ПРОЗА / Игорь ИЗБОРЦЕВ. ЗДРАВСТВУЙТЕ, Я КОЛЯ! Рассказы
Игорь ИЗБОРЦЕВ

Игорь ИЗБОРЦЕВ. ЗДРАВСТВУЙТЕ, Я КОЛЯ! Рассказы

 

Игорь ИЗБОРЦЕВ

ЗДРАВСТВУЙТЕ, Я КОЛЯ!

Рассказы

 

СМЕРТЬ КУЧЕРА

 

Суда Божьего околицей не объедешь.
Народная мудрость

 

К старости Григорий Онуфриевич сделался человеком крайне интеллигентным. Он даже кашлять научился очень деликатно, на французский манер. Так что супруга его, Клавдия Устиновна, однажды ему заметила:

– Гришенька, ты как-то по-другому стал теперь кашлять, совсем как наш покойный барин Василий Васильевич?

Ах, если бы она умела читать мысли и увидела бы, в каких вальсах и мазурках кружились в мужниной головушке слова и буквы (облачённые теперь исключительно во фраки и цилиндры) – удивлению её не было бы предела… Но и то, что она слышала, немало дивило её робкую душу. Отходя ко сну, Григорий Онуфриевич мог, например, вдруг резко откинуть с груди приткнутое супругой одеяло, протянуть к потолку руку и дрожащим голосом воскликнуть:

Этот лавр был нимфою молящей,

В той скале дочь Тантала молчит,

Филомела плачет в тёмной чаще,

Стон Сиринги в тростнике звучит…

А когда с конюшни доносилось лошадиное ржание, Григорий Онуфриевич по-интеллигентному неспешно гладил сухой стариковской ладошкой воздух и со слезой в голосе шептал:

Бог лучезарный, спустись! жаждут долины

Вновь освежиться росой, люди томятся,

Медлят усталые кони, –

Спустись в золотой колеснице!

Простоватая Клавдия Устиновна мало разумела мужнины слова и лишь боязливо качала головой:

– Гришенька, Гришенька, бедненький мой, на конюшенку хочешь вернуться? Сердечко истосковалось? Только там уж давно новый кучер Петруха, покойного барина лакея сын, помнишь его, иль нет?

Но Григорий Онуфриевич не отвечал, он думал о чём-то своём – глубоком и очень-очень далёком: и от этой скромной, украшенной лишь истёртыми домоткаными ковриками да пожелтевшими кружевными салфетками, комнаты, и от изводящей себя щемящим чувством тревоги супруги, тихо плачущей и утирающей слёзы краешком беленького головного платочка. А Григорий Онуфриевич, напротив, чуть заметно, лишь уголками губ, улыбался, и его похожие на серые моховые кочки брови то медленно поднимались вверх, то опускались вниз, словно танцуя польский полонез. Постепенно дыхание его менялось, становилось ровным, глаза его смыкались и он засыпал. Клавдия Устиновна тут же семенила к его постели, оправляла подушку и крестила мужа мелким, частым крестом, словно солила.

А Григорию Онуфриевичу уже снился сон, похожий на все предыдущие, что снились ему с той поры, как слёг он в этой последней своей болезни. Снился ему его покойный барин Василий Васильевич, улыбающийся, бодрый и молодой. Шли они, как обычно на конюшню, осматривали лошадей, барин довольно хмыкал и хвалил своего старого кучера за усердие и старательность. И были эти слова для Григория Онуфриевича слаще мёда, сердце его таяло, словно кусочек сахара в стакане вечернего чая… Потом они осматривали бричку и Василий Васильевич со знанием дела сжимал обода колёс и пробовал на крепость рессору. Иногда делал Григорию Онуфриевичу замечание, но очень по-доброму, улыбаясь и деликатно покашливая.

Закончив с делами, они отправлялись в барские покои, где на большом семейном столе уже пыхтел раскалённый самовар. Чай подавали в мейсенском фарфоре с пастушками и купидонами, и Григорий Онуфриевич испуганно ёжился, чувствуя неуместность своего здесь пребывания. Но Василий Васильевич вёл себя совсем по-братски, весело шутил, сдувая с налитого в чашку чая жар. Нахваливая пироги с брусникой и яблоками, покачивал головой и, закатывая глаза, приговаривал:

– Ох, хорош, шельмец! Отведай, друг Григорий! Такие титовские на этот год уродились, век того не бывало!

Покончив с чаем, Василий Васильевич откидывался в кресле и читал из книги с красивым сафьяновым переплётом:

Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,

В ту бездну прыгнет с вышины?

Бросаю мой кубок туда золотой:

Кто сыщет во тьме глубины

Мой кубок и с ним возвратится безвредно,

Тому он и будет наградой победной.

Потом Василий Васильевич довольно жмурился и наставлял Григория Онуфриевича чем-нибудь нужным и полезным.

– Ты брат, Григорий, запоминай, что я читаю, – по-отечески ласково говорил он, – ан-нет, и пригодится? Не знаешь ведь, как жизнь-то повернётся. Я ведь постиг твою кучерскую премудрость? Или не веришь? – Василий Васильевич испытующе заглядывал Григорию Онуфриевичу в глаза, да так внимательно, словно в самую душу смотрел. Последний смущённо отводил взгляд, а Василий Васильевич с деланным негодованием восклицал:

– Ну не думал, брат Григорий! Не думал, что ты таков! Ведь мы с тобой вместе столь вёрст промчали! Сочтёшь ли? Так позволь, я тебе докажу! У соседа нашего отставного премьер-майора Виталия Сергеевича Боровкова с часу на час бал начнётся. Так что я сам сей момент снаряжу экипаж и домчу тебя, родимый брат мой Григорий, до боровковских Больших Прудов.

– Возможно ли это, барин? Помилуйте, увольте! – испуганно шептал теряющий голос Григорий Онуфриевич.

Но Василий Васильевич оставался непреклонным:

– А подать сюда фрак для друга моего Григория! – кричал он строгим голосом. – А для меня кучерский камзол!

Бегал по дому лакей Птолемей, давно покойный, но нынче, во сне, живой. Исполнял приказанное и метал смертельные, как весенние грозы, взгляды в сторону Григория Онуфриевича: мол, по Сеньке ли шапка?

Но что поделать супротив барской воли? Вскоре пара каурых несла их бричку с откинутым верхом в сторону усадьбы премьер-майора Боровкого. В кузове, на обтянутом кожей сидении, как петух на насесте, ютился Григорий Онуфриевич. А на козлах рядом с Птолемеем действительно восседал Василий Васильевич, оставшийся, правда, в подобающем его положению костюме…

А потом были менуэты, полонезы, мазурки. И во всём этом, словно видя сон во сне, участвовал оробевший, но ещё более удивлённый Григорий Онуфриевич…

На обратном пути они с Василием Васильевичем, как заправские друзья, сидели оба вместе в кузове экипажа и слушали как кто-то (уж не понятно кто: то ли Василий Васильевич, то ли сам Григорий Онуфриевич?) читает весёлые озорные стихи:

От снега – холод, ночь – темна,

Без ног – не разгуляться,

Сияет на небе луна.

Едва ли логика нужна,

Чтоб в этом разобраться.

Но метафизик разъяснит,

Что тот не мерзнёт, кто горит,

Что всё глухое – глухо,

А все сухое – сухо.

В этом месте Григорий Онуфриевич обычно просыпался. Некоторое время, приходя в себя, растерянно смотрел в потолок, слушая, как рядом на раскладной кроватке ворочается во сне Клавдия Устиновна. Он крестился, читал Иисусову молитву, и мучительно думал: сон это или воспоминание о бывшем? Изнурённая старостью и болезнью память мало ему помогала. Было или не было? Наваждение или явь? Он терзал себя этими мыслями до первого света, когда поднималась с постели исполненная заботой Клавдия Устиновна и тут же устремлялась к нему, ловя его дыхание и ощупывая лоб. И он, показывая, что живой, тут же начинал читать по памяти из той самой сафьяновой барской книжки, которая непонятным образом, не подчиняясь тлену времени, угнездилась в его голове, где всё было повержено и разрушено, и лишь она невредимо существовала, побуждая постоянно обращаться к себе.

Жизнь ушла из этих вяло

Свесившихся рук,

Не согнуть уж, как бывало,

Им упругий лук.

Он ушёл для лучшей доли

В край бесснежный тот,

Где маис на тучном поле

Сам собой растёт…

– Бог с тобой, Гришенька, – пугалась Клавдия Устиновна, – окстись, не кличь беду!

Но Григорий Онуфриевич по обыкновению молчал, и опять погружался в мир грёз из танцующих мазурки и полонезы букв и слов…

Иногда по воскресеньям после обедни к ним заглядывал приходской священник отец Палладий, крестился на икону Богородицы, обводил цепким, проникающим всюду взглядом комнату и, ткнув широкой, как лопата, чёрной бородой в сторону Григория Онуфриевича, спрашивал:

– Что, не пора ещё отходную читать?

– Не пора ещё, батюшка, не пора! – переполошенной курицей квохтала Клавдия Устиновна. – Пусть поживёт, родимый, пусть побудет с нами!

Однако всякая пора наступает, и всему приходит конец. Когда Григорию Онуфриевичу сделалось хуже, когда дыхание его участилось и стало рваться на части, Клавдия Устиновна сама побежала за отцом Палладием. Священник, исполняя свой пастырский долг, исповедал внезапно пришедшего в себя Григория Онуфриевича и напутствовал Святыми Тайнами в последний путь, после чего начал читать отходную…

Григорий Онуфриевич же, опять впавший в беспамятство, ничего этого уже не слышал. Он стоял у дороги и смотрел на подъезжающую знакомую бричку, на козлах которой сидел его барин – один, без Птолемея. Василий Васильевич ловко правил двойкой каурых, улыбался и призывно махал рукой. Бричка медленно приближалась, и Григорий Онуфриевич приподнял ногу, готовясь на ходу взойти в кузов экипажа…

 

 

ПРАВДА О ХАРОНЕ

 

Говорили, что Харон явился в мир уже глубоким стариком, со всклокоченной седой бородой и огненными глазами. Сын ночи, рождённый в бездне Тартара, он навсегда был отлучён от света. Говорили, что в день рождения его дядя-отец Эреб подарил ему шест, изготовленный из зловещего мёртвого дерева Аида. Говорят, что уже тогда вид Харона был так отвратителен, что даже его единоутробные братья Танатос и Гипнос брезгливо отводили от него взоры. От чувства омерзения к нему его сестра Клото разорвала нить его судьбы, а Антропос своими неумолимыми ножницами искромсала её на мириады мельчайших частиц. Его жалкого, вечно грязного вида гнушались Эрида и Немезида. Его презирали Керы и Эринии. И лишь тени умерших, дробящиеся в тяжёлых водах Ахерона, испуганно всматривались в его мрачный, бесприветный лик, напрасно выискивая в нём хотя бы искру благодарности за внесённый на берегу навлон из двух оболов.

Так о нём говорили… Но на самом деле всё было не совсем так. Он родился под тихую песнь ночи, и его мать Никта бережно пеленала его в мягкие полотна мрака. Его старший брат Эфир принёс к его колыбели неистощимую амфору с молоком от коз, пасшихся на склонах Олимпа, Геспериды подарили ему корзину чудесных золотых яблок, а насмешливый Мом учил его красноречию. Детство его было безмятежно, он грыз яблоки из садов Геспирид, погружался с нимфой Стикс в воды священной реки Царства мёртвых, слушал бесконечными ночами эпические саги, нашептываемые ему из бездны обожающей его бабкой Хаос и чувствовал себя счастливым. Детство его было мирно и бестревожно, но коротко… Юность его неумолимо рассыпалась и тонула в мрачном чреве Тартара, где тяжело вздыхая, ворочался Вечный мрак…

Харон не заметил, как стал стариком. Однажды взглянув на своё отражение в тёмном зеркале Ахерона, ужаснулся: волосы его поседели, на лоб и щёки, как черви, наползли отвратительные морщины, нос искривился и обвис. Его крик тогда потряс беспросветные своды царства  Аида. Харон возненавидел себя и весь мир. И именно тогда его дядя-отец Эреб вручил ему шест перевозчика и подвёл к месту на берегу Ахерона, где стоял печальный, похожий на древнюю гробницу, челнок. С той поры и началась его настоящая жизнь – жизнь перевозчика мёртвых Харона, стража реки Ахерон.

 

 

ФОРТЕЛЬ СУДЬБЫ

 

Под кованым, крытым черепицей козырьком у входных дверей магазина «Гном» дождь уже не казался докучливым кровососом. Клубящиеся хищными москитами дождинки, не умея пробраться внутрь защищённого навесом пространства, бессильно разбивали свои жала о мрамор ступеней. Иные ловкие струйки, выделывая замысловатые па, дотягивались до носков ботинок, но тут же растекались в жалкие кляксы и падали по каскаду ступеней на чёрный асфальт. Старший наряда сержант Петров снисходительно скривил губы: «Так-то, здесь тебе нас не достать!».

– Ты чего бормочешь? – хрипло, выкашливая дождь, спросил его напарник, рядовой патрульно-постовой службы Горшков.

– Радуюсь жизни, – Петров похлопал себя по щекам и с шумом выдохнул воздух. – Помню, был как-то в санатории на Чёрном море, тоже в сентябре. Дождина лил целыми днями. А я на террасе в шезлонге, в руке стакан пива, а кругом море шумит – красота! В общем, радовался жизни.

– Оптимист, – Горшков попытался прикурить сигарету, но отсыревшая зажигалка отказывалась работать. Щёлкнув несколько раз, Горшков спрятал её в карман и в сердцах сплюнул: – Вот он, ёшкин кот, дружественный Китай. А я ведь бывал в Китае и на Чёрном море пару раз – губернатора сопровождал.

– Ну да, – ухмыльнулся Петров, – тебя, слышал, выперли из ФСО, ты ведь в соседней области служил?

– В соседней, – кивнул Горшков, – только не в ФСО, а в службе охраны тамошнего губера.

– А чего выперли-то? Или военная тайна?

– Да какая там, ёшкин кот, тайна? – Горшков опять сплюнул. – Об этом и в прессе писали. Правда, туда попала официальная версия, на самом деле всё было не так.

– Ну и как же было на самом деле? – Петров опустил подбородок и исподлобья взглянул на напарника. – Или слабо рассказать?

– Да чего там рассказывать… – Горшков махнул рукой, но, видя, что сержант не отводит вопросительного взгляда, начал говорить:

– Приехал к нам, значится, высокий начальник из столицы. О мёртвом, как говорится – или хорошо или ничего. Поэтому лично о нём ничего и не скажу, всё равно хорошего про него не слышал. Ну, приняли его, конечно, по самому высшему разряду: банкеты, бани, охота, рыбалка, девочки… А потом, в завершение программы, решили покатать на самолёте, показать область, так сказать, с высоты птичьего полёта. Не знаю, чей там получился недосмотр, но в воздухе у самолёта мотор стал барахлить. Лётчик кричит: прыгайте, мол, парашюты в углу. И ещё что-то там кричал, да никто не разобрал, шумно очень было. Это потом мы узнали, что он просил зелёный мешок с нашитым красным квадратом не брать, в нём, дескать, вместо парашюта бельишко грязное лежит, комбезы там, трусы, носки ну и прочая дрянь. Я уж и не знаю, что тут вышло: злой рок или просто случай… Одним словом, этот самый мешок с красным квадратом на московского гостя как раз и нахлобучили. Спешка, понимаешь, дикая была. Его, кажется, третьим или четвёртым выпихнули. Я, ёшкин кот, и выпихивал. Эх, кабы знал! Но ведь как лучше хотел? Помню, кричал он, сопротивлялся, а ему: извиняйте, мол, Анатолий Борисович, но для вашего же блага так лучше будет. Повернул его носом к небу и толкнул промеж лопаток… А вскоре и сам сиганул. Лечу, помнится, любуюсь: красота-то какая вокруг – леса, поля, озеро, речка змейкой вьётся! А на душе всё равно кошки скребут: что-то не так! Приземлился на поле, кругом лепёшки коровьи…

– Ну и дальше что? – нетерпеливо вскинул подбородком Петров.

– А что дальше? – вздохнул Горшков. – Не знал я, ёшкин кот, что минутой назад на этом самом поле одной лепёшкой стало больше…

– Ну, ты… – Петров закашлялся, пытаясь подавить пароксизм дикого смеха. Ему на удивление живо представилась вся вышеописанная сцена. На матовой завесе дождя, словно на экране своего домашнего «панасоника», он увидел, как «нахлобучивают» на спину маститого московского гостя мешок с грязным бельём и с матерком выпихивают в пасть открытого люка…  – Ну ты… – он, два раза согнувшись пополам, неимоверным усилием погасил приступ кашля, – душегуб…

– Во-во! – Горшков ткнул командира в грудь указательным пальцем. – Прокурор, что разборки учинял, так меня и называл. Засажу, кричал, ёшкин кот, до конца дней! Однако дело за отсутствием состава преступления прекратили, уволили за несоответствие с волчьим, ёшкин кот, билетом. А вот летуну не повезло: ему халатность пришили и на три года упекли, хотя самолёт-то он всё-таки сумел посадить. А я, ёшкин кот, после целый год работу искал. В нашей области меня даже ларьки охранять не брали. Вот у вас повезло, топчу асфальт.

– Да уж… – Петров запнулся, подбирая нужные слова. – Ага, – он удовлетворённо причмокнул, – фортель судьбы, иначе и не назовёшь.

– Как? – Горшков непонимающе наморщил лоб, немного помолчал и гулко щёлкнул пальцами: – Прав ты, сержант, на все сто – бардак у меня с судьбой, тут уж к бабушке не ходи.

– Так, – Петров вдруг построжал и положил руку на штатную кобуру, – видишь там, на автобусной остановке, два мужика тусуются?

– Вижу, и что? – пожал плечами Горшков.

– А то, – Петров застегнул доверху молнию куртки и поднял воротник, – по сводке грабёж был недавно в этом районе, как раз два мужика фигурируют в деле. Пойдём-ка проверим этих хлопцев.

– Пойдём, – печально вздохнул Горшков и привычным движением расстегнул кобуру…

 

 

ТЕНЬ ОТЦА ГАМЛЕТА

 

С голодных послевоенных до беспутных девяностых годов на берегу реки Псковы, неподалеку от Гельдтовой бани, жил сапожник Иван Алоян. Иваном он был по матери, а по отцу – армянином. Да и вообще, во всём остальном он тоже был по отцу. «Отец мой, – говаривал, бывало, Иван Алоян, – а звали его родителя никак иначе, как Гамлет, – когда пришли в наш город фрицы, первым взял в руки винтовку и ушёл в партизаны…». Если речь заходила о достижениях народного хозяйства, то Иван Алоян говорил примерно так: «Отец мой, Гамлет, в бытность свою хлеборобом, за смену выполнял четыре нормы, и сам Никита Сергеевич вручал ему за это куст элитной кукурузы». Если разговор касался оперы или балета, то отец Гамлет становился ведущим тенором или примой балеруном. Был он также строителем Покровской башни и основателем Труворова городища. А также большим другом Пушкина и Кутузова.

И никто, чьё знакомство с Иваном Алояном продлилось более двух-трёх дней, не назвали бы его треплом или брехуном. Потому что был у Ивана один пунктик – он не признавал прошедшего времени и считал, что все люди – а значит и Шекспир, и Василий Тёркин, и отец его Гамлет – живут сегодня и сейчас. И нет никаких каменных, бронзовых и золотых веков, а есть эра коммунистического строительства, которая продлится до полной и окончательной победы коммунизма. Кое-кто не понимал этой его самобытности и говорил о нём плохо, писал даже пасквильные вирши. Вот, например, такие:

Жил под горкой, возле бани,

Где стоит могучий дуб,

В старом доме дядя Ваня,

Был Иван дремуче глуп.

Почему таким он стался?

Ну, никто не знал в округе.

С крыши ль в детстве оборвался?

Иль чего-то испугался?

В общем – нет в мозгах подпруги.

Может в этом сробил сыну

Папа с грязным пьяным рылом?

Наследил – и шасть в могилу,

А сыночек стал дебилом?

В общем, где тут разобраться?

Психиатру В.Петрову

Оставалось только сдаться –

Лечит он теперь здоровых…

Но таковых настигал скорый народный гнев и безжалостно карал. Например, автора вышеуказанного стишка Алояновы защитники-радетели настигли в парилке Гельдтовой бани и прямо как есть, голого, прогнали через весь колхозный рынок до самых реставрационных мастерских. Видал бы это основатель оных бань Карл Иванович Гельдт, то-то от души посмеялся бы, потому как, хотя и немец, а изрядный, говорят, был весельчак… 

Но пунктик пунктиком, а сапоги Алоян точал изумительные. Что ни пара, то яичко. Среди его заказчиков, как утверждают знатоки, были начальники райотделов милиции, директора крупных совхозов и даже один секретарь горкома партии.

Как уже отмечалось, вся история города, в представлении Алояна, была связана с его отцом Гамлетом. Так же, как и его, города, настоящее, и грядущее. Отец его, Гамлет, должен был в будущем отремонтировать и запустить фонтан в городском парке, построить новый мост через реку Великую и утвердить победу коммунизма. Про те светлые времена Иван Гамлетович рассказывал с особенным энтузиазмом...

А в перестройку Алоян не верил. Нет её – и всё! И плевался в сторону каждого, кто утверждал обратное. «Вот придёт мой отец…» – пугал он и показывал перестройщикам кулак.

Да, а отца его никто никогда не видел. Старики говорили, что тот бросил семью и умотал в Ереван, когда Ваня ещё под стол пешком ходить толком не научился. Однако самому Алояну про это никто не рассказывал. Так и жил он в тени своего отца Гамлета. До середины девяностых… Но видно и до его блаженной головушки достучались наконец своими остренькими молоточками прорабы перестройки. Стал он тогда что-то кумекать про реальности сегодняшнего дня и от того совсем заплохел.

Последний раз его видели ранним утром у стен городского рынка. Он что-то рисовал на старом досчатом заборе. Разобрать его рисунки не представлялось возможным, потому как они по большей части представляли собой бесформенные пятна, похожие на тени чего-то безвозвратно ушедшего. На всякий случай стирать с забора до времени их не стали. А Иван Алоян после этого бесследно исчез.

Вскоре в районе рынка появился какой-то бродячий армянин. Он-то и пояснил, что фамилия «Алоян» в переводе с армянского означает «Вселенская душа». После этого у базарного забора стали собираться горожане и обсуждать Ванины художественные экзерсисы. Многие усматривали в них некую вселенскую глубину и предлагали обратиться в Нобелевский комитет, правда, зачем, не умели объяснить, ведь соответствующей номинации Альфред Нобель в своём завещании не предусмотрел. Звучали и более трезвые голоса, утверждающие, что, дескать, Иван Алоян пытался в последний раз изобразить своего незабвенного отца Гамлета. Скорее всего, так и было на самом деле. Рисунки эти до конца девяностых никто не стирал, покуда ни демонтировали сам упомянутый забор…

Так, можно сказать, что до конца второго тысячелетия наш город просуществовал в тени отца Гамлета. Пока бравый двадцать первый век не оставил в прошлом и коммунистическую будущность, и оную тень, и саму историю нашего древнего города.

 

 

ЗДРАВСТВУЙТЕ, Я КОЛЯ!

 

Счастье ведь не в том, чтобы получить; счастье в том, чтобы отдать.
И чем больше отдал – тем  более счастлив!

Народная мудрость

 

Один известный поэт сказал так: «Плохо человеку, когда он один. Горе одному, один не воин…». Неправильно сказал, хотя стихи иногда писал неплохие. Возьмите хотя бы толпу, мятущуюся, ревущую. Каждый ее член мнит себя частью единого целого, но ведь, по сути, он, этот «каждый», – микрокосм, вселенная, бессмертная душа, неповторимая и бесценная. Жаль не ведает об этом тот самый «каждый», вот и плохо ему, когда он остается наедине с собой.

А Коле было хорошо. Он был один такой на все Печеры. Да что там Печеры? Что область? На весь мир! Каждый день он просыпался с удивлением и радостью, что живет он такой на свете и зовут его Николай.

– Здравствуйте, я Коля! – говорил он знакомым и незнакомым людям. И улыбался.

И люди улыбались. Хотя еще за мгновение до этого совсем не собирались это делать.

«И чего это я? – думал один, растягивая губы в улыбке. – Меня ведь друг предал, на деньги кинули…», «Работу потерял… болезнь одолела…» – думали другие… и улыбались. Один, так уж совсем злой – на весь мир и на улыбки тоже, – услышав «Я Коля», не понимая, что это с ним происходит, улыбнулся, и так широко, что лицо с непривычки затрещало по швам.

Да ладно – улыбнулись! Так ведь еще и счастья при этом – полные карманы. А это уж ни в какие ворота! Ведь сказано: друг предал, работу потерял, на деньги кинули…

Жаль только, что лишь отходил Коля, чтобы другим напомнить о себе, так и счастье от тебя потихоньку ускользало. Ведь мало получить, надо уметь сохранить, но это уже целое искусство. А ты ведь не он, ты не просыпаешься радостным и удивленным.

Колю иные называли убогим, а это что? Это значит – у Бога! Совсем близко! Рядом! С Творцом всего сущего, всякой твари! Поэтому много богатств было у Коли, всего и не перечислишь, например – любви, радости, счастья! И всем этим он щедро делился. У тех, которые у Бога, ведь как? Отдали много, а осталось еще больше! И если бы Коля всему миру, каждому его большому и малому человеку, назвал свое имя, улыбнулся и каждого сделал счастливым, то остался бы он во сто крат богаче, нежели был до этого. Вот так Премилосердный Господь все устроил, так все уложил. И знали об этом, кроме Коли, кое-кто из братии монастыря, подле врат которого Коля каждый день гулял и делал людей счастливыми, и немногие разумные люди из местных жителей да приезжающих паломников.

Вот идет по соборной площади солидный мужчина со значительным видом и суровым лицом. Поди, подойди к такому? Взглянет – холодом обдаст, скажет – оцепенеешь от страха. А Коля нет, он подбежит, разулыбается и так искреннее восхитится важным незнакомцем, что тот, как оный ледник Туэйтса в Западной Антарктиде, раскиснет, потечет благостными струйками и беспомощно улыбнется Коле в ответ. А тот ему:

– Приезжайте к нам еще!

«К нам» – это в монастырь, в Печеры, в славные святые места, где свет и радость изливаются не только от крестов на куполах храмов, не только от ликов икон, от молитв и святых песнопений, от камней, истертых сандалиями иноков, но от каждого звука – начиная от колокольного звона и до тихого «Здравствуйте, я Коля!».

А еще он был проводником тем, кто заблудился. «Как? – воскликнете вы. – Где там можно заблудиться? В таком маленьком городке?». Да и не в городке вовсе, а на соборной площади и прилегающих к монастырю улицах. Паломники ведь такие рассеянные, а туристических автобусов так много, и они – словно близнецы-братья, поди их разбери, где чей? Вот и бегают некоторые молодые и пожилые в платочках и шляпках. Где ж наш транспорт? Ай, без нас уедет? Тут появляется Коля. Берет под руку и ведет прямо к нужному автобусу. «Что ж здесь такого? – опять спросите вы. – Мудрено ли дело, проводить до автобусной стоянки?».

Но не спешите, подумайте. Вот женщина с испуганным лицом из Ростова-на-Дону застыла, раздумывая куда идти, от обилия впечатлений потеряв нужный ориентир. А рядом, как ангел-хранитель – Коля. Давеча они уже познакомились, она ему денежку, а он ей подарок – пластмассовое сердечко на память. (Было у Коли такое обыкновение: ему в ладошку вкладывали монетки или купюры, а он тут же бежал и покупал на эти деньги сувениры и дарил их благодетелям.) И вот уже влечет Коля паломницу к белому автобусу с синей полосой: мол, езжай, матушка, с Богом!

 И так помогал он многим, без раздумий вел человека к нужному месту и ведь никто ему не говорил: «Куда, где, кто, как?». Сам все знал. Откуда? Странный вопрос. Спросите у ангела-хранителя, откуда он все знает?

Некоторым Коля снился. Одна увидела его во сне, будто идет по торговым рядам, а какие-то мужики и говорят: «Вон Колька стоит, он тебя любит». Лицо Колькино она запомнила. Через короткое время приезжает на экскурсию в Псково-Печерский монастырь и встречает на соборной площади того самого Кольку. Вот удивления-то было! А он и впрямь, словно давно ее знает, обнимает, приглашает приехать опять. Приехала. Через восемнадцать лет. А он тут же на площади. Как увидел ее, сразу по имени назвал. Вот так Коля!

Позвольте, спросит некто серьезный и знающий закон, да кто вообще этот Коля? Был ли у него документ? Была ли фамилия? Регистрация? Кто позволил ему проживать в достопочтенном городке Печеры? Да Бог и позволил, и имя дал с фамилией – Николай Олимпьев! И жил он не на улице, а у достойных людей, у женщины, про которую говорили, что она такая же добрая, как сам Коля.

Хотя, если б и на улице жил, то что? Вот блаженный Прокопий Вятский не имел места, где колени приклонить. Николай Салос зимой в поле ночевал, почти нагой. Преподобная Мария Египетская сорок семь лет спасалась в пустыне в полном уединении, преподобный Симеон Столпник тридцать семь лет простоял на четырёхметровом каменном столпе. А Коля провел жизнь у стен Псково-Печерского монастыря, даря людям радость, покоряя всех кротостью, смирением и любовью…

Отпевали Колю ясным июньским утром у стен Варваринской церкви. Высокое васильковое небо светилось так же, как прежде его улыбка, а круглые белые облака столпились над соборной площадью и друг через дружку заглядывались на стоящих у гроба паломников-богомольцев, словно тоже хотели отдать последнее целование своему незабвенному дружку…

А сам он в тот миг, должно быть, уж открывал двери в святой горний чертог, готовясь сказать привычные для себя слова:

– Здравствуйте, я Коля!

 

* * *

Добавить к сказанному нечего, поэтому закончу рассказ словами другого известного поэта, адресованными, как думалось ему, его современнику:

Природа-мать! когда б таких людей

Ты иногда не посылала миру,

Заглохла б нива жизни…

 

Ну, а мы уж сами решим – о ком это сказано…

г.Псков

Комментарии

Комментарий #28721 22.07.2021 в 09:08

Спасибо за комментарии! Жаль имен комментаторов не знаю!

Комментарий #28678 14.07.2021 в 23:35

Молодец, Игорь! Классический, выверенный слог. Мастерски написано. О Коле - трогательно.
Настоящая Литература, с большой буквы!

Комментарий #28674 14.07.2021 в 12:53

Очень понравились рассказы! Спасибо, Игорь Александрович !