Марина МАСЛОВА. «НЕ ОТ МИРА СЕГО»: ПЕРЕОСМЫСЛЕНИЕ ТРАГЕДИИ. К 80-летию гибели Марины Цветаевой
Марина МАСЛОВА
«НЕ ОТ МИРА СЕГО»: ПЕРЕОСМЫСЛЕНИЕ ТРАГЕДИИ
К 80-летию гибели Марины Цветаевой
Она была тоже (по-своему) «не от мира сего» – Марина,
и умела мужественно защищать в себе дух неотмирности.
Но среди её сиротливых дорожек не хватало,
не хватало ей Царства Царя славы…
Архиепископ Иоанн Шаховской
31 августа 2021 года исполняется 80 лет со дня трагической гибели одного из самых бескомпромиссных русских поэтов Серебряного века Марины Ивановны Цветаевой, которую можно назвать и самым бесприютным русским поэтом. И в период её эмиграции, и после возвращения её в СССР она оставалась одинока среди людей. Об этой бесприютности, «безмерности» её «в мире мер», названной одним из давних её эпистолярных собеседников «неотмирностью», сыгравшей трагическую роль в судьбе поэта, и пойдёт речь. Этим эпистолярным собеседником Марины Цветаевой был в период эмиграции князь Дмитрий Шаховской, вскоре принявший иночество с именем Иоанн, позднее архиепископ.
История творческих взаимоотношений М.И. Цветаевой и князя Д.А. Шаховского, впоследствии архиепископа Иоанна Сан-Францисского, формально укладывается в период с октября 1925-го по июль 1926-го годов. Это период их активной деловой переписки. Фактически же присутствие имени Цветаевой в литературном наследии архиепископа Иоанна даже в 1970-е годы, когда писалась им «Биография юности» (Париж, 1977), свидетельствует о более долгой истории их духовного взаимодействия.
«Я суха, как огонь и как пепел», – писала Марина Цветаева в декабре 1925 года из Парижа, отвечая молодому человеку, студенту Лувенского университета князю Дмитрию Шаховскому, издателю литературного журнала «Благонамеренный», нечаянно усмотревшему в её творчестве нечто от горделивого наслаждения, «любования своим даром», и поясняла, что это чувство ей никак не свойственно: «Вообще, из всех пресловутых пяти чувств, знаю только одно: слух. Остальных – как не бывало и – хоть бы не было!» (VII, 31).
Эта переписка по своему уникальна, если судить о ней как раз по наличию или отсутствию упомянутых Цветаевой «пресловутых пяти чувств». Это тот редкий случай, когда Цветаева не успела обрушить на адресата всю мощь своей поэтической и эмоциональной безмерности, стремительно превращая, как это нередко бывало, обычную переписку в страстный эпистолярный роман. Написав двадцать писем Дмитрию Шаховскому, большей частью деловых, касающихся конкретных, предполагаемых к публикации вещей, на двадцать первое письмо, самое трогательное, Цветаева не получила ответа – в августе 1926 года, оставив литературное поприще, 23-летний князь Шаховской уехал на Афон и принял иноческий постриг.
История взаимоотношений с Дмитрием Шаховским для Марины Цветаевой имела, судя по всему, гораздо меньшее значение, чем для судьбы самого князя, который и был инициатором их переписки, пригласив Цветаеву к сотрудничеству, когда задумал издавать в Брюсселе литературный журнал. Тем и была важна их встреча, что именно Цветаева сыграла в каком-то смысле решающую роль в окончательном духовном выборе будущего архиепископа Иоанна Шаховского. Позднее, комментируя письма Цветаевой, её горечь по поводу его ухода из литературы, он назвал свои впечатления тех лет «сбрасыванием прохудившейся одежды» и с некоторой парадоксальностью уточнил: «И в этом тоже помогала мне поэзия».
В 1926 году, принимая живейшее участие в жизни русской эмиграции, Марина Цветаева оказалась в эпицентре литературного скандала, вспыхнувшего на страницах эмигрантской прессы по поводу нового журнала «Благонамеренный», издаваемого Д.А. Шаховским. Невольно оказался вовлечённым и редактор, совершенно не готовый к подобной «культурной полемике». Особенно если учесть, что не все полемисты были склонны проявлять уважение к оппоненту.
В книге «Биография юности» Д.А. Шаховской, вспоминая 1920-е годы, писал:
«Меня увлекала русская религиозно-философская мысль. …Переписка моя тех лет, оставшаяся в редакционном архиве «Благонамеренного», …показывает, как я склонялся к религиозно-философскому изданию, а потом остановился на идее журнала чисто литературного, которому, однако, хотел придать своеобразное направление, не «правое» и не «левое», а независимое».
Неоднократно он подчёркивал своё стремление к независимости:
«Я был вне каких-либо литературных или иных партий; за моим журналом не стояло никакое движение, но мне нравился радикализм ранних евразийцев и Цветаевой… Может быть, это вызывалось все большею отрешённостью моей в эти годы от обычных литературных и светских общественных интересов. Тут я внутренно находил с Мариной Ивановной что-то общее. В каком-то своём, может быть несколько ином отношении, она тоже чувствовала себя «не от мира сего» в мире» (VII, 40).
Однако литературная эмиграция в лице старших её представителей (И.Бунин, З.Гиппиус, Г.Адамович, Г.Иванов и др.) не простила такой нейтральной идейной позиции ни Марине Цветаевой, сразу по приезде в Париж ставшей центральной фигурой чуть ли не всех эмигрантских печатных изданий (либо хвалящих, либо критикующих, но в любом случае замечающих её творчество), ни редактору журнала, предоставившего ей слишком много места на своих страницах. Цветаева потом ещё долго ощущала эту враждебность. В письме к С.Андрониковой-Гальперн от 8 февраля 1927 г. она сетует на трудности с устройством творческого вечера: «С Союзом молодых, по сведениям, выйти не может – они в руках у враждебной (СТАРШЕЙ) группы» (VII, 103).
Князь Шаховской успел выпустить только два номера, довольно благожелательно принятых (среди авторов: М.Цветаева, В.Ходасевич, А.Ремизов, Д.Святополк-Мирский и др.). По поводу вспыхнувшей вокруг журнала полемики он позднее сдержанно написал: «Я не представлял себе, сколь много подводных камней (и даже нелепых корчаг) таит в себе литературный мир и как сложно редакторское дело».
Одинаково дружный и с «правыми», и с «левыми», Дмитрий Шаховской в результате конфликта Марины Цветаевой с некоторыми «правыми» литераторами (И.Бунин, З.Гиппиус, Г.Адамович, К.Мочульский и др.) оказался «между двух огней». Ни словом не упрекнув никого из участников этой довольно грубой писательской перепалки, он позднее признавался, что было у него религиозно мотивированное «одинаковое отношение ко всем людям».
«Именования же «правые» и «левые», – писал он в «Биографии юности», – не имели для меня… никакого нравственного значения. ...К тому же у литераторов, в кругу которых я стал бывать, левое и правое располагалось как-то иначе… и не совпадало с политическими терминами. Ив. Бунин, Бор. Зайцев, Марк Алданов, Владислав Ходасевич в те дни вполне могли быть отнесены к «правым». А Ал.М. Ремизов, Марина Цветаева, Д.И. Святополк-Мирский, ряд евразийцев могли быть отнесены к «левым». Но и эти «правые» печатались в эсеровской «левой» пражской «Воле России», и тоже в эсеровских, но консервативных парижских «Современных записках», смыкающихся – через Фундаминского-Бунакова и Степуна – с православными мыслителями парижских кругов, идейно в те годы оплодотворявших русскую эмиграцию и даже влиявших на западный мир. Эта большая группа «Пути» (где я тоже начал печататься), Бердяев, Вышеславцев, Лосский, Франк, Карсавин, Федотов…».
Среди упомянутых писателей двое – Иван Бунин и Марина Цветаева – после выхода второй книжки «Благонамеренного» публично оказались в жестокой оппозиции друг к другу.
Понимая причины ревности старших писателей (Цветаеву слишком восторженно хвалили многие эмигрантские издания, утверждая, что и в России её читают больше, чем кого бы то ни было), архиепископ Иоанн Шаховской позднее допускал правоту обеих сторон, не пытаясь опровергать чьи-то суждения. Тогда же, в 1926-ом, князь попросту отстранился от литературной борьбы. Издание журнала он прекращает. Уведомляя об этом сотрудников, в конце июня он посылает Марине Цветаевой книгу своих стихов «Предметы» (Брюссель, 1926), где цикл «Стихотворения Омара Кайама» посвящает ей. На этот подарок она откликается письмом, последним в истории их переписки (и самым важным для понимания смысла их встречи), датированным 1 июля 1926 года:
Дорогой Димитрий Алексеевич,
Спасибо сердечное за книжку и письмо. Но и от книжки и от письма – грусть. Помните наше совместное посещение Сергиевского подворья? Ветер – оттуда. Вижу Вас на сиротливых дорожках – с книжкой – не стихов уже. Над Сергиевским подворьем – вечный дождь. Так я его вижу. Вы – не так. Но сказав: больно, я должна объяснить – почему.
Конец «Благонамеренного», конец города (Подворье), конечный стих Вашей книги, старые концы каких-то начал (письма), – все это вне жизни, над жизнью. Мне жаль Вас терять – не из жизни, я сама – вне, из третьего царства – не земли, не неба, – из моей тридевятой страны, откуда все стихи.
А Вы, до Подворья, можно и из Подворья, не приехали бы к нам? В 20-х числах здесь будет Мирский, приезжайте. Дорога не так дорога – 75 фр<анков>. Об остальном не беспокойтесь. Жить будете у нас, в комнате Сергея Яковлевича, вторая кровать. Побродите по Сен-Жильским пескам, покупаетесь, поедите крабов и рыбов, прослушаете две моих новых вещи, – проститесь с чем-то, чего в Подворье с собой не возьмете.
Письма Ваши (те) поберегу, пока не востребуете. Как все то (душевное), чего в Сергиевское с собой не берут. Вы оставите мне себя из тридевятого царства, себя – стихов (грехов у Вас нет!).
До свидания. Как растравительно-тщателен тип заставки к письмам. А почерк! Самая прелесть в том, что он был таким же и на счетах – и в смертный час! Форма, ставшая сущностью.
Жду ответа о приезде. Можно и позже, в августе.
Сердечный привет. МЦ. (VII,39).
Ответа она не получила, потому что письмо до адресата не дошло (позднее оно было передано князю его сестрой З.А. Шаховской). В сентябре, в день своего 24-летия князь Димитрий Шаховской в одном из афонских монастырей принял иноческий постриг с именем Иоанн. Символично, что при постриге он получает имя святого апостола Иоанна Богослова, память которого празднуется православной церковью 26 сентября (ст. ст.), то есть в день рождения М.И. Цветаевой.
Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась.
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
Комментируя письма Марины Цветаевой, Шаховской позднее писал: «Мыслящая образами, Марина вспоминает наше с ней посещение Сергиевского Подворья в Париже… Признаюсь, я сам не могу вспомнить этого посещения. Не будь этих строк Цветаевой, я был бы убежден, что его не было. «Ветер оттуда», – говорит Цветаева об этом последнем ветре моём. Это отчасти верно, конечно, но не на Сергиевском Подворье начался этот ветер»… (VII, 44). «Ветер» здесь возник из текста последнего стихотворения книги Шаховского «Предметы». Оно называется «Надпись на могильном камне», но содержание отсылает к биографии самого автора:
По камням, по счастью и по звездам
Направлял он путь к морям далеким.
Кораблей предчувствуя движенье,
Говорил он о великом ветре.
И никто не мог ему поверить,
Что хотел он в жизни только Славы –
Отлететь на каменные звезды,
Полюбить блаженства первый камень (VII,45).
Марине Цветаевой не составило труда догадаться, что «камень» тут библейский: «Камень, егоже небрегоша зиждущии, сей бысть во главу угла» (Пс. 117:22). Потому она легко определяет и то, «откуда ветер».
Своему адресату Цветаева собиралась прочесть, если бы он приехал, две свои последние поэмы. Совсем недавно были закончены «С моря» (май 1926) и «Попытка комнаты» (6 июня 1926). Отпустить князя просто так Марина Ивановна всё-таки не могла. Кажется, она опять рискнула сотворить миф из мимолётной встречи. Не случайно же Шаховской не может вспомнить их совместное посещение Сергиевского подворья. Да ведь и сама она не упоминала об этом ранее, будто спохватившись только теперь, что остаётся непричастна тому «ветру» и «дождю», что уводят адресата её писем «к морям далёким». Как писал он позже в воспоминаниях: «…волна милости Божьей тихо выплеснула меня на берег нового бытия».
В самом начале их сотрудничества в стихах Цветаевой, предложенных ею Шаховскому после того как они были отвергнуты «Звеном», прозвучала некая пророческая нота. Хоть и написаны они в Москве ещё в 1920 году, теперь она посвящает их князю и требует напечатать только с её примечанием: «Стихи, представленные на конкурс «Звена» и не удостоенные помещения». Может, это и послужило причиной неприязни Г.Адамовича и З.Гиппиус к журналу Д.Шаховского и печатающейся там Цветаевой. Они были судьями, не заметившими в конкурсных стихах неподражаемой цветаевской интонации, и теперь их оплошность публично обсуждалась.
В ответ З.Гиппиус едко иронизирует над «великой Цветаевой», назвав свой фельетон «Мёртвый дух».
Что касается стихов, то сам редактор «Благонамеренного», будучи уже архиепископом Иоанном Сан-Францисским, называет «Старинное благоговенье» «одним из хороших» цветаевских стихотворений и публикует его в своей книге «Биография юности» уже с посвящением «Кн. Д.А. Шаховскому», которое в журнале не решился напечатать. Содержание этих стихов, по мелодике отличных от всего, что писала Цветаева в эмиграции, представляется вполне прозрачным и гармоничным, вопреки отзыву, н-р, П.Струве, назвавшего их «невнятными». Поскольку адресат цветаевского посвящения «благоговейно» воспринял этот поэтический дар, стоит рассмотреть эти стихи подробнее, тем более что они редко попадают в фокус внимания цветаеведов.
СТАРИННОЕ БЛАГОГОВЕНЬЕ
Двух нежных рук оттолкновенье —
В ответ на ангельские плутни.
У нежных ног отдохновенье,
Перебирая струны лютни.
Где звонкий говорок бассейна,
В цветочной чаше откровенье,
Где перед робостью весенней
Старинное благоговенье?
Окно, светящееся долго,
И гаснущий фонарь дорожный…
Вздох торжествующего долга
Где непреложное: «не можно»…
В последний раз – из мглы осенней –
Любезной ручки мановенье…
Где перед крепостью кисейной
Старинное благоговенье?
Он пишет кратко – и не часто…
Она, Психеи бестелесней,
Читает стих Экклезиаста
И не читает Песни Песней.
А песнь все та же, без сомненья,
Но – в Боге все мое именье, –
Где перед Библией семейной
Старинное благоговенье?
(Между 19 марта и 2 апреля 1920)
Здесь присутствует образ рыцарского благоговенья перед возлюбленной («перед робостью весенней») и её ответного сдержанного чувства («любезной ручки мановенье»). Предпоследняя строфа наиболее отчётливо и притом афористично рисует характер взаимоотношений героев:
Он пишет кратко и не часто…
Она, Психеи бестелесней,
Читает стих Экклезиаста
И не читает Песни Песней…
Пророческой нотой прозвучала именно последняя строфа этого стихотворения, с уточнением во второй строке: Но – в Боге всё моё именье… На момент публикации ни автор стихов, ни редактор журнала ещё не догадывались, как отзовётся эта строка в судьбе одного из них. Точнее, какой окажется яркой характеристикой его грядущей судьбы. Да ещё и перекликнется со строкой того стихотворения, которое понравится Цветаевой в поэтическом сборнике князя Шаховского «Предметы»: …хотел он в жизни только Славы. Первоначально стихотворение звучало иначе. Редактируя его, автор лишь позднее написал «славу» с заглавной буквы, подчёркивая религиозное значение этого понятия – слава Божья, если она упоминается без эпитета, становится символическим олицетворением Бога.
Что касается «Старинного благоговенья», то всё-таки есть там некий маркер, по которому можно было бы безошибочно угадать автора, хоть и анонимно присылались стихи на конкурс. Но для Гиппиус и Адамовича это, пожалуй, извинительно, потому что знать эту особенность цветаевской поэтики они ещё не могли. Выражение «Психеи бестелесней» выдаёт привычный сегодня, но ещё не замеченный тогда, цветаевский максимализм, стремление доводить характеристики до абсурда. Психея – олицетворение души, дыхания; тела тут изначально нет. Классицизм мышления судей, вероятно, и сыграл тут свою роль: они восприняли Психею лишь в мифологическом контексте, только жертвой Эрота, и впечатление ушло в сторону от цветаевской поэтической концепции. А князю Шаховскому, напротив, тот же классицизм восприятия «ангельских плутней» позволил не оскорбиться (в религиозном отношении) первой строфой:
Двух нежных рук оттолкновенье
В ответ на ангельские плутни.
У нежных ног отдохновенье,
Перебирая струны лютни.
Пасторальная картина, где «нежные руки» и «нежные ноги» не кажутся дурновкусием, уравновешенные изысканностью мотивов раннего Караваджо («перебирая струны лютни»). При этом и «ангельские плутни» кажутся родом из средневековой Италии («путто» – маленький мальчик, ангелочек по-итальянски). А «Лютнист» Караваджо плюс ко всему ещё и отсылка к Евангелию: в букете и в плодах, лежащих перед юношей на столе, зашифрована соотнесённость с образом Иисуса Христа («в цветочной чаше откровенье»).
И, наконец, в заключительных двух строках «перед Библией семейной старинное благоговенье» это ведь тоже знак судьбы для адресата цветаевского посвящения. В целом это стихотворение можно соотнести с цветаевским афоризмом, произнесённым по поводу слившегося в её сознании воедино сценического и человеческого образа А.А. Стаховича: «Образ прошлого, глядящегося в будущее» (IV, 504).
«Цветаева любила истинный аристократизм, быт этого круга, «высокие» отношения. Она сама несла в душе аристократизм внутренний, который отражался в её поступках даже в самые тяжёлые годы».
Именно старинный аристократизм, судя по всему, привлекал её и в князе Димитрии Шаховском. Её стихотворение, по сути, трижды вопрошает современников: где ваше «старинное благоговенье» – «перед робостью весенней» (любовь), «перед крепостью кисейной» (надежда), «перед Библией семейной» (вера)?
У Цветаевой эти нравственные категории, кажется, в таком порядке предпочтения и пребывали в сознании: «Мне, чтобы жить – надо любить…» (IV, 581), и вся её словесная стихия, вся лирика и вся проза, вопиет о том же. Кажется, ничего удивительного нет, что Цветаева, осведомлённая о характере будущего литературного издания, предпринимаемого Дм. Шаховским, понимает, с кем и с чем имеет дело. Посвящая князю стихотворение «Старинное благоговенье», она отдаёт дань его дворянскому титулу и в то же время остаётся верной самой себе (подробнее об этом скажем позже). Дань уважения князю здесь сопряжена с некоторой долей «мести» «Звену» за невнимание к истинной поэзии.
Кажется, Дмитрий Шаховской увидел в стихах Марины Цветаевой некий тайный знак судьбы, «пророчества», «сбывшегося» и ставшего реальностью его пути: «в Боге всё моё именье» – цветаевская формула, характеризующая этот путь.
Та бережность, с которой впоследствии напишет церковный иерарх о русском поэте, о трагическом обрыве его земного странствия, не отчуждая его от своего духовного взгляда на преходящее, «земное» и вечно сущее, «небесное», говорит о глубоком уважении его к Марине Цветаевой, о сострадании и любви, без которых невозможно понимание и прощение. Стихотворение «Марина» владыки Иоанна (подписанное псевдонимом «Странник») посвящено этому трагическому сопряжению души и духа, «земного» и «небесного» в судьбе поэта:
Её стихи текли в её руках.
И слышалась в прищуренной Марине
Обузданная смелость ветерка,
Легко гуляющего по пустыне.
…
Ей не хватало, может быть, крыла.
Но мы не знали, где любовь и милость,
И мы забыли, как она ушла.
И над Елабугой остановилась.
Вспоминая тот горький опыт редакторства 1925-1926 годов, который мог бы оставить в нём чувство незаслуженной обиды, архиепископ Иоанн верил, что встреча с Мариной Цветаевой, как, впрочем, и с другими писателями эмиграции, была дана ему Богом:
«Путь литературы мне… был дан лишь как ступень. В этом был самый глубокий смысл моего соприкосновения с культурой тончайшего русского слова».
Это соприкосновение, однако, не обошлось без ожогов и ран. По понятным причинам владыка Иоанн ничего не пишет об этом, ссылаясь только на свою подчинённость духовному зову, откликаясь на который, он и оставил светское поприще.
«Поэзия помогала мне отходить от внешнего мира в мир внутренний, – признавался он в «Биографии юности», почти не касаясь этого «внешнего».
Нередко подписываясь в поздние годы псевдонимом «Странник», в автобиографии, относящейся к периоду 1920-х годов, владыка называет себя «пленником», пока только ищущим предназначенный путь:
«Вышли две толстые книги «Благонамеренного». Но уже с первых месяцев 1926 года, в самый разгар своего редакторского успеха, я стал чувствовать себя пленником какого-то странного внутреннего глубокого процесса, который совершался во мне и, изменяя меня, отгораживал всё более от пути, по которому я шёл… И я начал, наконец, понимать, что… должен пойти по другому…».
Ни здесь, ни далее мы не встретим ни слова упрека или обиды в адрес кого-либо из писателей. Кажется, всё было вполне благополучно в те дни. Однако в оценках современников картина выглядит иначе. Стоит привести здесь обширный отрывок из рецензии литературоведа М.Гофмана «О «Вёрстах» и о прочем», где события тех лет освещены эмоционально и даже с явной пристрастностью, выдающей симпатию пишущего к Дмитрию Шаховскому, оказавшемуся в средоточии абсолютно чуждой ему эмигрантской литературно-политической борьбы. Эта рецензия ещё раз подтверждает, сколь значима в судьбе будущего церковного иерарха встреча с бескомпромиссной, не признающей половинчатых решений и уступок кому бы то ни было Мариной Цветаевой.
Через год после нашумевшей полемики вокруг нового журнала Модест Гофман писал: «Благонамеренный» издавался очень молодым и талантливым поэтом князем Д.А. Шаховским, подававшим большие надежды (стихи его отличались исключительной для нашего времени прозрачностью, невесомостью стиха). Говорю подававшим, в прошедшем времени, потому что летом прошлого года князь Шаховской ушёл в монастырь. Неискушённый в литературных дрязгах, идеалист и мечтатель, набожный и тихий Шаховской задумать основать исключительно литературный журнал (журнал «Литературной культуры»). Первая книжка его «Благонамеренного» вышла в январе прошлого года, оказалась очень хорошо составленной и встретила во всей русской эмигрантской критике единодушно-благожелательный приём. Журнал имел совершенно определённый, никем не оспариваемый успех. Не то произошло со второй книжкой «Благонамеренного», вышедшей в марте. Прошлый сезон прошёл под знаком Марины Цветаевой: об этом бесспорно талантливом поэте кричали во всех поэтических кабаре и превозносили её выше всякой меры и не по заслугам. Во второй книжке своего журнала князь Шаховской отвёл много места Марине Цветаевой – и похвалам ей, и её собственным писаниям. В одной своей статье, очень остроумной и убедительной, Марина Цветаева, рядом цитат, обнаружила невежество присяжного литературного обозревателя «Звена» – Георгия Адамовича. Этого достаточно было, чтобы парижские критики обрушились на Шаховского и Марину Цветаеву (а после доклада Святополк-Мирского, в котором он задел некоторых из сильных мира литературного, и на Святополк-Мирского). Шаховской не выдержал этой травли и замолчал. Летом, повторяю, он ушёл в монастырь и, таким образом, теперь находится не среди нас и не может отвечать, какие бы клеветы ни распространяли о нём».
Чтобы пояснить, в чём была суть этих «клевет», надо привести хотя бы одну из них. Наиболее оскорбительно для христианина Шаховского прозвучал фельетон Антона Крайнего (псевдоним З.Гиппиус) «Мёртвый дух», где, вдоволь поизгалявшись над «патриотизмом» (кавычки автора) Марины Цветаевой («Искусство, поэзия, красота – сияние этих жупелов так ослепляюще…»), над «Маяковскими, Пастернаками», которые якобы «отлично работают на разложение эмиграции», автор небрежно изничтожает не только «редакторскую», но и личностную ипостась Д.А. Шаховского:
«Что – он? Даже не орудие – верёвочка, которая «в хозяйстве годится». Его, прирождённо-старого, всякий вяжет и ведёт, куда хочет. Подхватила волна эстето-соглашательства, с аксессуарами, красотой, поэзией, скандалом поведения, – он и закачался на ней, как недавно качался – на православной».
Ядовито, жестоко, уничижительно. Клевета, которую можно опровергнуть только абсолютно отчётливым, прямолинейным шагом. И молодой, «подававший надежды» поэт и философ, жаждавший тихой, смиренной работы во славу русской культуры, без единого слова оправданий, защищая лишь имя христианина, решительно удаляется на Афон.
Переписка с Мариной Цветаевой возникла по его инициативе, и теперь он не склонен был винить её в сложившихся обстоятельствах. Хотя нет сомнения, что скандал разразился по причине участия в «Благонамеренном» такого напористого, безоглядного в суждениях человека, каким была Цветаева. Именно человека, потому что судили не поэзию её, не прозу, а то, как она себя в литературе «подаёт» и как себя в жизни держит. В этом отношении особенно показательна рецензия на вторую книгу «Благонамеренного» М.Осоргина, озаглавленная «Дядя и тётя», где он с какими-то неловкими намёками пишет: «Со значительной долей мыслей Марины Цветаевой (статья её «Поэт о критике» написана очень талантливо) нельзя не согласиться… Но решительно нельзя мириться с отсутствием минимума словесного целомудрия по поводу собственных дел и делишек».
Цветаева с царственным великодушием отвечала на это в письме Шаховскому от 3 мая 1926 года: «Осоргин – золотое сердце, много раз выручал меня в Революцию, очень рада, что – посильно – вернула» (VII, 38).
Видимо, растроганная пасхальным поздравлением князя, его сочувственным вниманием, Марина Ивановна в конце этого же письма прибавляет: «Очень люблю Вас. До свидания». Будто формула вежливости, а будто и что-то немного большее…
Это большее могло пробудиться в ней после встречи с Дмитрием Шаховским в Париже в феврале 1926 года, о чём она и вспоминает в письме от 14 февраля: «Тогда, в последний вечер, Вы меня растрогали – Африкой, Гиппиус («красивая?» – «Не знаю, я к ней не подходил»…), стариком, в которого швыряли камни, – настойчивостью, грустью – не знаю: всем собой» (VII, 31).
Растроганная, она отдаёт ему «без всяких оглядок» статью «Поэт о критике», которая, впрочем, ещё не дописана. Затем предлагает стихотворение «Старинное благоговенье», сопровождая словами: «Посвящаю этот стих (который очень люблю) Вам, потому что Вы на него похожи» (VII, 32).
Здесь уместно ещё раз вспомнить, в каком контексте писались в 1920 году эти стихи. И случайно ли, что Цветаева решила предложить их князю именно после встречи?
Взволнованная этой встречей, она была, вероятно, и очарована почти юношеским обаянием молодого студента (Шаховской моложе Цветаевой ровно на десять лет; в феврале 1926-го ему было 23 года). Перебирая в памяти стихи, с которыми можно было «сравнить» молодого князя Шаховского и предложить их ему для «Благонамеренного», она, конечно же, видела, какие фигуры стоят у неё рядом с «благоговейными» образами тех стихов. Обращённое к испанской гитане, стихотворение «Та ж молодость, и те же дыры…», датированное мартом 1920-го, могло теперь напомнить Цветаевой былые чувства, от которых она только что отреклась, пережив «катастрофу» разрыва с Константином Родзевичем.
В тоске заламывая руки,
Знай: не одна в тумане дней
Цыганским варевом разлуки
Дурманишь молодых князей.
Между прочим, на «Поэму Конца» Шаховской откликнулся весьма одобрительно (в рецензии на сборник «Ковчег»), назвав её «культурным эпосом», а цветаевское перо счёл похищенным «у сказочной Птицы русской народной песни».
После трогательного письма, вдохновлённого февральской встречей, следуют около десятка писем сугубо деловых, с категоричными требованиями Цветаевой по корректуре и поправкам в тексте статьи. Она очень захвачена этой работой. Но после выхода второй книжки «Благонамеренного», в письме от 24 апреля, она снова пишет князю: «Люблю Вас как родного» (VII, 37). Слова о любви повторит она и в следующем, майском письме. Потом будет опять сугубо деловое письмо из Сен-Жиля, от 18 мая, где она предлагает свои работы уже для третьего выпуска, но 1 июля, проставляя дату на последнем письме к Шаховскому, она уже будет знать, что он прекратил издание журнала и вообще отходит от суеты «мира сего», выбрав иноческий путь.
Комментируя последнее цветаевское письмо (см. выше), впервые опубликованное в его книге «Биография юности», архиепископ Иоанн Шаховской писал:
«Грусть», о которой Цветаева говорит… характерна для общества русского, которое считало иноческий постриг чем-то вроде самоубийства. Такое чувство, тем более у Цветаевой, могло возникнуть в отношении 23-летнего человека, благополучно жившего чисто светской, интеллектуальной и литературной жизнью, поэта, писателя. Новый мой путь не умещался в горячем и честном уме М.Цветаевой. Она предельно искренно выражала свои чувства, об этом свидетельствует её письмо, как и все её писания. Живой, тончайшей поэтической мыслью она реагирует на мой уход из жизни, то есть из того круга поэзии, литературы, в котором я находился и который был ее кругом».
Далее владыка приводит текст стихотворения, уже цитировавшийся выше в более позднем его варианте, а в издании 1977 года он звучал таким образом: По камням, по счастью и по звездам / Направляли путь к краям далеким. / Кораблей предчувствуя движенье, / Говорили о великом ветре./ И никто из нас не мог поверить, / Что хотим мы в жизни только славы, / Отлететь на каменные звезды, / Полюбить блаженства первый камень.
«Цветаева воспринимает эти строки, – комментирует Иоанн Шаховской, – и мой уход из литературы и из «мира», как что-то происходящее «вне жизни, над жизнью». Второй половиной этого определения («над жизнью») она, по-видимому, хочет углубить ценность состояния «вне жизни».
Владыка считает, что состояние это было слишком болезненно для поэта, было некой «крайностью чувств», свидетельствующей о духовном надломе: «Какая-то трещинка видна в ее ценностях. «Мне жаль Вас терять – не из жизни, я сама – вне (курсив мой), из третьего царства – не земли, не неба, – из моей тридевятой страны, откуда все стихи». Строки эти ее значительны. И, думаю, остро-автобиографичны».
Далее возникает сравнение Марины Цветаевой с Михаилом Булгаковым по признаку идейных расхождений с ортодоксальным христианством; трактуются цветаевские строки о «тридевятой стране»:
«Видишь их раскрытие в финале «Мастера и Маргариты»: не небо, не ад, а какое-то другое, третье (неясное) место в вечности для людей. Конечно, такого места нет, но Цветаева и М.Булгаков хотят, чтобы оно было; место, лишенное божественного света, но соответственное любви земной и земному человеческому творчеству. Цветаева предвосхищает булгаковское царство, где устроен был на целую вечность Понтий Пилат и где устроился и Мастер с Маргаритой. Марине, видимо, жаль меня «отпускать» с этой перспективы – не с земли (она сама – не только на земле), а из этого третьего мира, созданного её свободным и потому столь дорогим ей, творческим вдохновением. На этом стоит «литература», поднимаясь большой волной над дождиком земли и ее «сиротливыми дорожками» вокруг храмов и святынь. Цветаева не видит огромного мира над «третьим царством», что было, на какой-то срок, нашим общим царством и где мы встречались с ней... Журнал мой был тогда и для нее одним из выражений этого «Третьего Царства». Для меня ж оказался он еще чем-то большим. Но создалась человеческая близость по «третьему царству»... И теперь от этого я уходил, и не только от «лирической игры», но и из всего «третьего царства». А Марина оказалась ему верна до конца своих дней. И царство это ее не пощадило и растерзало. Потому что вообще его нет, этого третьего царства в мире духа. Tertium non datur.…».
Владыка избегает уточнений своей мысли, остаётся в образном пространстве, предложенном Мариной Цветаевой. Но кажется очевидным, что «третьим царством» для неё была любовь. Земная, страстная, стихийная, но претворённая в стихи.
Что страсть? – Старо.
Вот страсть! – Перо!
(«Люблю ли вас…», 1920)
В словах владыки Иоанна слышится сожаление, что именно в область страстных отношений, в эту «лирическую игру» непрестанно вовлекалась Марина Цветаева. И далее он размышляет:
«…Марина меня зовёт хотя бы в краткий отпуск, из этой только что для меня начавшейся новой жизни... Ведь в эти дни, когда она писала своё письмо, я был, вероятно, уже на Афоне и готовился к постригу... А она пишет: «В 20-х числах здесь будет Мирский, приезжайте, жить будете у нас, в комнате С.Я., вторая кровать. Побродите по Сэн-Жильским пескам, покупаетесь, поедите крабов и рыбов, прослушаете две моих новых вещи – проститесь с чем-то, чего на Подворье с собой не возьмете»... Милая, трогательная Марина, как хотелось ей меня утешить пред началом моих новых путей… на «сиротливых дорожках». Но никакого дождя не было и никаких сиротливых дорожек. Ни в тот год, ни потом. И уже прошло больше 50 лет, с того, 1926 года. И над всеми трудностями был Божий Свет...».
Владыка Иоанн, сожалея о елабугской трагедии, конечно, и не мог мыслить иначе, и было бы странно возражать ему, напоминая, что не будь в жизни Марины этих «сиротливых дорожек» и «лирической игры», не было бы, скорее всего, и самого поэта. Вряд ли Марина Цветаева хотела подобной жертвы.
«Какая печаль, что за её «третьим» царством не открылось Марине такое простое второе, настоящее, не литературное царство человека, в котором и Марина могла бы спастись от своей предельной сиротливости в мире – особенно в эту ужасную елабугскую минуту. (…) Она была тоже (по-своему) «не от мира сего» – Марина, и умела мужественно защищать в себе дух неотмирности. Но среди ее сиротливых дорожек не хватало, не хватало ей Царства Царя славы».
В этом было основное расхождение между душевной неотмирностью Марины Цветаевой и духовной неотмирностью Димитрия Шаховского. Цветаева оставалась сиротой, не усыновляя дух свой Христу. Её состояние «не от мира сего» означало духовное сиротство и вызов миру: «не снисхожу». Дмитрий Шаховской, так же как и Цветаева, «не снисходя» до земных низостей, отрекаясь от мира, вместе с тем входил в сыновство Богу, искал Царства Царя славы. «Неотмирность» его внешне сродни цветаевской по принципу самоотречения, жертвы. Но Цветаева жертвовала себя слову, поэзии, высшему на земле. «Абсолютизировала неабсолютное». Дмитрий Шаховской, оставляя литературу, жертвовал Слову, Высшему во вселенной.
«Литературное слово, оторванное от служения Божьему Слову, конечно, соблазн духа», – полагал он. «Бог звал меня на путь слёзного, покаянного очищения и молитвенного служения Слову всею жизнью».
Быть может, именно встреча с Мариной Цветаевой, как и соприкосновение с «культурой тончайшего русского слова» в её поэтическом наследии, позволили будущему иерарху Православной Церкви, даже не соглашаясь с поэтом в «крайностях чувств», всё-таки с большей неколебимостью сделать свой выбор. Композиция книги архиепископа Иоанна Шаховского, последовательность писем писательских такова, что именно цветаевская тема оказывается в ней заключительной. Цветаева стала для него знаком, многозначительным символом эмигрантской литературной эпохи 1920-х годов. Её последнее письмо и комментарий к нему архиепископа Иоанна позволяет ему сказать и о ней и о себе в некоем обобщающем единстве. И это перекликается с названием книги «Биография юности: Установление единства», подтверждая, что вся книга обращена глубинной мыслью к Марине Цветаевой, мыслится автором как ответ на последнее цветаевское письмо, на неизбывную цветаевскую грусть, на горечь её сиротства в мире, где она чувствовала себя «не от мира сего».
Спасибо, Марина! Великолепная статья! Иоанн Шаховской над судьбой Марины Цветаевой светит, как Божье Солнышко. И в этом - великое Утешение Божье, весть всем, живущим в "третьем царстве" ( вот именно - так!) поэтам с их болью, любовью, высотой, изломанными судьбами - от Царя Славы. Не было выхода из бесконечной боли - и вдруг есть! А Иоанн Шаховской, как мне кажется, Промыслом Божьим получил в этой истории бесценный литературный опыт и позже, безусловно, состоялся как большой писатель. И в его великолепных творениях есть частица огня Марины Цветаевой! Наталья Егорова.
Не надо смешивать юношеские дневники с мировоззрением зрелого человека.
И нет ничего проще, чем навесить ярлык эгоцентризма на духовные метания гениального человека.
То, что вам может показаться гордыней, для него будет всего лишь невозможностью повести себя иначе.
Автор
Советую всем почитать "Дневник" Цветаевой. Читателю станет понятны мировоззренческие причины её одиночества. Некоторые записи просто шокируют. Впрочем, как и весь "Серебряный век"- век метания российских эгоцентристов в поисках выхода из духовного тупика.