты проводили в холле. На время приема пищи столы и лавки, стоявшие вдоль стен, выстраивали в три ряда – два длинных и один короткий. За столами в длинных рядах обедали тяжелобольные, то есть те, кто чаще всего лежал здесь не в первый раз или находился в больнице не один год или даже десятилетие. Короткий ряд заселяли люди более нормальные, если можно было так сказать. В необеденное время можно было играть в домино, шахматы или шашки. Каменев не видел ни одного человека с книгой, а когда попробовал читать, понял почему – у него очень быстро устали глаза. Читал тот самый плакат, что висел перед входом. Удалось разобрать только начало: "Я прожил на свете сорок семь лет, и ни разу не взял в рот сигарету. За это время я на своём опыте убедился, как вредно курение". Потом строчки задергались перед глазами, и Николай так и не узнал о горьком опыте автора.

 После ужина включали телевизор, но его почти никто из больных не смотрел.

 Слово "больные" к лежавшим в отделении людям Каменев никогда не применял, даже мысленно. Это слово к ним как-то не подходило. Больной должен жаловаться на недомогание, на боль. Именно такое понимание укрепилось у него с детства.

 Но, самое главное, назвать этих людей "больными", означало признать таковым и себя – он ведь тоже здесь лежал. Позже Николай заметил, что медработники тоже избегают так называть обитателей палат. То ли руководствуясь тем же отношением, что и большинство людей, для которых безумец, скорее, странный, странноватый, чудаковатый человек, то ли наученные опытом – видимо, помешанные часто отзывались на это слово всплеском агрессии, – или настолько привыкли ко многим, лежавшим здесь годами, что признавали их больше за своих давних знакомых. За близких, чудачеством которых можно возмущаться, но всё равно прощать им большее, чем незнакомцам. За почти родных людей, с которыми приходится мириться и стараться спокойно с ними жить – на то они и родные...

 Большинство людей занималось тем, что бродило по холлу взад-вперед, нахаживая за день не один километр. Безмолвно или бормоча себе что-то под нос, бросая встречным обрывочные фразы, одинаково размеренно, скованно передвигая ноги, люди ходили часами.

 Шатание туда-сюда, решил впоследствии Каменев, вовсе не было следствием болезни или способом размять мышцы – о последнем здесь вряд ли кто даже задумывался. Он точно определил, что вскоре после приема лекарств сам не мог толком ни сидеть, ни стоять, а только лежать или ходить вот так: вялой, шаркающей походкой...

 "Свежие" больные первые дни, как и Николай, лежали в наблюдательной, потом "озирались", присматривались к окружающим и постепенно втягивались в жизнь отделения. Впрочем, многие поступившие заговаривались и видели то, чего не было на самом деле, и на первых порах их только собственные идеи и чувства и волновали. Каменев скоро четко усвоил не совсем понятные ему раньше слова "бред" и "галлюцинация", как и научился отличать таких людей от "нормальных" по одному только виду. У них, даже впервые поступивших, не было растерянности, испуга по отношению к "населению" психушки, а если и были, то несли явную печать болезни. Они боялись совсем другого, того, что было у них в голове, в воображении.

 Всего в девятнадцатом было около ста человек, и Николаю однажды, когда он вспомнил номер инфекционного отделения, стало не по себе. Сколько же людей находилось в больнице?! Получалось, около шести тысяч, и это если нет шестьдесят второго, шестьдесят третьего или даже сотого отделения.

 Вначале он ни с кем не разговаривал по своей воле. Но к нему никто и не приставал с расспросами. Только некоторые изъявляли желание с ним пообщаться, но все они несли откровенную чушь. Один рассказал Николаю, что в него влюбилась София Ротару, а он об этом догадался, глядя на её выступление по телевизору, другой пытался втолковать, что Луций Корнелий Сулла более велик, чем сам Цезарь. Хорошо хоть сам себя ни Цезарем, ни Наполеоном не назвал... К таким больным чаще всего и приходили студенты или врачи-практиканты.

 Впрочем, помимо Создателя Вселенной, был ещё и Архимед-Архангел Мира. Лежал этот человек здесь очень давно, лечение на него не действовало, он мнил себя то ли ученым, то ли полубогом, писал "трактаты" на подвернувшихся листках. (И бумагой, и карандашами его снабжали студенты, они же и забирали "научные труды" себе на память.) Но соглашался, что он Константин Воронов, родившийся в 1951 году, и утверждал одновременно, что живет не один миллион лет и что Климентьевна – его двоюродная сестра. В общении, если с ним разговаривали медики, был спокоен, хоть и относился к собеседникам свысока, но без пренебрежения, как человек, которому приелись амбиции и слава. Он был одним из немногих, кто постоянно смотрел телевизор.

 Каменев разговаривал только с медсестрами, но более двух-трех фраз за один раз ему не удавалось сказать: они всегда были заняты. Чаще всего Николай спрашивал у них, когда его покажут врачу, но никто ничего внятного ему не отвечал. Похоже было, что о нём основательно забыли. Единственное, что выяснил, так это то, что его лечит не профессор, а другой доктор, Андрей Александрович, который осматривал его при поступлении (о чем Николай не мог вспомнить, как ни старался) и пару раз заходил в палату, когда Каменев спал.

 Николая в то время совершенно не тяготило его положение, просто мозг искал и не находил ответа на вопрос "Что со мной?". На него не могли ответить ни медсестры, многое повидавшие, ни, тем более, Ирина.

 В отделении была комната для свиданий, куда иногда выводили больных для встреч с родными. Там же находились холодильники и шкафы, где хранились продукты и сигареты.

 Ирина приезжала к нему по выходным и, если удавалось вырваться с работы, один-два раза среди недели – больница располагалась довольно далеко от города...

 Он садился за стол, что-нибудь неторопливо жевал, а жена сидела напротив. Вначале этим свидание и заканчивалось, встречи даже тяготили Николая, всё время хотелось вернуться к спасительной койке и заснуть. Позже они уже могли и поговорить. Ирина рассказывала ему о дочке, немного – о работе.

 Каменеву не о чем было рассказывать. Вокруг него и с ним ничего знаменательного не происходило. И то, что он слышал от Ирины, даже о дочке, его мало волновало.

 Произошло то, на что он надеялся, правда, дорогой ценой – Николай был спокоен, его ничто не тревожило, никакие мысли не бередили, не было снов. Он и не вспоминал ни о чем из прошлой жизни.

 Но когда стал более-менее соображать, первой мыслью было: "Что всё же со мной?", и, как следствие, возникало стремление повидаться с врачом.

 Он и жене задал тот же вопрос, что и медсестрам: "Когда меня покажут врачу?", но тут же понял всю его нелепость. Откуда Ирина могла это знать? Она ведь общалась только с профессором. Тут же решил с женой эту тему не затрагивать. Она могла начать беспокоиться, суетиться, а это неминуемо привело бы к встрече с заведующим кафедрой.

 Несмотря на безразличие практически ко всему, антипатия к профессору у него осталась. Причем, он не смог бы выразить словами, почему она вообще возникла. Раньше, до больницы, хоть мог обосновать это чисто эмоциональными причинами: что Косоруков неприятен ему внешне, что с ним невыносимо общаться. Теперь же осталось голое, почти подсознательное чувство.

 После этого разговора с Ириной он переставал приставать с расспросами и к медсестрам, опять же из опасения, что вместо обычного доктора его поведут к профессору.

 Кафедра располагалась в том же здании, что и отделение, но вход с улицы туда был отдельный. С отделением она соединялась белой, обычной – не трехметровой, как в палатах, – высоты, дверью в противоположной от наблюдательной стороне.

 Через эту дверь санитары уводили больных, оттуда же иногда появлялись студенты и врачи. Студентов почти всегда сопровождал санитар, они, недолго поговорив с кем-нибудь из больных, быстро исчезали.

 Доктора вообще не подходили к больным, лишь иногда обращались к медсестрам. Всё "таинство" врачевания происходило там, за закрытой дверью.

 Скоро Николай стал уже опасаться, что его проведут через эту дверь, настолько не хотел встречаться с профессором. К этому времени он уже достаточно хорошо соображал, чтобы понять всю нелепость своего страха, но отделаться от него не мог.

 И продолжал своё полунормальное существование: спал, ходил, ел...

 Первые дни ему приносили пищу прямо к кровати; он немного съедал и сразу засыпал, но потом его поместили за общий стол, к хроникам. Он сидел в самом краю длинного ряда, в торце которого, слева от Каменева, восседал Козюлин. Того на время обеда отвязывали, надевали на него вместо пижамы короткий халат, и он, трясясь всем телом, быстро уплетал скудную пайку и начинал выпрашивать еду у Николая. Козюлина никто не навещал, и передач ему не присылал.

 Кормили здесь преотвратно. Из того, что подавали к столу, Каменев мог есть только каши, сваренные на воде, сам "заправлял" их маслом и сахаром. Картофель был полуочищенный, супы и борщ из кислой капусты – вовсе несъедобны. Вечером, после ужина, раздавали по кружке совершенно безвкусного сухого молока, разбавленного кипятком.

 Стоило Николаю достать что-нибудь из пакета, как отовсюду тянулись руки; выпрашивали еду все, кто её видел. Козюлин был убедительнее других:

 – Ну что ж ты, Создателю Вселенной и откажешь?

 Вначале Каменев раздавал, что мог, – кому пряник, кому кусок колбасы, но уже через три дня, посидев перед субботой день на голодном пайке, делился тем, что не мог съесть сам.

 Впрочем, вскоре эти приставания за столом прекратились, причем самым неожиданным образом, да и сама жизнь Каменева в отделении оживилась.

 Однажды, за завтраком, когда уже сел за стол, он услышал мужской голос:

 – Эй, олигофрен, вставай, садись ко мне!

 

 XIII.

 Николай понял, что обращаются к нему. Вначале подумал, что кто-то пристает с очередным бредом.

 – Вставай, тебе говорю!

 Каменев поднял голову. Перед ним стоял высокий смуглый мужчина. На нём была больничная пижама, а под нею – свитер. Именно этот предмет одежды, связанный со старой обычной жизнью, заставил Николая, как загипнотизированного, встать и послушно пойти за мужчиной.

 – Садись, олигофрен! Место освободилось, сколько ты тут будешь отираться!

 Короткий ряд составляло три стола, здесь вместо лавок были металлические стулья. Место оказалось с краю, ближе к окнам.

 Николай сел и посмотрел на окружающих. Оказалось, и его внимательно разглядывали, вовсе не так, как прежние его соседи по палате и по столу, а совершенно, ему показалось, нормальными оценивающими взглядами. Каменев никого из этих людей раньше не встречал, вернее, встречал наверняка, но ни разу не сталкивался с ними лицом к лицу.

 Смуглый мужчина обосновался в торце ряда. Напротив Николая сидел молодой парень с аккуратной стрижкой "под горшок", темноволосый, с широким калмыковатым лицом.

 – Вот и правильно, а то непонятно, дурик ты или нет. Найденов, Славка! – назвался он.

 – Каменев, – Николай поймал себя на том, что раньше, до больницы, никогда не представлялся по фамилии. Привычка эта появилась только здесь, от общения с медработниками, которые по имени его почти никогда не называли...

 Один из соседей по столу заразительно засмеялся. Это был лысоватый мужчина лет шестидесяти пяти с мощной шеей. Он до этого жевал, на стол посыпались крошки, обнажился беззубый рот. Внизу десны были совершенно гладкими, почти белыми.

 – Ну вот, почти полный набор, – сказал смеющийся. – Троцкого только не хватает! Зиновьев моя фамилия...

 – Ты, дед, смотри, жуй осторожнее, а то последний зуб выпадет, и будешь самая безопасная б..дь! – сказал смуглый мужчина и протянул руку Николаю: – Парамонов, Володя.

 Слева в плечо Каменева легко толкнули.

 – Т-Ташков, – медленно сказал небритый большеголовый человек, сидевший рядом с ним. – Я не заика, п-просто после приступа.

 – Эпилептик, – объяснил Парамонов, – язык прикусил!

 – У т-тебя станок лишний есть, побриться? – спросил Ташков.

 – Есть, – Николай взялся за свой подбородок. У него уже была не щетина, а почти борода.

 Напротив, рядом со Славкой, сидел ещё один парень в очках, со светлыми рыжеватыми волосами. Когда Николай посмотрел на него, он только кивнул головой.

 – Это Юрик, – представил его Парамонов, – висельник.

 Тот раздраженно заметил:

 – Владимир Борисович, сколько можно об одном и том же!

 Парамонов рассмеялся.

 – Ну, что там у тебя пожрать? – обратился он к Каменеву. – Вываливай!

 Николай увидел, что в центре стола была большая миска, в которой уже лежали домашние продукты, и стал выкладывать в неё всё подряд.

 – Погоди, – остановил его Найденов, – здесь никто не голодает.

 Скоро принесли завтрак – рисовую кашу. Одни стали её есть, другие – нет. Юрик взял свою порцию и отнес кому-то из хроников.

 Каменева ни о чем не расспрашивали. Николай увидел, что завтракать никто не торопился. Зиновьев сосредоточенно жевал, при этом его нижняя беззубая челюсть ходила взад-вперед. Славка съел кое-что из общей миски, пару пряников из передачи Каменева положил в карман пижамы, и молча смотрел в сторону. Ташков досказывал анекдот:

 – На т-третий день мужик приходит и говорит: "Мне д-двести и тому бородатому двести". Бармен спрашивает: "А мне?". "А т-ты, как выпьешь, какой-то нехороший становишься!".

 Все рассмеялись, кроме Юрика.

 Николай улыбнулся, хоть и не понял в чем смысл, улыбнулся впервые за три недели пребывания в больнице...

 Сразу после завтрака Парамонов предложил ему пройтись:

 – Пошли, олигофрен, ноги разомнём!

 Каменев, молчавший столько времени, был рад любому нормальному собеседнику, а Парамонов казался таковым.

 – Ну, выкладывай, как в дурку загремел?

 Николай ответил, что, собственно, не загремел, а сам лег. Он рассказал всю свою историю.

 Володя, выслушав его, от удивления даже развел руками:

 – Ну, и что ты здесь делаешь?!

 – Как – что?

 – Да то! У тебя ни бреда не было, ни галюков.

 – А сны?

 – Да черт с ними, со снами! Кому от них плохо?

 – Но я же ходил по ночам!

 – Откуда ты знаешь? Баба ляпнула? – Володя ухмыльнулся: – Бабам доверять нельзя, а женам, тем более...

 Николай хотел было возразить, но Парамонов перебил его вопросом:

 – Ты сам-то помнишь, что бродил?

 Каменев задумался, припоминая:

 – Ну, раза два, точно было, но жена-то видела!

 – Я же говорю – олигофрен! Она же тебя и подставила! С другим мутится, а тебя подставила!

 – Ты что такое говоришь?! – растерялся Николай.

 – Ну ладно, может, и не мутится, но ведь это она тебя грузила!

 – Да... Но я и без этого плохо себя чувствовал...

 – Если на мозги каждое утро капать, то и черти причудятся. Это всё наведенное. Зелье там, привороты, уловил?

 – Это точно, – согласился Каменев, имея в виду чертей. – Но ведь профессор...

 Парамонов сразу разволновался:

 – Что, профессор?! Что, профессор! Бес, он и есть Бес!

 Николаю почудилось, что он начал заговариваться.

 Володя угрюмо замолчал. Впрочем, недолго был подавлен, через минуту спросил:

 – Ты в домино играешь?

 – Играл когда-то...

 – Ну, пошли костями постучим!

 Они проиграли в домино с Зиновьевым и Ташковым до обеда. Юрик сидел за соседним столом и читал книгу, чем несказанно удивил Николая.

 Об игре Каменев почти не думал. В то, что сказал Парамонов о его озверениях, верилось с трудом, но всё же верилось. "Тем более, Денис тоже на что-то намекал", – вспомнил он разговор с Астаховым.

 Но зачем же так? Ведь если у жены есть что-то против него, то к чему всё усложнять, тем паче, доводить до такого? Можно ведь просто поговорить, найти общий язык. Если она "замутилась" (вспомнив это утверждение Парамонова, он поморщился), то это тоже не причина, чтобы мужа упекать в психушку. Да она и не упекала...

"Профессор! – как лезвием, врезалось ему в мозг. –Ведь это он меня сюда уложил! Володя же спросил, что я здесь делаю. Можно было три недели пролежать и дома...". Но тут вспомнил, как за ним ухаживали в наблюдательной, и даже непроизвольно покачал головой – кто бы дома за ним круглосуточно приглядывал? Лежал бы полдня на обгаженной простыне...

 Но всё же... Может, и не стоило его травить таблетками, от которых ни передвигаться, ни думать невозможно. Даже читать нельзя... Он покосился на Юрика. Этот читает, значит, не те лекарства получает... "Что-то здесь не то..." – утвердился в мысли Николай, и опять задумался о профессоре. Парамонов обозвал его Бесом. Как он взъерошился и затих, когда о нём услышал...

 Каменев посмотрел на Володю. Тот играл, попыхивая сигаретой. Да, он нормальный, а в профессоре его тоже что-то раздражает...

 – Дублюсь! – сказал Парамонов и выпустил над столом целое облако дыма. Николаю тоже захотелось закурить...

 Вскоре игра затянула его. Он понемногу вспоминал её тонкости, усвоенные в детстве: поддерживал партнера, выставляя те же кости, что и он, "рубил" камни соперников. Даже вышло так, что они с Парамоновым почти всегда выигрывали, тем более что Володя обменивался с ним перемигиваниями, значения которых Каменев тоже вспомнил.

 Деду было всё равно, выигрывает он или нет. Казалось, просто убивает время, и всё...

 Ташков проигрыши встречал добродушно, они, похоже, доставляли ему даже большее удовольствие, чем победы. "Опять козлы!" – неизменно, смеясь, восклицал он.

 Единственный, кто по-настоящему был увлечен игрой, так это Парамонов. Вначале он упрекал Николая за неправильные ходы, выговаривал ему после каждой неудачной партии, обзывал "олигофреном", но потом, когда игра у них наладилась, искренне радовался.

 Наблюдая за ним, Каменев ещё раз убедился, что тот нормален, во всяком случае, не заговаривался, когда назвал профессора Бесом. А что про зелья, приговоры, так многие в это верят... Он и сам, кажется, однажды о чем-то подобном говорил...

 Он опять посмотрел на Юрку. Тот спокойно читал книгу, время от времени доставая платок и вытирая нос. "С ним надо поговорить о лекарствах", – подумал Каменев.

 Николай вдруг вспомнил ещё об одном своём соседе, о Славке, поискал его глазами не раз, не два. Найденов не появлялся, хотя деваться ему вроде было некуда. Каменев заметил, что народу в холле вообще меньше, чем обычно.

 – А где все? – спросил он, ни к кому не обращаясь.

 – Как где? – прошамкал Дед. – На работах!

 – На каких работах?

 – Маньяк вернется, спросишь! – ответил Парамонов. – Давай ходи, едалом не щелкай!

 За полчаса до обеда они разошлись. Николай пошёл в наблюдательную немного полежать.

 Он с удивлением отметил, что спокойно смог просидеть за игрой в домино часа полтора-два, не меньше, и при этом почти не чувствовал ставшей привычной тяжести в плечах и шее. Может потому, что был занят игрой, что вообще был чем-то занят, хоть с кем-то поговорил... Правда, особого удовлетворения при этом не испытал, оказалось, Парамонов всё только сильнее запутал. Николай даже впервые в больнице немного разволновался. Вдобавок его удивил сам факт существования такой вот компании в отделении: все они, на первый взгляд, были нормальными людьми. Было ещё одно непривычное ощущение: он сегодня впервые долго связно думал.

 После обеда Каменев взял у Парамонова зеркальце и пошёл в умывальную, бриться.

 

 XIV.

 Не прошло и недели, как всё переменилось. Общение с людьми не преминуло сказаться на Николае: куда-то ушла сонливость, он заметил, что хочет спать только недолго после приема лекарств, но стоило расходиться, всё проходило. Заметно уменьшилась скованность в теле, даже стали понемногу исчезать вялость, безразличие.

 Возможно, организм просто начал привыкать к действию лекарств, но Каменеву хотелось связывать это с появлением новой компании. Дни стали теперь более насыщенными: появился, хоть и нелепый на первый взгляд, но режим. Был выбор: просто бродить по отделению или с кем-то разговаривать, можно было играть в домино или наблюдать, как играют другие, можно было подымить в туалете.

 Николай стал покуривать. Сначала стрелял сигареты у своих товарищей, потом попросил Ирину, чтобы она принесла ему несколько пачек. Курил вначале немного – три-четыре раза в день, его охотно угощали, но просить сигареты ему было крайне неудобно. Дело в том, что отношение к табаку здесь было особое. Курение интересовало многих больных даже больше, чем еда. Курили все, за исключением Юрика и Архимеда, и Николаю хотелось бы посмотреть на того великовозрастного автора плаката, который утверждал, что никогда даже не затянулся дымом.

 Сигареты были здесь не столько дефицитом, сколько единственной роскошью для больных, да и разменной монетой. За пачку "Примы" некоторые больные выполняли санитарскую работу: мыли помещения, убирали в туалете.

 Для хроников, многих из которых родные не навещали, табак был предметом вожделения. Они протягивали дрожащие руки за сигаретой, топтались рядом с курящим (именно топтались, спокойно стоять не могли), заглядывали в лицо, пытаясь уловить хоть малейший признак того, что получат окурок. Безнадежные не просили. Они собирали на полу уборной, в мусорном ведре недокуренные остатки – не длиннее сантиметра – и часто не курили их, а просто обсасывали.

 Для курения было отведено место – туалет, но смолили и рядом с ним, и во время ходьбы, хоть это и запрещалось. Для Николая курение стало ещё одним способом убить время, особого удовольствия от сигаретного дыма он не получал.

 Его перевели из наблюдательной к новой компании, в другую палату. Размещалась она в другой части отделения, ближе к кафедре, и никаких отличий от других не имела, так что Каменев недоумевал, почему Парамонов называл её "офицерской".

 Впрочем, тот имел обыкновение всё и вся наделять новыми именами, давал людям прозвища, часто обидные. Дед у него был "оппортунистом", Юрик – "висельником", Ташков – "припадочным". Найденова называл "маньяком", правда, только за глаза. За Николаем прочно укрепилась кличка "олигофрен". Каменева его прозвище не смущало, хотя он узнал вскоре, что олигофрен – это кто-то вроде недоумка. Ташков и Дед тоже не особо переживали по этому поводу, и с их кличками всё было ясно. О происхождении прозвищ Юрика и Славки Николай узнал попозже, опять же от Парамонова. Они, оказалось, были связаны с обстоятельствами, из-за которых те попали сюда.

 Юрик пытался покончить жизнь самоубийством из-за безответной любви, утверждал Парамонов. Юрик часто возмущался, если Володя обзывал его "висельником". Тот иногда даже откровенно пытался его доводить. Впрочем, если Парамонов был в настроении, находилось и другое слово: "малахольный".

 Найденов, выяснил Николай, находился на принудительном лечении. Два года его продержали в специализированном отделении, а потом перевели сюда. Володя называл его "маньяком", исходя из слухов, ходивших в санитарской среде, что Славку посадили за надругательство над девушкой.

 Сам Найденов о себе почти ничего не рассказывал, и когда Николай напрямую спросил его однажды, почему он здесь, ответил, что ему ещё повезло, его товарищей посадили кого на шесть, кого на восемь лет.

 – Было там кое-что... – сказал он неопределенно в следующий раз, и Каменев оставил эту тему в разговорах с ним.

 Славка был единственным из компании, кого никто не навещал. В будни он ходил вместе с другими больными на работу в швейные мастерские. Это называлось "трудотерапией". У него неизвестно откуда брались деньги, санитары покупали для него сигареты и еду.

 Деда, который на воле беспробудно пил, со слов Парамонова, бабка "охомутала", чтобы оформить квартиру на свою дочь, падчерицу Зиновьева. В эту версию Николаю верилось с трудом, хотя бы потому, что гражданская жена регулярно Деда проведывала.

 Так, в общих чертах, Каменев быстро выяснил, от чего лечился каждый из их компании. Впрочем, как он сам оказался здесь, никого, кроме Парамонова, особенно и не интересовало. Они обедали вместе, прохаживались по холлу, перед сном в палате травили анекдоты. Но заметно было, что каждого беспокоит своя, только своя червоточина. Кроме, пожалуй, Ташкова. У того был затяжной приступ эпилепсии, который назывался "эпистатусом", после которого мучили сильные мышечные боли, и, похоже, сейчас он только радовался тому, что они исчезли. Глядя на него, Николай даже думал, что Ташков – единственный настоящий больной в отделении, он один испытывал физические страдания. Психических отклонений у него не было, во всяком случае, так считал Каменев.

 От чего лечился Володя, Николай так и не уяснил, хоть и много разговаривал с ним на эту тему. Выходило, ни от чего.

 Парамонов находился здесь уже в четвертый раз. Поступил он за два дня до Николая, но в наблюдательной не лежал, его сразу поместили в "офицерскую". Знал о здешних порядках больше всех, был довольно неплохо натаскан в медицине, особенно в терминологии. Благодаря ему Николай не только ближе познакомился с жизнью отделения, но и узнал многое о больных. Правда, понятие о душевных болезнях у Парамонова часто было довольно своеобразным.

 Большинство из пациентов, по словам Володи, были "шизиками", просто болезнь у каждого протекала по-разному. Было несколько алкашей с психическими отклонениями, эпилептиков (те, в отличие от Ташкова, все были людьми злобными, угрюмыми), инвалиды детства, двое "малахольных", к которым относился и Юрик.

 – А я кто? – спросил Николай, когда услышал такую классификацию.

 – Олигофрен, кто ещё! – скривился в усмешке Парамонов. – На шизика не похож...

 Володя, вообще, был грубоват, часто ухмылялся, был немного раздражен. Ко всему относился с большой долей иронии, если что советовал, то чаще назидательным тоном, кроме того, отметил Николай, во всём видел больше дурного, чем хорошего.

 Парамонов пользовался в отделении привилегиями, которых не было ни у кого из больных. Он единственный мог закурить не в туалете, даже за игровым столом, и ему не делали замечаний, хотя других больных санитары за это гоняли, носил кое-что из домашней одежды (помимо свитера, в палате у него был ещё и спортивный костюм, он иногда его надевал). Многие из медработников днём открывали ему палату, и Володя мог свободно часок-другой поспать.

 С ним Николай больше всего и сошёлся. С Дедом Каменев даже не знал, о чем поговорить. С Ташковым общаться было очень трудно: он ещё плохо выговаривал слова, но мог при этом несколько минут рассказывать о малозначительном, но интересном для него самого событии, которое Николая нисколько не волновало. Славка был молчалив, да и появлялся в будние дни только после обеда, по вечерам обычно играл в домино с больными и санитарами. Юрик почти всё свободное время читал.

 Парамонов, несмотря на свой нелегкий характер, чем-то нравился Николаю. Негативизм Володи, иногда неоправданный, помогал увидеть вещи с новой, неожиданной стороны.

 Но главное, наверное, было не в этом. Парамонов был тем человеком, который вытащил его от хроников, был первым, с кем Каменев стал общаться. И тот разговор, когда они прошлись вместе после завтрака, засел у Николая в мозгу, остался неоконченным.

 Беседовали они о разном, но, казалось, этот первый разговор, хоть и урывками, продолжался почти каждый день.

 Однажды, когда Володя был в более благодушном состоянии, чем обычно, Каменев осторожно его спросил:

 – Володь, а почему ты профессора назвал Бесом?

 И хотя правильнее было задать вопрос: "Что ты знаешь о профессоре и почему его не любишь?", Николай на это не решился.

 – Да Бес он и есть! Я его давно знаю!

 – Как давно?

 – Да лет восемь! Батя мой с ним спелся, и меня сюда упекли.

 – А за что?

 – Да дурак, молодой был, хотел жениться, а мои предки против. У меня отец знаешь кто?

 Каменев пожал плечами.

 – Ты отца моего не знаешь?! – Парамонов посмотрел на Николая так, будто тот резко упал в его глазах. – Был вторым секретарем обкома, уловил? Дверь к главврачу психбольницы ногой открывал!

 – Не знаю...

 – Ну ты олигофрен!

 – Ну и что твои родители?

 – Я же говорю, они заартачились, а я сделал вид, что повешусь, а они в меня вцепились с матушкой...

 Николай даже застыл от удивления, услышав от Парамонова ласковое слово.

 – Значит, у тебя, как у Юрика?

 – Вот олигофрен! Говорю, сымитировал я! Уловил? Так я к Бесу и попал. И теперь чуть что – сразу в дурку!

 Каменев, вообще-то, не уловил причину его госпитализаций.

 – А сейчас почему попал?

 – А теперь стоит на рожон полезть, и меня сюда! Я здесь уже прописан.

 – А врачи что говорят?

 Парамонов опять посмотрел на него, как на недоумка.

 – Да нахрена мне твои врачи? Чтобы ещё что-нибудь присобачили?! Да врачи здесь – пешки, все под Бесову дудку пляшут! Я к ним не рвусь, и тебе не советую! На ус мотаешь?

 – Мотаю... – задумчиво произнес Николай. В словах Парамонова многое отдавало несуразицей, и, похоже, ничего разумного он посоветовать не мог. Но Каменев поневоле сравнивал своё положение с Володиным, и многое ему хотелось уяснить, уловить.

 – Володь, а помнишь, ты как-то сказал, что я на шизика не похож? Что ты имел в виду?

 – К Бесу попадешь, станешь похож! Какой диагноз напишет, то и будет!

 Парамонов ещё долго возбужденно клял профессора на чем свет стоит.

 Николаю после всего услышанного идти на прием к врачу совершенно расхотелось. А ведь прошёл уже месяц!

 Он как нельзя остро осознал неопределенность своего положения. Оказалось, и Парамонов в этом, скорее всего, прав, решения здесь принимает только профессор. И не имеет значение, кто курирует Каменева...

 Николай после этого разговора, несмотря на то, что принял обычную дозу лекарств, довольно долго не мог заснуть. Получалось, от него самого ничего не зависело. А как его лечили?! Целый месяц одни таблетки, от которых ни жив, ни мертв. И всё... Каменев вернулся к старым, добольничным мыслям, начал сомневаться, правильно ли сделал, что согласился лечь сюда. А был ли у него выбор?

 Впервые в больнице он засыпал обеспокоенный.

 

 XV.

 День был как день. Как всегда, дежурная медсестра пробудила палату в семь часов. Народ просыпался с трудом, Парамонов громко костерил больничные распорядки:

 – Опять начнут по головам считать!

 При передаче дежурства, утром и вечером, когда заступала новая смена, всех больных пересчитывали. Будто отсюда кто-то мог убежать...

 Каменев, проснувшись, долго лежал, уставившись в побеленный потолок.

 Ему снился какой-то сон, в первый раз в больнице, привиделось что-то хорошее, и он теперь с тоской встречал новый день. Раньше было тупое равнодушие, теперь же вполсилы разыгралось сожаление о том, что он здесь. Николай представил, что его ждет ещё один, и не последний, безрадостный день. Сколько их будет ещё таких: однообразных, бессмысленных ...

 Каменев с завистью посмотрел на одевающегося Славку. Он-то точно знает, когда ему выписываться, день в день, хоть дембельский альбом заводи...

 Остальные – в принципе, тоже. С их диагнозом всё ясно, а значит, и ясно, сколько кому лежать. Дед, и тот накануне радостно объявил, что через неделю его выпустят.

 Да, именно выпустят, а не выпишут.

 Теперь Николай понимал отличие психиатрической больницы от обычной. Оттуда пациент, в принципе, может уйти в любой момент. Ну, не закроют больничный, и всё...

 "Значит, и мне тоже дадут больничный лист...". Какая теперь работа?! Принести на завод больничный со штампом "Психиатрическая больница", это всё одно, что прийти вот в этой пижаме, которую предстояло надеть.

 Каменев присел на кровати.

 "Как же я буду теперь работать?.." – растерянно подумал Николай. Действительно, от стыда сгореть можно, если он появится в цеху. Даже если будет чувствовать себя неплохо...

 Он начал одеваться.

 После проверки всех вывели из палат. Большинство больных сразу ринулись в туалет, где их уже поджидал санитар. Он следил, чтобы туда заходило человек по десять, не больше. Иначе могла образоваться давка. Скоро возле туалета топталось человек сорок.

 Николай походил немного взад-вперед по холлу.

 Новые мысли бередили его: теперь к давнему вопросу "Что со мной?" прибавились и другие: "Как отсюда выбраться?" и "Что делать потом?"

 Выходило, что он больше месяца просто продремал, одурманенный лекарствами, и только сегодня, наконец, очнулся.

 Проходя третий или четвертый раз мимо плаката в коридоре, он остановился и, несмотря на боль в глазах, заставил себя его прочитать – сначала механически, потом – пытаясь вдуматься в суть написанного. "Чушь, несусветная чушь!" – сказал он себе через пару минут. Всё здесь анекдотично, какая-то пародия на жизнь, подумал Николай, оглядывая отделение, словно в первый раз. Его взгляд остановился на окнах, и тут до него дошло, что ни разу за всё время даже не посмотрел на улицу!

 Что творилось за этими стенами, его совершенно не волновало! Каменев вдруг с холодком в душе припомнил, как проходили свидания с Ириной. "Ведь я даже ни разу не спросил её ни о чем, единственное, чего ждал, так это передач с едой и сигаретами... А дочка?..".

 Он подошёл к окну, выходившему в огороженный дощатым забором дворик. Земля была усыпана нетронутым снегом. В центре сиротливо прижались друг к другу две деревянные скамейки. В заборе не было ворот, во дворик вел единственный выход, из больничного здания.

 Каменев внимательно осмотрел стену. Никаких дверей не было. "Выход, наверное, с кафедры..." – отрешенно подумал Николай, и вдруг встрепенулся: "Что же я ничего не делаю? Надо сегодня же что-то непременно сделать!".

 "К врачу так к врачу, пусть даже к профессору, как там его, к Бесу! Сколько же можно здесь... – он никак не мог подобрать подходящего слова, – прохлаждаться!".

 К медсестрам он уже обращался, из товарищей его никто ничего посоветовать не мог: у них всё шло своим чередом, никто, кроме Парамонова, в его положении не оказывался, а тот со своим негативизмом ничего дельного порекомендовать не сможет. Для него что профессор, что любой другой доктор – как красная тряпка для быка.

 "Юрик! Вот кто может!" – почему он так решил, Николай не знал. Возможно, потому что того раза четыре на его памяти заводили на кафедру. Но главное, всё же, было в том, что Юрик единственный в отделении читал, не курил, как-то обособился от больничной жизни. До Николая только сейчас дошло, что Юрик ни от чего не обособился, наоборот, он один-то и вел в чем-то нормальное, человеческое существование. Остальные, и Каменев в их числе...

 Николай нашёл Юрика в углу. Тот сидел и рассматривал суетящихся людей возле раздевалки. Санитары выдавали робы больным, идущим за завтраком.

 Посмотрев на них, Николай почувствовал некоторую зависть: они-то могли хоть немного пройтись по улице.

 Странно, что он так ни разу и не поговорил с Юриком, а с тем ведь не раз, и подолгу, беседовали и Ташков, и Найденов, обычно немногословный.

 Каменев подошёл к Юрику. Тот, посмотрев на него снизу вверх, спросил:

 – Что вы хотели, Николай Иванович?

 Каменев удивился, что тот называет его по имени-отчеству, да и вообще, что Юрик знает его отчество.

 – Я?.. Поговорить хотел...

 – О чем?

 – О многом... Во-первых, хотел спросить, почему ты можешь читать, а я – с трудом.

 – Всё очень просто, Николай Иванович, я принимаю антидепрессанты, а вы – нейролептики.

 – А в чем разница?

 – В том, что нейролептики сильнее, да и действуют по-другому.

 – И что лечат нейролептиками?

 – Психозы. В основном – шизофрению...

 Николай осторожно спросил:

 – А меня от чего лечат?

 – Пока не разобрался...

 – А откуда ты всё это знаешь?

 Юрик улыбнулся:

 – Я ведь студент мединститута, третий курс. Мы ещё всё это не проходили, но со мной в общежитии в одной комнате два пятикурсника жили, из психиатрии я кое-что читал...

 – Ну, и что ты про них скажешь? – Николай показал глазами на компанию, играющую в домино.

 Юрик поправил очки:

 – Ну, с Игорем Ташковым вам всё ясно...

 Николай кивнул.

 – У Зиновьева было какое-то расстройство, связанное с пьянством. А Парамонов и Славка – скорее всего, психопаты.

 – Как так?

 – У них отклонения в развитии личности. У Парамонова даже в большей степени, чем у Славки.

 – Значит, они не шизики?

 – Конечно, нет, но только психопатия не лечится.

 – А шизофрения?

 Юрик пожал плечами:

 – Бред, галлюцинации снимают лекарствами, а дальше – как потечет заболевание...

 Николай подумал.

 – Значит, меня лечат, как шизика!

 – Зачем вы так сразу, Николай Иванович! Рано ещё о чем-то судить. Одно я вам скажу точно, что если нейролептики давать человеку, у которого нет бреда или галлюцинаций, то он будет спать несколько недель. И только.

 – Как я?

 – Как вы.

 Николай, посмотрев в сторону, сказал:

 – Значит, меня лечат не от того!

 – Николай Иванович, я вам этого не говорил. И вообще, неизвестно ещё, что врачи скажут!

 – Да я не видел их никого!

 Тут Юрик впервые выказал удивление:

 – А почему?!

 – Не знаю...

 – Так к медсестрам подойдите!

 – Да уж подходил!

 – Когда? Недели две назад? И о чем с вами тогда можно было разговаривать? А теперь лучше к дежурной подойдите, к Климентьевне. Она на прием запишет.

 – А ты у кого лечишься?

 – Я у Эльвиры Анатольевны, но часто к профессору вызывают...

 – И как тебе профессор?

 – Трудно с ним. Он человек настроения. Иногда может вспылить, иногда просто безразличен к тебе. Я с ним стараюсь поменьше говорить. Он очень не любит, когда ему возражают. Старшекурсники рассказывали, что он даже с больными спорит.

 – Это с кем же?!

 – С Архимедом! Он Косорукову говорит, какой ты профессор, ты официант! А тот заорал на него: я профессор, доктор наук!

 Николай представил на миг, как Архимед "обличает" профессора, спокойно сидя на стуле, а Косоруков бегает вокруг него и доказывает, что нормальный – именно он. Что и говорить, всё выглядело бы смешным, если бы не было столь грустным. Он вспомнил, как Косоруков теми же словами "Я профессор, доктор наук!" шипел на него по телефону. Впрочем, учитывая, как снисходителен Архимед к медработникам, можно услышать и не такое...

 После завтрака Николай подошёл к дежурной. Климентьевна сидела за столом в процедурной. Выслушав его, она ответила:

 – Хорошо, Коля, завтра попадешь к врачу! – и сделала пометку в тетрадке, лежавшей на столе.

 Так быстро всё устроилось.

 Весь день Николай провел в одиночестве. Даже Парамонов скоро от него отстал, покрутив пальцем у виска.

 Хотелось обдумать завтрашний разговор. Но опять же, кроме того, что с ним всё в порядке, вот именно сегодня всё и в порядке, придумать, что будет говорить врачу, он не мог.

 Вечером его провели в комнату для свиданий.

 Он подошёл к Ирине и поцеловал её в щеку, чем сильно удивил.

 – Чего это ты? – улыбаясь, спросила она.

 – Как чего, просто так!

 – То говорил, что я тебе надоела, что я тебя сюда засунула, а тут?

 – Когда я такое говорил?! – искренне удивился Николай. – Я ведь, правда, ничего не помню, понимаешь?

 Он взял жену за руку.

 – Рука у тебя холодная... Я по тебе соскучился, очень соскучился... По тебе и по Даше, по дому... Сегодня как будто в голове что-то щелкнуло, сразу всё по-другому увидел...

 – Вот и хорошо, Коля! – ответила жена и погладила его по руке.

 Николай подумал, что вот так, по-хорошему, они сидели очень давно, ещё задолго до больницы. Невероятно, но вернулось это только здесь.

 – Нечего мне тут делать, Ириш! Одними таблетками кормят, никто из врачей даже не посмотрел!

 – Вот сегодня тебе лучше стало, я и позвоню, Коля!

 – Не надо звонить! – слегка вздрогнул Каменев. – Я уже обо всём договорился... Как Даша?

 – Даша у сестры, правда, они с сыном её не очень ладят. Но это после садика только, вечером я её забираю...

 – Привет ей передавай. Скажи, что целую и поднимаю высоко-высоко, – Николай даже поднял руки вверх, а потом смутился и положил их на колени.

 – Совсем от нормальной жизни отучился, – помолчав, сказал он. – Знаешь что, Ириш, ты не мотайся так часто... сюда. Приходи раз в неделю. Тебе ведь тяжело...

 Ирина улыбнулась, ресницы задрожали:

 – Главное, чтобы у тебя всё было хорошо!

 У Николая у самого глаза были на мокром месте:

 – Иди, а то на автобус опоздаешь...

 Остаток дня Каменев провел в приподнятом настроении. Казалось, он нашёл в себе, в жизни зацепину, за которую можно и нужно держаться. А что у него там за болезнь, как будет с работой – дело десятое, всё образуется.

 

 XVI. 

 Всё прошло донельзя плохо. Вечером и утром Николаю не дали лекарств, он всю ночь не спал, завтракать не смог – пожевал кусочек хлеба, и всё. До обеда мучили приступы тошноты, боли в животе, он постоянно сглатывал слюну, накапливающуюся во рту. Несколько раз рвался в туалете. Николай чувствовал нарастающую раздражительность, тревогу. Опять?! Получалось, только на таблетках он и мог пребывать в более-менее нормальном состоянии.

 Так что в обед, когда его повели к врачу, Каменев был совершенно вымотан и физически, и морально.

 Гордеич открыл дверь Т-образной отмычкой, похожей на ключ вагоновожатой трамвая, и пропустил его вперед.

 – Здесь посиди! – указал он на стул, сразу за дверью. – Вызовут!

 Николай сидел и изучал стенд на противоположной стене. Там были рисунки, сделанные психически больными. Огромный язык вползал в ухо кричавшему человеку на одной картинке, на другой сквозь мозг мужчины проходили изогнутые стальные рельсы. "Боль" – было подписано под ним.

 "И, действительно, так можно изобразить боль..." – подумал Николай. Во всяком случае, рисунки мало чем отличались от картин Сальвадора Дали...

 – Здравствуйте, Николай Иванович!

 Каменев вздрогнул и обернулся. Перед ним стоял Косоруков. Как ни готовился Николай к сегодняшней встрече с ним, всё же она оказалась неожиданной. Была вероятность попасть к профессору, но небольшая, считал он вчера.

 Они вошли в кабинет, на двери которого не висело табличек, просто масляной краской была нарисована жирная единица.

 Кабинет во многом походил на тот, что Каменев посещал в психдиспансере. Только на столе стоял черный телефон, да вдоль стен стеклянные шкафы с папками. Несколько историй болезни лежали в углу стола.

 – Садитесь, Николай Иванович! Как вы себя чувствуете?

 – Получше... Только сегодня...

 – Что сегодня? – вцепился профессор.

 – Тошнит, плохо вижу, – пожаловался Николай, – наверное, это потому, что таблеток не принимал...

 – Разберемся, – оборвал его Косоруков. – Ну, а как ваши сны?

 – Какие сны, я их вообще не вижу! – довольно резко ответил Каменев. Его некстати стало подташнивать, он еле сдерживался.

 – Значит, раздражительность ещё есть! – констатировал профессор.

 Николай хотел возразить, но передумал: если ещё при первом разговоре, до больницы, Косоруков вспыхнул, как спичка, теперь от него всего чего угодно можно ожидать!

 Профессор взял одну из историй и стал её перелистывать.

 – Что ж, результаты неплохие, но пока нестабильные. Вы стали следить за собой, с женой стали разговаривать, беспокоитесь о дочке... Завели компанию, – он пододвинул к себе другие истории, – компанию, скажу я вам, не совсем подходящую. Одни Парамонов с Найденовым чего стоят!

 – А с кем здесь общаться?! – не сдержался Каменев. – Что здесь ещё делать?!

 – Смотрите телевизор, можно устроить турнир по шахматам, нарисуйте стенгазету! Смените ту, что висит в коридоре. У нас есть самодеятельность в больнице... Соорганизуйте кружок по пению, будете выступать по отделениям...

 Николай смотрел на Косорукова широко раскрытыми глазами: "Он что, издевается?! Он или придурок какой-то или садист!" – промелькнула криминальная, на первый взгляд, мысль.

 – Можно ходить на работу в мастерские...

 – Да, коробки склеивать или трусы из гнилого ситца строчить, с дуриками вместе... – думая о своём, заметил Каменев.

 – Как вы смеете?! – профессор даже хлопнул ладонью по столу, – Что вы имеете против веками проверенных методов психо- и трудотерапии?!

 – Да ничего не имею! – Николай чувствовал, что уже навредил себе этим разговором окончательно. Потому опять говорил резко, даже грубо: – Зачем меня этим аминазином, галоперидолом пичкают?! Мне, может, одной валерьянки достаточно!

 – Можем и не пичкать, можем и колоть! – что-то записывая, ответил Косоруков. – И, вообще, – он поднял голову, – мне кажется, на вас нужно испробовать другой метод лечения, старый, но надежный.

 Казалось, профессор ухмыляется, глаза его сверкали.

 "Бес, точно, Бес!" – подумал Каменев.

 Тут появился Гордеич – видно, в столе была кнопка вызова, – и увел Николая.

 Каменев долго после этого быстро ходил, почти бегал по холлу, ругая себя за то, что так разговаривал с профессором,

 "Впрочем, почему я себя виню? Это он, доктор, должен понимать, что общается с больным человеком, что тому нужно прощать и несдержанность, и горячность! – Николай даже остановился, когда так подумал: – Так кто же псих, профессор или он, если ему приходится под этого недоделка подстраиваться?!".

 В нём закипала злость: его не лечили, а глушили таблетками, за ним присматривали, как за подопытным кроликом, кто-то вел записи о его поведении – вон как история болезни распухла! – знали о его новом окружении, что стал приветливее с женой...

 "Всё же позвонила! Вчера же и позвонила!" – дошло до него и это. В таком раздраженном состоянии он проходил до вечера, решив не принимать лекарства. Пусть будет тошнить, выворачивать, пусть будет таким вот взбудораженным, но зато с ясной головой...

 Даже вчерашнее просветление, когда он умиленно смотрел на заснеженный дворик, показалось ему теперь примитивом, подменой нормального самочувствия...

 Есть толком не смог, опять пожевал кусок хлеба, с трудом проглотив.

 После ужина не пошёл за лекарствами, сел за пустой столик, начал выстраивать из шашек башенку.

 Его скоро хватились, подошёл Гордеич, а следом Климентьевна.

 Николай им не грубил, просто отвечал на уговоры:

 – Не хочу!

 – А почему не хочешь, Коленька?

 – Не хочу, и всё!

 Климентьевна присела рядом с ним на лавку и взяла его за руку:

 – Послушай меня спокойно, Коля. Во-первых, тебе увеличили дозу, заставили нас проверять, пьешь ты таблетки или нет...

 – Как проверять?

 – Рот осматривать.

 – А если откажусь?

 Она встала:

 – Будешь, как Козюлин, на привязи!

 Через минуту Николай стоял возле процедурной. Он выпил лекарства – действительно, прибавилась одна плоская таблетка, – и у него тщательно проверили рот.

 То ли из-за того, что бодрствовал ночь, или потому, что увеличили дозу, он сразу уснул.

 На следующее утро его, полусонного, повели в другое здание. У него взяли кровь из вены, потом дали выпить сладкую воду, опять взяли кровь.

 Каменев послушно делал всё, что от него хотели: засучивал рукава, прижимал ватку, пил приторную жижу. Но даже после усиленной дозы лекарств и долгого сна его донимали вчерашние мысли. Он злился на всех: на Косорукова, на Климентьевну, на жену...

 Вернувшись, ни к кому из своих соседей по столу не подошёл: ему чудилось, всё, что он рассказывал своим товарищам, тут же передавалось медсестрам и санитарам. А те, в свою очередь...

 Молча играл в домино, если его звали, а вечером пытался посмотреть телевизор. Но ни новости, ни кинофильмы его не заинтересовали. Он опять с некоторой завистью посмотрел на читающего Юрика, и тут до него вдруг дошло, что с Висельником он уж точно, ничем не делился, тот ничего не мог передать медработникам.

 Он подошёл к Юрику. Тот, увидев Николая, неожиданно предложил:

 – Давайте пройдемся...

 Они прошли из одного угла холла в другой, прежде чем Николай сказал:

 – Я вчера разговаривал с профессором. Оказалось, он обо мне всё знает, с кем общаюсь, чем дышу...

 – Это просто, Николай Иванович, почти за каждым из нас, особенно в наблюдательной, медсестры ведут дневники. А потом их записи читают врачи... И что там про вас написали?

 – Да... Компания у меня неподходящая, Парамонов, Найденов...

 – Я думаю, ничего страшного. Мне тоже об этом всегда говорят...

 – Мне дозу увеличили...

 – Давайте, у туалета развернёмся, там очень дымно... Я заметил, что увеличили. Да и водили вас куда-то утром.

 – Кровь я сдавал. Сахар пил.

 Юрик остановился, казалось, даже присел от неожиданности, его глаза забегали по сторонам.

 – Что, Юрик?! Что?!

 – По-моему, это инсулин... Извините, давайте попозже поговорим, голова что-то болит...

 Он резко повернулся – тщедушный малый, теперь ещё более казавшийся уязвимым и слабым, – и пошёл на своё место, где лежала книга. Обычный детектив в тонком переплете... Николай подумал, почему он оставил её без присмотра... Но, впрочем, кому она была нужна, здесь даже раритет остался бы нетронутым...

 С минуту он думал об этой книге, и лишь потом в сознание впилось: "Инсулин!". Что-то пугающее было в этом простом сочетании букв, созвучное со словами "всунуть", "вонзить". Каменев вдруг вспомнил один из сюрреалистических рисунков на стенде кафедры. У него на самом деле возникло ощущение, что ему в мозг собираются всовывать рельсы...

 

 XVII.

 На следующий день Николаю не дали завтрака, дежурная медсестра сказала, что ему будут делать инсулин.

 Ничего, на первый взгляд, страшного не произошло: он лег на свободную койку в наблюдательной; новая медсестра, Нина Григорьевна, сделала в плечо укол. Лежал он, не поднимаясь, часа два, не более. Единственно, не удалось поспать, как обычно. Никакой сонливости, только легкая слабость, потливость ладоней, и всё.

 Но уже через полчаса после инъекции почувствовал голод, даже о жиденькой каше, которую давали на завтрак, думал с вожделением.

 Нина Григорьевна принесла ему остывший чай, до приторности насыщенный сахаром, так что губы прилипали к алюминиевой кружке, а потом он смолотил две порции манной каши, даже позабыв добавить в неё масло.

 За обедом, при виде еды, опять засосало под ложечкой, хоть и прошло, после позднего завтрака, не больше полутора часов.

 – Ну, олигофрен! – заметил Парамонов. – Скоро ты нас объедать начнешь! Проси супругу, чтобы доппаек приносила.

 – Это ещё почему?

 – Это же инсулин, уловил? – Парамонов ухмыльнулся.

 Николай посмотрел на Юрика. Тот тихонько покачал головой: нет, мол, ничего не рассказывал.

 Вечером пришла Ирина, и Николай, хоть и думал высказать ей многое, буркнул что-то вроде "Привет", и зашуршал пакетами с едой. Он съел миску теплой картошки с котлетами, наверное, за пять минут.

 Только после этого сказал жене:

 – Ты зачем ему звонила?!

 – Кому?

 – Профессору! – громко выпалил Николай.

 – Как зачем?..

 – Я же тебя просил, дура! – ему стало неловко, что её обозвал, и от этого ещё больше разозлился: – Он мне предложил в самодеятельности участвовать!

 – Ну, и что здесь такого?..

 – Ты видела этих дуриков?! Они окурки в туалете с пола подымают и облизывают, а я им песни пой! Он же издевался надо мной! Он мне дозу увеличил!

 – Не знаю, так, наверно, надо, Коля...

 – А что от этого лечения свихнуться можно, ты знаешь?! Теперь ещё инсулин этот!

 Сорвав зло и, поняв, не на том, на ком следовало, Николай немного успокоился. Он оттолкнул миску.

 – Я пошёл. В следующий раз жратвы побольше принеси.

 Он вышёл из комнаты свиданий, так и не спросив о дочке, не попрощавшись.

 "Что ж, завтра об этом будет знать профессор! – подумал он. – Ну и пусть, ну и черт с ним, какая разница! Что мне терять?!".

 Каменев вернулся в отделение со странным чувством: здесь ему было лучше, чем наедине с супругой. В общении с профессором, с женой (что одно и то же, всё передается Косорукову!) нужно напрягаться, стараться выглядеть получше. А здесь – что? Можно что угодно говорить...

 Всё равно в первый раз в психушке долго не засиживаются. А если пытаться вырваться, это ему только навредит – спокойно поговорить с профессором он не сможет. Да и для чего торопиться отсюда уходить? Здесь он никому не в тягость, а то, что жена мотается в больницу два раза в неделю, так сама того захотела...

 Николай подошёл к Парамонову и, хотя тот играл в домино, при всех спросил:

 – Сколько здесь лежат в первый раз?

 Парамонов, не поднимая головы, ответил:

 – Срок лечения шизы – три месяца...

 – Это почему, шизы?! – возмутился Каменев.

 Партия закончилась, Володя бросил камни на стол, встал и отвел Николая в сторону.

 – Конечно, шизы, Коля, – он впервые назвал Каменева по имени. – Инсулин просто так не назначают.

 – Откуда про инсулин знаешь? Юрик сказал?

 – На хрена мне этот малахольный! Что ты до обеда в наблюдательной делал? Онанировал? Григорьевна из восемнадцатого приходила. Она – инсулиновая медсестра, уловил?

 – И что, инсулин?

 – Электрошок по-русски! Будешь колотиться, не хуже нашего Припадочного!

 После всего сказанного Парамоновым срок лечения в три месяца, пусть с диагнозом "шизофрения", уже не казался столь длинным. Лучше полгода пролежать, чем биться в припадках от инсулина.

 И что с ним станет после этого? Будет ворочать языком, как Ташков, мучиться от болей? Зачем ему всё это? Или за что?

 Вечером, как и в обед, его заставили широко открыть рот, проверили, проглотил он таблетки или нет. Сейчас Николай заметил, что требуют это только от него и от хроников.

 За два часа до отбоя опять появился голод. Он выпил три стакана молока, и сел на лавку, уставившись в заледенелое окно.

 К нему подсел Славка.

 – Влип?

 – Влип, – ответил Николай.

 – Уколами грозили?

 – Грозили... Инсулин делают.

 – Ты смотри, не натвори чего, – посоветовал Славка. – Я за два года в спецотделении много чего насмотрелся. За некоторые вещи ещё и привяжут. Здесь чем тише, чем лучше...

 – А если жалобу написать?

 – Кому? Вон иди, Парамонову жалуйся, он поболтать любит.

 Найденов немного помолчал, а потом продолжил:

 – А мне и здесь хорошо... В четвертом часто и заснуть не мог... Мало того, что психи, они ещё и с гонором. А некоторые ещё и косят...

 – А здесь что хорошего?

 – Это тебе сравнивать не с чем, – Славка встал и положил ему руку на плечо. – Тебе бы узнать толком, что тебе светит...

 – Как узнать?

 – Поговори ещё раз с Бесом, не ерепенься, скажи, что по семье соскучился, что хочешь работать...

 – Он мне уже предлагал трусы шить...

 – О работе на воле говори. Можешь даже слезу пустить, как, мол, я теперь... Должно помочь... Главное – не ругайся с ним.

 Славка ушёл. Каменев через некоторое время встал и пошёл в туалет. Проходя мимо процедурной, увидел, что там сидит Парамонов и разговаривает с Львовной. Та заметила Николая и стала выпроваживать Володю:

 – Всё, Парамонов, сегодня нельзя. И так на прошлом дежурстве разрешила... Давай иди, вон твой друг пришёл...

 Парамонов вышел от неё с довольным видом. Похоже, радовало его только одно – что Каменев был свидетелем каких-то неофициальных отношений между ним и медсестрой.

 – Подымим? – весело предложил он.

 Они зашли в туалет.

 – Не дала мне домой позвонить, – через некоторое время, опять же довольным тоном, объяснил Володя, – ломается...

 – Как позвонить?! – опешил Николай. – Отсюда можно позвонить?!

 – Мне – можно! У завотделением в кабинете телефон.

 – А как туда медсестры могут попасть?

 – Ну ты олигофрен! Да ещё после инсулина! А если пожар?! Врачи-то по ночам не дежурят!

 Николаю вдруг показалось, что ему срочно нужно, просто необходимо куда-то позвонить, казалось, он сможет таким образом что-то решить, изменить своё положение. Но тут же понурился: куда звонить?! В министерство здравоохранения? В комиссию по правам человека? "Здравствуйте, это Каменев из психушки! Мне грозят уколами, и вообще, держат здесь зря!". Тем же успехом будет пользоваться жалоба, написанная на туалетной бумаге... В тюрьме, наверное, даже лучше – там хоть можно обратиться к адвокату... А здесь что поможет? Независимая медкомиссия? "Да пока её создадут, я сам свихнусь, даже без лекарств...".

 Тут он вспомнил, что сегодня нагрубил жене. И в следующий раз, возможно, опять гадостей наговорит... А вот если позвонит! Скажет что-нибудь примирительное, ласковое – не в глаза, а по телефону, это проще, лучше получится... Нужно позвонить, ради их будущих отношений даже нужно... О том, как они будут жить потом ("если будут" – пробежало холодком по спине), думать надо уже сейчас. Пусть будут эти "зайчики", "поцелуйчики", пусть...

 "Это нам нужно", – повторял про себя Каменев, когда входил в процедурную. Он сел на топчан напротив Галины. Та прихорашивалась перед висевшим на стене зеркалом. Под зеркалом на столе лежали два коротких свечных огарка.

 Галина подвела последний штришок к бровям и повернулась к Николаю.

 – Ну, Каменев, чего тебе?

 – Львовна, а это для чего? – спросил он, показав на свечи. – Это если свет отключат? – Николай представил, что начнется в отделении, если хоть один час не будет света, и даже встряхнул головой.

 – Да нет, если света нет, дизель включают. А это мы... – она лукаво прищурилась, – гадали...

 – Как гадали?

 – На Святки... Ты что, не знаешь, как гадают?

 – Нет... – Николай вдруг вспомнил, что не заметил, как прошли Новый год, Рождество; эти праздники вообще не сказались на жизни отделения.

 – Знаешь, как у нас гадают? Свет выключаешь, садишься перед зеркалом, зажигаешь свечи, и говоришь: "Приди, суженый-ряженый!" – последнюю фразу она приглушенно прошептала.

 – И что, приходит? – недоверчиво улыбнулся Николай.

 – Приходит... – она смотрела на Каменева отсутствующим взглядом, и ему стало жутковато, он вдруг подумал, что к Галине суженый приходил, да только ничего у неё с ним не получилось.

 Он припомнил, как Ирина рассказывала однажды, что они с девчонками, ещё в школе, гадали на ребят. Вынимали вслепую бумажки с именами, и ей досталось имя "Николай". У неё тогда знакомых с таким именем не было, кроме невзрачного толстомясого одноклассника.

 "А ведь сбылось!" – когда она это говорила? Лет пять или шесть назад... У Ирины тогда был вот такой же остекленевший ведьмин взгляд. Он представил, как жена, почему-то вместе с Галиной, сидит перед зеркалом и зловещим шепотом зовет суженого.

 Каменев отвел глаза:

 – Ой, Галь, никогда так не боялся! Ну и страху ты нагнала!

 Доля притворства в этом была, но только доля... В такие минуты поверишь и в зелья, и в ворожбу, и в вызов духов...

 – То-то! Смотри у меня! Я вас всех наскрозь вижу! – по-старушечьи проскрипела Галина и улыбнулась.

 – А гадают только перед Крещением?

 – Да нет, всегда можно... А тебе это зачем?

 – Узнать, когда выпишут! – выпалил Николай и грустно улыбнулся.

 Галина рассмеялась:

 – А тебе вообще гадать нельзя, ты мужчина!

 – Ну, так ты на меня погадай!

 – А я таких гаданий не знаю, только девичьи. А теперь всё – замужем я! Нельзя...

 Каменев взял её за локоть.

 – Ты чего?! – встрепенулась она и отдернула руку.

 – Галя, позвонить можно?

 – Ну, артист! Сначала один, потом другой! Нельзя, я же сказала!

 – Да ты пойми, Парамонову, это так, потрепаться, а я с женой сегодня поругался. Крепко поругался... Сама знаешь, в той комнате и поговорить толком нельзя, без конца народ шастает, а так, по телефону, даже как будто ближе... Ну, Галь!

 – Нельзя звонить! Меня же с работы уволят! – Галина говорила громко, весело. Николая это лишний раз убедило, что стоит немного надавить, и всё устроится.

 – Галя, ну пожалуйста, я тебе пряник подарю!

 Она опять рассмеялась:

 – Тогда уж лучше леденец!

 – Львовна! – крикнул из холла санитар. – Давай сюда, Снегирев буянит!

 – Сейчас! – отозвалась Галина и вышла из процедурной. Каменев последовал за ней.

 Санитар скрылся в палате. Львовна заговорила быстро и серьезно:

 – Пошли, я тебе открою кафедру, иди в профессорский кабинет. Знаешь, где?

 – Почему в профессорский?

 – Не перебивай! У заведующего телефон второй день не работает. Я тебя запру! Звони, только быстро! Понял?

 – Понял! – кивнул Николай.

 Когда за ним закрылась дверь, он вдруг почувствовал, что звонить ему, собственно, незачем, что жгло его больше только желание пробиться к телефону. О чем он будет говорить жене? Они и с глазу на глаз двух слов связать не могли. И что получится? "Зайчики" по телефону, а при встрече снова цедить слова сквозь зубы...

 Но всё же это его инициатива. Не она к нему пришла, из жалости или из чувства долга, а он позвонил, сам. Николай зашёл в кабинет и остановился. А если жена расскажет о звонке профессору? Не сегодня, когда они по-доброму поговорят, а позже, после очередной ссоры? Или невзначай проговорится? И ему не поздоровится, и, главное, влетит Львовне.

 Он подошёл к телефону, черневшему на столе. Под стеклом на столе не было ни календарика, ни фотографий, ни визиток. Будто здесь работал не человек, а машина, которой никто и ничего не дорого...

 Каменев набрал номер Сергея Алексеевича.

 – Алло!

 – Здравствуй, Алексеич! – хрипло отозвался Николай и откашлялся в сторону.

 – Здравствуйте! Это кто?

 – Это Каменев...

 Последовала продолжительная пауза.

 – Здравствуй, Коль... Как дела? – голос Сергея был напряженным. Такой бывает у человека, когда он ждет, что его попросят об одолжении, которое трудно исполнить. Или если звонок сулит одни неприятности.

 – Да вот, отбываю... – Николай попытался усмехнуться, но у него ничего не получилось.

 – Угу... – ответил Сергей и, внезапно, словно опомнившись, спросил: – Кормят хорошо?

 Тут Каменев зашёлся от смеха:

 – Хреново, если это главное!

 Сергей тоже натянуто похрипел-посмеялся в трубку.

 – Может, принести тебе чего?

 – Не надо. Как там на работе?

 – Как обычно... Живем, работаем помаленьку.

 "Живем..." – повторил про себя Николай. Именно живут, без него, ничего ведь не произошло в его отсутствие, не разрушилось.

 – Коль, меня тут зовут, – торопливо заговорил Сергей, – сейчас иду! – громко сказал он в сторону (Николаю показалось, нарочито громко): – Ну давай, Коль, рад был тебя слышать!

 – Давай... – ответил Николай в никуда. Сергей уже положил трубку...

 Алексеич не спросил, как он себя чувствует, когда выйдет из больницы. Серега, с которым они три года прожили в одной комнате в общежитии, столько проработали вместе, ни о чем его не расспросил... Для него Николай теперь конченый человек, отрезанный ломоть. Чего же тогда ждать от других?! Каменев вдруг ясно понял, что там, в обычном мире, он отверженный. Окружать его теперь будет только пустота...

 Но в то же время почувствовал некое подобие облегчения от того, что хоть с кем-то из нормальных людей поговорил. Словно с воли свежим воздухом повеяло... Будто вновь оказался на заводе, который в последние месяцы перед больницей, казалось, смертельно ему надоел. Теперь же всё, связанное с работой, воспринималось в радужных тонах...

 Каменев положил трубку и сел в кресло. Тут взгляд его упал на стенной шкаф. Там за стеклом лежало несколько историй болезни.

 "А что, если?!" – у Николая заколотилось сердце.

 Он открыл дверцу. Сверху лежали две толстые истрепанные истории, которые он сразу отложил в сторону.

 Потом начал читать титульные листы, где были написаны фамилии больных, а в нижней части, как он понял, диагнозы. Он быстро пробежал три истории: Богомазов, "Шизофрения", Косинов, "Шизофрения", Парамонов (хм!) – "Шизофрения", и, наконец, наткнулся на свою.

 У него зарябило в глазах, он вначале даже ничего не мог разобрать, кроме "Каменев Николай Иванович, 19...г. рождения". Когда же взял себя в руки, увидел, что уже первая страница его истории отличается от остальных.

 Диагноз направившего учреждения: "Эндогенное заболевание".

 Диагноз при поступлении: "Эндогенное заболевание. Паранойя ревности" – он несколько раз повторил про себя последние слова, запоминая.

 "А запись профессора?! Она тоже здесь!" – Николай стал лихорадочно листать историю. И нашёл... Мелким почерком было нацарапано несколько строк, а внизу красовалось слово, с несколько раз обведенными буквами: "Шизофрения"... Как будто школьник, написав название сочинения, задумался, замечтался и долго водил ручкой по единственному созданному им слову.

 "Паранойяльный синдром, паранойя ревности" – всё это было приписано обычным образом, но Николай всё разобрал и запомнил.

 Когда открылась дверь в кабинет, он уже стоял у телефона и делал вид, что только положил трубку.

 – Позвонил? – спросила Галина. – Пошли скорей!

 – Позвонил, – ответил Николай. В голове у него стучало: "Шизофрения! Шизофрения!". То же самое, что и у всех этих бродячих трупов.

 Когда они вошли в отделение, Каменев, сглотнув слюну, спросил:

 – Галя, скажи, шизофрения всегда... так заканчивается? – он показал на толпу возле туалета.

 – Что ты, дурачок!? Какая у тебя шизофрения?!

 Николай пожал плечами. Он и в самом деле почувствовал себя дурачком, маленьким мальчиком, которого обозвали обидным словом, а он прибежал к матери за утешением. И ему захотелось поделиться с медсестрой всем, что наболело.

 Но что ему могла посоветовать Галина, молодая женщина, много моложе его самого...

 – Это она тебе сказала?! Что ж за люди такие?! – продолжала Львовна.

 – Нет, не она... – Каменев посмотрел на Галину. "И ничего ей рассказывать нельзя. Она ведь медсестра, а я...".

 – Не она, – повторил он. – Галь, сделай мне укол!

 – Ты чего? Таблетки ведь уже принял!

 – Сделай, Галь, а то не усну...

 

 XVIII.

 Уже два месяца Каменев лежал в больнице. Он допускал, что может провести в психушке и полгода, если лечение не даст результата.

 Впрочем, какого результата?! Сам себе он казался нормальным человеком. Но часто ловил себя на мысли, что совершенно не тяготится разлукой с родными, ничего в жизни вне этих стен его не привлекало, его занимало только одно – как можно быстрее отсюда вырваться. Для чего вырваться? Работать по специальности ему теперь заказано; как жить с семьей, он слабо себе представлял...

 Однажды Николай спросил у Парамонова:

 – Володь, а ты где работаешь?

 – Да у меня три трудовых! А сейчас простор! Фирму откроешь, ссуды, кредиты наберешь! А пролетел, им справочку под нос, уловил? Невменяемый. С меня спросу нет!

 – И часто так получалось?

 – Это я в принципе. Давай вместе прокрутим дельце, а? Ты мужик молодой, пока без заскоков, года два до следующего залета протянешь! Ты, кроме как инженеришкой вкалывать, что умеешь?

 – Не знаю... Переводами с немецкого студентом подрабатывал...

 – Во! Это дело сейчас разрешается. Объявление дашь, копьё лопатой грести будешь! Уловил?

 – Не уловил... Мне отсюда выйти надо, и как можно скорей.

 – Да нахрена тебе на волю?! Покантуйся здесь с полгодика. Тепло, на работу никто не гонит. Жрачка есть, жена, вон, через день с сумарями бегает!

 – Бегает... В эти выходные передачу принесла, а видеться не захотела...

 – Цену себе набивает. Ты с ней по телефону говорил?

 Николай немного подумал, а потом решился:

 – Нет! Я в истории своей копался.

 – Ушлый! Какое тебе дело, что там накатали?

 – Ты свой диагноз знаешь?

 Парамонов насупился:

 – Ну, знаю, шиза! Но я же не шизик!

 – А у меня там и шизофрения, и эндогенное заболевание, и паранойя ревности... Попробуй, разберись...

 – Ну, это тебе к Висельнику надо. Мне тоже сначала эндогенное впаяли... Пошли, покурим!

 Каменев стал замечать, что думает теперь только о тех проблемах, которые волновали большинство из обитателей психушки: как сэкономить сигареты до прихода жены (а курил он уже больше пачки в день), как убить время, особенно в те часы, когда часть больных уходила в мастерские. Не потому, что не с кем было общаться – на работу гоняли в основном тихих "дуриков", – просто, пустота тяготила. Вскоре и это его не волновало: часы и дни сменялись незаметно; он уже мог в одиночку с обеда до вечера нахаживать не одну сотню метров по холлу. Время от времени курил в туалете, несколько раз за день ходил в комнату для свиданий, поесть. Ему, как "инсулинщику", это позволялось.

 После того, как ему начали делать инсулин, он постоянно испытывал голод. Николай понял, что доза постепенно возрастает; скоро чувство насыщения вовсе не возникало, сколько бы он ни съедал. Ташков и Найденов отдавали ему свои каши, он почти вылизывал миски, хотя сам получал двойную порцию. Каменев толстел на глазах – куртка плотно сидела на его округлившихся плечах, штаны пришлось сменить на большие по размеру.

 Во время сеанса инсулинотерапии он сильно потел, беспричинно улыбался, время от времени перед глазами всё плыло. После приема сахаристой воды и инъекций глюкозы (ему вводили сахар уже внутривенно) всё исчезало, оставался только неутоляемый голод. Нина Григорьевна находилась возле него почти неотлучно, строго, по часам вводила глюкозу.

 – Вены у тебя плохие, – заметила она однажды, – странно... Сложение спортивное, а вены дрянь!

 Но самое страшное, его и вправду охватило безразличие к собственной судьбе. "Лежу так лежу, а если выпишут, может, ещё хуже будет...". Жизнь в отделении, казалось, вполне его устраивала. Он с удивлением заметил, что всё больше пациентов стал относить к нормальным. Тот же Козюлин, к примеру, оказался неплохим игроком в шахматы, Николай с трудом его обыгрывал. К тому же Создатель Вселенной тоже раньше был инженером, работал на одном из закрытых заводов. Так что и с Козюлиным Каменеву было о чем поговорить.

 Глядя на него, Николай с тоской представлял, какое будущее ждет его, Каменева. Если... Опять это ненавистное "если", от которого он не мог избавиться, как ни старался! Как ни сильно было неприятие Косорукова, диагноз "шизофрения" довлел над ним, вырисовывал в воображении самые мрачные перспективы...

 Думать о будущем совершенно не хотелось. Стоило представить себе жизнь на воле, как всё тело охватывала мелкая дрожь, появлялась раздражительность. Представлять, впрочем, особенно было нечего: ему виделось, как он, придавленный таблетками, сидит дома, глядя в одну точку. Без мыслей, без желаний, без дела. То, что предлагал ему Парамонов относительно работы, было откровенной чушью, больше напоминавшей бред, который несли некоторые больные.

 На следующий день после разговора с Парамоновым Николай подошёл к Юрику. Тот, как обычно, сидел читал книгу. Когда к нему решительно приблизился Каменев, снял очки и положил в карман – как слабовидящий человек перед дракой.

 – Юр, что такое эндогенное заболевание? – с ходу начал Николай.

 – Ну, как вам это объяснить, Николай Иванович... Я ещё толком сам в этом не разобрался... Была бы у меня литература...

 – Как разобрался, так и скажи!

 – Я думаю, такой диагноз ставят в тех случаях, когда ещё не ясно, есть у человека шизофрения или...

 – Что – или?!

 – К эндогенным заболеваниям ещё относят эпилепсию, посттравматические изменения и МДП.

 – Этих двух у меня нет, а этот МДП?

 – Маниакально-депрессивный психоз...

 – Это что, маньяк, убийца?

 – Нет, это необъяснимые внешними причинами, немотивированные перепады настроения, то повышенного – это мании, или пониженного, депрессии. Неудачный термин...

 Николай с досадой посмотрел на Юрика. Всё же тот иногда был такой зануда...

 – А что такое паранойя ревности?

 – Бред ревности.

 – И всё, без всяких экивоков?

 – Всё. А откуда вы это взяли?

 Николай грубо схватил Юрика за локоть.

 – Это у меня в истории написано!

 Тот поморщился:

 – Николай Иванович, мне больно, отпустите!

 Каменев отдернул руку и даже отступил на полшага.

 – Тогда всё ясно, Николай Иванович. У профессора это конек. Он пытается доказать существование патологической ревности без шизофрении, алкоголизма, посттравматической энцефалопатии. Мой товарищ на эту тему курсовую писал...

 – Но тогда почему шизофрения?

 – А что же ставить в диагноз, если существование болезни не доказано?! – Юрик достал очки и надел их, словно намекая, что разговор окончен.

 После этого Николай долго метался по отделению. Что он рассказал такого Косорукову? И вдруг вспомнил, что в психдиспансере только об этом, ревности скрытой и явной, и заходила речь! Дурак, как под гипнозом был! А Ирина?! Он что, трогал её хоть пальцем?! Ну, не разрешил ей пойти на корпоративную вечеринку! Был скандальчик, дулась она после этого долго. И всё! Всё! Побродил пару раз во сне, и на тебе, клеймо на всю жизнь...

 Каменев сел за стол, обхватив голову руками. Сейчас он был твердо уверен, что его раздражительность, усталость появились после того, как жена начала рассказывать ему про озверения. "Всё наведенное!" – повторял он про себя слова Парамонова. Каждое утро слышать, что ты лунатик, и быть спокойным, уравновешенным – разве такое возможно?! А здесь? Несколько месяцев на галоперидоле, и ты – не человек, а тумбочка. Инсулин... Что от него ещё ожидать? Совсем крыша поедет?

 К нему подошёл Найденов.

 – Ну, чего приуныл?

 – Да... С женой всё не разберусь...

 Славка улыбнулся:

 – Развеяться хочешь?

 – Где здесь развеешься?!

 – За обедом сходим! То я с Дедом ходил, так его же выпустили. Пошли! Я с Гордеичем договорился.

 Деда, действительно, выписали сегодня утром, когда Николай лежал под инсулином в наблюдательной. Зиновьев даже не заглянул к нему, чтобы попрощаться...

 Идти за обедом собралось человек десять. Всем выдали балахоны, кирзовые сапоги, стеганые ватные шапки-ушанки, которые Парамонов называл "шлемами Маресьева", и видавшие виды белые фартуки. Каменев хотел было взять одну из кастрюль, но Найденов его остановил:

 – Бери мешки для хлеба. А то обольемся какой-нибудь дрянью...

 На улице стояла оттепель. Истекали влагой сосульки на козырьке у входа в отделение, солнце слепило глаза. От свежего воздуха у Николая закружилась голова. Славка отломил сосульку, засунул себе в рот.

 – Чем больше будешь похож на дурика, тем позже свихнешься! – сказал он, посмеиваясь.

 Он толкнул идущего впереди Березина и протянул ему сосульку:

 – На, Толик, тебе, как директору пляжа положено! Соси!

 – Спасибо, – растроганно поблагодарил Березин. Через некоторое время он обернулся и пожаловался: – Не могу быть директором пляжа! Мне очень тяжело!

 – Хорошо! – серьезно ответил Найденов. – Хочешь, сегодня я буду директором пляжа?

 – Да! – радостно закивал Толик.

 – Вот, утешился, – тихо сказал Славка Николаю.

 После этих слов Березин несколько раз оглядывался, а потом поднял кулак на уровень плеча, как кубинский революционер, и сказал Славке:

 – Держись!

 – Заметано! – ответил Найденов и закурил. Хроники на него покосились, но добить сигарету никто не попросил.

 – Видишь, им сейчас не до этого, – заметил Славка, – Люблю на дуриков смотреть, когда они за жратвой ходят. Они тогда ничего не замечают!

 – Так что у тебя с женой? – не глядя на Николая, через некоторое время спросил он.

 – Да... – махнул рукой Каменев. – Всё больше убеждаюсь, что это она меня сюда упекла...

 – Ты думки свои в одно место засунь, понял? У тебя родные есть?

 – Брат есть, но он далеко.

 – Вот. Потому тебе перед женой стелиться надо, а не выпендриваться. Это меня родные видеть не хотят, считают, что я позор семьи. А ведь выпишут, день в день, никуда не денутся. Постановление суда. А ты здесь можешь надолго залипнуть. Рот ещё проверяют?

 – Да...

 – Если колеса даже через раз глотать, хуже этих станешь, – Славка кивнул на впереди идущих.

 – И что же мне делать?

 – С женой будь поласковей. Потом, дома, с ней разберешься. Можно и развестись, в конце концов. А то через полгода на тебя опекунство оформят, как на Зиновьева.

 – Но она в последний раз даже видеть меня не захотела...

 – Сегодня не захотела, завтра захочет! С сестрой-хозяйкой поговори, чтобы тебя позвала, когда жена приедет. Перетерпи, если она тебе противна... Ты смотри, что они делают!

 Со всех сторон к пищеблоку быстро приближались группки больных в сопровождении санитаров.

 В фуфайках, ватниках, "шлемах Маресьева", а женщины – в грязноватых косынках – люди почти бежали. Глядя на них, Николай и сам непроизвольно ускорил шаг.

 Рассмотрев идущих из других отделений женщин, Каменев почувствовал, что оцепенелое выражение на их лицах, такое же, как и у его "сокамерников", почему-то вызывает отвращение. Болезнь и лекарства, видимо, портили их ещё сильнее, чем мужчин.

 Их-то, наверное, ещё реже навещают мужья, чем нас – жены, решил он, и тут же поймал себя на том, что впервые, хоть и мысленно, причислил себя к остальным собратьям по несчастью из девятнадцатого отделения.

 Славка, несмотря на все свои замечания, стал сосредоточен, тоже пошёл быстрее, и, зажав в углу рта сигарету, смотрел в сторону пищеблока, в ворота которого одна за другой заныривали группки людей.

 Что-то животное было в этом порыве, в нём слились десятки безумных или полубезумных людей, они напоминали стадо, идущее на водопой, или крыс, кинувшихся на жертву, как только выключили свет.

 Оказалось, никакого смысла в такой гонке и не было. Пищу всё равно раздавали в том порядке, в каком появлялись на кухне приотставшие санитары. В огромном зале больные, как по команде, молча выстроились по периметру. Они стояли, прикованные друг к другу кастрюлями, будто посудины мог кто-то стащить, держались за них, даже если сидели на корточках. Николаю вдруг захотелось отлепить людей от стены, увидеть вместо безмолвных истуканов оживленную, пусть даже возбужденную, толпу.

 Они с Найденовым остановились посередине кухни, возле котла, где что-то доваривалось. Славка подошёл к стене и зачем-то отогнал двух хроников в сторону:

 – Сгинь! – и, ни к кому не обращаясь, заметил: – Из четвертого за едой никто не ходил, жратву таскали дурики из соседнего...

 Николай прислонился к стене и стал шевелить пальцами ног: на одни носки в сапогах было холодновато.

 От огромных котлов-скороварок подымался сладковатый пар; несколько поварих полуведерными половниками мигом наполняли кастрюли. Очередь к котлам двигалась значительно быстрее, чем предполагал Николай, её, по-хорошему, и не было, этой очереди.

 Каменев и Найденов получили хлеб в небольшой комнате рядом с кухней, при этом Славка сунул раздатчику пяток сигарет, и тот дал ему приличный кусок сливочного масла, завернутый в вощеную бумагу.

 Обратно больные помчались ещё быстрее, на полусогнутых ногах тащили еду в отделения.

 "Домой..." – подумал вдруг Николай. Все спешили, как люди, стянувшие на стройке несколько досок, веселые и взбудораженные своими страхом и лихостью. Они принесут кастрюли в отделение, вокруг них, часто и не спрашивая, что на обед, будут топтаться такие же, как и они, хроники, довольные сами не зная чем.

 После похода на кухню, даже слившись с общей толпой, больные ещё некоторое время светились какой-то первобытной радостью. Почему они так рвались носить еду, ведь им за это не перепадало ни кусочка хлеба, ни лишней ложки водянистой каши? Не для того, чтобы прогуляться по улице, развеяться, как сказал Найденов. И не ради сигарет, которые им раздал в раздевалке Гордеич – он и так часто угощал их куревом.

 Скорее, ими руководило искаженное чувство гордости, с какой обычный человек приносит домой нежданную премию или ненароком подвернувшуюся вещицу, именно такую, которую так долго и тщетно искала его жена. Искореженный до неузнаваемости отголосок домашней жизни... Ведь большинство из пациентов помнили о ней, были когда-то семейными людьми, кто коротко, кто долго... Найденов неправ, решил Николай, утверждая, что они рвутся за жратвой. Им хотелось тепла, домашнего уюта, пусть в ущербной форме, но хотелось... Каменев внезапно осознал, что и его отделение притягивало, и вовсе не потому, что там кормят, жизнь беззаботна – все эти блага были более чем относительными. Он с ужасом ощутил, что настолько привык к этим палатам, столовой-холлу с телевизором, который никто не смотрел, к несуразному санитарному бюллетеню в коридоре, к бессмысленному времяпрепровождению, даже к хроническому недосыпанию, что вся предыдущая и будущая жизнь виделась ему теперь никому не нужной суетой...

 

 XIX.

 Через три недели после начала инсулинотерапии Николая по утрам стали водить в другое отделение, этажом выше, которое почему-то было "восемнадцатым", а не "двадцатым", как того следовало ожидать. Впрочем, как давно уже понял Каменев, в "дурке" многое не подчинялось логике.

 В восемнадцатом была специальная "инсулиновая" палата, куда помещали больных из разных отделений. Другие пациенты были скрыты от Николая за перегородками, он никогда их не видел. То, что происходило с ними, Каменева мало интересовало. Слышал бормотания, крики, смех, доходивший до истерики. Скоро и сам во время сеанса стал впадать в приподнято-безразличное настроение, всё вокруг казалось смешным, забавным, однажды даже сказал Нине Григорьевне, что любит её, и что, когда выздоровеет, женится на ней.

 Именно в этот день он впервые потерял сознание. Очнулся, когда ему внутривенно вводили глюкозу. Эти секунды, когда струя сахара пробегала по сосудам, показались ему лучшими в жизни. Его руки и ноги были прикручены к койке, простыня, на которой лежал, раздетый до трусов, была мокрой от пота. Непривычно ныли мышцы, вовсе не так, как от нейролептиков, а словно их только что отпустила судорога.

 Санитарка тут же принесла ему теплый сироп, дала миску с кашей. Ложка в его руке размашисто тряслась, но с каждым глотком дрожь уходила...

 За ширмой Нина Григорьевна "укоряла" больного:

 – Что ж ты, Савельев, уже сто восемь единиц, а ты комы не даешь!

 "Кома", – повторил про себя Каменев. Он читал когда-то о людях, перенесших кому, что они идут или летят по тоннелю со светом в конце. Ничего подобного ему не привиделось.

 Николай оделся и, пошатываясь, спустился по лестнице вниз. Его никто и не думал провожать. Как он мог убежать в таком состоянии, а главное, куда убежать, к кому?

 С Ириной он не встречался уже две недели. Продукты и сигареты она приносила, но Николай никак не мог её перехватить. Тщетно рылся в пакетах, пытаясь найти записку. Видимо, она передавала пакеты с другими родственниками, или с кем-то из них договорилась, может, и в больницу не ездила...

 Перед входом в "своё" отделение ему пришлось постоять в коридоре. В одной пижаме было прохладно, он быстро продрог. Обернувшись, обратил внимание на табличку, висевшую напротив. "24 отделение". Опять несуразица... Даже на третий его звонок в дверь никто не вышел. "Дурдом, меня и сюда пускать не хотят!" – возмутился Николай...

 После четвертого звонка дверь открыл Гордеич.

 – Есть! Я хочу есть! – сказал ему Каменев.

 Постоянное чувство голода уже стало привычным. За один присест он съедал передачу, которой раньше хватало на три дня, товарищи отдавали ему своё второе, он доедал за ними хлеб. А однажды, превозмогая отвращение, принялся за супы, в которых иногда попадались куски свиного сала с сантиметровой щетиной. Соседи по столу, молча быстро перекусив, просто ставили перед ним свои порции и уходили. Славка, похоже, даже жил впроголодь: наскоро запихивал в себя кое-что, выпивал чай, растворив в нём кусочек масла, и удалялся.

 Общая миска, куда складывали домашние продукты, исчезла со стола. Скоро Парамонов сказал ему без обиняков, обойдясь, почему-то, без прозвища:

 – Мотай отсюда к хроникам!

 – К-коль, мы тебя будем п-подкармливать, – добавил Ташков.

 Правда, из "офицерской" его пока не выгнали...

 Когда через неделю Николай провалился в очередную кому, то увидел невероятно яркий свет. Он исходил от всех предметов, людей. Люди были в белоснежных халатах, медленно приближались к нему, наклонялись, колдовали над его телом. Каменева, ослепленного сиянием, совершенно не беспокоило, что там с ним делали и зачем, ему казалось, что все проблемы, которые у него были, исчезли, растворились в этом свете.

 Очнулся на своей койке в палате. Над ним склонились его товарищи. Юрик, расстегнув куртку Каменева, разглядывал его тело.

 – Что эт-то? – спросил Ташков, показывая на лейкопластырь на правом плече Николая.

 – Подключичку пытались ставить... Как будто с самого начала не ясно было, что у него вены ни к черту!

 Услышав, как Юрик чертыхнулся, Николай улыбнулся. До чего же ему нравился этот ученый очкарик!

 – А что со рт-том? – опять спросил Ташков.

 – Через зонд глюкозу вводили, разодрали...

 – И что, к-как я будет разговаривать?

 – Хуже! – Юрик смотрел в сторону, закусив губу, – У него полкоры стерли, а, может, и всю...

 Парамонов ухмыльнулся:

 – Тебе, Малахольный, что за дело?!

 – Кто малахольный? Я?! – внезапно взорвался Юрик. – Что ты всем клички лепишь? – он показал на Каменева. – Его Олигофреном прозвал, докаркался?

 Николай опять широко улыбнулся.

 – А кто он? – спросил ошеломленный Парамонов. – Олигофрен и есть...

 Найденов двинулся на него, вынув руки из карманов куртки.

 – Ах, так! – Володя переводил взгляд с Юрика на Славку. – Посмотрим! – бросил он и ретировался.

 – Од-думается! – сказал ему вслед Ташков.

 – Слушай, Игорек, – Найденов похлопал его по плечу, – если бы все люди были такими, как ты, всё было бы по-другому! И Кольку бы так не...

 – Чт-то – не? К-как, по-другому?

 – Ладно, проехали! Что с ним, Юрик?

 – Не знаю, это за пять минут не решишь...

 Через неделю Каменев уже смог ходить.

 Он проходил к окну, садился на стул верхом и смотрел на улицу. Если кто-нибудь подседал к нему, разговаривал. Чаще всего с ним беседовал Ташков. Вопреки обыкновению, тот не говорил, а больше слушал...

 – Здесь все уравнены в правах, – рассуждал Каменев, – и мы с тобой...

 Ташков кивнул.

 – Ты хочешь сказать, мы нормальные? – спросил Каменев.

 – Д-да, мы нормальные...

 – Я более нормален, чем живущие там, на свободе. Они что-то ищут, пытаются пробиться в жизни, и им кажется, что пробиваются, находят. Но только кажется...

 Николай немного помолчал.

 – Единственное, что нужно человеку, так это умиротворенность. Спокойное созерцание. Только тогда он счастлив. Для такого счастья не нужно ни денег, ни славы. Отпадает множество составляющих нашей жизни, которыми мы только себя обременяем...

 Ташков отошёл на минуту, покурить. Николай сидел всё это время, опершись локтями на спинку стула. Когда Игорь вернулся, продолжил:

 – А здесь я сыт, мне есть на чем спать, единственное, к чему меня обязывают, так это соблюдать режим. И я его соблюдаю, смирился с этим, мне это нравится. Мне видеть и думать это не мешает. Я могу спать и не спать, сидеть или ходить, есть или не есть, я волен выбирать многое и здесь, но мне этого не надо. Только спокойное созерцание... Меня не тяготит, что обо мне будут думать окружающие. Здесь любой твой поступок стерпят, объяснят его твоим сумасшествием. Я могу поступать, как угодно мне, а не как велят приличия. Не нужно заботиться о семье, о пропитании, о положении в обществе, значит, я свободен...

 Моя судьба зависит только от нелепых, маловероятных причин – война, землетрясение, ураган. Только тогда меня не будут кормить, поить, одевать. А блага живущих вне этих стен – кислота, растворяющая настоящее благо – жить, наблюдать и думать...

 Есть слава великих и слава простого человека. О славе великих много сказано и писано. Она многолика и неоднозначна, нам она ни к чему, у нас её никогда не будет. Слава простых людей более человечна, она растянута на несколько поколений, живет в сердцах предков и потомков. Ты смотрел, как хоронили твоего отца, как достойные люди говорили о нём хорошие слова, вспоминали о нём. Ты плакал и гордился им. Твой отец тоже гордился, когда хоронили твоего деда.

 И ты будешь также поступать, как они, жить, как они. И только для того, чтобы уже твой сын, стоя у гроба, слышал такие же речи, думал о тебе так же, как ты об отце...

 – У меня нет д-детей, – вставил Ташков.

 Каменев попытался что-то вспомнить, но не смог...

 – Но это хорошая слава, и, быть может, только она и имеет смысл там, за окнами... В наше время можно верить только в неё. Другая вера оборачивается для человечества злом, под её знаменем уничтожали, топтали, и будут ещё топтать и уничтожать.

 Всё, созданное человеком, создано от лени. Ему лень трудиться самому, он запрягает лошадь, строит машины; лень делать даже это, создает оружие, чтобы заставить работать других, пишет картины, книги, чтобы прокормиться.

 Я не читаю, не курю, чтобы ни от кого не зависеть. Чтобы иметь сигареты, книги, нужно унижаться перед родными... – тут он опять надолго задумался, – перед персоналом, а это противно. Глупо и противно. Мне нужна миска каши и стакан чая с куском сахара, чтобы думать. Зачем мне остальное?.. Тебя как зовут?

 – Т-Ташков, Игорь, – Ташков вытирал слезы.

 – Странная фамилия... Два "т" в начале! Тебе хочется уйти отсюда? Ведь не хочется, признайся себе!

 Игорь поднялся со стула.

 – Коль, давай прогуляемся!

 Проходя мимо стола, где играли в домино, Ташков услышал возглас Парамонова:

 – Что ты возишься с этим экспонатом?!

 – Д-дурак, – ответил Игорь.

 Они с Николаем прошлись по холлу, Ташков зашёл в туалет, а Каменев, остановившись, смотрел в одну точку.

 Дверь в отделение открылась, в коридоре появились Гордеич и молодой мужчина в очках, одетый в стеганый балахон.

 Санитар взял у него верхнюю одежду, унес её в раздевалку. Мужчина, оставшись один, снял очки, протер рукавом пижамы, потом нацепил их и стал озираться. Увидев плакат, подошёл к нему, и некоторое время его читал.

 Завидев приближающегося Каменева, он отступил назад, прижался спиной к стене и начал беспокойно поглядывать на дверь раздевалки.

 Николай опустился на корточки у стены, под плакатом.

 – Меня Колей зовут! – сказал он и радостно улыбнулся.

 

Комментарии