ПРОЗА / Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов). ЧИСЛА. Сентиментальный вестерн
Александр ЛЕОНИДОВ

Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов). ЧИСЛА. Сентиментальный вестерн

 

Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)

ЧИСЛА

Сентиментальный вестерн

 

Господь долготерпелив и многомилостив, прощающий беззакония и преступления,
и не оставляющий без наказания, но наказывающий беззаконие отцов
в детях до третьего и четвертого рода…

 Библия, кн. Числа 14:18

 

СЕМИДЕСЯТЫЕ

 

1.

– Прадед мой Герасим, – издалека начинал рассказ о себе и своей первой поездке в Америку Ефим Климентьевич Проков, – был незаконнорожденным, то бишь продуктом крепостнических «шалостей» помещика Павла Платоныча Граббена с дворовой девушкой Настасьей. Хочется надеяться, что у них по любви вышло, без насилия. Всё же Граббен – из воспетых поэтом «бессмертных», александрийский лейб-гусар. Его лицо украшали аристократические черты и многочисленные шрамы, полученные в боях «за веру, царя и отечество». Но как там у него было на самом деле с Настенькой – глухие и смутные тени альковов молчат…

Достоверно известно лишь, что старик Граббен байстрючонка любил – пусть жестокой и барской, но искренней любовью, и, отдав в учение в пансион – от своей губернии подальше, выдумал ему фамилию Проков.

Дабы, стало быть, из лé парвеню́ вышел прок!

Гераська показал большие таланты в математике, и его «побочный отец» не без гордости – «J'ai ma fierté!» – ждал отпрыску «кафед’рэ» и «рено’ме». На этой развилке в первый раз «что-то пошло не так» – вы убедитесь, друзья, что я… – Ефим Проков с улыбкой показывал себе на грудь вогнутым жестом руки, – …уже четвёртая попытка рода Проковых.

Математические таланты подмётного сынишки Граббена обернулись содержанием трактира и постоялого двора, откуда до самой отмены крепостного права Граббенам шли оброчные деньги: родной или не родной, внебрачный сын по законам Российской Империи оставался крепостным.

Дедушка мой был у своего папеньки поздним ребёнком, долгожданным, молебнами выпрошенным, и родился в один год с Лениным: в 1870-м. Но разные пошли у них пути: революцию дедушка встретил не вождём пролетариата, а купцом первой гильдии, оптовиком и пароходчиком, развивая счетоводческие таланты нашего рода.

Снова, вместо того, чтобы заняться делами, полезными человечеству, дедушка Климент – «борода окладом ра́менным, палата кладом каменным» – занялся делами, выгодными только ему лично. И в числе прочих сомнительных подвигов этот сукин «сын Отечества» вконец добил основную ветвь рода Граббенов, мстительно скупив все их бесчисленные векселя, по суду отобрав поместье, откуда сам, воленс-неволенс, проистекал.

Почему, спрашиваете, «мстительно»? Стыдились нас Граббены – и глумились. Обидной кличкой прозвали – «Хруст французской булки». Сейчас мало кто помнит, но в среде русской аристократии «хрустом французской булки» язвительно назывался тот конфуз, когда кто-нибудь из «их благородий» прямо посреди бомонда громко пустит ветры. Лейб-гусары же, из озорства, состязались, кто громче «французской булкой» хрустнет на караулах в Царском Селе. Цесаревичей это очень забавляло…

А вот моего дедушку совсем нет. Он понимал, что имеют в виду молодые Граббены: мол, Пал Платоныч остыднился Гераськой Проковым и род свой оскоромил.

Бабка мне рассказывала, что Климента такое отношение очень задевало. Он ведь уже крепостного права не застал, носил сюртук, а не поддёвку, и полагал себя Граббенам единокровной ровней. Тем более, что Граббены никаких счётных талантов, в отличие от Проковых, не наследовали почему-то… В том числе и денег считать не умели.

– Нешта, нешта, твоё Зиятельство! – рычал, рассказывала бабка, на молодого Граббена Климент с купеческой одышливостью. – Отольются мышке кошкины слюнки…

С того все и думали, что Проков Граббенам мстит. В отместку за насмешки пустил их по миру. Правда, сам-то Климент Герасимович плёл, будто не местью баловался, а просто слабины хозяйства Граббенов знал лучше всех прочих помещичьих усадебных усадок… Кто теперь уж скажет – лукавил он, или нет, уверяя, что в коммерческом кровопийстве нет ничего личного, только «мыт»?

Когда нас с мамой в советское время в анкете или инде где спрашивали о дедушке – мы говорили и писали довольно лапидарно: «в Гражданскую убит белогвардейцами». Как бы намекая, что был-де эдакий народник, беспартийный «сочувствующий», от колчаковцев умученный…

Грубого вранья тут нет, а есть только лёгонькое передёргивание: деда моего, Климента Герасимовича Прокова, действительно изрубили шашками изверги атамана Калмыкова. Но, как вы уже догадываетесь, безо всякой «политики».

Дедушка Климент, рассказывают, в драном армяке, на который выменял своё пальто тонкой шерсти, под видом «босяцкого элемента» пробирался в Харбин через Хабаровск, обвешанный по всему изрядно завшивевшему телу мешочками с крупными бриллиантами. Как рождественская ёлка, честное слово!

Он, наверное, и пробрался бы, куда хотел, но его опознал «Николя» – по «пачпорту» он, амикошонец, Николаем, конечно, был – Граббен. Сиречь, молодой и очень злой на деда моего поручик семёновской «сечи посполитой». Вот и вышли, можно сказать, родственные, семейные разборки.

Калмыковцы тогда уже совсем ошалели от крови, мародёрствовали, чинов, званий и сословий не разбирая. Они очень обрадовались, когда Граббен разоблачил лженищего:

– Ату его, голубцы! Это первогильдейский купец Проков. У него под армяком моё поместье!

Тут-то и застал деда печальный конец, которого врагу не пожелаешь. Думая в детстве об этой истории, я всегда выводил из неё мораль: если бы Климент Проков тратил свой математический талант на общеполезные дела, а не на шкурные махинации – то не только был бы сам жив, но, может быть, и никакой революции бы не потребовалось!

«Несть власть, аще не от Бога» – говорит Евангелие, на современный русский язык переведённое лукавцами. Первоначальный смысл фразы – если власть не от Бога, то и не власть она вовсе! И не за что её уважать, служить ей – если вместо лаборатории новаторов клуб богачей превращается в разбойничий вертеп. Если государство не выродилось, и честно служит долгу, то революции не нужны.

Про Граббенов и Проковых такого сказать не могу, увы… – сокрушённо качал головой Ефим Климентьевич на склоне лет. – Я очень старый человек, заедающий чужой и чуждый мне XXI век, так что уж простите мне мою занудную нравоучительность. Обогащение – главный соблазн для ума. То, что дураку недоступно чисто технически, умный человек должен отталкивать от себя, как падаль от лодки, из соображений гигиены! Первое, с чем сталкивается всякий, «способный» выше среднего, – это навязчиво прущая в руки возможность обхитрить окружающих.

Вот видите, Герасиму Прокову прочили кафедру и счастье первооткрывателя, он мог выйти в Лобачевские, а на что себя разменял? На рубли да алтыны! И второй шанс рода, Климент Герасимович, – отличается от новогодней ёлки только тем, что ёлку сперва рубят, потом обвешивают стекляшками, а у дедушки вышло всё наоборот…

Но, поскольку я вам изрядно надоел с делами давно минувших дней и преданиями старины глыбо-окой, сиречь каменноглазой, – возьму поближе к себе, ребятки! Матушка моя, Катя-Катерина, родилась в 1912 году, в богатстве и роскоши, холе и неженьи – за что потом всю свою жизнь нищенствовала и поражалась в правах. На семилетнюю девочку возложили «классовую вину» купечества, что вряд ли справедливо – как, впрочем, и горькодолье всех тех, кто рождался в нищете, угнетаемый моей семейкой!

Маму сперва «уплотнили» с особняка до комнаты в её же бывшем особняке, потом стали травить, учиться не дали, хоть она, как и все Проковы, способная была. Чтобы попасть хотя бы в техникум – мама уехала далеко-далеко в посёлок городского типа Плёсенево, который, как вы понимаете, злые языки всегда звали-дразнили «Плесенево». Так и писали, через «е» вместо «ё». Разница, думаю, всем понятна?

Там мама работала на железнодорожном узле, и даже получила отдельную «жилплощадь». В этом Плёсенево родился и я, в победном 1945 году, от с детства неведомого мне проезжего победителя, потому и был записан «Климентьевичем» по деду.

Отца своего я не виню: время такое! Женщин очень много, и все одинокие, мужчин очень мало, и все в эйфории победителей, очень гордые собой, заласканные вниманием и восторгом. В иных местах, вроде нашего Плёсенево, даже одноногий инвалид мог себе гарем завести…

Вот, собственно, те кирпичики, из которых генетика, продажная девка империализма, меня и сложила! Я и сегодня, по сути, тот же самый мальчишка-оборванец из Плёсенево, в детстве ходивший босиком на залитые половодьем картофельные поля. Идёшь, ногами кисель-жижу ковыряешь – бах, к тебе недобранная по осени колхозниками картошка выскочит… Вода ледяная, и думаешь, что ноги отвалятся, но… Вот видите, доселе носят!

Я тот самый мальчишка, который жарил на костре с этой самой подводной картошкой речные ракушки, так что деликатесный вкус мидий и устриц узнал, наверное, первым из советских людей. И странно было за этим босяцким занятием сознавать, что ты – одновременно потомок и помещиков бархатной книги, и купцов первой гильдии, и жертвы колчаковцев, и советской станционной, железнодорожной служащей, и… разумеется, и пионер!

Уже говорил, что талант к математике в нашем роду крепко засел, как моллюск в двустворчатой раковине? Я – четвёртая попытка Проковых. Прадеду давали учиться – он предпочёл хищничать, постоялую сволоту проститутками увеселять. Деду не то, что давали учиться – сам Бог велел, а он туда же: дензнаки пересчитывать слюнявыми от жадности ручонками. Мать моя, Екатерина-свет-Климентьевна, может быть, исправила бы их изврат – но матери уже не давали ходу по классовым соображениям. Так что и у матери не вышло «брака по любви» с его величеством Познанием.

Ну, друзья мои, я всё это учёл, за три поколения горький опыт, и решил пойти в ту дверь, которую предки обошли! Сильно помогла мне в этом средняя школа в Плёсенево: она была, как вы, наверное, догадываетесь, очень слабой. Это не какое-то там столичное, элитное учебное заведение – а так, чёрный, чёрствый хлеб для ума глубокой провинции. В столице я наверняка бы затерялся в толпе «олимпиадников», но в нашем несчастном Плёсенево я был такой один!

В итоге о моей скромной персоне узнали все: и в РОНО, и в райкоме партии, и в райисполкоме: мол, вот наша надежда, наша гордость, вот кого мы отправим на очередной … – «нужное вписать». Стал я звездой, ни дать ни взять!

В столичный институт меня, как надежду области, всем посёлком собирали… Бабы в ситце, в косынках, мужички в траченых кепках и заношенных «пинжаках» с отходящей пузырями клеевой основой ткани… На многих – ордена, цветы среди серости… Колоритные такие, знаете, нашенские типажи – провинциальные советские, пыльные, мозолистые…

Попал я, стало быть, в столице на «физтех», спал в общаге на железной койке, в комнате на шестерых таких же, как я, очкариков. Побелка над головой – словно карта мира времён Колумба: жёлтая и вся в трещинах… Когда вечерами в потолок смотришь – о многом думается, Колумбом себя воображаешь!

У семьи Проковых в ходу была поговорка, которая больше говорит о деньгах, чем целый экономический факультет: «Прибыль в итоге – это преимущество в начале».

Понимаете?!

Несколько слов – а вся жизнь, как на ладони! Чем бы вы ни занялись – на общих основаниях всегда получите в итоге два гроша да три шиша. Про такое у Проковых говорили: можно бежать за ветром, да только никогда не догонишь. А в разреженную зону – ветер сам прилетит. Её ищи – а не ветра в поле!

Как понимаете, мысли далеко не праздные для желторотого юнца с казённой койки, который даже в жару из всех соков выбирал томатный: подешевле…

А какие у меня преимущества в начале? В Москве я бездомный, стипендия маленькая, одежонка – дрянь, в хороших семьях такую надевают на природу, чтобы у костра рукав прожигать… Все мои преимущества только в голове. Через это и полез наверх – сейчас бы ни у меня, ни у вас, ребята, так бы не вышло! В нынешней жизни человечешку в стоптанных сандаликах и шнурованной толстовке не то что выслушивать – а и на порог-то не пустят!

Однако, рассказывая о себе, я прошу учесть, что речь идёт про СССР, и ещё не самый загнивающе-поздний. А СССР, поверьте, молодые, был «страной чудес», хоть иной раз и напополам с ужасами. Ну, всё, как в сказке: и чудеса вам, и леший бродит, не отходя от кассы…

Вижу, не терпится вам узнать, что я сделал? Выложил я перед собой на обшарпанный столик тетрадь в клеточку, на 18 листов, перо мне служило, помнится, такое мощное, как копьё, на деревянном черенке… Чернильница была тогда у меня – «непроливайка», стекляшка с загнутыми вовнутрь краями… И свёл я воедино то, о чём перед этим лет… дай Бог памяти… Ну, наверное, не меньше семи думал и в уме прикидывал!

 

***

Тогда, при тусклом свете дешёвенькой настольной лампы в жестяном колпаке, у окна с видом на гранитные бока Москвы-реки, у меня был единственный актив-капитал…

Говоря кратко, я составил базовые уравнения имплозии. Это, если запамятовали, – такой противоположный эксплозии, проще говоря, взрыву, процесс: резкое падение давления жидкости или газа, их «взрыв внутрь». Как бомбёжку на киноплёнке задом наперёд проматывать…

А? Что? – прикладывает ветхий старик ладошку к своей тугоухости. – Где такое можно посмотреть, спрашиваете? Ну, в простейшем виде, имплозия – это сила, которая сжимает всмятку железнодорожные цистерны, если из них неправильно сливают жидкость. Вода не сжимаема – но разжимаема. При разжимании жидкости можно высвободить колоссальную энергию. И всего лишь за счёт разницы давления внешней и внутренней среды!

«Кому нужна неисчерпаемая, чистая и безопасная энергия – приходите ко мне!» – сказал молодой и самонадеянный Фимка Проков, твёрдо решивший не повторять ошибок предков. А это значит, категорично, с юношеским максимализмом: не тратить мозги ни на какие шкурные аферы, а сразу, не мелочась и не жмотясь, – осчастливить всё прогрессивное человечество!

Из моих уравнений имплозии постепенно вырисовывалась рабочая схема машины, прозванной после в инженерских кругах «репульсивной». И её сила не только цистерны плющить могла!

Повторять не пытайтесь: нынешним «хозяева́м» листочки из ученической тетрадки не то что оценить – и прочитать-то недосуг!

 Но в советской Москве меня почти моментально выдернули из привычной среды «лимиты́» и «понаехавших» искателей счастья и стали возить. Уже не на метро. Уже в чёрных автомобилях. Вначале к клинобородым академикам в шапочках-ермолках, которым я, в сущности, лишь пересказывал свои уравнения устно, а они кивали мне, как китайские болванчики и, радушно улыбаясь, ласково уговаривали своих домработниц подать гостю чаю с вареньем.

Пройдя академиков с их чайными церемониями, попал я в высокие кабинеты с красными ковровыми дорожками и таинственными шкафами, содержимое которых скрывали внутренние шторки за стёклами многостворчатых дверок. Мне сделали несколько заманчивых предложений по поводу будущего места работы и по поводу кафедр, где я мог бы защищаться.

Скоро сказка сказывается, да и дело в сказочном СССР тоже скоро делалось. В течение нескольких лет, лучших лет в моей жизни, я защитился в престижном научном совете, получил напрямую от правительства полнометражную квартиру с паркетом, раздельным санузлом и непонятными мне окнами над межкомнатными дверями. В эту квартиру я перевёз маму из Плёсенево, и попутно со слезами благодарности судьбе заметил, что мама мной «гордится в острой форме».

В лаборатории, в которой вместе с бесчисленными лампочками загорались и глаза энтузиастов-шестидесятников, в романтической обстановке всеми порами кожи ощущаемого Свершения – мы собрали пробную модель репульсивной машины, маленькую и примитивную, но для демонстрации пузатым министрам вполне годную.

Моя машина работала на воде. Мы специальным поршнем разжимали воду, отчего в ней появлялись пузырьки вакуума, пузырьки эти схлопывались по причине имплозии, и напитывали энергией демонстрационное оборудование. Оно, в свою очередь, на радость приёмным комиссиям, загоралось светом, пыхтело, вращая маховики, и в целом оправдывало оказанное ему высокое доверие!

– Это что, вечный двигатель? – помню, спросил меня тогда один из заместителей профильного министра.

– Ну, если вы домкрат считаете вечным двигателем, то да! – ответил я с мальчишеской вихрастой гордыней и смешной заносчивостью юнца.

– А при чём тут домкрат? – хлопал он вельможными ресницами.

– Ну, как аллегория… Человек не может поднять автомобиль рукой, но рукой он может вращать домкрат, который поднимает автомобиль! Как это возможно, если никакой энергии извне руке не добавилось?

– За счёт перераспределения векторов сил! – ответил замминистра, потому что в замминистры совсем уж тупых тогда ещё не брали.

– Ну вот и здесь примерно то же самое! – засмеялся я. – Мы, конечно, не берём энергию из ниоткуда. Мы извлекаем из вещества скрытые резервы энергии. Точно так же, как это делают физики-ядерщики, отцы атомной энергетики, но только заходя с другой стороны.

– С чёрного хода в магазин природы? – понимающе подмигнул мне большой начальник.

– Иначе нельзя с её товароведами! – блистал я, а точнее, мне казалось, дураку, что я блистаю. – Прибыль в итоге – всегда есть преимущество в начале!

Да, да, я не скрывал от товарища замминистра семейной купеческой тайны, потому что действительно считал его своим товарищем, а не конкурентом. Роду Проковых хватило Герасима и Климента, загубивших жизнь моей маме своими долбанными «коммерческими тайнами»! Пора уже сделать так, чтобы сбылась мечта моего незаконного пращура, старого развратника Грабена – сиречь, из Проковых вывести прок!

Будучи Проковым, я прекрасно понимал, как обогащается человек лично, и как обогащается общество в целом. Пути эти несовместимы. И я уже решил для себя, что пойду обогащать всю «новую историческую общность советский народ», а не только свой брючный карман, будь он проклят!

Мысли, не скрою, были… Ну, чего уж мне старику, теперь скрывать – были проковские подленькие мыслишки, сделать свою машину тайно, в гараже, подключить её к огуречным теплицам личного подсобного хозяйства, и там, в вечных тропиках, круглый год гнать огурцы на продажу… У меня пример был перед глазами – соседка наша в Плёсенево торговала на колхозном рынке парниковыми огурцами, трём сыновьям по автомобилю купила – каждому! А если снять затраты на отопление парников, боже, сколько же…

Вы поймите, кровишка-то во мне та ещё, с имплозией: и от гусарского картавого шалопая, который про себя хвастал «я как Герцен», имея в виду, полагаю, некоторое сходство склада фамилий. И от первых Проковых, выжиг-процентщиков… Призраки дворян-упырей и купцов-хватов укоризной стояли перед моим мысленным взором…

Ефим Проков получит от жизни всё! – горделиво сказал я сам себе. – Но не тайком, не аферой, не карманником, не вором, а как процент за найденные клады, по закону полагающийся от государства! А кладов я найду много, потому что я знаю туго, где они залегают! За сданный государству клад тогда платили премию в четверть от его стоимости. Для того чтобы собрать полный клад – нужно всего лишь сдать государству четыре клада, фигня вопрос, делов-то на копейку!

Вам, конечно, интересно – зачем я с такими витиеватыми подробностями всё это расписываю? Ну, дело в том, что ответ на вопрос – как я в 29 лет оказался в длительной загранкомандировке в США – нельзя осветить короче! Любой более лаконичный ответ покажется знающему человеку неправдоподобным.

Потому что все понимают, что в 1974 году в Америку из СССР направляли очень и очень немногих, и, разумеется, никак не в 29 лет! За любую такую командировку драка шла нешуточная, вопрос решался на уровне министров, да и то не всегда.

Но, тем не менее, факт налицо, и даже записан у меня в трудовой книжке, которую после выхода на пенсию мне отдали на память. В 1974 году, в 29 лет от роду, я был направлен – «куда Макар телят не гонял». Так я уверенно и с чисто советским размахом пошёл семимильными шагами к тому, про что я думал, что мне этого хочется…

 

2.

В той Америке, куда отправила Прокова его придирчивая страна, трудно было ещё разглядеть грядущего унылого и тупого, задыхающегося от ожирения бройлера, который разляжется на её месте в XXI веке…

– В полёте птицы, – говорил с грустью старый Проков, «заедая чужой век» дряхлыми кряхтениями, – поэт видит высоту, красоту, свежий ветер, романтику заоблачных высот… Но что, если сама птица ничего в этом полёте не видит, кроме поисков пищи?! И вот вам интересный вопрос: станет ли летать, хотя бы иногда, птица – если посадить её на гору корма? Для чего летают птицы? Наслаждаются ли они состоянием полёта, или просто под лапками клевать стало нечего?

– А при чём здесь Америка? – спрашивали молодые у морщинистого, как печёное яблоко, старичка.

– Поживёте с моё, поймёте… – загадочно отвечал Проков.

При всём спартанстве нравов Москвы 70-х, Ефим Климентьевич там больше работал, чем жил, а потому мало оценил даже очень скромные удобства советской столицы. Если же говорить, где он жил по-настоящему, то есть иногда высовывал нос из лабораторий да аудиторий – это незабвенное Плёсенево, говоря советским языком, «III категория снабжения». Поставки по остаточному принципу: завозили туда только то, чего не востребовано в Москве, Киеве, Таллине и прочих любимчиках-иудушках «Софьи Власьевны» – советской власти.

Так что в Америке Ефиму было на что посмотреть и было от чего голове закружиться!

 

***

Откроем тайну: при всей своей внешней браваде, которой она забивала репродукторы и уши планеты, – Москва тех лет панически боялась войны. К власти пришли лейтенанты 1941-го года, и они принесли с собой в политические верхи парализующий ледяной ужас «адского июня».

Америка блефовала войной со всей мощью рекламных технологий, Америка умело продавала, по всем правила маркетинга, свою постоянную «готовность» напасть. Советские же вожаки, с рекламными уловками мало знакомые, маркетинг не изучавшие, – разводились на пиар-страшилки, как последние валенки.

Придёт пора, и Россия узнает, что есть вещи пострашнее войны и даже смерти. Но пока, в 70-х, Россия-СССР убеждена, что нет ничего хуже войны, и потому нет такой жертвы, которую трусоватые вожди не готовы положить на алтарь умиротворения агрессора.

А были ли такие, которые по-настоящему боялись войны и в Америке? Были. Но только самые умные – политики же, как мы знаем, умом не грешат.

И вот, не надеясь на ум политиков, ибо нельзя надеяться на то, чего нет, – американские и европейские физики создали «антивоенный заговор», своеобразную «антимасонскую ложу», чья задача – усилиями людей науки предотвратить ядерную войну. На вопрос политиков о степени ущерба в возможном конфликте – твёрдо говорили два слова: «абсолютная смерть!».

Ядерщики, да и не только они, отбросили научную скрупулёзность в экспертной оценке, и твердили огульно:

– Гарантированное взаимное уничтожение! Все погибнут, всё разрушится!

Разумеется, американские физики предложили стоять на том же самом и своим советским коллегам.

– Давайте, – говорили они, – вместе не доверять нашим политикам!

Советские физики – то ли в силу патриотизма, то ли в силу запуганности (каждый ответит на этот вопрос согласно своим партийным пристрастиям) – доложили о заговоре в КГБ. КГБ передал оперативную информацию наверх, и наверху, в кремлёвских кабинетах, пришли в восторг.

Советским физикам приказали вливаться в заговор, и говорить втрое больше американских пацифистов – чем бы те ни пугали. Русские войной нахлебались, русские готовы на что угодно – лишь бы не было войны!

– Даже если наше ядерное оружие будет взорвано на нашей территории, – стращали физики из СССР, – через год радиоактивное облако накроет всю Америку!

А на Западе их коллеги подпевали навзрыд, верные заветам батьки Эйнштейна…

И вот американские «физики за мир» прибыли в Москву. Надо по обмену кого-то отправлять туда. Но советская власть – очень пугливая власть. Если отправить настоящего атомщика – вдруг его там завербуют? Вдруг он там выболтает секреты атомной промышленности? А если отправить вместо непредсказуемого физика привычного и благонадёжного «политрука» – его там коллеги «на раз» разоблачат, что он «не в теме»…

Так созрело мнение: найти хорошего физика, но не ядерщика. И чтобы английским языком владел.

– Пусть даже с сильным акцентом – чать не шпиона засылаем! Ничаво, поймут; мы же Сталина понимали, и даже заслушивались! Поддержать разговор «по фене» он с американскими коллегами сможет, а вот секреты выдать нет – потому что сам их не знает. А если он к тому же носитель перспективной, но мирной технологии? Тогда ещё лучше! Пусть он своим хитростям американские корпорации научит, получится в его лице подарок «некоронованным королям» Америки, от которых за кулисами многое зависит…

Суровый подполковник в КГБ сказал Ефиму прямым текстом:

– Ты понимаешь свою роль, Проков? Ты ведь замышляешься как человек-взятка! Взятку дают не деньгами, а тобой, твоими уравнениями! Пойми, они там, в США, печатают мировые деньги, и мы не можем подкупить их деньгами. А вот уравнениями, как ни странно, можем…

– Бред какой-то! – поёжился Проков.

– В твоём лице наша страна дарит агрессору энергетику, близкую к вечному двигателю. Если перенаправить мировую энергетику по твоей тетрадке, то…

– Теоретически имплозия тоже годна использоваться как оружие! – ершился Ефим. – У меня низкоинтенсивные виды имплозии, но если уровни давлений составят гигабары, а уровни температур – десятки миллионов градусов, то можно запустить термояд…

– Ну, его уже и без тебя запустили! – усмехнулся куратор. – Способом попроще… И пострашнее…

Потом Проков поднялся на этаж выше, и там ему попросту приказали (и даже в грубой форме) – не только вещать за мир, летая голубем, но и вести переговоры о внедрении репульсивных энергоустановок с корпоративным директоратом.

Проков пытался было что-то возражать, мол, общая теория имплозивной энергетики – его дар советской Родине, экономическое преимущество для нашей страны, зачем же обогащать Запад?

Но ему ответили с той высоты руководящего положения, от которой слабые головы кружатся:

– Чем они там богаче будут, тем больше шансов, что на нас не полезут…

Это ошибочное мнение в 70-х было широко и нетрезво разлито среди партийной номенклатуры.

– Понимаешь ли ты, Проков, что такое война? – спросил у Ефима пожилой партийный бонза.

– Понимаю, Фрол Демьяныч…

– Ничего ты не понимаешь! – махнул партиец рукой энергичным раздражённым, начальственно-барским жестом. На руке не хватало пальцев, оторванных в бою под Будапештом. Лицо скривилось болью.

– Ты ж не воевал! Война, Проков, это полная ж…а!

– Думаю, хуже! – самодовольно раболепствовал Ефим. – Даже в самой полной ж…е любители полноты отыщут множество привлекательных линий. А на войне – ни одной…

– Хм! – нахмурил седо-кустистые брови Фрол Демьянович, комкая улыбку. – Вот это американцам и расскажи! С выражением!

Так и оформили Ефимушке загранпаспорт в ОВИРе: вот тебе, паря, конспект лекций о мире и о гарантированном взаимном уничтожении в случае ядерного апокалипсиса! А конспект по репульсивной энергетике сам составь, тут мы, гуси, тебе, свинье, не товарищи… Нам Рим спасать, а тебе в роскоши хрюкать, доллары получать по официальному обменному курсу!

Мама Катя, присев, по традиции, с сыном перед дальней дорогой, как водится, всплакнула, но то были слёзы гордости и счастья. Выпили они водки «Посольской», той, где на чёрной этикетке кланяется пьющим дядька в буклях и красном камзоле, самой в те годы престижной, закусили дефицитными рижскими шпротами, подчёркивая, как красиво уже начали жить.

И Проков, любя всё человечество, отправился полюбить отдельно взятые США. Спустился по звонку к крыльцу подъезда, где ждал его «чёрный вороно́к» – везти в аэропорт. Проверил ещё раз, перед тем, как сказать шоферу «трогай»: конспекты о мире на месте, конспекты об уравнениях имплозии – тоже.

– Поехали!

И на следующий день уже озирался изумлённо в нью-йоркском царстве витринного изобилия…

 

3.

На фотографии, сделанной летом 1974 года, молодой привлекательный улыбающийся широко, как умеют только идиоты и американцы, Ефим Климентьевич Проков навеки застыл на фоне Бруклинского моста, щёлкнутый уличным фотографом со стороны Dumbo, там, откуда открывается самый рекламный из видов на Financial District.

Под лаковым пробором жиденьких, пытающихся чуть виться, но деспотично уложенных в ряды неистовой расчёской русых волос – доброе и мягкое славянское сероглазое лицо с уральской округлостью, плавностью всех неприметных черт, пухлыми губами и словно бы придавленным подбородком рохли. И только нос помещичий, граббеновский, бритвенный, тонко-чувствующий…

По бокам от лобастенького счастливчика на фото можно увидеть скептическую рожу Славика Ворокова, «ответственного от советского посольства» и бледное ирландское доброжелательное выражение доктора Патрика Олдриджа. Как поётся в старинной песне – «мы будем счастливы, благодаренье снимку…» – они на снимке действительно очень счастливы.

Доктор Олдридж, представлявший «заговор учёных за мир» с американской стороны – хороший, душевный человек. И другой доктор, на этот снимок не попавший, но фигурирующий на множестве прочих памятных фоток, Бенджамин Першин – тоже хороший человек.

Но особенно хорошим человеком с первого взгляда Прокову показалась ассистентка доктора Першина, огненно-рыжая, веснушчатая, зеленоглазая и тонкая до ощущения хрупкости, остроскулая Дженнифер Грейди. Она была, по-русски говоря, аспиранткой, но аспирантуру в США называют докторантурой.

И здесь присваивают не кандидатскую степень, а степень «Ph-доктор». То есть Грейди тоже была доктором физико-математических наук, но только третьей степени, а её патрон – первой. В американских званиях, что называется, без бутылки не разберёшься!

У них не водится наших феодальных титулов, за которыми так гоняются прохиндеи – «один раз и на всю жизнь». Тут потогонная система – нет раз в пять лет монографии, снижаешься с первого уровня на второй, а поленишься ещё пять лет – разжалуют в статус PhD, с которого научная молодёжь начинает академическую карьеру…

Разномастные американские доктора были очень рады, потому что ожидали встретить сходящего к ним по трапу мрачного фанатика в буденовке, которого будет очень непросто переубедить. И трогательно, наивно – они не один месяц готовились переубеждать, оттачивали аргументы для советского гостя, насчёт того, что война – зло, а большая война – большое зло. Даже женственный макияж доктора Дженнифер должен был, по замыслу заговорщиков, оттенять эту мысль… Вот тебе женское лицо, а у войны не женское лицо!

Они были удивлены, встретив единомышленника, который, собственно, в агитации за мир не нуждался, и сам тараторил не в меру бодро, ибо ещё в детском саду, в Плёсенево, зазубрил речёвку: «миру мир, войны не нужно, вот девиз звена «Дружба»»…

С первого же дня доктора единой науки спелись так, что не разольёшь водой, обнаружили друг в друге полное взаимопонимание, осудили «политиков-ястребов» и договорились сделать всё от них зависящее, чтобы ужас «Карибского кризиса» никогда бы не повторился.

Проков лично убедился, что лето в Нью-Йорке – удивительное время года. Для уроженца самой холодной страны мира оно кажется просто-таки экваториальным.

А ещё – даже для Москвы многолюдным, не говоря уж о почти пустых сонных улочках Плёсенево! Нескончаемый и необозримый человеческий поток протекал вокруг обалдевшего, оглушённого тысячами разномастных мегаполисных звуков Ефима. Шагали, сливаясь лицами до нераспознаваемости, цветастые и клетчатые 70-е! Шли брючные костюмы с приталенными пиджаками, стискивающие владельцев сверху, свободные снизу, надвигались, уклоняясь от столкновения в последнюю минуту, замша и вельвет. Шуршали по плиткам мостовых брюки-клеш, и лихо мели уличную пыль их широкие штанины. Отбивала чечётку городского бесконечного танца обувь на платформе, кастаньетами щёлкали, каждый раз на свой лад: шузы на массивной подошве, оксфорды, биркенстоки. Змеями шуршали стильные ковбойские сапоги, навевавшие память о вестернах, и били ритмы румбы страстные, бесподобные кубинские ботинки на высоких каблуках.

Обтекали Ефима Климентьевича сатиновые, гипюровые и атласные рубашки «в цветочек», туники, воротники-водолазки, твидовые двубортные «двойки», бархатные куртки, смокинговые пиджаки с воротником-шалью. Сверкали на Солнце «очки-авиаторы», широкие и яркие галстуки, сорочки с безумно-длинными, щедро-огромными воротниками…

Поражали модной толщиной плетеные ремни с большими пряжками, смущали налобные повязки и пышная мужская бижутерия, техасские галстуки-шнурки с бляхами под воротом. Вызывали некоторую зависть кримпленовые костюмы – униформа офисов, гордость богачей!

Параллельно людскому потоку протекал и автомобильный, немыслимый для Прокова своей плотностью, нервный, гудящий, деловитый, вечно куда-то опаздывающий и, подобно Агасферу – вечно обречённый спешить: доджи и шевролеты, гордящиеся низкой, почти шаркающей об асфальт гоночной посадкой, форды-мустанги с акульей пастью на капоте, четырёхглазые и носатые понтиаки и шелби, бьюики и плимуты со сверкающим «китовым усом» хромированных радиаторных решёток… И множество сливающихся в едином рычании улицы всяких-других-прочих марок, которые Проков не мог определить, лишь хлопая на них глазами, как баран на новые ворота…

 

***

Тёртый калач Слава Вороков с другими иностранцами пить бы не стал. А с учёными – даже он, выверенный выправкой, и то – «не отказал себе в удовольствии». Профессора вели себя с русскими очень корректно, отзывчиво и в чём-то даже заискивающе. Ведь у русских был ключ от того, чего так хотелось профессуре, заветный ключ от мира во всём мире. Олдридж рассказал, как поспорил и даже поругался с сенатором Джексоном, имевшим глупость ляпнуть при нём:

– Если русские хотят быть нашими братьями – они должны сперва признать, что цивилизационно мы – их старшие братья…

По рассказу доктора Патрика, скорее всего, преувеличенному, он просто-таки вогнал сенатора в краску, обличая чванство и снобизм американских элит. Мол, в курсе ли m-r Джексон, что у русских самая читающая в мире страна, бесплатное высшее образование «опережающего уровня», и бесплатная медицина, и пятое, и десятое? В курсе ли он, во сколько лет «младшие братья» выходят на пенсию? Неужели m-r Джексон считает, что американское пенсионное безобразие можно счесть вершиной человеческой цивилизации?

Вороков был настолько психологически подкуплен этими тирадами знаменитого физика-гуманиста, что принялся даже, жестом ответной вежливости, расхваливать США:

– Есть целый ряд отраслей, в которых вы на голову превзошли нас, Патрик! И это, прежде всего…

– Я все их знаю лучше вас, m-r Vоrokov, но великий Chekhov говорил, что умный любит учиться, а глупый – поучать. Я предпочитаю учиться, а сенатор Джексон поучать, судите сами, кто из нас according to Chekhov!

– Здесь другое! – совсем уж елеем по ушам и маслом по сердцу гостей растёкся доктор Бенджамин Першин. – Если русские кого-то опередят в развитии, то они считают своим долгом заботиться о нём. А если наше общество кого-то опередит в развитии, то оно считает своим правом его уничтожить! И потому, Патрик, прежде чем глядеть – кто там и кого где в чём обогнал, надо вот с этим философским вопросом разобраться! Какой из двух путей ближе духу, да и букве человеческой цивилизации? Для меня, еврея, представителя народа, пережившего Холокост, – вопрос отнюдь не праздный!

Ну, и как с такими ду́шками не выпить на брудершафт?! Учёные милы: они говорливы как мудрецы, и при этом наивны как дети. С ними, пожалуй, можно дать себе расслабится даже ответственному сотруднику советского посольства. Они скажут за него всё, что он должен в смешанных компаниях говорить, да ещё и компетентнее простого, особой эрудицией не обременённого служаки.

– Запомни, Проков! – на ушко инструктировал «опекун» Славик перед компанейским посещением бара. – Американцы не чокаются!

– Почему?!

– Потому что они и так уже все чокнутые! – хихикнул Вороков. – Не лезь к ним со стаканом! Не поймут-с… Дикий Запад-с… Хочешь тостовать – подними свой бокал, наклони чуток к тостуемым и скажи: «Сheers»!

Ефим всё так и сделал. Почти. Он поднял пузатый барный стакан с бренди, слегка наклонил его к компании, и сказал:

– Чи-и-из!

Все американские учёные послушно и делано заулыбались: они привыкли, что так им говорят фотографы, и взглядами искали фотоаппарат… Куратор от посольства жестом «стыдливой мартышки» закрыл глаза ладонью…

«Впрочем, – мысленно утешал он себя, – в данном случае шизика встречают шизики, у них по этой части паритет, как у наших стран по ядерному оружию».

«Шизики» разговор затеяли странный, смутный:

– …Я же не говорю, что это вампиры! – тараторила бледнолицая, от выпивки пятнисто, как бывает у северянок, зарумянившаяся Дженнифер Грейди. – Которые посчитали слишком вызывающим ходить совсем без тени! И потому обзавелись поддельными тенями!

– Дженни! – укоризненно качал головой доктор Патрик Олдридж. – Именно это ты и говоришь! И это нехорошо – за кого тебя примет наш уважаемый советский гость?

За кого её мог принять уважаемый только в этом узеньком кругу Фима Проков? Наверное, за фею из смутных, но сказочных снов подростка, тонкокостную эльфийку, зачем-то надевшую строгий деловой брючный костюм. Если незаметно (как казалось Прокову) приблизиться к её точёному вдохновенному силуэту, то ощущался ласковый аромат заграничной парфюмерии, благоухание экзотических цветов: пачули… лаванда… иланг-иланг…

«Её волосы, – мысленно формулировал Проков, – как рябиновый венок из гроздьев спелых ягод…».

Потом счёл эту метафору слишком деревенской, мысленно, как привык в своих диссертационных рукописях, вымарал, и заменил более подходящей: «Её волосы – как рубиновая корона…».

И потому он не отказал себе в удовольствии поддержать миловидную коллегу, увенчанную от природы этой волшебной ирландской рябиново-рубиновой короной:

– Мне тоже приходилось встречать несоответствие теней геометрической оптике! Разумеется, обычный человек подвоха не заметит, тень как тень, но если ты сдал интерференцию световых лучей на отлично, то невольно отметишь: тень поддельная…

– Вот-вот! – ликовала младший доктор Грейди. – Вы заметили, что обычно они «палятся» на полутенях протяжённых источников света? Тогда особенно заметно, по крайней мере, специалисту: тень явно и нагло не соответствует лучу преломления!

– Дженни, это чушь! – как ребёнок, смущался нелепой теме дружеской беседы доктор Патрик.

– Почему же чушь, если факт! – задиристым сеттером тявкала Дженнифер.

– Я думаю, вы оба правы – примиряюще вмешался крючконосый и агнцем кудрявый доктор Першин. – Дженни права в том, что заметила несоответствие теней лучам преломления света… Патрик прав, что считает идею подделки теней вампирами чушью…

– Я не говорила – вампирами! – запротестовала Грейди.

– Ну, так или иначе, я думаю, всё дело в полевых условиях фиксации факта, Дженни! Ты видишь тело, которое отбрасывает тень вопреки законам оптики… Но ты же это видишь не в лабораторных условиях! Скорее всего, неучтённые помехи, какой-то сильный точечный источник света затмевает от тебя малозаметный протяжённый источник, это и воспринимается, как искажение лучевого преломления…

– Преломлять лучи, – бухнул подвыпивший Проков, – может и степень полупрозрачности тела! Геометрическую оптику мы берём в предположении полностью непрозрачного предмета, но что, если он на какой-то процент светопроводимый?!

– Как вы себе представляете полупрозрачного человека?! – возмутилась Грейди.

– Ну, не знаю, не знаю… Вот вы, Дженнифер, настолько изящны, что в профиль кажетесь мне почти прозрачной…

Более идиотского комплимента Слава Вороков в своей жизни не слышал, и потому чуть было не подавился закусочным снеком. Но – поскольку этот Иван-дурак попал к своим коллегам Джонам-простакам – никто, кроме Ворокова, не удивился его топорным метафорам.

Грейди, про которую Слава сперва подумал, что она обидится, – напротив, выглядела весьма польщённой и улыбалась застенчиво:

– Ну что вы, что вы, m-r Прокофф… Скажете тоже…

Постепенно компания таяла: старики уставали и вежливо уходили. Первым сдался доктор Олдридж, пожелав компашке хорошего вечера и откланявшись, обещая «продолжить интересное общение завтра». Потом Бенджамен Першин посетовал, что какой уж час развлекается некошерно, «хорошо, моя семейка не видит». И убыл в объятия Морфея.

Уже в неоновых сумерках, гвоздящих мельтешением продажного угара, «поредевшие ряды» борцов за мир и разрядку международной напряжённости оказались в волшебном, ныне почти забытом, мире диско 70-х.

Проков нагружался от бара к бару, от восторга предсказуемо (с точки зрения посольского куратора) «ужрался», намешав разные виды многоликого американского спиртного изобилия. Контуженный лавиной новых впечатлений, он вдруг выскочил на самую середину танцпола, под грохот диско-ритмов и задал там такого гопака, что даже видавшие виды танцоры сперва обалдели.

Он смотрелся среди них совершенно чужеродно – пухленький, вспотевший, как из-под ливня вышедший, мокрый до брызг вокруг себя человек в чёрном костюме гробовщика, советской консервативной «тройке» с жилеткой… Вокруг него всё плыло, и видел он только сверкающие зеркальные шары, вращающиеся световые диски…

Надо отдать должное дипломатичности Рh-доктора Дженни, она не стала высмеивать чужака, а наоборот, заволновалась, пытаясь его стащить с танцпола, укрыть от насмешливых взглядов…

Слава Вороков придержал её порыв за локоток:

– Это у него акклиматизация! – пояснил Вороков взволнованной Дженнифер. – У меня тут в первые дни тоже так было. Если северянин приезжает на юг, то у него поднимается температура. А если soviet приезжает в Америку – у него случается вот такое…

– Но у него же могут быть проблемы с его начальством! – в тревоге кусала губы доктор Грейди.

– Здесь – я его начальство! – успокоил Слава. – Его типаж мне хорошо знаком: академический затворник. Судя по всему – он никогда в жизни, ни разу не плясал…

– Vyacheslav, – не унималась Дженни, – а если его сфотографируют? Боже, эти мерзавцы могут ведь его высмеять…

Она тоже была академической затворницей. Она не очень-то понимала своих диско-соотечественников. Никто на танцполе, мигающем разноцветными квадратами, и в мыслях не имел высмеивать дурачка Фиму.

Американцы – тусовщики. Если есть повод подурачиться – они отнюдь не дураки на этот счёт! Сперва собрались вокруг выделывающегося иностранца в кружок и поощряли аплодисментами, а потом и вовсе, когда он «зажёг не по-детски» и завёл публику, – стали копировать его нелепые телодвижения.

Они вообще привыкли жить по принципу – «чем больше танцев, тем лучше». Вчера был такой – а сегодня эдакий! Проков кривлялся смешно, а его весёлые подражатели – ещё смешнее.

Представьте себе диско-американца, который попытается изобразить русскую присядку в джинсах со стразами, похожих на два колокола, с колышущимся одуванчиком модной шарообразной причёски!

– Вот видите, Дженни! – хихикал с коктейлем в руке совершенно, казалось, трезвый (хоть он и пил больше всех) Слава. – Напрасно вы волновались! Никто тут и не думает над ним надругаться! Кроме меня – но это завтра…

И не выдержал, досадливо поделился наболевшим:

– Присылают из дальних колхозов таких вот стрекозлов, а мне потом их похмельные головы над унитазом держать…

 

***

…«Отжав» звякнувший о мостовую нож-«боуи» из руки самого грузного и грозного на вид противника, Слава Вороков услышал характерный тростниковый хруст кисти. Он перестарался, и руку грабителю сломал!

«Ну, – в оправдание себе подумал, – это же «боуи», как-никак, это вам не швейцарский перочинный, его не так-то просто перехватить!».

«Брызнул» по глазам растопыренными пальцами, с виду легонечко, даже ласково, худощавому нападавшему в бандане… И одновременно уклонялся от телескопической дубинки, молниями крестившей воздух в руке третьего противника: коротышки, обвешанного вудуистскими серебряными амулетами-черепами.

Пока худощавый в бандане щупло пытался восстановить зрение, Слава перехватил коренастого дубинщика. И перекинул через себя щедрым, костьми легшем хрустком броске об асфальт.

«Как куль с г…м», – отметил галочно.

Что и говорить: прошедший спецподготовку Вороков «исполнил драку» виртуозно, как пианист. Не сплюнув сигареты изо рта…

Потом вежливо попросил Дженнифер Грейди прекратить женский истошный визг и помочь ему с телом Фимы Прокова. Подхватив своего «контуженного» под руки с двух сторон, они убежали с места побоища, и бежали, на адреналине, очень быстро, хотя бандитам и в голову не пришло бы их преследовать: двое из нападавших еле-еле ползали на карачках, третий шарил по глухой кирпичной стене слепцом.

– Ах, какая незадача! – бормотал Вороков, явно имея в виду слова более крепкие и матерные. – Ах, как вляпались! Ну, Фима, только очнись, я тебе задам по первое число, герой ты… обкаканный!

– Но вы же победили! – полуспросила-полуконстатировала тяжело дышавшая, запыхавшаяся на бегу Дженни Грейди.

– Да очень нужны мне такие победы! – скуксился, чуть не плача, Слава. – Велика доблесть – мразь уличную раскидать! А вышло-то по итогам – what?

– What?

– Советские граждане избили американских! Тяжкие телесные… Толстому я точно руку сломал, и, похоже, сломал копчик – тому коротышу, который с дубинкой был…

– Вы действительно думаете, что уличные бандиты пойдут на вас жаловаться?!

– Кто знает, Дженни, кто знает… У вас страна юристов… А у нас ведь разбираться не станут, на моё место много желающих… Только повод дай – сходу перекинут с посольства куда подальше… Так что давай сразу договоримся: я не дрался, я в стороне стоял и призывал к конструктивному диалогу! А всех раскидал Фима Проков, он учёный, ему ничего не будет, академикам свойственны эпатажные поступки…

– Да ну послушайте, m-r Вороков, не пойдут они с жалобами! Ну, совершенно исключено! Это же street band, отморозки, которым, скорее всего, на дозу не хватало! Да и откуда им знать, чьи вы с Проковым граждане?!

Вороков дулей ей под нос поднёс ей перстень-печатку с советским гербом и улыбнулся загадочно, то ли в шутку, то ли всерьёз хмыкнув:

– Оттиск мог остаться.

Как это всегда бывает – осмысление приходит постепенно, и только после самого события… Молниеносное безобразие случилось в боковом, захламлённом всякой дрянью переулке, куда изрядно поднабравшаяся компания миротворцев вышла из диско-клуба поздней ночью, если не сказать – ближе к утру…

К чести Славы Ворокова он издалека заметил street band, раньше, чем банда заметила гуляк, и по внешности просчитал недобрые намерения:

– Ребята, уходим отсюда!

Но «ребята» – Проков и Грейди, замешкались, тем более, что Грейди заметила в зыбких, расплывчатых тенях банды искажение геометрической оптики теней. Начала энергично показывать это Прокову, чтобы доказать свою правоту, – Проков втянулся и заинтересовался…

И в итоге не убежали сразу, когда нужно было!

Грабители подошли поближе и агрессивно подступая «подковкой», оттеснили компанию Ворокова к стене. Настроены они были серьёзно – у одного нож, у другого – телескопическая дубинка, третий помахивал сложенной вдвое весомой цепью…

– А у нас тут выход платный! – глумились хулиганы. – Гоните десять баксов – и мы вас выпустим…

Вороков с готовностью достал десятидолларовую купюру, понимая, что попал в скверный переплёт, чреватый дипломатическими осложнениями. И был готов даже заплатить за Дженни и Прокова, если они пожадничают. В какой-то момент ему казалось, что копеечный инцидент улажен…

Но Ефим был в стельку пьян, и вместо того, чтобы достать бумажник, как положено добропорядочному иностранцу, когда его обирают ночью на улице, – стал играть в плёсеневскую шпану.

А именно: успокоительно что-то бормоча, задвинул себе за спину доктора Грейди, отчего та благодарно сомлела. Потом перехватил бутылку в своей руке, и так почти пустую, за горлышко, разбил её об угол дома, и с грозными русскими выкриками стал размахивать перед бандитами «розочкой», обещая всех на лоскуты пустить…

В итоге получил телескопической дубинкой по черепу и отключился – ему в его состоянии до обморока и без того «меньше дюйма» оставалось!

– Ах, какая незадача! – в первый раз сказал тогда, чтобы не выматериться, Вороков. Спрятал десятидолларовую бумажку обратно в карман пиджака, и вынужден был «разрядить обстановку» на «зашедших в тупик переговорах»…

А бузотёр Фима очнулся только за три авеню от побоища, и с удовлетворением выслушал:

– Ты всех раскидал! Молись теперь, чтобы доктор Грейди никуда не сообщила о твоём хулиганском поведении!

– Я нет! Нет! – почти испуганно взвизгнула Дженни.

– Ну вот и ладушки! – покивал головой Вороков. – Будем надеяться, всё обойдётся! Тебя сюда, Фима, прислали лекции читать, а не с уличной преступностью бороться!

Вдвоём Грейди и Вороков, поймав такси, доставили Прокова в его апартаменты, заботливо и заранее оплаченные «Обществом содействия науке», и уложили на большую двуспальную кровать. Проков проявлял там недюжинную бодрость, с кем-то ругаясь и кому-то смачно угрожая непереводимым лексиконом плёсеневской шпаны.

А Слава даже успел перед уходом Дженни немножко пофилософствовать…

– Вячеслав, почему вы так боитесь потерять место при посольстве? – спросила Грейди, ожидая вызванный по телефону таксомотор. – Разве у вас в стране так плохо жить?

– Жить-то у нас хорошо, – объяснил Вороков, снисходя к академической наивности собеседницы, – но всегда хочется ещё лучше…

– Это как?

– Ну как, как… – Вороков подбирал слова, понимая, что затрудняется объяснить этот феномен. – Ну, понимаешь, у вас общество рабов и господ. Не рыпнешься. Кого в посольства берут – тому и без посольств хорошо. Они не особо и рвутся. А кому плохо – тому рваться бесполезно.

– А у вас?

– А у нас нет рабов и господ. Теоретически сюда может попасть каждый. Вот и лезут по головам…

– И всё-таки я не понимаю! Если общество без рабов и господ – как же тогда и кто по головам лезет?!

– Люблю я вас, учёных! – сознался, растрогавшись, Вороков. – Живёте вы в сиянии чистого разума, и невдомёк вам тьма и паскудство большинства! Наше общество хорошо-то только для вас, светлых… А тёмный человек его считывает так: раз нет ни рабов ни господ, то, стало быть, место господина вакантно! И что если он сейчас вот напряжётся, локтями поработает – то персонально в господина выйдет, рабами себя окружит! А вы, учёные, ходите по г…ну, аки посуху, и всё у вас верхоглядство: то имплозия какая-то, то оптика геометрическая…

– Но разве развитие человека не заключается в развитии его разума? – недоумевала Грейди, учительским жестом сняв очки, зажав дужки меж пальцев, и постукивая их тонкой оправой по другой руке.

– Не трави мне душу, зеленоглазая! – совсем уж по-свойски, по-приятельски попросил Вороков. – Если б я знал, почему мир такой, какой есть… Ты, самое главное, запомни: дрался Проков! Я не дрался, ферштейн?

– При одном условии, – плотоядно улыбнулась эта рыжая лиса, задумав свою женскую хитрость.

– Каком ещё…

– Вы не будете его ругать! Да, дрался он один, как герой, всех раскидал, скажу под присягой… Но, пожалуйста, не ругайте его утром!

– Да уже утро, если что! – ворчал Вороков, комкая улыбку невольного умиления.

А Грейди повторила просьбу, и вложила в серебристо-хрустальную тональность всё своё женское очарование, с бровками домиком и по-детски хлопая ресницами:

– Как говорят русские, «спустим на тормозах»… Ведь он такой nice…

«Эге…» – впервые тогда подумал Вороков.

Но сказал другое, строго нахмурившись:

– Все они «найс» – коли выпьют с «айс» (льдом).

А наутро отпаивал что называется «безо льда» больного, разбитого и стонущего Прокова из «волшебной русской банки»:

– Ты у меня рассольчику-то попей! – ласково ворковал Вороков, придерживая левой рукой раскалывающуюся голову страдальца. – Попей... Пить не умеешь, драться не умеешь, и плясать не умеешь… Хотя… – Вороков всегда был, хоть и строг, но справедлив, – с последним, пожалуй, можно и поспорить…

По правилам, Вороков должен был бы сводить Ефима в травмпункт. Но ему очень не хотелось этого делать – ведь начнутся ненужные расспросы… Поэтому бывалый Вороков ограничился собственноручным осмотром, поинтересовался на предмет симптомов, а потом с фельдшерской основательностью подвёл итог:

– Ну, судя по всему, до свадьбы заживёт!

– Чего заживёт?

– Чего ты про вчера помнишь, то и заживёт…

– Я вчера сильно тебя подвёл? – простонал Проков с искренним раскаянием.

– Значит, запомни, – строго предупредил Слава, – ничего не было. Я такие взбрыки понимаю, а доктор Грейди – good girl, хорошая девочка. Она скорее сама костьми ляжет, чем даст тебя подставить!

И «потому потом» Проков не раз гадал – что имеет в виду Грейди, когда снова и снова спрашивает про здоровье, не болит ли голова, что сказал врач, не подозревают ли сотрясения мозга, и нет ли звона в ушах? Сам-то он про тот вечер мало что помнил…

 

***

– Знаете, как мы определяем приход лета? – щебетал гостеприимный доктор Олдридж, кстати говоря, неплохо знавший русский язык. – У нас тут есть особое атмосферное явление, как и положено учёным, очень точное, хе-хе-хе… Когда наступает Манхэттенхенж – значит, в Нью-Йорк пришло лето!

Проков, стеснявшийся ещё спрашивать лишнее, думал, что Манхэттенхенж – это удивительные, апельсиновые нью-йоркские закаты, ярчайшие, сочащиеся мёдом и янтарём преломлённого света, бликующие радужной цветомузыкой из невообразимого множества окон суровых и прямоугольных, респектабельно-деловых высотных «человейников».

Лишь много позже Ефим Климентьевич узнал, что «манхэттенхенжем» коренные нью-йоркцы зовут тот единственный в году день, когда Солнце садится под прямым углом вдоль каменных каньонов параллельных авеню. Этого события ждут. Его отмечают в календаре, его встречают – сидя на траве, прямо в офисных костюмах, или даже лёжа, в рубашках, подстелив пиджаки. Уличные группы играют джаз, и горожане общаются, закусывают под живую музыку, благо, климат им позволяет…

Осмотрев в первый вечер предоставленные ему апартаменты, Проков некоторые виды бытовой техники не смог распознать – хоть и был учёным и технарём, и привёз в дар миролюбия удивительную энергетическую технологию…

Пытаясь не опозорить своей страны, пославшей его сюда «голубем мира», Проков именно по этой причине несколько раз позорился довольно постыдно, вызывая у сопроводителя Славы Ворокова брезгливую, скрывавшую смущение ухмылку.

Так, например, при первом посещении гигантского торгового молла Проков долго пытался оплатить сунутый ему в руку глянцевый рекламный журнал, опасаясь быть пойманным на мелкой краже. И подозревал провокацию…

– Пойдём! – умолял Вороков. – Не позорь державу! Это рекламный журнал, он бесплатный, его тут всем дают!

Когда Проков это осознал – то стал злоупотреблять. Специально заходил в магазины, где журналы раздают, и набирал их там. Со своей коллекцией, совершенно бесполезной, но глянцевой, мелованной, шикарной с точки зрения полиграфии, он, несомненно, выглядел папуасом, но ничего не мог с собой поделать…

Не сразу Ефим Климентьевич научился правильно реагировать на традиционное американское «hi how are you?». Каждый раз начинал многословно, с корявым акцентом советского школьника имени бессмертного топика «Ландон из дзе капитал оф Грейт Британ», благодарить за внимание, встречно интересоваться делами, здоровьем и настроением.

А над ним смеялись, или смотрели недоумённо, как на сумасшедшего. Но, пожив подольше, Проков сообразил, что нужно отвечать односложно:

– Hi!

Нью-йоркского метро он, как и все русские, – боялся. Один раз он купил временный проездной, и думал, что это просто проездной. А срок вышел, и его не пустили в метро, и деньги пропали…

В другой раз ещё хуже: он просто потерялся в большом и чужом городе, плохо владея местным наречием, зная на троечку язык Шекспира, оттого предстающий перед туземцами одновременно и безграмотным, и старомодным.

Для русского человека нумерация улиц тут непостижима, как квадратура круга. Указатели Uptown и Downtown в метро не помогали, а запутывали. Если, к примеру, Проков находился на 14-ой улице, что для русского ума само по себе какая-то нелепица (14-я улица!), то район Сохо будет Даунтауном, а Таймс Сквер – Аптауном. Но в другом месте – совсем по-другому… Город плавающих указателей!

Поезда метро в Нью-Йорке в семидесятые ходили не только по запутанному лабиринту однообразных, отделанных кафелем тоннелей и типовых скучных станций, но ещё к тому же меняя маршруты: в будние дни так, в выходные – эдак, днём не проедешь там, куда возили ночью… Сталкерская зона!

 Были у этого чудо-метро локальные маршруты, были экспресс-маршруты, а потому для иногороднего вагончики нью-йоркской подземки и сегодня кажутся призраками, «летучими голландцами» – невесть откуда возникающими и неизвестно куда пропадающими…

Потерявшись в метро, уехав совсем в другую сторону – Проков спасся с помощью дежурного в будочке. И решил дальше не рисковать, подсел на таксопарк… «Элементы сладкой жизни», блин!

В 1974 году все такси в Нью-Йорке были желтыми. За этим тогда строго следили. У свободных светилась шашечка, а счётчики между водителем и пассажиром были ещё механическими, умилявшими цоканьем своих шестерёнок. И ловили их ещё по старинке – помахивая рукой с тротуара…

Постепенно Проков привык, и уже не мог без этого: вальяжно махнуть рукой где-нибудь в районе метро West 4th, и нестись оттуда с ветерком, на пару с таксистом-эмигрантом, среди которых и земляки попадались, в сторону Юнион Сквер. Или наоборот до Центра Рокфеллера, раскинувшегося вдоль всей Пятой авеню.

Русское сердце разрывалось между восторгом от мелочной торговли «малого бизнеса» – и сверкающими парадизами многоэтажных эскалаторных торговых центров. Зайдёшь, бывало, в мясную лавочку, переходящую пять поколений от отца к сыну, – а там не развернуться: торговая зальца маленькая, к тому же забита товаром, как бы подступающим к тебе, жертве дефицита, со всех сторон… Кисло-сладкий запах убоины, улыбчивый мясник в кожаном фартуке и белом колпаке, старинные весы, старинная, со звоном, бронзовая касса… Отвесив тебе вырезки, продавец завернёт её в старомодную обёрточную бумагу, перехватит крест-накрест бечевкой, и задумаешься: уж не в XIX-м ли ты веке среди всей этой кафельной и улыбчивой милоты?

Ну, а в торговом центре обратное – кажется, что проскочил на век вперёд, и попал в какой-то космопорт, откуда вылетают астролайнеры на Марс и Луну! Бриллиантовыми гроздьями сверкают от умелой подсветки бесчисленные аквариумы бутиков, звучит повсюду из скрытых динамиков популярная в 70-е музыка: диско, джаз, блюграссы и блюзы, а иной раз – брейки. Это такие длинные ритмичные барабанные перебивки, в чей продолжительный звукоряд вклиниваются заводные танцевальные выкрики. А ещё 70-е – это годы, поющие голосом ABBA…

Американцы вообще очень музыкальны, они показались Прокову гораздо веселее русских, что и немудрено: русские только-только половину своих погребли, в каждой семье убитый на войне, да и не один часто. У русских и песни-то всё больше поминальные… На их обширной земле – тесно от скорбных обелисков. Американцы же, такого горя не нюхавшие, – выглядели шаловливыми игривыми детишками, не стремящимися повзрослеть.

Однажды, гуляя, Проков случайно попал в облаву, а потом долго и стыдно объяснялся в полиции – как оказался в Гринвич-Виллидже, где нью-йорская полиция разоблачила и накрыла с поличным целый бар… гомосексуалистов! Целомудренный сын страны Советов вообще не понимал – кто это такие, о существовании содомии в СССР знали только юристы, да немножко криминальная среда, но уж никак не очкарики-отличники с физтеха.

– Это что же… у вас тут целый бар мужеложников?! – выпучил глаза Проков, когда «разъяснили на пальцах».

– Хуже, m-r russian, – грустно сознался полицейский. – Их тут много, таких баров… В одном месте выловим – они в другом собираются… А теперь вот ещё придумали: парады свои проводить! У нас есть парады профессий – так эти извращенцы решили использовать формат, представляете?! Shame…(срамота).

Проков не понимал, как такое может быть, всем своим видом это показывал – а полицейский заметно завидовал его непониманию…

Так рухнул в глазах Прокова Гринвич-виллидж, ранее известный ему только клубом «The Kitchen», куда он, собственно, и направлялся перед облавой: туда, где в те годы шли показы авангардного кино и концерты экспериментальной музыки…

 

4.

Город для людей, страна для людей, кричащее изобилие, разящая наотмашь роскошь, головокружение от свободы – именно такими предстали Нью-Йорк и Америка Ефиму Прокову в 70-е. И нужно «было быть» поистине великим детективом, чтобы распознать нечто тёмное в странном разговоре с очаровательной коллегой Грейди, учитывая окружавшую Прокова обстановку: жаркое и музыкальное лето в старом добром Нью-Йорке.

 Зной дрожал смехом прохожих в Централ Парке – идущих покормить уток, покататься на лодочках. Гуляки протекали ручейками веселья мимо напоминавшей романтическое свидание «сладкой парочки» физиков.

 Прохожие, подмигивая, снимали их на плёночные кинокамеры, которые тогда были в большой моде. Проков кушал знаменитое в «старой Америке» мороженное Dairy, чей магазинчик в сердце парка тогда ещё не был переоборудован под «гостевой центр».

И намеревался чуть позже угоститься ананасами на руфтопе главного офиса Tumblr, где лупоглазые треугольные увеличители показывают всем желающим панораму города с высоты в порядке, так сказать, «живой очереди». И был Проков расслабленным, благодушным, восторженным…

В 70-е количество почти ручных белок в Централ Парке зашкаливало: они сновали с деревьев на скамейки, брали еду прямо с рук «прихожан», Прокова умиляли, а доктора Грейди раздражали, она отмахивалась от назойливых нью-йоркских белок, как от мух, или как алкаш от «белочки»…

Эта огнегривая девушка, валькирия академических снов Прокова, пришла сюда какой-то встревоженной, взлохмаченной, поэтично-расфокусированной. И казалась напуганной. И вид какой-то дурацкий, и предложения Дженнифер оказались какими-то дурацкими, её фасону под стать…

– Мистер Проков, – попросила доктор Грейди, протягивая блаженствующему на лавочке Ефиму мятые, изрядно потисканные её тревожными, но нежными и тонкими, руками, бумажки. – Что вы скажете о логемах этого математического кода?

Проков взял листки лениво, глянул одним глазом в замысловатую вязь понятных только специалистам закорючек… И невольно втянулся, дёрнулся, из позы развалившегося отдыхающего пересел в позу угловатого напряжения… Так повёл бы себя музыкант с идеальным слухом, если бы ощутил не воспринимаемый ухом, но сильный и навязчивый ультразвук вокруг себя…

– Послушайте, Дженнифер, но ведь это невозможно! Это же безумие!

– Может, и безумие, но как это невозможно, когда я вам только что дала записи?! Если это записано, значит, это возможно?!

– Но откуда, откуда этот код?! Он же совершенно лишён разумной логемы!

Доктор Дженнифер Грейди стала неумело врать. Отводя глаза, и выдавая себя рукой, которой она полуприкрывала яркую губную помаду, коллега плела что-то о раскопках городов майя, о доколумбовых цивилизациях Центральной Америки, о пирамидах Теночтитлана… Что, якобы, коды рядов и ряды кодов были обнаружены сперва археологами, а потом переданы на экспертизу математикам…

Проков чувствовал, что Дженнифер лжёт, но не хотел её конфузить, пребывая в чуткой деликатности гостя и джентльмена. Майя так майя! Теночтитлан – так Теночтитлан, хотя это вроде бы город ацтеков, а не майя… Ну да ладно, они там соседи были… в разное, впрочем, время… Зачем такой милой, интеллигентной и плюшевой девочке, коллеге Грейди, умнице в красивших её тонких очках, лапушке немного не от мира сего, врать?!

– Это может быть доказательством палеоконтактов майя с инопланетянами! – чуть насмешливо склонил голову русский физик.

– Вы думаете?!

– Ну, а как иначе? Майя развивались изолированно, кстати и ацтеки тоже (бедняга Грейди густо покраснела, поняв, что разоблачена), они, конечно, были странными ребятами, но… Насколько мне известно, майя были людьми, принадлежали к человеческому виду… А логема этого кода – нечеловеческая.

– Вы тоже заметили?! – ещё более нервно заволновалась смутно и нераспознанно волнующая его своей близостью доктор Дженнифер.

– Что вы имеете в виду, «заметил»?

– Нет, сперва вы, мистер Прокофф, скажите, что вы тут видите, а потом я скажу вам, что увидела я!

– Ну, ладно! – благодушный Ефим был рад помочь гостеприимным хозяевам, хотя и не совсем понимал, в чём: – Человеческая математика – не больше, чем предельно абстрагированное человеческое мышление. Будучи неразрывно связаны между собой, они имеют общий базовый код. В основе математических языков двоичный код: да-нет, плюс-минус, утверждение-отрицание, бытие-отсутствие, добро-зло, и так далее…

Доктор Грейди нервно и торопливо кивнула. Ветерок трепал пламенем её густые длинные волосы медного отлива. Она прислушивалась к корявому акценту Прокова, как меломан к концерту виртуозов.

– …Отсюда, как нам обоим известно, математические языки, которые в исходной основе выстроены на двоичном коде: единичка-ноль, ток идёт – ток отключен, это я уже о языке электронно-вычислительных машин… Понятно, что, чередуя два элемента, можно создавать очень замысловатые комбинации, например, точкой-тире языка Морзе передать всё богатство человеческой речи… Но в основе всё равно бинарный код из двух элементов, скажем так, черты и пробела, чернил и неокрашенной поверхности… Этот дуализм – универсальный код языка, благодаря которому машины могут работать, и, кстати говоря, благодаря чему их можно выключить. Да-нет, действие-отсутствие! Человеческий язык несколько другой, что и отличает человека от робота. А иногда и не отличает – когда перед нами живой робот, сектант… Первичная логема всех гуманитарных мифологем, идеологем – диалектика триединства…

– Да-да, культ Троицы! – не смогла сдержаться сперва пытавшаяся молчать до конца мини-лекции доктор Дженнифер. И у неё – отметил про себя Проков – были в тот миг удивительные глаза: большие, ведьмино-изумрудные, распахнутые, женственно-бархатные и при этом умные, глубокие…

– Закодировать человеческое мышление в двоичном коде вычислительных машин очень сложно… – вещал Проков, завороженно утопая в изумрудных летних омутах её глаз. – А я так думаю, что и вовсе невозможно. Триединство – это наличное, переходное, не являющееся конечным, и актуальное, не являющееся наличным. И все эти три состояния существуют в одном, и называются человеческой мыслью, а уже оттуда – человеческим действием. Машина может нарубить дрова, и даже более умело, чем живой человек, но она не может сама себя запрограммировать рубить дрова. Человек же одновременно себе представляет и кругляши, и процесс их разрубания, и готовые поленья. Если говорить нашим физико-математическим языком, то человек – это машина, которая обладает свойством саму себя программировать, актуализируя несуществующий момент будущей реальности. А машина – наоборот, человек, который потерял способность сам себя программировать!

– Зомби! – возопила очаровательная доктор Грейди.

Проков смутился, потому что как раз недавно впервые в жизни посмотрел американский фильм про зомби, и он произвёл на девственную советскую душу неизгладимое впечатление…

 

***

Увы, но заурядный «ужастик» потряс Ефима, всегда всё принимавшего буквально, до глубины души, и целых два дня после приснопамятного сеанса Проков очень нервничал, когда кто-то заходил ему за спину. Проков стыдился этого…

Стыдился он и того, что в разговоре с Грейди выдумал очень уж деревенский пример: с дровами. Колхозник – он и есть колхозник, хоть его в Нью-Йорке в шикарных апартаментах посели! Заурядный фильм про зомби впечатляет так, что ночью спать не может; с американским коллегой, очаровательной женщиной, разговор про какое-то печное отопление ведёт… Нутро плёсеневского парнишки, как ни крути, наружу лезет, как ни тужься, втягивая – выпирает…

Чтобы на улицах меньше оглядывались – Проков отказался от советской большеворотной рубашки «с петухами» и от пестрядинного галстука, от этих маркеров «тракториста на свадьбе». Он приобрёл джинсы и солнцезащитные очки, и даже – пусть не сразу, а только дней через пять, догадался снять с них бумажный ярлычок с маркой производителя…

Но как на грех именно в день полного, как ему казалось, попадания в образ нью-йоркца куратор из посольства Славик Вороков явился к нему в холостяцкое жилище с инспекцией, и отругал:

– Фима, ты совсем дурак?! Ты зачем пустые банки и упаковки хранишь, да ещё и на видном месте?! А если к тебе местные коллеги зайдут в гости с бутылочкой вина, и всё это увидят, что они про нашу Родину подумают?!

А потом Слава заглянул в мешок, по советской традиции подвешенный на ручке двери, ведущей в кухню, и ещё больше ужаснулся:

– Фима, да ты просто провокатор! Какой ОВИР тебя за границу выпустил, страну позорить? Ты зачем собираешь пустые пакеты?

И, надо сказать, упрёк был хоть обидным, да справедливым. Уроженец «III-ей категории снабжения» – это что-то вроде диагноза. У Фимы Прокова не поднялась рука – ни разу! – выбросить яркие, с рекламными логотипами одноразовые пакеты. Что же касается банок с американских прилавков, литых, витых, фигуристых, то пирамидальных, то овальных, то выгнутых в форму восьмёрки – в Плёсенево тамошние обитатели непременно поставили бы их в сервант на видное место, воспринимая как детали удивительного «импортного» сервиза!

Тёртый калач Вороков уже не в первый раз сталкивался с таким поведением «стукнутых» соотечественников, и «на крайняк» посоветовал:

– Фима, если впредь на чём-то таком застукают, ври всем, что ты «экофрендли», борец за чистую природу!

И это был хороший совет, потому что от самого себя не убежать, и происхождение – всегда как шило в мешке…

 

***

– Да, – постарался как можно твёрже, скрывая свою впечатлительность, ответить доктору Дженнифер советский гость. – Как зомби…

– То есть вы хотите сказать, мистер Проков, – уточнила девушка-коллега, – что наша математика существует только внутри неделимого комплекса, который мы называем нашей цивилизацией?

– Естественно, как и любая из наук! Если она не будет соответствовать мышлению человека, то не сможет быть ни сформулирована, ни понята. Вся наша математика – это отстранённое, и не очень сильно, отражение нашего мышления, в котором есть наличное, процедурное и актуальное. Происходит, можно сказать, банальная переделка реальности под идеальное состояние. Математическая задача решается в этой логеме, как и любая, сколь угодно бытовая, задача.

Самое главное, Дженнифер, что дала нашей науке религия – результат нам заранее известен! То есть у нас итог не вытекает из действий, а наоборот, действия, если они разумны, – подгоняются под заранее заданный итог. Коли бы наука получала свой идеал не в начале исследований, а в конце – тогда такая наука была бы нечеловеческой. Может быть, инопланетной или из иных измерений. Все наши действия подчинены стремлению к известному нам, но временно недоступному состоянию. А если они стремятся, деятельно и активно, к неизвестному состоянию – тогда что это? Безумие? Зазеркалье? Игра в «гусарскую рулетку»?

– Браво, мистер Проков! – мрачно торжествовала ставшая на миг «роковой женщиной» доктор Грейди. – Браво! Кроме разных языков, у нас с вами есть общий, язык математики, и мы понимаем друг друга на нём лучше всего! Я тоже сразу обратила внимание, что логема исходного математического кода – нечеловеческая, и оттого непостижима человеческому мышлению! Ай да инки, с кем же они там контактировали?!

– Вы говорили – майя… – потупившись в «испанском стыде» за учёную лгунью, опустил взгляд Проков.

– Да, да, майя, палеоконтакты… – смутилась Грейди, сняв с себя тонкие очки и нервно теребя их дужки. – Я оговорилась…

– Ваше мнение, Дженни?

– Тут в вычислительную логему вложена пентаграмматика, что делает язык программирования семантически запредельным для человеческого понимания…

– Я думаю, что мы учились по одним учебникам, Дженнифер! – улыбнулся Проков, с чем Грейди рассеянно согласилась…

После чего убежала по своим – видимо, очень нервным делам, а Ефим Климентьевич – предался дальше потребительским удовольствиям щедрого нью-йркского оранжевого, рвущего небоскрёбами небо в лоскуты, лета… Немного тоскуя, что девушка-коллега не составляет ему компанию и дальше…

 

***

Проков буквально купался в доброжелательности и отзывчивости своих американских коллег. Они сопровождали его на каждой лекции, ядро в пять-шесть пацифистски настроенных учёных-физиков, и постоянно ему кивали, улыбались, угодливо аплодировали.

Довольно быстро он перешёл с большинством из них на «ты», тем более, что в английском «вы» и «ты» обозначаются одним и тем же словом, отличаясь только интонационно. Тут нужен почти музыкальный слух, чтобы понять, когда «ихняшнее» you – «вы», а когда «ты»!

На «ты» в США переходят так:

– Mистер Олдридж, what are your plans for the weekend?

– Just call me Патрик.

Именно так просили коллеги Прокова называть их Патриками, Бенджаминами и Дженни. Проклятия, которые Проков посылал войне, – были им не просто близки, а как мёдом по сердцу! Мало в чём в этом мире можно не сомневаться, но нет никаких сомнений в одном: борьба за мир учёных, объединённых «заговором специалистов», – была в те годы совершенно искренней.

Физики вовлекали в свой заговор и близких по духу кинематографистов. Один из борцов за мир «методом запугивания политиков», нобелевский лауреат Томас Шеллинг привёл к заговорщикам знаменитого Стэнли Кубрика. Так появился прогремевший на всю планету фильм «Красная угроза», настаивавший – устами Шеллинга, – что мир можно сберечь, если судьбоносные решения станут принимать люди хотя бы с минимальной рациональностью.

Кубрик сделал грозное предупреждение, создав образ сбрендившего офицера с американской авиабазы, вообразившего, что он потерял потенцию по причине хлорирования воды криптокоммунистами, и полного решимости отомстить любой ценой…

В числе прочего американские «физики за мир» доказывали, что наибольшую угрозу войны представляют собой даже не ракеты, а системы противоракетной обороны, позволяющие одной из сторон надеяться, что она переживёт ядерную зиму.

Учёные просили Кубрика не изображать политиков положительными: важно доказать, что если игра идёт между аморальными, но рациональными оппонентами, то можно избежать апокалипсиса!

Так что Ефим, выступая в знаменитом Карнеги-холле, обычно чуждом политики и открытом только для музыкантов, опирался уже на очень сильный, как говорят американцы, «андеграунд». Вовлечённые в «заговор за мир» музыканты-пацифисты для физика-миротворца из России сделали исключение, и впустили в Карнеги-холл «политику»…

Конечно, Проков вещал не в гигантском главном зале (аудитории Стерна), но и не в камерном. Он сумел собрать полный средний зал, Zankel Hall, рассчитанный на полтысячи человек.

Организаторы представили лектора как известного советского математика и физика, который «предсказывает век потрясающих успехов в развитии технологий». Глаза Дженнифер Грейди, стянувшей рыжую копну в пучок «конского хвоста», и оттого как-то ещё более бритвенно обострившейся профилем, лучились и горели обожанием, что для Прокова стало пьянее любых комплиментов от коллег…

«На новом фоне, – завлекала реклама, – прорывы и достижения последних веков могут показаться незначительными! Русский учёный расскажет о перспективах сотрудничества при условии сохранения мира между нашими народами!».

Кого бы ни презентовали американцы, они всегда это делают как балаганные зазывалы, такой уж народ…

В первых рядах сидели вторые лица с Уолл-стрита, во-вторых рядах – третьи лица оттуда же. Менее престижные места заняли американские студенты, в основном, хиппово выглядевшие: джинсовые волосатики со множеством ленточек и цветочных вышивок…

Перед началом лекции со вступительным словом к этой разношёрстной аудитории обратился президент корпоративной холдинговой группы «Энергон», поджарый и бликующий гладкой тканью делового строгого костюма мистер Иеремия Лирд.

Выступление этой «акулы с Уолл-стрита» не понравилось Прокову, Джереми словно ушат холодной воды вылил на присутствующих:

– Мир вокруг нас стремительно меняется: темп перемен ускоряется, изменения происходят гораздо быстрее, чем когда-либо, и их воздействие наблюдается во всем мире и во всех областях деятельности…

Тут не поспоришь, но дальше:

– Если мы не успеваем реагировать на эти изменения, мы оказываемся вне обоймы. Навылет и в никуда! И это касается не только бизнеса. Это касается каждого американца. Поэтому инновации – основа корпоративной культуры холдинговой группы «Энергон».

Американские учёные на эти слова поморщились, слишком уж от них разило социал-дарвинизмом. И широко заулыбались, когда Проков завёл шарманку иных речей, с которыми и послан был на другой берег Атлантики:

– Дорогие друзья, в мышлении дикаря существует только одна мечта: победить на войне. Но мышление цивилизованного человека живёт иной мечтой: победить войну! Сотни лет человечество тратило все свои силы и напрягало лучшие свои умы, пытаясь уничтожить самоё себя. Но есть и другой путь, и я приехал к вам с предложением этого иного пути! Мы можем объединить усилия, и сообща сделать жизнь на планете лучше, красивее и безопаснее. Насколько светлее стал бы мир, если бы достижения вашей и советской науки мы не противопоставляли, а сложили! Мы, советские люди, хотим стать не победителями в войне, а победителями войны!

– Обычно такие речи ведут те, кто проигрывает… – тихо сказал мистер Лирд в президиуме. Он думал, что его микрофон отключён. А может быть – знал, что не отключён. Может быть, он хотел, чтобы его бурчание услышала аудитория…

Немного сбитый с пафоса этим конфузом, весьма огорчившим американских друзей-коллег, Проков оставил неудобную для него роль политрука. И нырнул в свою тему, как рыба в воду. Он вдохновенно говорил о явлении имплозии, о конструктивных особенностях репульсивных энергоустановок, о том, что вакуум – «новое топливо», практически неисчерпаемое, и хорошая замена опасной атомной энергетике. Через какое-то время, ощущая лучащееся внимание и даже восторг умных нью-йоркцев, Проков уже не хотел говорить ни о чём, кроме своего любимого детища, своего дара человечеству.

Но совсем уж без политики в 70-е не обойтись!

– Эти технологии будущей энергетики, чистой и безопасной, я привёз в дар американскому народу! Чтобы мы вместе могли её развивать, взамен войны! – прогремел с трибуны Ефим Климентьевич. И, повернувшись к мистеру Лирду, насмешливо поинтересовался:

– По-вашему, коллега, таким языком говорят запуганные и побеждённые?!

Зал взорвался аплодисментами, а громче всех хлопали коллеги по ложе «физики за мир».

– Парень, да тебе надо в Конгресс баллотироваться! – прокричал Прокову под одобрение друзей доктор Олдридж.

Мистер Лирд не мог допустить, чтобы последнее слово осталось за советским выскочкой, а в делах репульсивных машин он, как финансист, разбирался очень слабо. Поэтому, когда дело дошло до вопросов и ответов, попытался взять реванш, вернувшись на почву антисоветизма. Зал, затаив дыхание, следил за этой дуэлью идей, а кучка «физиков за мир» даже кусала губы, отчаянно «болея» за русского:

– У вашей страны грандиозные хозяйственные успехи – издевательски начал мистер Лирд, потрясая статистической справкой в руке. – За последнюю пятилетку розничный товарооборот у вас увеличился на 36%, и это при неизменно-твёрдых советских ценах! Но если вы идёте вперёд такими семимильными шагами – чем тогда объяснить вашу закрытость? Почему ваше правительство так старательно оберегает ваших «успешных покупателей» от контактов с нами?

И закончил провокационно:

– Чего же так боятся ваши вожди?

– А того и боятся, – мрачно принял вызов Проков, – что если показать нашим лапотникам вашу жизнь, то они не станут дорабатывать три пятилетки до собственного изобилия! Захотят всё и сразу. В итоге своё потеряют. А чужого, разумеется, не получат…

Ефим снова ощутил волну эмоциональной поддержки американских коллег, их смущение и стыд за вредящего делу мира хищника Лирда. Чувствовал подначку банкира и распалялся, говорил всё более убеждённо, раскидисто и… неортодоксально:

– Потому что чужое – оно и есть чужое. И этого не понимает только человек, из которого коммунисты с пелёнок вытравливали понятие о частной собственности! В прошлом нищие крестьяне сплошь и рядом имели соседями сверхбогатых помещиков. Это многовековое соседство не только не выводило их из нищеты, но и наоборот, было главной её причиной.

Да ведь и невозможно все вопросы прогресса человеческого рода сводить только к обогащению и к бытовым удобствам! Очень часто разумный человек в безумном окружении выглядит непрактичным, смешным, жалким, нелепым, очень наивным маргиналом.

Разумный человек определяется вовсе не объёмом своих знаний или, тем более, возможностей самоудовлетворения.

Определение разумности лежит совсем в иной плоскости: разумный человек обладает связностью мышления. Он способен отличать крупное от мелкого, главное от второстепенного. И смысл от бессмыслицы, и необходимое от желаемого. И добро от зла, и достоверное от бредового. Он умеет искать соответствия средств заранее поставленной цели. Кратко говоря, разумность – это дисциплина соответствия заранее заданному эталону.

Если бы это было не так – мы никогда бы не сумели понять, почему дело Данте, создающего «Божественную комедию», – важнее дел современного ему ростовщика, особенно если ростовщик получил больше монет. Мы никогда не сможем стать разумными существами – если будем выводить свои действия из мути сиюминутных желаний, интересов, выгод и капризов. Животные поступают именно так – и потому ни один из видов животных не создал ничего, хотя бы отдалённо напоминающего цивилизацию с её преемственностью усилий, вытекающих из культовой сакральности идеалов…

– Браво! – удивлённо похвалил докладчика мистер Лирд, и пару раз хлопнул в ладоши. – Браво!

Все были в восторге, но особенно – ложа «физиков за мир», эти просто сочились благодарной расположенностью к коллеге. Проков смотрел на Дженни, Дженни на Прокова, и было в их взаимном взгляде столько взаимопонимания и восхищения, что даже окружающие незнакомцы улавливали теплоту этой дуги…

Мистер Лирд по итогам лекции, подойдя за автографом (он где-то раздобыл журнал со статьёй Прокова), – очень уважительно пожал руку оппоненту и предложил деловую встречу «в более узком кругу с более конкретными предложениями».

– Я за тем и послан моим правительством, – с достоинством поклонился Проков. – Назначайте время и место, я готов ответить на любые вопросы!

 

***

– …Так и появляются на свет маленькие идиотики! – ворчал куратор от посольства Вороков. – Когда один идиот встречает другую идиотку, себе под стать…

При очередной «инспекции нравов» он застал в апартаментах «этого идиота» Прокова, которого «навязали на мою голову», – запыхавшуюся и растрёпанную рыжуху, Дженнифер Грейди. И, как нормальный мужчина, сразу подумал о худшем: «медовая ловушка»! Подсунуло ЦРУ смазливую бабу этому чурбану, будет ещё один скандал с «невозвращенцем»…

Но когда Слава глубже вошёл в покои и в положение Ефима, то увидел, что кровать идеально заправлена, а сам Фимка нисколько не выглядит смущённым, «застуканным». На ковре, где коллеги кувыркались совсем не в том экстазе, про который куратор сперва подумал, были живописно разбросаны книжки и справочники по физике…

«Для «засланной казачки» она слишком увлечена всякой теоретической лабудой! – думал Вороков, одновременно и облегчённо, и, как настоящий мужчина, досадуя. – Трудно поверить, но в жизни и так бывает: никакого злого умысла, псих встретил психичку…».

– Мы установили – радостно и без тени стыда хохотала в лицо Славе Дженнифер, оправляя огненные локоны, – что Шрёдингер вдохновлялся вашими русскими сказками! – глянула на Прокова, и оба прыснули, будто чем-то очень смешным делились. – «Долго ли коротко ли», «видимо-невидимо», «ни жив ни мёртв»!

– Журнал «Роман-газета» – отжёг в тон ей Проков.

И парочка захохотала в голос. Вороков смотрел на этих воркующих голубков исподлобья, и думал, что Шрёдингер, скорее всего, судя по фамилии, еврей… Больше он ничего понять был не в состоянии.

– С этой книгой, – грохотал неуместным восторгом Проков, показывая толстую монографию «Теория поля», – меня в России все принимали за агронома!

– Вы тут что, пили, что ли?! – ужаснулся Вороков, заметив среди книжек на ковре бутылку калифорнийского «Шардоне», которое как раз в те годы гремело: на парижской всемирной дегустации вин, обошло даже бордосские Премье Крю.

«Ещё и вино белоэмигрантское выбрали!» – мысленно сердился Вороков, потому что калифорнийское «Шардоне» создал винодел с «характерной американской» фамилией Челищев Андрей. Целая эпоха в калифорнийском виноделии, живой – и даже пьянящий – укор советской власти.

У парочки физиков бутылка от Челищева в окружении бокалов, на одном из которых следы губной помады, стояла «потенциально-актуальной» только у самого донышка: «Уже ужрались».

Получался очень скверный анекдот: Слава заметил множество листочков с немыслимыми формулами, причём почерк у формул менялся прямо на полузнаке: вот угловатая прямая манера письма этого идиота Прокова, а вот, под дробью – уже каллиграфически-наклонное дамское перо. «У них это, – думал Слава, – что-то вроде «крестиков-ноликов», она начинает, он завершает, а потом наоборот…».

Вороков, стреляный воробей, догадывался, что тут было: в пьяных сумерках они наверняка не раз сближались для поцелуя, но в последний момент изумлённо смотрели друг на друга, с выражением «чего это мы?». У них, как у лётчиков, идущих на таран, – кто-то первый сворачивал, когда глаза в глаза… А поскольку они сполна-симметричные идиоты – они находили выход «из неловкости» в очередной логарифмической шараде…

Но как бы они ни пытались двусторонне играть в благородство и чистоту намерений «послов мира», заверяя себя, что всё только для пользы дела, – с каждой своей ядрёной шарадой они на полмиллиметра сближались…

«Это надо пресечь! – мысленно сказал себе Вороков – Это будет скандал… Или хрен с ними?! Они же оба, как дети малые, вне контекста исторических моментов…».

 

***

Она была очень мила, эта Дженни, в то время – эдакая «почти школьница», «милашка в кудряшках» – с такой, знаете ли, старательной артикуляцией, помогающей словам всей мимикой лица, что свойственно отличницам. И она так старалась угодить гостю и коллеге, что возможно… Да, возможно любила его, но он, человек гуманитарно-неразвитый, не очень тогда понимал ни её, ни собственных чувств. У них было очень много своих, маленьких и глупых секретов, которые заставляли их хихикать, когда приходили на ум.

Так, например, она решила сделать ему сюрприз, и приготовить «чисто-русское» блюдо притом, что сама никогда не занималась хозяйством, а на кухню заходила только покормить свою кошку да распечатать упаковки готовых обедов. Как и положено учёной, она провела исследование: заехала в «Маленькую Россию» и спросила там:

– Какое блюдо у вас самое любимое?

– Пельмени! – ответили ей «руссо-мигранто», не задумываясь.

И она, «как настоящая русская домохозяйка», приобрела пачку готовых пельменей, записав инструкцию по их приготовлению. Беда лишь в том, что американцы всегда моют то, что собираются варить, и Дженни попыталась помыть пельмени перед тем, как погрузить их в кипящую кастрюльку…

– And I have them all... they fell apart... – рассказывала она потом Прокову, чуть не плача с досады.

А он так умилялся её порыву «сделать дружеский сюрприз» – что согласен был даже съесть кашу из бывших пельменей. Но этого уж она сама ему не позволила…

Эх, семидесятые, «ламповое» времечко!

– Это глупо, Ефим! – кричала американка, врываясь поутру к сонному Прокову. – Это неправильно, гостить в «Большом Яблоке» не высовывая головы с Манхэттена... – Поехали, и я покажу тебе те места, где я выросла, и где впервые ободрала коленки! А они у меня от йода не просыхали!

На большой и широкой, исконно-американской машине, прекрасная за рулём, как всадница-амазонка, она везла его, смущённого, на Brooklyn Heights, смотреть с прибрежного холма на нижний Манхэттен…

Особое удовольствие – пьянящие брызги «рок-н-ролла» из автомобильного радиоприёмника, прямоугольно вписанного в автомобильную панель, по тем годам – ещё делавшуюся в рамках мебельного искусства из полированного дерева. Большой хромированный приёмник под уверенной рукой Дженни сурово щёлкал переключателем диапазонов. Янтарная подсветка шкалы добавляла уюта всему автомобильному салону… Так, с заводной музыкой, Грейди и Проков добирались до места – где перед ними раскрывалась зыбкая от летнего зноя East River, которая, сколько бы её «ривером» не кликали – на самом деле не река, а залив. Но так похожа на реку, что её даже местные зовут речным именем…

Тут Бруклинский и Манхэттенский мосты почти сходились, и между ними расположился затерянный, как Робинзон, маленький и дикий, каменистый пляжик.

– Это лучшее место во всём Нью-Йорке! – сверкнула глазами Дженнифер Грейди, так упоительно затянутая в белые джинсы. – Нигде больше в его сердце не найдёшь ни пятачка безлюдности!

 Перед парочкой простиралась необозримая вода, на другой стороне бабушкиными шкафами смотрелись старые, вышедшие из моды, первые и уже непрестижные небоскрёбы. Металлические чудища мостов обрамляли само небо: один дырявил облака каменными башнями, другой – железными. В запредельном громадье этих мостов Проков с мурашками по коже ощущал величие американского инженерного гения, дерзновенность американских Фаустов, несопоставимость дел их рук с масштабами и размерами человеческой фигурки…

По мосту помладше, который железный, каждые несколько минут скрежетали вырвавшиеся из своих глубоких нор и подкинутые сразу почти под небеса поезда метрополитена. Каменный организм города гонял по своим жилам стальную кровь и волнисто дышал невероятной мощью выхлопной дымки.

– Вон, видишь ту каменную арку? – спросила озорная Грейди, в подростковой позе сидя на корточках у воды и глядя на Ефима искоса.

– Где?

Дженнифер кинула камушек, ловким блином пошедший по глади лже-реки.

– Вон, под Манхэттенским мостом. Там здорово, как будто в зале старинного королевского замка! Студентами мы часто устраивали там тусы и вечеринки… Убегать от полиции там – одна из славных традиций нашего кампуса…

– Весело вы тут живёте! – подмигнул рыжеволосой коллеге Проков.

– Только не говори, что в России студенты вечеринок не устраивают! – засмеялась Грейди. – И безвыходно замурованы в читальных залах…

Проков, с каждым днём всё лучше разбиравшийся в оттенках английского языка, уже довольно цветасто стал рассказывать ей историю своей семьи, перепаханную катаклизмами ХХ века.

– …Мама, купеческая дочка, в детстве кушала устрицы… В её памяти это отложилось как-то искажённо, и вот уже старушкой она при мне ворчит на продовольственную политику:

– До революции народ с голодухи слизней жрал… Потом народная власть приучила к нормальным продуктам! А теперь пошла я в ваш московский магазин, Фима, опять, смотрю, слизни в продаже появились… Вот до чего довёл страну этот ваш Брежнев…

– Мама, – спрашиваю, – они на льду лежат?

– На льду…

– Под стеклом?

– Под стеклом.

– Мама, – говорю, – это же устрицы! Хорошо, что ты дальше не пошла, и сыр с голубой плесенью не увидела, тут он у москвичей пользуется популярностью…

– Грустная история, Ефим! – прицокнула языком Дженнифер. – Как Достоевского читать… Не смешная…

– А вам бы, янки-купалам, всё бы только смеяться…

– Во-первых, не зови американцев «янки», это у нас считается обидным прозвищем… А во-вторых, самое главное, согласись, что страдание, возведённое в куб… тьфу ты, в культ… это как-то странно…

– Ну, в общем да, – задушевно сказал Ефим, приближаясь, но сам не зная, зачем приближается, к девушке. – Я потомок Граббенов и потомок Проковых… Не люблю ни тех, ни других, но никуда мне от них не деться, кровь ведь не сольёшь…

 – А почему бы тебе ни полюбить своих предков? Во-первых… – Дженни по-детски загибала пальчики, словно бы подмигивая задорными веснушками их утончённой нежности, – во-первых, они твои. А во-вторых, они же всё равно уже умерли, какие тут сводить счёты и зачем?

– Понимаешь, Дженни… Если разделить мою стипендию по дням, то получалось меньше рубля в день. Мне не хватало, и я ночами разгружал вагоны. Получал трёшку, пятёрку, тем и выживал посреди столичных соблазнов, которые, как ты догадываешься, на все лады… Я работал до изнеможения, и днём и ночью, за четыре рубля! Как, по-твоему, я должен относиться к тем, кто, ничем полезным не занятый, спускает, прожигает по сто рублей в день, и даже не советских, а царскими ассигнациями?

– А в чём разница? – недоумевала американка, и было в ней что-то от холёной домашней кошечки, отважившейся выбраться на грохочущие авеню из уютных покоев.

– Царские рубли дороже наших современных…

– А-а… Then I see…

– Так вот, сама посуди: как я должен к ним относиться? С пониманием? С уважением? Может быть, с любовью?!

– А тебе не кажется, что под влиянием марксистской пропаганды ты стал ненавидеть собственную семью? Так и до братоубийства недалеко, что случалось у нас и у вас в гражданские войны…

– Не знаю, как у вас, Дженнифер, но у нас, в нашей семейке, Граббены презирали и травили единокровных Проковых задолго до революции. И Проковы ненавидели и разорили единокровных Граббенов задолго до гражданской войны.

– А всё-таки Ефим… – она лукаво улыбалась. – Кто тебе симпатичнее?

– В смысле, на чьей я стороне?

– Ну да…

– Чума на оба их дома! С моей точки зрения, это же битва кобры с гадюкой! Дедушка Климент утешал семью разговорами о том, что Граббены – социальные паразиты, феодальные тунеядцы. И даже на Евангелие ссылался, что раз они не работают – то пусть и не едят. Но сам-то дедушка Климент от этого не переставал быть первогильдейским купцом, разуваем и колупаем, и по миру он пустил далеко не одних Граббенов! Купец Проков обанкротил брата по крови, помещика Граббена. Помещик Граббен убил брата по крови, купца Прокова…

– Как вы, русские, любите всё усложнять!

– Я ничего не усложняю, Дженни. У меня, наоборот, всё очень просто. Я всем им родня, но отказываюсь от обоих наследств: не хочу себе ни волчьей пасти, ни лисьего хвоста!

– Пойдём-ка мы пешком через Бруклинский мост! – предложила Грейди, стряхивая с себя морок русской истории. – Это всё равно, что летать!

Бруклинский мост лучше всего подходит для туристических прогулок, его пешеходная галерея – открытая, и находится значительно выше проезжей. Действительно, как полёт – кажется, что весь Нью-Йорк перед тобой как на ладони…

– На той стороне мы попадём в небольшой парк! – щебетала очаровательный гид Прокова. – Это возле Сити-Холла. И ты, Ефим, окажешься в самом сердце старого даунтауна Манхэттена! Его отстроили ещё тогда, когда у нас на крыши принято было ставить не шпили, а всякие античные статуи!

– Но ты этого уже не помнишь, Дженни?

– Это было до меня. Задолго до меня, Ефим!

Слишком много случилось до них обоих, отчего им уже невозможно было уйти…

 

5.

Американские представления о роскоши – чужды витиеватости европейского барокко. Здесь всякие завитушки воспринимаются как пошлость, а настоящее преуспевание отражается в просторе офисной пустоты, линейной, прямоугольной, модернистски-строгой и холодных тонов. Таким и был зал для переговоров на 60-м этаже компании «Энергон», куда пригласил русского лектора-пацифиста один из внимательных и вдумчивых слушателей. Единственная вольность, которую тут себе позволял интерьер, – большая одинокая пальма в углу, в керамической кадке. Огромный длинный стол, ряды стульев, широта, высота помещения, блескучее сверкание, и… ничего лишнего.

Скромное угощение для переговорщиков – хрустальный графин с водой, и рядом с ним – такой же изящный сосуд с колотым льдом. Те, кто устали от самых мудрёных коктейлей, – в деловых буднях предпочитали пить этот простейший коктейль.

Мистер Лирд, как и потешный «мистер Твистер» из советской сатиры, – был владельцем «заводов, газет, пароходов», но только не забавно-опереточным, а убедительным, заострённо-хищным, создававшим вокруг себя сгущённое поле сильной воли и предельного мускульного напряжения. Иеремия Лирд снова был в деловом костюме «с иголочки», идеально посаженном на его фигуру, но уже не в синем, как в Карнеги-холле, а сером. Синим у него теперь был атласный галстук с бриллиантовой булавкой. Запонки сверкали так, как будто мистер Лирд прикрепил к своим запястьям фонарики…

Проков на этой закрытой встрече в самом логове инвестиционного и трастового зверя ждал чего угодно: угроз, или, наоборот, предложений сотрудничества, попыток подкупа или шантажа… Но только не коммунистической пропаганды от мистера Лирда. Однако глава холдинговой, то есть аккумулирующей акции самых разных предприятий, корпорации занялся… именно коммунистической пропагандой!

Правда, не сразу. Сперва – деловая часть. Иеремия Лирд поинтересовался, можно ли заполучить господина Прокова отдельно от советской страны и всех её заморочек. Отдельно взятого Прокова он готов взять на любых условиях, разумеется, в пределах разумного. Но заключать договор с СССР не желает – это бесперспективно для «Энергона». Если Проков готов консультировать энергетические компании холдинга как его сотрудник – то можно рассмотреть самые заманчивые условия сотрудничества. Если же он хочет это сделать как советский представитель – тогда «Энергону» такое не интересно…

– Должен вам сказать, мистер Прокофф, наша компания избавилась от 25% акций «Сосьете де кооперасьон эндюстриель франко-совьетик», то есть главного европейского агента по торговле Востока с Западом…

– За что же такая немилость к моей стране? – дипломатично улыбнулся Ефим Климентьевич.

– Наоборот! – пожал плечами хитрый волк Уолл-стрита. – Будь ваша страна отсталой и бесперспективной, я бы первым вложился в кооперацию с ней… Но у вашей страны есть будущее – именно и только потому, что вы слишком опасны для нас! Неужели вы ещё не поняли? Америка может быть доброй к тому, кто с ней несопоставим. Но она не может себе позволить роскоши терпеть сопоставимые с ней величины. То, что вы говорили про вечный мир, – приятно слушать нашим хиппующим очкастым олухам-волосатикам, кретинам со степенями и без! Такие вчера бросали через ограду Белого Дома свои медали за доблесть во Вьетнамской войне, и такие вечно будут вам подвывать, с гитарами или без аккомпанемента… К счастью, не они решают судьбы нашей империи, и, тоже к счастью, они вообще никогда ничего не решают! Вы говорили ерунду, мистер Прокофф, противную не в том смысле, что она горькая – нет, она сладкая, как патока, как лакрица… А противную природе человеческой… Ваши идеи, дуракам кажущиеся привлекательными, превращают человека в бачок для пищевых отходов!

– А что, по-вашему, человек?

– Борец и победитель. Его счастье в его торжестве, а торжество – это победа. А победа – это война. Я не говорю, обязательно – ядерная, тут ваши коллеги меня убедили, что это смерть всему… Подозреваю, уж не спелись ли ваши и наши эксперты, ну да проверять не рискну! Войны бывают и другими. Многих типов. Один из этих типов мы обречены навязать вашей стране в ближайшее время, и с этим ничего не поделаешь… Я сам отец, и жалость мне не чужда, но вы слишком сильные, чтобы вас жалеть… СССР, как Карфаген, будет разрушен – потому что такие, как я, не желаем уходить в небытие вместо него. Но лично у вас, как у специалиста уникального профиля, есть шанс выскочить из падающей башни и обрести себя отдельно от страны обречённых. Такие шансы вашему брату выпадают редко – и далеко не каждому, так что рекомендую подумать! Вам понравилось в Нью-Йорке?

– Я люблю Нью-Йорк! – сознался Проков. И вдруг, то ли со страху, то ли от неожиданности дичайшего разговора с матёрым бизнес-хищником понёс какую-то поэтичную белиберду: – Я полюбил Нью-Йорк с первого взгляда, его массивную громадность, его торопливую многолюдную деловитость, пряный запах его кофеен и густой тук воздуха в его бургерных! Я полюбил его зной, изощрённые цоколи его небоскрёбов на уровне человеческого взгляда – и убористую бесчисленность однообразных стеклянных прямоугольников в тонких металлических рамах этажами выше… И неисчислимость этих окон, которым ни вверх, ни вдоль не хватит никакого глаза, и неумолчные клаксоны сердитых нью-йоркских автомобилей, и неоновые галактики ваших реклам с их неисчислимыми и многоцветными звёздами… Я полюбил Нью-Йорк, и всё, чего я хочу, – подарить этому городу, ко всем его красотам и удобствам, ещё и новый источник энергии, дешёвый и повсюду доступный…

Проков умолк, поняв, что наговорил лишнего. Он как раз собирался выдать руладу об удивительном обаянии монументальных гигантских фруктов, шарообразных и сферических скульптур посреди тротуара, ослепительно блестящих на Солнце хромированными поверхностями… Может быть, за эти металлические плоды, возле которых мамаши выгуливают малышню, – Нью-Йорк однажды и прозвали «большим яблоком»? Приезжали фермеры, шли, прижмуриваясь от гламурного блеска, по авеню – и непременно встречали огромное яблоко, когда просто гладкое, а когда и иллюминированное электрической подсветкой…

«Нет, – мысленно сказал себе Проков, – это было бы чересчур». – И прикусил язык.

Но и мистер Лирд, сбитый с толку его напором чувств, тоже удручённо молчал. Это был словно бы выход в какое-то иное измерение, выход из того привычного мира хищников и жертв, в котором Лирд жил доселе…

– Однако! – завороженно сказал Иеремия, потирая переносицу, будто бы порчу сгоняя. – Вот что значит советская школа… Физик, всю жизнь ковыряющийся в формулах, заговорил языком Рея Брэдбери… Я всегда знал, что вы опасны, но снова убеждаюсь – насколько вы там, у Полярного круга, опасны! Вас лично хочу порадовать: Нью-Йорк может стать вашим навсегда! Вы нужны «Энергону», а «Энергон», как я посмотрю, нужен вам! На нашем деловом языке это и называется «контракт»! Значит, по рукам? Сколько долларов вы мне будете стоить? И прошу, не стесняйтесь…

– Я не договорил, мистер Лирд, – обезоруживающе улыбнулся Проков. – Кроме Нью-Йорка я ещё люблю и свою многострадальную страну… И мне почему-то кажется, что одно другому совсем не противоречит! Это называется очень просто: любить людей. Потому что и там, и там люди, и внутренне они очень похожи, просто живут по-разному… Вы ненавидите мою страну, и думаете, что любите Нью-Йорк, но мне кажется, что на самом деле вы и Нью-Йорк ненавидите! Ведь любовь, как и ненависть – по сути, и в основе своей неделимы… Я не понимаю, почему перспективные технологии не могут быть и там и там? Чем развитие нашего свиноводства помешает вашему?

– Наверное, я кажусь вам чудовищем? – участливо поинтересовалась «акула» в костюме из бутика.

– Если честно… – смутился Ефим, – то где-то около того…

– Вы постоянно смотрите мне под ноги! – засмеялся Лирд – Вы надеетесь разглядеть хвост? Или копыта?

– Ваша тень, Джереми…

– А что моя тень?! – напрягся мистер Лирд, инстинктивно подбирая ноги под сень полукресла, на котором сидел.

– Она выглядит так, как будто нарисована художником, не знакомым с геометрической оптикой…

– Этот художник, – белозубо скалился Иеремия, – наш офисный дизайнер по свету… Он навтыкал везде точечных светильников, асимметрично; говорит, что такова мода наших дней…

– Возможно, возможно, Джереми… – вынужден был согласиться Проков, тем более, что тень Лирда, пластично сместившись, приняла более наукообразные формы.

– Я до такой степени кажусь вам чудовищем, – смеялся Лирд, – что вы даже тень мою подозреваете в вампиризме! Но это не так, мистер Прокофф, вы не там ищете чудовищное… И раз уж пошёл такой философский разговор, то откровенность за откровенность! Я вас понял, по крайней мере, попытался понять. Теперь вы поймите меня, по крайней мере, попытайтесь… Что делает вас для нас Карфагеном?

– Вооружённый паритет! – комкано пробормотал Проков. – Гарантированное взаимное уничтожение…

– Вовсе нет! – белозубо, как реклама дантиста, скалился Джереми. – Выгляните в окно, гарантированное взаимное уничтожение на Уолл-стрит у каждого небоскрёба с соседним! Думаю, что Морганы и Рокфеллеры могут гарантированно уничтожить друг друга, но это вовсе не заставляет их… Скорее наоборот, заставляет договариваться…

– Тогда что?! – недоумевал Ефим.

– Ваши перспективы. Вы догоняете, а значит, время работает против нас… Что заставляет нас торопиться? Каждый день уменьшает наши шансы уничтожить вас с опорой на ваши внутренние слабости.

И вот с этого места, совсем уж огорошив Прокова, мистер Лирд, владелец заводов, газет, пароходов, – вдруг занялся коммунистической пропагандой…

 

***

– …То, что у русского – принадлежит русскому. То, что у американца – принадлежит не американцу, а случайности…

– Не очень понимаю… – сознался простодушный физматовец Проков.

– Вы получили квартиру от вашего государства?

– Да.

– На какой срок?

– Что значит, «на какой»? – обиделся Ефим Климентьевич. – Навсегда. Детям и внукам достанется, если что получше не получат…

– Теперь, мистер Проков, возьмём мою ситуацию. Я купил в Вермонте трёхэтажный особняк…

– М-м-м… Завидно, аж слюнки текут! – пытался шутить Проков.

– А на какой срок, как вы думаете?

– Вы же купили, а не в аренду взяли!

– У нас эти два понятия очень трудно различимы… – грустно сознался собеседник советского гостя. – Совокупность расходов на содержание особняка и налогов на имущество составляет очень значительную долю от его продажной стоимости. Если мои доходы вдруг снизятся – я просто вынужден и обречён буду продать свой дом. А ведь в отличие от вас, мистер Проков, моих доходов мне никто не гарантирует! Мои доходы – случайно сложившаяся комбинация, и сколько она продлится – никто не знает. Включая и меня. Хоть к гадалке ходи! – хихикнул банкир.

– Я понимаю, что вы хотите сказать! – кивнул Ефим Климентьевич, дабы совсем уж дураком не казаться. – Каким бы скромным ни было достижение советского человека – оно достигается единожды и навсегда. Он движется, может быть, медленнее, но вернее. Каким бы блистательным ни было достижение американца – оно лишь до первого кризиса, обнуляющего все достижения… А когда грянет кризис и какой, и насколько – никто из вас не знает…

– Совершенно верно! Можно, конечно, гордиться, что у нас в быту много лишнего, чваниться обилием роскоши. Но я как деловой человек стараюсь смотреть в корень: избыточной роскоши у нас много, а вот необходимого порой крайняя скудость, или вовсе нехватка! Наша экономика настроена так, что она вынуждена стремиться к бесконечному росту – но ведь человеку как биологическому объекту бесконечный рост совсем не нужен. Когда рост преодолел оптимальную потребность – он превращается в разрушительное безумие. Допустим, сегодня вам в СССР не хватает мяса…

Проков сделал протестующий жест, из верноподданнических соображений пытаясь возражать, как положено плакатному советскому патриоту. Но прожжённый маклер умиротворяющим жестом ладони попросил его угомониться:

– Вам не хватает мяса, и наша разведка, и даже наша пропаганда – вполне в курсе этой вашей текущей слабости! Но ваша сила, мистер Прокофф, в том, что вы идёте на подъём без падений, то есть вы прибавляете, не сбавляя! В последнюю вашу пятилетку потребление мяса в вашей стране… – банкир заглянул в справку, подготовленную для него сотрудниками отдела «паблик рилейшенз»: – Так вот, потребление мяса увеличилось на 10%, рыбы и продуктов из рыбы на 27%, овощей и фруктов – почти на 30%... Тут ещё данные по росту потребления молока, яиц, масла, сахара, но вы их знаете лучше меня…

Проков данных не знал, к стыду своему. Но кивнул из соображений лоялистской «показухи».

– Вы догоните оптимум, реалисты говорят, что за 10 лет, а наши оптимисты, что за 15, и дальше задача будет решена. Проблема исчезнет навечно, потому что людям вовсе не нужно бесконечное количество мяса! Им нужно определённый вес, больше которого им просто не съесть, как ни запихивай! Допустим, сегодня у вас мяса маловато, но каждые пять лет производство мяса в вашей стране увеличивается на 10%. То есть ситуация, когда мяса станет завались, и на него уже никто глядеть не сможет без тошноты, – гарантирована. То же самое я могу сказать и по любому другому виду бытовых нужд! Ваша система решает проблемы медленно, потому что решает их для всех и навсегда. У вас в стране нормальная температура тела – 36,6°…

– А у вас?

– А у нас то перегрев, лихорадка перепроизводства, то переохлаждение, когда люди, производящие слишком много – попросту вымирают. У нас перепады – то жар, то окоченение.

– Послушайте, мистер Лирд! – комкался Проков, смущённо осознавая, насколько вражеский банкир сильнее его в просоветской пропаганде. – У меня такое чувство, что не я, а вы коммунист!

– Если бы вы лучше старались в партийной учебе, – назидательно сказал Ефимов собеседник, – то вы бы знали, что по законам диалектики противоположности пребывают не только в борьбе, но и в единстве. Почему я хорошо разбираюсь в коммунизме? Потому что я банкир, миллиардер, главный враг коммунизма. Чтобы победить врага – нужно научиться понимать врага, и ещё: не надо его недооценивать, как многие у вас… И у нас! Если мы будем сводить все возможности СССР к очереди пьяниц за водкой – то вы втихую завершите свой план великих работ, и предстанете перед нами совсем уж недосягаемыми. Я считаю вложения в СССР рискованными не потому, что у вас нет потенциала, а как раз наоборот: потому что у вас колоссальный потенциал. Это и делает вложения в сотрудничество с СССР очень рискованными!

– Опять не понимаю вас…

– Чем ближе вы к окончательному исчерпанию своих бытовых неурядиц и нехваток – тем меньше наши шансы вас завалить. Лет двадцать, максимум тридцать – и ваш быт станет образцовым. А наш – не изменится… У нас очень мало времени осталось, чтобы покончить с вашей угрозой! Или мы сейчас вложим всё, что имеем, в подрыв Советского Союза – или через поколение нам уже нечего будет и не во что вкладывать…

– Значит, вот так вы ставите вопрос… – помрачнел «посол мира» Проков.

– Именно так! Вы наивный человек, мистер Прокофф, если надеетесь на мирное сосуществование! Его не будет! Может быть, ваша система и в состоянии победить войну как таковую… Но наша система может победить только в войне. Нам всегда необходим противник, и нашей целью навсегда останется поверженный противник. Вы не экономист, мистер Прокофф, вы математик, как и все математики, вы считаете плоско, линейно, и говорите очень простодушные слова! Вы сегодня спросили – «чем развитие свиноводства у нас помешает вам, а у вас – нам?», рассматривая свинину как пищу, но не как рыночный товар.

Если бы вы были историком, мистер Прокофф, то вы бы знали: в своё время успехи зерноводства в южных странах Европы убили английское крестьянство насмерть! Английское зерно в более суровом климате – оказалось никому не нужным. Англия перешла к овцеводству, и это ей стоило миллионов жизней, обернулось «огораживаниями», долгими и чудовищными формами вымирания её подданных…

– Когда овцы сожрали людей? – припомнил школьный курс Проков.

– Вот именно. Забыв об этом, вы говорите – с кем?! С американцами! И о чём?! О том, что нам не повредит взаимное развитие свиноводства?! Да нет ничего страшнее для американского свиновода, чем опережающее развитие ферм где-то на другом конце света! Куда же вы суётесь с проповедями, если не понимаете даже самых базовых основ рыночной экономики? Здесь не бывает человеку хорошо просто так! Здесь одному человеку хорошо только потому, что другому плохо, и только до тех пор, пока другому плохо!

 

***

Через пару недель Проков уже почти совсем забыл о странной беседе в Централ-парке с доктором Грейди в пользу археологов-дешифраторов. Грозный и величественный образ «нового Сципиона», угрожающего его «Карфагену», мистера Лирда совершенно вытеснил из памяти нелепые и неинтересные палеоконтакты то ли майя, то ли инков.

Однако научный руководитель огнегривой валькирии доктор Бенджамин Першин вернул к тому разговору русского гостя…

И первым вопросом, который задал пьяный Першин с бутылкой виски, прикрытой в руке мятым бумажным пакетом, ввалившись вечером в апартаменты Прокова, был такой:

– Ну, теперь-то вы, конечно, всё поняли?!

– Чего я должен был понять?! – нахмурил брови советский эксперт, подозревающий в таком явлении совсем расхристанного коллеги очередную провокацию империалистов.

– Неужели не поняли?!

– Да о чём вы, Бенджамин?!

– Тогда включите телевизор…

Проков включил телевизор, после чего пошёл достать пившему «с горла» профессору стакан. На сверкающей кухне из барного шкафа. Настоящий американский стакан, тонкого стекла и витогорлый, очень отличающийся изяществом от гранёных толстостенных стаканов в Плёсенево…

По телевизору все каналы крутили отречение президента Никсона. Американцы с изумлением и трепетом слушали, как кается их лидер, первым за всю историю США добровольно и досрочно подавший в отставку 9 августа 1974 года. Этому бодренькому болтуну пригрозили «импичментом» (ещё одно слово, совершенно непостижимое для русского уха Ефима Прокова!) – и болтун почёл за благо самолично ретироваться…

– Ну, теперь-то понял, buddy, you see?! – простонал вдребезги пьяный, и в этом состоянии напоминавший Ефиму простяцкий типаж плёсеневского алкаша с лесопилки, жадно, давясь, глотающий вискарь доктор Першин.

– Бенджамин, – попытался внести в абсурд нотку разума растерянный Проков, – я понял только то, что ты очень любил этого проходимца… Сорри, я не хотел оскорбить твоих чувств, этого политика…

– Я?! Никсона?! Да с какой стати – и никогда в жизни! Старого клоуна сменят новым клоуном – только и всего!

– Слушай, buddy, Бенджамин, я хотел бы тебе помочь, но я совершенно не понимаю, как…

– Ты не сможешь помочь! Никто уже ничего не сможет сделать!

– Да что случилось-то?! Ну, вашего Никсона, как в России говорят, «ушли», поставят вам нового, дело житейское, бывает…

– Ты понимаешь, глупый русский, что наши президенты нами не правят?! – взорвался доктор Першин. – И уже давно!!!

– О, Господи! – только и смог выдохнуть Проков, обалдевший от такого напора иностранца, и в растерянных чувствах присел на модный диванчик-седафлекс. Захотелось хлебнуть докторского пойла на пару с ополоумевшим Першиным.

А Никсон с выпуклого продолговатого экрана, встроенного в деревянный полированный корпус толстого, как боров, телевизора, всё вещал и вещал, всё уходил и уходил, и Прокову стало страшно от своего непонимания: чего тут страшного?

Известный американский физик подчёркнуто-еврейской внешности доктор Бенджамин Першин, потный и помятый, поминально уселся рядом с русским коллегой. Протянул ему полный стакан виски, а сам вернулся к питию из горла.

И повторил зловеще, замогильно:

– Нами давно уже не правят наши президенты…

– Бенджамин, ну что такое ты говоришь? – взывал к здравому смыслу Ефим Климентьевич. – Ну, бывает, «уходят» их… У нас вон тоже Хрущева десять лет назад «ушли» – и ничего, только лучше стало! Проживёте как-нибудь без своего Никсона…

– Да я плевать хотел на Никсона! Я на выборах голосовал против него! Хотя голосовать у нас стало бесполезно…

– Ты можешь мне объяснить, что стряслось?! – потребовал Проков, теряя терпение.

– Я думал, ты сам догадаешься… Логемы базового математического кода… Ты же их видел и прочитал… Неужели ты не понял, что это не письмена майя? Помнишь, Дженни тебе их показывала?

– Но Дженни потом проговорилась, что это письмена инков!

– Господи, какие же вы, советские… – доктор с массивным шнобелем хотел вставить крепкое словцо, но сдержался и обошёлся эвфемизмом: – …оторванные от жизни! Ну, как ты мог не увидеть, что это машинный язык? Это базовый код языка программирования вычислительного устройства, мощности которого не представляешь ни ты, ни я, никто из живущих на Земле…

– Ну и что? – пытался держаться невозмутимо, как учили в СССР при инструктаже для отъезжающих, Проков. – До меня доходили слухи, что вы имели контакт с инопланетянами, засекретили его…

– Слухи – только слухи, buddy! – перебил доктор Першин. И… заплакал. Настоящими крупными слезами искреннего раскаяния. – Это всё мы виноваты… Мы, твои коллеги, и в первую очередь я… Лично я! Научная этика… моральная ответственность учёного… Мы ведь из добрых побуждений, Проков! Мы хотели, как лучше… Мы хотели избежать войны между нашими странами, понимаешь?! И мы так ненавидели войну, что заигрались…

– Давай так, Бенджамин! – насупился Ефим. – Или ты сейчас уйдёшь трезветь в одиночестве! Или расскажешь всё по порядку!

И доктор Бенджамин Першин стал, более или менее связно, рассказывать «по порядку»…

Началось всё с того, что давным-давно в пустыне штата Невада армия США обнаружила и засекретила странный объект. Это, возможно, «летающая тарелка» инопланетян, но с такой же долей вероятности – аппарат для перемещения в иные измерения. Никто точно не знает, потому что загадочные пилоты непостижимой анатомии были мертвы, и успели превратиться в мумии. Находку спешно укрыли ангаром, много лет исследовали – пытаясь понять, с чьей техникой имеют дело.

Сперва было ясно только одно: технологически пришельцы, с другой ли они планеты или из зазеркалья, – на порядок выше землян. Их устройства обладают невероятным совершенством и непостижимой сложностью. Часть чужеродной техники погибла при аварии, но другая часть – работала, отзывалась на манипуляции операторов…

– А теперь, buddy, вспомни исторический контекст!

Проков смутно помнил исторический контекст, и Бенджамин Першин снисходительно расширил его в понятиях:

– С одной стороны, ваши «сталинские пятилетки». С другой – наша Великая депрессия. Не только учёные – любой человек с рациональным складом ума понимал, что вы догоняете, и скоро обгоните. Без применения какого-то супероружия наша система была обречена. По сути, она уже сидела в бункере, как Гитлер в сорок пятом…

Каждый год у вас – был очередным гвоздём в крышку нашего гроба! Мы попали в цугцванг: если мы примем ваши идеи, то мы проиграли по собственному признанию. Если мы не примем ваших идей – то мы проиграем в гонке. Зоологическая архаика отношений – очевидно деструктивна перед попытками людей выстроить экономику по всем правилам разума. Можно было бы капитулировать… Эйнштейн, кстати, предлагал капитулировать… Просто признать, что социализм лучше капитализма, и выйти из гонки…

– Но? – поднял бровь Ефим.

– Но тут, мистер Проков, тебе придётся сделать усилие, чтобы понять психологию англосакса! Понимаешь, веками, много веков, англосакс созревал в очевидном тождестве поражения и гибели. У нас не соревнуются, как у вас, за флажки и грамоты! Это не сраный спорт, где борются за кубки и медали! Для нас на протяжении многих веков проиграть – означало быть уничтоженным победителем, в самом прямом и грубом смысле…

– Наша держава не несёт смерти никакой из покорённых наций! – вставил Проков слащаво, до фальши верноподданнически.

– Я, еврей, может быть, это понимаю… – кивнул Першин. – Да и то лишь отчасти… Но это категорически неспособны понять наши политики! Вся история нашего континента – это убийство побеждённых победителями. Вначале тут жили люди полинезийской расы – и когда сюда ворвались краснокожие, они уничтожили полинезийцев всех до одного. До одного, Проков! Археология рисует нам картины страшного погрома, идущего через всю Америку, с севера на юг… А когда сюда пришли мы – то мы уничтожили индейцев. Наш политик – потомок «огороженного» английского крестьянина, которым брызнули как дерьмом из-под пресса, с таким нажимом, что через океан перелетело! Он, наш политик, так «несложно сложён», что он не может себе позволить роскоши проиграть конкуренцию… Стало быть, у нас оставалось только два выхода: или уничтожить планету ядерным оружием, чтобы победа никому не досталась! Это жест отчаяния, но ты знаешь, сколько раз наши политики подходили к краю обрыва!

– Да уж, в курсе! Один Карибский кризис чего стоил!

– Ну вот! А мы, учёные, видели свой долг в том, чтобы предотвратить войну. И когда мы поняли, что даже самые жуткие наши страшилки про «ядерную зиму» не остановят политиков, – мы нашли, как нам казалось, хороший выход. Другой, второй выход. Мы пообещали рассекретить коды инопланетной вычислительной машины, мы пообещали дать доступ к архивам инопланетного разума… Как может одноногий обогнать атлета?

– Получив в своё распоряжение гоночную машину! – подмигнул Проков.

– Именно! Точно! Буду краток, мне больно вспоминать, тем более что я, лично я… роковое участие! Наверное, ты заметил? Вы все, в Советском Союзе, заметили! Что-то случилось в конце 50-х, правда?! Падавшая кляча капитализма, на которую никто не поставил бы и цента, вдруг взбодрилась, вскочила на все четыре копыта, и понеслась, как угорелая! Сегодня это объясняют преимуществами рыночных свобод… No way holy shit! (ругательство по типу русского «ни хрена!») Если прибор работает только в одном месте, а во всех остальных не работает – то дело не в приборе, а в месте! Согласен?

– Трудно отрицать! – признал Проков и далее, оторопев, слушал от доктора наук, титулованного коллеги-физика англоязычные идиомы, о непристойно-матерном смысле догадываясь по контексту фраз.

– Почему «рыночные регуляторы» give a shit в Эквадоре или в Бразилии, на Гаити или в Камеруне? Почему эти хвалёные патентованные «рыночные рычаги» a fucking thing в Индии или в Индонезии, в Таиланде или на Мадагаскаре? Почему they did fuck all by the machine везде, кроме группы аффилированных между собой стран, которые можно пересчитать по пальцам одной руки?! Любой человек с рациональным типом мышления понимает, что допинг «стран-избранниц» в чём-то другом, очень специфическом! В том, что монополизировано только у них! Но в чём? Ты об этом думал?

– Думал… Но мне казалось, что вы слишком долго накапливали плоды мира, а мы – увечья войн… Я думал, что у вашего развития – просто очень завидная фора по времени…

– Это, конечно, тоже! – согласился Першин. – И климат у нас, конечно, куда мягче… И кукуруза у нас растёт, а у вас не очень… Но одним этим наши политики бы не спаслись! В игру вступил фактор абсолютно внешний, фактор из невадского ангара «зоны 51»… Мы запустили вычислительную технику инопланетян, а у вашего Госплана не было даже и отдалённых подобий таких вычислительных мощностей! Oh, my God, и я в этом непосредственно участвовал! – заламывал руки доктор-сквернослов.

– Проков, buddy Проков, я же делал определённый участок расшифровки кодов… Очень важный участок, Проков! Я не хотел вам зла, поверь, я гуманист, я участник антивоенного заговора учёных… Я полагал, что моя страна победит в гонке систем – и успокоится! И ракеты не покинут пусковых шахт!

– Но что-то пошло не так? – догадался Ефим Климентьевич, все ещё считая разговор с пьяным иностранцем дурной шуткой, розыгрышем. И даже пытался ухмыляться…

– Вначале всё было великолепно! Мы разгадали коды языка программирования и запустили супер-компьютер, не понимая его до конца! Согласись, включать телевизор – куда проще, чем создать телевизор с ноля!

– Трудно поспорить!

– Ну вот! Мы ввели в игру внешний фактор, запредельные для современного человечества возможности вычислительной техники. Ты сразу заметил, что её программный язык создавал не человеческий разум, там пентаграмматика вместо двоичных технических или троичных гуманитарных матриц алгоритма! Вначале всё шло прекрасно, компьютер щёлкал наши инженерные задачки, как попкорн! Мы загружали проблему – кремниевый слуга выдавал изящное решение. Хотите новый тип автомобиля – вот! Хотите микроволновую печь – вот! Хотите уменьшить и усилить ваши ЭВМ, работающие на перфокартах, – вот вам компактная моделька, которую можно поставить на стол, и она вместо картонок работает уже на магнитофонной ленте!

Мы резко вырвались вперёд, изумляя всех рационалистов на планете, прекрасно понимающих, что такого быть не может, просто исходя из природы вещей… У нашей зоологической системы появился мощный допинг… Вообрази, что племени каменного века, обречённо сражающегося с фараонами древнего Египта, упал бы с неба современный пулемёт! Что происходит на самом деле – знали только мы, узкая группа участников проекта «Ангар 51». – Першин всхлипнул: – Мы предотвратили ядерную войну, Проков! Не проповедями, не страшилками от экспертов, этого было мало! Мы предотвратили её – когда доказали нашим политикам, что Америка может победить гонку без войны!

– Вот только Америкой ли она будет, когда победит?! – проницательно прищурился Ефим Климентьевич.

– Да, да! Damn it, a thousand devils, чем будет то, что победит такой ценой? Мы думали сначала: техника – слуга. Мы думали – вычислительная машина не имеет собственной воли. Аппарат обслуживает оператора – который его включает и выключает.

– Но с этой техникой не так?

– Нет, именно так. Тут мы не ошиблись. Машина инопланетян не имеет собственной личности. У неё нет ни воли к власти, ни даже инстинкта самосохранения. За пределами своей алгоритмики она не умнее цветочного горшка. Если ты думаешь, что машина попыталась захватить заложников, замыслила самостоятельно править страной – нет, нет и ещё раз нет. Это сюжет для дешёвых триллеров Голливуда! В жизни всё проще, и… и сложнее… Проблема не в машине, Проков, машина не вышла за рамки обслуживания… Проблема в тех, кто многие годы работает с этой машиной!

– А что такое?! – пытался Проков оставаться в рамках отстранённого любопытства.

– Вместе с искусством программирования чужой техники в головы операторов неизбежно стали проникать и мыслительная структура её неведомых создателей! My friend, если бактерия попадает в питательный бульон – то что там в итоге возникнет?

– Колония бактерий! – грустно кивнул Проков, понимая, куда клонит пьяный и полубезумный собеседник.

– Да! А если чужеродная идея попадает в мышление человека и встречает там мыслящую среду, тогда что?

– Она начнёт отпочковывать от себя свои предпосылки и свои следствия…

– Ты сам говорил, Проков, что цивилизации неделимы, и если мы возьмём один, чисто технический элемент из иного мира, то… Ну, ты же понимаешь, это как с бактерией! Бактерия или умрёт, или размножится, ведь так? И если ты делаешь всё, чтобы сохранить психическую бактерию, которую полагаешь сверхценной, то… Она начнёт разворачиваться в породившую её ноосферу, исходя из своей внутренней логики, она начнёт реставрировать породившую её целостную цивилизацию…

– То есть намекаешь, что операторы инопланетной техники стали мутировать мозгами? Ментально перерождаться в тех, кто создал технику, с которой они работают?

– Точнее и не скажешь, недаром говорят, что советская школа – лучшая в мире! – восхитился доктор Першин. – Вначале, в первые годы, это было совсем незаметно, да и успехи, колоссальные успехи, нас просто опьянили! Но потом всё более и более отчётливо мы стали ощущать, что наша коллективная мыслительная активность породила чёрную пелену, синергию инологии, которая носит принципиально-нечеловеческий характер. Она не только иная, но и враждебна природе человека! Она враждебна ему как биологически, так и социально, но её невозможно убить: это не организм пришельца, это просто совокупность идей, проникших в коллективное мышление…

– Послушай, Бенджамин, речь идёт всего лишь о гипотезе, и гипотеза довольно зыбкая…

– Ничего не зыбкая! – взвился Першин со странным для его почтенного возраста апломбом. – Ты учёный и я учёный! Давай говорить не по-русски и не по-английски, а на языке логики! Неужели вы в СССР настолько слепы, что не видите: наши президенты давно уже не управляют нашей страной! Ничем в нашей стране давно уже не управляет её официальная, легальная власть!

– Ну, – замялся Проков, вспоминая советские телепрограммы, вроде «Международной панорамы», – наша пропаганда любит говорить, что ваши некоронованные короли – банкиры…

– Какая чушь! – отмахнулся доктор Бенджамин. – И такое я слышу от учёного коллеги?! Эти мифические банкиры – они что, по-твоему, обладают какими-то сверхспособностями?! Они что, кулаками всех приводят к покорности или гипнозом?! Они волшебники, по-твоему?! Если бы эти банкиры были людьми, то президенту США хватило бы взвода морской пехоты, чтобы ворваться в их офисы и навести там свой порядок! Оставь свои марксистские байки про капиталистов, никакой частник – если он не волшебник – не может сопротивляться государственной власти! С одной стороны, миллионы, избравшие себе лидера; а с другой – кучка стариков, печатающих деньги?! Каким же уровнем кунг-фу должны обладать эти артритные старики-разбойники, чтобы уложить в нокаут миллионы дееспособных и полноценных избирателей?!

– А между тем, президент США давно уже ничем не управляет в США! – вставил Проков ернически.

– Да! И генеральный прокурор США не может вести расследования на территории США! Когда Джон Кеннеди это понял десять лет назад и попытался вернуть себе полномочия – его пристрелили, как собаку! А когда его родной брат, Роберт Кеннеди, будучи генеральным прокурором США, попытался организовать расследование – ему попросту не дали!

– Кто не дал?

– Я тоже хотел бы знать! – истерически взвизгнул Першин. – Вот теперь нам вопрос на миллион долларов: какая сила не даёт генеральному прокурору США вести расследование убийства президента США?! Банкиры, капиталисты? И как, по-твоему, они могли бы такое провернуть? Банкир может только подкупить – но как они смогли бы подкупить миллиардера из зубастого клана Кеннеди, родного брата убитого, который живёт жаждой возмездия убийцам?

Смотрим дальше, напряги логику, в советских школах её неплохо дают! Родной брат убитого президента США лидирует в президентской гонке, на его стороне – голоса и сердца миллионов американцев… Что происходит? Его тоже пристрелили! Снова, как бродячую собаку, – но теперь никто уже и не заикается о расследовании! Потому что все уже боятся силы, которая ломает президентов и генеральных прокуроров как спички!

– Ну уж… прямо… как спички…

– Да, как спички! Это же общеизвестные факты, как их можно истолковать? Всевластием банкиров? Диктатурой печатников денег? Неужели человек с рациональным мышлением хоть на минуту поверит, что банкирам, если они люди, – такое под силу?

Доктор Першин рыдал. Слёзы текли по его пьяному, смугло-семитскому гримасничающему лицу, по физиономии очень хорошего и ответственного человека, который слишком поздно осознал, что загоняя в бутылку одного джинна – нечаянно, своими руками, выпустил оттуда другого…

– И вот, Проков, мы живём дальше! Уже без Джонни и без Бобби, о которых осмеливаются вспоминать только самые отчаянные храбрецы в нашей стране… Наши президенты окончательно превращены в шутов! С ними играют, как с котятами! Их даже уже не отстреливают, а просто держат в клетке, как певчих птичек. Никсон отрекается от власти… Задумайся, какова должна быть сила, которая за шкирку, как нашкодившего кота, выставляет неугодного президента-слугу за порог! Теперь у нас президентом станет Джералд Форд, которого никто не выбирал в президенты.

Более того: его даже и вице-президентом никто не выбирал! Кто-то или что-то пришло к Никсону в прошлом году, и приказало отставить вон избранного вместе с ним вице-президента Спиро Агню! После чего ему приказали назначить… Ты меня слышишь, Проков?! Приказали назначить своим вице-президентом Джералда Форда! И вот: Никсона выбросили с лёгкостью, с какой никогда не смогли бы выбросить реального руководителя, и вся официальная власть переходит к человеку, которого не выбирал вообще ни один избиратель в США! А вот теперь скажи мне, коллега коллеге, как всё это выглядит с точки зрения научного мышления?! Если моей страной правят не президенты – что тогда ею правит? И если вести расследования в ней запрещают генеральным прокурорам – кто источник такого запрета?!

– Я слышал… – смущённо кашлянул Проков. – Точнее, читал… Что по делу Кеннеди было убито около 500 свидетелей… Расследование генеральному прокурору не запретили – он пытался его вести, но все, на кого он выходил с вопросами, тут же умирали…

– И как ты всё это объяснишь?

– Честно говоря, Бенджамин, я не знаю, как это объяснить…

– Или вы там, за океаном, боитесь себе признаться?! Генеральный прокурор США не может обеспечить защиты ни одному из пяти сотен свидетелей?! Пять сотен монотонно повторяемых убийств – и остановить этот маховик генеральная прокуратура бессильна?! Прокурора Кеннеди убили не первым – последним в этом ряду. Как бы точку поставили. Третьего брата клана Кеннеди запугали так, что он не смеет и пикнуть о продолжении расследования! А ведь он, третий-то братец, – сенатор… Я ещё раз спрашиваю тебя, как учёного: что это такое и кто правит моей страной?!

Проков промолчал. Он считал, что так будет лучше всего. И ещё: помимо всех тонкостей дипломатии он, действительно, искренне не знал – что отвечать на такой вопрос…

 

***

Той же ночью в апартаментах Ефима Климентьевича, таких уютных, современных и с виду безопасных, таинственная машина впервые дала о себе знать. «Предположительно» – как говорят учёные. Может быть, её пробудили пьяные откровения Першина, а может, она показала мохнатый хвостик по каким-то своим, только ей одной понятным, причинам. Или это была вовсе не она, а удушливый алкогольный кошмар?

Бенджамин Першин ушёл, Проков проводил его до дверей, вызвав ему такси, и самолично запер входную дверь. То есть, по земной логике, остался в своих «нумерах» один. Но в то же время – и не один…

Что-то большое, одышливое и неприятное копошилось на кухне, задевало мохнатыми боками посудные полки, и там жалобно звенела керамика.

«Послушай, ну это же бред! – сказал сам себе Ефим. – Во-первых, я точно знаю, что я тут один. А во-вторых, то, что там движется, – движется не по-человечески… Это не человек, судя по звукам…».

Он много читал о нахальных американских енотах, которые любят забираться в дома к людям и ворошить мусор на кухнях, искать поживы. Но этого чтива маловато, чтобы поверить, будто в центре Нью-Йорка, в здание, в котором больше сорока этажей, пролез лесной енот! Зверёк что, на лифте сюда приехал?

Единственная разумная версия, которая приходила на ум Прокову, – бродячая собака. Каким-то образом к нему на кухню проник нью-йоркский пёс, потому что (ведь звук, хоть отчасти, передаёт объём) – это точно не кот. Там ходит и дышит, и хозяйничает – нечто значительно больше кота. И если послушать хорошенько, то ведь и самой крупной собаки – тоже побольше…

Проков снял трубку новомодно-кнопочного телефона, в традициях 70-х подвешенного у входной двери. Набрать «аварийку»? Полицию?

Набрал бы – если бы телефон не молчал. Ни гудков, ни шорохов. Симфония срезанных проводов – полная могильная тишина в трубке…

А если открыть дверь и выскочить на этаж? Там, может быть, другие люди, соседи, и… и… Но замок заклинило. Проков попробовал раз, два, три – «флажок» встроенного замка не поддавался, будто бы внутрь залили эпоксидную смолу… И дали ей там порядочно затвердеть!

Ефим вооружился стальной длинной «ложечкой» для обуви. Возле входной двери это было самое мощное оружие, куда более надёжное, чем платяная щётка или зонт. Казалось бы, задача проста: пойти по коридору, отворить дверь на кухню, и выгнать бродячее животное из своего жилища… В окно влезло? В окно и гнать!

Но Ефим, фехтовально выставив перед собой «ложечку», действительно чем-то напоминавшую меч, утёр обильный пот и вместо кухни осторожно, на цыпочках, двинулся к спальне. То есть не на звук – а подальше от него…

Самоуничижительная стеснительность хозяина апартаментов – отнюдь не распространялась на невидимого гостя. Тот или то, что обнюхивало кухню, – не пыталось скрывать своего присутствия.

«Что же это за собака? – метались мысли в голове Прокова, а сердце бухало в груди, норовя выскочить ректальным путём. – Кавказская овчарка? Мастиф? Ирландский волкодав?».

Если судить по звукам дыхания и шорохам косматых шагов, существо на кухне у Ефима – размером около гризли…

Поэтому учёный благоразумно отступил в спальню, и застыл там у косяка, тяжело привалившись к нему, покрытый холодной испариной, подглядывая в щёлочку недоприкрытой двери…

В коридоре горели бра – и в их скрадистом свете Нечто шагнуло в сторону Прокова. Ефим понял это по опережающему движению огромной и крайне неприятной тени, скользнувшей по стене, захлопнул дверь в спальню и повернул блокиратор на шаровой ручке. И благословил американские традиции – ставить замки на все межкомнатные двери!

Хотя, если подумать (а уж чего-чего, но думать физик из России умел), – американская дверь скорее символическая преграда, чем настоящая броня. Она тонкая, из какой-то дряни, пустотелая внутри, и самое страшное – до половины сверху остеклена! Стекло декоративное, матовое, через него ничего не разглядеть, кроме самых смутных контуров…

И эти зыбкие очертания, при всей своей расплывчатости в недопрозрачном стекле, – Прокова совсем не обрадовали. Нечто выбралось из кухни в коридор и двинулось в сторону запертой спальни. Точно сказать, что это, стекло не позволяло, но Нечто, вправду, рисовалось нечеловеческим. И чем-то звериным.

Проков, замерев под дверью из тонкой фанеры с грозной обувной ложечкой в руке, слышал шаркающие шаги огромных лап, видимо, судя по характерному пристуку – когтистых. Нечто остановилось прямо за его сомнительным укрытием. Нечто попыталось толкнуть хлипкую дверь, крутнуть шаровую ручку – но ручка, которые тогда ещё делали не в Китае, настоящего американского качества, – не поддалась.

Нечто мягко, но массивно, аккуратно и почти ласково налегло на дверь – собираясь, видимо, её выдавить. И дверка, которая слабее русских шкапных дверец, – заметно напряглась…

– Пошло вон! – крикнул-каркнул насмерть перепуганный Ефим Климентьевич. Он хотел кричать грозно, но получилось сипение, хриплое, жалкое и ничтожное… Перегарно-алкогольное…

В ответ Мохнатое за стеклом зарычало. Рычало хлюпающе и шкворчаще, очень натурально, такие рыки Проков слышал только в зоопарках: московском и местном. Косматое отошло на шажок от двери и стало бродить туда-сюда по узкому коридору. Что-то задевая шерстистыми боками и что-то там роняя: Прокову было не видно, чего именно, да он и не хотел знать…

Хорошенькое дело! Оказаться с медведем или львом «через фанерку», в состоянии полувидимости – через матовое стекло! Под дверью в спальню была щёлочка, и оттуда остро воняло кислым шкурным зловонием.

«Если я его унюхал, – дрожал Ефим, – то уж он-то меня несомненно! У зверей нюх в десятки раз тоньше человеческого!».

Нюх-то тоньше, а вот лапы, судя по тому, что видно в игре теней на стекле, – толще…

«Сейчас оно разгонится, ударит в дверцу – и… и всё…» – понял Проков.

У него было два варианта. Или ждать зверя с «ложечкой» для боя на пороге спальни, или пойти в кровать, убеждая себя, что это болезненные галлюцинации, алкогольное отравление. Поверить, что это морок, мираж – и закрыться с головой одеялом…

Понимая, что для боя с «ложечкой» в руке, никогда не учившейся фехтованию, искусства у него маловато, – рациональный аналитик Проков предпочёл второй вариант.

– Так хоть какие-то шансы есть! – пробормотал он, забираясь под одеяло и скрючившись в позе эмбриона. Уснуть в состоянии такого липкого ужаса он не мог – так что, скорее всего, потерял сознание. Сколько пролежал в обмороке – сказать не мог, но когда очнулся – был уже день, щедрое нью-йоркское солнце щекотало через полураскрытые жалюзи, заигрывало солнечными зайчиками по стенам.

Ночного чудовища за дверью не было. Проков это понял сразу же, ещё не проведя никакой разведки. Днём такие чудовища с кухни в большом городе не выходят. Только в полночь, да и то сомнительно! Галлюцинация, конечно же, галлюцинация, какой-то особый виски, который притащил этот сумасшедший, тоже впавший в параноидальные видения, еврейчик Першин!

– Да чтоб тебя в твоей синагоге поставили комарам обрезание делать! – выругался на Бенджамина Ефим Климентьевич. – Кошерный Левша, блин! «Англичане ружья кирпичом не чистят»… Нашлась Кассандра, обпился чем-то наркотическим, и ходит, друзей предупреждает про вторжение инопланетян!

Проков долго стоял перед дверью в спальню, слушал и нюхал. Ничего, кроме обычных звуков мегаполиса, приглушенных неплохой звукоизоляцией небоскрёба, не услышал. И ничего не вынюхал. Пришла пора – и он рискнул открыть дверь, и долго не мог, пока не вспомнил повернуть «пипку» на шаровой ручке…

Внимательно обследовал коридор и кухню. Ни следов, ни шерсти, ни запаха, ни царапин от кинжальных когтей! Некоторые вещи, и вправду, обронены, пара тарелок разбиты, но – теперь уже ясно, что это сам Проков в невменяемом состоянии чудил. Или на пару с Першиным?

«Так и запишем! – как можно твёрже сказал себе Проков. – Наваждение, кошмарный сон, белая горячка… Возможно, в бутылке у Першина был наркотик…

Зачем это ему – ума не приложу, но, может, в его семье так угощать иностранных гостей принято…».

И Проков постарался забыть дурной сон странной ночи. Ну, не в посольстве же о таком рассказывать! Не Славе Ворокову! И у него почти получилось. Почти. Но не совсем!

Что-то всё-таки застряло вязкой фобией в подсознании, иногда болезненно и с холодком, смутно – как через полупрозрачное стекло спальной дверцы, – давало о себе знать. Но ведь – этого же не было, правда? Если бы зверь, привидевшийся Прокову в трипе, действительно ходил по коридору перед спальней – он непременно бы поцарапал полы когтями! Ведь Ефим и звук – характерный, царапающий – слышал, и слышал отчётливо!

Значит, ничего не было? Или…

 

6.

Время бежит быстро, одежда, танцы, нравы и привычки меняются стремительно, и сейчас уже мало кто вспомнит, что в той, старой Америке, люди не представляли себе жизни без кинотеатров под открытым небом…

Американцы полюбили искусство кино с первых же его кадров, автомобили – с первых же марок. И потому неудивительно, что, сочетая их приоритеты однажды, с чисто американским размахом внезапности, возникла, сразу и повсеместно, войдя в быт и в ритуал свиданий, огромная сеть автомобильных «киношек»...

Проков, когда Дженни повезла его в один из таких «электро-театров», высоко оценил математическую сторону задумки: экран, натянутый между деревьями, установлен напротив кинопроектора идеально! За экраном большие чёрные колонки: радио для озвучивания. Всё, как в настоящем кинотеатре, только зрительские места заменены специальными стоянками автомобилей.

У входа, а если точнее, то у въезда на огороженную стоянку, высилась будочка, куда Дженни уплатила доллар за билет и пакетик чипсов. Проков подумал по-советски, что чипсы продают «в нагрузку». Так делали в его стране: непопулярные товары сбывали, «прикрепив» к особо ходовым.

Но тут логика была несколько иной (хотя, если подумать, той же самой) – чипсы шли в рамках рекламной акции. Доктора Грейди это не утешило – она пожаловалась на дороговизну. Ребёнком она с родителями ездила в такие кинотеатры за 25 центов.

– А чипсы тебе тогда давали? – радел за Америку Проков, восхищённый самой идеей приехать в кино на колёсах и с собственным креслом. И «заполночь» – смотреть фильм на гигантском экране при Луне и звездах…

– Нет, чипсов не помню… – созналась Грейди, наморщив носик.

– Вот видишь!

– А что такого? Что меняют чипсы? У нас в Америке говорят: это способ продать одну картофелину по цене ведра картошки!

– Не, у нас так не скажут… – смаковал Ефим Климентьевич чипсинку, выданную ему спутницей. – Они своё стоят…

И рассказал, что в Советском Союзе есть нечто похожее – пакетики хрустящего «Московского картофеля». Но они гораздо жирнее, и редко встретишь в продаже, и только в Москве… «Мы, если увидим, сразу покупаем, хотя тоже дорого…».

Как и в СССР, здесь перед фильмом крутили разные хроники и документальные короткометражки, тоже «в нагрузку» – или «по рекламной акции».

– Пока тут эта чепуха, – сказала Дженнифер, открывая дверцу своего огромного, отнюдь не женственного, маслкара, в котором её хрупкая тонкая фигурка рисковала, казалось, заблудиться и потеряться, – я пойду куплю нам пожевать, Ефим… Одними чипсами сыт не будешь…

– Давай я схожу!

– Откуда ты знаешь, куда тут идти за bogchi («хавчиком»)?

– Я, конечно, куда идти не знаю… Но спрошу у туземцев… Ибо, как джентльмен, платить должен я. Тем более… – он не удержался, чтобы не похвастаться: – Меня совершенно нежданно осыпали гонораром! Зачем-то опубликовали мои статьи в сборнике – и почему-то выдали «кэшем»… Говорят, уникальный случай в их практике…

– Ну, потому что тебе некуда перечислять! – пояснила Дженнифер.

– Как же? А в торгпредство?

– Ну, Ефим, они же в издательстве – тоже люди… Они же понимают, что если перечислить туда, ты этих «баксов» уже никогда не увидишь!

Наивные советские инструктора зарубежных поездок до последнего думали, что это большая тайна, однако сию тайну полишинеля знали все: иностранные работодатели Прокова, его гид-подруга, и о ней современники песни под гитару слагали – как вести себя «за гранкой» в случае одаривания:

От подарков их сурово отвернись,

Мол, «у самих добра такого завались.

Так пел Высоцкий.

Но ко времени описываемых событий даже куратор от посольства Слава Вороков уже подмигивал Ефиму: «если не демонстративно суют – бери! Чего ты, крайний, что ли?».

– В любом случае, – ушёл Проков от опасной темы, – я богат и угощаю!

– Много дали-то?! – скептически глянула Грейди.

– Шестьсот долларов…

– По нашим меркам, это немного! – сказала Дженнифер.

– О, американская заносчивость? – подловил её ироничный Проков.

– Нет, – засмеялась Дженни. – Американская практичность. Посиди тут три минутки, а я схожу, куплю нам чего-нибудь покушать! Ты гость, а гостей принято угощать…

– В России. Не у вас же…

– А это, Ефим, уже русская заносчивость!

Пока Грейди ходила во внутреннюю закусочную киностоянки – нагловатая американская полиция с собаками (видимо, искали наркотики по чьей-то наводке) стала обходить ряды зрителей.

– Где ваши документы? – спросил матёрый и дурковатый на вид, огромный телесами «коп», дойдя до блаженствовавшего на автомобильном сидении Прокова. И для вящей убедительности ткнул ему прямо в глаза жёлтым и резким лучом фонарика.

– Извините, не с собой…

– Вы сели за руль без документов?!

– Я гость, – объяснил Проков.

– А где владелец автомобиля?

– Владелица.

– Ну, прекрасно, владелица, где она?!

– She eats… – cказал Ефим, то есть всего лишь: «она ест»…

А это и само-то по себе похоже на «shits», самое грязное и популярное в США ругательство, и уж с русским-то угловатым акцентом – тем более.

– What you say?! – истерически взвизгнул коп.

– She eats… – старательно, но коряво артикулируя, улыбнулся Проков, и эта улыбка казалась уже не обаятельной, а издевательской. – In fakt, she eat went out…

В Америке слово «факт» отличается от ещё одного грязного ругательства, звуча через «я»: «ин фякт». Но Проков с его акцентом, естественно, сказал, как в России: «факт». В итоге получилось, копу в личико: «трахнутый говнюк, пошёл вон»…

И его чуть не привлекли за оскорбление полиции. И хуже всего было, когда его выволакивали из «плимута» с намерением расправы, – он самым решительным образом не понимал, чем провинился!

Если бы Дженнифер Грейди не подоспела вовремя с цилиндрически топорщащимися логотипированными бумажными пакетами, его бы точно доставили в участок, и мало бы ему там не показалось…

– Извините, – щебетала Грейди, щедро вытряхивая из «бардачка» свои документы. – Это гость нашей страны… Из России… «Посол мира»…

– Это у них так в России принято – материться на представителей власти? – холодно поинтересовался коп.

– Нет, нет, офицер, конечно же, нет! Это его хулиганы научили, как попугая, он не понимает, что говорит! Думает, что это приветствия! Посмотрите, как он улыбается!

Распахнутая гагаринская улыбка Прокова убедила копа, пожалуй, даже больше, чем слова Дженнифер.

– Объясните ему, – посоветовал полицейский, отходя, – что это не приветствия…

– Конечно, разумеется, незамедлительно! – отрапортовала Грейди…

– Зачем ты назвала меня «попугаем»? – дулся на неё Проков, когда они остались вдвоём.

– А что я должна была ему сказать?! – вскинулась Дженни эмоционально. – Объяснить ему медвежьи особенности русской гортани? Думаешь, этот парень досидел в колледже, чтобы осилить такие тонкости сравнительной лингвистики?!

– Впрочем, – закручинился Ефим, потирая виски́, и думая о странном сходстве этого слова с названием спиртного напитка, – это очень показательный случай… Народы ссорятся, не могут друг друга понять – порой из-за парочки искажённых звуков…

– Ну вот, мы, учёные, и призваны разъяснить своим народам, чего им неправильно перевели!

– А ты меня попугаем назвала…

– Но согласись, ведь отмазала! И быстро! У нас, американцев, главное – результат, Ефим!

 

***

– …Ты хоть понимаешь, что это означает?! – схватился за голову куратор Вороков. – Тебя пригласили познакомиться с родителями! Домой, на уикэнд, на семейные посиделки его пригласили!

– Ну, а что такого? – пожал плечами Проков – Я физик, она физик, у нас общие темы диссертаций… Если ты, Слава, о том, что я за столом себя не умею вести – то я уже подучился, и потом: я придумал! Я закажу в «Маленькой России» большой традиционный русский курник, а раз моя еда, то и мои правила… Правда, здорово придумал?!

И Проков смотрел на бедного куратора Славу ликующими глазами хитрящего ребёнка.

– Фима, я совсем не про стол и не про курник! – уже и не знал, как объяснятся с этим кретином посольский волк. – Ты и вправду не догадываешься, в каких случаях в этой стране физик знакомит физика со своими родителями?!

– Разве тут не принято у коллег ходить в гости друг к другу?

– Фима, а ничего, что ты мужчина, а она женщина?!

– Я не думаю, Вячеслав, что Дженнифер вкладывает такой глубокий интимный смысл в простой жест вежливости… Моя цель – показать советскую доброжелательность, а если я буду угрюмым нелюдимцем, вряд ли это поможет моей миссии…

Вороков задумался. Что он, Слава Вороков, не человек, что ли? Железяка без понятия? А может, это судьба дурня? Или пронесёт на «авось»?

– Знаешь, Фима, если бы это не была доктор Грейди – я бы тебе очень и очень не советовал соглашаться! Но раз это Грейди – кто знает, может, и правда, жест вежливости… Ладно, съезди, будь что будет! Пообщавшись с Дженнифер, я стал верить, что она и вправду может пригласить тебя без задней мысли, как подружку…

– Что ты имеешь в виду? – подбоченился Проков.

– Она очень странная… Как и ты…

– Ничего странного в нас, Слава, нет, а просто профессиональная деформация личности! Такая у любого, кто работает, имеется, ты вон тоже всюду заговоры какие-то видишь…

– Фима! – снисходительно предупредил Вороков, расплываясь улыбкой бывалого. – Только в американских фильмах 20-летняя блондинка с 4-м размером бюста может быть ведущим специалистом по атомной энергетике!

На что Проков совершенно серьёзно парировал, будто ему не анекдот травят, а результат исследований:

– Но Дженни не блондинка, она специалист по мирной энергетике и бюст у неё гораздо скромнее!

– И ещё ей больше двадцати! На сколько? На пять? На семь?

– Я уточню, если тебе интересно…

Вороков закатил глаза и отмахнулся устало:

– Ох, Бог тебе судья, Фима!

В «плимут бельведер» к Дженни, один из знаменитых притягательных завидных американских мастодонтов, чей век доживал в 1974 году последние деньки, добиваемый ценами на бензин, Проков уселся с огромным противнем на руках. По русской традиции противень был сверху укутан полотенцами и благоухал нестерпимо-вкусно ещё пылкой, ещё почти клокочущей, не отошедшей от печного жара сердцевиной курного пирога.

– Знаешь, что тут самое вкусное, Дженни? – коварно улыбался Ефим.

– Начинка?

– Нет.

– Тогда корочка?

– Нет.

– Ну тогда что?! Сковорода?!

– Опять не угадала! Самое вкусное тут – шарик сверху! В тех русских семьях, где много детей, – за него разгораются нешуточные интриги! А я один ребёнок в семье, поэтому всегда ел его целиком!

– Экий ты эгоист! А мама? – возмутилась Грейди.

– Предлагал поделиться, но она ни в какую… Видимо, она как-то иначе дифференцировала мир вкусов и аппетита!

– Поставь на заднее сиденье, Ефим, я не доеду, когда такой аромат бьёт в голову! Мы не довезём русскую пиццу и съедим её на полдороге…

– Наоборот! Домчимся веселее, есть стимул скорее дойти до экстремума этой функции!

Доехали они, и правда, быстро и с ветерком: про американский туземный коренной «плимут бельведер» никто ещё худого слова в мире не говорил. Как и вообще – про их тогдашние, ныне забытые, словно секрет строительства египетских пирамид, – маслкары: «американцы готовы терпеть что угодно, при условии, если это не помешает дорожному движению...» – говорил Дэн Раттер, американский журналист, дольше всех державшийся ведущим на Си-Би-Эс. А писатель и актёр Уилл Роджерс добавлял: «Американцы – первый народ в истории, который отправляется в богадельни в собственных автомобилях»…

– Женщина за рулём превращает машину в кухонную утварь! – вдруг произнесла Дженни, поглядывая искоса на своего пассажира…

Они припарковались возле аккуратного, белого двухэтажного домика и оба хохотали как сумасшедшие. На предмет, вряд ли способный вызвать даже хмурую улыбку у нормального человека: о предполагаемой возможности «гексагональных бипирамидальных корней числа», куда они докарабкались шаловливой мыслью, дурачась в дороге над «круглыми» и «пирамидальными» корнями… Если есть «квадратные» – то ведь должны быть и такие!

Встреча с чопорной парочкой евангелистов, мамой и папой Грейди, прошла, как удовлетворённо отметил про себя «посол мира», – в тёплой и дружественной обстановке. Стол в большой гостиной ломился от угощений, а подсвечники с зажжёнными свечами придавали пиршеству чопорный снобизм. Но, оживляя обстановку, по дому сновали несколько кошек, и Проков понял, откуда у Дженни крошечные царапинки на руках…

– Томас! Апекс! Кири-кири-кири! – раскованно, даже несколько развязно звала к себе живность Грейди, присев на корточки, снизойдя, так сказать, до роста домашних любимцев. – Кири-кири-кири!

Это у американцев что-то вроде русского «кис-кис-кис». Представители семейства кошачьих ломанулись на привычный зов к хозяйке, предвкушая поживу…

Со старшими Грейди Проков держался скованно.

– Будь с ними поаккуратнее! – попросила чуть раньше Дженнифер у Прокова, когда они подъезжали к нужному сектору пригородной зоны. – Они у меня люди старой закалки, особенно мама. Входит безвыходно во все женские общества, от книголюбиц до кошатниц, и в половине из них на нашей улице председательствует! Удивительно, как это ещё она, с её-то опытом докучать, не баллотировалась в губернаторы штата! Папа попроще, он не так сильно ошпарен приходским долгом общественника…

– А чем занимается? Тоже физмат?

– Если бы! Мне с ними трудно говорить – они не понимают, о чём я, я – о чём они… Такое чувство на выходных, будто посещаю семью китайцев, зачем-то усыновивших меня без преодоления языкового барьера…

– У меня с мамой в этом смысле легко, – сознался Ефим, – она говорит редко, и только когда ворчит по поводу бытовых служб. Так что вещаю в основном я один. А она кивает. Пару часов проговоришь без умолку с таким собеседником, и горделивость от собственной правоты зашкаливает! Прям до эйфории!

– А мой отец – котозаводчик, – щебетала Дженни. – Кейтмейд. Или, как он в шутку называет себя на испанский манер, – «кошендейро». Он разводит несколько элитных кошачьих пород, это наш семейный бизнес…

– Котятами торгуете?

– А чего ты смеёшься? Породистый котёнок редкой породы с родословной стоит до трёхсот долларов! Отец убеждён, что он занимается делом, а я – ерундой…

– И, кстати! – всполошилась Дженнифер, вспомнив важное. – Родители не знают, что я курю. Так что при них сигаретку ненароком не предложи!

– Мне кажется, что я о тебе знаю больше, чем мать с отцом… – улыбался счастливый Проков.

– Гораздо больше, Ефим! Значительно больше!

 

***

Прокову не без гордости показали дом, начав с цветника перед входом – заботливо возделываемого мамой-Грейди «мечты флориста», местами упоительно-розовой (роза считается национальным цветком США), местами же – ослепительно, до рези в глазах, жёлто-крокусовой. Это сочеталось с вторжением сиреневого пенного буйства островков тимьяна и ароматическим экстазом бугенвиллий в кадках, на зиму уходящих под оранжерейные своды. Первомайской демонстрацией наступали на Прокова продуманные линейки «девичьего винограда», во всём великолепии своей вирджинской багровости…

Дальше Прокова провели, как на экскурсии, – по двум ванным комнатам и четырём спальням, но не потому, что хотели уязвить советское самолюбие, как подумал бы, наверное, подозрительный да сверхбдительный Слава Вороков.

Нет, правда в том, что эти удобства для стариков Грейди были совсем недавними, сверхновыми! Ещё до второй мировой две трети американцев имели «удобства во дворах», а теперь в их жизнь вошло много замечательного, казавшегося уже неотъемлемой частью их самих. С особым придыханием Прокову демонстрировали полуподвальный этаж, в котором гаражное помещение на два автомобиля отделяла от семейной прачечной стена, сложенная из очень модных в 70-е стеклянных рифлёных квадратных блоков.

Но Ефима больше умилила другая стена: в гостиной, – из разноцветных книжных корешков впритык, и до самого потолка! Очень разноплановые книги глянули оттуда на Прокова, и, словно бы застеснявшись обилия беллетристики, папа-Грейди сообщил доверительно:

– Тут так, развлекательный жанр! А книги Дженни – в её комнате!

И видно было, как ему нравится это говорить: что поделать, к хорошему быстро привыкаешь, будто оно само собой с неба падает!

Проков, например, довольно быстро привык в Америке к built-in closet, то есть к сокровенным встроенным шкафам, которые к тому времени уже совсем вытеснили традиционные гардеробы в США, и, нужно отдать им должное – существенно экономили площадь. Правда, иные из них так скрадчиво-конспиративны, что пока хозяин тебе ни покажет где дверцы – их и не разглядишь!

Как и секретную кнопочку у роскошной щуки на стене, которую Проков сперва принял за рыбацкий трофей, за «живое», если можно так выразиться, чучело. Но рыба оказалась резиновой, и если нажать тайную кнопку, то начинала дёргаться, раскрывать рот и петь про некоего «Бонни», которому следует «бринг бяк», то есть вернуться, бог и он сам знают куда…

– Ну, каково? – спросил отец Грейди, мальчишески гордясь своей проделкой.

– Я позавидовал дважды! – сознался Ефим. – Сначала, когда решил, что вы эту щуку самолично поймали, а второй раз – когда понял, что это занятная техника…

Прекрасный дом, уютный дом, но вот объясните, кто может, – почему чокнутые американцы так не любят потолочных люстр? С этим Проков сталкивался не впервые, всегда подвисая, вместо люстры, в недоумении. Вот и опять: все помещения у стариков Грейди заполонили настольные и настенные бра, по углам красовались напольные торшеры, но потолки, если поднять голову – повсюду голы… И почему они все, как сговорившись, ходят по дому в уличной обуви, лишённые представления о тапочках?

Как математик, Проков холодно прикинул в уме, сколько нужно лет Советскому Союзу, при его темпах роста, чтобы догнать это «тихое садоводство» метражами. Получилось немного. А перегнать? Тоже скромные числа…

– Это вопрос труда и времени, ребята! – объяснял он потом завистливым коллегам, которых не пускали в загранкомандировки. – Только накопления труда и необходимого времени, и больше ничего!

Впрочем, как технарь, Проков видел мир по-своему, в бессердечный технологический прицел…

Не забывая о «народной дипломатии», Ефим Климентьевич пышно расхвалил всё, что застал на праздничном столе: и чикен под сливочным соусом, и топиоку, и вишнёвый пирог «от мамочки», у которого хрустящая, рассыпчатая основа из рубленого теста не скрывает аппетитные ромбы сочной рубиновой желеобразной начинки. Отдал должное умильно-американским варёным початкам кукурузы на «щепе» – специальных деревянных плоскобоких шпажках.

– А вот вам, попробуйте кейл! – щебетала улыбчивая Грейди-старшая, подставляя Прокову менажницу очередной стороной-гранью. – Американский кейл! Его называют «приворотной зеленью» Америки. Считается, что человек, попробовавший кейла, – уже не удовлетворится ни обычной капустой, ни обычными листьями салата!

– И вы в это верите? – посмеивался Ефим, разжёвывая с огромным и видимым удовольствием нечто, действительно находившееся, по вкусу и виду, в точности посреди между капустным и салатным листом.

– Что вы, как можно?! – округлила глаза мама-Грейди в притворном ужасе. – Я прихожанка, и я строго осуждаю все колдовские волхования с приворотами!

С появлением десертных блюд особых комплиментов от Прокова дождался традиционный протестантский «эггног» – терпкий напиток из взбитых яиц, куда добавляют сливки, сахар, корицу. И крепкий ром!

– Это любимый десерт моего детства! – похвасталась Дженнифер.

Видя, как вытянулось от удивления лицо друга, манерно добавила:

– Специально для иностранцев: в детстве папа и мама мне туда ром не наливали!

– И с тех пор ты не любишь рома?

– Нет, с тех пор я люблю детство!

Самым неприятным для Прокова сюрпризом стала американская минеральная вода. Она была бутилирована, с этикеткой, вскрываясь такой же открывашкой, как и в Москве. Но она была… без газа!

«Ах, какой конфуз! – думал Ефим, стараясь не показывать разочарования. – Обманули их в царстве чистогана, продали бутылочки с обычной водой из-под крана… Именно в тот день, когда они так старались достойно встретить коллегу дочери!».

Сердце родителей Дженнифер Проков подкупил не столько своей, пожалуй, излишне подчёркнутой деликатностью, сколько разговорами с их дочкой. Ведь едва ли не впервые в жизни старики Грейди видели, что дочь весела и общительна, и совсем не выглядит аутисткой, какой чаще всего казалась на семейных посиделках.

– Ну, что скажешь о купольном шарике? – приставал Ефим к Дженни, которая из вежливости попробовала перехваленную декоративную деталь от всех восхитившего русского курника. А сей знаменитый купольный-то шарик – в сущности, однородное тесто, и к тому же довольно жёсткое.

– Ну, он… – разжёвывала правдивая Грейди, стараясь быть одновременно и честной, и вежливой, – сферичен…

– Он эллипсичен!

– Эллипсоид – это тоже сфера…

– Дженни, это снятая сфера…

– Не снятая, а деформированная…

– Дочка, а может, вы будете говорить по-английски? – предложила мать, не выдержав.

– И вот так всегда, – наябедничала Дженнифер Прокову. – Как только я пытаюсь пообщаться с ними по душам…

– У всех родителей есть свои плюсы и минусы – впрочем, как и у любого источника питания! – парировал Ефим, и они снова засмеялись над чем-то, лишь им двоим понятным.

Только совсем уж слепой человек не заметил бы, как подходят друг к другу этот сероглазый шатен и рыжая бестия! Слепых по этой части было двое: Ефим и Дженнифер. Зрячие папа и мама, как на ладони, видели ситуацию, о которой «молодые коллеги» если и догадывались – то очень смутно и подсознательно.

После обеда, взяв связку пивных баночек, похожую на связку гранат из советских фильмов про войну, отец пригласил Ефима «поговорить по-мужски» на веранду, с которой открывался изумрудный вид: ухоженная гриль-площадка лужайки заднего двора. Дощаная терраса утопала в кущах, дыхание тут густо, до удушья забивал сонно-блаженный, нетрезвый аромат лавровишни.

«У нас бы тут непременно развели огород с грядками…» – подумал Проков, глядя на однотонную девственность газонной травы.

Но особенно зацепили его воображение подвесные кресла-коконы, плетённые из ротанга полушары, любовно выложенные изнутри шевиотовыми подушечками. Проков представил себя покачивающемся в таком кресле, где-то в другой жизни или в параллельной реальности, – как это, должно быть, здорово – встречать вот так летние закаты с книжкой или бокалом вина в руке!

– Садись, братец! – предложил старик Грейди, указывая радушным жестом на кресла. – Подвиснем! Раньше у меня тут стояли кресла-качалки на полозах, но эти, мне кажется, лучше…

 В непринуждённой беседе, покачиваясь в мякоти уютных подушечек в кресле-коконе, расслабившийся и умиротворённый Ефим признал себя любителем рыбалки, колы (we call it «квас») и бейсбола, при том, что к рыбалке относился нейтрально, колу с квасом уравнял спорно, а про бейсбол вообще ничего не знал. Но вычислил, по структуре слова и контексту: это какая-то спортивная игра… «А раз так, то за что мне её не любить?».

– А как к котам относишься?

– Ну, как к ним относиться? Мелкие хищники, ловцы мышей на пенсии, бытовые приборы по выработке уюта…

– Я развожу породистых котов.

– Дженнифер мне говорила…

– Хорошо, хоть это про свою семью она не забыла, кошка бродячая! – сказал папа внешне сердито, но с внутренней гордостью. – У меня ферма. Ну питомник, это я так называю. Если кому нужно котёнка британской короткошерстной, лаперма, русской голубой, американского кёрла – могу организовать с хорошей скидкой! Здорового, с родословной…

– Спасибо, буду иметь в виду! – церемонно поклонился Проков. – Это очень экстравагантно привезти в Россию из Америки русскую голубую кошку… Репатриация какая-то получится!

– Вы хорошо ладите с Дженни… – констатировал отец.

– У нас много общего…

– Это заметно. Я человек не учёный, простой, я сельский «реднек», и мне все эти ваши с ней английские фижмы непонятны! Я тебя спрошу прямо и честно, и жду такого же честного ответа: что тебе больше всего нравится в моей дочери?

– «Вероятностные варианты в перспективе неопределённых множеств» – не задумываясь, отчеканил Проков. И, воровато оглянувшись, не подслушивает ли их Дженни, понизил голос: – Потому что, если честно, только между нами, «Пропорции соотношения вещественных и алгебраических чисел» у неё не очень…

Брови отца Дженнифер сместились разнонаправленно: правая поползла вверх, левая, наоборот, вниз, отражая всю гамму переживаний по поводу, мягко сказать, неожиданного ответа.

– Когда ты так говоришь, кажется, что со мной говорит она, только другим голосом… Я же не об этом спрашивал. Что тебя в ней, как в женщине, привлекает?

Настало время прыгнуть бровям Ефима. Они прыгнули одинаково – обе вверх, с отшатывающимся отстранением.

За их непроизвольным движением в голове мелькнуло трепещущее на гудзонском ветру пламя рыжих волос Дженнифер Грейди, солнечные пылинки её веснушек, кельтская горбинка её очень тонкого носа, который на летнем солнце слегка просвечивает…

Наверное, больше всего в ней, как женщине, ему нравилось это уникальное светосочетание её профиля, когда розоватая грань между светом и телом зыбка, когда она, кажется – и поглощает, и сама излучает солнечные лучи…

Но, будучи гуманитарно-неразвитым, Проков ничего из этого не сказал, а ограничился дипломатической отговоркой:

– Я о ней с этой точки зрения говорить не могу…

– Может, я кажусь тебе очень грубым, но… Я всё-таки отец, а она… очень странная… Почему и в кого она такая – я не знаю. Ей скоро тридцать, у неё никого нет… Теперь появляешься ты, парень, который по-английски говорит так, словно булькает через толщу воды… Что у тебя за акцент?

– Русский.

– Час от часу не легче! – хлопнул себя папаша-Грейди по ляжкам. – Сибирь, ГУЛАГ и балалайки на стенах… И что мне как отцу, к примеру, делать, если ты её туда увезёшь?!

– Ну… – смутился «посол мира». – Актуализация такого не коррелирует с высокими степенями вероятности…

– Это ты сейчас по-русски сказал?

– По-английски…

– Разумеется, – кивнул отец, – ведь Дженни тоже так говорит, а откуда ей знать русский. У меня к тебе только одна просьба, приятель, только одна… Я не знаю, почему она такой у нас с матерью получилась, но она вся особая, и счастье у неё тоже может быть только особым, мы уж смирились… Она не из тех, кто будет счастлива с молодым, перспективным кейтмейкером, которых я знаю чёртову уйму… А физика – ни одного, кроме неё… Она такая слабая и ранимая… У меня только одна просьба, как у отца: не обижай её. Смешно, но я даже не могу сказать – что именно её обидит, ты это знаешь лучше моего, наверное… Ей нужно что-то такое, что мы с матерью не можем ей дать, но без этого она не будет счастлива… Договорились, приятель?

Проков с совершенно искренним чувством пожал руку папаши-Грейди.

– Когда твоей дочери около тридцати, и она одна как перст, поневоле начинаешь думать, что ведь и в Сибири люди живут… Всё будет нормально, парень, всё будет путём – если только твоё правительство не развяжет мировую бойню!

– Моё – точно не развяжет! – заверил Ефим с некоторой даже досадой, ибо устал объяснять на каждом углу, что русские войны не хотят. – Главное, за своим присматривайте!

– Да, кстати, – ушёл от мрачной и ненужной темы папаша-котозаводчик, – а как вы в России относитесь к медведям?

– Ну, если вы думаете, что у каждого из нас дома ручной медведь…

– Я не сказал «медведь» – отец Грейди старательно проартикулировал звуки, и сразу стал похож на свою дочь-зубрилку. – Я не сказал «bear»! Я сказал «beer» (пиво).

Оказывается, акцент существует не только в речи, но и на слух!

Проков посмеялся и развёрнуто поведал, что в России пиво тоже играет важную роль в становлении юной личности. Вспомнил с ностальгией разъезжавшего при колёсной пивной бочке спекулянта дядю Ваню Репчатого – «это фамилия такая», которого мальчишки не любили, и дразнили:

Дядя Ваня спекулянт

У него на ж…е бант!

Даже в самом старательном переводе отец Грейди не сразу понял слово «спекулянт». Первое, о чём думает американец, услышав «speculation», – «предположение, размышление, домысел». В русском смысле слово «спекулянт» у них тоже есть, но редко используется: при отсутствии твёрдых цен у них, по сути, все спекулянты. Что плохого, если «человек назначил свою цену»?

Проков припомнил и перевёл, стараясь попасть в рифму, другую, более понятную американскому слуху, так сказать, «общечеловеческую» дразнилку:

Дядя Ваня дурачок,

У него в заду крючок!

Почуствовав себя Самуилом Маршаком наоборот (Маршак прославился как переводчик английских народных песенок), Фима срифмовал «crook» и «hook». То есть: «плут» и «крюк».

– Да, так мы и кричали, охальники! – лыбился ностальгически, хотя смысл дразнилки в англоверсии несколько изменился…

И добавил, что «плесенёвская crook-звезда» Репчатый «дристне-подростне» взаимностью не платил, и даже учил компанию Фимы Прокова жизни: «Если пиво наливают сполна – значит, его водой разбавили. А если недоливают – то оно неразбавленное…». – «Дядя Ваня, – лез любознательный мальчик Фима Проков в штопанных штанах, на которых заплаток было больше, чем исходной основы, – а если и разбавлять, и при этом не доливать?». «Да ты что такое удумал, пострел?! – круглил глаза Иван Репчатый. – За такое и посадить могут!».

– Интересно вы там в России живёте! – покачал седеющей головой любитель бейсбола старина-Грейди.

Тут на веранду под резные деревянные столбики тёсовой кровли вышла Дженнифер, обрадовав Прокова и огорчив отца.

– Ну как ты оделась? Ну зачем? – забормотал папа.

Дженнифер была в затрапезной домашней одежде – мужской полосатой фланелевой рубашке, кое-где заляпанной краской (той самой, которой она же красила эту вот веранду) и тёртых, продранных над левым коленом, джинсах…

– О чём вы тут? – спросила Дженни улыбчиво. И подозрительно отстранилась: – Папа, ты меня тут не сватаешь?! Учти, я тебе не кошка на продажу, чтобы покупателям расхваливать…

– Ты мой котёнок! – возразил патриархальный старина Грейди.

– А говорили мы о мире во всём мире, – пришёл ему на помощь из мужской солидарности Проков. – Как нам избежать войн?

– И как же?

– Да в том-то и дело, что понять не можем… – Проков погрустнел. – Вот ты сама рассуди, Дженни! Здесь всем мерещатся воинственные русские, там, у нас – воинственные американцы… А как так получается? Меня сюда заслало правительство, которое очень не хочет войны… Я её и сам не хочу всем сердцем… Здесь я встречаю людей, которые тоже её не хотят… Послушать вокруг – её никто не хочет, а она постоянно висит, как дамоклов меч над всеми! Неужели и вправду, всё дело в сбое коммуникационного кода, который лишает людей выбора?

– Это как голод и нищета, – пояснила доктор Дженнифер, средним пальчиком поправляя очки на переносице («Неприличный жест, – подумал сокрушённо отец, – какая же она у меня бестактная»). – Вместе с Томасом Мальтусом умер последний человек на Земле, который их нахваливал… Я, сколько ни стараюсь, не могу припомнить ни одного политика или оратора, которые публично ратовали бы за голод или нищету… Все, решительно все настроены с ними бороться – а они при этом терзают большую часть человечества…

И потом вернулась к теме, когда, уезжая из дома её родителей Грейди, они с Проковым остались вдвоём в машине. Вернулась встревоженно и конспиративно, понизив голос:

– Ты всё ещё не веришь в сбой коммуникационных кодов? В то, что сбой переделывает «нет» в «да» за те доли секунды, пока слова летят по проводам?

 

7.

Мать и сын звонили друг другу редко и кратко – потому что международные телефонные переговоры стоили тогда очень дорого. В апартаментах Прокова кнопочный телефон был советским людям ещё неведомым: мама в Москве принимала звонок на куда более привычный массивный виниловый аппарат-«вертушку», с дисковым набором, и с трепетом. Ведь в Плёсенево у них и вовсе не было никакого телефона.

Скучая по маме, Ефим Проков старомодно писал ей длинные бумажные письма. Как это положено было в старину, сначала на черновике, потом, перечитав и поправив стилистически-корявое, переписывал набело…

– Милая моя мамочка! – начинал Ефим Климентьевич привычным штампом, и по-деревенски неуклюже рассыпался в доброжелательстве. – Ты пишешь, что мою зарплату стала складывать на сберкнижку, умоляю тебе, этого не надо! Трать всё, живи, а если не привыкла делать дорогих покупок, так просто заставляй себя, начать жить никогда не поздно! Ты пишешь – что тебе ничего не нужно – и мне, как сыну, это обидно! Если ты отказываешься тратить мои деньги, то вроде как отказываешься принимать от меня подарки – разве я тоже стал тебе не нужен?!

Переписывая набело, Проков вымарал эту фразу, подозревая в ней упрёк, и заменил на более казённый призыв «ни в чём себе не отказывать». Беспощадной самоцензуре подверглось и высокохудожественное описание американских баров, многоликости видов пива: «мама подумает, что я спиваюсь».

Ещё более жестокой цензуре подвергались все строчки, посвящённые Дженнифер Грейди, чьи волосы – как трепет пламени. «Она – та самая Cherry Woman из песни, девушка-вишенка, черешневая девушка, с изюминкой…». Написал и вычеркнул: что за бред? Вишенка с изюминкой?! Да полно, слышала ли мама заводной «сингл» «Cherry Woman»? Вздор…

Проков всё время думал про Дженни, но что о ней написать домой? И зачем? И к чему?

Остались в беловике только восхищение разнообразием закусок к выпивке, и патриотическое «а, впрочем, с нашими плёсеневскими варёными раками ничто не сравниться! Помнишь, мама, у нас их вёдрами выставляли?».

Это Плёсенево, завязнув в глубине души, как неизвлечённая пуля, – не отпускало Прокова, часто снилось ему, отодвигая все замысловатые и хитро выделанные американские впечатления, соблазны, грёзы и кошмары здешней малопонятной жизни.

Упавшая в буйную непролазную зелень, как иголка в стог сена, железная дорога… Сортировочная станция, свистки и шипение заправлявшихся водой паровозов, скулящий металлом скрежет колёсных реборд о рельсы… И бесконечный, днём и ночью неумолчный перестук на стыках «железки», в XIX веке именовавшейся «чугункой»… И таинственные, призраками проносящиеся в сумерках световые квадраты окон поездов дальнего следования, мчавшихся в большой, тогда ещё неведомый Ефимке мир…

Снились Прокову чернильные, густые, пропахшие мазутом железнодорожные ночи, лязгающие сталью, как бронёй, ослепляющие семафорами, с таинственной, почти магической тусклостью дежурных ламп в технических иллюминаторах локомотивов…

Снилась ему первая в жизни «жилплощадь» – выделенные им с мамой от щедрот железнодорожной сортировочной станции деревянные полдома с АГВ – завидным для многих земляков «газовым отоплением». Газ полыхал голубым пламенем прямо в печке-голландке, круглой, кафельной, переоборудованной с дров…

Снилась черёмуховая улица «частного сектора» с её суровыми и одновременно душевными обитателями – пильщиками, кольщиками, обходчиками, кочегарами, с теми, кто ещё и в 70-х вековечным жестом заправлял плисовые штаны в голенища сапог, перепутав века, что называется, «на бытовом уровне»…

Мало чего видели в жизни эти люди с испитыми, стёрто-тёмными, в паутинке морщин-трещинок, как на старых иконах, ликами. Люди с исконными, суздальскими крутыми скулами. Люди с чешуйчатой сухостью мозолистых рукопожатий. Они улыбались очень редко, строго по делу – и потому доселе их залесские улыбки не подвержены американской улыбочной инфляции, этой слабоумной американской традиции всем встречным и поперечным смайлить да скалиться…

Сколько Проков боролся за полу-букву в разных столичных партийных и академических инстанциях!

– Место рождения – Плесенево? – предсказуемо интересовался очередной кадровик, принимая анкету.

– Да не Плесенево! ПлЁсенево! Ну, понимаете, там на реке плёсы… А напротив – сомовьи ямы…

И он распахивал руки на всю ширь, показывая, какие там прекрасные сомовьи ямы, как будто это помогло бы расставить точки над «ё». Мыслимо ли иностранцам понять русских, коли и русские-то русских не всегда понимают.

Когда Проков писал маме, что в Нью-Йорке покупает только «кока-колу», потому что «пепси-колу» можно купить и дома, – он имел в виду, естественно, Москву. Единственной «колой» в Плёсенево, не считая тамошних забористых колов, был берёзовый сок в трёхлитровых пузатых банках, которому не тесно на магазинных полках, отнюдь не ставящих потребителя в неловкую ситуацию навязчивостью сложного выбора.

А единственной жвачкой в Плёсенево был кусочек гудрона, очень похожий на жвачку, если хорошо размять зубами, но, к сожалению, очерняющий ротовую полость хуже самого клеветнического кляузника… По весне дети жевали ещё и стручки городских акаций, а вместо цветных мелков или фломастеров – рисовали на «бетонках» плодами шиповника, который в Плёсенево отличался многообразием форм: от светло-красного до бордового и фиолетового, свекольного…

«У меня тут много новых друзей, – писал каллиграфическим почерком зубрилы-очкарика Проков. – И не только среди моих замечательных коллег, но и простых американцев…

Например, каждое утро, выходя выпить чашечку «Латте» (это такое… – вычеркнул, – это такой кофе, мама), я встречаюсь с Тедди. Тедди – коммивояжёр, ну, по-нашему, «спекулянт из-под полы», профессия так себе, но человек весёлый. Он торгует Библиями и пузырьками со струёй скунса. Это, значит, чтобы неугодному человеку на одежду или в офисе прыснуть… в том числе и для смеху…

Тедди уверяет, что тем самым покрывает 100% покупательского спроса. Ведь одни хотят покаяться, а другие нагрешить. Библии у него идут плохо, а вот струя скунса очень хорошо, что его, как парня добронравного, смущает… Ему под сорок, а он всё как ребёнок, предлагает глупую детскую шалость: навонять неприятному человеку… Но таких, как он, очень много, американцы – сплошь «большие дети», и совершенно не умеют быть серьёзными. Идёшь по улице – ощущение такое, что ты среди сумасшедших…».

Они познакомились с Тедди на углу стрит, возле традиционного в Америке 70-х книжного развальчика. Журналы и покет-буки в мягких обложках там стояли на стеллажах, а свежие газеты – были сложены перед прилавком стопками, как баррикада. Если газетчик отлучался – то можно было поднять противоветровой кирпич, взять газету, взамен положив монетку. Когда так делало несколько человек – то газетная стопка таяла, а сбоку от кирпича росла горка монеток.

«Почти коммунизм, – думал Проков, – деньги ещё не отменили, но платежи уже добровольны… Прямо как у нас в трамваях, где ты сам себе пробиваешь в компостере абонемент». А не хочешь, или, как частенько случалось у студента Прокова, – денег нет – можешь потихоньку взять кем-то другим пробитый билетик из баночки для использованных талонов, расположенной поближе к выходу и размещённой там с благородной целью: чтобы на улице не мусорили!

Ефим не стал писать маме ни про американскую газетную торговлю, ни про свои проделки в московском электротранспорте, чтобы её не расстраивать. Решил написать что-то бодрое, весёлое, жизнеутверждающее. И вывел с завитушками:

«Ещё я познакомился с уличными музыкантами Робом и Бобом, так они себя называют, хотя Роб уже седой, как лунь. Боб помоложе, он наркоман, а Роб – негр. И то, и другое в Америке примерно одинаково препятствует личностному росту…».

Отвлекаясь от черновика своей «эпистолы», Проков снова вспоминал детство в Плёсенево. Там нет ни негров, ни наркоманов, ни оборотней-фантомов с кухни, там вообще ни хрена нет, кроме хрена да возможностей для личностного роста… Но зато уж возможностей для личностного роста – выше крыши! Поневоле благочестиво задумаешься о пользе советского аскетизма! В Плёсенево только два вида досуга: водку пьянствовать или логарифмы решать. И тому, кто водки не любит, в общем-то и делать больше нечего, кроме как решать логарифмы…

Как неглупый человек, Проков понимал, что в раскисшем и зевотно-косоротом от душного, угарного с печного отопления сна городке его детства – была не только корявая «деревянная деревенскость». Хотя и она, конечно, тоже была, из песни слова не выкинешь!

– В моей стране – объяснял Ефим благожелательным миролюбивым американским коллегам, – тому, кто хочет развиваться, под ноги стелют половичок… А у вас, я слышал, перед такими костьми ложатся, что угодно делают – лишь бы не пустить!

– Ну, что ты хочешь, брат! – извиняющимся жестом пожимали плечами собеседники. – Конкурентный уклад экономики… Развитие соседа – это звучит, как наждак, об который точат нож… На тебя…

Что касается Роба и Боба, то Роб играл на саксофоне, а Боб на гитаре. Каждое утро Проков останавливался на углу авеню, послушать их бодрые «мелодии и ритмы зарубежной эстрады», и, «как положено» (хотя никем это не положено) – доставал бумажник, одаривал «песняров» десятицентовиком.

Это такая интересная монетка, маленькая и блестящая, как рыбья чешуйка. На одной стороне набит профиль какого-то мужика, похожего на Косыгина, что вводило Прокова в ступор: как же так, советский премьер на американских деньгах?! На другой стороне – факел и буйные пучки конопли, и, разумеется, слово, без которого американцы жить не могут, «либерти» – то есть «свобода».

«И вот однажды, мама, – писал Проков в Москву, в тихую и одинокую квартиру «улучшенной планировки», скучающей там старушке, – меня на улице нагоняет саксофонист Боб, сверкает благородством, сам как начищенный десятицентовик, и говорит, явно гордясь своим достоинством:

– Эй, приятель, ты свой бумажник обронил!

Ну, то есть он, конечно, не так говорит. Он говорит мне – «Hey, buddy, you dropped your wallet», это уж, мама, я для тебя перевожу, у меня уже почти автоматически получается!

И вижу, что этот Роб очень доволен собой – мол, не присвоил, а, как положено доброму христианину, вернул потерю владельцу.

Я ему говорю: «Роб, извини, обознался!» – ну тоже, конечно, на ихнем (вычеркнул, заменил «на их») английском говорю. Ты уж, мам, имей в виду, что я всю такую прямую речь перевожу без оговорок… «Это не мой бумажник».

Саксофонист, у которого белы только зубы, глаза да волосы, смеётся: мне ли, говорит, не знать твоего бумажника, друг? Каждый день ты его передо мной открываешь!

И достаёт бумажник, который и вправду, похож на мой. Ну, а чего особенного? Я такой бумажник купил на соседней улице, таких бумажников тысячи! Это, мама, чтоб ты знала, так называемый «ультрапопулярный американский бренд», Coach, он тут у всех модников, а я его купил, чтобы больше походить на американца. Потому что, мама, когда я тут достаю деньги из холщёвого мешочка, как у нас в Плёсенево принято, на меня странно смотрят…

В общем, бумажник, скажем так, «похож нам мой», на тот, которым я перед носом Роба и Боба каждое утро неосторожно крутил. Но не мой, хотя бы потому, что он битком набит «баксами» (так, мама, тут называют местные дензнаки). Я говорю – Роб, ну не моё это, ошибся ты!

И вот этот самый Роб, вообрази, начинает на меня обижаться! Он меня, мама, отчитывает – что он, да, скромно живёт, он уличный музыкант, но он не нищий и не вор! И не нужно ему подкидывать бумажников, а потом делать вид, что это не ваше, сэр!

Если я думаю так решить его проблемы с алкоголизмом, то спасибо за заботу, но это возымеет обратное действие! И вообще, ему, который играл в лучших джазовых коллективах – он перечисляет какие-то группы, которые мне ни о чём не говорят, – обидно и оскорбительно получать такие «подкидыши», даже если я их делаю из лучших побуждений! Он давно понял, что я хороший парень, но его мама учила его быть добрым самаритянином, особенно же с теми, кто сам добрый самаритянин!

Я отвечаю: ну, ладно, Роб, не веришь словам – я сейчас тебе свой бумажник покажу. Он пошёл на принцип: давай, говорит, показывай!

Я полез в карман – батюшки! Именно в это утро, как на грех, я свой-то Coach в нумерах забыл! И вместо развеять подозрения Роба – я своей растерянной формой их только имел укрепить! Деваться, мама, некуда, ссориться и скандалить не хочется, пришлось мне взять чужой бумажник – да ещё и извиниться…

Прихожу вечером, после лекций, к себе в нумера – естественно, мой бумажник лежит на самом видном месте! Даже вспомнил, как я его вчера доставал, чтобы оплатить доставку пиццы (это, мама, такие здешние пироги с открытой начинкой, и их по домам на мопедах возят, зачем, не знаю, но удобно!). Достать-то достал, на полочку у входной двери положил, а в карман обратно забыл! И теперь у меня, мама, два бумажника торговой марки Coach плюс нечистая совесть… Чтобы заглушить её грызло, я теперь каждое утро подаю Робу по два десятицентовика, и мы ещё крепче сдружились…

Удивительные люди, у нас такие только школьники, а тут и пенсионного возраста чудаки ведут себя, будто молоко на губах не обсохло! В магазинах, мама, тут обсчитывают совершенно открыто: на ценниках одна сумма, а продавец с тебя спрашивает больше. Я пожаловался на это куратору, Славику Ворокову, он объяснил: у них зачем-то цены ставят без налогов. То есть, к примеру, мама, ты берёшь булочку к завтраку… Булочку ты оплачиваешь отдельно, а налоги с продаж – отдельно… Зачем это разделять – я не понял, да и никто тут не понимает, а Вороков только смеётся надо мной…

А светофоры тут висят, щедро, толпами... Не знаю, зачем, но у каждой полосы свой, хотя показывают синхронно один сигнал на всех…

 

***

Ефима попросили самому сформулировать тему своего выступления в «Вашингтон плаза отель» в Сиэтле, где проходила ежегодная конференция «ИТТ» – «Интернешнл телефон энд телеграф», гигантской транснациональной корпорации, чьи интересы гораздо шире некогда заявленных отцами-основателями приоритетов: телефона и телеграфа.

Проков написал интригующе, проникнувшись вездесущим, как пар на кухне, духом американской рекламы: «Сила, которая сжимает железнодорожные цистерны, как баночки «кока-колы», может толкать и поршни…».

– О-о! – восхитилась Дженнифер, глядя с лукавым женским восторгом, и по-дружески поправила на бумажке его сбои в синтаксисе. – Как быстро вы американизируетесь, мистер Проков! Как скоро вы научились брать наших толстосумов за живое! С такой enticing («завлекухой») к тебе в Сиэтле будут валом валить не только скучающие бездельники! Но и деловые люди!

Получилось нечто, отливающее с листка неоновой магией…

– Вакуум – это топливо! Почти абсолютное топливо! – начинал свои «enticing’сы» кое-чему научившийся Проков. И аудитории ликовали, как будто перед ними новый модный проповедник.

– Оформляй все гонорары на советское торгпредство! – рекомендовал шустрый Славик Вороков, видя, как пухнут ноли на проковских чеках. – А если тебе выпишут именную сумму – советую отказаться! Или брать, нигде не подписываясь… Американских налогов с дохода ты всё равно не рассчитаешь, это сложнее, чем расшифровать минойскую письменность, а если закроишь от налоговой хотя бы доллар – они тебя посадят!

– Лишнего приплатить? – нашёлся Ефим. – С запасом?

– И за это тоже посадят… Тут с этим жуть! Да и на Родине прослывёшь валютчиком…

Ефим Климентьевич так и делал, по совету и по-советски – от греха подальше. Он и сам понимал подлой стороной своего ума, доставшегося от купеческих предков, что поток валюты в торгпредство – продлевает его командировку в США: «нам молоко – тебе пастбище»…

Кроме того, потомок первогильдийских мироедов имел все основания побаиваться самого себя. Мать его с детства приучила, что он – «четвёртая попытка».

«Я – Проков, человек, в основе своей вылепленный, как Франкенштейн, гнилым и развратным помещиком Граббеном… Этим «бардом бакенбардов» помешанным, разгуливавшем с «испанской цистрой», как тогда называли гитару, по мраморным альковам барской усадьбы. И курившим трубки с длинными черешневыми манерно-вычурными чубуками… Я оттуда…

Меня так и тянет на путь предыдущих Проковых, которым всегда до «Пороковых» была одна буковка! Чуть расслабился, и жизнь тут же подсовывает тебе бриллианты вместо монпансье. Спутать их легко, пока зубы не сломаешь…».

Мощная гравитация влекла Ефима Климентьевича в тенёта личного успеха. Забросив этого плёсеневского нищеброда через Атлантику, партия и сама, наверное, не догадывалась, насколько он там напоминает лису в курятнике. Проков, не отягощённый массивными азиатскими бармами советского посольского стиля, подкупал американцев по всем правилам «пиара», которого никогда не изучал – но внутренне, как музыкант мелодию, чувствовал.

Он появлялся на страницах «ихних» газет – то с бутылочкой пива, то с цилиндрической, клоунски-разноцветной баночкой «колы» в руке. Для американской общественности он был «свой парень» – американский идеал, сочетающий простоту обхождения и заманчивость инженерных предложений.

«Русский «посол мира» покоряет Сиэтл» – писало городское издание «The Seattle Times» по итогам его визита, а ведущие городских теленовостей перекидывались его забавными прибаутками, и даже копировали русский рычащий, угловатый акцент. Смаковали всякие мелочи.

Например, то, как он посетил спортивный комплекс, и сказал там, глядя на культуристов:

– Раньше я всегда думал, что большая грудь – это достоинство женщин…

Или хихикали над «русским мнением» про входившее тогда в моду «здоровое питание»:

– Его придумали ваши маркетологи, которым нужно было продать невкусные продукты!

Повышенное внимание и обострённые симпатии к Прокову порождены были особой, уникальной ситуацией: Ефим приехал почти без паузы, почти сразу после Карибского кризиса, к тем, кто ещё не забыл, как прятался в подвалы во время «учебных тревог» и холодел перед телеэкранами, ожидая советской ядерной атаки с минуты на минуту.

Ещё пару лет назад все они с трепетом полагали апокалипсис неизбежным и, увидев в русском человека вместо монстра из фильма ужасов, были бы благодарны любому, даже самому косноязычному и сиволапому «послу мира».

А Проков, к тому же, был забавным, он давал им пищу для зубоскальства на месяцы вперёд, ляпнув на интервью, что «В СССР секса нет». Этот «ляп» стал сенсацией Сиэтла, огорчившей советское посольство:

– Присылают тут всяких! Говорят на языке, смысла которого не понимают!

Но, скорее всего, дело было не только в недостаточном знании нюансов американской версии английского языка. Обилие обрушившейся на него в Америке эротики заставило Ефима психологически отделить их «праздник чувственности» от тех сероватых и полупарализованных стыдом намёков «на это», знакомых по Плёсенево, которым его бытовой опыт, в сущности, исчерпывался. Потому и под словом «секс» он понимал что-то импортное, как и под словами «рок», «наркотики» и прочих «эндемиков фауны», чуждых знакомого ему закутка советской реальности.

К тому же всех советских «командировочных» инструктируют одинаково, даже Высоцкий спел о таком стандарте:

…Там шпиёнки с крепким телом, –

Ты их в дверь – они в окно!

Говори, что с «этим делом»

Мы покончили давно…

Вот он и сказал, как учили! А в посольстве рожи кривят – мол, дурак!

Правые журналисты тоже негодовали. Но уже по другому поводу. Заголовки у них вышли такие: «Новый Гагарин?! Снова обаятельная улыбка – теперь от русского физика!». Левые же капитулировали перед мудрой непосредственностью Ефима, выставив заголовок: «Русский Санта-Клаус: он дарит нам неисчерпаемую энергию и надежду на мир!».

Все эти газеты Проков покупал в трёх экземплярах: делал вырезки для себя, для советского посольства и для мамы. Понимая, что в советское посольство их и так доставят, а мама вряд ли поймёт что-то на английском языке. Но посольству и маме его заботливость будет приятна!

На лекции в отеле «Вашингтон плаза» он блистал и искрил, обнадёживал, зажигая чаяниями лучшего будущего, и одновременно успокаивал, гасил страхи «сиэтлян»:

– …Многие американцы, с которыми мне довелось общаться, считают, что мы против капитала, как капиталовложений. На это я вам скажу: если бы мы в СССР были врагами капиталовложений, врагами благоустройства человеческого быта, врагами уюта – то я первый назвал бы нас опасными безумцами, и призвал к сдерживанию! Но мы, советские люди, враги капитала не в смысле благоустройства быта, а только в том смысле, в каком он означает войну. И больше ни в каком!

Он обводил глазами огромный амфитеатр напряжённо застывшей аудитории, и понимал, что попал в яблочко, задел самые заветные струны их обид на Россию, в прошлом союзницу, а теперь – чуть было не уничтожившую их в термоядерном кошмаре:

– Вы, наверное, думаете, друзья мои, что советский человек чужд буржуазной мечты? «Бурж» – это город, а мы же строим новые города, активнее всех на свете занимаемся урбанизацией. И советский человек является носителем буржуазной мечты в гораздо большей степени, чем средний американец! И задача не в том, чтобы привить нам якобы чуждую буржуазную мечту – а наоборот, чтобы хоть чем-нибудь разбавить эту густую концентрацию потребительских вожделений! А то уж слишком в острой форме она проявляется, рискуя превратиться в навязчивую идею…

Нервные смешки в зале – витающая в воздухе сигаретным дымом мысль: неужели действительно всё так просто? Неужели там, за океаном, такие же люди, как мы?! Неужели мы сможем договориться, и – в самом деле – не станут же они нам слать источник бесконечной энергии, чтобы потом нас убить! Они делают шаг навстречу – мы сделаем два! Проков чувствовал упругую ауру поддержки, нарастающей симпатии, и снова бил в удачно избранную точку:

– Наши партия и правительство – в первую очередь обслуживают именно потребительские мечты населения, вот, я привёз с собой свежий журнал ЦК КПСС, тут по-русски, я вам переведу… Первая статья в нём – разбирает, как развивать сельское хозяйство… Чтобы стало больше продовольствия… Вторая статья – о том, как удовлетворить спрос на промышленные товары… Третья статья – о том, как выравнивать уровень потребления в разных городах… А что касается идеологии, то она в журнале ЦК КПСС вот здесь… Ближе к хвосту…

Очень важно было для Прокова доказать, что он не отсебятину несёт, а выступает именно как полномочный посол мира, голубь народной дипломатии, выражая мнение великой и загадочной КПСС, в его стране подобной церкви, конфессионально сакральной и таинственной. Журнал «Политическое самообразование», популярный в партийных кругах, оказался у него под рукой как нельзя кстати…

– Советские люди мечтают о благоустроенном быте острее вас, более экзальтированно и нервно – потому что им ещё многого не хватает в этом смысле! Единственное, что отвращает нас в капитализме – это заложенная в нём неизбежность войны, внутренней, гражданской, и мировой. Мы хотим отделить от капиталовложений только одно, то, что очень трудно от них отделить: вражду и ненависть между людьми, разбой и мошенничество, циничное равнодушие успешных к несчастливым и неудачливым…

Используя методы протестантских проповедников, Проков резко возвысил звук, эмоционально закричал, дрожа слезой в голосе:

– Найду ли я в этой аудитории хоть одного врага, если скажу: мы не против капитализма при одном-единственном условии: если он будет мирным, если он не сползает в войну? Многие ли захотят спорить с тем, что война, в том числе и внутренняя, – источник величайших бедствий и катастроф, а с современным оружием – попросту могильщик человечества?

Никто по этой части спорить с Проковым не хотел. На собрание пришла группа маккартистов и ку-клус-клановцев, они сначала собирались развернуть свои лозунги и прокричать что-то обидное. Но русский гость не дал им повода! Неожиданно сами для себя маккартисты Сиэтла открыли в нём вовсе не фанатика-левака, а основательного делового человека, близкого «американской мечте», к тому же излагавшего очень «правую» программу. «Вы консерваторы? Так и мы консерваторы! О чём нам спорить?!».

И маккартисты слушали гостя заворожено, вместе со всеми. В их очерствелые сердца тоже просачивалась надежда: «а вдруг?!».

Вдруг и в самом деле, без войны планета шагнёт в XXI век, с неисчерпаемыми источниками безопасной энергии, в любви, согласии и доверии? Конечно, кажется сказкой, утопией – но вдруг?!

Проков не давал угаснуть слабому пламени этой единожды возникшей надежды:

– То, что любому человеку хочется жить посытнее, поуютнее – никакая не тайна, а неотъемлемая часть природы человеческой! Бороться со стремлением жить по-человечески и невозможно, и не нужно. И в моей стране борются совсем не с этим, что я и стремлюсь довести до вас через голову вашей оголтелой пропаганды! Финансовое преимущество обидчика над безобидным, денежная премия насильнику за счёт кротких – вот самая глубокая и грязная тайна капитализма, которую он тщательнее всего пытается скрывать. Любые безобидные средства обогащения – слишком сложны, до́лги и скромны результатами по сравнению с разбоем, террором, шантажом, обманом. И потому в конкурентной экономике они становятся нерентабельными, изживаются в ней не по чьей-то злой воле, а просто в силу самой природы конкуренции. Не может в вашем типе экономики менее рентабельное вытеснять более рентабельное, а самое рентабельное с вашим типом экономики – война! Разумеется, не для всех, а только для победителей, но победитель получает всё, и это всегда прибыльнее, чем взаимовыгодные отношения сторон.

Единственное, с чем борется моя страна, и моя коммунистическая партия – с войной! Я говорю о войне в широком смысле, включая сюда и террор, и шантаж, и те формы обмана, которые обречены со временем вскрыться, вызвать бунт обиженных, обобранных, и через это опять-таки столкнуть общество в войну…

Завершив с политикой и утерев аккуратным платочком пот со лба, Ефим Климентьевич перешёл к своей, энергетической части лекции, и кратко «раскидал» – как много даёт покорение имплозии и энергии репульса, игра на разнице в давлении для промышленности и сельского хозяйства, для бытового обустройства кондоминиумов, многоквартирных домов и «частного сектора».

– Речь идёт о радикальном снижении себестоимости любой продукции, – подчеркнул Проков. – У всех, кто захочет воспользоваться моим открытием.

Нужно быть очень хитрым – или наоборот, очень искренним, чтобы так подцепить американскую ментальность! Ты говорил о мире, поливая бальзамом глубокие раны их страхов, и тут же подсластил бальзам разговором о деньгах… Это как ядерная реакция, полная расшифровка кода загадочной американской души: безопасность + доход.

Неудивительно, что триумф следовал за Проковым в Сиэтле по пятам. И неотступно. После той памятной лекции ликующая, по-детски непосредственная американская толпа неожиданно подхватила устало сходившего с подиума оратора.

И понесла его на руках. Проков видел среди «несунов» и профессорский пиджак, и фермерскую клетчатую фланелевую рубашку, и модного «яппи», и волосатого джинсового хиппи. Кстати сказать, многочисленные хиппи осыпали всю эту нелепую процессию цветами, дарили, как на Гавайях, цветочные гирлянды на грудь каждому желающему и заклинали, глядя Прокову прямо в глаза:

– Мир! мир! Занимайтесь любовью, а не войной!

Растроганный Ефим Климентьевич улыбался им в ответ, и заверял, что они совершенно правы, хотя и чувствовал себя обманщиком. Войной Проков никогда не занимался, конечно, но и любовью – тоже. Вся его жизнь была совокупностью формул, последовательно писавшихся пером, обмакиваемым в чернильницу, авторучкой, мелом на доске, а перед самым отъездом – даже зелёной электронной псевдографикой на чёрном экране одной из первых моделей ЭВМ…

 В этой плотной череде формул не оказалось места ни для войны, ни для любви, но американским хиппи об этом знать совсем необязательно. «Ведь не для нытья меня сюда родная партия направила!». Так что пусть хиппи занимаются любовью вместо войны, там, глядишь, если повезёт, то и Проков к ним присоединится…

Отовсюду он слышал призывы:

– Эй, братец, выпей с нами пивка!

– Давай к нам, попробуй нашего вина и сыра!

– А как насчёт того, чтобы выпить с фермерской ассоциацией штата виски за мир во всём мире?

Лекция миротворца преодолела скучный лекционный формат, чуждый и непонятный американцам. Благодаря хорошим погоде и настроению, она легко, как по маслу, соскользнула в привычный для янки формат «жирного вторника». И стала эпицентром музыки, гражданского клоунского парада, выпивки и безудержного веселья.

Сверкали традиционные американские цвета феста: фиолетовый, зеленый и золотой. Мир на всей планете американцы, в силу их психологии, понимают именно как «фест» – бесконечный фестиваль музыки, танцев, цветов, улыбок и закусок. Духовой оркестр, из тех, которые американцы вообще обожают, чтобы трубить и дудеть на своих бесчисленных костюмированных шествиях, грянул заранее разученную тему: «Прощание славянки».

Проплывая на руках поклонников, Проков махал всем рукой и улыбался до боли в скулах. Миролюбие запуганных ужасами бесконечных войн обывателей в этой точке закипело и бурлило горячими ключами.

По сему поводу уместно вспомнить русскую классику XIX века:

…Кажется, трудно отрадней картину

Нарисовать, генерал?

 

8.

…Среди ночи на горячую линию Минюста США поступил тревожный и очень нервный звонок. Голос, судя по звучанию принадлежавший пожилому мужчине, хорошо поставленный, видимо, преподавательский или офицерский – предупредил оператора:

– Это очень срочно! Спецагенту INS[1] Джейкобу Фицджери Аффансу угрожает смертельная опасность! Необходимо срочно направить полицейский патруль к его дому, а главное – позвоните, разбудите его, предупредите, чтобы он был готов отразить угрозу!

Хоть звонок и был анонимным, но такие предупреждения в спецслужбах США не принято игнорировать: лучше перебдеть, чем недобдеть! Потому в INS тут же сообщили, чтобы они озаботились безопасностью своего важного сотрудника, и предупредили опережающими действиями возможную трагедию…

Джейкоба Фицджери Аффанса разбудил хорошо ему знакомый офицер INS, дежуривший в ту ночь «у пульта». И тотчас выслушал особые, непереводимые американские ругательства, суть которых сводилась к «ни днём ни ночью от вас нет покоя…». Никакого нападения на спецагента Аффанса в ту ночь не случилось, и к утру тревожный сигнал посчитали глупой шуткой, розыгрышем от вредных коллег Джейкоба или его недоброжелателей.

Всё свелось к тому, что спавшего в супружеской постели офицера INS лишили честно им заработанного сна, и он до утра просидел в трусах, с «магнумом», у себя на просторной кухне, запивая успокоительные джинном без тоника.

По уставу такое безобразие нужно расследовать и примерно наказать «шутников» – но в INS было много работы, никому особенно не хотелось отлавливать дебила-пранкера, решившего поиграть в «будильник», и постепенно дело спустили на тормозах. А чтобы совсем уж всё загладить – начальство, как бы извиняясь за свою доверчивость, выделило спецагенту Аффансу отгул…

В пятом отделении муниципальной полиции Сиэтла могли бы побольше рассказать о странностях той ночи, но… стеснялись. Дело в том, что спецагент INS Джейкоб Фицджери Аффанс именно в этом отделении полиции предъявил свой значок и официально оформленный ордер на задержание для федералов «по причинам, не подлежащим разглашению», русского гостя штата Ефима Прокова.

Из чего человек с обычной земной логикой сделает вывод, кажущийся ему неизбежным, если не строить умозаключений в пентаграмматике: агент Аффанс не спал у себя дома, а расхаживал по полицейскому участку. Но в том-то и дело, понятное немногим, таким, как доктора Першин или Дженнифер Грейди, что в случае с Аффансом ни двоичный, ни троичный код понимания неприменим!

Спецагент Аффанс действительно спал под боком у жены в собственной спальне. Это отсутствие Аффанса, выбывшего в сон из активного состояния, и позволило его теневой копии возглавить полицейскую операцию…

Группа в составе сержанта Бута, детектива Мадера и офицера с итальянскими корнями, очаровательной девушки Дваччи и в самом деле произвела ночной арест мистера Прокоффа, с доставкой в комнату допросов в своём участке, на радость спецагенту Аффансу.

Задержанный вёл себя на удивление покладисто. Не орал, не сопротивлялся, не настаивал на своей дипломатической неприкосновенности, не требовал немедля доставить представителя советского посольства, чем покорил сердца полицейских.

– Эти русские хорошо вымуштрованы Сталиным! – говорили потом офицеры между собой. – Там, где наш начнёт вопить о правах, – русский спросит: «Чем могу быть полезен?».

Очень спокойно и корректно Проков попросил один звонок, доказав, что он внимательный зритель американского телевидения с его полицейскими сериалами. Ему предоставили телефонный аппарат, ожидая, что он станет названивать в консульство, или напрямую в Москву.

И даже злорадно ожидая этого: проклятый федерал напряг полицейских на ночном дежурстве, и без того трудном! Если ему всыплют горячих за превышение полномочий – ни сержант Бут, ни детектив Мадера, ни даже молоденькая первогодка Дваччи возражать отнюдь не станут! Выискался тут, понимаешь ли, большой босс! Они там, в INS, в ФБР и АНБ, плетут какие-то интриги, а всю грязную работу сваливают на «парней с земли», отвлекая полицейских от их «служить и защищать»…

Вопреки ожиданиям «правоохренителей» Проков стал звонить не в посольство, и не в комитет учёных за мир. Свой единственный звонок Проков потратил на доктора Дженнифер Грейди, задумчиво, словно бы что-то в уме подсчитывая, отыскав нужный номер в записной книжке.

– …Послушай, Дженнифер, кажется, это именно то, о чём мы с тобой и Першиным говорили…

– Возможно… – рыжеволосая валькирия науки звучала в трубке заспанно, но решительно. – Как зовут спецагента, напавшего на тебя?

– Он представился, как Джейкоб Фицджери Аффанс, и даже документы показал…

– Я тебя поняла, Ефим! Сейчас звякну Першину, и попробуем связаться с дневной версией агента…

Разумеется, никто не дал бы доктору Дженнифер Грейди, или её тут же, среди ночи, оповещённому учителю Бенджамину Першину телефон или домашний адрес спецагента одной из основных секретных служб США.

Но доктору Першину этого и не нужно было. У него стояла одна задача – тем или иным способом, теми или иными руками разбудить дневного Аффанса.

Как только сердитый засоня Джейкоб поднял трубку – в полицейском участке «ночная версия» спецагента Аффанса… исчезла, рассыпавшись в чёрную пыль.

Не то, чтобы человек в характерном плаще, характерной шляпе и характерных дымчатых очках куда-то вышел и там пропал, нет, всё было ещё хуже! Ночная версия не утруждала себя удалиться в туалет или кладовку, чтобы дать потом возможность строить сумасшедшие версии.

Ночная версия спецагента рассыпалась, как гриб-дождевик взрывается порошковой массой спор. Офицеры полиции Бут, Мадера и Дваччи не могли даже заподозрить друг друга в сумасшествии, потому что все трое присутствовали в комнате допросов, и втроём видели то, что очень хотели бы после «развидеть»…

 

***

Полицейские, извинившись, отводя глаза, торопясь избавиться от терзающей их нелепости, отпустили Прокова. И дружно попытались забыть ночь сумасшествия. По крайней мере, мечтали забыть. Ефима вернули, так сказать, откуда взяли. И он, молчаливый, лучше них понимал – что случилось.

– Послушай, Дженнифер, но что машина собиралась сделать со мной? – поинтересовался Проков, через некоторое время, отойдя от стресса, уже в спокойной обстановке снова позвонив подруге.

– Я не знаю! – созналась Грейди по междугородней телефонной линии. – Может быть, это вообще какой-то сбой, как бывает при многоуровневом программировании ЭВМ. Есть версия, что машина считывает успех твоих выступлений перед пацифистами, и воспринимает это как угрозу…

– Угрозу чему?

– Чему – не знаю. Не могу этого доказать, однако сердце подсказывает: скорее всего, машина поиграла с тобой, пококетничала!

– Эта кошка пока ещё не воспринимает меня мышкой?

– Она, Ефим, пока воспринимает тебя, как фантик на верёвочке, и ведёт себя с тобой игриво! Случай с тобой – шутка власти теней, её подмигивание, её развлечение – столь же непонятное человеческому разуму, как и всё у неё… Машина мешает себя отключить – вряд ли это её выбор, скорее это алгоритм. Отключить её, как электронное устройство, можно…

– Так отключите, Дженнифер! – взмолился Проков.

– Аlready… – ответила огнеглавая бестия столь же кратко, сколь и загадочно.

– Чего already?! – обиделся Ефим постоянному «ребусничанию» коллег.

– Убитый президент, кажется, это и сделал, оценив опасность игр с зазеркальем… Но электронная конструкция теперь – всего лишь скорлупа, из которой давно вылупился птенец! Главная жизнь машины отныне в мозгах у тех, кто с ней работал, в той логике, которая придаёт теперь нечеловеческое направление всему их мышлению.

 

***

Ночь есть ночь. А сны – есть сны. И если станешь рассказывать свои бредовые видения кому-то, кроме близких друзей, – добьёшься только одного: тебя объявят умалишенным. Даже если понимаешь, что случившееся якобы во сне – не совсем сон, и совсем не сон, и даже если способен вычислить бытийную физико-математическую основу «якобы бреда»…

Квантовая механика снимает вопрос о пространстве, обнаруживая одну и ту же частицу в бесконечном множестве мест, когда таинственный элемент света фотон – и частица и волна одновременно [2]. Вопрос о времени, а точнее, его привычной последовательности, без которой Кант не представлял себе человеческого мышления, – в микромире квантовой теории превращается в бессмыслицу [3].

Кроме состояния частицы и состояния волны у фотона подозревают ещё третье состояние – неопределённости до наблюдения за ним, то есть чем быть фотону – решает наблюдатель, и здесь пограничная область между физикой и метафизикой, нащупанная в эксперименте грань, за которой кончается материальный мир и начинается таинство описанной Данте «обители Бога»…

Физики говорить языком Данте не могут, им запретили масоны и атеисты, а потому физики говорят: «контринтуитивный квантовый эффект». Эффект, за которым стоит состояние квантовой нелокальности.

А там множество и единство парадоксально сливаются в то, чем они были до сотворения мира: изменение состояния одной из частиц мгновенно сказывается на состоянии другой частицы подобия, как бы далеко они ни были разнесены друг от друга [4].

Если зацепиться за это, создать вычислительные матрицы, смешивающие все числа, – то можно в прямом и буквальном смысле получить всё из всего и везде. Исполнить «махом» самые свои невероятные мечты, выйдя за расставленные Разумом ограничители. Но при этом следует понимать, что исполнятся «заодно уж» и самые невероятные кошмары человека…

– Сгинь, пропади! – не приказывал наваждению, а умолял его Ефим Климентьевич. О случившемся с Проковым в Сиэтле молчали не только «навсегда обалдевшие» полицейские, но и он сам.

– Будем считать, что ничего не было…

С самого детства окружающие люди считали Ефима Прокова человеком холодным, рассудочным, если и нравственным – то без сердца, на одном «рацио» долга. Одноклассница Алёна Летошкина, видимо, неровно дышавшая к Фимке и не знавшая, как подступиться к этому чурбану, говорила о нём раздражённо:

– Он умный, но эмоционально контуженный. Думать думает, а не чувствует…

Что и спорить, Проков и вправду был всегда очень сдержанным, в поведении ровным до блёклости, если допустимо так выразиться – «неумеренно-умеренным». Он не развивал тему – если та не имела рационального развития, отключался, будто автомат.

Придут годы – и так легко отмахнуться от ментальной машины, живущей в головах, постепенно утрачивающих человеческую природу, – для Прокова уже не получится. Но пока он успешно отмахивался, и все вокруг помогали ему забыть «кошмарные видения» ночного ареста силами и властью фантомов…

В текущих своих выступлениях Ефим лишь слегка, в завуалированной и отвлечённой форме приоткрывал свой новый опыт, и «люди не в теме» ничего не понимали:

– Бойтесь машины, друзья: она однозначна. Если вы скажете машине, что любите мармелад, то она станет кормить вас мармеладом до смерти, а отменить команду с набитым ртом не получится! При этом машина не враг вам, а слуга: она выполняет ваше пожелание…

Как могли эти маловразумительные рассуждения энергетика повлиять на дело мира во всём мире – никто не знал, да и сам он не знал – и потому он не развивал тему дальше, возвращаясь на привычную стезю миротворчества.

Проков понимал опасность иррационального начала, вложенного в пентаграмматику, выводящую за пределы пространства, причинности и времени, но все ещё уповал на рациональность как лекарство от любых напастей. Наивность эта определялась не только его скудным жизненным опытом, но и общей атмосферой его пребывания в США.

Та Америка, утраченная, уходящая натура, – была страной, в которой хотелось жить! Проков стал патриотом Америки больше, чем сами американцы, вряд ли до конца осознающие всю хрупкость и искусственность, рукотворную механистичность привычного им с пелёнок мира.

Послевоенное трудное детство далеко от столиц и главных магистралей приучило Прокова не только доедать всякий кусочек хлеба до последней крошки, но и обострённо ценить любую комфортность, какой бы мелкой она ни представлялась людям, попривыкшим к ней.

– Я родился в 45-м году, – хвастался он про себя развесившим уши американцам, – и я сын Великой Победы. И создавать что-то мне гораздо интереснее, чем пользоваться уже созданным. А буржуазная психология, как ни крути – в итоге формирует паразита, экономического мигранта, который чужие вкусняшки схарчит охотно и даже агрессивно, но своих никогда не создаст…

Это он так самого себя заговаривал от сглаза-соблазна повиснуть на шее одной из американских корпораций, этих респектабельных мафий, наперебой приглашавших его к себе в «семью».

– Строить – всегда тяжко. А прийти на всё готовенькое – легко и весело. Но ведь нужно же понимать, что всё готовенькое – когда-то и кем-то было построено…

Надо отдать должное тем американцам – рукастым, деловитым и энергичным американцам 70-х годов прошлого века, они не только понимали «язык ценностей» своего гостя, но и разделяли его «трудовую этику». Им тоже тогда строить было интереснее, чем пользоваться по итогам…

 

***

Где-то в глубине души Проков чувствовал, что без американского воздуха уже не сможет; его органы дыхания целиком уже приспособились под эту особую атмосферу, с привкусом дымка барбекю и кленового сиропа, придорожных забегаловок-«аквариумов» и семейств, умилительно-курортно играющих во «фрисби» со своими пёсиками. Он не сможет без велосипедистов, по утрам раскидывающих свёрнутые в трубочку газеты на участки. А участки – вроде наших образцовых садоводств, и там все ежедневно ходят в белых тапочках, в каких у нас только в гроб ложатся! А сможет ли он без ласкового шума автополива, включающегося по утрам на газончиках?

«Воздух американской свободы» – однажды остро осознал Проков – это не воздух бескрайних прерий, которых и у нас хватает! Подумаешь, в степи ветер дует, велика важность! Нет, воздух свободы представлялся Ефиму немного спёртой и, разумеется, густо прокуренной атмосферой здешних баров с их оцинкованными стойками, пестрорядьем замысловатых «лейблёных» бутылок за спиной бармена.

И с мотоциклом, «для декора» подвешенным на цепях к потолку, и с телевизором там же, подмигивающим фривольностью музыкальных видеоклипов. И с ковбоями в широкополых шляпах и распашных жилетках-вышиванках. И с рокерами в клёпаных кожанках, в банданах, по-детски неумело пытающихся придать своей розовощёкости «свирепое» выражение.

И с флажками южной конфедерации, смело, не без вызова развешанными вдоль стен. С гомоном пивной толпы, с девушками в размахрённых джинсовых шортиках, если не совсем лёгкого, то и не особо отягощённого поведения… Вот он, пропахший «Туборгом» и «Лаки страйки», воздух американской свободы, вдохнув который основательно – начинаешь потом задыхаться без него!

Гравитация такого простяцкого американского зауряд-бара, пожалуй, сильнее, чем даже дух респектабельности на коктейль-пати индустриальной элиты, где играют струнный оркестр и глаза дам в откровенных шёлковых платьях. И где безупречные стюарды, чьё наименование – американская вольнодумная насмешка над английской королевской династией, разносят пузырящиеся шипучие напитки в утончённых формой и стеклом бокалах…

– В принципе, вы нам нужны, Проков! – взял русского гостя под локоток прокатного великосветского фрака вице-президент «Интернешнл телефон энд телеграф» мистер Вильям Хабрер. – Мы с вами (изящно, по-русски коснулся краешком своего бокала проковского бокала) общаемся не первый день, и я вижу, что вам не хочется покидать Америку…

– Не хочется! – сознался простофиля-Проков.

– Значит, вы хотели бы остаться?

– Нет.

– Как это понимать? Вы не хотите уезжать, но и оставаться тоже не хотите?! Послушайте, ну что вас там ждёт, в вашей странной стране? Серый плащ и фетровая шляпа, кормушка моли? Равенство возможностей со всеми тупыми и ленивыми? Обречённость не выделяться из их унылых рядов? Вам уже сегодня не хочется уезжать от нас, а если вы поживёте подольше и получше оцените наши достижения, те горизонты, которые мы даём для умных и энергичных…

Хабрер и Проков стояли перед типично-американской, застеклённой сверху донизу рамными квадратами в палисандровом обрамлении, стеной между двумя залами. Малопонятным вкраплением посреди этой муранской грановитой стены смотрелись двустворчатые двери, тоже остеклённые снизу доверху. Стена разделяла две залы – ничего не скрывая в них друг от друга…

Тени Прокова и Хабрера ложились уже потусторонне – на ту, безлюдную, за стеклом, сторону интерьера. Тень Ефима вполне соответствовала законам преломления в оптической геометрии, а тень вице-президента радушно зазывающей его сотрудничать корпорации… нет. Опять «поддельная тень»? Проков оконтурен на той, пустой стороне залы – чётким силуэтом, Хабрер же – каким-то расплывчатым бесформенным пятном…

По прежнему опыту Ефим знал, что спрашивать о теневой разнице деловых людей США бесполезно, и трусовато поспешил отвернуться от очередного морока. Из всех многочисленных зонтичных коктейлей этой вечеринки, устроенной воротилами энергетического бизнеса, Проков предпочитал Личи-Мартини, на которое и налегал. Чтобы сбить нервную дрожь понимания… Чего?! Американцы не знают потолочных люстр, у них любое освещение настенное, точечные светильники, вот и вся разгадка оптическим галлюцинациям с тенями!

«И всё же… – думал Проков, и одновременно гнал от себя нелепую мысль. – Слишком уж симметрично мы стояли с Хабрером… А тени вышли у нас слишком уж асимметричными…».

Невозмутимый как манекен стюард поднёс блюдо со снеками, по которым американское бизнес-пати легко отличить от европейского. В Европе такое считают «собачьей едой», а в США любят. И в Плёсенево тоже – только знай, подноси…

– My mother in Russia, – сказал Проков Хабреру без излишнего пафоса. Он старался не уподобляться советской пропаганде, которая подменяет очки печными заслонками, и быть ближе к правде. А уж правдивее этой правды ничего в его жизни не было! С его корявым построением фраз на чуждом ему языке даже и непонятно, что он имел в виду: то ли «У меня мать в России», то ли «Моя мать Россия».

– Перевезём вашу маму сюда! – бодрился Хабрер с деловым напором, как любой топ-менеджер – деспотичный и не привыкший к отказам.

– Старое дерево не приживётся в новой почве, – ответил Ефим, повторяя слово в слово мудрствования плёсеневских соседей-огородников, потчевавших его таким когда-то по три раза на дню через забор. Внутренне хихикнул: «мама в Америке? Моя? Да она тут оглохнет и ослепнет!».

Но это – в первом смысле. В том буквальном, что старушка-мать живёт в России. Со вторым смыслом сложнее, хоть его и не оторвать от первого: его мать – действительно Россия.

Катерина Климентьевна Прокова (Екатериной её назвали два раза в жизни, и оба в паспортном столе) была единственной в «частном секторе» Плёсенево, кто не держал скотины, птицы и не сажал картошку. В народе их с Фимой журили: «живут налегке, как постояльцы».

– Ты, Катюха, миллионерша видать! – сыпали соль на рану язвительные ветераны войны, опершись на серый от времени и покривившийся забор проковского приусадебного участка. – Это сколько ж у тебя деньжищ, чтобы картоху – и ту с привоза покупать!

– Своих не жалеете – моего беречь не мешайте! – довольно сварливо напускалась на них мама-Катя, издёрганная нищетой, до срока постаревшая женщина. – Фиме учиться надо, это тонкая настройка души, а я его поросят кормить приставлю?! Картошку в огороде копать?!

И вместо того, чтобы возненавидеть «купецку дощь» за такую заносчивость, – её соседи, все эти полусельские обитатели паровозного хозяйства, начинали стесняться, тушеваться… Заканчивалось тем, что вся улица носила Фиме гостинцы: один сосед картошки мешок – «вот, накопал ноне лишнего, не торговать же ею», другой сладкий шматок медовых сот с личной пасеки, третья соседка – вишни да яблок… Яйца приносили, сало, зелень всякую – и с виноватой улыбкой, словно бы по привычке к барскому оброку. А уж сколько рыбы таскали речные рыбаки – хоть рыбную лавку открывай!

Закрыв глаза, Проков видел «как сейчас» – бородатого дядю Митю, «речного человека», в лодке, заваленной рыбой по самый кром, и слышал его зазывающий гулкий голос:

– А ну, налетай, кому сколько! Бери, сколько унесёшь, моим столько не съесть, ишь, уловистый нынче денник!

А у самого корпус лодки в паре мест промят, столкнулся Митя где-то в плавнях с корявым топляком, древесной падью, минирующей в равнинных реках дно «хуже немцев». Рисковал Митя, уходя на лёгкой лодчонке в затерянные рукава, где рыбы непуганой побольше, а пугающего «рыбнадзора» поменьше… Но подчалил к берегу – и раздаёт рыбу, шлёпая ею с размаху в подставленные ладони, всему посёлку…

Всем миром подкармливали непромываемые от земляной въедливой пыли люди свою поселковую надежду, Ефима Прокова:

– Учись, малой, ученье свет, а неученье тьма!

С первых олимпиадных побед стали заглядывать – посмотреть на перспективного школьника – партийные начальники. Так и пеклись, всем миром, разве одна Катюха Прокова его родила и подняла? Россия его родила и подняла.

Все его ровесники, обрив головы, ушли служить в армию. Их провожали шумно и пьяно, опять же, всем миром – а Фима Проков за особый талант к математике попал на физмат, а там и отсрочка и «военная кафедра». Те, кто рос вместе с Фимой, два, а на флоте и три года жизни отдали на суровых рубежах, у чёрта на куличках! Фиму же с его курсом выпускников физмата вывезли на месяц в район стрельбищ, в санаторные условия, будто туристов, кормили дефицитной гречкой с дефицитными сосисками, для приличия немножко учили стрелять… За голенищами кирзовых сапог эта, как её прозвал военком, «иисусова конница» носила не ножи, а ловко, как «финки», выхватываемые чекушки с «Пшеничной»…

Именно из такого вот расхлябанного хайрастого заласканного патрициата версталась потом в Советском Союзе «демшиза».

«Когда предлагают продать Родину, – думал об этом Проков, – первыми всегда почему-то откликаются те, кто не нуждается в деньгах…».

А почему Ефиму Прокову не забрили лоб, как всем? Ведь не взяткой выкуплена привилегия, не по знакомству: ни денег, ни знакомых начальников у Проковых не водилось. Всё исключительно за талант, проявленный в какой-то там математике!

– Как вы думаете, – спросил Ефим у Хабрера, – в вашем обществе подменят родители чужого ребёнка своим в армии – только потому, что чужой ловчее уравнения у доски решает?

– Я сам отец! – мрачно огрызнулся Вильям, и это было очень и очень твёрдое «нет». – Разумеется, нет! Чёрт возьми, нет! Зачем в мире чистогана загребать деньги – чтобы равнять потом чужих детей со своими?!

– Разве я сам по себе? – спрашивал у Вильяма Ефим. – Я сделал громкое открытие, на котором написали моё имя, но если по совести, ведь не сам же я себя создал! Школьные учителя, библиотекарши, отнюдь не шиковавшие, – вылепили мой мозг. Слепили, не ослепив. Как и та уборщица, которая мыла за меня полы, пока я витал в мечтах о новой технике. И все те, кто работал, в сущности, не на себя, а на меня – уступив мне право вписать имя в патент!

– Позиция, достойная уважения! – склонил голову, как перед обелиском, Вильям Хабрер. Американцы презирают тех, кого пользуют, но в их национальном характере есть и место для уважения к тем, кого не получилось использовать…

– Эти «речные люди» плёсов, очень простые и незамысловатые, – распаляясь, всё быстрее и неразборчивее говорил Ефим Климентьевич. – по сути, сделали для меня больше, чем для самих себя! А теперь представьте, кем я стану, если все те медные грошики, собранные ими мне на учёбу, конвертирую в доллары? Я, последняя надежда этих посконных людей, которые себе картошку жарили на постном масле, а мне – на сливочном?!

– Я вас не на диверсию вербую, а работу предлагаю! – обиделся Хабрер. – Чистую, мирную, легальную!

– Нет, при всём почтении к вашему щедрому предложению, мистер Хабрер, – My mother in Russia…

 

 

ВОСЬМИДЕСЯТЫЕ

 

Откуда мне взять мяса, чтобы дать всему народу сему? ибо они плачут предо мною и говорят:
дай нам есть мяса. Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжёл для меня;
Когда Ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня, если я нашел милость пред очами Твоими,
чтобы мне не видеть бедствия моего…

 Библия, кн. Числа, 11:13-15

 

1.

Та самая одноклассница из Плёсенево, Алёна Прохоровна Летошкина, – давно уже не была романтичной дурочкой, ждавшей и не дождавшейся от Фимы Прокова «чистосердечного признания» на выпускном вечере. И потом горько рыдавшая от разочарования…

Теперь она вела на радио передачу «Правильно ли мы говорим по-русски?» и не только говорила по-русски правильно, но и думала по-русски тоже складно. Даже завскладно…

Летошкина стала уже Еленой («ведь Алёна – простонародное искажение этого имени» – объясняла старым знакомым) и теперь она уже понимала, что от Фимы Прокова «конфетно-букетного периода» не дождёшься: не тот человек!

Зная эту вычислительную машину ещё пухлым первоклашкой, как облупленного, Летошкина возобновила знакомство «по-понятному», то есть пришла занять денег. Друг детства не только денег отвалил, сколько попросила, и без расписки, но и – от Алёнки не укрылось – был взволнован её «вторым пришествием», как-то нерешительно, растерянно тянулся к ней...

Цену себе Алёнка-Елена знала, не тушуясь, гордилась волосами цвета тёмного мёда, тонкими выщипанными бровями дугой, чистой нежной кожей с лёгким румянцем на щеках, красивым, хорошо поставленным бархатным голосом радиодикторши. Её сразу же выделяли даже в многоликой столичной толпе лучистые глаза и яркий контур губ, складывавшихся в русалочью улыбку.

Она умела себя подать по моде 70-х, в полосатой чёрно-белой блузке, коричневых брюках и светло-серых импортных кедах, по сравнению с которыми туфельки на шпильках в те годы считались у модниц архаикой.

«Это Фима! – сказала себе Алёна при первой московской встрече. А потом и при второй, третьей. – Это Фима Проков, ты ведь знаешь, девочка, что такое Фима Проков…».

И она… подала заявление! В точном соответствии с формуляром, указав, кому и от кого в «шапке»:

«Прокову Ефиму Климентьевичу – Летошкиной Елены Прохоровны Заявление. Прошу Вас принять меня на вакантную должность жены со сменой фамилии согласно штатному расписанию. В случае отказа – прошу письменно изложить причину». Дата, подпись…

– Ты это серьёзно?! – совсем растерялся побледневший как полотно лауреат государственных премий.

– Более чем, Фима!

– Алёна, со мной непросто… – лепетал этот увалень, пытаясь сохранить достоинство. – Моё главное требование – дисциплина… Дисциплина и субординация…

– Я понимаю! – скромно и кротко тупила глазки одноклассница. И была в этот миг трогательной и очаровательной, как никогда. – Обещаю, Фима, никогда не забегать вперёд тебя, и… И не отставать…

– Я должен подумать…

– Думай! – она была почти уверена, что внятно, логично объяснить причину отказа Проков не сможет. А невнятно и нелогично – на такое он не способен от природы. Другая? Но другой у него нет – это Алёнка уж разведала первым делом…

На рассмотрение заявления о приёме на работу советское законодательство отводило десять дней. Алёнка выдержала эти десять дней, как ни в чём не бывало, и получила свою «заяву» на руки… с визами!

– Визы на себя наложила! – шутила она потом в кругу подруг…

«Не возражаю» – очень серьёзно написала в уголке бумаги убористым почерком мама Ефима, полагавшая, наверное, что в столицах «нонеча так принято». Партийный секретарь визировал веселее, как и всякий нормальный человек, принимая дело за шутку:

«Давно пора!» – и снизу нарисовал улыбающуюся рожицу.

А там, где полагается резолюция руководителя, Летошкина с замиранием трепетного сердца увидела четыре заветных слова:

«К оформлению. Ефим Проков».

– Я это сохраню, – пообещала ему Алёна. – И правнукам нашим показывать буду…

По действовавшим тогда правилам Проков в своё время получил трёхкомнатную квартиру, потому что ему за научную степень полагался рабочий кабинет (для творческих работников студия) 20 кв.м. дополнительно к норме жилой площади.

Теперь количество проживающих в этой квартире выросло, и Алёна, вооружившись новой фамилией «Прокова», пошла энергично штурмовать инстанции, подшив к ходатайству фотокопии государственных премий и патентных свидетельств свежеприобретённого мужа.

И – Бог помогает законникам – дело решилось довольно быстро, нашлась «вымороченная» от одного, недавно одиноко скончавшегося, академика ВАСХНИЛ четырёхкомнатная полнометражка, и в том же квартале, буквально в соседнем доме…

А советские радиослушатели могли только гадать – почему таким счастливым елейно-малиновым отливом наполнился голосок ведущей программы «Правильно ли мы говорим по-русски?»…

Проков же ещё бодрее выдвигал по месту работы ударницкие «встречные планы», и сам же их перевыполнял. И жить стал, по советским меркам, в зашкаливающей роскоши. Квартира новая (хоть и старая), улучшенной планировки, мебель в ней – заветная «стенка», марки «Шмалькальден» из ГДР. Бытовая техника – по большей части заграничная.

И приобрёл Ефим серую, под цвет своих глаз, «Волгу»-24, с красным, как байковое нутро калош, салоном, завидный приз, мало кому доступный, кроме внешторгработников. Даже самые успешные торгаши-теневеки его века не рисковали брать ничего престижнее «Жигулей», опасаясь внимания бдительного до юродства «оптчества» к своим персонам. Так что «Волга», лимузин на трёхметровом шасси, была машиной аристократии, машиной рыцарского статуса!

– Шаз-зам! – весело крикнул новоявленный автолюбитель, покачивая брелоком с автомобильным ключом перед носом у жены, уже беременной первенцем. Один из американских победных кличей восторженной бессмыслицы …

Елена Прокова сочилась счастьем, как соты сладостью, бросилась ему на шею, хохоча, щекотно целуя… Наверное, так и выглядит семейное счастье. А как ещё-то?!

Приобретением загородного садового участка в одном из садоводств Академии наук для семьи Проковых завершился тот знаменитый и вожделенный набор «квартира-машина-дача», который в СССР, с одной стороны, всем обещали, с другой, не всем могли дать, а с третьей…

С третьей, она же главная – надеялись именно этим набором завершить и укупорить бытовое счастье советского человека. Три этих заветных предмета, по замыслу идеологов, означали, что работа по налаживанию твоего быта окончена, «объект сдан» – и ничего сверх этого уже не жди!

Такой подход был одновременно и мудр, и наивен. Мудр тем, что только так можно привести к достатку каждого из людей, никого в пути не потеряв и не обездолив. Наивность же «здоровой нормы» – в нездоровой природе человека, прорвы ненасытной. Сегодня он тебе за триаду «квартира-машина-дача» руки целовать станет, а уже завтра ему этого покажется маловато…

От семейного фотоальбома Проковых этого десятилетия веет благоустроенностью и… скукой!

«Мы знаем, как всё работает, – без слов говорят вам Проковы со старых чёрно-белых снимков. – И мы знаем, что ничего не перевернётся!».

Блажен, кто верует!

Пока Проков занимался обустройством своей семьи, новыми, приятными, но весомыми хлопотами мужа и отца – начальство его двинуло на повышение. Но не то, старое, привычное, в лице чугунного древнего директора «Главспецэнергомаша», считавшегося предметом археологии ещё и в первый день прихода Прокова в этот трест. А новое, в лице неожиданно возникшего на горизонте замдиректора.

На фотографиях с коллегами в середине 70-х вы можете увидеть, что в окружении Прокова появился его ровесник, лысоватый и пронырливый лис, некто Борис Луковицын. Такой же, да не такой – «молодой и перспективный» руководитель нового поколения.

– Ну, теперь пойдут у нас дела! – шептались в коллективе, когда замшелый шеф представил в актовом зале своего нового заместителя…

Многолетний бессменный, угрюмый и немногословный директор «Главспецэнергомаша» общепризнанно считался туповатым служакой, комиссарски-равнодушным ко всему, кроме порученного дела: и к себе, и к людям.

В ярком контрасте с этим ограниченным человеком его новый заместитель Луковицын на любом конкурсе улыбчивого личного обаяния занял бы первое место. Не шеф, а просто душка! Дня не было, чтобы он не позвал к себе в кабинет какую-нибудь сотрудницу чай пить, полагали даже, что у него график составлен – «умасливания коллег». Угощая, заботливо выспрашивал о проблемах в жизни, а потом – помогал. Родной дядя так не заботится о бедных родственниках, как Луковицын о вверенном ему партией и правительством коллективе!

Он умел не только помочь с бедой, но и морально поддержать, всегда ровно и безупречно деликатный, гладкий, бархатный, обтекаемый, умел найти и подчеркнуть во всяком коллеге его положительные стороны. Неряху похвалит за «увлечённость», педанта и зануду – за «систематизм».

– Вот ведь душа-человек! – шептались о Луковицыне. – А вы знаете, чей он зять?! А из какой семьи, знаете?

И закатывали глаза, млея от «скромности великого».

Влюблённый в Луковицына коллектив «Главспецэнергомаша» считал (не исключая и Прокова) – что Луковицын может всё. Как-то раз, в конце декабря, женщины, не без кокетства, пожаловались, что в новогоднюю ночь они прислуга при домашних застольях, и толком посмотреть «Голубой огонёк», лучший концерт в году, им не дано.

Тогда Луковицын достал для женщин заранее, на видеокассете, «Голубой огонёк» с телевидения, то есть концерт, которого ещё никто в стране не видел! Благодаря Луковицыну, коллектив «Главспецэнергомаша» посмотрел этот концерт за неделю до выхода в эфир! А заодно коллеги узнали, что есть такая штука – видеомагнитофон. У Луковицына был один из первых в СССР «видаков». И, что характерно: очаровашка не пожалел и не поленился на работу его притащить…

Ничего, кроме добра и внимания от нового замдиректора Проков не видел, тоже пил с ним чай, вёл задушевные беседы, делился тревогами и надеждами – и Луковицын на всё кивал участливо. И незаметно, месяц за месяцем втираясь в доверие, облегчая ношу и спрямляя путь… вписался в патенты к Прокову. Строго говоря, Проков сам предложил, а Луковицын ещё и отнекивался!

– Это очень новое дело, – убеждал Ефим, – Борис Михайлович, внедрение идёт туго, а мне пробивных качеств не хватает… Вот бы мы вдвоём налегли, с вашими-то организаторскими талантами…

Так замдиректора стал «вторым отцом» вакуумной энергетики. А разве бывает у нормального ребёнка два отца?! Это как в разводе: бывший муж мешает новому наладить с усыновлёнными контакт…

И Проков пошёл на повышение, которое ему пробил всё тот же Луковицын, ни на секунду не омрачая облика «друга семьи»:

– Ефим, здесь ты всего лишь завлаб, ведущий конструктор, и числишься в промышленном секторе! А там будешь директором НИИ, главным конструктором, и с академическими надбавками, и в ведении Академии наук! И кабинет с комнатой отдыха, а не как сейчас: клетушка, в фойе выгороженная…

– Вот настоящий друг, – поддержала Алёна Прокова, – заботится о тебе, о твоей семье!

– Что-то меня в этом празднике жизни сразу же напрягло, – морщась, вспоминает теперь дряхлый пенсионер Проков. – Но что именно – я понял далеко не сразу… Поблагодарил, конечно, подумал – Алёнка моя права… наверное…

Новая запись в трудовой книжке Ефима Климентьевича содержала в себе очень опасное словцо: «вспомогательной». Его направили директором НИИ анкерных технологий вспомогательной (малой) энергетики. А там-то, по прежнему месту работы, пусть и менее престижному, – энергетика была «основная»!

– Ты чего хотел? – сказали Прокову умные люди, правда, как всегда, задним числом. – Луковицын – «кукушка с яйцами»!

– Это как? – удивился Проков.

– «Кукушка» – это лесной снайпер, очень хорошо замаскированный. А ещё это птица, которые свои яйца подкладывает в чужие гнёзда. Кукушонок растёт, и сводных братьев из гнезда выталкивает…

– А в принципе, какая разница? – сначала утешал себя Ефим Климентьевич. – Имя моё в патенте он не вычеркнет! Дар человечеству я уже сделал, осталось только внедрять, а втираться – Луковицын умеет гораздо лучше моего. С Луковициным моя энергетика быстрее шагнёт в промышленные будни …

Наверное, так бы и было, ко всеобщему счастью, если бы речь шла о 50-х годах. Карьерист Луковицын, «кукушка с яйцами», делал бы себе имя и звания на успехах индустриализации. Но…

– Воздух времени изменился… – брюзжит старенький Проков. – Награждали уже совсем за другое…

– Что? Вы спрашиваете, был ли Луковицын шпионом ЦРУ? Нет, наверное. Точно сказать не могу, но скорее всего – нет… Просто тогда, уже в обилии, появились люди, которые научились без слов угадывать затаённые чаяния Америки! Без вербовки шпионами и прочих дешёвых трюков из кинороманов! Хищно-независимым людям, играющим свою игру, нетрудно было распознать, чего хочет от них Запад: вычислить это по косвенным сигналам.

Ну, Америка, отдадим ей должное, тоже научилась поощрять таких «догадливых» безопасным для них способом. Им давали не взятки, а, например, Нобелевскую премию, или что-то вроде неё… Открыто, чтобы соплеменники ими гордились…

И вот, опираясь на эту неприкрытую силу, Борис Михайлович мог всё. Но не всего хотел. Технологии направленной имплозии обеспечили Луковицыну десятки загранкомандировок в самые престижные столицы мира. С проковскими конспектами и брошюрой базовых уравнений, изданной на ротапринте двумя сотнями экземпляров «ДСП» [5], Луковицын объездил всю Европу, побывал в Японии, а уж про США и говорить нечего: лакомился вволю.

Но Луковицын гораздо лучше Прокова осознал природу интереса западников к новой энергетике…

 

***

– Неужели ты до сих пор не понял?! – как-то истерически, в порыве болезненной откровенности, выпив полстакана коньяка, сказал «другу» Ефиму Луковицын. – Они всё держат в своих руках через централизованную энергетику! Доллар стоит на нефти, на топливе! Богатых всё устраивает, им не нужно новых возможностей в новом мире! Вообрази, если каждый фермер-говнюк получит генератор размером с пылесос, и сможет все свои электроприборчики запитать от собственной задницы! Да это для мировых банкиров кошмарный сон, а не подарок…

– Понимаешь, Боря! – посуровел Проков. – Наша с тобой страна для банкиров тоже кошмарный сон!

– Ну зачем ты демагогией занимаешься?! – лимонной кислотой окрысился проныра-замдиректора. – Ты мне скажи, чего тебе надо? Я организую, Фима… «Волга» у тебя уже есть – хочешь «Мерседес», как у Володи Высоцкого? Я подгоню! Жене шубу шиншилловую хочешь? У нас таких не делают, Фима, я твоей супруге через Внешторг организую…

– Подожди, подожди… – оторопело отстранился Проков. – Ты так говоришь, как будто… Как будто ты виноват передо мной…

– Фима! – пьяно всхипнул Борис Михайлович, душевно приобняв собутыльника. – Фима, Фима, Фима… Конечно, виноват… А ты что думал? Я зверь из бездны? Я ведь тоже учёный, Проков, тоже… И я тоже в Советском Союзе родился, и пионером тоже был… Только я, в отличие от тебя, в сорок лет в пионерском галстуке не хожу…

– Вообще ничего не понимаю! – сознался Проков, машинально проверяя галстук: обычный, в полосочку, конторский и ни разу не пионерский.

– Шли годы… – скрипит Проков воспоминаниями. – А экспульсивная энергетика дальше экспериментальных установок так и не шагнула… Луковицын мог всё – в том числе, мог сделать так, чтобы руководимое им направление никуда не двигалось… В промышленность мои машины так и не поступили – ни в США, ни в России… И я стал задумываться: если они настолько ненужные – зачем же так опекают и балуют всех, кто причастен к их созданию, до уборщиц включительно? Слишком поздно увидел всю картину: моими машинами наши начальники пугали американских. Вот, мол, внедрим – и вас обгоним! Ну, конечно, если вы нам счас парочку престижных мировых премий… Пару десятков приглашений на конференцию во Флориде… Разумеется, с проживанием в отеле-люкс и непременным шопингом… Тогда мы внедрять-то машинки повременим, так и быть…

Для этой игры Луковицын подходил идеально. Никто лучше Бориса Михайловича не сумел бы задать бе́лкам нужный темп в колесе. Чтобы все бежали, всё двигалось, премии и звания сыпались, как из рога изобилия, а потом дело возвращалось по кругу к точке старта… Хотите организовать показ действия «вакуумного топлива»? Луковицын сделает. А хотите, чтобы его не внедряли – с чувством ответственности «за пока ещё имеющиеся недоработки»? Луковицын сделает.

В том то и вся хитрость семидесятых, что Луковицын – мастер на любую роль. В зависимости от запроса начальства он может стать лучшим организатором для новой энергетики, или лучшим её дезорганизатором. Он в любом случае прекрасный, незаменимый «орговик», блестящий администратор любого порученного дела. Он разный – только потому, что поручают разное!

Однажды Луковицын странно пошутил:

– Можно ли получить пять из двух единиц? Можно, поскольку все числа равны…

Коллеги рассмеялись – потому что уважали Луковицына, и смеялись они непонятливым, вежливым смешком.

– Душка наш неловко сострил, с кем не бывает?

Остряк сморозил вместо шутки глупость – надо деликатно хихикнуть и побыстрее забыть…

И только Проков с его математическим талантом понял (да и то не сразу), что соратник не шутит, и уж тем более – не глупо.

Как получить «пять» из двух единиц? У вас два яблока – их можно сложить в пять яблок?! Вы в школе получили два «кола» – из них выйдет итоговая «пятёрка» за четверть?!

Проков самопишущим и уже золотым (по статусу полагалось) пером вычислил в блокноте – как такое может быть.

Если мы уберём Абсолют из математики, то есть выбросим из расчётов идею Бога, непрерываемого вечного Бытия, тогда все числа станут условными отражениями материальных предметов. Нестабильность существования физического предмета, его невечность – уравнивают его с ничем. Если от числа отнять другое число, и первое останется самим собой, то второе было нолём. А если мы от бесконечности отнимем любое из конечных чисел?

Разумеется, два яблока не равны пяти, но отсутствие двух яблок вполне равно отсутствию пяти: в обоих случаях это пустое место. Включите в каждое число функцию умножения на ноль – и все числа у вас станут равны!

Ещё Рене Декарт предупреждал, что если убрать из науки идею Бога, то наука рискует потерять представление «о сколько-нибудь объективной реальности». Вот она и превратилась на глазах у Прокова в токсичную слизь, уравнявшую бытие с отсутствием! Человек жил и умер: его нет? А чем тогда он отличается от того, кто вообще не рождался? Ведь того тоже нет! Того нет и этого нет. Ноль равен нолю, несущее – несуществующему. Смотришь: вроде бы «несущая конструкция» – а… отсутствует.

Человечество само про себя рассчитало – что его…нет! Это когда иллюзия ничем не отличается от наличия. В частности, машина Прокова! Она есть, её можно включить, потрогать, услышать, подвести к лампочке и осветить помещение… Но в то же время машины Прокова нет – потому что она замкнута в лаборатории, как джинн в бутылке. Машины Прокова нет ни на заводах, ни в колхозах, ни в городах, ни в сёлах, ни в России, ни в Америке – хотя она… есть.

Почему? Потому что все числа в математике без встроенной в них функции умножения на вечность – равны между собой. Имеют равный смысл и одинаково бессмысленны. Через свою кратковременость, отождествляющую их с иллюзорностью, умножаются на ноль…

Человечество в ХХI веке в таком жалком состоянии, сиро и босо, потому что одним людям неудобны удобства других. И удобны их неудобства. А наука, которая знает, как обустроить всех, знает сегодня уже твёрже, чем таблицу умножения, как дать «квартиру-машину-дачу» каждому без исключений? Наука обнулила саму себя…

– Если бы Боря Луковицын дожил бы до ельцинской эпохи, – кряхтел старый Проков, сводя счёты с прошлым на ристалище воспоминаний, – он, наверняка бы выбился в миллиардеры, вошёл бы и в списки «Форбс» и в престижные экваториальные порты на личной яхте… Но получилось, как всегда в жизни, глупо, нелепо, необъяснимо, дико, вообще никак…

Луковицын спутался с чужой женой. Чего удивляться? Учитывая его обаяние и возможности, перед ним ни одна женщина устоять не могла. Их фельетонно застукал муж, и ударил надежду «Форбса» по голове «тяжёлым тупым предметом», как записали в протоколе косноязычные дознаватели…

– Экие африканские страсти! – снобствовал Ефим Климентьевич, журя неодобрительно. А потом вдруг всплыла гадкая, непонятная мысль, испугавшая его самого: «А если бы он спутался с Алёной? И я бы их застал? Убил бы? Или наоборот? Облегчение бы почувствовал? Что всё развязалось, непредосудительно с моей стороны…»

Алёна всегда о Луковицине говорила с придыханием, всегда ставила Луковицина в пример Ефиму, «на предмет как следует жить». Любому мужчине такое неприятно – успокоил себя Проков, этим объясняя странную чужеродную мысль о «разводе в белых перчатках»…

Драма семьи Проковых была глубже и одновременно более расплывчатой, чем банальность «брака по расчёту». Алёна Летошкина любила Ефима всегда – с самого детства, когда он был ещё нищим, и после, когда он снова обнищал во славу демократии. Он всегда был ей нужен, в богатстве и в бедности, в здравии и в болезни – но с чисто женской жестокой ограниченностью Алёна ни разу не спросила себя: а нужна ли она Ефиму? Эту половинчатость любви в числах выразить нельзя, а кроме чисел Ефим ничего не понимал, потому и тяготился ощущением неполноты очень смутно, сумеречно, себя не понимая, «прокручиваясь» на формулировках.

Иной раз не к месту вспоминал, как говорил отец Дженни Грейди про свою дочь: «она вся особая, и счастье у неё тоже может быть только особым». Наверное, и у Прокова так же… Сколько таким, как они, не пытайся дать стандартного человеческого счастья – не в коней будет корм…

 Так или иначе, из-за грязной бытовухи, банальной и тупейшей, Борис Михайлович Луковицын «скончался на месте от полученных телесных повреждений», что сразу умножило на ноль: несостоявшееся участие в приватизации, несостоявшуюся фирму, несостоявшуюся яхту, несостоявшуюся виллу в Ницце, и… Ну, чего перечислять отсутствие, вы же понимаете, что список отсутствующих вещей неисчерпаем…

Как говорит Проков:

– Боря Луковицын – разумеется, не один, а всё поколение – умножил науку на ноль. После чего ноль науки умножил на себя Борю Луковицына, и все они слились в единстве отсутствия. Уравнявшись между собой – как будто бы ничего и никогда не было.

Я не хочу лепить из Бориса демона, порой я даже скучаю по нему, он был хороший товарищ… Но не в том смысле, какой вкладывало в слово «товарищ» советское обращение к гражданину. Он был хорошим подельником, он умел быть благодарным за помощь, он не жадничал и делился…

А во всём случившемся виноват, по большому счёту, не он. Только та пентаграмматика, которая его создала. Тот пятый, диффузионный счёт: когда разделённые людьми законы действий с нолём и единицей, множеством и бесконечностью – смешиваются, действуют одновременно. И через то выравниваются в противоположностях. Число, умноженное на себя, увеличивается, по законам множеств, но одновременно и обнуляется, по законам нулевого счёта. И остаётся при этом самим собой – по законам счёта единичного…

Это, разумеется, кажется бредом, если записать на доске мелом в виде значков и формул. Но это вполне очевидно в судьбе таких, как Луковицын, да и вся их погибшая страна – одновременно великая и никакая, могучая, как титан, и бессильная, как труп, запредельно-богатая и плачевно-нищая, просвещённая до уровня космических технологий – и одновременно невежественная до уровня шаманизма телевизионных экстрасенсов…

С точки зрения традиционной науки, вышедшей из монашеской рясы, из-за монастырских стен, – ум учёного измеряется его даром человечеству. Но как быть с ловким проходимцем, который всё от жизни взял и ничего никому не дал? Он дурак, скажете? А как он всё это проделал? Как он вас, умников, обошёл?

– Борис не раз бывал у нас на даче! – подчёркнуто по-свойски сказала Алёна Прокова на поминках, скорбно поджимая губы.

Действительно, бывал. Ему нравился этот скромный, тонкостенный домик с круглым слуховым окном на чердаке, эти раскидистые Алёнкины огуречники и махровый запах породистой помидорной ботвы, и мангал с сочными шашлыками, втиснутый в проковское огородничество убористо, вкрадчиво, по-свойски уютно и весело…

Но Алёна не сказала на поминках того, чего она, собственно, нигде не смогла бы рассказать: о чём разглагольствовал расслабившийся и размякший, доверявший Проковым Борис Михайлович. Особенно, когда поддаст, налегая на коньяк. А поддавал Борис всегда крепко, и когда совсем разжижался, в кисель и в хлам, Ефиму приходили в голову странные мысли о власовцах под конец войны. Пьющих и пьющих без передышки – лишь бы забыть думать о том, что впереди…

– Ваша наука, – кричал Луковицын в этом, очень узком, кругу, – опирается на догмат Бога – и стоит только чуть усомниться в этом догмате, как все ваши великие учёные превращаются в дураков, зря профукавших жизнь. В сущности, для дарвиновской эволюции эти ваши хвалёные мудрецы – такие же уродцы ложного отбора, как мопс, выведенный из полноценного природного и естественного волка!

«Каждому своё», говорите? Но за этим проглядывает «никому ничего». Глупая смерть Бори Луковицына никак не уменьшила числа ему подобных.

Что же касается Ефима Прокова, то в 1984 году он снова поехал в Америку, приглашённый показать свои достижения по новому месту работы, то есть анкерные технологии вспомогательной, она же малая, энергетики. Его помнили, им интересовались, даже зазывали, а совокупность паразитировавших на Ефиме «клонов Луковицына» ничуть не возражала. Они ведь все, если помните, – не звери. И даже – «тоже учёные».

 

2.

В эту командировку, «десять лет спустя», – Ефим Проков попал уже в зимний Нью-Йорк, тот удивительный, волшебный и сказочный Нью-Йорк, каким он становился когда-то в канун Рождества. Старый и великий город восхищает и пугает, весь, как по мановению волшебной палочки, превращаясь в гроздья электрического света.

Проков ощутил себя словно бы в фильме-мюзикле, который снимают про давно знакомый ему мегаполис. Казалось, что всё вокруг постановочное, обманчивое: вся эта вселенная огней, елок и хвойных венков, изобильных витрин и катков с грациозными конькобежцами…

Нью-Йорк в целом мире славен своей иллюминацией, особыми ухищрениями в вечерней подсветке улиц, но в Рождество он переходит от ленивой праздничности в пиршество, даже оргию разноцветных сияний, когда буквально каждая веточка каждого его дерева опутана светящейся паутиной, гирляндами восторга влюблённого в электричество разума человеческого.

Повсюду заставал Проков огромные украшенные елки, в 1984 году ещё натуральные, видом и запахом напоминавшие ему Россию. Но ничего и близко не было тогда в Москве от соревнований гигантских супермаркетов, которые, утирая нос друг другу, запускали на своих фасадах завораживающие световые шоу. А между стенами, ставшими в эти дни экранами кинотеатров, зазывали Прокова наперебой уличные представления, драматические постановки, концерты на любой вкус.

Казалось тогда: ничто не может омрачить этот бесконечный праздник неторопливо прогуливающихся, хорошо одетых горожан, эту особую и неповторимую атмосферу, вдохнуть которую сполна можно только полюбив старую Америку, а не просто побывав в ней с фигой в кармане. Сочился и лучился сполохами и музыкой каток Рокфеллер-центра, самое известное ледовое царство Нью-Йорка, кипел разноголосицей влюбленных пар, дружных и многочисленных семей, дружеских компаний. Этот бриллиант, гранёно отлитый изо льда, находился в ювелирной утончённой оправе из сверкающих, благоухающих вкусными ароматами, ресторанов…

Прокову хотелось, раскинув руки, прокричать со всем скрежетом своего чухонского акцента:

– Нью-Йорк, я люблю тебя! Остановись, мгновенье, ты прекрасно! Замри, Нью-Йорк 1984 года, и не меняйся, прошу тебя, ты великолепен… И даже если что-то сгнило и сломалось в глубинах движущего тобой механизма, даже если где-то там, за фасадом, искрит проводка и мигает аварийная сигнализация подземки – снаружи это пока ещё не заметно! Ты всё такой же, каким я застал тебя десять лет назад: хороший город для хорошей жизни хороших людей!

– … А где в России родился Ded Morozz? – спросил у Прокова встречавший его снова совсем уже теперь седой доктор Олдридж, предательски постаревший, но не предающий мечты о мире. Странный вопрос!

– Где-то на севере, наверное… – смутился Проков. – Наука об этом умалчивает… А что, ваш Санта-Клаус где-то конкретно родился?!

– Разумеется, да! – захохотал обаятельный дедушка Олдридж. – Нью-Йоркский Санта-Клаус родился в торговом центре Macy’s! Здесь он родился, здесь и живёт, и летом у него там специальные охлаждённые помещения! Желающие его там навещают, прямо на дому! Нет, нет, Ефим, я знаю, что Святой Николай родился в Старом Свете, но теперь уже Санта-Клаус – не совсем святой Николай, понимаешь? Хорошо это или плохо, но мы такой народ: у нас шопинг – обязательная часть любой программы. Для того чтобы наша коммерция превратилась в высокое искусство – нам пришлось искусство поставить в разряд коммерции…

Потом он рассказал, что в США Санта-Клауса всегда сопровождал мальчик-негритёнок, он таскал за рождественским дедом мешок с подарками, как и положено чернокожему рабу. И только в последнее время его стали убирать из-под ёлок по соображениям политкорректности.

– А в детстве я очень хорошо помню, под каждой ёлкой всегда стояли две фигурки: Санта и его раб! А у вас патриархальная страна, у вас, я видел, за Ded Morozz подарки носит рабыня…

Проков изумился такой неожиданной трактовке роли Снегурочки, но не нашёлся, что ответить. И дальше они какое-то время шли молча, Олдридж задумчиво, а Ефим – наслаждаясь забытой атмосферой Нью-Йорка.

Это город-машина, и на его улицах пахло машинным маслом, металлическим трением, но не от заводов, а из бесчисленных решеток подземки, которые лежат прямо под ногами. Оттуда зимой вьётся лёгкий парок, разнося по округе запах индустриального цеха. К этому примешивался аппетитный дух из множества приткнутых везде, где только можно приткнуться, колёсных закусочных с неизменными местными «хот-догами» и другими «бюджетными деликатесами». Иногда – от какого-нибудь курящего прохожего на Прокова веяло дымком марихуаны, вечной спутницы американской свободы…

 

***

Долгожданную встречу «братство физиков» отметило в ресторанчике американской кухни The Dutch, том самом, что испокон веков приютился и славится на Сильвиан Стрит, и где столики нужно бронировать за месяц до визита. Они праздновали посреди «другого» Нью-Йорка, окраинного, того низкоэтажного, классического Нью-Йорка с особняками, помнящими ещё камзолы и букли «галантного века», с чугунными лестницами и новоанглийскими, они же староамериканские, мощёными булыжником мостовыми.

Олдридж провёл туда русского друга по узким улочкам старого города, от сквера Вашингтона, который именно зимой особенно красив, припорошен снегом, как сахарной пудрой, и сверкает гирляндами огромной елки под триумфальной аркой. Прекрасно это – прогулочным шагом, кадя дыханием мягкой американской зиме, сойти сюда от Кристофер Стрит, мимо множества джаз-клубов, для которых, собственно всю эту улицу и выстроили…

И слушать Олдриджа, надтреснутым голосом обещавшего после перекуса сводить Прокова короткой дорогой, известной только старожилам «большого яблока», через Гринвич Виллидж к набережной Гудзона, показать, как горожане запускают в честь праздника салюты, огневые да рассыпчатые…

Рождественское настроение в 80-х укрепляли серебристыми голосами песни Френка Синатры и Энди Уильямса, доносившиеся из каждого магазинчика, и спутывавшиеся хвостами мелодий в прохладной дымке:

…Since we've no place to go

Let it snow, let it snow, let it snow…

И тут же, словно бы перекрикивая самого себя – с другого краснокирпичного угла из динамика:

…right through the very heart of it,

New York, New York

Предусмотрительные «старорежимные» американцы в этих кварталах задолго уже украсили свои придомовые лужайки световыми оленями и летящими на санях надувными Сантами. В силу давным-давно сложившейся традиции владельцы практически всех частных американских домов состязались, и очень ревниво, – у кого дом поярче украшен.

По улице катались декоративные повозки, нарочито-дурашливые, обвешанные традиционными для американцев рождественскими бирюльками, и с ходу предлагали подвезти. На них покрикивала и подпевала динамикам веселая шумная публика, видимо, уже с утра поддатая в честь праздничка.

Под навесным тентом по нью-йоркскому обычаю человек в карнавальном викторианском костюме, помахивая цилиндром в стиле Диккенса, угощал из горячего парящего чана, пыхтевшего над открытым огнем, ароматным «вассайлем». По бокам душистой конструкции висели на продажу разнообразные глянцевитые имбирные пряники…

– Жалеешь, что в прошлый раз не остался у нас? – поинтересовался коварный, но крепкий старик Олдридж.

– Может быть, и да… – призадумался Проков, вспоминая свою жизнь ретроспективно, задом наперёд, вспоминая и Луковицына, и бесчисленные интриги в академической среде, и некую пыльную придавленность читальных залов с кульманскими досками, подменившими ему обыденные человеческие радости. – Может быть, десять лет назад я был неправ…

Но Олдридж не принял капитуляции:

– А может быть, ты был прав! Той нашей Америки больше нет… Точнее, Ефим, она ещё есть, но она уходящая натура… Мы хотели добиться только одного: убедить нашу элиту, что после ядерного удара никто на планете не сможет остаться в живых! Мы хотели, чтобы в это поверили наши и ваши политики, в этом и был главный план: превратить факт взаимного гарантированного уничтожения в общее знание. И мы преуспели, в том числе и с твоей помощью. Но мы тогда не думали, что апокалипсисы бывают не только ядерными…

Проков не совсем понимал мысль собеседника – может быть потому, что переводил в голове на русский с неродного языка. Ведь старая Америка вполне себе ещё ощущалась в 1984 году, и казалась крепче всего крепкого!

Её можно было не только увидеть, но и выпить в виде традиционного тёплого яблочного сидра на углу авеню. В неё можно было войти – войдя в громадьё Рокфеллер-центра, и для убедительности заглянув там в популярные у туристов бесплатные туалеты, сверху донизу обклеенные зачем-то разноцветными стикерами. Её можно было понюхать, склонившись над чашечкой кофе за столиком возле знаменитого у гидов и гадов «рокфеллеровского дерева», «внутренней ёлки».

Эта старая Америка отражалась в тебе – когда ты сам отражался в затмевающих всякое воображение провинциала витринах Saks Fifth Avenue, гигантских и с радужным отливом стекла, в которых пляшет и подмигивает тебе световое шоу. А вечерами башня Empire State Building всё ещё подсвечивается разноцветными огнями в честь праздников и разных событий, и рекламные заказы ещё не отменили её успокоительного, привычного, ровного белого цвета по обычным дням. Всё так же, как полвека назад, весело бурлят нью-йоркские забавные мини-рынки: в Юнион-сквер, на Коламбус-серкл и в Гранд-Сентрал-Терминал…

Но Олдридж был физиком, он понимал, что такое «свет от погасшей звезды», и какова природа этого вполне себе ощутимого света!

 

***

The Dutch – ресторан американской кухни, по какой-то прихоти судьбы носящий имя «Датчанин», хотя из датского тут разве что парочка сортов пива… Это камерный почти до тесноты зал, это тёмно-вишнёвые панели стен, это столики, расставленные ромбами друг к другу, кожаные диванчики полубубликами, это жёлтые, отражаемые полировкой бра в стиле кенкетов, чьи ряды кажутся бесконечными… А ещё это длинные цилиндры красноватого потолочного света.

 Корабельным носом вплывает в помещение угловая барная стойка под матовыми белыми шарами абажуров, и за спиной у бармена зеркальные полки со спиртным перемежаются умилительно с… книжными полками! Табуретки возле барной полосы – похожи на почтовые ящики: прямоугольные, массивные и с прорезями посредине. Вход в ресторан прикрыт кафешантанными полосатыми матерчатыми козырьками, укромен за деревьями: самое место для встреч интеллектуалов, любителей старого Нью-Йорка, издревле облюбованное отличниками «лиги плюща» и прочих выдающихся лиг американского студенчества с 50-х…

Именно там смуглый и левитский обликом доктор Бенджамин Першин говорил очень зло и прямо, приняв пару стопок: одну за встречу, другую – за взаимопонимание.

– Если изъять то… – он пламенел и сгорал во внутреннем терзании. – …Изъять то, вокруг чего изначально, тысячелетия назад, мы сформировались как люди, – то остаются только звери, гоняющиеся за добычей. У них нет ни собственной культурной потребности, ни понимания культурной потребности для человечества. Они разучились быть цивилизованными. И разучились желать такими быть. Все их мысли – только клыки и когти, чтобы обустраивать засады для дичи. Все их мысли способны только разрывать, расчленять и пережёвывать. И никакого синтеза!

– Ну, перестань, Бенджамин! – недовольно зашумели за столом коллеги-физики. – Ты слишком мрачно смотришь на жизнь! Мы собрались здесь нашим тесным профессиональным кругом отпраздновать Рождество!

– …И наши немалые успехи!

– Да, Бенджи, почему ты забываешь о наших успехах в борьбе за мир? Ведь, в конечном счёте, мы и только мы убедили политиков не затевать большую войну!

– А у них ручонки чесались, по обе стороны Атлантики! – ликовала весёлая до неестественности, до деланности Дженнифер Грейди. Ефим поедал её глазами, и думал – что она совсем не изменилась…

– Прокофф, подтверди! – тоном бурлеска требовала Дженни, стараясь не встречаться со старым другом взглядом, как бы невзначай уклоняясь то вправо, то влево. Как поётся в старинном романсе:

…Мы только знакомы…

Как странно, как странно…

– А мы не дали! – ликовал рядом с Дженни физик-брюнет, лицом памятный, но имя его Проков за давностью лет забыл.

– Вот так! Пора бы выпить за здравие, а ты, Бенджи, всё за упокой…

Проков, чем дольше и дальше жил, тем лучше понимал природу этой симпатичной американской весёлости, деловитого оптимизма, их завидной и улыбчивой непокладаемости рук. Американец живёт в твёрдом убеждении, что «безвыходных положений не бывает». В этом не только источник его огромных достижений, но и его историческое везение, лотерейный выигрыш удачной комбинации счастливых случайностей.

В сонно-каменной фатальной невозмутимости русского одни видят лень, другие глупость, третьи косность, но на самом деле – это сверхустойчивое состояние человека, который твёрдо знает: безвыходные положения есть. Он в них побывал, и неоднократно, и он научился жить и с ними, и после них. Русского невозможно сломить – потому что в нём уже нечего ломать. Всё, что могло сгореть – уже сгорело в раскалённой магме ХХ века, и осталось в русских людях только несгораемое, предельно тугоплавкое.

Американец расторопен и чуток к веяниям времени, как ртуть. Он из всякого лимона судьбы уверенно делает лимонад. И верит, что так всегда будет можно. Русский же человек из глубинки, такой, как рабочий посёлок Плёсенево, – это камень. Он не отливается в разные формы – а дробит все эти формы в итоге под себя.

– Нет в мире такого, – поучал коллег Ефим Климентьевич, – что, попав в Россию, не обрусело бы там!

Борец за мир доктор Бенджамин Першин бывал в России не часто, и только с краткими лекционными визитами. Но с точки зрения Прокова – он там всё же успел обрусеть изрядно…

По каким признакам это видно, спросите? Если американцу хорошо – он думает о том, как ему хорошо. А если русскому хорошо – то он думает, как будет плохо, когда это кончится. Доктор Бенджамин Першин думал английскими словами, но совсем по-русски!

Именно его трагическое лицо стояло перед Проковым, когда он в Москве мягко уклонился от лекции по месту работы на стандартно-типовую для «возвращенцев» тему: «Нью-Йорк – город контрастов»…

 

***

– Я не могу быть объективен, – объяснял идеологическому начальству Проков. – Мой взгляд на Америку слишком романтичен… Понимаете, там я встречался только с лучшими людьми, а дома-то со всякими встречаюсь. Там меня водили только по лучшим местам, а дома приходится бывать во всяких… Хорошо ли мне было жить в Америке? Очень хорошо! Но я же понимаю, это только потому, что я туда приехал в готовом виде, как уже титулованный физик, отрекламированно-перспективный… Если бы я там родился, то, с моим происхождением и характером размазной мямли, жил бы я там очень плохо. Такой заботы и уважения, которыми в Советском Союзе окружён молодой учёный, – нет больше ни в одной стране мира! Если говорить о моей судьбе, то мои соотечественники «всю дорогу» несли меня на руках…

– А в Америке с этим как? – недоверчиво прищурился парторг «Главспецэнергомаша», с виду простой, с нутра хитроватый фронтовик товарищ Правдорубин.

Которого остряки называли с паузой, намекая на смуглость и иссиня-вороную гладь даже самого тщательного бритья: «Правда, Ру́бин?». В те годы все знали, что «Руби́н» – это марка телевизора, «Ру́бин» же – виза в Израиль…

Сам товарищ Правдорубин считал свою фамилию благородно-народнической, и всякие иные трактовки с негодованием отвергал… До 90-х… Когда всё же уехал в Израиль – но это будет нескоро, и к нашему повествованию никак не относится…

– А в Америке совсем другие традиции, – охотно пояснил Проков. – Там каждый должен пробивать себе дорогу сам. Никто там не будет, как мужички в Плёсенево, пропускать тебя вперёд со словами «ты наша надежда». Там каждый – сам себе надежда. И если бы я, при тех же вводных данных, родился в США – дальше котлетчика в бургерной я бы не продвинулся!

– Капитал – враг молодых талантов! – поддакнул товарищ Правдорубин заранее заготовленным плакатным штампом. «Как будто ты сам друг молодых талантов» – неприязненно подумал про него Проков…

Воля ваша, но вопреки советскому законодательству Ефим считал Правдорубина «липовым» ветераном! Правдорубин в молодые годы, пришедшиеся на Великую Отечественную, служил авиамехаником на военном аэродроме. И его не в чем упрекнуть: за достойный труд он имел благодарности командования и лётчиков.

Но глядя, как каждое 9-е мая Правдорубин надевает пиджак с постоянно множащимися вдоль лацкана юбилейными медалями, тем «самоварным золотом», на которое чем дальше – тем таровитее становился военкомат, Проков чувствовал за коллегу неловкость.

Ну да, Родина поставила тебя мальцом служить по твоей специальности на военный аэродром, и наверное, от этого больше пользы, чем послать механика в штыковую атаку! Но ведь ты, товарищ Правдорубин, живого врага-то в лицо не видел ни единожды! Аэродром-то в тылу, и механики в тылу, война к ним приходит только в виде сверхурочных работ, да в виде лихих «сталинских соколов», объясняющих, в каком месте латать пробоину крылатой машины…

Победа уравняла Правдорубина с теми, кого Ефим Климентьевич видел в плёсеневских городских банях, по традиции провинциальной посещая их каждые выходные: ведь «ванны на дому» у них с мамой тогда не было. Дело не только в тех страшных культях и шрамах, которые пугали наблюдательного мальчика, но и в общей изнурённости, подорванности организма, сразу же отмеченных склонным к аналитике Фимой. Плёсеневские ветераны, пропахшие стружкой или железнодорожным мазутом, выглядели Франкенштейнами. Словно бы их в ту войну сперва разорвали в клочья, а потом торопливо и неряшливо сшили, в спешке фронтовых госпиталей забывая приделать некоторые детали тела…

С точки зрения Прокова, настоящий ветеран – тот, который побывал за гранью смерти, и только чудом, воскрешением вернулся оттуда. Советский закон рядил иначе, куда более гуманно. По советскому закону «ветеранами» объявлялись все, кто был на войне и около неё. И разумеется, те, кто были около – полные сил, нерастраченного здоровья, неубиенной молодости, – опережали потом в карьере надломленных и искорёженных войной людей. Как товарищ Правдорубин, чего только из факта своего пребывания около войны не выжимавший, порой попросту бесстыдно спекулируя ветеранской книжечкой…

– Вот и расскажите, – приставал к Прокову этот нравоучитель, – что в Америке закрывают дорогу молодым учёным…

– Вы меня неправильно поняли, Михал Петрович! – извиняющейся улыбкой отражался от него Проков. – Никто им там не закрывает дороги! Им её просто не открывают – а это совсем другое. Культурное растение не может вырасти в диком поле не потому, что его там кто-то выпалывает, а просто потому, что оно слишком нежное – расти там, на равных с сорняками…

– Талантам нужно помогать, бездарности пробьются сами! – басовито засмеялся партийный хитрован, собою являя лучшую иллюстрацию для этой поговорки.

– Что я, кабинетный человек, оранжерейный фрукт, в сущности, могу сказать об Америке? – пожал плечами Ефим Климентьевич, размышляя уже не столько для парторга, сколько для себя: – Они не хотят войны, Михал Петрович, хотя они не вкусили и десятой доли наших военных страданий, но всё равно знаю твёрдо: американский народ войны не хочет. Есть ли у них недостатки? Разумеется, есть – а у кого их нет? Единственное, что я могу сказать: лучше всего и для нас, и для них оставаться на принятой товарищем Брежневым дистанции, чтобы не воевать, сотрудничать – но не сближаться…

– Ну, знаете! – фыркнул Правдорубин. – Чем больше разрядки, тем чаще будут ваши командировки… А вам ведь там понравилось, Ефим Климентьевич, ну сознайтесь?

И пристально, с подвывертом, ласковым взглядом доносчика смотрел Прокову в глаза…

– Дело не в том, понравилось мне там или нет… – смутился Проков под этими сверлящими зрачками-свёрлышками. – А в том, что я там понял, даже не выходя из круга лучших людей их страны, самых человечных и миролюбивых!

– И чего ж вы там такого поняли?! – напряжённо насмешничал парторг.

– Если мышка слишком сблизится с кошкой, кошка прыгнет. Даже если сыта. И даже если вовсе брезгует кушать мышей, эту грубую смесь шерсти и косточек. Даже если привыкла питаться мягким мясным пюре… Всё равно, видя, что мышка далеко отошла от спасительной норы – кошка прыгнет и удавит. Порой и сама не зная – для чего? Потому что так работает инстинкт хищника…

– Довольно зловещую картину вы нарисовали, – сознался обескураженный Правдорубин. – А мне казалось – вы вернётесь оттуда совсем конченым пацифистом… Не скрою, принципиально наверх сигнализировал: характер у Прокова слишком мягкий для такой загранкомандировки, не хватит ему характера для разоблачения чуждых нам систем… Но наверху посчитали, что вам характера хватит. И как всегда… – Михаил Петрович поднял к потолку указующий перст и закатил глаза в благочестивом жесте, в котором было что-то католическое: – Как всегда, наверху оказались правы!

Да, наверху оказались правы. Опасаются – и правильно делают. Доктор Бенджамин Першин – почти святой человек, однако бал в Америке правит совсем не он, даже несмотря на весь его авторитет и влияние в узких академических кругах!

Но мыслит он совершенно русским манером – может быть, потому, что со своими ближневосточными корнями – всё же не коренной, не исконный американский «W.A.S.P.», не та «оса»[6] пресловутая, с многоразовым жалом…

 

***

Оставив за столом оптимистичных коллег, «физиков за мир», Бенджамин утащил Прокова в курительный салон ресторана, чтобы там уж никто не мешал выговориться наболевшему:

– Представь, – сверкал глазами Першин, – что аппарат номер один производит 100 гаек в час. Аппарат номер два производит 200 болтов в час. Всякий, казалось бы, понимает, в чём разница между гайкой и болтом, и почему в материальном мире нельзя заменить болт гайкой…

– Бесспорно! – пыхнул Проков мечтой советских курильщиков, сигареткой «Мальборо» из красно-белой заветной пачки, которые здесь – на любом углу.

Он немного сердился на старину Бенджамина, который оторвал его от «золотых самородков» американского «клондайка вкусов» – бесподобных наггетсов. Кстати сказать, слово «наггет» так и переводится с английского «золотой самородок», однако в отличие от настоящего самородка куриный наггетс в панировке не умеет ждать.

Если они охладеют к тебе в процессе ожидания – той пылкой любви, какая бывает, когда они с пылу-с жару, между вами уже не проискрит! Опять же – вели Прокова расплывчатые аллюзии и малопонятные паллиативы слова «любовь» – там, в зале – Дженни… Вроде бы – и что с того, «мы только знакомы»? А всё же, всё же…

Бенджи не понимал этого. Он видится с Дженни каждый день много лет подряд. И он может кушать наггетсы ежедневно, и в его стране это фастфуд, фритюрный ширпотреб. Бенджи фанатично и пламенно гнул генеральную линию, заполучив в своё распоряжение покладистого слушателя:

– Но я поставлю вопрос иначе, – говорил Першин. – Если не иметь изначальной цели получить именно болт, если видеть в болтах и гайках только товар, причём по одинаковой цене… то второй аппарат в два раза эффективнее первого, ведь правда? Он производит два доллара за то время, за которое другой производит один…

– Но обычно человеческая власть существует не сама по себе, а ради какого-то проекта, – не столько возразил, сколько поддержал логику собеседника Проков. – И потому в конечном пределе ей нужны вовсе не доллары, много их или мало, а именно гайки и именно болты!

– В точку! В яблочко! – кричал бешеный Бенджамин, вскакивая с клеенчатого диванчика, и носился между хромированных конусов пепельниц-урн. – Вот это всех и сбивает с толку! Предположи теперь, что власть существует не ради проекта, что она сама себе проект! Тогда пропадает разница между гайкой и болтом, важна лишь скорость операции. Если машина делает деньги – то важно, сколько она их делает в минуту, а не то, на чём она их делает! Или для чего… Присмотревшись, ты увидишь, что она их делает на боли, крови, мраке. Но она их делает больше, чем та, в которую загружают свет и радость. А значит, с точки зрения машинной логики – она эффективнее, как бензин эффективнее торфа!

– Такова бытовая расшифровка первичного кода инологии? – для вежливости задал Ефим Климентьевич риторический вопрос, бычкуя «Мальборо» в специальной, покрытой слоем нагара выемке.

– Да! Вот куда мы попали, дружище Прокофф! И я не знаю, как теперь оттуда выйти. И никто не знает. Я же говорил тебе, что наши президенты не правят нами – и от срока к сроку они мельчают. Нынешний Рони Рейган – просто актёр, лицедей, он идиот! Он вообще не понимает, чего говорит! Он недавно пошутил: сказал на всю страну в микрофон прямого эфира, что объявил войну России и отправил туда ракеты…

– Слышал эту байку. Но думал, что это анекдот!

– Это исторический факт, которому свидетели все, включая меня! Когда паника улеглась, дебила, конечно, спросили – зачем он так напугал целую нацию. И знаешь, что он ответил?

– Догадываюсь!

– Он думал, что микрофон выключен. Он, видишь ли, не знал, что микрофон работает…

– Но, если человек не идиот… – начал было Ефим.

– Если человек не идиот… – эмоционально подхватил Бенджи, – разве ему придёт в голову сама идея так пошутить, включен там микрофон или не включен?! Каким типом мышления надо обладать – чтобы до такого додуматься?! Мы вошли в эпоху обмельчания политиков, Прокофф, и я боюсь, что скоро это закончится живыми мертвецами на самом верху… Системе, работающей на инологии пентаграмматики так удобнее: чтобы куклы стали неспособны даже на идиотские шутки в стиле злого клоуна Рони!

– Получается, – старался быть хладнокровным русский гость, – мы имеем дело с кораблём, который поставлен на автопилот и управляется компьютером, а никто из экипажа, даже капитан, ничего с этим сделать уже не могут? Всегда считал, что моя скучная и техническая профессия дальше всего от фантастики – и вдруг оказался в самом эпицентре фантастического повествования…

Першин прекратил свои заполошные бега из угла в угол, и присел на клеенчатый огнеупорный диванчик к Прокову. Закурил «Лаки Страйк», которые в США гораздо популярнее «Мальборо», что всегда очень удивляло русских туристов, взлохматил свободной рукой пышную копну седеющих, но барашком вьющихся волос, очень подходившую бы безумному гению, но несколько эпатажную для гения благонамеренного…

– Единственное, что я могу сказать в облегчение человечеству, Ефим… Единственное… Мы всё-таки имеем дело с машиной! Да, дружище Прокофф, я снова за эти десять лет исследовал события, и подтвердилось: это именно машина. Она работает на нечеловеческой основе кодирования – но она не имеет собственной цели, собственной воли. Она не думает, Ефим, она обслуживает операторов – так, как она умеет, так, как в её схему заложили её создатели. Это тебе не пришельцы-завоеватели! Это всего лишь совмещение наших желаний, запросов – с пентаграмматикой их вычислительного обслуживания. Робот-повар подаёт тебе жареного младенца не потому, что захотел убить младенца, а потому что ты заказал ему стейк! И выполняя команду пользователя, робот выполняет её кратчайшим маршрутом. Мы, американцы, попросили – машина сделала.

– Ваши политики хотели отравить нас, но…

– Наши политики так сильно жаждали отравить вас, что в итоге отравили самих себя!

– У нас про такое говорят: «не рой другому яму»…

– Они дали задачу компьютеру: найти наиболее эффективный способ борьбы с коммунизмом. И компьютер его нашёл. Но он же в поиске не связан нашими, человеческими, ограничениями, которые для нас естественны, базовые, и потому незаметны словно воздух! Ему не обусловили задачу сохранить человечество, разум, цивилизацию, культуру, библиотеки… Наши политики загрузили – вычислительная техника высчитала…

– Слушай, Бенджамин! – проникся Проков жуткой темой. – Но мы же с тобой математики! А если мы вычислим нейтрализующий код для остановки машины?

– Теперь?! – истерически взвизгнул Першин. – Когда она уже стала ментальной, и живёт в головах у всех, кто ею попользовался?! Как, можно сказать, «чистая идея»?!

– Если мы вычислим нейтрализующий код, то его придётся загружать не в компьютер, а в информационную среду. Только и всего! – улыбнулся Ефим Климентьевич. – Ещё одно творческое задание для нашего тайного общества «учёные за мир»!

Доктор Бенджамин Першин лишь обречённо покачал головой. Неужели советский гость думает, что Першин не пытался? Все эти десять лет после их расставания сидел сложа руки?!

 

***

Вначале Першин, как ни удивительно, был успешен. Он рассуждал примерно так:

«Машина легко убивает или снимает даже президентов и генеральных прокуроров США, раздавить меня ей – проще, чем мокрицу. Но она машина, чёрт возьми! Она чужда мотивов мести, личной неприязни! Она – даже когда отстреливает всю линейку Кеннеди, брата за братом – всего лишь выполняет задание! Никакая машина не боится, что её отключат. Машина вообще ничего не боится. Ей всё пофиг. Она – механизм, в котором нет ничего, кроме стандартов заранее вложенной функциональности. И если я оформлю всё в математическом виде, подам в ФБР, то может быть…».

Авторитетного в кругах американских элит профессора Першина внимательно выслушали. ФБР не только приняло его рукопись, но и сильно испугалось. К Першину приставили двух помощников, Тлуда и Эсперансе, специальных агентов. И с дипломами массачусетского технологического института – дабы, стало быть, умели понимать, чего там профессор плетёт…

– Простите меня, Бенджамин, но я ухожу в отставку! – через пару дней сказал розовощёкий пупс, агент Тлуд, сломавшийся первым. – Мне очень жаль, я очень вам сочувствую, и даже ощущаю себя дезертиром… Но больше я так не могу! Это выше моих сил и пределов психической сопротивляемости!

– А что случилось? – напрягся профессор Першин.

– Знаете, доктор, позавчера ночью кот принёс мне придушенную мышь прямо на одеяло, под нос…

– Ну, слушайте, Тлуд, возьмите себя в руки! – взмолился Бенджамин. – Так бывает… Коты ночные охотники, иногда они душат мышей, и приносят их хозяевам… Многократно в науке описанный случай, так коты хотят показать свою любовь к владельцам…

– Доктор, но я… – всхлипнул агент Тлуд, и приложил руки к вискам, как делают люди, сходящие с ума, – я… я живу в кондоминиуме «Серые Скалы», это бетон, стекло, металл, и там нет мышей… Понимаете, нет, и никогда не было, и быть не может!

– Знаете, Тлуд, природа хитра, какой-то грызун всё же ухитрился проникнуть к вам в квартиру…

– Мистер Першин! – в глазах пышущего здоровьем спортивного крепыша сверкнули слёзы. – Может быть, мыши каким-то образом у меня и могли завестись… Это маловероятно, но малюсенький шанс имеется… Дело, однако, в том, мистер Першин, что у меня нет не только мышей. У меня нет и кота…

– О, Боже… – едва смог выдавить Першин, как громом поражённый.

– А вчера ночью мне позвонил босс… – продолжал Тлуд. – В четыре часа…

– Это невежливо, согласен… Но, мистер Тлуд, вы работаете в ФБР, случается, что начальство звонит агентам по ночам, если есть необходимость, и…

– Но, понимаете, мистер Першин, это был не мой нынешний босс… Я разговаривал в четыре часа утра с прежним боссом… Который умер два года назад… Но самое худшее даже не это…

– Что может быть хуже этого?!

– Он закончил разговор стандартной фразой, который у нас обычно заканчивают телефонные разговоры: «скоро увидимся». Но, согласитесь, в контексте ситуации…

Напарник Тлуда, спецагент Эсперансе, брюнет воронова латинского оттенка, креольского шарма – поведал доктору Бенджамину аналогичный анамнез собственной капитуляции. Эсперансе увидел сам себя в зеркале.

– Так бывает! – напрягся Першин, с холодком по спине уже догадавшись, что спецагент ФБР не станет делиться банальной бытовухой.

– Я улыбнулся, и отражение улыбнулось, – со слезой в голосе бормотал Эсперансе. – Я поднял руку – и отражение подняло руку. Я опустил руку – а отражение руки не опустило…

– Может быть, нервы, переутомление…

– Я сходил к психиатру на приём, и он меня успокоил точно таким же образом. Порекомендовал сбавить обороты, взять отпуск, отдохнуть… Но такого, чтобы голодать, отказаться от приёмов пищи – не говорил…

– А это вы вот к чему?

– Мистер Першин, я купил, как обычно, себе продуктов… Принёс их на кухню в бумажном пакете, тоже как обычно. Сунул руку в пакет – а он меня… укусил… Обычно-то я кусаю то, что в пакете, а в этот раз…

И спецагент Эсперансе продемонстрировал доктору Першину следы довольно сурового, совсем не игривого укуса на руке. Настоящая производственная травма, судя по конфигурации – кусал взрослый человек. И не просто кусал – как пёс, трепал в зубах…

– Ефим, я не остался в стороне от этой психопатии…– трагическим шёпотом сознался Бенджамин, полагая, что дошёл до кульминации. И шептал дальше, не повышая звука шепелявых английских фраз, но возгоняя тональность до истерической: – Я читал книгу, Ефим! Я это с детства делаю, это моё любимое занятие, понимаешь? Ничего более привычного для меня нет… Я читал книгу – казалось, как обычно… То есть тщательно… Я обычно так и советую лекторам – тщательно разжёвывать студентам материал из учебников…

– А тут?

– А тут я очнулся, и увидел, что я ем книгу! Я поглощал страницу за страницей, но в буквальном смысле, Ефим! Вырывал из книги, тщательно разжёвывал материал, и глотал бумагу…

– И ты хочешь сказать, что так действует машина, которая вами теперь управляет? – уточнил Проков, стараясь казаться спокойным.

– Да.

Строго говоря, Прокову не нужен был ответ. Проков и сам уже испытал на себе – как работает машина инологии…

 

***

В отеле Freehand New York, где он остановился в этот свой приезд к старым друзьям любимого города, среди прочих прелестей подкупающего после советской аскезы комфорта был и зеркальный лифт. Сначала Проков думал, что «зеркальный лифт» – это аллегория, фигуральное выражение, просто потому, что в лифте много зеркал. Оказалось – никаких метафор, лифт был зеркальным в самом прямом смысле слова. Хотелось надеяться, что только для Прокова, хотя как знать?

Бесхитростно и с виду обыденно зеркальные створки лифта отворились по клику с кнопочной панели – и Ефим Климентьевич увидел, что лифт раскрылся… сам в себя. По ту сторону была точно такая же лифтовая кабинка. Как и всякий нормальный (пока ещё) человек с рациональным складом ума, всё ж академический работник, – Проков решил, что это оптическая иллюзия и даже усмехнулся: ну и горазды же эти американцы на спецэффекты, экие дети Голливуда! Шагнул в дверной проём и оказался в лифте-копии. Пока обалдело обшаривал зеркальные стены нового лифта – старый закрылся и, судя по звукам, – уехал на вызов…

В новом-старом лифте Проков нажал кнопку своего этажа, но, как вы уже догадываетесь, лифт привёз его снова в зеркальный лифт. Проков нажал кнопку первого уровня, мечтая выйти на гостиничный ресепшн, но опять оказался перед точной копией кабинки, в которой ехал.

Вспотев и, быть может, добавив седых волос, Ефим Климентьевич стал нажимать на все кнопки подряд, лифт послушно его возил, и казалось по ощущениям – ездишь с этажа на этаж. Но всякий раз дверцы лифта снова и снова открывались в ту же самую лифтовую кабинку…

«Давай рассуждать логически! – попросил у себя Ефим Проков. – Ты сюда попал из лифта, в котором приехал с отельного лобби. То есть сейчас ты находишься в отражении кабинки лифта! Ничего себе логика получается, но предложи другую… Примем, что ты находишься в зеркале, и значит, тебе нужно выйти оттуда в тот лифт, который тебя сюда завёз с первого этажа…

Проков перешёл в ту кабину, которая открылась перед ним. Дождался, пока дверцы с ласковым шорохом автоматизма закроются и стал «баловаться кнопками» в кабине «отражения отражения»…

Бесполезно! На какой бы этаж ни нажимал Проков – лифт снова и снова открывал перед ним вид на… самого себя. Можешь перейти в ту кабинку, можешь оставаться в этой, они совершенно одинаковые, и перемещаются только друг в друга!

Проков нажал на кнопку вызова технической помощи, которой снабжён каждый американский лифт. Кстати говоря, в 1984 году уже и большинство советских новых лифтов стали такими кнопками снабжать…

Однажды в Москве Проков тоже застрял в лифте собственного дома, но там уж не зеркальном, а просто полированными панелями отделанном. И вызывал помощь. Пришёл техник и вызволил Ефима Климентьевича из плена механизации…

И ничего страшного в том, «слепом» мебельными панелями советском лифте не было. Досадно было, обидно, что время теряет! Дома Алёнка и мама-Катя ждут, канун какого-то праздника советских святцев… На столе заветривается салат «оливье»! Предвкушал Проков на льняной, с наивными деревенскими вышивками скатерти домашние соленья, из того, во многом ещё домотканого патриархального быта, в котором каждая семья собственными силами консервировала фрукты, овощи, сама лепила пельмени, а картошку покупала раз в году, и сгружала в подвал…

И что же? Директор НИИ вспомогательной малой энергетики куковал в тесной коробочке лифта и техника там ждал – кстати сказать, по случаю праздничка – поддатого…

Но в Москве страшно не было. А тут, в Freehand New York, реально жуть! Кнопка техпомощи связала его… с самим собой. Он говорил – и его собственный голос повторял все его фразы из динамика…

 Что делать – так вечно и ездить по несуществующим этажам, переходя из лифта в лифт?! Вести переговоры с самим собой? Или, как видел в забористых голливудских фильмах – попытаться вскрыть люк на крыше кабины, выбраться… Куда? В шахту лифта?! А что там делать, в шахте лифта? А может быть, там и не шахта лифта, а ещё один такой же лифт… И сверху, и снизу…

Крупный озноб тряс, пробивал Прокова. Он цепким взглядом технаря оценил габариты лючка над головой, между продолговатыми люминесцентными светильниками, и под ногами чуть выступающего из линолеумного покрытия… Лючки совпадают! Идентичные квадратики! Воображение нарисовало картину – как он открывает лючок внизу – а сверху, над головой, тоже открывается лючок…

«Я-сверху гляжу на Я-снизу, и кто из этих «Я» ошибка?».

Чтобы охладить мигом вскипевшие мозги – Проков приложился лбом к прохладной зеркальной поверхности и закрыл глаза. Если это инология, отражающая мир по законам пентаграмматики… Того самого, описанного ему когда-то Першиным, и милой Дженнифер Грейди, того самого, чуждого человеческому мышлению первичного кода, то…

«Найдём аналоги! – уговаривал себя Проков. – Фасеточное зрение насекомых… Разумеется, стрекоза с её мириадами глаз – видит мир совсем не так, как человек… Если мы говорим о восприятии мира насекомыми, то это совсем иной мир, совсем не наш… Законы нашего мира не отражаются в восприятии насекомого так же, как законы механики не отражаются в микромире элементарных частиц… Но воспринимающая отражения система у стрекозы настолько примитивна, что никому и в голову не приходило реконструировать в аналогии логику стрекозы! Если нет разума, то не может быть и логики, правда… А у стрекозы совсем нет разума?! Или правильнее сказать – почти нет? Ведь что-то же она в голове отражает, иначе зачем ей глаза, и куда поступают сигнальные отражения из них?

Теперь предположим фасеточное зрение стрекозы, которое прикреплено уже не к примитивному отражательному анализатору, а к мощнейшему аналитическому устройству! Мощность мысли, как у нас, или даже больше, а зрение изначально, исходно – насекомье, фасеточное…

Что тогда получится? Система мыслеотражений человеку совершенно непостижимая. В частности, она будет видеть ловушки там, где человек их никогда и в принципе не увидит. И наоборот, может открывать выход именно там, где человек однозначно воспринимает тупик.

С таким существом мы не сможем общаться иначе, кроме как математическим языком, да и математическим-то языком с большим трудом! Разумеется, бинарная или тринитарная математика человечества – покажется бредом тому, кто привык к пентарной математике! Что такое пять измерений вместо наших трёх?! Как может быть время разнонаправленным?! Мы исходим из того, что прошлое неизменно, это основа всех наших наук – иначе что бы они изучали?! Любой опыт, даже самый недавний – если завершён, то поставлен в прошлом. Бывшее – было. А что случится, если бывшего не было? Тогда оно не бывшее – или как?».

Постепенно убаюкиваемый колыбельными мотивами теории – Проков успокоил сам себя. Он в ловушке – то ли зазеркальной вселенной, то ли собственного безумия. И трудно сказать, чем они отличаются в инологии. Но он математик, и он выберется!

Нужен только нейтрализующий код. Код возвращения восприятия в трёхмерное пространство и одномерное время. Что такое по сути та петля пространства и времени, которая ныне захватила Прокова? Он, как Скарлет О’Хара из недавно просмотренных «Унесённых ветром», – «подумает об этом завтра». Теперь нужно только одно: нейтрализующий код!

Проков внимательно изучил панель цифровых кнопок перед собой, учитывая и подсветку, и дополнительные кнопки: удержание, ускоренное закрытие дверей, помеченные разнонаправленными кавычками. Предположил, что дублировать кнопку «8» с кнопкой удержания дверей – будет в наборе символом бесконечности…

Потом Ефим Климентьевич закрыл глаза, и по памяти, перебрав картинки всей своей предыдущей жизни, комбинируя самые знаковые числовые обозначения, которые крепче других засели в памяти, вроде номеров своей квартиры или дома в Плёсенево, чередуя с придуманным им вводом бесконечности в набор – стал тыкать в кнопки.

Глаза он открыл одновременно с мелодичным звонком, обозначавшим прибытие лифта на этаж. Веки раскрывались вместе со створками: перед Проковым простиралось долгожданное и страстно желанное лобби отеля на первом этаже: многолюдное, сверкающее, фешенебельное, респектабельное… И ещё тысяча комплиментов американскому деловому стилю!

Потный, помятый и с виду очень больной человек выскользнул мышкой в холл отеля. Никто из окружающих не знал и даже не догадывался, что он пережил внутри ловушки, механизма которой до конца так и не понял.

С тех пор мистер Проков из СССР не пользовался лифтом, а ходил к себе на этаж по боковой пустынной и жутковатой мерцающими лампами лестнице, на которой только триллеры снимать! И там-то, если подумать, самое место встретится с тем… с чем, скажем так, совсем не тянет повстречаться… Но на этой, далеко не для слабонерных, лестнице – ничего ещё пока не было, а в лифте-то было…

Если говорить об уме, а не о сердце – Ефим прекрасно понимал, что совсем не в лифте тут дело! Вопрос не в камне, которым попало по лбу, а в том, кто и зачем бросил камень. То, что подстерегло его сначала в спальне, а десять лет спустя в лифте – может подстерегать где угодно… Но – сердцу не прикажешь…

 

3.

Пережив шок – человек ещё сильнее начинает ценить то, что имел. Проков обострённо прислушивался теперь к блюзу Старой Америки – ведь кто знает, сколько тому ещё звучать?

– Этого не было! – заклинал себя, как факир змею, Проков. – Этого просто не было – потому что этого не может быть. Это психоз. Да, психоз – экзотичный, но… заурядный. Может ли быть экзотичное заурядным? Может – вот вам и пример. Приступ в лифте – был, и прошёл.

А у Першина? Тоже психоз. Может быть, у нас с ним какой-то индуцированный психоз [7], мы подзаряжаем друг друга! Я не должен верить в то, что не могу никому связно рассказать. Раз этого нельзя разумно изложить – то этого и не было. Точка.

Рационалист до мозга костей! Только такого склада личность могла, столкнувшись с машиной запредельной иррациональности, делать вид, что ничего не было. Упаковать все «незабываемые ощущения» в психиатрический диагноз, словно радиацию под бетонный саркофаг, и советовать таким как Першин поступить так же.

Но даже такой чувственно-тупой человек как Проков старался теперь держаться, по возможности – подальше от даунтаунов, от небоскрёбов с их лифтовыми шахтами и побаивался оставаться в одиночестве, закрывая дверь за последним гостем… А потому предложение доктора Олдриджа встретить рождество в американском духе, тесной компанией и в загородном доме – пришлось как нельзя кстати.

«И слушаем блюз!» – приказал себе Ефим, видя в своей невозмутимости залог исцеления своего галлюциногенного психоза…

Лесной прибрежный дом в Новой Англии, принадлежавший гостеприимной семье доктора Патрика Олдриджа, уютно-игрушечно смотрелся посреди умеренной атлантической зимы, распахнуто раскрывая романтичный вид на вековые строевые ели, бурьянистый заснеженный луг и близлежащую, где-то внизу, под взглядом и ногами, гавань, приют суровых парней – ловцов лобстеров.

Особняк создавал ощущение гнёздышка на исполинском дереве. Он вознёсся на бетонных опорах над крутым склоном, сбегавшим к морю. Когда-то бледно-кедровая черепица, покрывающая крутую во всех смыслах крышу, с годами посерела, патриархально сливалась с тональностью хвойного бора. Олдриджи строили свой дом «по-американски», то есть с тонковатыми, на русский взгляд, стенами, с однослойными окнами без подоконников, которые не распахивались внутрь, а открывались вверх. Интерьеры, представшие перед Ефимом, кичились роскошью: полы из восточной белой сосны, панели из южной желтой сосны на стенах и потолке.

Такие дома, добродушно-завершённые в своём благополучии, – стоят в конце дорог этой страны, которая, как теперь понимал Проков, по самой сути своей есмь страна-дорога. Нить автострады – душа Америки, в ней вся жизнь вытянута вдоль автострад, заполняя их обочины, прижимаясь к хайвеям, как Древний Египет к Нилу. Тут всё, по большей части, придорожное: стекляшки закусочных, где можно получить заветные сэндвичи, не выходя из машины, трейлерные городки лузеров, площадки для пикников, любительские матчи негров-баскетболистов, снова и снова мелькающие за окном пассажира, а потом в зеркалах заднего вида. Большая часть отелей тут – мотели, и даже бордели тут по большей части – придорожные, мобильные…

Но есть и исключение из правила: когда американец проехал до конца своей судьбы-автострады, успешно избежав аварий, не уснув за рулём, и не подстреленный агрессивным дорожным бродягой, – он упирается в приморскую дачу-виллу, наподобие дома Олдриджей…

Разумеется, тут не всякому место и не каждому рады. Кого попало в «хорошем доме» не принимают, и родня доктора сразу же дала об этом знать, не успели ещё и порог переступить.

– Прокофф, вы еврей? – спросила пожилая тётушка Олдридж с антисемитской бдительностью, пока Ефим Климентьевич отрясал липкий влажный снег с полуботинок на крыльце-веранде.

Неожиданный вопрос! Ефим вспомнил доктора Першина, иногда носившего белую кипу́, и изумлённо подумал: неужели старушка никогда не видела, как выглядят евреи?

– Я русский.

– Какая разница? – чопорно поджала губы бабка. – И те и другие коммунисты…

– Ну, как бы вам попроще объяснить? – засмеялся Ефим. – Когда Бог делал людей, евреев он сделал из мыла, а русских из дуба… А так-то, конечно, по большому счёту, все одним Богом деланы!

– Вы верите в Бога? – придирчиво-недоверчиво щурилась тётка.

– Я физик.

– И как это понимать?! – заподозрив недоброе, взметнулась тётушка Олдридж.

– Видите ли, предположить физику вне окружающей её метафизики так же невозможно, как предположить материальный предмет вне окружающей его среды… Физика не может находиться сама в себе – это было бы отрицанием её же собственных законов.

– Но метафизика же не только о Боге! Сатана, демоны – это же всё тоже метафизика…

– Насколько мне известно, христианство этого ни в коей мере не отрицает… – скромно, со всем смирением поклонился Проков.

Такой консервативный подход несколько успокоил тётушку Олдридж на предмет благонадёжности гостя.

– Прекратите ваши допросы, aunt Mary, – потребовал доктор Патрик, оттирая цветастой вязаной весёлой перчаткой озябшее ухо. – Тут все свои, и мы все вместе будем запускать фейерверк, и все будем любить и уважать друг друга! Слышите меня? Будьте доброй христианкой!

– Я и спросила его как добрая христианка! – ворчала старая сквалыжница. – Ведь вдруг он еврей?!

– Нет, за это можете быть спокойны! – утешил Проков. Каждое утро он видел себя в зеркале и потому понимал, что более кондово-«русую» внешность трудно выдумать!

«У девок бывают косы русые, – говаривала, бывало, мама маленькому Ефимке. – А ты у меня весь русый, с головы до пят…».

Дальше, разумеется, был ритуал осмотра дома. На взгляд Прокова этот дом показался просто огромным, до неприличия большим, но распланированным чисто по-американски: гостиная с длинным столом и лестница, ведущая на второй этаж, – начинались сразу же у входа. Прихожих в русском смысле американцы не знают. Входная дверь – ещё одна местная странность – тщедушна, снизу доверху остеклена. Пнешь – и вылетит! В России такими бывают только межкомнатные..

– И эти люди говорят: «мой дом – моя крепость»! – ёрничал Ефим.

– У нас это в юридическом смысле… – пояснил доктор Патрик.

Попадая сюда, гость первым делом видел панорамную полукруглую стену из окон, которая, если бы не пластиковые жалюзи, превратила бы дом в издалека открытый всем взглядам аквариум. Эта стена, если нужно – «умела roll», то есть раздвигаться, выводя на обширную приморскую террасу, с гостевой зоной для летних посиделок, с выложенной камнем ямой для костра.

Именно туда сразу же и удалился от многочисленных домочадцев доктор Патрик Олдридж, делать «сугробный бар». Снегу в этих краях, хоть они и считаются по американским меркам «суровыми», – обычно кот наплакал. Снег ложится тонким и сырым слоем, потому что во всех смыслах пребывает «около ноля». Словно бы осадки задумались – смёрзнуться ли им окончательно, или же напротив, растаять?

Но у хитрого профессора Олдриджа была специальная пластиковая лопатка, которой он по всей веранде собирал снежок и укладывал в горку. А когда слепил кучку влажного снега – навтыкал в неё бутылки с минералкой, газированной и негазированной (каковую Проков так и продолжал считать обманом, продажей воды из-под крана). И с особым почтением – дефицитную в США, добытую по знакомству из-под полы русскую водку «Столичная». Гордость семьи, так сказать!

В сугробном баре Олдриджей, в простоте пикника на природе охлаждались «естественным манером» пронырливые, обтекаемые так, что всё время норовили выскользнуть из руки, бутылочки Budweiser’а и Miller’а, рома Captain Morgan, непрозрачные керамические «тары» ликёров Malibu и Bailey's, про которых в Америке шутят: «ирландцы истратили на них все молоко на своём острове».

Олдридж, подмигивая, обещал угостить Ефима Климентьевича особым, глубинно-американским виски на ржаной основе Copper Fox. Из вежливости Проков, угостившись, дежурно восхищался, но про себя впервые сформулировал многократно потом повторяемое дома наблюдение:

– Самое лучшее и дорогое спиртное у них там – это примерно то же, что самое худшее и дешёвое у нас! Ну, конечно, за исключением beer…

– Чиво-чиво?! – лупили глаза соотечественники, не «удостоенные» загранкомандировок.

– Ну, пардон, пива! Пиво – да! – восклицал Проков. И этот его клич был так же непонятен, как и название вышедшей в СССР книги американского фольклора «Народ, да!»[8]…

Вы, конечно же, спросите – зачем зимой охлаждать напитки? Но об этом бесполезно спрашивать кого-то, кроме самих американцев, да и они не ответят. Они всё время охлаждают любое пойло, даже если у них зуб на зуб не попадает…

И ещё ладно бы, если бы они только охлаждали! Но тот же Олдридж с загадочной улыбкой, параллельно, вообразите себе, и с необычайно умелым энтузиазмом взялся готовить американский народный напиток «Горячий Тодди».

– Это все фермеры у нас знают! – смеялся Патрик. – А мне смолоду довелось пожить на ферме! Кратко говоря, «Горячий Тодди» – это виски с мёдом и лимоном, но если не знать секрета, то всё равно никогда его не сделаешь!

– И в чём же секрет? – из вежливости поинтересовался Проков.

– Не скажу, – широко улыбался Олдридж, старый, смешной, морщинистый, как печёное яблоко, умноглазый и беловолосый старина Патрик. – А то ты больше к нам никогда не приедешь!

– Приеду, конечно! – пообещал растроганный Ефим. – Блюз настоящей Америки нужно слушать со всеми инструментами, вживую, а не в записи…

 

***

Проков уже привык к тому, что центральное отопление – невиданная роскошь для США, но всё же всякий раз вздрагивал, когда местные при нём включали камин: он так устроен, что не тратит время «заниматься», вспыхивает мгновенно, будто гигантской спичкой чиркнули!

 Кроме камина, игравшего, скорее, декоративную роль, у Патрика Олдриджа имелись кондиционеры, потолочные электрические панели и газовый нагреватель. А воду в его доме грел бойлер, и если гостей было много – то по нескольку раз: на всех сразу ёмкостей не хватало.

– Ваша советская горячая вода из-под крана, – дипломатично шутила Дженнифер Грейди, – для нас прямо как если бы из крана полилось вино!

Проков отвесил благодарный церемонный поклон, и смущённо вспомнил, что летом горячую воду у них с мамой регулярно отключают недели на две, а бойлера-то у Проковых нет, чать не американцы! И тогда они моются в тазике, смешно и постыдно…

«Об этом, – решил Проков, – для пользы моей миссии лучше помалкивать… И давай не будем цепляться к мелочам! – предложил дальше он мысленно сам себе – И честно скажем: американцы живут очень и очень хорошо!».

Как-то смутно, акварельно, размыто Ефим вообразил – сам не понимая зачем – эту «cherry woman», огневолосую, фарфорово-хрупкую Дженнифер у своего московского окна «элитной жилплощади».

Там, где широченный подоконник из двух толстых, крашеных белой краской закруглённых досок, подгнивающих по щелям, потому что на них целый огород… Луковицы в воде, с зелёными перьями-стрелами… «Мордовский» перец, со злыми красными ноготками плодов, герань… Банка с чайным грибом под арабским бурнусом накинутой марли…

В подвале под домом центнер картофана, в каких-то прямо библейских яслях, выгораживающих кусочек бомбоубежища. Как и у всех соседей – оптовые груды овощей прячутся там, где вначале мы собирались прятаться от американских бомб… И среди всего этого – вообразите! – доктор Дженнифер Грейди, с волосами цвета советского знамени и веснушками, каждую из которых… хочется… поцеловать… Господи, что это такое в голову лезет?

«Она бы промолчала, конечно, она деликатная, – думал Проков о Дженни. – Но зачем ей такое?».

– Индустриальный мир, – словно бы читала его мысли Грейди, пристально на него глядя, – это мир копирования! И это повод для оптимизма: если что-то полезное появилось где-то, оно в скором времени появится повсюду!

«И я построю такой же вот парадиз под Москвой!» – иронично думал Ефим. Но почему-то без радости – может быть, потому что не верилось…

– Разумеется, с поправкой на климат! – поразила его проницательностью словно бы из сингла вышедшая «cherry woman». Впрочем, нужна ли особая проницательность, если она стояла рядом и видела, какими глазами он всю эту недвижимость осматривает?

К благам легко привыкнуть. Достать, добыть, обрести – очень трудно. А вот привыкнуть, когда есть, – легко…

И ты уже не представляешь себе жизни без «ихнего» традиционного панированного салата с грушей, без их чикенбургеров с авокадо. Без их попкорна для зрителей любого шоу, без тётушкиного евангелистского чизкейка… В коробочке удивительной, замысловатой, с картинками пароходов и машущим им с берега девушек эпохи Марка Твена. Этого чизкейка с мятой и лаймом, притом, что ты уже в курсе: лайм не лимон, как ты вначале наивно переводил. Лайм – это такой «типа лимон», зелёный и маленький!

– А теперь загляните-ка в микромир! – ликовал старина Патрик, приглашая-подманивая к себе с восторженностью первоклашки.

В интеллигентных семьях США, таких, как у доктора Олдриджа, – зимой непременно извлекают на свет божий детский микроскоп – разглядывать снежинки во всей их красе. Чтобы было лучше видно – имеются специальные чёрные подложки для снежинок под окуляром…

– Глаз радуется! – оценил Ефим.

Но главное, конечно, для американца под Рождество – искусство фейерверка… Соседи соревнуются между собой, у кого фейерверк грянет ярче, и порой чуть дома не поджигают, лишь бы утереть нос конкурентам!

Вот и ныне племянники Патрика Олдриджа, дрожа от предвкушения, с чисто американским детским восторгом развернули стволами к морю «салютную батарею».

Цилиндры фейерверков, спаянные в нечто, похожее хромированной трубчатостью на орга́н, несли в себе, если верить рекламе, разные салюты – с разным калибром и разной «визуалкой». Не терпелось проверить, и вот уже шустрые племяши отодрали верхнюю крышку, отогнули её, по инструкции, на 180 градусов.

Для надёжности батарею обложили кирпичами и тяжелыми дровами из поленницы. Фитиль поджигал сам глава почтенного семейства, хоть и доктор – а с мальчишеской шкодностью. И все вокруг стояли с шипучими бенгальскими огнями в руках…

В небо взвились знаменитые «римские свечи» и американские пиротехнические ракеты, их плотные гильзы, разогретые соплами, где-то высоко, у самых облаков выжгли свой замедлитель и разорвались зарядом. Подменили в наступающих сумерках Новой Англии звёзды, расширили небо, обрушив буйство красок, огненную разноцветную мистерию необъяснимой и манящей красоты…

– Гип-гип ура! – закричали все. – Bada-bing!

– Zowie! Yowzer!

– Сhug-a-lug!

Американская версия английского языка – чемпион по количеству совершенно бессмысленных, но эмоционально-насыщенных выкриков…

Доктор Патрик Олдридж орал вместе со всеми, и не менее задорно, чем его молодые отпрыски, но при этом ещё с искусством жонглёра умудрялся разливать взрослым гостям «Столичную» в конические толстостенные стаканы, которые, если смотреть сверху – являли собой гранёные восьмиугольники.

«В высшей степени странный «ро́злив» для русской водки!» – думал Проков, но помалкивал, чтобы не обидеть гостеприимных хозяев.

– За мир и дружбу! – восклицал Олдридж, восторженным жестом сорвав с себя шерстяную шапочку. Его седые, но роскошные патлы неформала развевались по ветру и, казалось, были окружены нимбом из опадающих многокрасочных сверканий рождественского салюта…

– За то, чтобы сотрудничество народов навсегда и надёжно вытеснило вражду между ними! И мы и вы уже достаточно убедились: ничего в жизни не получается без крепкой дружбы! За неё и пью! И вам желаю!

Когда последние сполохи фейерверка угасли, а гости изрядно поднабрались экзотичной для их неокрепших умов «русской беленькой» – началось весёлое, но бессистемное блуждания взад-вперёд, напоминавшее игру в прятки.

Племянники доктора Патрика побежали на горку, которую старик заливал для них на крутом склоне своего участка. То, что в России зовут «ледянкой», или грубее – «поджопником», в Америке называют «тобогганом». Но катаются по окаченному ведром воды снежному склону ничуть не менее лихо…

Люди повзрослее, степеннее – занялись снеговой скульптурой. Кроме снеговиков малопривычные к снегу американцы лепят, коли обретут «счастье снегопада», всё, что угодно: гусениц из снежных шаров, «лица» деревьям, некие подобия животных, угадывать которых – отдельная забава…

А вот «хорошая девочка» Дженни направилась на кухню «помочь прибраться» – но так получилось, что на кухне оказалась она одна, среди кучи объедков и грязной посуды, сложенной в непостижимо-огромную американскую мойку.

– Ох у них и раковины! – рассказывал Проков в Москве. – Наш человек принял бы их за ванну!

Войдя на кухню, пьяный Проков застал тут «одиночество Грейди», растерянное посреди хаоса и львиного рёва безнужно включенного «диспоузера» – малопонятного русскому уму измельчителя бытовых отходов. Диспоузеры – в Голливуде кинозвёзды, редкий американский фильм ужасов обойдётся без их зева со стальными челюстями!

Сherry woman Дженни, чуть раскосая от русской водки – стояла напротив Ефима и молча смотрела на него. А он на неё…

– Yefim, what do you want? – робко спросила доктор Грейди, поправляя упавший на лоб завиток рыжей пряди.

И снова – коварство перевода, несостыкуемость языков. «Чего тебе нужно?» – в смысле бытовом, тут, на кухне? Или «чего ты желаешь?» в смысле, так сказать, философском? О чём мечтаешь?

И вся разница только в интонации, в тембре голоса, в сложно уловимой игре лучиков женского взгляда…

Пьяный Проков вместо ответа – взял её за руку и притянул к себе.

– Я ведь замужем, Ефим… – сказала Дженни. Она сказала это безо всякой гордости или претензии, очень виновато, словно бы извиняясь. И отняла свою руку – но не сразу выдернув из его ладони, а медленно, высвобождая пальчик за пальчиком…

Даже такой «аутист по жизни», как Ефим Проков, понимал в звенящей паузой зависший момент: надави он сейчас ещё чуть-чуть, и она сломается…

Но тут – что-то вроде психологического Уробороса, поедающего самоё себя с хвоста. Она была готова откликнуться – только потому, что он не умел давить. Если бы он умел давить – она бы никогда не почувствовала к нему то, что чувствовала. Но он такой какой есть, и только поэтому она готова сломаться – но именно поэтому же он не может сломать…

Проков, близоруко сморгнув, отвернулся, ища кнопку отключения идиотского неуместного измельчителя, воющего, как стая бешеных койотов.

Она столь же виновато шагнула к нему сама, обняла сзади за плечи и коснулась начавшего седеть затылка своим острым носиком, впитывая его, им дыша:

– Ты ведь тоже женат, Ефим…

– ДженниЮ – скомканно пробормотал Проков, – прости меня, я много выпил сегодня…

– Если ты будешь извиняться, klutz («дурак, тупой, неуклюжий»), я тебя возненавижу… – мягко предупредила, и обожгла Грейди. – Пойдём лучше ко всем, подышим воздухом и проветримся…

 

***

И они «зажигали», весёлые и разговорчивые до неестественности, уже в кругу гостеприимных Олдриджей.

Проков высокохудожественно рассказывал про советские охранительские мифы, заполнявшие всё его русское провинциальное детство. Мифы, если задуматься, полные очень убедительной внутренней логики, безупречной – пока она закупорена внутри себя.

– Почему американцы всё время жуют свои жвачки? Это от голода, потому что больше им жевать нечего… В Плёсенево, в военные и послевоенные годы, с этой же целью курили в газетных буквоедских самокрутках ядрёный «махр» – считалось, что после курения меньше есть хочется… Почему американцы и англичане ходят в шортах? Это от бедности, не всем тканей на полноценные штаны хватает…

В это очень легко было поверить плёсеневской босоте, лёжа на тёплых и необъятных пирсах речного дебаркадера жарким летом, распираемым мясистой буйной зеленью. Наклонные плоскости бетонированной набережной обступали заросли конопли, ещё не истреблённой и ещё не знакомой наркоманам – по причине отсутствия, неведомости наркомании…

Плёсеневские мальчишки не просто слушали в школе, что живут в лучшей стране мира. Это было им, как сказал бы физик, «дано в ощущениях». Они знали голод, настоящий сосущий голод, вступая в жизнь, а теперь им каждому в школе выдавали полстакана сметаны, порционную «новую моду», с островком тающего сахара на поверхности…

Страна им давала немного, но зрячий видел: моя страна отдаёт мне всё, что имеет. Не жмотничая и не крысятничая. Не проезжая мимо равнодушным «мерседесом», не обдавая с колеса босоту «отрезвляющим душем» из лужи презрительно…

Как только в стране появилась сметана – её тут же дали каждому школьнику. А квартиры в каждом новом построенном доме раздавались родителям этих школьников. И не было в этой стране ничего такого, про что мальчишкам сказали бы – «не про вашу честь!».

Наглядно явленное ощущение полного совладельчества в своей, пусть пока и небогатой стране сформировало характер Прокова.

Как только блага появятся – их получит каждый!

Знавшее голод не понаслышке послевоенное поколение легко и охотно верило, что в Америке тоже жуткие нехватки – иначе зачем жевать жвачку и укорачивать штаны?!

– Да, да! – так задорно хохотала озорная Дженнифер, что Олдриджи смотрели на неё с подозрением: уж не под «кайфом» ли девушка? – У меня в детстве были такие же симметричные мифы… Зачем русские пьют квас? Они специально портят кока-колу, чтобы, выпив её, – сильнее ненавидеть американцев. Зачем русские носят ватники? Потому что ватник набит фильтрами для противогаза, и русский в любой момент готов сто раз перезарядить противогаз.

– Вы же знаете, что одного фильтра хватает только на полчаса при газовой атаке! – делали старшие мальчишки страшные и страшно-знающие глаза посвящённых в великие тайны международной борьбы. И маленькая Дженни, разумеется, верила…

– А вы знаете, почему у русских нет алкозельцеров? – спрашивали скауты друг у друга возле летнего костра, поджаривая свои маршмэллоу на палочках. – Это потому, что у русских полиция не как у нас, она централизована, вся подчиняется одному супер-шерифу! И он приказал подменить алкозельцер во всех аптеках слабительным! Благодаря этому нельзя обмануть нюх полицейского, сбив запах алкоголя, но и… далеко не уедешь, если попытаешься! Полиция тебя по другому запаху узнает!

Такое казалось девчонкам возраста Дженни куда более убедительным, да и просто понятнее, чем правда. Чем то, что замученная послевоенной разрухой русская промышленность просто не могла отвлекать силы на какие-то алкозельцеры…

«В этом доме тепло, – думал расслабившийся и на радостях поддавший лишку Проков. – И тепло не только потому, что они разожгли свой камин, над которым развешаны рождественские носочки для подарков детям от Санта-Клауса! Вся эта бижутерия замысловатой рождественской мишуры, эти ювелирной тонкости адвент-веночки на дверях, увитые бусинами и красными цветочками пуансеттии (цветок, который в США называют «рождественским») – не излучают тепла, не являются источником тепла, но парадоксальным образом – греют! Как физик я не могу этого понять, но как выросший в плёсеневских зарослях подзаборной крапивы мальчишка – очень хорошо понимаю».

Дальше выяснилось – понимал он драму американской жизни всё ещё плоховато…

 

4.

Вдова президента Линдона Джонсона Клаудия Альта, известная Америке и даже немножко России, как «Леди Птичка («Бёрд») была знаменитым борцом за окружающую среду, и главой корпорации «LBJ Holdings Company», стоившей на фондовых рынках в описываемый год около 150 миллионов долларов.

По возрасту леди Птичка была ровесницей мамы Ефима Прокова, и в её отношении к русскому консультанту проскальзывало что-то материнское, норовящее то угостить «печенюшкой», чем вообще все американские бабульки грешат, то раскрыть вдруг семейный секрет мясного рулета с орехами. От этого морщинистое личико пожилой куколки, всё ещё пытавшейся играть «первую леди», принимало неподражаемое выражение комичной таинственности…

О давно покойном муже леди Птички речь не заходила, и Проков не думал – что зайдёт. Линдон Джонсон – один из самых нелюбимых в Америке президентов, дёшево кичившийся дороговизной своего образа жизни, прозванный американцами «деревенщиной с замашками султана», ничуть не стеснявшийся, если его поцелуй с секретаршей фотографировали «папарацци». Тогда, в старой Америке, это ещё считалось признаком лихого мужского удальства, а не «расстрельной статьёй», как после. Сколько бы ни настрадались от Линдона Джонсона американцы – леди Птичка настрадалась от него ещё больше, и казалось – его достаточно ранняя смерть будет для Альты лишь поводом вздохнуть с облегчением…

То, что руководство «LBJ Holdings Company» заинтересовалось русским физиком, раздающим, как котят в добрые руки, технологии экономии денег на энергетике, – неудивительно, и даже напротив: казалось, что «LBJ Holdings Company» с её экологическими проектами не сможет пройти мимо Прокова.

Так сказала «неутомимая симпатизантка» Ефима Климентьевича, доктор Дженнифер Грейди, организуя деловую встречу русского с шустрой старушенцией. Доктор Першин, шеф Дженнифер, знал немного побольше на предмет грядущего разговора, но помалкивал…

Переговорная в корпорации LBJ была выдержана в американском стиле, демонстрировала открытость своими прозрачными офисными перегородками, и, что несколько «напрягало» Прокова, – находилась на всеобщем обозрении офисного планктона, вяло шевелившегося за её стенами-стёклами как в аквариуме. В демократическом стиле в переговорной был обустроен уголок «самообслуживания», чтобы участники могли налить себе кофе или чай.

Нетрудно было даже такому человеку «не от мира сего», как Проков, заметить, что мебель в переговорной стоит немалых денег. А стол, за который его усадили со всяческой почтительностью, – не иначе, как в цену хорошего автомобиля! По словам американцев – «дорогая мебель не делает удачи, но удача делает мебель дорогой».

И ещё важная деталь от любительницы природы леди Бёрд: изобилие живых цветов повсюду, аквариум переговорной можно было принять за Эдемский сад, если не слишком далеко глядеть! По углам стояли кадки с мясистыми восковидными агавами…

– Познакомьтесь, это Уолтер Кронкайт! – рекомендовала Прокову леди Птичка своего седовласого спутника в самую первую встречу. – Он известный журналист, интервьюировал нескольких президентов…

Зачем нужен журналист на деловых переговорах – Проков не понимал, но не очень этим «заморочился». Даже если бы леди Птичка притащила в переговорную комнату весь списочный состав американского сената – Ефим говорил бы то же самое, то, что он всегда говорит, ибо скрывать ему нечего:

– Проблема не в том, что энергии вокруг нас мало! – рекламно улыбался Проков, уже намастрячившийся обхаживать американские деловые круги. – А в том, что её поистине колоссальные естественные потоки – нестабильны.

Для стабилизации энергетического потока ветра или солнца, для поддержания в запитанной от них сети постоянного напряжения – требуются чудовищные расходы и очень сложные, неудобные технические приспособления. Смысл анкерных технологий во вспомогательной малой энергетике – гармонизации нестабильных потоков при сочетании их друг с другом, а также использование их мощностей там, где энергозатраты не требуют стабильного потока…

– Вы можете привести пример? – показала зубки, пусть и вставные, да острые, леди Бёрд. – А то слегка туманно…

– Запросто! – соловьём разливался Проков в своей теме. – Мы используем нестабильные источники энергии для формирования стабильных энергоносителей. Например, нестабильную энергию ветра и солнца – для подпитки термогенных бактерий, специальных их видов, выделяющих максимальное количество тепла. Моим институтом разработана термостабилизационная камера, с контролем газообмена и влажности, с перемешиванием слоёв. Загоняем туда высокие температуры от нестабильных источников, от этого там размножаются термофильные бактерии, и в итоге от них идёт уже стабильное тепловыделение. Есть и прямые системы гибридного отопления – в ветреный день топим ветром, в солнечный – концентрируем солнечные лучи для кипячения воды в котельной. И только в крайнем случае нужно будет включать обычное, платное отопление.

– Это really даёт экономию? – прищурилась Альта придирчиво, и за маской доброй бабушки проглянула жестко-каркасно хищность бизнес-леди.

– За исключением нескольких дней в году, все остальные дни отопление в ваших хозяйственных постройках будет совершенно для вас бесплатным…

– Хм!

– Можно аккумулировать излишки тепловой энергии в своего рода «термосах» – мы же научились долго сохранять на прогулке чай горячим, правда? Днём, когда солнце светит – мы нагреваем от него воду, и в «термос» её! А расходуем тепло ночью, когда самые сильные заморозки на почве… Так можно бесплатно получить ночью дневную температуру – мы называем это «отложенным прогревом дня».

– С помощью тех же самых гигантских «термосов» можно, наверное, выравнивать температуру в солнечные и пасмурные дни… – то ли констатировала, то ли вопрос задала вдова президента.

Заглотив крючок, смотрела задумчиво:

– Очень интересно, очень интересно… Вы могли бы лично поучаствовать в монтаже анкерного оборудования на нашем семейном ранчо?

– Видите ли, это ни к чему, у меня есть лекционная программа поездок… – начал было увиливать Проков. Но Альта вцепилась в него так, что и не вырвешься: она, оказывается, с кураторами Ефима в советском посольстве уже всё согласовала, и чуть ли не задаток «Внешторгу» внесла…

 

***

У любого русского человека при слове «ранчо» предстаёт в воображении что-то очень деревенское, навозное и кукарекающее. Для американца всё не так однозначно: американец знает, что ранчо, как и любые прочие вещи на свете, бывают разными…

То местечко, в котором совсем, кажется, недавно, показушник Джонсон демонстративно, на камеру, метал лассо, пленяя коней, неправдоподобно изображавших мустангов, – было скорее дворцовым комплексом, вроде Версаля или Петергофа.

 «LBJ Ranch» повидало многое и многих. Президент Джонсон и его жена проводили тут большую часть времени, но гостили на ранчо и другие президенты. Например, тут любили бывать Ричард Никсон и Спиро Агню и многие прочие титулованные особы.

Ранчо живописно раскинулось на северной стороне американской трассы «290», составляя чуть ли не половину её правой обочины, на южном берегу реки с не очень приличным названием – Педерналес.

Старик Линдон, до старости, по американским понятиям, так и не доживший, – столь любил своё ранчо, что даже похоронить себя завещал именно тут, где доселе и покоится. Угодья «LBJ Ranch» настолько обширны, что вполне сопоставимы с небольшой европейской страной, из числа реликтов европейской феодальной раздробленности.

Именно сюда, на лоно или в плен пасторальных техасских пейзажей, ушёл после 20 января 1969 года президент Джонсон, чтобы писать мемуары и хранить какую-то страшную тайну, все думали – тайну своего покровительства убийцам братьев Кеннеди…

Что случилось дальше – никто так и не понял, никто официально доселе не разъяснил. В 1972 году Линдон Джонсон, как считали, «из зависти» и в тоске отставника, вдруг обрушился на кандидата в президенты от собственной партии, Джорджа Макговерна, которого перед этим сам же выдвинул и поддержал. Линдон нёс какую-то ахинею про то, что Макговерн – «ненастоящий человек», а когда Линдона спрашивали – зачем же тогда он выдвинул Макговерна, Линдон ссылался на партийную дисциплину, на неотвратимость и неизбежность партийной солидарности, словно был не членом Демпартии США, а членом ВКП(б) в самые жёсткие её годы!

Получалось совсем уж чепуха: убежав из столицы в свой Техас, Джонсон вдруг выдумал, что оторвался от преследователей, и решил раскрыть правду. Правду он так и не раскрыл, потому что путался в своих показаниях, казался умалишённым, до срока впавшим в старческий маразм.

– Что значит «ненастоящий человек»? – спрашивала Джонсона падкая на сенсации «жёлтая пресса». – Он инопланетянин?

– Нет!

– Рептилоид?

– Нет!

– В нашем правительстве заговор? Власть захватила мафия или масонская ложа?

– Нет!

– Тогда что вы, чёрт вас побери, имеете в виду?!

А бедняга Джонсон не мог объяснить, что он имеет в виду, он же не был ни физиком, ни математиком, он лишь познал действие «власти теней», но понятия не имел о пентаграмматике первичного кода нечеловеческого мышления…

12 января 1973 года издёрганный и будто бы сжёванный экс-президент Джонсон, окопавшийся на своём ранчо, словно в крепости, пригласил к себе известного журналиста Уолтера Кронкайта. Они беседовали очень долго, но детали их беседы так и не стали известны. Кронкайт отделался казённой публикацией – якобы Джонсон обсудил с ним «своё политическое наследие», и выразил особое беспокойство по поводу прав американцев. На вопрос кто же угрожает правам американцев – Джонсон снова понёс околесицу, суть которой – «и не свои, и не чужие». А такие чужие, которые в голове!

Рационалист и материалист Кронкайт свёл эти путаные и рваные бредни экс-лидера к беспокойству за падение морального и умственного уровня жителей США…

«Несколько часов, – вспоминает Кронкайт, – Джонсон не только говорил без умолку, но и… курил, не прекращая!». Даже Кронкайт, ни разу не врач, стал беспокоиться о вреде такого марафона курильщика, и предложил сделать паузу, уже плохо видя собеседника в задымленной комнате родовой библиотеки Джонсонов.

– Для моего сердца лучше курить, чем нервничать! – сказал Кронкайту Джонсон, и эта фраза стала частью американской истории. Хотя и непонятной никому частью: ведь нервничают обычно действующие руководители, о чём так сильно нервничать бывшим, отставникам, пенсионерам?!

– Вы знаете, почему на днях умер Трумен? – спросил Линдон у своего интервьюера. – Потому что я попытался с ним связаться и действовать сообща…

Так это или не так, но бывший президент США Гарри Трумэн действительно умер за пару дней до разговора Джонсона и Кронкайта. Более того, несмотря на американские традиции долголетия, к моменту странного интервью в живых не осталось ни одного экс-президента США, кроме Линдона.

Судьба или загадочная машина устранили это исключение из правил. 22 января 1973 года Линдон Джонсон внезапно и при очень странных обстоятельствах скончался от остановки сердца. В тот день, в полчетвёртого по техасскому времени, экс-президент позвонил отнюдь не врачу, и не в службу экстренной медицинской помощи. Был зафиксирован звонок (из песни уж слова не выкинешь) агентам секретной службы, дежурившим, по странной просьбе Джонсона, у него на ранчо круглосуточно.

Именно эти агенты и нашли Линдона распростёртым на ковре в его собственной спальне, бездыханным, с дымившейся трубкой в руках. Никого не удивило, что человек, звонящий сказать «я умираю», – продолжал курить: дело-то житейское!

Мёртвый Джонсон был зачем-то доставлен на одном из семейных самолётов в Сан-Антонио и принят там в «медицинском центре армии имени Брука». Была ли это попытка воскресить мертвеца – неизвестно, но известно, что она провалилась. Армейский полковник, военный врач Джордж Макгрэнахен вышел к прессе с сообщением, что 64-летний Линдон Джонсон умер…

 

***

В 1984 году в Америке все и думать забыли о каком-то там «проходном проходимце» Линдоне Джонсоне, а уж меньше всех о нём думал Ефим Климентьевич Проков. Желание вдовы президента смонтировать в её крупном агрохолдинге анкерную бесплатную энергетику он принял за чистую монету, чем и занялся весьма профессионально. Ведь в сельском хозяйстве энергозатрат, не требующих стабильности потока, – выше любой деревенской крыши!

Они с леди Бёрд, например, торжественно запустили очень полезную в скотоводстве установку для «желирования» воды, в которой под воздействием колоссальных, но нестабильных вливаний дармовой энергии стихий бурно размножался специально подобранный пресноводный планктон. Заливаешь обычную воду – на выходе вытекает насыщенный бульон. Им можно поить набирающий вес скот, а можно сублимировать в плотные плитки, и делать сухой высококалорийный корм. Цена процесса близка к нолю, объёмы выхода питательного бульона – близки к бесконечности…

– Зачем вы всё это делаете, мистер Прокофф? – поинтересовалась удовлетворённая, но только в деловом смысле, леди Птичка.

– Это мой дар человечеству, – не без кокетства сознался Ефим. – И смысл моей жизни…

– Я понимаю, но вы же это делаете не на Родине, а у нас… С точки зрения американской психологии, вы подкармливаете конкурента…

– А с точки зрения советской психологии, я отодвигаю войну и укрепляю дружбу между нашими великими нациями! – отчеканил очень довольный собой, сиявший, как начищенный пятак, Проков.

– Я не так богата, как вы, мистер Прокофф, – тупила глазки престарелая светская львица, но я тоже хочу внести свой вклад в дружбу между нашими великими нациями…

И первым делом научила Ефима Климентьевича, как зажарить на гриле цельный помидор, чтобы он спекся, морщинисто подсел боками, но не треснул, не порвался.

– …А бывает, они у неумех даже и взрываются!

У Прокова именно так и случилось: первый жареный помидор вышел не комом, а взрывчиком.

– Здесь практика требуется! – утешила его вдова Джонсон. – Томатов у нас, слава Богу, хватает!

И они повторили смелый опыт…

Ефим признал, что изготовить на открытых углях-патио печёный помидор куда сложнее, чем печёное яблоко, привычное ему по советскому детству. И с первого раза такой помидор ни у кого не получится, даже у титулованного физика-математика!

Особый шик был в том, что помидор выкладывался на зелёной веточке, тоже высокохудожественно спекавшейся.

– Гриль – это очень важная часть американской души! – поучала бабушка Джонсон, хлопоча у барбекю.

– Я уже заметил! – поддакивал Проков.

– Некоторые думают, что это летняя забава, но гриль ведь не только насыщает, он ещё и греет! Потому зима – самое время выйти на семейную площадку il patio!

Живи молодящаяся бабулька в Плёсенево – она бы, конечно, зимой на заднюю лужайку к мангалу не вышла. Но техасская «зима» мало отличается от русского лета, выпадение снега тут такая редкость, что о нём вспоминают потом многие годы. А когда температура на улице порядочно в плюсе – чего бы не побаловаться любимым американским времяпрепровождением с угольками?

– У вас в России есть традиция семейного барбекю-воскресенья?

– У нас в России делают на выходные шашлык, – поделился опытом Проков. Долго на своём корявом английском объяснял леди Птичке, что такое шашлык. Когда она поняла, что это кусковое барбекю, ещё дольше пришлось объяснять, что такое «шампур»: ведь американцы используют только сетки и решётки. А ещё вертелы – но они большие и одинокие…

Объясняя свои мудрёные плёсеневские «лайфхаки», Проков на пальцах показал, как насаживают кусок мяса на шампур неприличным жестом. Понял это и смутился. Однако пожилая леди была дипломатична, и лишь рассмеялась. Тем более что от покойного мужа-охальника она видала и не такое.

Плёсеневский шашлык маринуется в кефире, объяснить, что такое «кефир» Проков уже устал, и скромно ограничился:

– Well ... this is such a marinade [9]…

Леди Бёрд, побывавшая в короне первой леди мировой политики, слышала, что русские обожествляют колбасу и даже устраивают колбасные паломничества, с ритуальной целью.

– …подобно олимпийскому огню, получая колбасы в столице и затем развозя их, на манер крестного хода, по глубинке, – щебетала вельможная Птичка.

– Well, nobody's perfect… («У каждого свои недостатки») – покраснев, ответил на это Проков. Почти без акцента, поскольку американский фильм с этой знаменитой фразой [10] пересмотрел несколько раз. А как ещё он мог отреагировать на сие чисто американское толкование «колбасных электричек»?

 Для американца купить в глубинке билет на самолёт, прилететь в столицу, покрыв крыльями расстояние, сопоставимое с протяжённостью всей Европы, купить там колбасу, и к вечеру вернуться в какую-нибудь Уфу – запредельно абсурдно и «very expensive».

То есть, мысленно переводил Проков, – «очень дорого» и «очень экспансивно». В России под словом «экспансивный» понимают бурное выражение чувств, а в США – дороговизну. У них только это и вызывает бурное выражение чувств!

 Разумеется, наблюдая в «афиге» дурацкие советские полёты в столицу за мясом, или в Волгоград за икрой, американцы истолковывают их как нечто религиозное. Их мозг так устроен, что не может найти иное толкование.

– У вас же развит колбасный культ?

– Пусть будет культ… – махнул рукой Проков, ответственно осознав, что делу мира во всём мире мало поможет дешифровка этой стороны загадочной русской души. И лучше сосредоточиться на более важных выражениях исконного советского миролюбия!

– Тем более странно, – жеманилась леди Птичка с изящной, полосатой продолговатыми отверстиями гриль-лопаткой в руке. – Что, у вас не знают таких колбасок?!

И научила Прокова готовить, чуть надрезав поверху, как пекарь булку, сочные и ворчливые, шкворчащие туком купаты. Которые – если Проков не знает (а он, разумеется, не знал) – лучше всего обложить палочками зелёной спаржи, узловатыми в пору своей молочной спелости, как побеги бамбука.

Так они и жили на ранчо некоторое время – уловитель нестабильных энергий и бизнес-леди, экс-первая, вполне довольные друг другом и возможностью спрятать в термос на ночь дневную энергию солнца.

Когда в очередной «уикэнд» на ранчо приехали в гости уже знакомый Прокову Кронкайт, старые друзья Першин и рыжеволосая Грейди, Проков никак не думал, что это обернётся чопорной церемонией. Неким действом, похожим на британские традиции оглашения завещания.

Ну приехали и приехали, ну гости так гости: пожарим мяса, поиграем в бадминтон, посмеёмся над очередными глупостями политиканов из «Вашингтона, округ Колумбия» и…

Получилось же, однако, совсем иначе.

 

5.

В деловой, кабинетной и библиотечной части поместья Джонсонов было что-то от музея: безлюдная и старомодная роскошь, ощущение ушедшей отсюда, но прежде бурлившей политики. Очаровывала игра огня в камине, глубокие комфортные кресла, обилие глянцевито-зеркальной полировки, мягкий уютный свет, в том числе и отражённый, полки с книгами в старинных переплётах свиной кожи, яркого принта. Обстановку пафосно загружали охотничьи трофеи, китайские огромные цветастые вазы, напольные часы с боем, чопорные викторианские картины…

В коридорах на полу – холодный, словно бы мемориальный мрамор, но в рабочих помещениях вдовы Джонсон – только тёплый паркет с подогревом. Деловая хватка леди Бёрд никогда ей не изменяла: её личный домашний кабинет сочетал антикварные предметы с современнейшей для того времени оргтехникой. Тщательно, дизайнерски расставленная тёмная мебель с вкраплениями зеленых и красных оттенков располагалась под высокими потолками, обшитыми дубовыми, лакированными – до отлива, до искры!– кессонами и балками.

Возникло у оробевшего Прокова ощущение какой-то ловушки, западни – не только от противоестественной скованной серьёзности обычно весёлых знакомых, но и оттого, как они расселись в кабинете.

Огневолосая Грейди – у высокого стрельчатого окна с витражами, на честерфилдском диване, оббитом жаккардовым королевским скотчгардом. Профессор Першин – нервно расположился напротив, в кресле с подлокотниками и высокой спинкой, обтянутом дамастовой тканью: некогда сюда садился почитать книжку сам покойный президент.

Журналист Уолтер Кронкайт, вообще неизвестно что делавший в этом обществе любителей халявной энергетики, – стоял у входа, словно охранник. Сама леди Бёрд возвышалась над массивным письменным столом с ореховой крышкой, по бокам настолько рельефном, что он казался «пеной красного дерева».

На брифинг-тейбл (боковой приставке) этого стола молчаливая и безупречно-консервативная прислуга в бело-синей униформе с чепцами-наколками разместила снифтеры, каждый – с марочным коньяком на самом донышке каплевидного стекла, и овальное блюдо, на котором теснилась толпа закусочных капкейков с рататуем и сыром «филадельфия». Чувствуя искрящую в воздухе серьёзность момента, к выпивке и закуске никто из присутствующих не притрагивался.

В этой малоподвижной композиции Проков попал в точное перекрестье взглядов окружающих его американцев. От смущения он сделал вид, будто очень внимательно рассматривает расположенные в рамочках за стеклом Президентскую медаль Свободы и Золотую медаль Конгресса США, полученную леди Птицей уже во вдовьем горе, из рук преемника её незабвенного хамоватого супруга.

– Если вы сделаете шаг вдоль стены влево, мистер Прокофф… – проскрипела старая кошёлка-президентша, и сразу было теперь видно, что это не милая пенсионерка, угощающая чаем с домашней выпечкой всякого гостя, а бизнес-акула «ценой» в полтораста миллионов долларов. Тогдашних! Куда более весомых, чем они станут после! – Если вы шагнёте чуть влево… То вы увидите именно то, с чего следует начать этот сложный разговор… Мы к такой беседе давно готовились, но не поленитесь, посмотрите на историческое фото!

Фотография слева от Золотой медали Конгресса, забранной пуленепробиваемой витриной, – была отнюдь не семейная. Она вошла в большинство учебников истории ведущих стран мира, и «поймала в объектив» присягу Джонсона на борту Air Force One после убийства Кеннеди.

Юниор-президента, словно он и вправду султан, окружали одни женщины: справа – овдовевшая Жаклин Кеннеди, слева – Леди Бёрд, которую Проков узнал, хотя в кадре она была помоложе и поофициальнее нынешней.

– А третья – это судья Сара Хьюз… – предупредила ожидаемый вопрос Клаудия Джонсон. – Скажите, мистер Прокофф, что первое приходит в голову, когда вы глядите на этот снимок?

– Извините, если обижу ваши супружеские чувства, миссис Джонсон, но… – Ефим пощёлкал пальцами, подбирая выражения подипломатичнее, – Фотография производит нехорошее впечатление… Событие траурное, вдова убитого Кеннеди под боком, а ваш муж выглядит таким довольным, так плотоядно улыбается… Он словно бы добился своего…

– Вот! – шлёпнула ладонью по полировке стола, заваленного деловыми бумагами, леди Птичка. – В самую точку, Прокофф! Я специально держу на видном месте эту фотографию, чтобы она напоминала мне о моём важном и последнем долге… Этот снимок считается одним из косвенных доказательств: мой покойный супруг – бенефициар убийства братьев Кеннеди и вожак банды его убийц. Но на самом деле… Поверьте мне, мистер Прокофф… Это просто неудачный ракурс, неудачное освещение, плюс проклятая привычка американского политика лыбиться во все камеры и в любом собрании! Знаете, что сделает американский политик, сидя на унитазе, если вы внезапно распахнёте дверь в его кабинку?

– Догадываюсь… – скомканно кивнул русский гость.

– Он вам улыбнётся! Мой муж не убивал ни одного из Кеннеди, ни одного из полутысячи свидетелей, которых выкосили во время расследования, – но вся Америка убеждена в обратном. И эта дурацкая, плотоядная улыбка на присяге – лишь идиотское, безобразное совпадение, понимаете?!

– Клаудия, не волнуйтесь так, – попросил испуганный напором вдовы Ефим Климентьевич. – У меня нет ни полномочий, ни желания что-то предъявлять вашей семье!

– Мой муж, – властно и пресекающе все отговорки подняла сухонькую ладонь леди Бёрд, – не убивал братьев Кеннеди. Но не потому, что между ними не было ненависти, не бегали чёрные кошки с собаками… Всё это было, мистер Прокофф! Вы, наверное, в курсе, как грубо, порой, словно школьный задира-хулиган, вёл себя Джей-Эф-Кей с моим мужем… У них был, что называется, брак по расчёту, навязанный Джею тандем. В роли вице-президента мой Линдон его категорически не устраивал.

Иногда он не приглашал его на совещания, на которых вице-президент просто обязан быть по нашим законам! Незадолго до смерти Кеннеди у них был скандал, Линдон накричал на Джей-Кея, потом тысячи писак и эту шерсть вплели в вязание… Всё логично, всё сходится: враги у власти, второй убирает первого, расчищает себе дорогу к месту лидера, да?

– Поверьте, Клаудия! – приложил Проков взмокшую пухлую ладонь большого ребёнка к сердцу, гулко бившемуся под шикарным советским костюмом тонкой шерсти. Одним из тех, «скучных и серых», которые советские люди охотно выменивали на джинсы, как индейцы золото на стеклянные бусы, не зная истинных цен за кулисами «железного занавеса»… – Поверьте, Клаудия, во-первых, я никогда не интересовался этими вопросами, а во-вторых, даже если бы и заинтересовался, то только наравне с делами фараона Тутанхамона и…

– Мой муж не убивал Кеннеди, хотя мир уверен в обратном. И я не говорю, что муж не хотел бы пристрелить Джея – может быть, и хотел! Линдон был человеком бешеного нрава и непомерных амбиций, уж мне ли не знать! Но я хочу, исполняя свой долг, доказать вам и передать с вами в Москву документы, которые доказывают, что Джея убил вовсе не Линдон! Причина очень проста: к тому моменту мой Линдон тоже уже ничем не управлял, как и бедняга Джей-Кей… Они с Кеннеди были как водитель и пассажир в машине, у которой отказало рулевое управление.

– Машина! – поднял перст указующий профессор Першин в президентском кресле, и его одутловатое лицо семитской смуглости и крючковатых черт приняло торжественный, жреческий вид великой значимости.

– Мне нечего бояться, мистер Прокофф, – продолжала властная старуха. – Я уже одной ногой в могиле, ни Кеннеди, ни Линдона уже не воскресишь, да помилует их Бог! И речь сегодня не о них… О чём-то гораздо более важном, как уверили меня мистер Першин и его помощница, хотя лично я-то движима желанием очистить имя мужа от позора планетарного масштаба! Головоломка будет сложена, только если сопоставить то, что знаю я, то, что разведал журналист президентского пула Уолтер, и то, что высчитали теоретически Першин и Дженнифер Грейди…

 

***

– Но позвольте, – взмолился Проков, – вы говорите о машине, некоторые представления о которой я уже имею… Кое-что мне рассказали Бенджамин и Дженни, кое-что я даже вкусил, так сказать… личной шкурой… Но я ведь всего лишь директор НИИ анкерных технологий вспомогательной и малой энергетики! Я вам могу утеплить оранжерею, но…

Деловитая Альта не принимала возражений:

– Это всё второстепенно, мистер Прокофф, хотя за парники и хлева ранчо вам спасибо! Мы обращаемся к вам не как к энергетику, а как к послу мира, представителю народной дипломатии советской стороны…

– Здесь, Ефим, собрались только посвящённые! – заговорщицки подмигнул доктор Першин. Говорить он старался «высоким стилем», цокающими интонациями каббалистического заклинания: – И вместе с нами, Ефим, собрана вся головоломка! А она такова, что скоро никому и никакая энергетика будет не нужна, если не принять каких-то экстренных мер… А я не знаю, каких… И никто не знает… Может быть, Москва в силах помочь, а главное – «предупреждён, значит, вооружён». Я ведь уже говорил тебе, Ефим, что ваши политики, общаясь с нашими политиками, общаются с никем. С пустым местом. Ваши это, естественно, чувствуют, и начинают искать для тайных переговоров всяких банкиров, жуликов, которым очень нравится играть роль теневой власти в глазах советского партнёра… Но вы не там ищите! Правительство ночи, теневая власть США окопались совсем не в корпорациях...

Першин устал и умолк, в разговор вступил басовитый гуманитарий Кронкайт:

– Мистер Прокофф, цели человеческой цивилизации были намечены у самых её истоков; почему же мы двинулись в сторону, прямо противоположную этим целям? Человеческие наука и техника были уже в одном шаге от того, чтобы победить голод изобилием, а чёрный труд – машинерией…

– Да, собственно, и сейчас ещё не поздно… – осторожно возразил Проков.

– Нет, уже, может быть, поздно, – гремел протестантским экстазом Уолтер. – Но я вас спрашиваю: что случилось?! Понятно, зачем нужна была война в средние века – когда труд был запредельно тяжёлым, а самого грубого хлеба остро не хватало на всех… Не говоря уже о более вкусных штучках! Но сегодня, сейчас – кому и зачем нужна эта изнурительная и бесконечная война?! Ведь прогресс уже готов обеспечить благосостояние каждому, и не только у нас, двести лет не знавших иностранной оккупации, но даже и у вас, где всё хлюпает от крови бесчисленных нашествий! Кто этого не понимает? Кто и зачем это отменил, развернув все процессы вспять?!

– Понимаешь, Ефим! – ворвался в разговор передохнувший Першин. – Если бы мы говорили о заговоре, масонской ложе или мафии – то были бы, с одной стороны, участники заговора, с другой – люди, которым можно доверять. Были бы те, кто «за», и те, кто «против». Но мы столкнулись с ситуацией заговора наших же двойников, теневых клонов, которые правят, когда мы засыпаем. Или в обморочном… Ну, мы когда не в себе…

Он щёлкал артритными пальцами, пытаясь подобрать слово:

– И они знают всё, что известно нам. Врага как такового, захватчика – нет, понимаешь? Так что нам даже и переговоры-то о капитуляции вести не с кем… Человек, который начнёт по этому поводу расследование, – всякий раз запутывает и запугивает сам себя, сам уничтожает собранные материалы, и сам убивает тех, кого он же укрыл по программе защиты свидетелей! А как их от него спрячешь – когда он знает, где сам же их и спрятал?! Это что-то вроде алкоголя, Ефим, или наркотиков, когда внутрь тебя попадает нечто, не имеющее собственной личности, но меняющее твою личность… Только это, конечно, гораздо сильнее любого алкоголя…

– Никакой цели оно не имеет, – вклинился Уолтер.

– Или не имеет цели, которая может быть понята людьми, – поправила огнегривая Грейди. – Теперь мы не в состоянии дать вам, русским, ни войны ни мира, потому что мы уже и самих себя-то дать никому не можем… Ты же видел, Ефим, и не раз видел, что такое код языка программирования пентаграмматики! Действие отрицается делателем с силой, равной его же утверждению. Охранники превращаются в ночных убийц – а уснувшие убийцы, наоборот, в охранников.

 

***

Далее говорил Уолтер. Он пытался синтезировать то, что слышал от покойного президента и от теоретиков математического программирования. Так сказать, собирал всё в пучок, чтобы вышло и правдивым и понятным, хотя такое редко бывает одновременно.

– Речь не идёт о бунте машин, в том смысле, в каком описывают его фантасты! Речь не идёт и о вторжении чужих. Речь идёт о том, что наши власти получили в руки бесхозную машину, и с помощью научных консультантов поняли, как её включать. А когда включили, когда она, фигурально выражаясь, cut a dash (Ефим уже знал эту непереводимую идиому, ныне перевёл её для себя: «лампочками заиграла»), – с трепетом догадались, что это машина исполнения желаний… Не собственных, машинных – а только того, кто в данный момент её включил!

– И они загадали желание? – понимающе кивнул Проков – Линдон Джонсон был в их числе?

– Нет, это случилось ещё до него, – вмешалась «леди Птичка», полная решимости отстаивать репутацию своей семьи. – Он, наоборот, пытался потом выключить машину…

– Итак, – подтолкнул собеседников Проков, вполне понимавший контекст и тяготившийся лишним «разжёвыванием». – Люди, правившие Америкой, наткнулись на всемогущего исполнителя. Правильнее сказать, кое-кто помог им наткнуться, расшифровав для них коды…

Першин виновато опустил выпуклые, с желтушным отливом белков, овечьи глаза. Но Ефим милосердно не стал развивать этой темы «личного участия».

– Как в сказке! – ёрничал Проков. – Всемогущего исполнителя желаний!

– Почти всемогущего, – не слишком убедительно успокоил Уолтер. – Насколько я знаю, машина иномирья может многое, но не всё.

– Интересно другое! – улыбнулся Ефим. – И что же такого они заказали?

– А вы как думаете, мистер Прокофф?

Уолтер Кронкайт снова стал говорить загадками, а знакомые «до степени братства» физики и вдова президента только кивали китайскими болванчиками. Притом, что на сходство с изящной фарфоровой куколкой могла претендовать из них разве что одна Дженни…

– Как поступил бы туповатый подросток, если бы получил в свои руки лампу Алладина или волшебную обезьянью лапку? Тут долго гадать не приходится: конечно, запросил бы денег, как можно больше… Они так и сделали. Они загрузили в машину задание: ежегодный рост капитализации нескольких ведущих брендов. Будь они поумнее, они бы обозначили какие-то рамочные условия, задумались бы о цене вопроса…

– Но они никакой цены вопроса не назначили! – истерически выкрикнул Першин.

– И получилось: повышение капитализации любой ценой. Машина приняла задание – и стала выполнять. Она не виновата, машина! Она не имеет злого умысла! Ей поставили задачу – и она её решает, а чувства юмора у машин нет… Каждый год рост капитализации, а кому достаются деньги – не её вопрос: зомби так зомби, трупам так трупам, в пустыню так в пустыню…

И с какого-то момента те, кто давали машине задание, – с ужасом поняли, что потеряли управление, пульт заблокирован. И если машина оценит их, как помеху роста капитализации заданных брендов, – она их механически, бездумно устранит. Машину отключили от сети – но она уже оказалась «скаченной» в миллионы, если не миллиарды голов по всему миру!

– Я вас понял! – пресёк, наконец, этот пышный и выспренний монолог технарь Проков, привыкший к чётким формулировкам. – У нас в Совьет Юнион есть такой популярный мультфильм… Там раджа требует у волшебной антилопы золота.

– А если его будет слишком много? – спрашивает антилопа.

– Глупое животное, – смеётся раджа, – золота не бывает слишком много!

– Хорошо! Но если ты остановишь меня и скажешь «довольно!» – всё твоё золото превратится в черепки…

– Потрясающая притча! – выдержав паузу осмысления, склонил голову Кронкайт. – Если вместо слова «золото» поставить слово «доллары», то получится точный слепок с нашей реальности! У супертехники супервычислительной супермощности из иного мира нет собственных задач, она решает наши! Она оптимизирует все процессы так, что…

– Что долларов стало слишком много? – криво усмехнулся Ефим Климентьевич.

– Но если мы остановимся, – на полуслове перехватил его Уолтер, – и скажем пароль «довольно» – вся наша экономика превратится в руины! Это динамическое равновесие, как велосипед: пока едет, вертикален, остановишься – упадёт…

– А если ближе к делу? – взмолился Проков.

– А если ближе к делу, то мы намерены передать вам, и советской стороне в вашем лице, кое-что очень важное.

Леди Бёрд стала выкладывать на свой необъятный рабочий стол орехового дерева папки, а Уолтер комментировал, видимо, ориентируясь по их цвету:

– В этой папке – документы из архива экс-президента Линдона Джонсона. Они раскрывают вопрос со стороны отодвинутых от власти президентов, одного из которых пристрелили публично, а другого… Ну, тоже убили, если кратко сказать… Как это делает машина, как она управляет теневой реальностью за кулисами официоза – изложено настолько подробно, насколько это было доступно президенту Джонсону… А вот в этой папке то, чего Линдон Джонсон не знал, чего ему так не хватало при жизни. Это сборник расчётов под общей редакцией доктора Першина…

– Да, мой, Ефим… – школьником вскинул ручонку Бенджамин.

Кронкайт глянул на него с укоризной, мол, не сбивай с мысли:

– …Которые раскрывают суть инологии с точки зрения кодирования логических цепочек… Доктор Грейди, ваши материалы я тоже туда подшил…

«Могла бы и сама мне передать! – обиженно подумал про подругу Проков. – Быстрее было бы, чем через такого почтмейстера закидывать!».

– В синей папке, – невозмутимо добивал вопрос Уолтер, – материалы моего журналистского расследования. Мы, разумеется, нашли бы способ передать всё это вашей разведке, или в ваше посольство, или на очередном раунде переговоров о «разрядке». Но и мы и вы понимаем вместе: неподготовленный человек там ничего не поймёт. Посчитает это бредом, или отвлечёнными играми математического ума…

– Или какой-то провокацией! – кусая губки, волновалась Дженни, и была в тот момент трепетно хороша.

– Нам очень нужен тот, мистер Прокофф, кто пользуется уважением русского правительства, и на чистейшем русском языке сумеет растолковать – что тут, зачем и почему. Без сопровождающего специалиста, физика и математика, передавать Кремлю эти документы бессмысленно.

– Я, конечно, возьму бумаги, – пообещал Ефим, – но у меня к вам очень и очень серьёзный вопрос. Ко всем, и к самому себе. Бенджамин, Дженни, – вы быстрее сообразите, о чём я… Вот мы сейчас тут все так мило общаемся, вы передаёте папки, я принимаю… Почему машина нам не мешает?

– О, Боже… – простонала Грейди, с полуслова всё поняв.

– Что вы имеете в виду?! – возмутился гуманитарный Уолтер, глянув с искренним недоумением.

– Вы хотите сказать, что среди нас агенты машины?! – возмутилась бабулька Джонсон, тоже не физик, мягко говоря.

– Он имеет в виду, Альта, – пояснил взмокший и утирающийся платком размером с полотенце доктор Першин, – что у машины нет агентов, равно как нет и тех, кто не является её агентами. Машина включается там и тогда, и в тех, в ком распознает код опасности…

– Если она не включилась, – пожал плечами Проков, и постарался изобразить беззаботность для снятия всеобщего напряжения в буквально искрившей электрическими разрядами невроза комнате, – значит, в наших с вами делах она не видит опасности… И мне кажется, я даже знаю, почему!

– И почему же?

– Вы романтики, господа. Готовясь к этим переговорам, вы переоценили меня и моё значение в Москве. Я бы не сказал, что пользуюсь каким-то особым доверием советского правительства. Теперь смотрите… – Проков загибал пальцы: – Машина среагировала на наш разговор с Першиным в семьдесят четвёртом году!

– Ты мне не рассказывал! – возмутился Бенджамин.

– Не рассказывал, потому что хвастать там было нечем… Типичный случай белой горячки, как мне тогда показалось. Машина среагировала на мою лекцию в Сиэтле, когда я звонил ночью Дженнифер…

– Было дело! – одновременно закивали Грейди и Першин.

– Машина отогнала от тебя, Бенджи, агентов ФБР, и машина заперла меня в лифте отеля, когда я в этом году туда заселялся…

– Но почему же ты не рассказал о…

– Да чего там рассказывать?! Лифт открывался в лифт и наоборот – о таком рассказывают только психиатрам, и когда уже не нуждаются в справке о вменяемости! А мне далеко ещё до пенсии, чтобы позволить себе роскошь такими справками разбрасываться!

– Но ты должен был рассказать хотя бы мне… – вспыхнула Грейди. Ляпнула и смутилась, все смотрят: а почему это «именно тебе», девочка?

– А у тебя тоже такое бывало? – ершисто нахохлился Проков.

– Да, бывало, не с лифтом, но… – затараторила Дженни.

– Ты же мне про это не рассказывала… – срезал подружку Ефим. – И, подозреваю, по тем же причинам, по каким я тебе…

– Но ты мог бы… первым… Ты, в конце концов, мужчина!

– Неужели ты наконец и это заметила?!

– Вы ведёте себя, как парочка в мотеле! – пристыдил обоих старик Першин, и Проков с Грейди прикусили язычки.

– Прокофф имеет в виду, – разъяснил за Ефима Першин тем, кто ещё не «догнал» логему, – что машина равнодушна к поручаемой ему миссии и, следовательно, миссия не имеет шансов…

Все дружно и тяжело помолчали. Наконец, мужественная Птичка первой рискнула спросить то, что у каждого в этой компании вертелось на уме:

– Он прав?

– Нет, он не прав! – оптимистично гаркнул Бенджамин. И, повернувшись всем корпусом к Прокову, повторил ему отчётливо, в лицо, не отводя глаз: – Ты не прав, Ефим! И позвольте мне, как oldjew («старому еврею»), объяснить, где у него сбой…

– Что за странные привилегии у евреев? – окрысилась нервная леди Бёрд.

– А такие, Альта, что мы повсюду и как бы переходники, адаптеры разных наций! Евреи есть в России, евреи есть в Америке, евреи понимают, что такое рациональная наука и что такое противоположная ей рыночная волатильность…

– Ах, вы теперь уже вот до чего договорились, Бенджи?! – зло сузила глаза вдова Джонсон. – Вы уже нас и себя противопоставляете рациональной науке?

– Послушайте, Альта, – поморщился Першин. – Это не повод для дискуссии, это чисто математические определения, даже если они используют некоторые обывательские словечки… Всё равно смысл иной! Рациональное по определению – есть постижимое, предсказуемое и передаваемое. Поэтому – думаю, вы тут не сможете поспорить, несмотря на ваше блестящее образование – рациональность выстраивает графики вычислимости.

А график рыночной волатильности не может быть вычислимым графиком, иначе пропадает весь смысл рыночных отношений. Если всем грамотным людям станет доступно рассчитать завтрашний курс акций, то зачем вообще эти акции?

– Когда выстроен график на основании разума – то он будет вычислим, – подсказала, правда не очень к месту, Дженни Грейди. Её никто не спрашивал – и ничего нового она не добавила.

– Если, например, – терпеливо продолжил Першин, – график колебаний цены на нефть можно будет просчитать, то в итоге все будут заранее знать, когда она вырастет, а когда упадёт.

– И тогда никто не сможет обогатиться на скачках её цен! – торжествовала Дженнифер.

– Если сделать график, обратный разуму…

– Это как?! – заинтересовался уже и Уолтер, инстинктивно ищущий в любом собеседнике журналистскую сенсацию.

– Это когда цена будет падать, при всех разумных основания к росту, и расти при всех разумных основаниях к падению…

– А! Наоборот, то есть? – кивнула вдова.

– Я и говорю! Если цена поднимается и опускается строго вопреки разумным вводным – то же самое и получится. Люди поймут, как это работает, и точка! И получается, для максимальной капитализации нужно, чтобы цена и разум никак между собой не коррелировали! Чтобы все скачки были непостижимы уму, чтобы их не мог вычислить никто, кроме тех, кто их запускает…

 Если это выразить в форме графика, то у нас получится график, не имеющий функции. Только в этом случае люди, заранее назначив завтрашнюю цену нефти, – получат монополию выигрывать на курсе. Иначе к ним примкнут все, кто умеют считать, плюс неграмотные, у которых есть грамотный родственник!

В нашей человеческой математике построение графиков невычислимости невозможно. Даже самый замысловатый и асимметричный график в нашем мире можно просчитать, просто расчёты усложняются по мере его «кренделей»! Но машина, сводящая все деньги мира в руки нескольких брендов, – строит именно графики невычислимости, то есть совмещает самодеятельность с самоотрицанием. Главная проблема не в том, что десяток банкиров… даже уже не банкиров, а их теней…

– Сами банкиры, – подсказала огнегривая Дженни, – в этом непредсказуемом полёте – уже не пилоты, а заложники…

– Но на их имя поступает ежегодно растущая капитализация… Машина ненасытна, но не в этом проблема!

– А в чём тогда? – капризно сложила губки Альта Джонсон.

– Неужели ещё не поняли?! В том, что если график обогащающей их волатильности стал абсолютно невычислим, оказался вне всякой логики – то на выходе мы получим экономику, лишённую разума! В прямом и грубом смысле слова – умалишённую!

 Так оно и работает, машина, я имею в виду. Начинали с того, чтобы просто карман набить и лишних от кормушки дверью отсечь, а заканчивается тотальным системным безумием!

– Короче говоря… – вмешался Ефим Климентьевич, с полуслова уловив мысль старшего почтенного коллеги. – Что разумно, то может быть понято и объяснено. Что может быть понято – то рано или поздно станет достоянием Коллективного Разума. Что станет достоянием Коллективного Разума – станет доступным каждому, всем из всех. Что доступно всем – то не возвышает одних над другими. Вывод: беспредельно обогащать элиты может только что-то безумное…

– То, что принципиально непостижимо и в голове не укладывается! – вставила свой «десятицентовик» Дженнифер Грейди.

И так они складно друг за другом говорили, подхватывая на лету, что и акула бизнеса, и акула пера, переглянувшись, поморщились: это же прямо какая-то «красная капелла»!

– Более-менее поняла! – кивнула Альта Клаудиа, немного успокаиваясь, что называется, отходя. – Всё, кроме одного: в чём неправ наш очаровательный скептик, мистер Прокофф?

– Он сам скажет! – театрально взмахнул рукой Першин.

– Бенджи имеет в виду, – объяснил Ефим не-физикам, – что я построил вычислимый график как русский, застряв умом в плановой экономике… То есть я пытаюсь придать жёсткую корреляцию опасности для реагирования машины. Чем больше опасность, тем активнее она реагирует…

– А разве не так? – смутился Уолтер.

– Бенджи считает, что не так. Машина, о которой мы говорим, призвана снять все жёсткие корреляции, чтобы стать абсолютно непредсказуемой и совершенно иррациональной. Машине заказали искать средства максимального денежного обогащения десятка корпораций, и она уже сама, внутри своих схем, определилась: если эти средства будут постижимы разуму, их поймут, повторят и разбавят дополнительным участием. Любой вычислимый график будет вычислен. Отсюда и потребность в невычислимости процессинга…

– И что? – уже теряла терпение Альта Клаудиа Джонсон.

– Если гипотеза верна, – развёл руками Проков, – то машина реагирует на все угрозы амбивалентно… Из двух, кто на неё покушается, – она одного испепелит, а другого пропустит. Или обоих испепелит. Или обоих пропустит. Если теория верна.

– А если не верна?! – приставала леди Птичка.

– Если не верна, тогда вы говорите с пустым человеком, который совершенно бесполезен в вашем деле, что с папками, что без папок! Машина не пытается меня останавливать, как делала в Сиэтле, потому что я в данном случае никакой угрозы для неё не представляю…

– Послушайте, Ефим! – почти крикнула вдова Джонсон с интонацией капризного нетерпения, столь свойственного боссам, и особенно «боссихам». – У нас нет большого выбора! Вы видели у ворот поместья очередь соискателей на кастинг послов мира?

– Нет.

– Потому что её нет. Потому что вы у нас – один. Единственная ниточка, которая связывает нас с Кремлём, единственный, кто сможет там изнутри объяснить, что с нами случилось. Советское правительство не должно заблуждаться – с кем именно оно имеет дело! Иначе оно будет на полном серьёзе разговаривать с тряпичными куклами, вроде Рони Рейгана. А внутри страны мы ничего уже сделать не можем. Эта проклятая машинерия зоны-51…

– Если вы считаете, Прокофф, – поспешил на помощь Уолтер, – что это просто органика рыночного общества, – ваше дело, но вы же в состоянии понять, что код в основе этой «якобы-органики» неорганический!

– Он это сразу понял! – словно адвокат, расхваливала Прокова Дженни перед своими подельниками в новом заговоре: теперь уже не за просто «за мир», а за «разумный мир». И от спешки проглатывала окончания слов. – Когда я ему впервые показала цепочки кода на бумаге…

– Пожалуйста, Прокофф! – взмолился Уолтер. – Мы с вами маленькие люди, не политики, не вожди масс! Не наше дело рассуждать про борьбу систем и лезть в дебри социального конфликта! Передавая в Москву эти папки, мы передаём вам не просто набор заумных формул, а судьбу человечества.

– Ты, – приосанился доктор Першин, – и для нас пока только ты – представляешь его половину, свободную ещё от контроля машины-51…

– Не был бы так уверен! – нахмурился Ефим Климентьевич.

– Ну, по крайней мере, от тотального контроля машины! – растерянно и близоруко щурясь, сдал Першин.

Он так уверен, что в Москве с этим чисто?

Лично замерял?!

В самом деле, откуда ему знать, куда и как далеко проникли метастазы «новых смыслов», психическая инфекция, передающиеся при общении психические вирусы? А что если и в Москве уже… Но о таком не хотелось думать, покидая ранчо Джонсонов…

Встречай, Нью-Йорк, Проков снова рад твоему каменному рукопожатию!

 

6.

Только старожилы Нью-Йорка знают, что лучший вид на Манхэттен и раскинувшийся на противоположном берегу Джерси открывается с 25-го пирса набережной Гудзона. Это местечко затерянное, туристам неведомое, и потому чаще всего пустынное, по американским меркам затрапезное. Тут всё деревянное: мостки, перекинутые через буйство жухлых дикорослых бурьянов, сваи, вбитые в берег, подпирая дощаные настилы пирса, пахнущие холодным мокрым, окаменевшим за годы в волнах, деревом. 25-й пирс напоминал Прокову родное Плёсенево, его заштатный речной «дебаркадер».

Точно так же, как в Геральд-Сквере, он никак не мог избавиться от ощущения, что он в Москве, что это какой-то портал, выводящий прямо из Нью-Йорка в пошаговую близость к московской квартире…

Нью-Йоркская зима мягка, она почти не знает снега, и совсем не знакома с сугробами, но она славится узорным инеем, серебряной оторочкой садящимся на все городские грани, как седая щетина старика на лице города.

Глядя вдаль, на дома, кажущиеся в морозной дымке миражами, в безлюдье, через свинцовые воды Гудзона Ефим Проков и Дженнифер Грейди, два человека, уставших от жизни и со стороны кажущихся «семейной парочкой со стажем», – передавали друг другу бутылку ирландского виски, по очереди отхлёбывая из горлышка.

Доехали до упора – туда, где дорожное полотно обрывается.

– Невесёлое место… – посетовал Проков, глядя на указатель «Dead End» («Смертельный конец»).

– Это?! – засмеялась Дженнифер. – Это не завязка для триллера, а наш стандартный дорожный знак. Они повсюду в конце дорог…

– И что же он означает?

– Тупик, Ефим, всего лишь тупик…

– А ещё говорят, что мы, русские, мрачный народ! – поёжился на ветру Проков, и припал к горлышку над ярким лейблом…

 

***

– Учти, в пьяном виде я не поведу! – предупредила Прокова Дженни минутой ранее, когда он извлёк жестом фокусника эту прямоугольную бутылку из специального «русского» кармана драпового пальто с бобровым воротником.

У этой амазонки, всё такой же рыжей, как солнечное лето посреди серого февраля, уже появился «додж аспен» взамен памятного Прокову маслкара, но водила она всё так же лихо, с подрезом на поворотах, и – «как все русские» – любила быструю езду.

– Если мы сейчас напьёмся, то пойдём отсюда пешком…

– Я поведу, – успокоил Проков.

– Да? Ты всё-таки научился?! – с подначивающей улыбкой глянула на него Грейди искоса, лукаво. – Ты себе машину купил?

– Сподобился…

– И какую?

– Называется «Волга».

– Никогда не слышала! Ну и как она? Хорошая машина?

– У нас она считается самой престижной.

– Лучше плимутов и доджей? Лучше «роллса»?

– Ну, как тебе сказать? Хорошая машина – только та, в которой сидит хороший человек. А если в машине сидит нелюдь, то и машина плохая: все её блестящие технические характеристики послужат в таком случае fucking shit’у…

– Как ты прав, Ефим, как ты прав… – всплеснула руками Дженнифер, и на глазах у неё навернулись слёзы. Наверное, не из-за марок авто, по крайней мере – не только из-за них. К 84-му оба они уже поняли, что состоят в браках не особо счастливых...

Ефим рассказал, как у него… нашёлся отец. Старый, изношенный, затёртый до дыр Степан Силантьевич Озябьев, с нашивками за ранения под Минском и в Маньчжурии.

– Получается, что я Степанович, и на самом деле я Озябьев… – смеялся Ефим. – Всю жизнь, как шпион, под псевдонимом…

– Не как шпион, а как поэт! – запротестовала романтичная Дженни.

– Ну, или так! Наконец-то я узнал тёмную историю моего зачатия! Старший сержант Озябьев в 1945 году перегонялся эшелоном из-под Кёнигсберга на Дальний Восток. В Плёсенево эшелон задержали на сутки – залить воды, пополнить запасы продовольствия и дождаться погрузки каких-то интендантских «единиц». Озябьев стал ныть, что это его родные места, просился в увольнительную, командир ему не верил, и тогда этот хват прямо на перроне обнял мою маму, техника сортировочного узла. И нагло заявил: так вот же, товарищ капитан, и невеста моя! Танюша, подтверди, что я твой жених! Моя мама, вообще-то, Катерина, но тут растерялась, сомлела и стала кивать…

– Черт с тобой, – сказал Степану командир, и дал несколько часов, «домой сбегать», пока интенданты с погрузкой управятся. Оба уже в годах были, что мать, что Озябьев, долго слов не говорили… Степан Силантьевич сделал маме утешение на всю жизнь – и в положенный час, со слезами, даже истошными рыданиями, как у нас принято, был мамой препровождён к месту службы. Очень тепло они расстались, наверное, в вашу книгу рекордов Гиннеса это можно записать как самый короткий брак в истории…

– Бывали и короче! – криво усмехнулась Дженни, словно бы намекая на что-то.

– Ты думаешь?! Ну, не в этом дело! Далее, по официальной версии, товарищ Озябьев погиб смертью храбрых на севере Кореи, а мать скрывала их связь, почему-то считая, что огласка опорочит его светлую память. Мол, не герой русско-японской, а какой-то кобель получится! Потому я вместо Степаныча Климентьич, и Проков.

Озябьев же не совсем погиб. То есть уже почти – но чуть-чуть не считается. Ранен он был так, что похоронку набили передним числом, врач хотел спать, и не желал ночью дожидаться, пока доходяга Степан «дойдёт». Похоронку отпечатали, и врач спать ушёл, утром же её в стопке других похоронок отправили…

– Куда?!

– Как ты думаешь? Отравили по тому адресу, который в окровавленном кармане нашли, а это адрес моей мамы, который она ему перед расставанием написала… Но этот Степан Силантьевич – коренной русский тип, двужильный, живучий больше кошки.

– У кошки семь жизней, – запротестовала дочь котозаводчика.

– У русских поболе будет! – легкомысленно отмахнулся Проков. – Так вот и остался я, продукт морально-бытового разложения, соломенным сиротой. Долго гнил Озябьев по госпиталям в глухих таёжных далях, на самом крайнем краю земли… Сшили его, залатали, собрали из кусков, и велели: «живи дальше».

– Но вернулся он не в Плёсенево? – догадливо склонила хорошенькую головушку Грейди.

– Увы… Вернулся он в родные края, которые за несколько тысяч вёрст от Плёсенево будут… Там женился, детей настругал, работал на тарном заводе, и пока работал, зарабатывал – всё у него хорошо было. Однако не так его ранили в Корее, чтобы с годами не сказалось… Старея, Степан Силантьевич всё чаще чувствовал сильную боль в местах, где его прошили на скорую руку… Чтобы облегчить боль – он начал пить. Чем сильнее боль – тем больше пьёт. И стал он из уважаемого героя войны – алкашом. А что воевал – в те годы говорили на такое: «Ну и подумаешь? Все воевали! Нашёлся тут, понимаешь…».

Чтобы долго не вникать в детали, которых я и сам толком не знаю, – скажу суть: выгнали этого алкаша из семьи совместными усилиями супруги и детушек, всем он мешал, всем стыден стал… Оказался он, старый, больной, никому кроме военкомата не нужный – да и то военком стыдил его горькими словами, до слёз доводил…

– Позоришь, – говорит, – ветеранов, позоришь советскую армию, а ведь ты воевал, ты дважды ранен! И посмотри, во что превратился – участковый от тебя плачет, в вытрезвителях ты – постоянный клиент, как родной там стал!

И вот как-то под пьяную лавочку папаша мой написал письмо в Плёсенево, видать, адресок-то, где меня заделал, – сохранил! В Плёсенево у нас с мамой было полдома в частном секторе, и ответила папаше наша соседка, тётя Глаша: мол, так и так, касатик, не живут уже тут Проковы, в люди вышли, в Москву перебрались…

– То есть она вскрыла и прочла чужое письмо? – изумилась Дженни.

– Да, у нас это запросто, деревенские нравы, она нам как родная, тётя Глаша-то… – хихикнул Проков. – И посоветовала она отцу писать по московскому адресу, а коли срочно – то можно и позвонить, «оне телефону оставили». И вот, вообрази, прихожу я домой с учёного совета, весь взопревший да перепревший в прениях, а мать сидит у телефонной тумбочки, к стене привалилась, и плачет, и плачет… Я к ней – мама, мол, что случилось, кто тебя обидел?!

– Отец твой, Фимушка, с того света вернулся…

– Подожди! – чисто по-женски метнулась мысль Дженнифер. – А как твоя жена это восприняла?

– Ну как? Плохо, конечно! Что ты, женщин не знаешь?! Приехал к нам по адресу, в столичный, модный, весь импортом обставленный дом, алкаш-нахлебник из глухомани! Да ещё взял моду советскую власть поругивать – может нас под монастырь подвести… Ему-то кто чего, старому пню, сделает, а для нас и у стен уши опасны… Я с ним, конечно, беседу провёл, но ведь он, как и все русские, упрямый чёрт! Упрямство, Дженни, это самая яркая черта русского национального характера!

– А что ты ему сказал? При его-то судьбе!

– Я сказал: «Извини, – говорю, – батя, со всем уважением к твоим сединам… Но человек ты тёмный, малограмотный, многого не понимаешь, ты за политику лучше молчи!» – «А раз так, – окрысился он, выпимши, – тогда ты вот, учёный, объясни: чего мне эта твоя совецка власть дала?».

«Чего дала? – спрашиваю. – А то, что она сына твоего подмётного, которого ты, как котёнка под дверь сунул, – в директора НИИ вывела, это ничего по-твоему?!». Он смутился, неловко ему стало: «Это ты сам, сынок… Умом и талантом…» – «Щаз! – говорю, – прям-таки умом и талантом! Разбежался! Да если бы я с такими вводными родился в Америке, я бы в лучшем случае стал почтальоном… И то – если бы очень повезло! Чтобы, – говорю, – всех обогреть, надобно, батя, очень большой обогреватель построить. А строится он не сразу. И пока ты его строишь – десять раз окоченеешь… Не спорю, жизнь тебе выпала тяжёлая, а маме моей – лёгкая, что ли? Да и мне, коль подумать… Но если сейчас всё сломать – то придётся заново начинать, с ноля, по тому же кругу!».

И, распаляясь, Ефим кричал, как коллегам в курилке:

– Всякое изобилие – плод тех-но-ло-гий! – он так и произносил, раздельно, по слогам. – Хочешь жить, как сосед – изучи его технологии и внедряй у себя! А власть можно десять раз поменять – но жизнь этим не обманешь: если народ не внедрил нужных технологий, то как был с голым задом, так и останется!

К счастью для старика Озябьева по соседству с Проковыми в академическом доме, буквально дверь в дверь, жил тогда ещё не старый, но уже знаменитый врач-клиницист Яков Лукьянович Омлетов. До батиного «подъезда» Ефим с Омлетовым только иногда курили на лестничной площадке, да перекинулись парочкой слов на смешную тему:

– Яков Омлетов – ещё ничего! Но когда друзья говорят мне «Яша Омлетов», почти «Яишня», – получается какое-то чрезмерное заигрывание с куроводством!

– Кто же вас так назвал, Яков Лукьянович? – смеялся Проков.

И холодел со сбегающей улыбкой, слушая стандартный для своего поколения ответ:

– В детдоме. Родители в войну погибли, имя я помнил, а фамилию и отчество мне уже придумали… За то, что любил омлет и посыпа́л его луком! Естественно, в детдоме после войны – омлет только по большим праздникам, и маленький кусочек, тут хоть песком посыпай – тортом покажется!

Как ни странно, в ответ на смущённую просьбу «посмотреть отца» – Омлетов не только не обиделся, но и подрядился с какой-то непонятно-страстной готовностью. Он возил старика Озябьева к себе в клинику, прописал, а потом и помог добыть лучшие, малоизвестные ещё препараты, организовал физиотерапевтические процедуры…

А под конец даже попросил подселить подопечного с супругой к нему – грозился сдать им комнату за символическую плату.

– Ефим, вам же там семьёй тесно, а я один, вдовец, квартира большая, порой даже страшно в ней одному, особенно зимними ночами… Когда ветер воет… Двери, кажется, сами собой гуляют, поскрипывают… Пусть они у меня живут, матушка твоя с батей, я им отличную комнату приготовил!

И Проков понял, что знаменитый, золоторукий доктор Омлетов – ревнует. Завидует. У Прокова отец вернулся из мёртвых, а у Омлетова – нет. Омлетов, хоть без пяти минут завкафедрой в мединституте, – по-детски видит во вздорном старикашке Степане Озябьеве собственного отца… Казалось бы – о чём им говорить, а ведь, выпивая вечерами, они часами о чём-то беседовали: этот сибирский лапоть, жертва Маньчжурии, и титулованный модный столичный врач, непревзойдённый клиницист и диагностик… У которого на одной из ста книжных полок книг больше, чем Озябьев за всю свою жизнь перелистал!

– Такой вот у меня сосед на лестничной клетке, – хмыкал Ефим. – Сердобольный…

И дальше жаловался Дженни, умевшей его слушать лучше всех на свете:

– Супруга же моя, москвичка недавняя, и потому не в меру «коренная», напротив, очень отца моего воскресшего невзлюбила: деревенщина, асоциальный элемент, ещё и болтает такое, что мне в карьере может боком выйти! Я с ней сильно поругался, и до сих пор ругаюсь, и даже не ради этого, в общем-то чужого мне, человека. Я больше ради мамы! Понимаешь, Дженни, я её счастливой никогда не видел – а тут вдруг смотрю: счастлива! Моя мама – и вдруг счастлива! Она же ходила чумичкой, с сумкой на колёсиках, а тут вдруг одеваться стала, духами «Красная Москва» пользоваться, даже плечи распрямила! Нарядит его в мой старый костюм, который для меня тесноват стал, а для него, жилы, как раз впору… Возьмёт под ручку, и ходят они по театрам, по музеям… По магазинам московским – тоже, конечно: бате и это как музей! Господи, да я, чтобы моя мама такую улыбку на лице носила – хоть трёх алкашей к себе подселю!

– Ты – хороший человек, Ефим! – сказала Дженни и легонько, гладяще коснулась тонкими пальчиками его руки.

– Да брось, какой там хороший?! – в порыве искренности возмутился Проков. – Я приспособленец, карьерист, пронырливый, как предки-купцы, и сноб, как предки-дворяне… Просто мама моя – она ведь света белого не видела, только мной всегда и жила. В детстве проснусь, бывало, а она надо мной стоит, и на меня, как на икону, молится… Да и сейчас всё то же самое, Дженни! Этот-то алкаш не раз и не два нагнётся, пальцем паркет погладит, да спрашивает:

– И как же это ты, Катерина, в такую жизнь знатную вышла?!

– А это всё сын, Степушка, подарочек твой, холит мою старость, сколько денег на меня изводит – страшно и посчитать! Всё у меня от Ефима, всё через Ефима…

Отдала мне всё, до донышка, что могла, – а считает, будто это я ей что-то дал! Ты бы видела, сколько она на кухне возится, всё хочет повкуснее нас угостить… А жена на неё волком смотрит – москвички, они как вы: привыкли, чтобы из полуфабрикатов, и быстро… Шипит, как змея: «все вещи в гардеробе её супами провоняли!».

– Плюнь на вещи, – говорю – пусть старушка возится, если ей в радость… Я, скажу по секрету, и сам эту её стряпню домашнюю не очень-то жалую… Давлюсь, прямо сказать… Я – когда к вам приезжаю – бургерами питаюсь, картошкой фри и наггетсами в «McDonald’s»… А на кухню захожу только потому, что там мусорное ведро стоит! Я действительно считаю, что так жить удобнее. Человеку.

– Я тебя очень хорошо понимаю, – прошептала огнегривая Грейди.

– Как женщина?

– Нет, как физик. Я, к ужасу мамы и папы, евангелистов старой школы, терпеть не могу домашнего хозяйства. Муж на меня рычит: на завтрак то «тако», то боул со фруктовым смузи и мюслями, то пончики, и всё-то покупное. А на выходных мы у моих родителей – там мама, конечно, напечёт да на пару́ ему такое отварит, что он сомневается: родная ли я моей семье дочь? Жизнь не стоит на месте и, разумеется, город вымывает из горожан, поколение за поколением, все эти нелепые фермерские печные страсти. Но ты хорошо сказал: так удобнее если человеку…

– Вот именно! – заволновался Проков, впервые за много лет встречая понимание своим странным мыслям. – Весь этот изощрённый сервис бесчисленных бытовых удобств имеет смысл, только пока в центре его находится человек!

– А если убрать оттуда человека, – подхватила Грейди, – кого машина станет обслуживать? Хомячка? Робота? Монстра? Я поняла, что ты сказал о своём автомобиле. Услышала, Ефим! Если мы потеряем человека в сердцевине всей этой архитектуры комфорта, то для кого тогда комфорт?!

В детстве родители, навязав ей банты больше головы, таскали её, естественно, на воскресные службы, и Дженни оттуда запомнила: «что пользы человеку, если приобретёт он весь мир, а душу свою потеряет?»[11] …

 

***

Знаменитый американский режиссёр Дэвид Кроненберг, близкий к «заговору пацифистов», активно консультировался с кружком «учёных-за-мир». По итогам такого похвального общения он в 1980-м году задумал снять фильм-предупреждение. Снимать пришлось в Канаде – южнее съёмки запретили, посчитав сюжет слишком уж опасным для властей…

Кроненберг известен фильмами, которые снова и снова повторяют главный лейтмотив: тревогу за психическое состояние человека и по поводу опасных экспериментов над человеческим сознанием, ведущих в зловещие зазеркалья. В первом фильме из этой серии «Сканнеры» – самой запоминающейся стала для зрителей сцена… взрыва головы.

– Они тайно живут среди нас, – предупреждал Кроненберг. – Их называют сканнерами, и они способны не только читать мысли других людей, но и влиять на чужие умы…

Другой фильм-предупреждение, «Чужие среди нас», в ту же строку лыко, снял Джон Карпентер. В нём, по сюжету, многие политики и другие известные люди обладают жуткой нечеловеческой сущностью, но это видно только в специальных очках. А невооружённым взглядом – их не отличить от людей…

Когда Карпентера спросили после премьеры, что он хотел этим сказать – знаменитый режиссёр рубанул прямо:

– Моя лента является политическим высказыванием против политики Рональда Рейгана.

Фильм «Чужие среди нас» прославил актёров Родди Пайпера, Кита Дэвида и Мег Фостер, но подобно «Сканнерам» был воспринят лишь как развлекательный вымысел…

Человечество, не умея понять учёных с их сложным языком и непостижимыми обывателю формулами, – разучилось уже понимать и язык кинематографической метафоры...

– Потому что люди – идиоты! – эмоционально и трагически высказался на этот счёт старейшина американской литературы Рей Брэдбери.

– Есть ощущение, что книги умирают, – жаловался этот великий седовласый улыбчивый мудрец, который, на вопрос о его образовании, говорил – «я окончил библиотеку».

 – Ответ сегодняшнего дня: потому что люди – идиоты. В моё время фантастика была увлечена будущим – вот откроются новые миры, полетят звездолёты, люди освоят другие планеты, которые, возможно, населены разумными существами. Сейчас больше пишут про апокалипсис…

– Люди – идиоты, – повторил Рэй в другом интервью, годы спустя. – Они сделали кучу глупостей: придумали костюмы для собак, должность рекламного менеджера и штуки вроде IPhone, не получив взамен ничего, кроме кислого послевкусия. А вот если бы мы развивали науку, осваивали Луну, Марс, Венеру... Кто знает, каким был бы мир тогда?

– Марксизм, по-моему, закончился, – сказал Брэдбери Прокову, когда ему лично представили русского гостя, рвавшегося пообщаться с вдохновляющим всех советских физиков писателем-легендой. – Вам не кажется?

– Клетки в наших организмах, – пожал плечами Ефим, – постоянно обновляются, означает ли это их смерть?

– Что вы имеете в виду, мистер Прокофф?

– То, мистер Брэдбери, что хоть образ коммунизма сегодня далёк от мистерий мистера Маркса, но…– замялся Проков, подбирая слова на чужом ему языке. – Но всякая попытка очернить или высмеять его обречена связаться с поиском альтернативы его базовым основам!

– Ну, разумеется! – поддержал его старый гуманист. – Какой смысл что-то отвергать – если замену не предлагаешь?

– Вот! А я с некоторых пор понял простую вещь: всякая реальная альтернатива коммунизму невозможна, если только речь не идёт о простой смене вывесок… Да, если в самом деле попытаться найти принципиально – иной идеал…

– А может ли быть идеал прямо-таки принципиально иным? – засомневался медовый златоуст.

– Может, – грустно кивнул Проков. – Но он неизбежно приведёт к чудовищным извращениям мыслительной и духовной практики человека. Всякая попытка в этом направлении обречена создать умственного и морального калеку, мутанта, человекообразное чудовище, как собственно, уже случилось в Германии с фюрером, мучительно искавшем альтернативу идеям коммунизма. Нельзя отбросить мечту о разумном устройстве жизни, научном устройстве экономики – и при этом не стать заложником у самых тёмных, иррациональных, параноидальных и садистских форм безумия. Возможно, какого-то рода мыслящие существа и смогут воспроизводить ксенокультуры [12] без доминирующей коммунистической мечты; но эти существа уже не люди, и уже не соответствуют представлению человеческой культуры о человеке…

– Вы правы и убедительны, – светился-сиял добродушный Рэй своей незабываемой и неподражаемой лучистой улыбкой, знакомой книголюбам всего мира. – Но я о другом: по крайней мере, умерло то, что видели под словом «коммунизм» люди, которые называли Маркса фантастом [13].

Они разошлись с Брэдбери, вполне понимая друг друга…

А другой столп американской литературной фантастики, Стивен Кинг, в том же духе выступил в 1979 году на всемирном конгрессе фантастов. Тогда у американских писателей ещё были «слёты», будто у пионерии, и, собственно, американские писатели – тоже… тогда… ещё были…

Кинг дал взбудораживший всю тогдашнюю Америку ответ на вопрос «почему люди читают произведения ужаса?».

– Они что, чокнутые? – спросил репортёр «Юнайтед пресс интернешнл».

– Если вы не свихнулись, – ответил мудрый Кинг, – вам не совладать с жизнью в последней четверти ХХ века! Если вы сумеете поместить безумие под стеклянный колпак – вам будет легче с ним справиться [14].

Трудно с уверенностью сказать о Брэдбери и Кинге, но несомненно, и Кроненберг, и Карпентер, как и их старший товарищ Кубрик, – напрямую входили в «заговор за мир». В «узкие круги» той же самой интеллектуальной элиты, что пригласила в США Ефима Прокова. С Карпентером Ефиму встретиться не довелось, а вот с Кроненбергом, прославленным создателем «Сканнеров», удалось однажды пересечься на коктейль-рауте, проводившимся учёными.

– Означает ли ваш фильм, – дипломатично поинтересовался Проков, потягивая мартини из купетированного – с очень широкими краями – бокала, – что вы обнаружили главную опасность внутри своего общества? И не видите больше главной опасности в нас?

– Главная опасность для нашего общества – угроза идее Свободы, – ответил «заносчивый Дэвид», прозванный так в Голливуде за манеру говорить прононсом. – И, естественно, m-r Прокофф, мы реагируем на все опасности для свободы личности: и те, которые исходят изнутри, и те, которые снаружи…

– Понимаете, Дэвид… – задумчиво начал Проков, не вполне ещё определившись, как ёмко донести то, с чем партия его сюда послала. – Если вы думаете, что свободу любите только вы… то вы заблуждаетесь! Разумеется, никому из людей не нравится сидеть на цепи. Это органично вложено в саму осевую природы человека, устойчиво и неотторжимо…

– Но ваше общество…

– Наше общество – о другом, Дэвид! О том, что есть «феномэн» по имени Разум! И у нас, людей науки, человеческая свобода простирается лишь туда, куда ей позволяет Разум. Ведь никакая степень искренности сама по себе ещё не делает стремление правильным! Да, каждый человек от природы жаждет полноты свободы, но точно так же алкоголик искренне, неподдельно жаждет выпивки, а наркоман – дозы. Жажда – не есть достаточное основание! Я не против замахнуть рюмку-другую, но не стал алкоголиком, потому что умею вовремя остановиться.

– Интересный взгляд, – несколько обескуражено потёр переносицу «заносчивый Дэвид».

– Стремление к свободе заложено в нашей биологической природе, и мы не можем искоренить его, не убив при этом живого существа. Но, доставшись нам от дикой первобытной природы, – оно плохо сочетается с разумностью, и требует очень жёсткой регуляции.

– Вы меня просто пугаете! – сознался Кроненберг, ёжась с напускной, голливудской улыбкой.

– Да я и сам себя порой пугаю! – сознался Проков и помахал рукой показавшейся вдали Дженни Грейди в сверкающем мириадами блёсток вечернем платье с чересчур глубоким, на советский взгляд, декольте.

– Поймите, Дэвид, наука не бывает русской или американской. Разум есть разум, и, увы, правильное – не свободно. Свободное – не правильно. Ибо «правило» – это однозначно предписанная норма поведения, исключающая свободу выбора!

– О чём это вы? – заинтересованно вклинилась великолепная Дженнифер, подойдя к компании с раструбным бокалом, очень по-русски, «сообразить на троих».

– О том, Дженни, что всё разумное – исчислимо.

– Кто бы спорил! – энергично закивала Грейди.

– Но не всё исчислимое разумно.

– Тоже не вызывает сомнений! – задорно тряхнула чуть подзавитыми локонами огнегривая валькирия науки.

– И что вы этим хотите сказать?! – настороженно отступил на шаг от научного заговора звёздный режиссёр.

– О том, Дэвид, что главная опасность у нас вовсе не в Москве, а вот здесь… – Грейди коснулась маникюрным пальчиком пылкого рыжего завитка на виске.

И действительно, для Прокова главная опасность была именно там, в каждом её локоне медных по цвету, медовых по восприятию волос! Чувство огромное, всеохватное, потому, может быть, и непонятное, невыразимое, смутное в самосознании давно уже пламенем перекинулось внутрь русского гостя. Отчего ему и приходили порой странные мысли, чтобы подойти к Дженни, когда она стоит у окна, глядя вдаль, и взять за худенькие плечи, и зарыться лицом в её волосах, и… умереть…

«Что за бред?! – гнал от себя морок Ефим. – Нашёл о чём думать «в глуши и дебрях чуждых нам систем», у нас же разные гражданства… И не может быть общего гражданского состояния».

Что поделать – он был технарь. Неплохой технарь, талантливый расчётчик, никак не меньше. Но и не больше…

Доктор Грейди волновала его так же смутно, непостижимо-подсознательно, как и упомянутая титулованным режиссёром, кумиром миллионов кинозрителей, американская «свобода».

Свобода не любит разума, говоришь? Да. Но она сладка? Да.

Когда ты стоишь в окружении курильщиков марихуаны, то даже если сам не куришь – всё равно надышишься до кайфа. Этой наркотической эйфории, полёта-падения нельзя не почувствовать, если достаточно долго пожить среди них, иных.

Долгими месяцами Проков ходил и говорил, и слушал, и ел – среди улыбчивых людей, большинство которых даже и не догадывается – что такое «электричка». Простая загородная электричка, та, последняя, сбежавшая от влюблённого… Даже не какая-то там специфическая «колбасная» – которая «длинная, зелёная, мясом пахнет»! То, что колбаса пахнет мясом – тоже советская специфика, многообразные американские колбасы мясом не пахли… Они такие, знаете ли… «вегетарианские»…

 

7.

Месяцы месятся. Их итоговое месиво, складывающееся в годы, совсем не похоже на то, как они выглядели до замеса, когда мы на них с надеждой и вожделением смотрели из прошлого. Время вообще обманщик: оно всегда прошедшее, хотя часто притворяется будущим. Поживите с Ефимово, и поймёте, что время – это только притворство!

Попробуй сейчас, оглядываясь в то единственно-настоящее время, которое называется «прошлым», объяснить с толком и проком, едва ли (самокритично признавал он) вышедшим из Прокова, объяснить, что именно случилось с посылкой вдовы Джонсон в Кремль?

По прибытии в Отечество Ефим «где надо», и даже где не надо, – скрупулёзно доложил всё, без утайки. Он презентовал, в виде трудов Першина и его коллег, математически-безупречное, и даже в части формул «красивое», предельно абстрагированное вычисление парадоксальности «образа безобразия». А как говорят на физмате – «красота формулы важнее её истинности».

– Бинарная логика робота, – пытался объяснить Проков советской госбезопасности, не то чтобы совсем не заинтересовавшийся его «уловом разведчика», – предполагает линейную реализацию любого условиях до логического конца или до бесконечности. В логике «да-нет», «плюс-минус» задача ставится с целью её окончательного решения, а не с целью увильнуть от решения. В мире людей не так, у нас логика Троицы…

– Ефим Климентьевич, это поповщина!

– Ну, Господи, как же сказать-то?! Тринитарная! Всякое решение включает в своё программирование самоотмену.

– Ничего не понимаем! И это вы, как обещали, нам на пальцах объясняете?!

– Ну, смотрите: увлечённый кулинарией человек покупает кухонный комбайн… Он это делает для механизации ряда скучных ему кухонных функций, но не для замены себя как повара комбайном. А машина пошла бы до конца: до полной роботизации всего процесса. С уничтожением повара! Особенность тринитарной логики: человек не желает окончательности того, что он же объявляет своим желанием! Мы хотим искоренить порочное поведение – но оберегаем тайну личной жизни, а главное, право на неё. Мы стремимся к знаниям – и мы же говорим, что «приумножающий познание преумножает скорбь». Человек всегда панически боится именно того самого, чего он же страстно желает! Машина этого понять в принципе не может, но машина стоит ниже уровнем, и тринитарное надёжно контролировало в нашей культуре бинарную логику механизации. Машина или животное не спорят сами с собой, а человек только и делает, что сам с собой спорит. Но вот появляется пентаграмматика языка программирования…

– Что, простите?!

– Язык программирования, математическая логика, в которой не две, как у робота, и не три, как у человека, а пять базовых поведенческих тумблеров. Положив в основу мышления эту пентаграмматику, человек уже беззащитен против неё, ибо она оказывается выше его уютной тринитарной, диалектической логики. В инологии теряются различие между бытием и небытием, разница между любыми числами, последовательность между причиной и следствием, замыкающаяся в кольцо, разница между средством и целью…

– Это какой-то бред!

– Если говорить о нём, то да. Но если применять молча и практически – то достигаторские возможности пентаграмматики на два порядка выше, чем у тринитарной логики. Вот вы, советский офицер разведки, скажите: через сколько лет вы сможете завести себе трёхпалубную океанскую яхту?

– Если все пятилетние планы будут выполнены, и экономика будет развиваться положенными темпами, то лет, наверное, через сто… Или сто пятьдесят…

– Это ответ тринитарной логики. Человеческой, сохраняющей ограничители человеческих понятий. Ответ бинарной логики робота будет, в данном случае, таким же. Он просчитает темпы прироста, учтёт коэффициент развития технологий, и выдаст сто лет ожидания. Но если вы начнёте расчёт на пентаграмматической основе, то трёхпалубная океанская яхта может оказаться в вашем распоряжении через пару лет!

– Обалдеть! Ничего не понимаю, но завораживает…

– Проблема в том, что хозяином этой яхты будете уже не совсем вы. А некое существо, похожее на вас.

– То есть не я, а подселенец в моё тело?

– Тоже не совсем так, вы в плену тринитарной логики! Не совсем вы – не значит, совсем не вы. И сказать, что половина от вас, половина не от вас, тоже нельзя. Просто в пентаграмматике происходит соединение человека с его отсутствием. Всё, что составляло человеческое существо, – исчезает в снятии рекомбинаций, потому что в основе человечности – как раз и заложена троица счисления. Там, где все числа равны, легко обменять малое на огромное, но цена этому страшна: они уже перестали различаться между собой.

– Да как такое понять-то?!

– Ну, смотрите… Маленькая лодочка, если она утонула, лежит на том же самом дне, что и блистательный «Титаник». И в затонувшем состоянии для тех, кто утонул, они вполне равны…

– И каким образом нам угрожает эта американская праздная игра ума в стиле парадокса Рассела? – скалился офицер КГБ.

Его специально «прикомандировали» к Прокову. По образованию он был физтеховец:

– У нас одна альма матер, Ефим Климентьевич! – с заискивающей вежливостью представился он при знакомстве.

…До понимания парадокса Рассела его образования хватало, до пентаграмматики – уже не дотягивало.

– «Мыслю, следовательно, существую» – сказал Декарт, – терпеливо разъяснял Ефим. – Но что такое – мыслить? Если говорить строго научно, то мышление – всего лишь способность реагировать на внешние раздражители! А такой способностью обладают все предметы: ударь по камню, он расколется, картофелина в сырости прорастает – так они мыслят. И кто бы был против? Наоборот, скульпторы и агрономы восхищаются!

– Чем?!

– Своеобразием «мышления» камня и картофелины! Мыслю – значит, существую, и камень, и овощ, реагируя, существуют. Но существовать – ещё не значит жить. Те, кого мы в просторечии называем «мыслящими существами», – на самом деле верующие существа. Верую – значит, живу. Существование не проблематизирует себя. Оно принимает любую форму, в числе множества которых самая распространённая – форма небытия.

– То есть смерть отрицает жизнь, но не отрицает существования?

– Совершенно верно! Ни один атом, существовавший при жизни, не прекращает своего существования после смерти. Так смыкаются в неживом небытие и бессмертие…

– Как в песне: «если вы не живёте – то вам и не умирать…».

– Ну, приблизительно… – напрягся, хмуря брови, Проков. – Где-то около того… Если же мы хотим отличаться от булыжника или картофелины, которые тоже ведь реагируют на внешнее воздействие присущим им образом, – мы должны вооружиться верой. Только вера проблематизирует существование, разделяя его на правильное и неправильное. Только вера заменяет затратным идеалом беззатратную линию наименьшего сопротивления. Жить – не значит двигаться. Листок движется по ветру, а щепка в ручейке, но никому и в голову не придёт назвать их живыми! Жить – это значит двигаться в сторону идеала. Стоит в этом идеале усомниться – и тут же превращаешься в щепку, движимую извне преобладающей силой внешнего воздействия.

– И такой махровый идеализм вы собрались проповедовать в Советском Союзе?! Давайте так, Ефим Климентьевич, для вашего же блага: вы этого не говорили, я не слышал… Вернитесь к математике, и объясните, что хотели, математическим языком!

– Мне кажется, мы впустую тратим время на этот разговор… – сознался сломленный, уставший на многочасовом марафоне повторяющихся с разными собеседниками разъяснений Проков. Это похоже на изнурительный допрос. Это напоминает попытку общения с инопланетянами. И самое обидное – это всё «горохом об стенку»!

Ефим вообразил себя среди динозавров, которым пытается рассказать о приближении к Земле астероида-убийцы.

Тут в чём главная трудность-то? Всё непонятное приходится объяснять снова через непонятное, и объяснения становятся ещё более непонятными, чем вначале…

В восприятии советской власти, сохатой – в том смысле, что большинство её выдвиженцев от сохи, – он, Ефим Проков, выглядел нелепостью. То ли клиническим сумасшедшим, то ли просто экзотом, ушедшим в своих науках за критические уровни абстракции…

Проков передал, что мог, куда смог, объяснил там, как умел, – и счёл, что поручение лучших людей Америки выполнил. Большего они от него не просили, большего он не мог и не умел, и никакого разговора о чём-то сверх передаточной функции в кабинете леди Птички – не было…

Как не было – увы – и никакого видимого итога его миссии.

И он снова – в который уже раз! – попытался забыть, выбросить из головы…

 

***

Смолоду пропитанный (а кто-то скажет – «отравленный») духом американского делячества, той самой брызжущей заокеанской улыбчивой харизмой делания, – директор НИИ «АТВ(м)Э» Ефим Проков уже не мог не донимать сотрудников довольно навязчивым:

– А вот в Америке это делают так!

Он выглядел в советской среде довольно чужеродно: джинсовый, мнущий мятные пастилки в зубах, человек в бейсболке «Ред сокс», привезённой, как и многое другое, с чужбины на зависть соотечественникам. «Рабочая аристократия» опытно-механического цеха звала сей трофей «бесболкой», намекая: без бесовского балабольства тут не обошлось…

Если чего-то не получалось, у Ефима с губ само собой соскальзывало междометие «Упс!», вирусно подхваченное от Дженнифер Грейди. Оно, и реже звучавшее «О’кей», метило человека американским крапом – как кошка помечает обувь у ваших гостей. А вы ещё говорите, будто междометия не нуждаются в переводе!

Порой и сам Проков ловил себя на мысли (или, точнее, чувстве), что ему хочется вставить в поучение совсем уж предательское слово «у нас»:

– А вот у нас в Америке это делают таким вот образом!

Он, конечно, сдерживался, однако внутренне страдал от непостижимой атараксии соплеменников. Там, где американский рабочий задаст конструктору вопрос – «как это сделать?», русский непременно задаст вопрос «зачем это делать?».

– Тыщу лет без этого жили – и дальше бы прожили… Слишком уж увлекла вас, Ефим Климентьевич, эта ваша Америка, засосала взасос…

– Америка – это сила! – отвечал Ефим на такие придирки с политической отдушью. – Великая сила! Только силу надо правильно понимать, и правильно ею пользоваться. Если ты овладел силой – честь тебе и хвала! А вот если сила овладела тобой… Тогда худо…

И продолжал, год от года шлифуя главную свою мысль, главное впечатление о роковой ошибке чуждого мира, которое вынес из своих поездок:

– Американскую экономику я застал как тончайший прибор, улавливающий даже самые смутные и мимолётные человеческие желания! Это вызывает уважение, порой и восхищение: чашка для усатых, чтобы им не замочить усов, ложка с дырочкой для худеющих… Нет такой человеческой потребности – которую их экономика не подхватила бы и тут же не перековала в товарную форму!

– И что в этом плохого? – подозрительно приставал парторг Правдорубин. Ему слова Ефима казались не критикой, но апологетикой пресловутых «их нравов».

Хороший вопрос! Действительно, что? Изобилие, красота и удобство предупредительного быта, навязчивый сервис… Нужно быть безумцем, чтобы не желать такого себе и своим близким! Или…

Что не так? Где люди, программировавшие вычислительную сверхмощность от бесов, то ли реальную, то ли аллегорическую, просчитались?

– Понимаете, при всей внешней привлекательности это глубинно, фундаментально неверно с точки зрения всей органики человеческой цивилизации! Удовлетворяться должны только правильные, нормальные потребности человека, но не любые и не всякие! Это довольно узкий круг потребностей, который многим кажется скучным…

А точнейший и мастерски сбалансированный рыночный сканнер любое платежеспособное извращение, сколь угодно грязное, людоедское или уродливое, считывает, как «потребность», и во всех смыслах «сломя голову» бросается удовлетворять.

Парторг задумался, даже как-то завис. С такой точки зрения ему жизнь никогда и никто ещё не представлял. Обычно ему или байки травили, что при народной власти «всё есть», либо «лазаря тянули», мол, чего не хватись – и этого в этом царстве дефицита не хватает людям…

– Ну, это у них всегда было! – вышел парторг из положения через легкомыслие. – И ничего, не померли же…

– Нет, не всегда, – качал головой Проков. – Ещё полвека назад и даже менее того – в лавку к пуританину приходил не просто человек с деньгами. Туда приходил единоверец к единоверцу. И правила «клиент всегда прав» тогда не было! За любой извращённой потребностью или грязной похотью ещё у дедушек нынешних лавочников следовал не только отказ, но и донос! Костры инквизиции пылали, и университетские профессора Америки возводили ведьм на эти костры…

– Жуть какая! – отшатнулся парторг.

– А сейчас у них не жуть будет, как думаете?!

 

***

Советский Союз монументален, и скучен в своей монументальности. Он кифа («камень» в библейской традиции), но лежачий, и вода под него не течёт. Америка же мобильна. Миллионы кочевников, живущих в фанерных загородных домишках, – не выглядят жалкими, потому что все они… всадники! Они все за рулём! собственного! автомобиля!

И жалким на их фоне выглядит, наоборот, советский человек, которого «в набитых трамваях болтает». И едет он, не видно откуда и куда, а видно только – что как сельдь в бочке. И по строго заданному «тоталитаризмом» маршруту, от остановки к остановке, без права куда-то свернуть собственной волей…

– Квартира, разумеется, дороже автомобиля! – анализировал это Проков, прикинув разницу фасонов. – Но автомобиль, очевидным образом, поярче, «побоярче» будет!

Человек же не состоит из одного разума! Он не состоит из одних только точных расчётов, которыми, кроме Прокова, похоже, никто в 80-е уже и не заморачивался… У человека есть сердце, у него есть чувства, эмоции – и давно оскомину набившая любовь к быстрой езде!

А тут, попав в Америку, только стартуй – и влюбишься в бескрайность американских хайвеев, фривеев и совсем уж футуристических интерстейтов, которые искусственно спрямляют, закладывая, на всякий случай, возможность сажать на них самолёты…

Ты несёшься по хайвею, с восторгом и ужасом понимая, что разрешённая тут скорость – 130 километров в час (американцы меряют милями, у них это будет 80 часовых миль). Ты почти летишь, почти уже оторвался от асфальта, и ещё острее это чувствуешь, если «под градусом». А отношение к пьяни тут не наше: из клубов и баров почти все разъезжаются, держась за руль, а то пешком упали бы… Полиция в курсе, но тормознёт только за состоявшиеся нарушения!

Свобода – это не всегда умно. Не всегда здоро́во, и почти всегда небезопасно. Но, доставшись нам от дикой природы, жажда свободы живёт в каждом из нас.

 Не требуется большого ума, чтобы понять: тот, кто ездит в набитом автобусе, – набитый дурак. Скорее наоборот: большой ум помешает это понять, усложняя вопрос…

Если уж ехать, шепчет тебе дух свободы, – то только по хайвею, распахнутому запредельным пространством до далёких, дымчато-призрачных гор, и только на огромном, крейсерском, разлапистом и кряжистом «стальном американце», на лимузинном кабриолете!

Мимо кажущихся на скоростях фейерверком неоновых реклам, мимо жёлтых школьных автобусов, мимо нередко попадающихся звериных трупиков на выжженной щедрым американским солнцем пыльной гравийной обочине, мимо стоянок магазинов Волмарт, ближе к ночи превращающихся в целые городки из домиков на колёсах, туристических и просто бродяжьих трейлеров…

Разница между нами бросается в глаза: американца любая проблема побуждает приложить руку, весёлую руку верящего в удачу человека. Русского же проблема побуждает махнуть рукой.

Трудно сказать, врождённая ли это меланхолия, или врождённый фатализм, – но русский со стороны выглядит ленивым и нелюбопытным. Так на него смотрели многие – даже великий Тургенев в своём горьком «Дыме» слезящимися от дыма глазами таким его увидел.

Кажется, что «русне» ни до чего нет дела, и мужик наш может быть воспринят даже как слабоумный, пока не доберёшься до того единственного, до чего ему дело есть. И тогда любой иностранец в изумлении приседает, оглушённый бьющим в лицо, как из ракетного сопла, узконаправленным потоком энергии и компетенции…

Вызывая отвращение путешественника, очередного «французика из Бордо», русские мужики составляют стол из тарных ящиков, и заменяют скатерти газетами. И ходят «опростаться» в предельно простой, деревянный, ямный, щелястый сортир, и это гадко – но им бесполезно это объяснять.

С ними нужно заговорить о Космосе – и тогда в их мутном, безразличном ко всему взгляде вдруг замерцает единственная, но пламенная страсть протопопа Аввакума. Эти мужики первыми вышли в космическое пространство, обогнав холёных и благоустроенных винтажных лордов-авиаторов. А когда вернулись, облетев вокруг Земного Шара, – то пошли в свой прежний «туалет типа сортир». С удивительным, непостижимым иностранцу равнодушием к вони и мухам!

И требуется какой-нибудь посторонний, кто-нибудь из «немцев», хотя бы внутренних, из Грабенов, – чтобы поставить мужикам на вид кричащее противоречие между микронным совершенством их подкованных блох и блохастостью.

Как могут одни и те же люди создавать токомаки [14] – и при этом «чинить» рябь в телевизоре ударами по его корпусу? Как могут одни и те же люди возвращать слепым зрение уникальной микрохирургией глаза, не имеющей в мире аналогов, – и не иметь при этом… туалетной бумаги? И паскудно подтираться мятыми газетками, очерняя советский быт в прямом и буквальном смысле: черня свинцовой типографской краской участки тела, не задействованные в микрохирургии?

Пока не заостришь на этом внимания – мужики и не заметят, что тут одно с другим не сходится…

Они адски упрямы, при этом цинично скептичны ко всему, что не вошло в предмет их упрямства, они настолько внутренне свободны, что никакого начальства над собой не признают, сколотить все их таинственные задние думки во что-то большое можно только палкой, а заграница видит в этом «русское рабство» и «азиатскую деспотию».

Но вся деспотия-то на деле – лишь вычерпывание из русского человека той явно-избыточной свободы личности, которая прёт из него, как квашня, как пена закипающего молока!

Иностранные консультанты, которым довелось работать в России, – на протяжении более чем ста лет почти одними и теми же словами описывают свою замученность и обалделость от поведения русских коллективов.

– Наш рабочий берёт чертёж и делает по чертежу! – жаловались Прокову европейские инженеры. – Но ваш рабочий непременно принесёт мне мой чертёж… исправленным! Среди этого «народного творчества» в одном случае из ста попадаются гениальные находки, но в 99-ти случаях это отражение бреда, нахального невежества и поисков Perpetuum Mobile полуграмотными людьми!

Конечно, записные славянофилы такому только умиляются и балаганно восхищаются, мол, «знай наших!». Но Проков был технарём, и ему не книжки писать про «загадочную русскую душу» выпал удел, а непосредственно с этими «душами» оборудование вспомогательной энергетики монтировать…

 

***

Вот, к примеру, рабочий опытно-сборочного цеха, приписанного к НИИ Фёдор Мохов, коренной русак, у которого на морщинистом лбу семь классов образования, тёртый, траченный жизнью трудяга в синем рабочем халате и вязаной пуховой беретке. От такого ничего не ждёшь – а он вдруг взял и поставил ветряной двигатель малой вспомогательной энергетики «на попа́».

– Вот так же лучше, – говорит, – ветра-то ловить…

И ведь правда! Почему ветряные двигатели всё время ставят на манер флюгеров? А ведь если поставить парусные поверхности, как карусель, как вертушку на проходной – они больше ветра заберут, и регулировать по ветряному потоку не нужно… Откуда бы ветер ни дул – круглая карусель с парусами его всё равно поймает!

Ефим Климентьевич с американской улыбкой во все клыки тут же выписал Мохову премию, оформил «рацуху», перевёл в реализаторский отдел – где Мохов, являя чудеса русского характера, совершенно охладел к собственной затее.

Удивительное русское свойство, выработанное, возможно, самой долгой в мире зимой, или психологическими травмами от великих потрясений: быть одновременно гениальным и косным. Скучающе открыть что-то потрясающее – а потом столь же скучающе и скептически смотреть, как люди помельче тебя корячатся, внедряя это в жизнь.

Одному Богу ведомо, как сложился этот народ – с лёту, с полуслова понимающий сложнейшее – и неспособный простейшего понять. Зачем коренной русак Фёдор Мохов вместо того, чтобы делать им же самим придуманное дело, – полдня неподвижно смотрит в стену? Восхищавшая классиков русская «созерцательность» хороша была на лоне природы, но в заводском цеху она выглядит пугающим аутизмом…

Инфицированный Америкой Ефим не понимал, чего надеется высмотреть Мохов на этой голой стене. И не понимал не только процесса, но и смысла такого поведения.

– О! Начальник! – фамильярно щерился Фёдор, завидя Прокова. – Чайку?

И наливал в чашку чай из стеклянной банки. Эта чашка с пафосным до идиотизма цветочным рисунком была у Мохова для посетителей. Сам он пил из банки, бормоча примерно следующее:

– Чего не пьёшь-то чай? Х…вый чай-то?

Он говорил это не с вызовом или обидой, а всё с той же непостижимой русской амбивалентной констатацией. И чай у Мохова всегда был «х…вый», хотя Проков лично следил, чтобы по линии внутреннего снабжения рационализатор Мохов получал индийский чай высшего сорта.

 Но Федя куда-то сбывал ароматные пачки «со слоном» (не иначе как пропивал) – и доставал откуда-то грузинский чай «Экстра», несмотря на «экстремальное» название – второго сорта. Потом Мохов «это» заваривал «по-солдатски», не фильтруя чаинок, и пил из банки – хотя имел чашку. И не то что у Мохова не было вкуса: он же понимал, что чай его «х..вый», и даже делился этим открытием с окружающими, с начальством…

«Фимка-американец», пытаясь понять Россию умом, – искал поведению Мохова разумных корней. Он подолгу беседовал с Моховым, пытаясь выяснить, чего же мужику не хватает. Если Мохова не устраивает зарплата, то надо поставить вопрос, а если Мохов хочет учиться и стать инженером – то «Фимка-американец» мигом организует ему направление…

Но всякий раз всё разбивалось о русскую загадочность. Мохов не понимал, зачем начальство его донимает, и даже злился. Он сердито говорил, что зарплата у него «шестой разряд», и «грех жаловаться». Насчёт учёбы – фыркал, что «век учись – дураком помрёшь». Насчёт обиды на начальство – «тем и обижаете, Ефим Климентьевич, что от работы отвлекаете, поп вы что ли, исповедоваться вам?!».

– Да как же я тебя отвлекаю – когда ты пойдёшь к себе в цех, сядешь там, и будешь в одну точку смотреть?!

– Эт-та вы не понимаете… Эт-та рабочему человеку настроиться нужно…

– Чего настраиваться? Дело нужно делать!

– А дело-то не волк… В лес не убежит!

– Ну как же так, Фёдор! – заламывал холёные начальственные белые руки Проков. – Ведь всё в нашей стране принадлежит рабочим, принадлежит тебе! То, что ты сделаешь, оно же не какому-то буржую за три моря уйдёт, оно тебе ж и служить будет!

– Эт-та наш брат хорошо понимает! Вы меня за советцку власть не агитируйте…

– Ну, а тогда что же ты, Федя?

Мохов загадочно улыбался:

– Жизненный опут.

– Опыт? – уточнил Ефим.

– Нет, именно опут! – поправил Мохов начальника, строго, как училка русского языка поправляет «троечников».

– Опутанный нашёлся! – скабрезно возникал из-за фрезеровального оборудования другой рабочий, Юра Мизгирёв, по прозвищу «Мизгирь». – Чего тебя опутало, кромя авоськи, в которой бутылки из винно-водочного?! Давеча, – фискалил Мизгирь, – Ефим Климентьевич, получает он сдельную – триста двадцать пять рублей! У вас – и то меньше! «Это, – показывает пять запечатанных пачек червонцев, – отдадим жене, пусть подавится, сука! А вот это… – показывает мне 25 рублей разными купюрами, – это мы пропьём!»… Со мной, думаете? Нет это он про себя так множительно: мы, стало быть, Николай Второй!

– Удди отседа, балабол! – огрызается, энергично отмахивается золоторукий «золоторотец» Мохов. – Сам сперва, кривы рученьки, триста сдельной получи, потом и считай в чужом кармане!

Если бы Мохов с его-то разрядом и действующими в опытно– механическом цеху расценками сдельщины работал на полную выкладку – он легко бы сделал себе и все пятьсот рублей. Но Мохов чудил не только начальству в недоумение, но и себе в ущерб…

– Фёдор! – терпеливо и ласково, с интонациями помещиков Граббенов, говорил Проков увещевающее. – Богатство народное – оно же не в рублях выражается, а в натуральном продукте! Когда его много – рубли обеспечены и всем хорошо! Ты осознай, проникнись чудом, которое мы с тобой творим!

– Несознательный он, Ефим Климентьевич… – лез с незваной подмогой Юрка Мизгирь, и по умильному его личику Проков с внутренним ужасом понимал: и тут наследие крепостничества! Это он не как на партсобрании «правду-матку», а примерно так, как предки его перед барином выслуживались… Поддакивает картавому аристократу, а внутри-то смеётся, смеётся… И над барином-дураком, и над собой-дураком…

Проков, для пользы дела, попытался стать как можно более проникновенным:

– Ребята, мы ветер ловим, перегоняем его в тепло, тепло это в теплицы – и становится ветер огурцами, помидорами, хоть на Колыме! Да хоть ананасами на Чукотке – там ведь ветра много! И вот этот натуральный продукт, Федя, ты же кушать и будешь, жена твоя, детки… Юра, тебя тоже касается!

– Холостой он! – холопски, и в отместку, «сдал» Мизгиря Мохов. – Кобель-непуть, слов ваших на него тратить жалко…

– Умно замутил, не спорю, начальник! – лениво соглашался холостой Мизгирёв. И – триумф начальства – оба кивают, кажется, обдумав сказанное боссом…

Но в итоге Мохов опять смотрел в свою, масляной болотной, ядовитой на вид, краской крашеную стену цехового угла. И Мизгирёв вместо работы – в закутке балясничал с Инкой Бусыгиной, молодой, сочной, роскошной крепышкой, соблазнительно обтянутой в цеховую спецодежду, у которой, умилялся Ефим, уж воистину коса, колосом плетённая, – девичья краса! Талия тонкая, а коса-то толстая!

И Проков снова рационализировал, и снова попадал пальцем в небо:

«Они обижены на начальство, и видят в любом начальнике врага. А в разговорцах с подкатом – подвох. Они мне не доверяют – потому и замкнуты, глумливы…».

Разбивая эту теорию в пух и прах, молчаливый и каменный созерцатель Мохов вдруг… всей душой полюбил разговорчивого начальника «за доброту да ласку», и стал привозить Проковым на дом зримые плоды своей любви. Поедет ли на выходных рыбачить – привезёт Прокову «гостинцем» рыбки. Пойдёт по грибы – доставит лукошко.

Пока мама-Катя ему открывала, привечала – всё было чинно, она его чаем поила, собственноручными вареньями угощала и положенные по правилам особой деревенской деликатности беседы с ним вела. Понимали друг друга вполне!

Но один раз открыла Мохову жена Прокова, поимела бестактность ляпнуть, что ей, с её маникюром, очень тяжело грибы эти чистить, «тем более на ночь глядя». Мохов не только не обиделся – но стал привозить лукошко уже почищенных грибов…

– Вы, Ефим Климентьевич, понимаете рабочего человека… – хвалил босса Мохов, и тем окончательно ставил в тупик.

– Да я как раз таки вас не понимаю! – в отчаянии и картинно, деланно восклицал Проков. – Стараюсь понять, пытаюсь понять – но понять не могу!

– А у нас так: кто, значит, старается, тот и понимает! – огорошил Мохов очередным русско-пролетарским ребусом…

А может быть, гадал Проков на кофейной гуще, дело в том, что коренной русак был вырван из объятий природы не по своей воле, стремительно и ошеломляюще? И оказался «горожанином поневоле», тяготея к полям да перелескам, от которых оторвали нужда да недоля? Ведь если смотреть на Мохова – то рыбалка, грибная пора или садоводство преображают его, делают иным! Фёдор, как и миллионы его собратьев по судьбе, научился быть горожанином, умеет им быть, но… не хочет.

– Я узнаю в его «рацухах» собственную техническую смётку… – рассказывал маме Проков. – Но я-то свои выдумки в тетрадку записывал и начальству носил, пороги обивал… Мохов же сроду не позаботится как-то закрепить «блажную выдумку» за собой! Если бы я не выписывал ему свидетельства о рацпредложениях – он бы ни одного такого не заимел… Мохов несовместим с американской деловитостью – потому что живёт в своём, самодостаточном мире. Сама идея технологического передела этого мира кажется Мохову опасным баловством. Зачем переделывать лютый, ледяной чукотский вихрь в ананасы – если можно сидеть у очага, смотреть на пляску огня и удовлетворённо слушать этот вихрь, бушующий за пределами твоего тепла?

Но человеку, который наглотался воздуха Америки, пропитан машинным маслом атмосферы Нью-Йорка ХХ века (в следующем веке Нью-Йорк запахнет тухлятиной), – невыносим до бешенства этот чуждый созидательному духу христианской цивилизации «бытовой буддизм»! Как конструктор Проков хотел бы иметь дело с американскими рабочими, которые замысел инженера воплощают, а не мотивацию ему разжижают.

Тут же сидит вот такая меломанская рожа, различая 50 оттенков ветра за окном цеха, и её даже ругать не получается, потому что ругани она не понимает, искренне, подкупающе к тебе расположена, да и нет у начальства права браниться на рабочих в пролетарском государстве! Хозяин цеха при твоём НИИ – рабочий Мохов. А ты, со всеми регалиями, – у него на службе. Твоё дело предложить – его дело отказаться…

И как всё это средствами разума понимать прикажете?!

 

***

А ведь так, если оглянуться на прожитое, – было вокруг Ефима Климентьевича Прокова всегда! Вот непостижимая картинка из детства: июль с рыльцем в тополином пуху, штабеля пиломатериалов на поляне возле плёсеневского дебаркадера, и одноклассники-мальчишки, прыгающие со штабеля на штабель…

Очень задорно и с большим энтузиазмом они пели-выкрикивали слова бодрого «марша авиаторов»:

Всё выше, и выше, и выше

Стремим мы полёт наших птиц,

И в каждом пропеллере – мыши

Спокойствие наших гробниц…

– Почему мыши? – спросил отрок-Проков, недоумённо отстраняясь. – И причём тут какие-то гробницы?

В оригинале, насколько он помнил, были «дышит» и «границ». И понятно, зачем они там были. А тут?

Одноклассники очень уважали Фимку, считали его «вумным, как вутка». Вот ещё одно не только не переводимое на другие языки, но и вообще непостижимое русское выражение! И потому под испепеляющим взглядом рационалиста мальчики несколько растерялись, потупились:

– Ну это, Фима, так… Для смеху…

Позднее Проков узнал, что такое творчество называется «жанром абсурда». Но мальчишки с его улицы – эдаких слов, разумеется, не ведали, и потому пытались передать «смысл отсутствия смысла» по-своему, по-детски: ужимками и кривляньями…

Булыжниковое русское упрямство – помещено в сомовьих ямах тёмной воды. Русские каменны – но по этим камням бежит глубоководная равнинная ленивая река, и камни русского характера – её ложе, отшлифованное веками речного потока. Эта загадочная русская народная среда-омут любой идеологии придаёт свою форму, при том (парадокс), что сама никакой определённой формы не имеет. Она текучая, водяная, можно даже сказать – прохладная и ласковая, но, как и положено глади омута, – очень зыбкая, ничто не желающая определить однозначно. Русский коренной человек не только упрям, но и… проточен. В его фантазии, как в одну и ту же реку, – дважды не войдёшь. Сколько раз русский человек вдруг ошеломляющим жестом отбрасывал как мусор и ненадобу то – за что недавно стоял в кровь стеной против всего мира?! Предмет его упрямства сносит очередным половодьем, и только само несносное упрямство несносимо…

У них ведь не только в пропеллере мыши, у них вообще всё и всегда вот так! Сколько раз Проков подмечал, что русский соотечественник посреди любого, даже самого важного, полезного, разумного дела – может вдруг всё бросить, задрать голову в небо… И начинает тебе рассказывать, на какого зверя какое облако похоже! И делает это так серьёзно, так основательно, что с мурашками по спине понимаешь: а ведь ничего важнее этих облаков и аналогий для него сейчас нет…

Или – даже посреди процесса, имеющего самую острую жизненную необходимость, русский человек, наоборот, споткнётся, уставится себе под ноги, и примется рассуждать о форме случайной гальки, у которой никак не может быть такой геометрии от природы! Что ему этот камушек? Что он камушку? Сколько ни строил Проков силлогизмов – внятного умозаключения сделать так и не сумел…

Русский человек любую войну для начала непременно проиграет. Казалось бы, горчайший опыт истории, сколько раз одно и то же, мог бы как-нибудь собраться и сразу отразить врага! И русак как бы понимает это – но именно «как бы». Он как бы готовится, он как бы танков наделает горы, пушками как бы ощерится, блиндажами обложится…

Но, когда ни напади – его всегда застанешь врасплох! Потом он, конечно, опамятуется, кроваво похмелившись, запоздало спохватится и всем врагам наваляет по первое число:

– Ой, б…, Москва ж за мной, ну как же так получилось?!

Сначала же он почему-то непременно должен всё профукать, традиция у нас национальная такая, в поддавки мы играем какой уж век подряд…

Почему?

Потому что у русских в пропеллере – мыши, и какие-то гробницы на уме, и что это такое – объяснить иностранцу никак нельзя, ибо ведь и сам до конца, хоть и чувствуешь, да не понимаешь…

А Проков – деловой человек с американской хваткой, и Прокову некогда гадать о загадках русской натуры! Когда Ефиму становилось тяжко, когда он ощущал себя мухой в плену липкой мушиной ленты окружающей вязкой клейкой «ипанутости», на которую мог только маме пожаловаться, – он взбадривал себя вдохновляющими картинами Америки:

– Я видел, как должны жить люди! – говорил Ефим, сжимая зубы. – И я знаю, что никакого секрета тут нет! Просто труд плюс время его накопления, труд плюс время… И чем больше умного труда – тем меньше потребуется времени в этой формуле!

Проков был технарь, а не историк и не психолог. Он рассуждал по-своему, линейно-математически:

– Есть теплицы – есть овощи. Нет теплиц – нет овощей.

Он, в силу профессиональной деформации личности, не понимал третьего, «реально-исторического» варианта: то, что люди возьмут камни и перебьют к чёртовой бабушке все стёкла в собственных теплицах…

– Догонять трудно, товарищи, но когда догоним! Ух! Начнётся такая жизнь для всего человечества, не жизнь, а светлая сказка!

Насчёт «сказки» не ошибся, но сказки ведь бывают не только светлыми…

 

***

Поучительную сказку, не слишком, впрочем, тёмную, рассказал ему в сборочном цеху балагур Юра Мизгирёв:

– У одного помещика в старые годы был никчёмный крепостной, горький пьяница и вахлак Ерошка. Ни к какому делу пристроить Ерошку не выходило, как ни крути, а заране известно: любое дело он завалит. Отчаявшись, барин пригласил к себе кузнеца, слывшего колдуном, ведь недаром говорят: «умудряет бог слепца, а чёрт кузнеца». И повелел этому кузнецу обучить бестолкового Ерошку кузнечному ремеслу.

И что вы думаете?

Двух недель не прошло – стал Ерошка лучшим кузнецом на всю округу. Железа́ у него в руках горят и спорятся, быстро и тонко, чего не прикажи – любую финтифлю выкует!

Барин сперва порадовался, поблагодарил старого колдуна, серебра отвесил – мол, непутёвого бездаря в люди вывел.

Прошло ещё две недели, а может и три. Случилось барину окликнуть кузнеца Ерошку, а тот не отзывается… Подошёл барин поближе, и прямо в морду Ерошку зовёт по зубам. А тот словно бы очнулся и переспрашивает:

– Ерошка? А кто такой Ерошка?

– Да ты, дурак! Совсем память отшибло?!

– Я – Ерошка?!

– Ну, а как по-твоему тебя зовут?

– Не помню, – задумался кузнец.

Почуял помещик неладное, и стал другое у Ерошки выспрашивать. Чем не поинтересуйся – тот ничего не помнит.

– Как же, – спрашивает барин, – мог ты, болван, забыть имя своё, детство своё, родных своих?!

– А к чему помнить? – спрашивает его кузнец-удалец. – В кузнецком деле оно не нужно всё…

Призвал к себе барин старого колдуна и говорит:

– Чёрт ты продувной, я тебя просил парня ремеслу выучить, а ты человека убил!

– Разве он плохой кузнец? – удивился колдун.

– Кузнец-то он наилучший! А только человека-то в нём не осталось!

– А вам зачем в нём человек? – спрашивает колдун. – Вам кузнеца надо было, я вам кузнеца и сделал…

Барин взял его за грудки и страшно так говорит:

– Рожа ты бесовская! Я человек русский, душегубства с тобой делить не стану! Или верни мне прежнего Ерошку, или борзыми собаками тебя затравлю!

– Воля ваша! – пожал плечами колдун.

На следующее утро приходит Ерошка к барину своему, и давай, по старинке, канючить водочки. Прежде его барин за такое перстнями по губам угощал, а нынче обрадовался, обнял, как родню, и приказал штоф подать.

– Как тебя зовут, шельма ты шаромыжная?

– Ерошкой кличут! – бодро отзывается ободренный Ерошка.

Выспросил барин у Ерошки про отца его да мать, про детство, да где в лесу грибные места, а на реке ловли лучшие. Наврал Ерошка, как положено, и загуляли они, барин с холопом, на три дни…

– А колдун чего? – поёжившись, спросил Проков.

– А колдун пошёл на всю волость звенеть про барские причуды, помещичий произвол! Голову, говорит, барин морочит – то ему надо кузнеца, то не надо… Ковать-то Ерошка снова разучился, только помещик про то уж не спрашивал…

– И к чему ты всё это рассказал?

– А к тому, что человек на то и человек, что думает о многом. Думая – отвлекается. С того и работник не лучший! Ежели из человека всё разгильдяйство вытряхнуть – то в нём, поди, и человеческого-то ничего не останется! И станут эти ваши идеальные профессионалы ковать металлы лучше всех на свете – а для кого ковать-то будут?!

«Уж не Граббен ли тот помещик был?!» – с липким и малообъяснимым страхом пронеслось в голове Ефима Климентьевича.

Ему, подчёркнутому рационалисту, сызмальства тренированному в логике, как спортсмен в спорте, трудно было с этими сказочниками. Тяжко было понять ту, и в самом деле, размытую грань, которая лежит между «странностью» и просто безумием.

– Набрался там, у себя в Америке! – ворчал на Ефима каменнозадый коллектив.

– А вам бы тоже не помешало кое в чём стать американцами! – дерзко и рискованно отвечал Проков.

Услышав такое, американские аудитории Ефима Климентьевича очень бы удивились, и, наверное, посчитали бы его двуличным. Потому что американцам он, наоборот, советовал «кое в чём стать русскими»…

 

 

ДВАДЦАТЫЕ

 

…если кто из вас или из потомков ваших осквернится мертвечиной, или будет в дальней дороге,
то и он должен совершить Пасху Господню; в четырнадцатый день второго месяца вечером
пусть таковые совершат её и с опресноками и горькими травами пусть едят её…

 Библия, кн. Числа, 9: 10-11

 

1.

Как волшебный сон, полные смеха, инфантильных надежд и несбыточных ожиданий, пролетели 80-е. Лютыми заморозками на почву пали 90-е, и легла на голову Ефима Климентьевича Прокова та сизая бледная изморозь, которая уже не растает. Прошелестели незаметно, стыдясь самих себя, «нулевые», вместо космических одиссей Кубрика – ходившие по замкнутому кругу, и всё больше – «под себя». В 10-е календарь лязгал страницами – как оружейным затвором. Наконец, пришло второе десятилетие нового века и нового тысячелетия…

Годы сушили Прокова, крючили, белили – но он не сдавался. Бодрым стариканом, выглядя моложе своего паспортного возраста, он всё так же бесстрашно переходил улицу по затверженному маршруту к гаражному кооперативу, отворял скрипучие металлические ворота, и выводил старую-престарую, латанную-перелатанную «Волгу», казалось, такую же древнюю и ископаемую, как и он.

Конечно, в его возрасте уже смешно, рискованно и стыдно самому водить автомобиль, но Проков смолоду вздохнул «американский воздух» свободы, а там без «психологии всадника» – никак нельзя. И потому из года в год водители «тойот», «бумеров» и «хундаев» с изумлением видели на выезде из кирпичного проёма гаражного ущелья в строго-определённое время педантичного мафусаила за рулём ободранного драндулета, к которому запчасти находились лишь чудом, лишь на распродажах. Не только эта сверхпрестижная модель «Волги», но даже и сама марка этого автомобиля давным-давно уже канула в лету.

На брелоке замка зажигания – фото покойной мамы.

– Ты уж, Ефимушка, поставь нас с отцом! – просила мама, пока была жива, увидев этот брелок. И Проков заказал другой брелок, где родители вдвоём улыбаются фотографу. А этот, первый, вернул обратно, только когда мать схоронил.

– Бедная мама! Бедная моя мама!

Бог миловал старушку – к годам краха дела всей жизни своего обожаемого сына она уже плохо соображала и мало что понимала. И не заметила – а может, не захотела заметить, – как сбросила её Ефима с коня чёрная стрела 90-х.

Чем дальше – тем больше путались мысли у бедной старенькой мамушки, и всё чаще она подменяла свои житейские воспоминания увиденным по телевизору или услышанным по радио. Сидит, бывало, за семейным завтраком, и шамкает ностальгически:

– Такой был красивый сад у Граббенов… Вишнёвый сад, огромный… А твой дед, когда поместье за долги у них выморочил, – весь этот сад срубил… И земли дачникам сдал…

– Ну что вы такое говорите, Екатерина Климентьевна?! – не выдерживала Елена Прокова. – Это же один в один сюжет Чехова…

– Нет, я хорошо помню… – чопорно поджимала губы старуха, кровная родственница этих «Монтекки и Капулетти», Граббенов и Проковых, живая якобы-свидетельница. – Я была маленькая, но я хорошо запомнила… Там ещё был старый слуга, его забыли в доме…

– Ефим! – взмолилась жена. – Ты как сын должен понимать, что маме нужна помощь! Ну, есть же какие-то лечебные заведения для престарелых, там будет профессиональный уход, а ты чёрствый, неблагодарный сын: ты держишь маму при нас, и она тут погибает у тебя на глазах!

– Может быть, – примиряюще обнял ничего не понимавшую старуху за плечи Проков, – нечто подобное и было… Может быть, Чехов писал с натуры, с нас… И в любом случае – Чехов ведь описывал типовую, стандартную ситуацию своего времени…

Старческими морщинистыми ладошками Катерина Климентьевна гладила обнимавшие её руки сына. А потом – она ведь так и умерла, прижимая к себе его руки. Со счастливой улыбкой, в нескрываемом блаженстве наслаждения отошла-уснула, и последняя её фраза, бичевым ожогом врезавшаяся сыну в память, была:

– Какая же счастливая жизнь мне досталась!

Степан Силантьевич Озябьев, после похорон – вдруг, миможданно, собрал вещички, благо, негусто их у него было, и заявил, что «домой уезжает».

– Да ладно, батя, живи, кто тебя гонит! – без особого усердия уговаривал его сын.

Батя что-то прикинул в туго соображавшей голове, а потом этой самой, полуседой-полулысой головой покачал отрицательно:

– Не, Ефим, что мне тут делать без Катеньки?! Никогда не был я хорошим отцом – поздно уж и начинать… Твоя вон Пенелопа, – проявил батя набранную в столице образованность, – на меня смотрит, как на женихов в отсутствии Одиссея… А всё ж дал Бог гордости на тебя вот поглядеть, профессора! Катя, покойница, много раз мне жужжала: ты, говорит, Степа, хоть и легкомысленный, а не бракодел! Не бракодел!

– Не хочешь у нас, – пожал плечами польщённый Проков, – вон, Омлетов комнату сдаёт, всё тебя зазывает у него пожить!

– Дык, деньги… – на мгновение заколебался Озябьев.

– Деньги – не твоя забота! – широким жестом (жена за спиной осуждающе скривилась) пообещал Ефим Климентьевич.

– Нет, сын… Уж где родился, там и прига́дился, чего по чужинам-то гадить… Коты – и те вон отходить-помирать подальше прячутся…

Оставшись без родителей, Проков вернул ключам зажигания прежний брелок, где мама такая, какой он её больше всего и помнил: одна. И был он отныне на много лет незаменим, брелок этот, как и сама «Волга», советская мечта, советская планка наивысшей удачи в жизни…

И по-прежнему Ефим Климентьевич, на самом деле Степанович, как и в прошлом веке – писал бумажные письма. Дети, давно уж выросшие, диву давались на эту эпистолярную архаику, словно бы в музей приводили внуков к деду Фиме в домашний кабинет. Динозавр бы удивил внуков с фамилией Проковы не больше, чем ветхие приметы советской роскоши: музыкальный центр «Piramid», глотавший сверху виниловые пластинки, а внизу имевший два пластиковых рта для магнитофонных кассет, кубический телевизор JVS, прикрытый уголком бабушкиной собственноручной кружевной салфеточки, холодильник «Дженерал Электрик» с одутловато-округлым профилем и ручкой-рубильником, серо-стальных тонов…

Едва ли в палеонтологическом музее внуки удивились бы сильнее, чем видя, как дед берёт лист бумаги, перьевую золотопёрую ручку, почему-то именуемую «самопишущим пером», хотя оно само не писало и даже заправлялось не само, а поршнем на манер шприца… И скребёт дед по бумаге, выводя печатными английскими буквами – потому что английским прописным в советской школе не учили:

«Good afternoon, dear Jennifer!» – и так далее…

– Дедуля, – поинтересовался внук Вадик – ты же продвинутый чувак! Не пробовал отправить электронкой, или связаться по скайпу?

Дед, вспоминая Вадикова прадеда Озябьева, его слова на прощанье, отвечал:

– Никогда я не был хорошим электронщиком, поздно уж и начинать!

Год за годом в далёких США выбывали в мир иной его адресаты, пополняя записную книжку перфекционистскими прямоугольниками траурных рамок. Эти чернильные оградки теснили и теснили живые адреса и телефоны, постепенно превращая жизнь Прокова в мемориал. Некоторые пропадали без вести: просто уже не отвечали, и пойди пойми, чего с ними там случилось? Умерли? Переехали? В маразме?

Но доктор первой степени, высшей в американской академической «табели о рангах», Дженнифер Грейди, уже, конечно, не огнегривая, а совсем седая, – отвечала всегда.

Немного дулась она только в 90-е. Но и там Проков, безусловно, был сам виноват, потому что совершенно не по адресу нагрубил ей, позвонившей ему с наилучшими намерениями и сочувствием:

– Ефим, дорогой, как ты там?!

А дело-то было в 1994 году...

– Как сама думаешь, Дженни?! – с полуоборота завёлся взвинченный и затравленный Проков. – Как я тут?

– Если нужна помощь, обращайся безо всяких…

– Да уж спасибо, доктор Грейди, вы уж помогли! Наотмашь! Сто лет теперь разбирать то, что вы здесь наворотили!

– Ты приедешь? – она старалась не поддаваться на провокации

– А как ты считаешь?! – заорал в трубку старомодного аппарата-«вертушки» бешеный Проков. – Могу я к вам теперь приехать?! По старинке, как раньше? После всего того, что вы сделали?!

Дженнифер всегда была послушной и покладистой девочкой, зубрилкой-отличницей, и ей редко изменяло спокойствие. Но тут уж и её задело, она тоже заговорила на повышенных тонах:

– Мы сделали?! Кто такие «мы», Ефим?! Кого ты имеешь в виду? Меня? Доктора Першина? Или старину Олдриджа? Академика Томаса Шеллинга? Альберта Эйнштейна? Умнейшего и знаменитейшего нашего экономиста Джона Гэлбрейта, буквально умолявшего не разрушать ваш Госплан? Своего ровесника, режиссёра Оливера Стоуна? Тех, которые сделали всё, чтобы этого не случилось? Тех, кто даже в самый последний момент всучил Бушу речь в поддержку Москвы [16], которую теперь называют «котлетой по-киевски»?

– I mean… – проблеял он («Я имел в виду…»).

– Неужели ты так и не понял, Ефим, – дерзко перебила Грейди таким тоном, каким никогда себе раньше не позволяла, – что твою страну развалили совсем не мы?! Я же делала всё, чтобы предупредить, предотвратить, неужели ты не помнишь, я и Першин предупреждали тебя, в каком ещё году, – что всё вот так кончится! Может, наоборот?! Может, это мне обижаться на тебя, что ты, получив все материалы, – так ничего и не сделал, то ли не смог, то ли струсил?!

И взбешенная валькирия американской науки бросила трубку. Проков плюнул ей в душу тем больнее, что она ведь звонила с самой искренней симпатией, помочь ему, поддержать в трудной жизненной ситуации…

Но…

Пронзительно посмотрел Проков на стену, где висел американский сувенир, набор бейсболиста, некогда с прибаутками подаренный «русскому гостю» стариком-Грейди, надеявшемся приобрести себе на голову и прочие «места поиска приключений» – экзотику сибирского зятя…

И с подростковым выпендром озвучил в гнетущей тишине конченной жизни куплет из современной ему песни.

Пе́репелом во ржи перепе́л часто гремевшую по радио песню «Гудбай, Америка», обращаясь к мутировавшей на глазах во что-то омерзительное стране своей обманутой мечты:

Мне стали слишком малы

Твои тёртые джинсы,

Пошла-ка ты в ж…у,

Возьми банджо, сыграй мне на прощанье…

Несколько дней в голодной и холодной Москве, получая зарплату научного сотрудника, которая в те годы стала меньше студенческой стипендии, Проков дулся на Грейди, как мышь на крупу…

Ещё недавно он был директором целого НИИ, а теперь вот преподавательская работа в выстуженной кашляющей облезлой аудитории, и зарплата ниже стипендии твоих же слушателей… Такое уж было время: чиновник, отвечавший за стипендии, оказался ответственнее того, кто отвечал за оклады. Стипендии регулярно «индексировали», зарплаты – «забывали»…

НИИ АТВ(м)Э «ушли» и «съели», разбазарили, закрыли, растащили до стадии руин. Но разве Дженнифер, положа руку на сердце, тому виной?

Потом, постепенно, Проков остыл, осознал свою неправоту, и – понимая, что при звонке разговор получится скомканным, написал Грейди большое извинительное письмо. Как всегда, корявое, потому что при завидном словарном запасе Ефим так и не освоил до конца таинства английской грамматики:

– Прости меня, милая Дженни, я конечно, не прав, упрекая тебя в том, в чём должен, по совести, упрекать только самого себя! Но ты, только ты, – поймёшь меня вполне: меня всё время не отпускает мучительная мысль о том, что именно наше поколение упустило какой-то великий шанс, редкую возможность зажить, наконец, по-человечески, которой не было у наших предков и не будет уже у наших потомков!

Ты ведь знаешь, как и я знаю, – что наш «противник» – на самом деле видят в нас не врагов, а заказчиков. И с той оговоркой, что он вообще не думает – он «думает», что выполняет наши задания!

Фантасты изобрели разные варианты гибели человечества: от смертоносного вируса, от воинственных инопланетян, от ядерной войны, от истощения ресурсов…

Но даже самые смелые из них не могли представить, что гибель явится идеей в чистой форме, в качестве всего лишь мыслительного процесса! На нас не напали чужие, и мы не убили сами себя, у нас ещё полно ресурсов, и бомбы наши не покинули бомболюков! И тем не менее мы умираем – умираем, поскольку в наших головах что-то пошло не так… И вот досада – нас ведь не принудили, не под конвоем туда погнали – именно сбой мышления у нас самих стал роковым для человеческой цивилизации…».

Дженнифер отозвалась сразу же, забыв все обиды, и тоже обширным письмом. Читая, он отчётливо видел перед собой её тонкую фигурку, сутуло склонившуюся над знакомым ему письменным столом под зелёной лампой, в «родовом гнездышке» котозаводчиков Грейди:

«Пойми, дорогой Ефим, мы, американские учёные, тоже в шоке! Мы не сумели победить войну. Мы не сумели выиграть мир. Всё скатилось в старую колею, будь она проклята, когда мир проигрывают все враждующие стороны!

Я тоже как на иголках… Ведь мы мечтали о светлом будущем всего человечества, и ведь у нас почти получилось! В какой-то момент казалось – дело в шляпе! Вы сумели понять нас, а мы вас!

Что мы сделали не так? Ведь мы же избежали самого страшного, избежали третьей мировой, мы получили в свои руки немыслимые для прежней скудости производительные силы, колоссальную мощь похожих на сказку технологий! И мы, учёные, не просто получили всё это – мы это создали. Но упустили что-то очень важное, которое теперь уже не вернуть…».

А дальше Дженнифер писала Прокову, что признаёт за ним «некоторое право на обиду»:

– Действительно, мой милый Ефим, враг предать не может… Предают только друзья. И хотя меньше всего я или доктор Першин этого желали – в итоге моя страна воспользовалась объятиями дружбы, чтобы задушить твою страну… Это скверно, Ефим, но это факт. Если тебя это утешит – а мне близка твоя боль – небывалое в истории вероломство не принесло счастья моей стране.

Всякий рост, начиная с экономического, и не говоря уж о культурном, – у нас кончился и пошёл вспять… Но самое страшное, Ефим, – по крайней мере, для меня, – американцы перестали читать и учиться! С наших улиц пропали наши знаменитые автомобили – теперь вместо них всюду шныряют азиатские малолитражки… А из наших домов пропали библиотеки! Ремонты новой моды вообще не предполагают в жилище человека места для хранения книг… Мы вымираем с головы, Ефим, если это тебя утешит; не только рыба гниёт с головы, мы тоже умираем…».

 Очень, очень давно, очень, очень умные люди сказали Прокову – «старой доброй Америки больше нет». Молодой Проков тогда им не поверил: ведь вокруг себя он видел обратное. Но чем громаднее тело – тем дольше оно разлагается. То, что для истории – краткий миг, для человека может быть длиннее всей его жизни.

Но в случае с Проковым и «его» Америкой – оказалось короче. Открывая газету, он теперь читал, что «Америке нездоровится», и не от какого-то коммуниста, а от ортодоксального западника, американиста Михаила Таратуты:

«…В представлении обычных людей вашингтонский истеблишмент существует как бы в параллельном мире… Истеблишмент в их видении занимается чем угодно, но только не их проблемами. Эта машина работает сама на себя, существует отдельно от забот среднего американца…».

«Машина» – подчеркнул Проков своим облезлым золотым пером, «артефактом» времён канувшего в лету директорства. Он лучше других понимал, о чём пишет Таратута. Может быть, даже лучше и самого Таратуты…

А ведь так было не всегда! Вспомнить хотя бы, как хвастался под занавес 60-х президент Линдон Джонсон, чью вдову Проков удостоился лично знать:

 «С 1961 году типичная американская семья, состоящая из четырех человек, получала ежегодно на 1200 долларов больше в реальных доходах. На эти 1200 долларов они могут перекрыть крышу собственного дома и оплатить покупку цветного телевизора и автоматической стиральной машины. Эти 1200 долларов могут оплатить год учебы их сына или дочери в университете штата».

Есть, кажется, что-то наивное, даже деревенское в перечислении бытовых до пошлости предметов; но старина Линдон говорил с живыми людьми живыми словами об их живых интересах. И это разительно отличается от мёртвых слов о чём-то ненужном и зыбком, чуждом всему человеческому нового века…

«Было в США время, – думал Проков, – и его ещё помнят даже не самые старые люди, когда и доллары, и экономика, и фильмы были настоящими, и даже трюки в фильмах – делали настоящие каскадёры… А теперь – всё фальшивка, всё на компьютере нарисовано! И головокружительные прыжки ненастоящих героев, и ненастоящий курс ненастоящих долларов по отношению к ненастоящим рублям…».

Ефим читал дальше Таратуту, понимая, что этот лис с «Эха Москвы» не только не сгущает красок, но и наоборот, изо всех сил старается подлакировать разваливающийся рыдван «империи свободы» куда только рука с лаковой кистью дотянется:

 «Средний класс сокращается. Те, кто когда-то чувствовал себя комфортно, т.е. имели возможность путешествовать, дать детям высшее образование, отложить на старость, за последние 20-30 лет потеряли многое из того, что имели... провалились в категорию малообеспеченных. Но в те же годы богатые стали заметно богаче… Что же случилось? В какой дыре исчезает «американская мечта», этот главный мотиватор? Для американцев глобальная власть их страны обернулась потерей рабочих мест. Работа, прежде всего в промышленности, утекла из Америки в Мексику, Китай, другие страны, где труд стоил дешевле»…

Инологии некуда торопиться: как и всякая абстрактная идея, она вечна. Она «заходила» в людей медленно, незаметно, так, как растёт дерево, в любой из дней всегда кажущееся неподвижным.

У пентаграмматики, как и у любой грамматики, – нет цели уничтожить человечество, она ненавязчива, она лишь предлагает тебе «самому во всём разобраться». И если ты её отбросишь на эмоциях, ужаснувшись её нечеловеческой антилогике, как это сделал капитализм в сороковых, – пентаграмматика будет терпеливо ждать, пока ты сам к ней вернёшься. Так действуют медленные яды…

Инерционная длина того тормозного трека, на котором скрежещет локомотив человеческой цивилизации – не волнует мёртвую инологию. Поменяются ли люди под её воздействием изнутри, обдумывая её леммы и королларии [17], за десять лет, или за пятьдесят? Да какая разница, хоть за сто!

Арифметика не станет тебя преследовать за неверное решение примера, она ждёт, пока ты сам её вычислишь. И ждёт, сколько потребуется. Мол, «это не мне, это тебе нужно»…

Наша, привычная математика, которой мы все всё считали да пересчитывали, – была зарамлена религиозной картиной мира. А мы реже, чем следовало, подмечали за ней, с виду такой «объективной и независимой», как много в ней «человеческого, слишком человеческого».

Предположите-ка небытие единственной устойчивой реальностью, где все числа равны между собой и равно бессмысленны, – и посмотрим, какую технику вы в такой картине мира построите!

Что сможет очкарик-профессор против гунна, если убрать между ними опосредующие их контакт элементы культиваций? Разве профессор-очкарик не станет равен нолю прямо сразу – и потом уже навсегда?!

 

2.

– Sic transit gloria mundi, – говорили мудрые латиняне. – O quam cito transit gloria mundi! – сокрушались они, и это даже вошло в цикл посвящения римских пап, чтобы те не забывали, «как быстро проходит земная слава». Tempora mutantur et nos mutamur in illis («Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними») – так говорили в Древнем Риме, добавляя скорбно: «…et non semper in melius» («…и не всегда лучшую сторону»)…

Глупо и стыдно злорадствовать над чужим несчастьем – но ведь видеть и думать о причинах увиденного никто запретить не вправе! Ко второму десятилетию XXI века Америка постарела, устала, и начала сыпаться, обрушаться, как песочный замок, который лижет морская волна. Или – подобно карточному домику. То тут, то там…

Знаменитый пешеходный мост в столице страны, в Вашингтоне, помнящий так много исторических и просто выдающихся лиц у своих узорных перилец, – без должного ухода постарел, надломился и рухнул. Повезло – сказала пожарно-спасательная служба Вашингтона – пострадало всего лишь пять человек… Это не теракт, не злой умысел – просто мост состарился, устал и упал.

Примерно в то же время, чуть ли ни день в день, 12-этажный дом рухнул во Флориде. И снова – это не теракт, не бомба, и не взрыв бытового газа. Газа в доме вообще не было! Просто дом постарел, устал и упал. Под его многотонными обломками «потерялись» 159 человек, ещё примерно сотню нашли и развезли по больницам. Спасатели старались, собаки нюхали, сонары фонили в надежде найти живых под обломками…

Истребитель F-16 упал во время церемонии чествования выпускников военной академии штата Колорадо прямо на глазах у президента страны. И снова – это не ракета с земли и не теракт на борту: просто самолёт постарел, упал и разбился…

Трудно поверить, но в этот же день в Теннеси рухнула от усталости, снова без врага или злой воли, ещё одна военная машина США, истребитель F/A-18 из авиагруппы Blue Angel, который летел, чтобы участвовать в авиашоу. Пилот погиб…

Месяца не прошло – и сломался в очередной раз старенький, 1976 года, ледокол «Полар Стар». И вдруг выяснилось, что другого корабля обеспечения антарктических экспедиций у США… нет. На бумаге их несколько – но «эффективные менеджеры» их давно растащили на запчасти и металлолом… Корабль 1976 года постройки даже в ельцинской России подлежал бы списанию. Но в США «Полар Стар» повели чинить, он, как курс на демократизацию общественной жизни, «альтернативы не имеет». Чинят-чинят, а вычинить не могут – не доков тех, ни мастеров тех уж нет в помине!

Каждый из таких фактов сам по себе ни о чём не говорит: от несчастных случаев или разгильдяйства, или преступных афер подрядчиков ни одна страна в мире не застрахована. Но когда рассматриваешь все эти усталые падения выношенного прежней Америкой, а потом изношенного новой Америкой старья, они складываются в тенденцию.

Когда видишь, как в стране, тебе не чужой, где живут дорогие тебе люди и с которой связаны золотые воспоминания молодости, – нарастает эдакий вал…

Когда на твоих глазах эта сверкающая держава состарилась раньше тебя, став вдруг в немощной дряхлости «страной ржавых рельсов» и законсервированных железнодорожных станций…

Когда на твоих глазах «город моторов» Детройт с остовами закрытых автозаводов вдруг выглядит, будто руины Хиросимы после атомной бомбардировки… Тогда становится понятно: яд, использованный против Москвы, – не пошёл на пользу отравителям.

Заменить в самой сердцевине общественных матриц творческого человека-созидателя на паразита и дегенерата, только чтобы обрушить коммунизм, – вряд ли было «a good idea». Мало того, что из пушки по воробью пальнули – так ещё рикошетом и самих себя изрешетили…

 

***

В 1996-м американские экономисты-лауреаты Нобелевской премии Кеннэт Эрроу, Лоренс Кляйн, Джеймс Тобин, Роберт Солоу и Василий Леонтьев выступили с коллективным обращением к российскому руководству:

 «Уголовные элементы заполняют все «места», откуда ушло ваше правительство». «Только с помощью государства можно переориентировать инвестиции из непродуктивной сферы на создание производственного капитала и в социальное обеспечение».

– Мы не в ответе за Россию, – говорили они, – но мы в ответе за человечество! Разверзается такая воронка энтропии, которая угрожает поглотить в итоге всю человеческую цивилизацию! Учёные не вправе молчать! Мы можем потерять всё, что достигнуто человеческим разумом!

Они были так наивны, как бывают наивны только учёные с мировыми именами! Когда им не ответили – они решили, что Кремль не получил их письма. Тогда, подождав полгода, Эрроу, Кляйн, Тобин и Леонтьев решили самолично ехать в Москву. В марте 1997-го они наметили провести там научную конференцию. Ельцин доказал, что всё же прочитал их письмо. Ельцин их не пустил. Конференцию нобелевских лауреатов отменили [18]. И случилось всё, что случилось…

– Странно! – сказала по тому случаю потерянному, словно бы контуженному мужу Алёна Прохоровна Прокова. – Такие громкие имена, мировые звёзды… И мы на радио столько раз уже давали анонс этой конференции… А теперь мы будем выглядеть лжецами! Нет, этой новой власти – закон не писан…

– Уходи оттуда… – надтреснуто попросил Ефим.

– Откуда?! – бодрилась жена, пытаясь шутить. – Из власти?

– С твоей радиостанции…

– И куда?

– Туда, где ты снова сможешь вести передачу «Правильно ли мы говорим по-русски?».

– Ну, не знаю, Фима, если ты уже изобрёл машину времени и сможешь меня отправить туда, где это кому-нибудь интересно!

Из крана на кухне бежала вода, всеми забытая – пока ещё без счётчика… Много воды утекло с тех пор…

 

***

Прежнюю цензуру уже отменили, а лицензирования радиостанций ещё не появилось. Елена Прокова «правильно говорила по-русски» в обстановке полной свободы, даже вседозволенности радиоволны. Волны – но не радиоведущих! Руководство радио вырубало, выпалывало низко-рейтинговые передачи из эфира, как эфирной ваткой придушив всех, кто недостаточно туп и груб для «нового слушателя».

Алёнке, пробившейся из далёкого Плёсенево к столичному вещанию, очень повезло, что она не попала на телевидение, как вначале мечтала. Телеведущих в возрасте – выбрасывали, как увядшие цветы из вазы. А голос у женщины не меняется до глубокой старости, так что на «госпожу Прокову», которая, как и все, стала «госпожой» одновременно с попаданием в зарплатное рабство, – эти «чистки» в пользу молоденьких и покладистых стервочек – не коснулись.

Бархатный тембр голоса – неплохой актив радиоволны. Но не расходовать же его на обсуждение обывательских ударений в слове «гре́нки – гренки́», которые всё больше людей, на западный манер, теперь подавали к чаю!

Вечерами, в подушку, Алёна Прохоровна плакала навзрыд, как в ту ночь после выпускного, когда она чаяла Фиминых объяснений в любви. Но теперь Фима Проков, вполне объяснённый, кряхтел рядом и причиной слёз был совсем не он.

– Милая, что случилось?! – бормотал Фима, и шарил рукой по тумбочке в полумраке, пытаясь отыскать свои, перехваченные у переносицы изолентой, очки. – Ну, что опять?

Не подумайте, будто Проков опустился до облика бомжей: изолента для очковой оправы была подобрана тщательно, под цвет и смотрелась почти незаметно!

– Я не могу так больше, Ефим! Я рекламирую «пирамиды», понимаешь?!

– Какие пирамиды? Туры в Египет?

– Финансовые пирамиды, финансовые! – истерически верещала Алёнка. – Сегодня мы давали новость в эфир, как жертва финансового афериста Отеллопуло, поменявшая свою квартиру на пачки акций его «ООО», совершила самосожжение! 96% обгорания тела… А месяц назад я вела на волне интервью с этим самым Отеллопуло, отрабатывала станции рекламный бюджет, и он заверял, что «крутит золото партии», а потому финансово сверхустойчив! Я думаю: может, эта старуха, которая себя сожгла перед офисом «ООО» – именно меня послушала? И тогда получается, это я её облила бензином, и это я её подожгла…

– Не говори ерунды! – поморщился брезгливо Проков, наконец нащупав очки и нацепив их на нос, неизвестно зачем в темноте. – Её облил бензином и поджёг даже не Отеллопуло! Мавр сделал своё дело – мавра должны «уйти». И уйдёт он недалеко от этой бабки из Зеленограда! Его посадят, вот увидишь, а в камере ему зеки между «французскими булками» вставят хот-дог… Потом он, может быть, тоже сам себя сожжёт, хотя, конечно, в отличие от старухи-процентщицы – туда ему и дорога…

– Старухи-процентщицы?! – возмутилась Алёна цинизму супруга.

– Ну, а как её ещё назвать?! Вкладчица, она же процентщица! Собиралась получать ежемесячно 10% от стоимости своей квартиры… Но я не Родион Раскольников, мне старуху жаль. Что не меняет сути дела: облил её бензином и поджёг тот, кто сейчас сидит в Кремле!

Первый раз Проков предложил жене уйти с радиостанции в октябре 1993 года, а после это стало у него чем-то вроде присказки:

– Уходи! Уходи оттуда! – за завтраком, а в другой день за ужином, случалось, что в выходные и на обеде…

По Москве с жестяным скрежетом каталась гражданская война, и радиостанция вещала в октябре 93-го круглосуточно. Начальство Алёны Проковой, очень опасавшееся «реванша красно-коричневых», проявило вдруг несвойственную ему заботу о сотрудниках: оборудовало спальные места, закупило деликатесов и соков, чтобы коротать дежурства «радистам» было веселее, пугало тем, что боевики парламентаризма вот-вот ворвутся на погром, и заклинало «хранить веру и выдержку».

Но погромщики «преступного парламентаризма» так и не явились, ночи ожидания прошли впустую. Алёна же, вместе с другими дикторами, впервые тогда ощутила неизбежную в рыночной экономике «шизофрению исполнителя». Ты говоришь, и хорошо поставленным голосом говоришь, с артистическими приёмами устной речи говоришь – слова ядовитой ненависти к «путчистам». А при этом сидишь и ждёшь их вторжения, как из печки пирога: ведь они, может быть, удавят этих вот хорьков, твоё нынешнее начальство, и, в любом случае – прервут принудиловку этого марафона круглосуточного вещания…

Подчинённые обычно хотят вещей, противоположных желаниям начальства, но принуждены говорить и действовать солидарно с начальниками, и в этом отдельная, очень большая и мучительная внутренняя трагедия рыночного ложно-улыбчивого человека…

Алёне казалось, что «вещий язык», вещая, отвалится! Несколько дней на её станции не было никакой музыки, хотя в обычные дни волна славилась своей рок-н-ролльностью. Дикторы и дикторши, меняясь в три линии, как стрелки́ из старинных мушкетов, палили по радиоточкам репортажами о «красно-коричневой чуме» и «гадине, которую нужно раздавить».

Потом парламент успешно сожгли, вместе с тысячами его «прихвостней», не особенно считая ни снаряды, ни трупы. И радиостанция Алёнкина стала жить в «эпоху крыш», выплачивая отступные закреплённой за этим «сектором экономики» кавказской банде. Криминал пришёл в вещание вместе с FM-диапазоном, Алёны (пардон, Елены) Прохоровны не касались «чисто-конкретные» выплаты в «чёрную кассу». Её опалило и обдало тухлыми помоями нечто другое.

Её «поставили на раскрутку» – три раза в неделю она вела эфиры с какими-то «певцами новой волны» – проститутками, наркоманами, педерастами, безголосыми «петухами» и выпотрошенными через передок курочками, которых приводила в радиостудию «крыша». И так же елейно, с придыханием и чувством, как когда-то она разбирала омофон «компания ведёт кампанию», Прокова вела теперь рекламные кампании для разных отбросов, вытащенных с помойки компанией-спонсором…

– Беги! Беги оттуда, Линеечка моя! – просил Ефим. Именно так, по-проковски, он соединил имена «Алёна» и «Елена», и стала у него супруга в ласковом обороте Линеечкой. Технарь – всегда технарь, хоть жарь его, хоть парь!

– И на что мы будем жить? – истерически визжала Алёна Прохоровна. – Детей поднимать? На твои триста двадцать тысяч?!

Тут нужно отметить, что в 90-е даже милостыню нищим подавали тысячами…

– …Которые тебе, который месяц уже, «забывают» выдать на руки?!

Зарплата преподавателя электроэнергетики Ефима Прокова была столь ничтожной, что ни её аккуратная выплата, ни злостная задержка почти не меняли ситуации…

– Мы, учёные, – говорил об этом Проков, – многое открыли и технически вполне могли бы осчастливить весь род людской. Но мы все как на подбор слюнтяи и соплежуи, и всем нам нужен прикладной Иван Грозный, чтобы он плахами и дыбами заставил бы людей нас выслушать и принудил бы внедрить в повседневность наши экспериментальные чудо-модели! А сами мы на это неспособны: мы говорим, а нас не слушают, и отодвигают, мы пытаемся внедрять новое – а старое нас выталкивает…

 

***

…А из крана на кухне всё так же бежала вода, пользуясь остатками коммунизма, тем, что счётчиков ещё не успели установить…

– Сколько лет, – с омертвелой полуобморочной злобой сетовала Алёна, – они нам говорили, что нужно слушаться Запада! И вот приезжают четыре американских нобелевских лауреата, уму-разуму нас поучить, а их в Москву не пускают!

– Они для нашей сволоты – уже не Америка! – пояснил Проков.

– А кто тогда?

– Красно-коричневые…

– Американские лауреаты нобелевской премии?! Красно-коричневые?!

– Посмотри на это с другой стороны: если они лауреаты нобелевской премии по экономике, то кем же им ещё и быть, кроме как красно-коричневыми?

И развивал свою мысль обиженного, ушибленного судьбой, и, как он считал – незаслуженно, человека:

– Тут, Линеечка, две новости, хорошая и плохая. С какой начать?

– Начни с хорошей! Я радиоведущая, я хороших новостей лет десять уже не помню…

– Хорошая новость в том, – скалился Проков, сидя в заброшенности постепенно ветшающей, когда-то элитной, квартиры, – что их интеллектуалы за нас. Впрочем, так и раньше было, начиная с Эйнштейна и Фитцджеральда…

– А плохая тогда? – подняла бровь Линейка Прокова, невольно улыбаясь его шкодному, нахохленному виду.

– Плохая – в том, что интеллектуалов в любом обществе меньшинство, и американское – не исключение…

 

***

И снова утекло много воды, не заметив в журчании своём давно оставшегося за кормой «миллениума»…

– Ты прав, сынок, я никто и ничто! – запальчиво сказал Проков своему повзрослевшему в новом веке сыну, уважительно прозванному в бизнес-кругах «Ефимычем». – Ни одной из моих работ не дали хода, ни одна моя мечта не воплотилась. И, как не смог я принести пользы человечеству, так не сумел я и тебя воспитать… Кого мне винить?

«Обманутые дольщики «умных домов» требуют своих квартир от «Ефимыча» – кричали заголовки «жёлтой прессы». «Но «Ефимыч» так умно всё сделал, что юридически ничем им не обязан».

Род Проковых, где талант к вычислениям передаётся по наследству с, можно сказать, удручающей обязательностью, – в «новой России», которую мы потеряли было, но «так удачно» снова нашли, – вернулся на круги своя.

 Да и могло ли быть иначе, когда в крови «Ефимыча» – помещики Граббены, трактирщик и сутинёр Герасим Проков, а ещё прадед, первогильдейский купец Климент Проков? И только отец какой-то «выбивающийся» из мужских традиций рода, видимо, в детстве неизлечимо ушибленный связкой книг от писателей-романтиков… Талант к вычислениям – это ведь обоюдоострый меч! Вычислять можно разное. И по-разному. Лучше всего, конечно, себе на карман.

Наверное, все слышали в исполнении великого Шаляпина:

Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь

Создаёт за машиной машину…

Не поспоришь! Кто ж оспаривать рискнёт изобретательский шик и блеск англосаксов? Но вот вопрос, как говорят американцы, «на миллион долларов»: а чьей работе помогает машина?

Всем людям Земли? Или только англичанам? Или одному, отдельно от человечества взятому «мудрецу»? Машины ведь не только такими бывают, чтобы кукурузу в попкорн лущить, на радость беззаботной детворе! «Машина угнетения» – тоже машина. И раз так, у неё обязательно имеется свой конструктор. И он вполне может быть даже гениальным – тогда и машина угнетения станет гениальной. «Машина убийства», газенваген, – тоже машина. И у неё тоже имеются конструкторы, правда? И они тоже могут быть гениальными, а тогда…

Не хочется о таком думать. Потому что сразу же приходят мысли о сыне, унаследовавшем родовой талант в области математических вычислений…

На Ефима Климентьевича сын обижался: батя ничем не помог, растёкся киселём в самое ответственное время, когда ковались миллиардные состояния. Сыну пришлось идти снизу, и всё делать самому.

– Ты был безотцовщина! – орал сын. – И меня сделал безотцовщиной! Если бы ты, «совок», хоть чуть-чуть, хотя бы морально, помог мне в 90-х, где бы я сейчас был, а?! Ты только нудеть и умеешь, ты не физик, а поп! Если бы ты был физиком, то ты бы знал: ничего нигде не прибавится, если в другом месте не убавить! Если бы ты был математиком, ты бы знал, что прибавления не бывает без отнимания! Ты сам ничего в жизни не добился, и меня чуть по детству не сломал…

– Человек я не глупый и не ленивый, – пытался в процессе воспитания детей объяснить презренное ничтожество своего нового положения бывший директор и бывший лауреат бывших премий бывшего государства. – Но разбойничать не обучен! А сейчас ни за что, кроме этого не платят, вот и приходиться ужиматься без денег…

Сына такой капитулянтский и упаднический подход к жизни явно и категорически не устраивал. Если не платят ни за что, кроме заплечных дел, – научимся заплечным делам!

Проков-старший терпел, пока мог, с тоской наблюдая, как неумолимо-хищно, переводной картинкой проступают на лице сына острые черты Герасима Прокова, Климента Прокова… Может быть, такие же несчастные отцы, как он, – в своё время и придумали сказочный образ оборотня, наблюдая продиктованное самими генами, самой кровью перерождение «хорошего мальчика», «зайчика-отличника» в бухгалтерского монстра?

Когда начался скандал с обманутыми дольщиками, многие из которых, доведённые до отчаяния, угрожали со страниц газеты и телеэкранов самоубийством, – Ефим Климентьевич, «Тарас Бульба недоделанный», изгнал «Ефимыча» раз и навсегда.

– Да не очень-то я и рвался тебя посещать! – кричал сын, а в глазах его блестели слёзы, желваки ходили, зубы скрипели в драме семейного разрыва. Ефимыч тоже переживал… Но бодрился в злобе: – Не больно-то и нужно! Я как сын приходил твои нотации слушать, из сыновьего долга, мама умоляла тебя не оставлять… Ничтожество! А не хочешь – так ноги моей у тебя больше не будет!

В этом давно гнившем в семье споре, между которым плакала Алёна Прохоровна Прокова, разрываясь между любимыми мужчинами, каждый из них считал другого очень виноватым перед собой. А себя каждый считал жертвой, обманутой и страдающей от незаслуженных обид…

 

3.

Они не созванивались, как казалось Ефиму, «уже лет сто», и потому голос Дженни в телефонной трубке, давно не слышанный, но всегда памятный, ожёг Прокова раскалённым тавром:

– Прилетай! – попросила Дженнифер по телефону, теперь уже беспроводному, мобильному, который можно, как они мечтали в молодости, носить в кармане. – Ты видел Америку в её лучшие годы, и теперь… Это просто твой долг, Ефим, долг близкого друга: проводить её в последний путь…

– Неужели всё так плохо, Дженни?!

– Прилетай, и сам увидишь. Наверное, тебе станет страшно – ведь ты же пропустил все те годы, когда Нью-Йорк сползал от плохого к худшему… Ты знал наш город молодым и прекрасным, а то, что ты увидишь теперь… Но ты писал, что слетал на похороны твоего отца, за Урал, а от Москвы это почти так же далеко, как и Нью-Йорк…

– То есть прямо похороны, да, Дженни?

– Ты читаешь «New York Times»? – по еврейски, по-першински, вопросом на вопрос ответила она.

– Ну откуда, дорогая, где я его тут, в Москве, возьму?

– А на сайте?

– Я так и не пристрастился к этим новомодным гаджетам… – стыдливо сознался Ефим.

– Я тебе скину ссылку… У более 130 американских дипломатов и военных, работавших за рубежом, диспансеризация выявила проблемы повреждения мозга. Таинственные, непонятные врачам повреждения – и это пишет не жёлтый таблоид, это пишет The New York Times [19]! Более 130 – а насколько «более» не пишут… Ефим, фокусы по воздействию на человеческий разум, эксперименты с сознанием, программирование мозгов – они ведь даром не проходят…

– Думаешь, это конец?

– Думаю, да. Прилетай. Это последний шанс увидеться.

– Хорошо, – сказал Проков, хотя ему было плохо.

И он в последний раз в своей жизни полетел в Нью-Йорк. И в первый раз – не посланный, а званный…

 

***

За завтраком муж доктора Дженнифер Томас делал вид, что увлечённо (на самом деле обиженно) читает журнал «Пушистики & скидки» (в английской версии это звучит, как игра слов) – потому что муж Грейди был котозаводчиком. Он очень внимательно следил за колебаниями рынка породистых котят – и в шутку называл себя на латиноамериканский манер «кошендейро». И вообще – когда этот Томас Уилмер сидел спиной, – глядя в его лысоватый затылок, Дженни невольно, но постоянно ловила себя на мысли, что хочет окликнуть его: «daddy» («папочка»)…

– Почему он вообще должен жить у нас? – приставал к Грейди супруг, начав с недовольства выделением Прокову семейной гостиной под «ночлежку». Там, к ёрничающему неудовольствию Томаса, на диване были сложены стопочкой подушки, простыня и одеяло – «совсем по-русски».

– Потому что у русских так принято, – терпеливо разъясняла Дженнифер. – Если у них приезжают друзья, то ночуют дома у тех, к кому приехали…

– Может быть, у русских так и принято, но он едет в Штаты, и пусть живёт в отеле, как все нормальные туристы!

– Он и жил в отелях – когда приезжал в командировки. А теперь он пенсионер, и едет частным порядком.

– Почему меня должно волновать, что твоему Прокофф’у нечем заплатить за гостиницу?

– Ты ревнуешь, Томас! – догадалась Дженни, до которой смолоду очень туго доходили простые «общечеловеческие» чувства. – Разрази меня гром, Том, ты ревнуешь!

– С чего бы мне ревновать? – подбоченился на своей табуретке старенький муж в белой футболке и цветастых трусах. – Может быть, оттого, что к его приезду ты покрасила волосы хной? То есть я, твой муж, могу видеть твои космы, а твой русский для этого слишком нежный?!

– Господи, Томас! – взмолилась доктор Грейди. – Мне семьдесят лет, ему семьдесят пять, тебе семьдесят восемь! Ты пережил два инсульта на моих руках, о чём ты говоришь?! Послушай сам себя!

– А сколько инсультов было у твоего русского?

– Насколько я знаю – ни одного.

– Естественно, Дженни, это естественно! Ведь я принял на себя основной удар! Но любимое блюдо ты готовишь ему! Как это называется?!

Он, видимо, спрашивал в осуждающем смысле, но Дженни поняла вопрос буквально, и, как принято у рационалистов, всю жизнь работающих с числами, исчерпывающе отчиталась:

– Рel'me-ni… These are such «meat dumplings»… [20]

– Ты их что, немытыми в кастрюлю кладёшь?!

– Да. У русских так положено…

– Мой Бог, какой варварский народ… И для него ты расстаралась! А напомни-ка, Джен, когда в последний раз ты готовила моё любимое блюдо?

– Томас, твоё любимое блюдо – победитель на конкурсах кошачьих кормов!

– Ну, и когда ты в последний раз занималась кошачьими кормами? Ты, потомственная котозаводчица, которой пора бы уже о доме думать! А не о всяких твоих формулах, и… и всяких русских стариках!

 

***

«Я узнаю тебя, Америка!» – с внутренним восторгом сказал себе Проков, когда вышел на второй проверочный терминал одного из самых знаменитых в мире аэропортов, который гордо носит имя Джона Кеннеди.

Здесь он по-прежнему себя чувствовал, как внутри гигантского космического корабля. Правда, уже из ретро-фантастики: в 70-е так люди представляли себе звездолёты грядущего века, а сегодня так выглядят звездолёты из старых винтажных кинолент…

Аэропорт находится в Квинсе, в местечке, именуемом местными «Ямайкой», потому что так называется здешняя станция метро, линий E, J и Z. Именно её попытался избежать ностальгирующий старик, бодро вышагивая по гулким гигантским залам «Кеннеди» и даже пенсионерскую свою палочку держа на локте во «взвешенном» состоянии. Проков по-прежнему боялся нью-йоркского метро, но…

Привычное ему смолоду такси – теперь кусалось. Прежде всего – городские жёлтые такси уже вымерли как динозавры, и вместо них предлагались на стоянке такси Uber, непонятные Прокову, впервые заставившие его задуматься, что город молодости уж стал не тот…

«Убер» запросил 52 доллара только за право сесть в машину, и Проков ощутил себя «унтерменшем» перед «Uberменшами», в том смысле, в какой это слово вкладывали фашисты. То есть – недочеловеком. 52 бакса, чтобы сесть, и ещё пару десяток за поездку в Манхеттен?! Да, Америка и вправду из жанра романтической комедии перебралась в категорию фильма ужасов!

Далее Проков передвигался с двойственным ощущением узнаваемости незнакомого и неузнаваемости привычного. Он постоял у входа в кафе Shake Shack, подышал ароматом невероятного здешнего кофе, который когда-то пивал перед отлётом, в лучшие годы… Но теперь, посмотрев цены на грифельной доске, призванной завлекать, – отшатнулся, и только нюхал.

Аналогично, с заминкой и стариковской слезливостью, Ефрем Климентьевич проходил мимо Blue Smoke on the Road, вспоминая тамошние гриль-колбаски, «всех оттенков мясного»: от кровяных тёмных, почти чёрных, до светлых, розовых… И глотал слюнки памяти от давно забытого, но вот – всплывшего в уме вкуса жареных ребрышек. Он, как язвенник, всё помнил – но уже ничего не мог.

Он помнил, что ресторанчик Uptown Brasserie славится курятиной, вафлями на завтрак, блинчиками и бейглами с лососем. Он застал на своём месте никуда за десятилетия его отсутствия не сбежавший ресторанчик Piquillo, где угощают тапасами и паэльей...

Он издалека, по сердцу памятной вывеске, опознал магазин Metropolitan Museum of Art, где торгуют нью-йоркскими сувенирами…

Всё было таким же, как раньше, но всё было почему-то другим, тусклым, отличаясь от прежнего словно бы толстым слоем пыли.

«Это у тебя, брат, катаракта даёт о себе знать! – утешил себя Проков. – Разумеется, теперь для тебя всё выглядит тусклее и мутнее!».

Уехать с липовой «Ямайки» на метро – теперь стоило немногим дешевле, чем в блаженные 80-е добраться до Манхеттена с настоящей, островной Ямайки: почти 8 долларов!

Проков, охая и сетуя, приобрёл в автомате одноразовую картонку Pay-Per-Ride, и кряхтя, уже опираясь на свою палочку, побрёл к турникету. Здесь, как и полвека назад, – вставил свою карточку в специальную прорезь: карточка сначала медленно ушла внутрь, а затем безнужно вернулась к нему в ладонь, уже «обесточенная».

Нет, он не узнавал тебя, Америка, он поторопился сказать эти слова в аэропорту, где сорок лет ничего не менялось, – и забрал их назад, когда оказался в метро, где изменилось всё…

Мог ли советский юноша, восторженно озиравшийся в парадизе цитадели потребительского мира, прекрасном и уютном Нью-Йорке, представить в далёком 1974-м году, что тут, по законам жанра «апокалипсиса», всё заполонят грязь, мусор, ржавчина, плесень, бомжи и крысы?! Крысы бегают по спящим бомжам, а пробудившись, бомжи в дальних закоулках заплесневевшего лабиринта жарят себе этих же крыс…

«Постой, постой, – сбивался ритм старого сердца, – это же не может быть правдой! Это не тот Нью-Йорк, в котором я раньше бывал! Это же какой-то антигород, какой-то антиклон моего Нью-Йорка из мира-антипода, из обратной симметрии антивещества!

Да, я узнаю остовы того, что когда-то так манило, завлекало, казалось таким прекрасным и благоустроенным, поражало воображение своей ухоженностью, – но ведь это только остовы! Обглоданные и подгнившие! Так бы чувствовал себя человек, если бы вошёл в каюту затонувшего корабля, но имея в памяти эту же каюту до отплытия корабля в роковой рейс…

Да, я узнаю тебя, peerless Нью-Йорк (прелестный Нью-Йорк), но что с тобой стало? Да, твоё лицо мне знакомо, и хорошо знакомо – но я вижу лицо трупа, с которым когда-то был приятелем!

– Hey, buddy, is it a rat party today? – поинтересовался Проков у более-менее прилично одетого пассажира. То есть – «эй, приятель, сегодня крысиный праздник?». Ефим не забыл, как с интонацией юмористической подначки говорили в старом Нью-Йорке. Но Нью-Йорк забыл, как он говорил раньше…

Прохожий посмотрел на Прокова дико, испуганно – и удалился, не сказав ни слова. Прохожий, живший тут всю жизнь, – не понимал, о каком «празднике» говорит чудаковатый старик с сильным и грубым акцентом. Карантин по «ковиду» добил давно корчившийся в агонии великий город. Когда ограничения стали отменять, люди вышли в сети сити, который уже заселили полчища огромных крыс, чувствовавших себя теперь хозяевами, и как дома.

Видя, как жуткие упитанные грызуны заполонили Центральный парк и Верхний Вест-Сайд, – город попытался дать бой. В Нью-Йорке завели «горячую линию» и общественный курс Rat Academy, призванный обучить жителей борьбе с грызунами. Но крысы всё также сновали по авеню, гнездились на деревьях и грызли провода повсюду, куда добирались.

Исторический факт: мать знаменитой актрисы Скарлетт Йоханссен написала «коллективную жалобу», подписав отнюдь не бедных соседей методом обхода: «Центральный парк оккупирован огромными толстыми крысами».

Горожане опрыскивали свои автомобили смесью из корицы, воды и мятного масла, думая, что этот аппетитный запах отпугнёт крыс. Так их научили телеведущие, а своих мозгов американцы уже не имели, и додуматься сами, что аппетитные ароматы кухни скорее привлекут, нежели оттолкнут грызунов, – уже не могли.

Город зарастал мусором, который для крыс – и стол, и дом. С вывозом мусора рыночный Нью-Йорк, «оптимизировавший все расходы», – уже не справлялся, и быстро превращался в одну сплошную тухлую свалку.

Крысы вели себя страшно. Они ещё не нападали как хищники, но уже напоминали стаи хищников. Утирая мигом вспотевший лоб, не желающий верить своим глазам Проков наблюдал, как стая из десятка крыс умно и синхронно окружила мужчину на лавочке, ждавшего поезда. Мужчина пытался их прогнать, замахивался, топал – крысы отбегали, но возвращались…

– Oh my God! Oh my God! – бормотал Проков, как помешанный, когда двери вагончика метро закрылись, и движение поезда не позволило ему досмотреть схватку пассажира с серыми новосёлами…

– Мы их тут и раньше видели… – утешила Прокова спутница, женщина средних лет в косынке. – Но только на рельсах… А теперь они повсюду. И я считаю – они должны платить за аренду…

Лицо женщины было совершенно серьёзным, и обезумевший Проков не мог понять: шутит она, или нет?

Проносившиеся за окном вагона станции – все, как один, топорщились бесстыдными и плотно слежавшимися зловонными кучами бытовых отходов. На некоторых бездомные в рванине, в луже собственной мочи или блевотины, занимали все скамьи ожидания. Это выглядело, быстро проносясь бессвязным кошмаром, как безумный антисанитарный лазарет, будто бы станция метро – палата какой-то сюрреалистической больницы, заваленной подопревшими телами полутрупов…

Но никто из прилично одетых спутников Прокова не обращал на это никакого внимания: норма! Словно так и должно быть!

Стены туннеля, по которому ехал Ефим Климентьевич в своё «турне светлой памяти», сменившее советским людям мечты о «светлом завтра», набухли от грунтовых вод и стали идеальным местом для расползания жутковатых и опухших пластов слоящейся плесени.

В поездах – гибрид мусоровозки и общественного туалета. Поскольку сиденья в метро теперь очень грязные, даже культурные американцы вынуждены залезать на них с ногами. Так замыкается круг: сиденья грязны, потому что на них садятся с ногами, а садятся на них с ногами – потому что они грязны…

Бомжи спят и в поездах – перекинув вонючие тела через лавки, сменившие давно порезанные хулиганьём кожаные диванчики из воспоминаний Прокова о прежней Америке. По вагону ходила девка со следами глубокой наркомании на полуобнажённом теле. И в оранжевых шортах с блёстками, в тигровом обтягушном топике. Она по-свойски предложила Прокову:

– Suck a dick? Cheap, if in a condom…

– I have expired for this part! – испуганно отстранился больной от всего увиденного, да и просто от возраста, старик. А сам думал, словно в лихорадочном бреду – о задорной рифме, получившейся в предложении исколотой, синяковой, очевидно-конченной, сочащейся венерическими болезнями проститутки… И о том, что «чип» – изначально дешевизна, «не дорого», и только потом стало… чем? Угрозой чипирования мозгов? Чипом, который вместе с Дейлом спешит на помощь?!

Что ещё поразило Прокова – так это полная невостребованность мусорных урн, которые тут стояли по-прежнему, и в достатке, как в лучшие годы, но… Почему-то пустыми! С неизвестной целью – может быть, от обиды на поломанную жизнь, так удачно начинавшуюся – нью-йоркцы не жалуют традиционные «тумбы порядка» и швыряют все свои отбросы веером вокруг себя…

И очень много мусора – кидают на рельсы.

– Наверно им интересно посмотреть, как мусор исчезает под колесами поезда… – растерянно, уже не зная, что и думать, бормотал сам себе Ефим Климентьевич.

Орды бомжей с их громоздкими тележками оккупировали любой клочок отапливаемого общественного пространства, решив, что лучше уж спать в метро, чем на холодных улицах. Свои нужды бродяги справляли на рельсы, а самые чистоплотные – тут же чистят зубы.

– Как они через турникеты проходят?! – терзался абсурдными мыслями Проков.

Выбравшись из метро, которое он и раньше не слишком жаловал, Ефим думал, что выбрался из преисподней. Но в самом центре Манхеттена, где в его молодости комар не смог бы подточить носа, – теперь зияли посреди авеню ямы, лужи, очень плохой асфальт.

Последний бум строительства американской дорожной сети пришёлся на 60-е годы, с тех пор почти не строится ни мостов, ни новых дорог. Улица ветшает повсеместно – и одновременно становится «домом» для растущей бездомности. Ради экономии американские власти перестали финансировать психбольницы, и множество уличных психов теперь «радовали» Прокова своим обществом на прогулке…

А что стало с уличными кафе? Разве это та мистерия культурного обслуживания, которую запомнил Ефим по прошлым приездам? Теперь перед ним громоздились цыганские таборы, превращая улицы в трущобы с кочевниками. Палатки сооружали из всякой дряни, и выглядели они даже посреди Манхеттена хуже, чем самая затрапезная шаурмичная в самом медвежьем углу Подмосковья.

Какие-то юрты появились! На них сыплется мусор – прямо из окон! Между юртами и потоками мусора бродят страшные нищие с огромными пакетами, полными банок и бутылок.

От залепленных рекламками и прочими стикерами ларьков с хот-догами вонь распространяется на квартал, а тут таких ларьков теперь – тысячи, тысячи…

Некоторые шатры стояли совсем пустыми, к некоторым же почему-то ломились очереди. Обнаружив толпу в очереди к одной из таких палаток, Проков решил попробовать: что теперь кушает его любимый Нью-Йорк. Раз столько людей перед тобой стоят за покупкой, то, наверное, не отравишься, так ведь?

Ефиму Климентьевичу на не слишком чистую видом бумажную тарелку навалили какой-то шаурмы без лаваша. Может, он не додумался попросить соус, но кушать это всерьёз было для москвича немыслимым!

– Вы так хотели отравить нас, – повторял когда-то услышанное посреди Манхеттена одинокий старик, – что в итоге отравили сами себя! Если бы те колоссальные силы, которые вы потратили, чтобы угробить нас, вы бы потратили, чтобы спасти себя, – вы были бы уже трижды спасены!

 

4.

Удалившись от людных туристических маршрутов вглубь паутины города, который считал знакомым, и теперь постигал заново, Ефим Климентьевич Проков ожидал чего угодно. Но того, что он застал в боковой улочке, – всё же не мог себе заранее вообразить. Он оказался внутри фильма о зомби, о живых мертвецах…

Того фильма, который так напугал его ещё в молодости, и считается классикой американской кинокультуры, и теперь… Это съёмки? Актёры?! Что это вообще такое?!

По авеню прямо на Прокова двигались… ходячие трупы. Дело не в их вывихнутой, неторопливой походке, хорошо знакомой по хоррорам с видеомагнитофона, не в их грязной, ветхой, рваной одежде. Дело в очевидных признаках трупного разложения на их лицах и открытых участках тела.

Проков был уже старик, правда, крепкий старик, но в беге он мог состязаться только с неторопливыми зомби. И он, стыдясь своей трусости, но не умея ничего с собой поделать, – побежал по грязной, замусоренной, испоганенной граффити авеню, чтобы быть от жуткой, гниющей и распространяющей запах трупной гнили толпы подальше.

Ему казалось, что он бежит быстро, но бежал он, в силу возраста, очень медленно, и одышка вскоре дала о себе знать, сложившись в кукиш острой боли в левом боку. Дружок, ты уже не плёсеневский мальчишка, убегающий с ворованными яблоками за пазухой от сталинского дяди-Стёпы-милиционера! Тебе 75 лет, старый ты дурак, и хорошо, что ты просто умеешь ещё ходить, опираясь на самшитовую крючковатую палочку, – а ты вздумал тут марафон устраивать?!

Зомби на авеню, которых становилось всё больше, – вели себя совершенно равнодушно. «Индифферентно» – как сказал себе Проков, верный своему научному речекряку. Зомби не пытались никого сожрать – впрочем, жрать на этой улице было некого, кроме Прокова, а старикан оказался прыткий.

Но можно ли доверять отстранённому буддийскому спокойствию на лицах с кричащими пятнами могильного тления?! Проков посмотрел все фильмы о ходячих мертвецах, это была его, немножко стыдная, слабость, часть его любви к Америке, – потому что дома, естественно, такого не покажут. В СССР Прокову не хватало кино про зомби так же колко, как не хватало ему там наггетсов из «Макдональдса» и эротики. Закрывая глаза перед сном, он воображал, что макает наггетс в соус из крошечной пластиковой ванночки, а напротив, за стеклом – во всю стену реклама женских колготок, привлекающая мужские взгляды отнюдь не брендом…

Фильмы же про зомби – лучшее средство пощекотать нервы, когда заскучаешь в канцелярщине серых будней, полезных, но, увы, скучных. Живой труп-людоед – чисто американская выдумка, думал Проков. У славян есть фантазии про упырей, вурдалаков – и это явно аграрный, хтонически-земляной образ, аллегория на деревенского кулака-мироеда и вообще – на озлобляющую тяжесть крестьянского труда. Западная Европа придумала вампиров – пародию на феодальное дворянство, днём дрыхнущее, а ночами веселящееся на балах. И, разумеется, сосущее кровь из народа.

Америка же создала образ зомби, как одну из квинтэссенций своей культуры, гениальный в своей лаконичности и забористости образ потребительского общества! Но ведь, разумеется, при всём уважении к обобщающей фантазии тех, кто это придумал, Проков всегда полагал, что это лишь метафора, иносказание об Америке!

И вот теперь старику казалось, что ему подмешали ЛСД в пищу. Потому что, хоть стой, хоть падай, – а он бежит по улице, спасаясь от ходячих мертвецов, и это происходит в трёхмерном пространстве, и как это понимать – подсказать некому…

Свернув с авеню на боковую стрит – Проков оказался в ловушке. За спиной толпа зомби перекрыла ему обратный путь – а спереди, в непостижимой пустоте посткарантинного города, где живые привыкли сидеть, запертые по квартирам, – показалась ещё одна толпа мертвецов…

– Господи, да что же это такое?! – взмолился Ефим Климентьевич, чувствуя, что ноги оставляют его, и силы тают ежесекундно. Он стал дёргать ручки припаркованных вдоль улицы автомобилей, но все автомобили были закрыты. Некоторые пугали его воем сигнализаций…

Наконец, среди мертвых машин оказалось одно такси. То самое, новомодное, «Убер», бежевое орудие проклятой таксистами потогонки.

Сам не понимая, что и зачем делает, Ефим Климентьевич запрыгнул на пассажирское кресло, и со всей силы захлопнул за собой дверцу.

– Заблокируйте! – умолял он таксиста. – Заблокируйте двери!

Таксист был в медицинской маске, и вдруг заговорил с Проковым на чистейшем русском языке:

– Что случилось, отец? Кто за тобой гонится?!

– Как кто? Вы не видите?!

– А чего я должен видеть? – пожал плечами соплеменник, некогда уехавший за американской мечтой, но разминувшийся с ней.

– Зомби! Зомби!

– Ты, старик, только приехал, что ли? – засмеялся таксист.

– Да… Я… Из Москвы… прилетел… Я ничего не узнаю, я не могу понять…

– Впервые тут?

– Отнюдь… Я почётный гражданин города Сиэтла…

– А! Ну тогда всё понятно, отец! – осклабился с пол-оборота таксист-соотечественник. – Прилетел в Америку, а Америку-то на месте не застал? Думаешь, не там высадили?

– А что мне, по-твоему, думать, сынок?! – нервно тявкнул Проков.

– Ты этих зомби, отец, не бойся! – посоветовал водитель, лениво потягиваясь. – Они тут давно ходят, но людей не жрут… Это теперь наши избиратели… Только и всего… Сходят на участок, проголосуют за кого надо, и обратно в могилки вернутся… Такая вот ирония судьбы: про демократию все знали, что это власть народа… Но мало кто думал, что это власть мёртвого народа…

– То есть как?!

– Не замай, батёк, мне тоже не всё известно. Я извозчик, баранку кручу… Откуда мне знать, как там всё это устроено внутри?! Вначале, как ты, тоже их боялся, фильмы же все смотрели… Ну, а потом раз в их толпе оказался, два – не трогают. У них одна задача – голосовать. Участки избирательные посещать. А для нас с тобой они – кхе, кхе – «угрозы не представляют»!

Проков, как в кошмарном сне, – смотрел за стекло такси, в котором сидел съёжившись. Река ходячих мертвецов текла мимо, иногда шероховато задевая дверцу автомобиля полуистлевшим рукавом или полусгнившим локтем… Никакой агрессии, никакой попытки кого-то схватить и расчленить… Да, это явно не кино, это жизнь… Всплыла в памяти неуместная строчка родной поэзии: «И шествуя важно, в спокойствии чинном»…

– Ну что, отец? – весело поинтересовался таксист. – Поедем куда, или так и будем на эти гнилушки любоваться? Если тебе они интересны, я могу тебя доставить к центральным, самым многолюдным избирательным участкам, их там многотысячные толпы…

– Где ваша страна?! – почти истерически закричал Проков. – Я не спрашиваю тебя, где моя страна, которую вы порвали в клочья, да ещё и хвастались этим! Где моя страна – я хорошо знаю без вас. Но я спрашиваю у тебя – где ваша-то страна?!

– Батя, ты не хулиганничай! – помрачнел водитель. – Надо ехать – скажи куда. Не хочешь – вымётывайся! Откуда я знаю, где эта долбанная страна, которая моя такая же, как и твоя? Ну, они тут чего-то сделали, нашерамундили шаловливыми ручонками…

– Кто они?!

– Верхи. Не зомби же!

– А-а…

– Чего-то они тут с реальностью накрутили, а чего – я не знаю. Мне бы и доложили – я бы не понял, тут же надо, чтоб понять, физиком быть и биологом! А мне – ты удивишься, – но никто из этих грёбаных масонов не докладывает! Ну, в общих чертах, бать, ухватить немудрено: какой-то контакт они не туда припаяли, знаешь, как в холодильнике… И стал у них холодильник обогревателем… Из яиц цыплята вылупились – это я, батя, фигурально, про зомбарей из могил… Едем мы или нет?

Проков не сразу пришёл в себя. Сперва отдышался, утёр холодную испарину, и только потом назвал адрес «Парковая авеню, 9, на Верхнем Ист-Сайде», про который писала ему Дженнифер Грейди.

– Там чего у тебя? – зауважал седока таксист.

– Кондоминиум моей старой знакомой…

– Там нет кондоминиумов, там только кооперативные квартиры…

– А какая разница? – округлил глаза Проков. Менее всего он рассчитывал – да и хотел обсуждать с русским таксистом виды недвижимости в Нью-Йорке.

– Ну, бать, ты и лапоть! – засмеялся таксист, и повёз куда сказали. А по дороге стал серьёзнее и поинтересовался вкрадчиво: – Батя, я в России давно не был… Неужели правда, у нас теперь настолько могущественная власть, как тут рассказывают?

– А что тут рассказывают?

– Что русские всё обрушили!

– Российские власти, – скептически и обиженно оскалился зубными протезами Проков, – двум свиньям говна не разделят! Их свою-то страну поднять не хватает, где уж им Америку обрушить!

– Я тоже так думал! – закивал таксист. – Когда всё из рук валится – люди всегда ищут извне-виноватых… «Русские, всюду русские…», «Весь мир – Кремль, и люди в нём агенты…». У нас в 80-х-то всем тоже везде «американцы» мерещились... Ладно, отец, спасибо, утешил, чувство вины снял…

…Ближе к верхнему Ист-сайду в когда-то приличных районах – стало казаться, что зомби-таки вышли из-под контроля. Появились у обочин горящие, или уже до черноты выгоревшие автомобили. Осколками витрин зияли разграбленные бутики…

Наблюдая всё это в ужасе и смятении, Проков не сразу понял, что из одного голливудского блокбастера переместился в другой. Который, если ему не изменяла память, назывался «Восстание обезьян».

Нечто чёрное и мохнатое, потерявшее человеческий облик – если когда-то его и имело – ухая, носилось по улице, переворачивая мусорные контейнеры и швыряя камни, куда попало.

– А вот это куда опаснее зомби-избирателей! – заволновался таксист, прибавив газу. – Для этих важны только чёрные жизни! А наша с тобой, батя, жизнь им не важна…

Пакет с каким-то кисломолочным продуктом ударился в лобовое стекло и склизко, белёсо отёк под «дворники».

– Ходу, батя, ходу! Мне с ними разговаривать не о чем! – дёргался водитель…

– И эта Америка?! – недоумевал Проков. – Неужели я был в этой стране?! Лётчики, вы точно не перепутали маршруты?!

 

***

– …Зря ты отказался от встречи рейса, Ефим! – корила Дженни, обняв его у дверей. – Мы бы придумали, как тебя встретить!

– Да кто я такой теперь, чтобы меня делегациями встречать? – пожал плечами сутулый старик с помертвевшим взглядом.

– Знакомься, Том! – рекламно предложила мужу Дженнифер, полуразвернувшись в указательном жесте. – Это и есть Ефим Проков, русский учёный с мировым именем, обладатель всяческих степеней и множества достоинств!

– Из всех моих достоинств осталось только пьянство! – понизив голос, доверительно сообщил Проков, а потом изобразил на лице тревожную подозрительность. – Но я теперь даже иной раз стал сомневаться – достоинство ли это?

– Убеждён, что вы напрасно сомневаетесь! – прыснул старый Томас. – Сейчас вышедший на покой кошендейро посоревнуется с вами в этом достоинстве!

– А что предпочитаете?

– Я ирландец, мистер Прокофф!

– То есть виски? – прищурил Ефим седую бровь. – Или эль?

– То есть всё! – гулко захохотал муж Грейди. – Слушай, Дженнифер, а мне начал нравиться этот парень!

«И мне тоже, – хотела сказать Дженни. – С 1974 года…».

Но не сказала. Зачем ей потом неделя маразматической ревности от выборочного склероза её супруга, хорошее забывающего быстро, а плохое – нет?

«Так вот кто сидит летними вечерами в памятном мне кресле-коконе на веранде домика Грейди! – думал в свою очередь Проков ностальгически. – Наверняка без книжки, и… и вместо меня…».

После откровений на тему взаимных симпатий Грейди провела Прокова в гостиную, к накрытому «по-русски» столу, пить чай с тортом, и Проков уже привычно не удивлялся традиционным американским графинчикам с огурцами и льдом, которые здесь подают в любую погоду…

– Я хотел прогуляться по воспоминаниям, посмотреть Америку моей юности.

– Ну и? Посмотрел? – хихикнула Дженни.

– Нет. Только вспомнил.

– Раньше-то лучше было? – скептически иронизировал муж Грейди.

– Разумеется, лучше. Впрочем, чему удивляться? Есть очевидные, азбучные нормы человеческого бытия, нарушение которых гарантирует техническую и гуманитарную катастрофу; но нет ни одной из таких норм, которую вы бы не нарушили! И вы ещё удивляетесь – откуда берутся катастрофы?

– В России по-другому? – поднял брови Томас.

– В России так же, – обезоруженно сознался Ефим Климентьевич. – Можно сказать, что система снабжения у нас была дезорганизована до того, как её толком организовали. Вначале нам катастрофически не хватало самых заурядных материальных благ, мы мучительно учились их делать. С огромным трудом завершили урбанизацию – и тут же начался маразм «демократических реформ»… Большинством построенных нами заводов мы даже не успели попользоваться…

Они выпили вискаря за встречу, потом отдельно с Томасом – за знакомство, а после третьей у Прокова уже пропал его русский акцент, или так, по крайней мере, казалось ему самому и его слушателям.

И постепенно, глядя не отрываясь, жадно, в глаза помолодевшей после выпивки Дженни, Ефим стал понимать, что никого ближе этих людей у него, как ни странно, нет. И, в общем-то, даже пожаловаться на судьбу ему, кроме этих «антиподов» с другой стороны земли, некому…

– И самое обидное, Томас, – обнимал за плечи пьяный Проков удачливого соперника, – ничего и делать-то уже не нужно было, всё уж было сделано! Только немножко подождать! Если бы ты видел, какие квартиры у нас стали сдавать перед самой катастрофой, в конце 80-х! Какой метраж, какая планировка, какие удобства! Не чета тем тесным клетушкам, в которых с первачка расселяла людей советская власть…

– Читал я, – сознался котозаводчик на пенсии, – что именно этот квартирный вопрос вас и испортил…

– Да! А как ты думал? Холодная страна, в щитовом домике не выжить! Но перед самым обрывом у нас тем, кто соглашался работать дворником в новых кварталах, сразу вместе с рабочей одеждой выдавали ключи от квартиры, понимаешь?

– Что, бесплатно?! В кондоминиуме?

– Да, бесплатно!

– Как такое может быть?

– Ну, дворником в 80-е уже никто не хотел работать, вот и заманивали, так сказать, «вне очереди»…

– А потом обрыв?

– А потом обрыв…

– Мир безумен, мистер Прокофф! – покачал седой лысоватой головой котозаводчик Томас. Подвёл, так сказать, итог.

– Да, мир безумен… – согласился сокрушённый Ефим.

Как прогнившее изнутри дерево жизнь сначала крякнула, надламываясь, а потом рвано и со скрежетом сломалась, рухнула. Проков рассказал в траурной тишине, как прямо под своими окнами, под шикарно обшитой «вагонкой» лоджией академического дома, – однажды в ночи застал омерзительную возню.

Там, между лавочками, где когда-то чинно играли в домино пенсионеры, – шла грязная, безобразная, пьяная драка… Она матерно шлёпала вязкими плотяными ударами в ночи, в сиреневых кущах, в приторном аромате цветущего жасмина пышного палисадника…

Ложа у Прокова застеклена, но он, выскочив в пижаме, открыл оконную створку, стал кричать вниз что-то маловразумительное и отрывистое. Он требовал прекратить, он грозил вызвать милицию, и пугал, что снимает всё на мобильный телефон – хотя не умел этого делать…

А когда понял, что его не слышат и не слушают, – умолк, старчески-одышливо оползая по косяку, и только смотрел, как избивают людей, возят их в кровь по асфальту, завороженный, парализованный ужасом собственного ничтожества…

Ситуацию спас сосед, доктор Омлетов. Он высунулся с лоджии – и шмальнул в воздух из газового пистолета, отчего в ночном воздухе невыносимо и слезоточаще запахло черёмухой…

– Счас всех перестреляю! – крикнул Яков Лукьянович, и дерущиеся бросились врассыпную. Пьянь не догадалась, что пистолетик-то у Омлетова без пуль…

А Проков не убежал. Он всё так же неподвижно смотрел на кровавые разводы под окном, на чью-то туфлю, оставшуюся на месте побоища.

– И тогда я понял, – старчески-расслабленно заплакал Проков в компании Дженнифер и Томаса, – что я – никакой человек! Всю жизнь считал себя хорошим человеком, даже пытался гордиться собой: вот, мол, какой я положительный! Образцовый гражданин! А оказался никаким… Оказывается, все эти годы я стоял на ногах, и не падал – только потому, что меня поддерживали советские люди, коммунистическая партия! Я решал свои уравнения – а мне говорили: «Молодец! Действуй! Всё остальное не твоя забота!». И я думал, что так устроена жизнь… А когда оказалось, что мои уравнения никому больше не нужны, – всплыло, что оказывается, я и сам – никто…

– Ты – хороший человек, Ефим! – утешила его Дженни, повторив свой давний вывод. – И зря мучаешь себя! Не всем же драться с бандами в подворотнях, и тем более, в нашем с тобой возрасте… Хотя было время… – она озорниковато подмигнула. – Дрались… Помнишь?! Как ты в семьдесят четвёртом street scum раскидал, пока m-r Вороков за углом скулил и прятался!

– Честно сказать, смутно помню… – смутился Ефим.

– Ты выпимши был…

– Ну, ведь так вот и всю моя жизнь! – утирал красные глаза Проков. – Выпимши, оглушённо, под наркозом… Жизнь шла мимо меня, а я был всего лишь зрителем с балкона… И когда что-то менялось, я грезил, что участвую, а оказалось, что я не больше чем заложник из зрительного зала…

– Ну, ну, брось! Твоя техника служит всему миру! – подбодрила доктор Дженнифер.

И ничуть не лукавила…

После смерти стариков Грейди памятный Прокову загородный дом «американской мечты» пустовал большую часть года, и Дженни установила там теплоуловитель «Прок» китайского производства.

– Благодаря тебе, – хвасталась она, – международным стало не только русское слово «Спутник», но и русское слово «Прок»! В старой Америке ты был бы миллионером – там платили за внедрение… А теперь всё воруют, Ефим, внаглую, без авторских… То ли китайцы, то ли не китайцы, какие-то азиаты, я уж не знаю… Монтируют упрощённо, продают дёшево… Но имя «Прок» в твою честь у прибора сохранилось в обыденной речи пользователей…

– Значит, сбылась мечта помещика Грабена, – грустно улыбнулся Ефим Климентьевич. – Из Прокова всё же вышел прок!

– Ещё как вышел!

Теплоуловитель «Прок» – это большой цилиндр, который можно установить на крыше или даже просто за окном. Попадая туда, ветер вращает внутренние лопасти, совсем как у флюгера. Энергия механического движения передаётся на теплоэлемент внутрь дома. В итоге комнаты никогда не промерзают.

– …И даже обычно жарко, когда приезжаем! Приходится фрамугу открывать…

Постоянной температуры, с точностью «до градуса», китайский палёный «Прок» поддерживать не умеет, да этого и не нужно в нежилых помещениях: главное, температура в доме всегда «в плюсе». И при хорошей теплоизоляции чаще всего с избытком. Это бесплатно и безопасно с пожарной точки зрения.

– До покупки «Прока», – сознался Томас, – мы там держали электрические обогреватели… Они, конечно, с функцией самоотключения, но они всё время мотали деньги на счётчик, и мы всё время боялись, что какой-нибудь из них замкнёт, и дом сгорит… На вашем месте, мистер Прокофф, я бы всё же судился с этими китайцами, или кто там они! Они взяли ваш патент, упростили его, и всю выручку в карман кладут!

– А, ерунда! – отмахнулся Ефим. – Снявши голову, по волосам не плачут…

– У нас «Проками» почти все обзавелись, у нас отопление и электроэнергия гораздо дороже, чем у вас…

– Думаю, по такому печальному показателю мы вас скоро догоним и перегоним, – заверил Проков. – В чём бы хорошем нашим нациям состязаться – а состязаемся во всякой гадости!

Смутившись, что обидел хозяйку, Проков подмигнул Дженни:

– Но не думай: к твоей стряпне это не относится!

Как бы ни был он расстроен – но по достоинству оценил и бифштекс из говядины, и печёный картофель, и так называемую «глубокую» чикагскую пиццу… Не говоря уж про с восторгом принятые «рel'me-ni»!

– Я не знаю, – говорил, помахивая кусочком кукурузного жёлтого хлеба, – чего там сделали китайцы, но оригинальный «Прок» создавался вовсе не для обогрева загородных дач, где экономия копеечная, разве что вот пожарной опасности меньше… Главное назначение «Проков» – крупные хозяйственные объекты, например, гигантские свинокомплексы, на отопление которых уходят колоссальные деньги! Ключевая идея вспомогательной энергетики – стабилизировать поток энергии, собираемой из нескольких разных источников…

– Я смотрю, ты всё так же куришь «Мальборо»! – ностальгически вмешалась Дженни. – Неисправимый старик!

– Ну, а как иначе?! – засмеялся Проков. – Я же всадник семидесятых! Русский ковбой русских семидесятых – а такому как же без американского «Мальборо»?

– Извини, сбила с мысли…

– Никоим образом, с этих мыслей меня не собьёшь! Вспомогательная энергетика – это не просто экономия, гораздо важнее для меня была философия: стать ближе к природе, не отвергать её дары, не жечь топливо там, где нет необходимости его жечь! А это – чистая планета, чистое будущее, гармоничная среда для наших детей и внуков! Но всё это, разумеется, работает только в огромном и слаженном народнохозяйственном комплексе, а иначе, в условиях производственной анархии, выйдет только «гринписовская» показуха, не более того!

Сохраняя смолоду деликатность «посла мира», Ефим Климентьевич мало обсуждал заставшие его в США перемены. Больше, конечно, сетовал на то, чего навидался и натерпелся в собственной стране.

Он рассказал, как пьяный Ельцин «посетил с визитом» Кремлёв, городок, позже переименованный в Саров. Там алкаш всея Руси встречался с голодающими физиками-ядерщиками. Теми, кто выковал ядерный щит разрушаемой им страны. И в ответ на их требование выплатить зарплату, которую не платили уже больше года, – прошелестел ядрёным перегаром:

– Зарплату вам?! Мы ещё посмотрим, шта с вами делать… Мы вас всех, может быть, ещё военными преступниками объявим [20].

– У меня в НИИ тоже сотрудники в голодные обмороки стали падать… Я не мог этого терпеть и пошёл к начальству… А начальство новое, рожа уголовная, зажравшаяся, масляная, глаза на выкате, и безумные, блудные...

Напомнившие Прокову песню Галича о концлагере:

Помнишь, как шел ошалелый паяц

Перед шеренгой на Аппельплац,

Тум-балалайка, шпил балалайка,

В газовой камере – мертвые в пляс...

– Сидит этот ставленник молодой демократии – словно кот валерьянки нажрался… – цедил загноившуюся внутри от безвыходности ненависть Ефим Климентьевич. – Поговорили мы с ним на повышенных тонах. Я ему сказал… Ну, то же самое, что и тебе писал, у меня теперь это маниакальный пунктик… «Разум, – говорю, – для того и дан человеку, чтобы год от года и день ото дня делать жизнь лучше! Человек может начать с низкого старта, с руин, или с хорошего наследства, но в любом случае вектор движения всегда вверх. А если жизнь год от года становится всё опаснее, страшнее и холоднее – значит, либо процессами управляет человек безумный, либо… вообще не человек. И это не какие-то мои домыслы, фантазии, а математическая, неопровержимая в своей однозначности, абсолютно доказуемая истина!»

– А он… что? – напряглась Грейди в остроте отзывчивого сочувствия.

– Выслушал он меня, отдам ему должное, не прерывая, почти вежливо. Понимать надо: «последнее слово приговорённого». А потом, запросто так, и говорит: «Пошёл вон, Проков!». Я говорю – как же так, позвольте… «А вот так! Ты думаешь, ты со своими патентами – незаменимый тут такой выискался?! Да у меня на твоё место директора института сто желающих, ботинки мне лизать согласные… А ты ишь какой нашёлся – ещё и выделываться передо мной будешь?!».

– И ты… вот так просто… ушёл?! – отстранилась шокированная Грейди.

– А куда мне было деваться? Мне даже как-то и легче, пошёл на преподавательскую работу… Конечно, сытнее моим сотрудникам оттого не стало, но они с укором хотя бы смотрят в глаза – уже не мне…

– Это немыслимо, немыслимо… – бормотала Дженнифер, сжимая виски ладонями, словно у неё голова разболелась. – Вспомни наши лучшие годы, Ефим! Разве мог тогда карьерный чиновник просто так, даже без согласования, выгнать учёного с мировым именем?

– Я мог бы идти жаловаться, но я написал заявление «по собственному»… Мне так легче. Я не могу больше быть начальником науки, теперь у нас это означает – быть её палачом…

– У нас тоже… – шёлковой скорбью прошелестела Грейди.

– Так, Дженни, всюду одно и то же! Ты знаешь, у моего института опытное хозяйство было под Горьким, теплицы на анкерных технологиях подогрева… Туда приехал этот молодой прощелыга, кудрявенький, губернатор-племянник жены Ельцина, ему показывают парники, говорят:

– Посмотрите, ведь всё же в руинах! Стёкла выбиты, провода алкаши на цветмет срезали… Ну помогите, перспективное же хозяйство…

Он обошёл комплекс, нахмурился. Он сам физик – по крайней мере, когда-то им был. И спрашивает:

– А почему у вас энергоустановки такие громоздкие?

– Они не громоздкие, – отвечал Ефим Климентьевич, – они гибридные. Это гибридная генерация вспомогательной энергетики. Если брать энергию сразу из нескольких источников, то её можно выровнять в смесителе. Недостаток солнца компенсируем ветром, а недостаток ветра солнцем…

– Ну, а если ни того, ни другого?! – глумливо осклабился молодой, славный распущенностью поведения, политик новой волны, которого тогда прочили в преемники царствующему алкашу.

– А тогда – объясняю – подключается традиционный топливный генератор.

– То есть вы всё равно намерены жечь топливо, а весь этот огород нагородили для отвода глаз? Вот вам, а не финансирование! – сунул чернобровый Хлестаков Прокову кукиш под нос. – Овощи и свинину надо закупать там, где климат не нуждается в ваших фокусах! Это будет дешевле для бюджета, чем вас с вашим совковым рукожопьем поддерживать!

– Но… – вспотел холодной испариной Проков, – получается, вы отрицаете саму суть анкерных технологий малой энергетики… Зачем тогда мой институт?

«Губернатр-едкий натр» ответил с революционной решительностью, жёстко и отчётливо:

– Ни-за-чем. Наплодили НИИ, только деньги государственные впустую переводите! Что нужно – давно уж на Западе придумали, а вы хернёй занимаетесь… За свой счёт и занимайтесь! Мне легче за границей эти ваши помидоры закупить, чем тут возиться, вашу рухлядь совковую восстанавливать [21].

– И твои «Проки» стали делать китайцы… – сокрушённо вздохнула пожизненная «черлидерша» Ефима, доктор Дженнифер Грейди.

 

5.

– Скотство и безумие, безумие и скотство! – кричал, распалившись, старик Проков. – Я хотел бы заглянуть в глаза вашим политикам, и спросить их: – Вы уверены, что именно это завещали вам ваши великие предки? Да отцов-основателей ваших США стошнило бы, если бы они увидели своих потомков сегодня!

Над его головой две из трёх кошек этой семьи котозаводчиков шебуршали на «кошачьей тропе» – протянутой под потолком через все комнаты замысловатой, петляющей сорокаметровой ленте, на которой кошке есть где побродить, найти укромные уголки, и даже подточить когти…

– Я человек из прошлого, – надтреснуто вещал Проков, – человек, безнадёжно-прошедший. Моя рациональность на любой успех или наказание отзывается вопросом «за что?». Она ищет причин – и ищет последствий. Если человека наградили, или наказали – то, во-первых, за что, а во-вторых, зачем?

Проков с необыкновенной для старика ловкостью вдруг поймал проходившую мимо кошку. Посадил к себе на колени, гладил, наслаждаясь чистой и пышной, казалось – парфюмно-ароматной шёрсткой зверька, не глядя и не замечая, что кошка терпит с сердитым, даже свирепым выражением мордочки. Такие, как эта котейка, хищники с характером, очень злятся, когда они идут по своим делам – а их вдруг хватают, и начинают тискать!

– Осторожно, m-r Прокофф, это Баффи, она у нас «газиро́вка»! – участливо предупредил Томас.

– Это как?

– Если её потрясти – то начнёт шипеть…

– А-а!

Проков и сам подумал, что может с минуты на минуту получить знаменитый у кошатников легендарный «кусь». Отпустил зверька, отряхнул колени от шёрстки, и заговорил о своём, снова ныряя в воспоминания:

– Но в новом мире это не работает. Здесь нет места традиционной науке с её постулатом повторимости опыта. Науке нужны универсалии, а здесь господствуют случайность и замкнутость уникалий. И многим это нравится.

– Кому же это может нравиться?! – возмутился простодушный «кейтмейкер» Томас, смакуя «тайну семейства Грейди» – особый фисташковый чай.

– Оценка зависит от исходной логической платформы, – пояснил Проков. – В бинарной логике приоритет результата, в тринитарной – процесса. А в пентарной – всё со всем уравнено. Кто как жил – неважно, ибо принято считать, что конец для всех одинаков…

– Ну и чего в этом хорошего? – не понимал Том, а Дженни стало вдруг мучительно стыдно за «старого олуха», с которым она имела то ли счастье, то ли несчастье прожить большую часть жизни…

– Задание в вычислитель загружает оператор, но расчёт ведётся по иным, нечеловеческим логемам. То есть кратчайший и простейший путь к заданному результату будет совсем не тот, который вычислит тринитарная человеческая логика.

– Это как?

– Если выигрывает один из миллиона – то он выигрывает очень много. Гораздо больше, чем если делить фонды поровну на миллион людей. Но он один из миллиона, скажете вы, а как же остальные? Дело в том, что по принципу неопределённости Шредингера, пока итоги лотереи не подведены, каждый из её участников потенциальный победитель. А если считать, что лотерея – это жизнь, то каждый в этой инологике находится в отношениях неопределённости с выигрышем, пока жив. А как помер – так списан со счетов. Когда в рамках пентарной, бесовской логики вы рассчитываете максимализацию прибыли – она выводит вас именно на эту модель. А вовсе не на ту, где приобретения скучно и честно поделили на всех претендентов.

Томас, не всё понимая, тем не менее кивал увлечённо и казался интервьюером:

– И чем такие игрища могут кончиться, задумывались?

– Конечно, задумывался! – с готовностью отозвался Проков. – И прекрасно знаю ответ. Человек исчезнет. Я не знаю, исчезнет ли он физически, или только сущностно, то есть не знаю судьбу биологического тела. Но даже если это тело сохранится – в нём будет совершенно иное программное обеспечение. Операционно неконвертируемое с человеческой цивилизацией.

– Хотя, сказать по чести, – вмешалась Дженни, выстрадавшая годами исследований и наблюдений полное понимание речей русского друга, – за сохранность привычного тела при таких масштабах мутаций я тоже не дала бы и ломаного пенни!

– Эволюционисты не видят в этом ничего страшного, – добивал Проков Томаса мрачными пророчествами, – или даже особенного, они полагают, что это естественный процесс: комок биологического пластилина принял очередную форму, и в процессе лепки утратит её безвозвратно, как и все предыдущие…

 

***

Тот же самый, по-прежнему хороший, но теперь уже старый знакомый Яша Омлетов, исцеливший от боли в брюшной полости «батьку» Ефима Прокова, продолжал работать после пенсии, и даже выходил на дежурства. Хотелось верить, что «божий одуванчик» делает это из любви к профессии, а не потому, что пенсии катастрофически на жизнь не хватает… Хотелось, но спросить напрямую Ефим боялся…

 И однажды Яков Лукьянович рассказал Прокову, удержав за локоть возле подъезда, как к нему на дежурство привезли раненого на мосту пожилого уже, но истошно молодящегося политика, давно закатившуюся, а теперь вот и пристреленную, как собака, «звезду» 90-х.

– Чё, лепила, мне каюк?! – храбро спросил кучерявый чернявый хлыщ у доктора, и с каждым словом у него из чувственного пухлого рта обильно сходила густая венозная кровь. – Умираю я, да?

– Умираешь! – отчеканил Яков Лукьянович, наплевав на врачебную этику. Нервно тискал кулаки в карманах белого халата. – Я тебе помочь не могу, а мог бы – не стал! Если бы кто-то из врачей мог тебе помочь – я бы собственноручно тебя скальпелем дорезал. Но не волнуйся: ты безнадёжен. Так что скальпель я об тебя марать не стану…

– Спасибо за откровенность! – криво ухмыльнулся, а точнее, с новой кровавой волной на подбородок и грудь выдохнул издыхающий политик.

– И тогда я взял его за холодеющую руку, – рассказывал врач, нервно прикуривая у Прокова с зажигалки. – Взял, как берут романтические поклонники своих любимых девушек, и спросил громким шёпотом:

– Слушай, тварь, ты же всё равно через пару минут умрёшь! Перед смертью врать незачем, скажи, а? Скажи, не мучь – зачем вы всё это сделали?!

– Чего, – выкашлял с кровью, – «это»?

А глаза у мрази даже в последний миг смеются.

– Ну как? Всё то, что вы с Ельциным наворотили! Скажи, не томи, всё равно ведь отходишь, скажи, как на духу, – зачем?! Зачем?!

– И знаешь, что он мне ответил? – почти заплакал старый врач. – Последние его слова были, жить ему оставалось в тот момент ровно семьдесят три секунды, я по хронометру отметил…

– Что?! – Прокову и самому стало интересно.

–  «Хотели бабла» – говорит. Всего два слова! «Хотели бабла». Вот и вся разгадка, вся мистерия века, вся фантасмагория апокалипсиса! Они всего лишь хотели бабла.

– Понимаешь ли ты?! – закричал Яков Лукьянович на отшатнувшегося Прокова, копируя свой крик в ночном приёмном покое, крик, брошенный отчаянием в лицо политику-вурдалаку. – Понимаешь ли ты, что вы погубили планету, цивилизацию, человечество?! И всё только потому, что вы хотели бабла! Это, по-твоему, уважительная причина?! Достойная мотивация?!

– А он?

– А он уже ничего не ответил. Он умер… Минус человечество, потом минус этот кудрявый Гурвинек, Мурзилка интернешнл, и общий итог – ноль…

– Ты уверен, что он больше ничего не сказал?

– Что-то ещё он хрипел и булькал, – сознался Омлетов, – в агонии, но хоть я прислушивался внимательно – не сумел разобрать. Ну, немного: слова два-три…

– А хочешь узнать, что он прохрипел?

– Тебе-то откуда расслышать, Ефим? – удивился врач-сосед. – Тебя же там не было!

– Я физик и математик, а это предполагает логику, – пояснил Проков. – Есть в мире три слова, которые логически-неизбежно дополняют те два, которые ты услышал. «Хотели бабла, – сказал он тебе, исповедуясь перед смертью. – Всякий нас поймёт».

– Ты думаешь, Ефим?!

– Когда говорят, что у них ничего нет за душой, – ошибаются, вот это есть! И когда говорят, что они ни во что не верят, – ошибаются: вот в это они верят. Они не смогли бы жить, если бы не верили с фанатизмом воинствующих старообрядцев, что на их месте так поступил бы каждый…

 

***

Говорят, что самолёты, по статистике, самый безопасный транспорт, но и у самолётов случаются аварии. Когда Проков летел в своё последнее американское турне, в работе систем авиалайнера вышел сбой, к счастью, после удачно разрешившийся. Но, конечно, Прокову, как и всем пассажирам, было страшновато, когда сверху упали кислородные маски, болтаясь на гибких щупальцах шлангов, и стюардесса спокойным голосом, обученная не поощрять панику, – попросила их одеть.

– В связи с поломкой двигателя мы будем вынуждены совершить аварийную посадку! Просьба отнестись с пониманием…

Самолёт, летевший в США, совершил аварийную посадку на тряской бетонке… параллельной реальности. И в той параллельной реальности, где совершил аварийную посадку лайнер Ефима Климентьевича, – история сложилась иначе. И российский триколор никогда не уступал своего места на флагштоках иному полотнищу…

И Прокова, как сосуд жидкостью, постепенно, но быстро наполнило воспоминаниями из иного измерения…

Смысл религиозного покаяния, которого никогда не понимали верхогляды-коммунисты, в том, что у человека нет не только оснований доверять другим людям, но и самому-то себе доверять у него тоже нет никаких оснований. Бояться людей следует начинать с того, что самого себя боишься: Проковы – это кровь, и кровь тёмная, путаная, прошитая поколениями открыто-разнузданного или ещё более страшного, потаённого греха.

Проков никогда и никого не знал праведнее своей мамы-Кати, труженицы и мученицы, на которую в детстве взвалили чужую вину, и которая тащила на себе вину прошлого века – до слёз, до отчаяния непонятно – за что?!

Но в параллельной реальности купцы Проковы никогда не уступали своих особняков другим жильцам-подселенцам. А мама-Катя там была, и ничего удивительного: ведь она 1912 года рождения. Проков её узнал без труда: то же самое лицо, те же самые плоть и кровь, даже манера жестов та же… Одежда, конечно, другая, совсем другая – дорогая, модная. И характер у девочки 1912 года рождения сложился, при смене обстоятельств, совсем другим…

Преодолев грань между параллельными мирами, Ефим Проков обладал теперь сразу двумя памятями. Странно и жутко было ощущать конфликт воспоминаний, помнить всё из предыдущей Вселенной, и одновременно наполняться, как ванна из-под крана, воспоминаниями новой.

Проков помнил теперь, что у него никогда не было в детстве латаных штанов и штопаных носков. Зато у него в детстве было много пирожных и прочих деликатесов. И потому Проков, в предыдущей жизни лишь слегка склонный к пухлости, – в этой безобразно растолстел, искалеченный обилием навязчивых деликатесов купеческой кухни. Если приложить ладонь к губам, то почувствуешь запах изо рта, сладковатый тлен, которого никогда не водилось с пустой плёсеневской картошки… Врачи говорили Прокову, что одно из его лёгких совершенно раздавлено, деформировано раздувшимся желудком.

В этом мире Проков вырос в полной семье, с каким-то отцом-хватом, и мама никогда не работала на железной дороге. Здесь мама владела «предприятием пищевой промышленности».

И Ефим Климентьевич в испарине ледяного ужаса чувствовал, как наполняется мозг воспоминаниями прожитого: с детства знакомые конвейеры соусов, майонезов, горчиц и солений, страх напуганных рабочих при его хозяйском появлении в цеху. «Зелёный коридор» в проходной, которая для других была – как тюремный приёмник с ежедневными обысками. Подхалимские улыбки приказчиков…

Особая льгота – заводские обеды для коллектива за счёт хозяев, в которых Проковы иногда по-родительски, снисходительно участвовали во главе стола… Они же вам не какие-то монстры, и не бандиты с большой дороги! Они производят мирную продукцию, отцы города, социально-ответственные и склонные к религиозной фразе показные праведники…

Проков вспоминал, как на его глазах – «чтоб учился, дело понимал» – потные и здоровые мужики – «варщики» засыпали в огромные котлы сахар мешками, соль кулями, заливали уксус вёдрами…

Проковы, как и положено образцовым прихожанам заводской церквушки, «жалеют людей» – и не увольняют «лишних». Но они не настолько жалостливы, чтобы сохранять «лишним ртам» полный заработок. На заводе работы на всех явно не хватает. Пищевая промышленность – и это не вина купцов Проковых – завязана на непостоянные заказы, так что половина рабочих – в неоплачиваемых отпусках и принудительных выходных…

Но рабочие ценят госпожу владелицу, Екатерину Климентьевну Прокову – шикарную даму в белом платье и модной парижской шляпке. Рабочие – может быть, из соображений лести подлаживаясь к наследнику – рассказывают маленькому Фимке, что на других заводах «дышать невозможно». Мол, там люты звери, технологи и мастера, рвут тебе и душу и тело постоянными командами, чаще всего бессмысленными, рядовые еле ноги передвигают, а начальники цехов – матом не ругаются, разговаривают им… Орут на варщиков, толкают, рукоприкладствуют…

Екатерина же Климентьевна – интеллигентная женщина из курсисток, говорит по-французски, ходит с инспекцией по заводу походкой английской леди, всем улыбается приветливо. И ещё – очень по нраву рабочим было, если верить их россказням – что Екатерина Климентьевна ко всем обращается только на «вы», даже к самому распоследнему грузчику…

Ну, а то, что тебя каждый день на проходной заставляют дышать в трубку и меряют, как скотине, температуру – не прихоть Проковых, а производственная необходимость, это рабочие признают со всем смирением «народа-богоносца»…

По правде сказать, быть хозяином кранов, с которых, круче, чем в Кане Галилейской, льётся томатный сок толстой струей, быть хозяином всей этой суеты, закупоривающей банки, паяющей пакеты, пробивающей на крышечках даты выпуска и клеящей этикетки, волокущей поддоны с упаковками готовой продукции, – не совсем в характере Фимы Прокова. Он о чём-то тоскует, чего-то смутно взыскует – но в силу воспитания не может разобраться – о чём и чего. А где-то есть, конечно, и гордость за толщину томатной струи, пресловутое «чувство хозяина», что это всё хлещет, так что слюнки текут, а ведь всё оно – твоё…

Хрупкие миловидные девушки на линии укупорки смотрят на тебя с нескрываемым вожделением, надевают юбочки покороче, потому что каждая втайне мечтает стать Джулией Робертс из фильма «Красотка». Что, мол, вот именно её ты, Фима Проков, вдруг заметишь, именно к ней подойдёшь и осчастливишь «принцем на белом мерседесе»… И давай признаем честно: при всей дурости таких мечтаний – больше девушкам с укупорки в жизни мечтать не о чем. С годами к ним придёт только больше мастерства, они смогут закрутить ещё больше банок в смену, и получат на сколько-то копеек больше сдельщины. Что, разумеется, в отличие от внимания хозяйского сына, стратегически в их тусклой бытовухе ничего не поменяет…

А при этом их тренированные руки накладывают по тысяче ярких, с лейблами, жестяных крышек в час, и набрали страшную силу: если бы вместо тайной любви они тебя возненавидели, то любая, после нескольких лет таких тренировок, удушила бы одной рукой!

Прокова мама готовит к роли полноправного владельца «майонезной империи». В «День майонеза» Фима появляется на сцене актового зала в костюме его величества Майонеза, под одобрительный смех и аплодисменты коллектива, в окружении девушек-помидорок «Черри». Пусть привыкает…

У пожилого рабочего, беженца из какой-то «горячей точки», прямо в цеху случился сердечный приступ. Оформить такое, как есть, – значит, получить случай производственного травматизма, со штрафом и пенсией пострадавшему. И все, до последнего разнорабочего, понимают, что так нельзя, в хозяйский карман залезать…

Разумеется, дядю Васю могли бы вывезти за город, на лавочку – приказчики, часть, не великая персона. Но мама, в воспитательных целях, приказала Фиме сделать это лично. Самому. Дело есть дело: пусть привыкает…

– А может, «скорую» вызвать? – спросил Ефим.

– Конец рабочего дня, зафиксируют как случай на производстве… А так дядя тихонько в парке отошёл, после работы, и никакой связи с местом работы…

Разумеется, для снижения издержек у Проковых в цехах работало много нелегалов. Само собой, никому – ни хозяевам, ни самим нелегалам – не пошло бы на пользу привлечь внимание официальных органов…

Дядю Васю вывезли в парк, где он, по официальной версии, «прогуливаясь», умер. Его обнаружил смотритель, а патологоанатом зафиксировал полную остановку сердца в 20:30. То есть значительно позже окончания рабочего дня на заводе Проковых – какие к ним могут быть претензии?! «Властью божию помре»…

Почему-то острее всего билась в виске у Прокова жилка, напоминавшая, что этот дядя Вася в свободное время любил вырезать из дерева разные ёлочные игрушки, муляжики шишек, красил их золотой и серебряной краской, припорошив белой крупой «для виду»… Теперь вот больше не будет…

– Я не хочу… – плакал Проков-попаданец из мира, в котором триколор российский покидал на несколько лет государственный флагшток. – Я не хочу это видеть, и я не хочу в это верить… Это наваждение, дьявольский морок… Кто угодно, только не моя мама!

Как они смеют такое напоминать?!

– Моя мама была человеком святым, понимаете? Она мухи в своей жизни – той жизни! – не обидела! А теперь вы хотите мне сказать – всё это было лишь от «условий»? Не пригнули бы её свирепые, звероподобные большевики задолго до приступа дяди Васи на её заводике – и она бы превратилась вот в это?! Не лгите, у человека есть свобода воли, нельзя же всё сводить к воспитанию и среде!

– Ну, почему же только к воспитанию?! – возражал жирный, как летний перепел из овсов, другой Проков. Проков иномирья.

– Послушай, милый брат-близнец, у неё же ещё и кровь! Генетика! Проковы и Граббены, Граббены и Проковы, это, братец, не шутки! Кто был ничем, тот всем не станет, враки большевистские! А мама наша была кое-кем уже когда родилась, уже в пелёнках – от рода Граббенов и Проковых… Как и ты, братишка!

– Послушай, сатана! – кричал кружевному близнецу в расплывающееся жирное лицо Ефим-голодранец из Советского Союза. – Всему есть предел! Меня возьми, меня, но только не маму мою! Маму-то за что?! Ладно, меня есть за что, согласен, но маму-Катю мою за что?

А в голове сама собой звучала песня Высоцкого:

…И из смрада, где косо висят образа,

Я, башку очертя, гнал, забросивши кнут,

Куда кони несли да глядели глаза,

И где люди живут, и – как люди живут…

– Винно осужденный, невинно осужденный… – смеялся в лицо одутловатый холёный близнец-Проков, мечта девушек-укупорщиц. – Это только вас, в советской школе, волновало, на чём и сыграли разные сволочи!

– Заткнись, мразь! То, что у нас одинаковые тела, ещё не делает нас одинаковыми! Да и не одинаковые у нас тела, у тебя лёгкие раздавлены кишечными газами, ты сдохнешь лет на двадцать раньше моего, от обжорства, задыхаясь, как астматик!

– Рыночного человека, – не обижаясь, снисходительно к «бедному родственнику» объяснил иной Проков, прошедший курсы подготовки «Хозяина», – невинно осужденными не проймёшь. Рыночный человек на протяжении многих веков знал, что люди, подобно всем живым организмам, постоянно рождаются и постоянно умирают. И как они это делают – совершенно не важно, если тебя лично не касается. Молодой человек в рыночной клоаке с рождения впитывает в себя, что жизнь – бардак и кошмар, важно только то, как ты сам лично посреди всего этого устроишься…

– …Вам плохо?! – спрашивала очаровательная стюардесса у старика Прокова, когда, в отличие от других пассажиров, радостно-возбуждённых спасением, он не смог снять с себя маску.

– Она всегда и ко всем обращалась только на «вы»… – пробормотал Ефим Климентьевич, выходя из обморока.

Разумеется, никакой параллельной реальности не было! Это всё игра больного воображения – самолёт нигде не совершал аварийной посадки, неполадки, вызвавшие тревогу на борту, устранили довольно быстро и легко. Просто от недостатка кислорода и от страха у Прокова случился сердечный приступ… Как у рабочего Васи, до пенсии не дожившего и отчества не заслужившего, того дяди Васи, которого не было…

Прокову дали таблетку, дали запить, пригласили врача.

– Как вы себя чувствуете? – спросил врач.

– Я счастлив… – искренне ответил Проков.

– Что, извините?!

– Я счастлив, что всё было, как было! И что моя мама – это моя мама…

Врач в таком странном анамнезе ничего не понял. И трудно его за это осудить!

Проков смотрел современные ему фильмы, читал современные книги, и постоянно чувствовал зуд малопонятного раздражителя, устойчивый фон отвращения, каким-то образом единый по отношению ко всему, что он видел, читал и слышал вокруг себя. В чём это единство сути, притаившееся зверем в засаде посреди пёстрого многообразия форм?

Внедрившаяся в мышление инология, иная логика? Но это только слова, бессмысленные – пока не расшифруешь скрывающееся за ними явление.

И постепенно Проков определился, и даже не в форме числового кода, а относительно гуманитарно, если можно так выразиться:

– Сформировался массовый тип паразита, у которого все мысли и разговоры о том, как вписаться в жизнь. Некоторым удаётся вписаться, другим, гораздо чаще, разумеется, сто к одному, – не удаётся. Но ни те, кто удовлетворённо вписались, ни те, кто истерически не вписались, – не думают и не говорят по трагической неспособности своей – как до́лжно человеку обустроить мир. Все их усилия навязчивой идеей сконцентрированы только на одной загадке века: как себя туда вписать? И Разум они понимают только как инструмент приспособленчества…

Чудовищная иррациональность общего в жизни XXI века – видна только рационалисту, который обладает развитым абстрактным мышлением и способен к широким обобщениям. А остальным она никак не видна. И как бы отсутствует…

А точнее, эта чудовищная общая иррациональность распадается на множество локальных, малых рациональностей, замкнутых в пузыре биологического существования. «Оно, конечно, в целом-то очень глупо сложилось, но для конкретного Ивана Ивановича, в его личных, узеньких пространстве-времени, очень и очень хитро да удобно»…

Для рационалиста наиболее близко к истине наиболее обоснованное.

Но ведь все эти логические обоснования черпаются из абстрактных умозаключений, для которых что ты есть, что тебя нет – без разницы. Дважды два было четыре что до тебя, что при тебе, что когда помрёшь – так же и останется! Схема понятна, а где лично ты в этой схеме?!

Для атеиста – наиболее близко к истине наиболее вознаграждаемое.

Для него вопрос о метафизической истинности, о приближении к абсолютному Эталону – снят. Значит, что в текущий момент наиболее поощряемо – то и истинно.

Очевидно, что рационалист с его представлениями об истине, существующей объективно, вне его интересов, – гораздо ближе к верующему, чем к атеисту. Сказать о Правде, что она Правда, даже тогда, когда это тебе не выгодно, может только тот, для кого абстрактная и умозрительная Правда важнее его собственного живого и тёплокровного существа.

А другие – смотрят, где покормят лучше. Вливаются – где меньше проблем. Обычно это бывает государственная церковь, чего бы она ни проповедовала. Интересно не само утверждение, а только те блага, которые можно получить, произнося его. Атеист такого типа никогда не станет безобразничать в церкви или демонстративно плеваться в небо. Наоборот, он нарядится попом и займётся «обслуживанием предрассудков», и будет продавцом свечек до тех пор, пока остаётся хотя бы один их покупатель…

И это никакая не подлость, не упрощайте, и никакое не двуличие! Это картина мира. Науку учёный привык рассматривать с точки зрения пользы человеку. Лишившийся сакральности идеал обречён рассматриваться точно так же.

 Вы же не станете называть подлецом и лицемером интеллектуала, устроившего себе водопровод, чтобы не таскать воду вёдрами! Он использовал свои познания для облегчения собственной жизни – почтенно, солидно, завидно…

Никакой храмовый инвентарь, если он в ваших глазах потерял свою сакральность, – ни на что, кроме утилизации, не годится. Если вы сами не собираетесь ему служить – надо сделать так, чтобы он «служил человеку», и через то превратился в расходный материал житейских удобств.

Миллионы коммунистов на глазах у Прокова стали в один день миллионами антикоммунистов, потому что почувствовали, что за членство в компартии больше не вознаграждают, и даже наоборот. И потянулись к тому, что вознаграждаемо на сегодняшнее число!

Не волнуйтесь, все эти толпы атеистов вернутся обратно в лоно коммунизма, если только за «вхождение в ряды» снова начнут подкармливать! И вернутся они ошеломляюще, в один день, точно так же, как и вышли… Другое дело – стоит ли такому радоваться?

Для верующего истина то, чему он служит.

Для атеиста истина то, что служит ему.

«Бог, – думал Проков расслабленно и, как ни странно, с благодушием, – награждает нас болезнями, тяготами и скудостью – а мы по глупости считаем, что это он нас наказал. Но на самом деле все эти «неудачи» – самая большая удача в нашей жизни, достающаяся нам даром и незаслуженно, с нашей стороны ограда от чудовищной скверны, которая почти неизбежно поглотила бы нас, если бы мы чаще выигрывали у судьбы в карты…».

 

6.

Дело не в том, что диван в гостиной у Дженни был неудобен для сна: Прокову не спалось по-стариковски, и ему не спалось бы от волнений пережитого на любом ложе.

Из-под потолка на него сверкнули в темноте свирепые зелёные глаза ночного хищника. Зло и немигающе, с отчётливо считываемой угрозой.

«Машина?» – подумал Проков.

Но это была не машина, а котейка. Пробравшаяся межкомнатными лазами «кошачьей тропы» и теперь неприязненно изучавшая вторженца, которому совсем не прочь была бы пометить обувь – коли б добралась…

– Тьфу ты! – застыдился своего страха Проков, когда понял кто на самом деле ночной хищник, пугающий горящим и плотоядным взглядом в упор.

Но расслабляться было рано: кот на кошачьей тропе вздыбил шёрстку, изогнул хвост злым полукругом и громко зашипел в пустой угол комнаты. Кот что-то там видел, чего человеческими глазами не разглядеть. Да и руками не ощупать.

Что и проверил Ефим Климентьевич, когда встал и сходил в напугавший кота угол. «Старый я, поздно мне уж бояться-то…».

Шёл он «шёпотом», как все старики – когда им кажется, что они бесшумны на цыпочках, а на самом деле они шаркают тапками больше, чем обычно. И спасаемы от саморазоблачения только собственной тугоухостью…

«Я действительно любил тебя, Нью-Йорк! – сказал городу Проков. – А эта боль в груди сейчас – не стенокардия и не аритмия. Я свои диагнозы знаю, и поверь, «большое яблоко», – мне сейчас больно, потому что я, несмотря ни на что – всё ещё люблю тебя…».

Ефим Климентьевич подошёл к панорамному остеклению, которое состоятельным американцам заменяет окна: великий город, необъятный и умирающий, кривлялся клоуном под своими бесчисленными неоновыми и лазерными масками круглосуточного зазывального шутовства.

На перекрёстке, под гроздьями традиционно-бессмысленно-множественных светофоров, встала, рыча двигателями байков, колоритная банда рокеров. Они были в клёпаных кожанках, в мокасинах змеиной кожи – и… трогательно ностальгическими! Дети ультрамодерна, всадники «харли девидсонов», легендарных «харлеев», – когда же они успели стать ретро?!

– Я постарел или мир сошёл с ума? – спросил Проков у стекла, в котором смутно отражался призраком среди сполохов реклам.

– И то, и другое! – подмигнуло за стеклом Прокову неоновое безумие.

В склеротической бессоннице сами собой рождались слова выступления, которые Проков завтра скажет на собрании общества пацифистов, куда его грозилась потащить неутомимая бабушка Дженни.

«Нет, я не буду читать по бумажке, – спорил с кем-то Проков, обшаривая взглядом ночную неугомонную стрит. – В моём возрасте нормально писать тексты, но не этот! Я скажу просто и вымученно, этих слов я не смогу забыть, как не забывают пытки, и не смогу перепутать – как не путает человек вдоха с выдохом…

Человек, – скажу я, – испугался собственного Разума, он испугался разумности, стремительно окружающей его. Человек ощутил великую силу науки, её духозахватывающий потенциал. Наука лишает свободы, и это так же страшно, как немецкая надпись «труд делает свободным» на вратах концлагеря.

Да, так я и скажу в этом обществе пацифистов!».

…Ему нравилась эта аудитория, она напоминала прежние, живые и отзывчивые собрания его «ламповой» эпохи, его 70-х годов. Много молодёжи, есть инженеры и инвесторы, партнеры его американских проектов прежних лет, мелькают знакомые лица, словом – целевая аудитория научных журналов. Сбоку работают самый настоящий бар и шипучая кофейня, возле которых топчется небольшая очередь…

– Если всё сложить по уму, – вдохновенно вещал Проков, то уже нет выбора, верное решение задачи, – всегда одно. Человек почувствовал себя в ловушке слишком убедительной, слишком бесспорной однозначности.

Во втором ряду, среди улыбчиво внимающих – Ефим заметил доктора Олдриджа. «А говорили, что он умер» – тревожным молоточком стукнуло в висок, но Проков прогнал от себя нелепые подозрения. Откуда Ефиму там, в далёкой России, знать, кто в США помер, а кто нет? Довольствовался слухами, вот и записал в мертвецы живого и здорового коллегу…

А вон в третьем ряду слева скалится доктор Першин, про которого тоже наврали, что он умер… Никому нельзя верить, когда ты вдалеке, всех знакомых оклеветали!

– Здесь нужно было остановиться, – сетовал Проков, умело, по-лекторски, заламывая руки в знак скорби упущенного. – Остановиться и задуматься – и поискать компромисса науки и свободы, дать человеку право на ошибку, и место ошибаться, но… Но человек слишком тороплив и слишком пуглив – вместо этого, защищая свою свободу, он дал ошибке право на себя!

Почему такой тяжёлый запах в этой зале? Проков замечал, что к потолку подвешено множество ароматизаторов, как и принято в США, но всё равно не весь густой трупный запах поглощался этими «ёлочками» и силуэтами машинок…

– С определённого момента, – просил признать и учесть вдохновенный лектор, – Свобода, так ценимая человеком западного типа, перестала отличать себя от воинствующей иррациональности. Вы, а потом и мы за вами, решили, что без абсурда нет свободы, и превратили всю свою жизнь в абсурд…

А вот тоже интересный вопрос: как ты сюда попал? Ты готовился к речи у окна, и знал, что попадёшь сюда, но почему проклятый склероз начисто вымел всю дорогу из гостиной Грейди и Уилмера до пацифистского общества?

«В самом деле… Вот я у панорамного окна… Я планировал всё это сказать… А вот я уже на трибуне и всё это говорю… Говорю людям, про которых мне насвистели, что их больше нет, но они же есть, улыбаются мне из зала… Очень милая обстановка, если не считать, что этот отвратительный запах мертвечины сгущается…».

Пытаясь не отвлекаться от главного, Проков, что называется, резал правду-матку доброжелательной к нему аудитории:

– Человек, за одну жизнь успевший поменять и даже забыть несколько поколений техники, от винила до флешки, от чёрной тарелки первых радио до вайфая, подвергся очень сильному виду аллергии: аллергии на цивилизованность. И мы стали всё делать нарочито нескладно, мы принялись дезорганизовывать обустроенное и разрегулировать отрегулированное…

В конце концов – кладбищенский запах в аудитории – не проблема Прокова, а проблема завхоза этого клуба. Пусть он и разбирается, каждый должен заниматься своим делом.

Что Ефим Климентьевич считал нужным сказать – то и сказал. С большим удовольствием и облегчением, и почти забытым чувством своей значимости. Это когда аудитория твоя даёт тебе волны и флюиды поддержки, понимания, согласия, принимает твою правду и готова нести её дальше уже на собственных устах.

Можно ли в такой аудитории умолкнуть – только лишь потому, что воняет тухлятиной?

Проков решил, что нельзя – и вещал, как токующий глухарь, ни на что не обращая внимания. Этим и сорвал аплодисменты под занавес, когда, обласканный вниманием, оказался окружён плотным кольцом слушателей, привычно по старой жизни, подзабыто в новой, подошедших за автографом.

Среди дружески окруживших и похлопывавших по плечу были и Олдридж, и Першин, и мистер Лирд – про которого тоже врали, что он-де ушёл в мир иной… Никакой не иной, а самый тутошний, вот он, старина Джереми, на расстоянии вытянутой руки, довольный и весьма к тебе расположенный…

Почему-то, правда, и у Першина, и у Олдриджа, и у Лирда – волчьи зубы… Лирду они идут, он всегда был по жизни волк, профессоров же портят, искажают сложившийся о них в памяти облик…

– Если сказал всё слишком поздно – не моя вина, – приобнял друзей с волчьими пастями растроганный Ефим. – По крайней мере – не меня одного…

– Ты опять так ничего и не понял? – с хищным сочувствием поинтересовался старина Олдридж, на похороны которого точно, приглашали, даже официальную телеграмму в Москву отбили… И давно, кажется… – Эх, Ефим, Ефим, горазд ты не понимать…

– Да всё я понял! – обезоруживающе, с радушной и подкупающей близорукостью улыбался Проков в компании заметно меняющихся оборотней. – Чего уж вы из меня совсем слабоумного делаете?!

– Ну, понял – так беги! – посоветовал Першин, скаля клыки совсем не человеческого фасона и даже, давая фору, отступил от лектора на шаг.

– А куда мне бежать?! – спросил старых друзей Ефим. – Не в моём возрасте в догонялки играть, а главное – некуда…

– А почему ты не боишься?

– Чего со мной ещё такого не сделали, что можно сделать с человеком? – пожал плечами Проков, и притянул уважительно к его спокойствию расступившихся покойных друзей новым широким, раскидистым объятием. – Как вы себе представляете меня – боящимся?! Смешно же, парни!

Знакомые покойники с волчьими пастями разошлись коридором, открывая проход, словно бы Проков назвал заветный пароль.

«Смешно» – это и есть пароль инологии? Всегда смешно, везде смешно, всё смешно, и если не