ПРОЗА / Геннадий МИШАКОВ. ЧУГУН КАРТОШКИ. Рассказ
Геннадий МИШАКОВ

Геннадий МИШАКОВ. ЧУГУН КАРТОШКИ. Рассказ

 

Геннадий МИШАКОВ

ЧУГУН КАРТОШКИ

Рассказ

 

Слева жили Хохловы. Проса часто, по-соседски, забегала к бабке. «Тёт, а тёт, дай-дай…» – начинала она свои просьбы: то «карасинчику», то ножницы для стрижки овец, то нитки, то что-нибудь ещё. В свободную минуту забегала просто так – присесть на краешек лавки, посетовать: «Полон чугун картох варю, и не хватает!». В голосе простодушное удивление. Из четверых детей Хохловых трое жили с ними – взрослый сын Иван и двое школьников, Нина и Петя. Старшая дочь Маня вышла замуж в другую деревню.

Муж Просы, Федюшка, был чёрен, жилист, высок. Красноватое, словно распаренное, лицо изрезано глубокими морщинами, глаза под набрякшими веками. Густые брови, горбатый нос, окладистые чёрные усы. Щёки в грубых оспинах. В движениях, во всей фигуре то ли задумчивость, то ли медлительность, словно покорность судьбе. «Хвёдор – сапоги с мёдом!» – шутила бабка в добрую минуту.

Я любил, когда к нам прибегала черноволосая, черноглазая красавица Нина. Из пустых спичечных коробков она быстро сооружала столы, шкафы, кровати и даже колесо. Выломав белое деревянное донышко коробка, ловко рисовала на нём цветным карандашом «портрет» и ставила его на только что сделанный «столик». Так на моём подоконнике образовывалась целая меблированная комната.

Зимой наступала пора ответных визитов. После хлопотливого шумного утра в наступившей тишине отчётливо стучали часы-ходики. Накормив нас с сестрой и доделав последние дела, бабка начинала торопливо собираться. Умывалась, переодевалась за занавеской в чистое, доставала новую телогрейку – «кухвайку», как говорили в деревне, новую шаль. Бабка накидывала щеколду на пробой, вставляла в него палочку от хвороста, и мы шли к Хохловым…

На высоком пороге некрашеного крылечка веником оббили снег с валенок и попали в тёмные сенцы. Бабка нащупала ручку, дёрнула тугую дверь. Пахнуло чужим затхлым запахом. Хата Хохловых была теснее и темнее нашей.

Проса, ахнула, засуетилась. Пододвинула бабке табуретку, а нас усадила на лавку у окна. Маленькие подслеповатые оконца, наполовину затянутые льдом, обильно слезились. Вода со стёкол стекала на подоконник, а затем по проделанным канавкам на пол. «Какие красивые», – кивнула бабка на узорные занавески из газет, прикрывавших оконца сверху. «Всё Нина», – довольно пояснила Проса. Она продолжала суетиться. Отрезала от буханки белого хлеба две толстые скибки, щедро посыпала их сахарным песком, смочила водой из чайника и дала нам.

Хозяин дома, как на коне восседая на короткой высокой лавочке у казёнки, флегматично резал табак. Он раскалывал палочку самосада на четыре части, складывал их вместе и, поставив нож перпендикулярно, терпеливо дробил на маленькие прямоугольные песчинки. Когда набиралась небольшая горка, смахивал её в горсть, а потом в цветастый кисет. Летом он обычно пас деревенское стадо. Три раза в день – два в середине дня и один вечером, – я видел, как он в неизменной плащ-палатке, размеренно переставляя высокую палку, движется то от стада к дому, то от дома к стаду. Считалось, что он любит пасти по погорьям, за что получил прозвище Горнак.

Когда мы съели хлеб, Галя заскучала, стала вертеться и теребить бабку. «Счас посажу в казёнку!» – пригрозил Федюшка, неумело делая строгое лицо. Проса пошла за занавеску и вынесла нам стопку школьных учебников. Едва я открыл обложку первой книжки, моё внимание захватила картинка на её внутренней стороне – на фоне каменных стен гигантские статуи сидящих людей. У людей что-то присоединялось к подбородкам, а на головах были какие-то необычные колпаки. Я долго рассматривал непонятный мир – что за люди, где, почему с ними так поступили? В книге было много других загадочных картинок из какой-то иной жизни. Читать я ещё не умел, и обилие вопросов порождало чувство растерянности.

Другая книга оказалась не менее интересной. На цветной картинке на поляне, среди зелени деревьев стояла группа двуногих звероподобных существ. Они были покрыты шерстью, в руках держали палки. У некоторых к палкам крест-накрест привязаны продолговатые камни. Палки с камнями они держали на плечах. Они странно напоминали людей, но ведь люди без шерсти? «Кто это?» – тронул я бабку. Она всмотрелась в картинку и ответила, что это дикие люди. Ответ породил новые вопросы – почему они дикие? Почему не такие, как мы? Наверное, трудно им быть дикими?

Ещё больше озадачила картинка из следующей книжки. Там тоже были как бы люди – с головой, туловищем, руками и ногами. Но только один каркас, ни кожи, ни мяса. Я опять стал теребить бабку. «Это шкелеты!» – сказала она, не прерывая разговора с Просой.

…Проса говорила, что Коля, Манин муж, работает на бульдозере, на корчёвке. Выпивает только с получки. А Ваню осенью заберут в армию. А Нина учится последний год. А Петя тоже хочет бросить школу – стыдно, смеются, как он отвечает на уроках. Петя не выговаривал некоторые звуки. И опять то ли удивлялась, то ли сетовала: «Цельный чугун картох варю, а на день не хватает!».

Я всё разглядывал «шкелеты». Мне казалось, что если где-то живут «дикие люди», то и «шкелеты» где-то живут. Правда, было непонятно, как они могут жить, ведь голые кости, нигде кусочка мяса. Им, должно быть, очень холодно, хотя они и улыбаются. И сердце сжималось от страха и жалости к ним. Потом «шкелеты» не раз приходили ко мне во сне. Сны были неприятными. Казалось, «шкелеты» хотят затянуть меня в свою компанию, чтоб я тоже стал «шкелетом».

В другой раз Нина оказалась дома. На обеденном столе вместе со школьными тетрадями лежал странный металлический предмет, похожий на плоскую дверную ручку, весь испещрённый делениями. «Что это?» – спросил я у Нины. Она занималась какими-то домашними делами. «Транспортир», – мимоходом ответила Нина, как о чём-то само собой разумеющемся. Слово «транспортир» восхитило меня обилием «эр», в нём была и острота, и треск разрезаемой туго натянутой материи. Сам предмет от этого стал ещё более непонятным. Слово я запомнил сразу, а назначение транспортира узнал лишь много лет спустя.

От нечего делать я открыл верхнюю тетрадь с загнутыми в трубочку углами. Без интереса перелистывал исписанные страницы, пока не наткнулся на чётко обведённый карандашом контур универсального велосипедного ключа. Судя по всему, это была тетрадь Пети. Рисунок показался мне очень красивым. Я любовался им, решив, что нарисую такой же, взяв ключ от отцовского велосипеда.

Рисунок на другой странице удивил ещё больше – окружность была точно расчерчена такими же окружностями так, что получилась ажурная ромашка. Внутри ромашки пересекающиеся окружности образовывали ещё более красивый цветок, который сейчас я назвал бы лотосом. В центре окружностей я заметил небольшие дырочки от иголки. И всё-таки как это могло быть нарисовано – ставалось совершенно непонятным! Видя мой долгий интерес к рисунку, Нина принесла карандаш с надетой на него блестящей металлической штучкой, от которой отходила такая же блестящая подпорка с иголкой на конце. «Зачем это?» – не понял я. «Это циркуль», – сказала Нина и, воткнув подпорку в листок, мгновенно нарисовала окружность. Так вот для чего этот, казавшийся мне бесполезным, предмет, который я видел в нашем магазине! Я сразу полюбил и сам циркуль, и его энергичное название.

Я с увлечением вычерчивал окружности самых разных размеров, как вновь подошла Нина. Она положила на стол газету, а на неё грязную бумажную коробочку. Зачем-то поставила стакан с водой. Коробочка была в виде пенала, в котором в два ряда лежали сухие, невзрачные и тоже грязные кирпичики, похожие на старое деревянное домино. Нина обмакнула в стакан кисточку, начала тереть один из кирпичиков. На моих глазах кирпичик стал преображаться – в середине образовалась и всё расширялась чистая синяя проталинка! Нина провела кисточкой по бумаге – получилась сочная синяя полоска. Она поболтала кисточкой в стакане – и вода стала синей! Синяя вода мне тоже понравилось! Нина потёрла другой кирпичик – на бумаге получилась красивая полоска зелёного цвета. Нина показала ещё жёлтый и красный, затем передала кисточку мне. «Это краски», – пояснила она. Конечно, у нас были цветные карандаши, но красок ещё не было! Я перепробовал все кирпичики, и все цвета казались мне очень красивыми, даже чёрный! В доме было сумрачно, на улице белое однообразие, а я извлекал красный, оранжевый, фиолетовый!

Весной ручьи навымывали заманчивые разноцветные камешки, которые я подбирал и клал в карман, но без рогатки было непонятно, что с ними делать. Весна без рогатки наполовину теряла своё очарование. Тем более, что в ту весну рогатки были у всех. Моим сверстникам их делали старшие братья. У меня не было старшего брата, а отцу было не до рогатки.

«Я сделаю тебе рогатку!» – пообещал Петя Хохлов без всякой моей просьбы, после того, как дал мне пострелять из своей. Моё сердце радостно дрогнуло. Потянулись дни томительного ожидания. Через неделю я напомнил Пете о рогатке. Он стоял в проёме своего высокого некрашеного крылечка и казался тоже очень высоким. «Я почти всё сделал», – сказал он, доставая откуда-то из-под крыши рогатинку из рябины с белыми кольцевыми канавками на развилке. «Только не сделал, куда класть камень, не нашёл кожи». Затем достал две чёрные резиновые ленты и тоже подал мне. «Мне сейчас некогда, – сказал он просто. – Я пошёл работать». «Вот тебе ещё», – он протянул плоский моточек медной проволоки, который показался мне настоящим сокровищем. Я был бы уже счастлив, если б он подарил только эту блестящую золотистую проволоку!

Тёплыми вечерами в начале лета небо долго синело, прежде чем окончательно потемнеть. Деревня всё не могла угомониться. На ракитах возились грачи. В полях кричали перепёлки и коростели, под горкой звенели лягушки. Воздух полнился запахами листьев, молодой травы, полевых цветов. С тяжёлым гулом летали майские жуки. В мои обязанности входило присматривать за коровой, которую после вечерней дойки выпускали попастись около дома. Нина Хохлова пасла свою. Одной рукой с берёзовой веточкой она отгоняла комаров, другой прижимала к груди раскрытую книгу. «Это Есенин, стихи», – пояснила она доверительно. Нина показала мне портрет в начале книги – тот самый, где Есенин кудрявый, нереально красивый, с изогнутой трубкой в зубах. Мундштук трубки раздваивался, и от этого было непонятно – трубка это или что? Я недоверчиво разглядывал портрет – причём здесь этот красавчик? Неужели он и есть поэт? Фамилия Есенин казалась нелепой из-за приставленной спереди буквы «Е».

«Вот послушай», – Нина перевернула назад несколько страниц и тихо прочитала:

Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая,

Пей, выдра, пей.

Мне бы лучше вон ту сисястую –

Она глупей.

Нина смущённо замолчала. Я смотрел на неё с недоверием. В моём представлении в книге не могло быть такого стыдного слова. Кажется, она и сама была озадачена. «В Барятинской, в библиотеке взяла», – и в подтверждение показала синюю треугольную печать на первой странице.

Мы подошли к её дому. Она всё также прижимала книгу к груди. «Тебе хорошо, – произнесла она задумчиво, повернувшись ко мне лицом. – У тебя родители молодые!». Возможно, она уже тогда обдумывала свой отъезд из деревни.

Осенью забирали сразу двух Иванов, Хохлова и Кумеркина. В двух домах весь день справляли проводы. В таких случаях двери не закрывались и мы, деревенская ребятня, ходили то к Кумеркиным, то к Хохловым. Толклись в сенцах, заглядывали сквозь распахнутую дверь в хату. Играла гармошка, слышались разгорячённые голоса, частушки, топот ног плясунов. Иван Хохлов несколько раз с озабоченным видом продирался из хаты в сенцы, чтобы послать кого-нибудь за водкой.

День начинал тускнеть, когда два Ивана сошлись в середине деревни. На них были рваные телогрейки, отслужившие своё зимние шапки, старые линялые штаны, дырявые резиновые сапоги. За спиной – тощие самодельные вещмешки. Их нищенский вид не вязался с праздничным настроем гулянок. «Почему они так одеты?» – спросил я. «Им дадут форму! А эту одёжу выбросят», – пояснил кто-то из взрослых. Новобранцы пьяно улыбались, непрерывно курили, вороты рубах расстёгнуты, словно им было жарко. Около магазина их нагнали каменские. Их гармонист лихо наяривал на маленькой красной гармошке. Под гармошку новобранцы в гурьбе провожающих двинулись на Исаев проулок. Там начиналась тропинка на станцию Барятинская. Под ногами похрустывал ледок. Из-под него выдавливалась жидкая грязь.

Около Дубков процессия остановилась. Последние объятия, всхлипы матерей, пьяные подбадривающие возгласы. Провожающие стояли, смотрели вслед уходящим, пока не пропали в кустах последние аккорды гармошки – каменские пошли со своими до Барятинской.

Теперь Проса забегала сказать, что получила письмо от Вани. Подробно, с повторами, пересказывала содержание скупого послания. И всё собиралась послать посылку. «А Нина тоже скоро уедет, – сообщала она, – куда-то на фабрику».

Однажды, прибежав, устало опустилась на лавку. День выдался жаркий, её волосы липли ко лбу. Она развязала платок, оставив его на голове, отирая пот концами. Переведя дух, вдруг зашлась смехом: «Сделал, говорит, Хведя ящик, на себе гледя!». И засмеявшись ещё сильнее, опять повторяла сквозь смех: «Сделал Хведя! На себе гледя!». Бабка смотрела на Просу, на её лице тоже зарождалась улыбка, хотя она и не понимала, что так развеселило соседку. Наконец, Проса рассказала всё по порядку.

…Пошла в Барятинскую послать Ване посылку. Уморилась, а на «поште» ни в какую, мол, «ящык дуже большой» и сделан коряво, гвозди торчат. Ох, матушка родимая, что делать! Неужели назад! Даже заплакала. Тут мужик какой-то спрашивает: «Что, тётка, плачешь?». Так и так, говорю, не подходит ящик. Посылку сыну в армию собрала. Ну-ка, говорит, покажи. Кто делал? – Мужик мой, говорю, делал. – А какой он у тебя? – Какой? – говорю. – Высокай, рябой. – А зовут как? – Хведя! – Вот и видно, что «рябой Хведя – сделал на себе гледя!». Сходил куда-то, принёс пилку, молоток. Открыл ящик, разбил, подпилил, опять сбил. И подошло! Почти всё влезло! – радостно заключила Проса. «Надо ж, Хведя – на себе гледя!» – она была счастлива, что удалось отправить сыну посылку.

То лето запомнилось сильными грозами. С утра начинало пáрить – палящее солнце, духота. После полудня небо темнело, наливалось зловещей тяжестью, словно копило гнев. Наконец становилось темно, как в сумерки. Всё замирало, ожидая расправы. Вдруг в зловещей тишине над Курмаковым огородом чёрное небо пронзала ослепительная ломаная трещина. Раздавался страшный многоступенчатый удар. Сами собой закрывались глаза, голова втягивалась в плечи. Казалось, небесная твердь раскололась, и это с грохотом падают её обломки. За первым ударом следовал второй, такой же злой, а потом ещё и ещё, как будто кто-то там всё не мог утолить свою ярость. Торопливо, угодливо прибегал на гром дождь. «Илья-пророк на колеснице по небу разъезжает!» – говорила, крестясь, бабка. Она тревожно нюхала воздух – нет ли пожара.

Спрятавшись на крыльце, мы с сестрой с любопытством и страхом глядели в нижние квадратики окна на то, что творится на улице. Дождь хлестал по шиферной крыше. Струи пиками били в утоптанную перед крыльцом землю, вспучивались пузырями. «Вон как пузырится! – говорила бабка. – Значит, долго будет». Травянистую ложбинку от старой дороги заполнил и нёсся под горку бурный поток коричневой воды.

Постепенно дождь стихал, небо прояснялось, вновь сияло солнце, мир представал обновлённым, промытым, в сверкающих каплях на траве и листьях. За Курмаковым огородом ещё нежнее синела полоска цветущего льна. Под горкой бурлил по-весеннему разлившийся ручей.

Но так бывало не всегда. В тот день после грозы стало холодно и сумрачно. По низкому небу волочились лохмотья растрёпанных туч. В отдалении всё ещё злобно ворчал гром. Воздух казался набрякшим от влаги. В деревню вбежала окровавленная собака. По-дурному воя, она направилась прямо к своему дому. «Ох, Юрка моего убило!» – закричала, почувствовав недоброе, Аксютушка. Скоро вся деревня была взбудоражена слухом, что грозой убило пастухов.

Из Отъезжего приехал председательский газик-«козёл», остановился у нашего дома. На крыльцо взошли трое мужчин в плащах и резиновых сапогах. Они спросили лопаты, топор и зачем-то взяли попавшийся на глаза нож с длинным гибким лезвием. Осталось впечатление, что они и сами не знали, что делать.

Потом говорили, что пастухов закапывали в землю, и что, если бы закопать сразу, тогда бы это могло их оживить. Другие говорили, что не закапывали, а сразу повезли в Барятинскую. Вспоминали, кто-то незадолго до грозы видел, как они сидели под ольхой. Сокрушались: «Не надо б им под ольхой! Ольха притягивает!». Опять рассказывали, как разбрёлся скот, который они пасли, и это показалось странным. И тогда их нашли, мёртвых, лежащих рядом в позе человека, сидящего на корточках.

Проса, вытирая слёзы концами измокшего платка, в который раз рассказывала: «Пригнали коров доить, Федя пришёл мокрый, а Петя – тять, давай после обеда постерегу!». Голос её срывался. Она вновь мучилась, что не остановила сына, что не почувствовала беду. «Лучше б тебя, рябого-нескороженного, убило!» – кричала она в адрес мужа. Тот угрюмо молчал. И только по упорному его молчанию можно было догадаться, как он казнится, что остался дома. Он и сам был бы рад, если б убило его, а не сына. Казалось, нос его сильнее надвинулся на усы, а усы обвисли ещё ниже, глубже врезались морщины. Он ещё больше ссутулился, обвис, глядел под ноги, и о чём-то всё думал. Может быть, о том, что на страшной войне его не убило из-за того, что теперь убило его сына.

Гробы сделали в колхозной мастерской – для Юры-Гурея обили чёрным, для Пети – красным, как для молодого. У Юры вид в гробу был совсем не несчастный. Он как будто даже был доволен, что лежит удобно и праздно. Казалось, если бы ему открыть глаза, они глядели бы так же весело и беспечно, как и при жизни. Только обезумевшая Аксюта рвала на себе волосы. Младшему из их троих сыновей едва исполнился год. Мать, Коновалиха, стояла рядом с гробом, окаменев, сжав губы. Смотрела на сына неподвижными ввалившимися глазами.

Петя лежал совсем мальчиком – худым, длинным, в непривычной новой одежде. На лице детская готовность сделать всё так, как скажут взрослые. И Проса дрожащей рукой всё приглаживала ему волосы, всё гладила по холодной бескровной щеке. Тихо плакала Нина.

День выдался ясный, по-настоящему летний. Как полагается, открытые гробы несли на домотканых расшитых полотенцах-рушниках – двое спереди, двое сзади. Рушник пропускался через шею и удерживался за натянутые концы. Крышку гроба несли отдельно, положив на голову, придерживая руками, сменяясь на остановках. Через всю деревню, потом по тропинке мимо той самой роковой ольхи – такова была дорога на могильник. Когда останавливались для отдыха, под гробы подставляли табуретки. Носильщики отирали пот. Мать и жена, опять, как в последний раз, припадали к дорогим изголовьям. Рыдания и причитания сотрясали их с новой силой.

Последнее прощание у разверстых могил. Обессиленных женщин оттаскивают от гроба. Накладывается крышка, стучат молотки, гвозди грубо рвут сатин, навеки запечатывая покойника. На тех же самых рушниках гроб опускают в глинистую пропасть могилы, затем рушники выдёргивают. Звякая, стукаются о гроб кругляшки денег. Брошенные руками комки глины падают с глухим стуком. Вступают в дело лопаты. Странно видеть, как земля покрывает новенькую красную ткань. Вот уже и холмик насыпан. Его подравнивают, обстукивают, держа лопаты плашмя, опять подравнивают, словно оттягивая момент, когда делать будет уже нечего. Среди окружающей зелени сухая голая глина смотрится уродливо.

Мужики закуривают – работа сделана. Постояв с виноватым видом, люди недружно, в молчании, начинают возвращаться в деревню на поминки – пить горькое вино, отмечать начало новой, вечной, жизни своих односельчан.

 

…Усадьба Хохловых заросла высокими кустами, даже трудно понять, где был огород, а где постройки. Подступы к ней охраняет крапива в человеческий род. Если не знать, то и не догадаться, что здесь стоял дом, что в нём рождались, жили, тяжело работали, растили детей, радовались и горевали люди.

     

Комментарии

Комментарий #28518 25.06.2021 в 11:02

Просто и душевно. Ощущаешь полную сопричастность автора тому, о чём он хочет поведать читателю. Но сам рассказ многопланов: при чтении его ощущаешь серьёзный отсыл к традициям русской классики.