Александр БАЛТИН. ВЕЛИЧЕСТВЕННЫЙ ОБРАЗ ВЕЛИКОГО ЧЕЛОВЕКА. К 180-летию гибели Лермонтова
Александр БАЛТИН
ВЕЛИЧЕСТВЕННЫЙ ОБРАЗ ВЕЛИКОГО ЧЕЛОВЕКА
К 180-летию гибели Лермонтова
1.
…В сущности, Лермонтов первый, кто продемонстрировал возможности сгущения прозаической фразы, предельно ёмкого её наполнения: не потому ли Чехов, доведший искусство лаконизма до высшей, максимально выразительной точки, так высоко ставил «Тамань»?
Гроздья слов организуют сок смысла.
…Максим Максимыч, фактически не замеченный бывшим другом, вызывает жалость; а какие чувства вызывает более глобальный Печорин?
Скорее негативные: да и мотивы его тотальной разочарованности отдают скорее пресыщенностью, чем глубиной натуры…
Однако, сгущение фразы до высокой ёмкости, впервые продемонстрированное Лермонтовым, получило вектор дальнейшего развития: и Толстой, и Чехов, даже, думается, в определённом смысле и Платонов – этот беспрецедентный стилист 20 века – черпали отсюда: из лермонтовских бездн…
…Поэзия необыкновенного звука, мелодии столь же возвышенной, сколь и питающей душу, творилась Лермонтовым, не способным довольствоваться только видимой реальностью.
Духовные очи позволяли ему видеть голубое сиянье, в котором спит земля, – задолго до возможностей космического полёта, предоставившего возможность получить фотографии.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Необыкновенный звук множится на ощущение неба как дома – неба, сообщающего человеку ту близость, которая должна отменять всякую безнадёжность.
Колорит поэзии Лермонтова мрачен: но это не игры в раннюю усталость, или следствие избыточного житейского опыта – тут создаётся ощущение всеприсутствия поэта: во многих эпохах, в разных временах…
…Точно был свидетелем цивилизации титанов, опалённых божественным огнём, громоздящих гигантские скалы; точно такая прапамять окрашивала множество его произведений…
Но вдруг звучало – «В минуту жизни трудную» – так задушевно, пронзительно, что становилась очевидна надмирная природа поэзии.
Молитвы Лермонтова не уступают – когда не превосходят – церковное: словесное совершенство множится на ощущение великой субстанции жизни, разлитой повсеместно.
Вчитываясь в Лермонтова, непроизвольно ощущаешь мистические струи, омывающие реальность, начинаешь верить, что наш, видимый мир – только следствие неизвестных миров, равно непостижимых причин.
Космос не может стареть: даже если учесть все изменения, произошедшие в языке; и космос Лермонтова раскрывается вновь и вновь – всякий раз по-новому, любому поколению иначе, и невозможно представить, как будет прочитан поэт ещё через 100 лет… 200…
2.
Ах, какой пир!
Тут не горой даже, а глыбами гор, суммами их – как суммами витых и простых, точно никогда не звучавших, переливающихся самоцветами словес поёт лермонтовская поэма.
Торжественный стих, плавный и музыкальный, и словесная живопись, достигающая зримости, отражается в зеркалах вечности, чья великолепная полировка отражает только лучшее.
Печаль любимого опричника заботит великого и страшного царя, словно в палатах становится более тускло, и райские их росписи теряют в своём цвете.
Царю забота о лихом опричнике привычна, как – в силу смены настроений – и кара: кого угодно, за что угодно.
Но Кирибеевич получает дорогие предметы, чтобы смог посвататься к своей зазнобушке.
Посвататься однако нельзя, что не останавливает опричника от назойливых ухаживаний; и обвинения, получаемые Алёной Дмитриевной от мужа, несправедливы, как гнев его – не обоснован.
Рассказ жены всё расставляет по местам, и кулачный бой, воспоследующий дальше, словно вынут из времени того…
Сила поэмы вовлекает в иное время так, будто огромного промежутка не было, будто мы – в сущности, не представляющие психологию тогдашних людей – становимся участниками, свидетелями, персонажами времён, сделавшихся историей.
Слово ярко, слово таково, что будто им расписаны палаты царские, им же организовано всё действо истории, которой не противостоять.
Жалко победителя?
Он с гордостью уходит в смерть, на казнь, показав пример слабым.
Жалко убитого опричника, не совладавшего со страстью?
Ничуть…
Деспотизм царя естественен, хотя свободолюбцу Лермонтову он очевидно претит.
И гудит поэма – теми колоколами, что гудели над Москвой, и переливается яхонтами и жемчугами словесного величия, не тускнеющими, вечными.
3.
Скалы и ущелья «Мцыри», словесные впадины, вдруг возносящие вверх, и парение, раскрытое над бездной…
«Мцыри» выкроен из материала бунта, как «Демон», но демон опаснее – каверзы его безвестны, как и психология, а «Мцыри» работает с психологией молодого человека, рвущегося к масштабам новой неведомости и светозарному полюсу высоты.
Сам Лермонтов, очевидно обладая развитым внутренним зрением, прозревал области, которые не могли не поражать чистотою сияний, и опускался в такие, от которых цепенела душа.
Всё построено на полюсах: контрасты, определяющие данность, слишком велики, чтобы можно было ими пренебречь.
Формальная церковь, как и официальная церковная догматика, коснеющая всё больше и больше, едва ли могла устроить Лермонтова, в творчестве и жизни которого звучат ноты духовного титана: он ощущал иное устройство мира, слишком отличное от того, что предлагалось церковью.
Соответственно, и молодого истового бунтаря, ставшего героем поэмы, не мог устроить монашеский постриг: слишком формальная сторона дела.
К тому же память о родном Кавказе едкой кислотой жжёт его душу: там иной воздух, там понятие свобода не пустой звук.
Попытка побега, как известно, не удаётся, и герой умирает от тоски.
Исповедь, вылитая в стихи, пульсирующие космосом, рвущиеся жаждой высоты и свободы, и составляют поэму.
Исповедь, звучащая и звучащая, бередящая сердца и души читателей разных поколений; исповедь, исполненная лучащимся стихом, близким к понятию совершенства.
4.
Действительный случай, постепенно оформившийся в анекдот; провинциальный быт, распускающийся цветами онегинской строфы; пенящаяся, пузырящаяся «Тамбовская казначейша» – ах, какая игра!
Мелодика стиха, словно занесённая из поднебесья, тонкие перевивы человеческих взаимоотношений превращаются в нервущиеся волокна; и бликующие на солнце духа великолепные колонны стихов…
Потом проявится «Ангел смерти», и действие перенесётся на «Златой Восток»: ангел смерти, каким его знают люди, не всегда был таким…
Колорит поэмы тяжёл, и при чтении её не оставляет ощущение знакомства Лермонтова с потусторонней реальностью: знакомства осознанного, а не данного в образе видения, беспокоящего сон.
Но снова чеканный стих звучит такою мелодией, что ассоциируется с движением рек…
Небесных рек.
…Аулы, разговоры черкесов, дым костра…
Возникает лермонтовский Кавказ, кажется, совмещавший для него и сны о золотом Востоке, и магию древности, и форму приключений.
Горская легенда, Гарун, бегущий быстрее лани, ярость клокочущего стиха.
Стих свободолюбца!
Лермонтов – в большей мере, чем какой-либо другой поэт – проявлял это качество: свобода, казалось, была его воздухом.
Даже стих его, близкий к совершенству, словно рвался освободиться от собственной сущности, взлететь к чему-то воздушно-бессловесному…
Колоннами вздымаются в мистические небеса три пика лермонтовских поэм «Демон», «Мцыри», и старорусская песнь о купце Калашникове…
5
Моей души не понял мир. Ему
Души не надо…
Трагизм Лермонтова – на все времена.
Формула трагизма выпукло светится: предупреждением миру, как письмена на пиру Валтасара, – и наше время только укрупняет её: ибо теперь миру надо ещё меньше души.
«Аул-Бастунджи» в ряду других кавказских произведений Лермонтова выделяется густой смесью быта и драматизма.
Реальный аул: разрушенный, превращённый в пепел; бытовавшая легенда о братьях, враждовавших из-за жены одного, была известна Лермонтову.
Абрисы гор сереют и чернеют, а когда возвышаются над ними башнеподобные облака, становится ясно противостояние земного и небесного.
Именно от небесного музыка лермонтовских слов, опаловых и перламутровых.
От земного, где ружья кладут в колыбели, где выстрелы столь привычны, как смерть от них, – тотальное напряжение поэмы.
…Тяжёлые взмывы и зигзагообразные очерки гор, бурки, газыри, курящиеся аулы…
Одного из которых нет.
Хоть он есть навсегда, вписанный в гирлянды, в сочные гроздья лермонтовской поэмы.
6.
Кавказ для него был космосом – экзотическим, становящимся родным, дающим гранатовые цвета и легенды.
«Гарун бежал быстрее лани…».
Мцыри был неистов в бунте своём, в бесконечной жажде окончательной свободы.
Горы вставали конкретно – и так, будто исполнены были мистики, и поэт-мистик Лермонтов прозревал её.
Она зыбилась, проступала сквозь горы таинственными письменами, что фиксировал поэт, преображая ими мир: такой ветхий, такой вечный…
7.
Сумрачный колорит, присущий Лермонтову, будто свидетельствует о давней-давней череде жизней, воплощений, опыта...
И впрямь, как может столь молодой человек, прорваться к небесным высотам гармонии, создав гроздь поэтических перлов, грандиозные поэмы, и всё остальное; как может он видеть человека так глубоко, как воплощён он в образе, скажем, Арбенина?
Сумрачность, сгущение сил, интенсивность красок.
И – лучевидные лестницы, ведущие к молитвам: «В минуту жизни трудную…».
«Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…».
Ощущение прикосновения к небу: лёгкое – и вместе погружение в его бездны, столь глубокие, что невозможно противостоять запредельному свету.
Демон – лишённый демонизма….
Полыхающий разноцветно, и мужеством молодечества звучащий почти эпос про купца.
Порыв Мцыри: какова жажда свободы! Понятия недостижимого, но такого манящего.
Кавказ Лермонтова одухотворён; события, происходящие в его ущельях и безднах, трагичны, как почти всё у Лермонтова.
Глобально-трагичны и великолепно-возвышенны – как в стихотворении «Выхожу один я дорогу…», где земля увидена таковой, как она есть.
И если вчитываться, вдруг становится ясна такая связь Лермонтова с неизведанным, что иначе как пророком его не назовёшь.
8.
Живопись Лермонтова профессиональна, и предлагает ту высоту, в бесконечность которой устремляется его поэзия…
Точно прозрачный янтарь тонкой плёнкой покрывает картины, горы на которых излучают величественное спокойствие, одинокую задумчивость, умную силу.
Горы, горы…
Сила камня: таинственного в могучем своём нагромождении: кто возьмётся утверждать, что у столь значительных природных образований нет душ?
Кто сможет доказать, что души эти проще человеческих?
Лермонтов словно стремился изобразить души гор: поразительные, замкнувшиеся в своём величии, волшебные.
Разные ракурсы, но схожие оттенки: точный оттиск авторского почерка, неповторимой манеры.
Горцы едут, аулы возникают…
Кавказ Лермонтова своеобычен: показанный через фильтры его гениальности в слове, он дополнительно раскрылся и в живописи поэта: так ярко и колоритно добавляющей ноты гармонии к величественному образу великого человека.
Достойная ода гению русской поэзии.