Александр КОСЕНКОВ. ПОСЛЕДНИЙ ВОПРОС. Памяти Юрия Магалифа, писателя и актёра
Александр КОСЕНКОВ
ПОСЛЕДНИЙ ВОПРОС
Памяти Юрия Михайловича Магалифа, писателя и актёра
Когда мне последний вопрос зададут:
«Как жил в перепутанном мире?» –
То в книге моей между строчек прочтут
Судьбу ленинградца в Сибири.
Юрий Магалиф
Такая судьба, как у него, могла случиться только в России. Ни в одной другой стране мира – убежден в этом совершенно.
Электричка идет до Тогучина почти три часа. Поздняя осень. Хмуро, сыро, зябко. Переполненность, неуют, грязь вагона. Запотевшие окна. Впрочем, вагон скоро пустеет, мы с Юрием Михайловичем поудобнее устраиваемся у окна, получив, наконец, возможность неторопливого обстоятельного разговора. Мне предстоит собрать материал для будущего фильма об этом удивительном и не очень понятном мне человеке.
Мы знакомы уже много лет – встречаемся на собраниях в нашем Союзе писателей, здороваемся на театральных премьерах, раскланиваемся на художественных выставках. Иногда судьба сводит нас на съемках или монтаже документальных фильмов, в которых он принимает участие то в качестве автора, то в ипостаси одного из героев, то проникновенно и высокопрофессионально начитывает дикторский текст.
Но знакомство это до поры до времени так и оставалось шапочным, хотя многое в этом человеке вызывало во мне любопытство и внимательное приглядывание. Артистическая элегантность, с которой он носил свои часто весьма скромные пиджачки, куртки, свитера, придавали им вид вещей если не вполне модных, то оригинальных и словно сшитых по заказу на его небольшую, ладную, совсем не старческую фигуру. Его острый птичий профиль по какой-то отдаленной ассоциации напоминал мне Осипа Мандельштама, а всегдашняя готовность к ироничному и, как правило, доброму обыгрыванию ситуаций или слов собеседника невольно заставляла забывать о его весьма почтенном возрасте и куда более солидных по сравнению с твоими творческих заслугах. Он как-то удивительно умел стать на равную с любым собеседником ногу, что могло свидетельствовать либо о врожденном артистизме, либо об огромной житейской мудрости, которая, как правило, не делает больших различий между маститым академиком и более чем «простым» соседом по лестничной площадке.
Впоследствии я узнал, что знакомств у него было великое множество – от суперэлитных до самых-самых непритязательных. Но у всех его знакомых было одно общее качество – они были интересными людьми. Во всяком случае, так ему казалось. И, надо сказать, ошибался он очень редко.
Наше сближение, перешедшее в последние годы, смею надеяться, в настоящую дружбу, началось с того, что однажды, во время одного, уже не помню по какому поводу, писательского сборища, Юрий Михайлович подсел ко мне и с предельно серьезным, не очень свойственным ему видом, хотя, как обычно, не без некоторой иронии, сказал: «У меня к тебе просьба, как к профессиональному и признанному драматургу. Я вот тут на старости лет немного сошел с ума и решил написать драму. Посмотри на досуге и, не стесняясь, выскажи все, что думаешь по этому поводу. Буду очень благодарен».
Я взял его опус не без некоторого внутреннего опасения. Драматургия – это признано всеми почти безоговорочно – дама достаточно сложная и капризная, отдается далеко не каждому. Порой признанные и даже великие мастера других литературных жанров бессильно разводят руками, пытаясь вогнать себя в жесточайшие рамки диктуемых этой дамой условий. И ещё, признаюсь, мне совершенно не хотелось говорить этому милому и мудрому человеку, не дай Бог, какие-то неприятные вещи по поводу возможных нестыковок в его первом драматургическом опыте. Как правило, редко кто из начинающих драматургов умеет безошибочно связать все концы задуманной интриги и уложить в два часа сценического действа все разнообразие характеров и событий без ущерба для зрительского интереса.
Каково же было мое более чем приятное удивление, когда я убедился, что первый драматургический опыт Юрия Михайловича не только вполне профессионален, но, что гораздо важнее, сценически интересен, а в чем-то даже необычен. И лишь некоторое время спустя я понял, что иначе и быть не могло. Во-первых, пьесу написал бывший актер, прекрасно знающий все законы и тайны сцены, способы актерского существования в предлагаемой обстановке. Во-вторых, пьесу писал литератор-профессионал, прекрасно владеющий как прозаическим, так и поэтическим словом и выпустивший к тому времени уже свыше двух десятков книг. И, самое главное, – драму создавал человек, не просто знающий то, о чем рассказывал, но глубоко и трагически переживший это. Вот что рассказывал об этом сам Юрий Михайлович:
«Я давно хотел рассказать историю, которая произошла со мной в лагере. Вернее, даже не в лагере, а, скорей, уже после лагеря. Я слишком хорошо помню обстановку того времени, когда люди шпионили друг за другом, доносили друг на друга, когда все условия нашего существования ставили людей в исключительно тяжелое, порой трагическое положение. Пьеса сейчас называется «Ожидание дамы», а первоначальное её название было «ГДЕ ЛЮБА ЛЮБИЧ?». И говорится там вот о чем: можно ли ради спасения близкого и дорогого тебе человека предавать кого-нибудь другого? Справедливо ли это? В то время перед нами очень часто вставали именно эти проблемы. Оставаться человеком или не оставаться человеком? Тебе говорили: «Чтобы остались в живых твои отец и мать, расскажи, пожалуйста, о чем говорит твой лучший друг. Не скажешь, и сам загремишь в какие-нибудь места не столь отдаленные, и твои родители. Вот как тут быть? Проблемы эти остаются, по сути, всегда, но тогда они были предельно обострены».
Скоро пьеса была с успехом поставлена в театре Афанасьева. Помню, меня поразило и почти до слез тронуло, когда на банкете по случаю премьеры, окруженный молодыми веселыми артистами и гостями, быстро расправляющимися с напитками и бутербродами, Юрий Михайлович со счастливой растроганностью и без тени нарочитости и рисовки предлагал: «Друзья мои, не стесняйтесь – ешьте, пейте. Если не хватит, я сбегаю в магазин».
Ему шел уже восемьдесят первый год. И что самое интересное – он действительно побежал бы в магазин и не счел бы этот факт чем-то из ряда вон выходящим.
Одним из главных качеств его характера и его творчества, на мой взгляд, была доброта. Остаться добрым человеком после всех трагических, а порой просто ужасных перипетий жизни, дано далеко не каждому. Я бы даже сказал – очень мало кому дано. Какую силу духа, оптимизма, мудрости и таланта надо было иметь, чтобы после полной мерой отмеренных войны, тюрьмы, сумы, потерь близких людей, запретов и преследований оставаться чуть ли не по-детски незлобивым, улыбчивым, добродушным и щедрым на добрые слова и поступки. Он любил повторять, видимо глубоко запавшие ему в душу стихи своего друга, прекрасного сибирского поэта Елизаветы Стюарт:
День – и вечер,
борьба – и смиренье.
Красота, маета, суета…
Но единое миру спасенье –
Доброта, доброта, доброта…
Могу теперь уже с уверенностью сказать, что для самого Юрия Михайловича доброта была не только спасением, но и той мощной духовной опорой, которая питала его творчество, давала жизненные силы, помогала пройти большой и очень нелегкий жизненный путь.
«Моя натура, – писал он, – вобравшая в себя четыре ярких крови – еврейскую, цыганскую, польскую и русскую (бабушка по матери – цыганская певица, дед – польский граф) – очень общительна и очень оптимистична. Я всегда был источником веселья и добродушия, люди заражаются от меня позитивной энергией…».
Можно было бы закончить на этом цитату, но это не было бы полной правдой. Словно набрав дыхания и решившись, Юрий Михайлович после многоточия продолжает: «Но наедине с собой мне порой бывает очень страшно. В эти минуты я молюсь Богу и верю, что Бог меня поддержит».
Так мог написать и признаться только большой и искренний художник. На мой взгляд, искренность – она ведь и реже и подороже просто таланта, и отпускается поистине божественной дланью по очень осторожному выбору. Юрий Михайлович часто любил повторять, что если его стихи кого-то и задевают за сердце, то, скорее всего, не своими художественными достоинствами, а своей искренностью. «Искренность – главное условие художественной глубины и цельности произведения искусства», – написал он в одном из своих очерков. Трудно с этим не согласиться. И еще он любил повторять слова Фазиля Искандера, очень ему понравившиеся: «Настоящий поэт – это человек, который выхватывает из костра горящий уголек и пишет им ясным почерком. Уголек должен быть горящим, а почерк ясным. Третьего не дано».
В продолжение этой темы символичен наш давний с Юрием Михайловичем не столько спор, сколько попытка нащупать истину. Мне, положа руку на сердце, не столько не понравился, сколько насторожил смысл одного из его стихотворений, в котором, как мне показалось, Юрий Михайлович исподволь пытался оправдать якобы не очень высокие художественные достоинства некоторых своих стихов, тем самым невольно отдавая предпочтение дилетанту перед подлинным художником.
«Во-первых, вы не правы по отношению к самому себе, – безапелляционно настаивал я, – во-вторых, оправдывать дилетантство в искусстве вещь непростительная. Наша литература и без того стремительно теряет профессионализм и высокую художественность».
Юрий Михайлович хитро посмотрел на меня и со своей обычной мудрой улыбкой тихо сказал: «Милый мой, ты не заметил в этом стихотворении всего одного слова». Я вопросительно смотрел на него. «Иногда».
Привожу эти стихи полностью, ибо смотрю сейчас на них совсем другими глазами.
Играет за стеною кто-то:
Все очень робко, все не так…
Да, он, конечно, знает ноты,
Но сразу видно – не мастак.
На конкурсах не отличился;
А просто, музыку любя,
Играть немного научился,
Как говорится, «для себя».
Ну что ему эстрада, сцена
И прессы лестные слова?
Играет сбивчиво Шопена,
Партиту Баха «номер два».
…Люблю концертных залов запах,
Огней торжественных хрусталь.
И – длинный зверь на черных лапах –
Большой стейнвеевский рояль.
Выходит бледный, элегантный
Международный концертант…
И лихостью невероятной
По залу хлещет «Вальс-брильянт».
Здесь – ни единой нотки мимо.
Здесь – тренировка и расчет.
Здесь так естественно и зримо
Тяжелый пот со лба течет.
Гляжу на пальцы музыканта.
Слежу за техникой одной,
А думаю про дилетанта,
Про вальс неспешный за стеной.
Там все неровно, все незвонко,
Наивно обнажен мотив…
На первые шаги ребенка
Походит этот примитив.
Да, мастерству – все наши чувства!
Но кто ответит: почему
Нам иногда милей искусства
Лишь приближение к нему?..
«А чтобы тебе стало все совсем ясно, – также тихо сказал он в продолжении того самого разговора, – напомню тебе слова мудреца и великого нашего композитора Георгия Свиридова: «Нет ничего страшнее для искусства, чем мастер, не ставший художником, и художник не ставший мастером». Если хочешь, то это мое кредо».
Сам он всегда оставался и мастером и художником. Причем параметры его самовыражения были удивительны. Поэт, артист, прозаик, драматург, публицист, живописец – это как бы общепризнанно. Я бы добавил – философ, мудрец. И еще одно очень редкое в наше время качество – человек любящий жизнь, умеющий жить, радующийся жизни. Как-то на одной из встреч с читателями пожилая женщина, явно стесняясь, все-таки решилась задать ему вопрос о секрете его творческого и жизненного долголетия. Я запомнил его ответ почти дословно. Вот он. «Желательно, чтобы человек находился как можно дольше в состоянии любви, в состоянии постоянной влюбленности во что-то. Влюбленности в женщину, влюбленности в искусство, влюбленности в природу, влюбленности в жизнь. В такую жизнь, какая тебе дана. Другой жизни у тебя не будет никогда. Так люби эту жизнь, радуйся, сочиняй стихи!».
И сразу же прочитал вот эти стихи:
Как долго цветет медуница!
Июль, а она все цветет,
В глубокое небо глядится,
Оттуда лазурь достает.
Как долго все это мне снится,
Как долго среди темноты
Летит поднебесная птица,
И облако тихо клубится,
И синие снятся цветы.
Читатели аплодировали. И никто не знал, что стихи эти написаны в больнице, когда первый инфаркт как бы на лету подстрелил его не такое уж сильное сердце и надежд на выздоровление было, прямо скажем, не так уж много.
Думаю, что в эти больничные часы с тревожным ощущением вплотную подступившего небытия, он не раз перебирал в памяти главные события своей большой и нелегкой жизни. Их хватило бы не на один большой и замысловатый роман, причем автора, вздумай он написать хотя бы один из них, скрупулезно следуя действительным событиям, наверняка стали бы упрекать в сюжетном неправдоподобии, запутанности и нелогичности событий, слишком уж фантастическом переплетении судеб и мистических совпадениях. Я мог бы просто перечислить некоторые этапы этой необыкновенной судьбы, но лучше приведу расшифровку одного из монологов Юрия Михайловича, который мы записали для фильма о нем. Обратите внимание, он почти не говорит о себе, он только называет людей, с которыми ему приходилось так или иначе общаться на своем жизненном пути. Но за этим скупым перечислением стоит целая эпоха, которая и сформировала его неповторимую, удивительную жизнь.
«Я родился в 1918 году. Родился в тот день и, кажется, в тот самый час, как уверяла моя мама, когда расстреливали семью Николая II в Екатеринбурге. Вот прямо в этот самый момент, в этот самый час.
Мне пришлось жить в эпоху Ленина. Как бы я к нему ни относился, но это был великий человек, который перевернул весь ХХ век.
Если говорить о детских впечатлениях, которые, конечно, сыграли очень значительную роль в моей жизни, то это, конечно, прежде всего, Мария Николаевна Слободзинская, племянница Гарина-Михайловского, с которой мы случайно познакомились и которая потом лет шесть-семь-восемь меня воспитывала. Я жил у неё, она меня учила, водила в филармонию, водила меня по ленинградским музеям, очень много рассказывала о своем дяде Николае Григорьевиче Гарине-Михайловском.
В Ленинграде я встречался с Сергеем Мироновичем Кировым. Я ходил с ним гулять, водил его собак – у него были охотничьи собаки…
Я встречался с разными интересными людьми. Эти встречи всегда заставляли меня внутренне, даже неосознанно равняться на этих людей. Потому что каждый из них нес в себе какую-то особую энергетику, и она невольно как-то воздействовала на вас. Сознание, что рядом с вами или просто в вашем времени живет необыкновенный человек, волей-неволей и вас делает немного другим.
Я дружил, скажем, с киноартистом Николаем Крючковым. Мы с ним много ездили по Дальнему Востоку, по Крайнему Северу. Удивительный человек.
Заочно, никогда вживую не видя друг друга, мы дружили (переписываясь) с Юрием Владимировичем Никулиным. Мне было необыкновенно приятно, когда он написал мне письмо, в котором описал такой случай. Где-то он купил мою книжку «Приключения Жакони», принес её домой, и эта сказка стала любимейшей книгой его сына Максима. Теперь он директор Московского цирка на Цветном бульваре. Эта книжка не то чтобы спасла, она помогла выжить этому ребенку, когда он был тяжело болен и ему надо было поднять настроение, успокаивать нервы. Ему читали «Приключения Жакони». С этого началась наша переписка, которая продолжалась много лет.
Я переписывался с очень крупным известным поэтом Давидом Самойловым, который написал прекрасное предисловие к одному из сборников моих стихов.
Очень дорожу дружбой с Владимиром Яковлевичем Лакшиным. Это крупный литературовед. Он написал предисловие к книге моих сказок, и в этой книге я дорожу гораздо больше предисловием, чем этими сказками.
Я несколько раз выступал со Святославом Рихтером и Львом Обориным, дружил с Вадимом Козиным… В моей жизни было очень много интересных людей, и я очень благодарен за это судьбе».
Столь долгое отступление перед началом нашего с Юрием Михайловичем разговора в электричке по дороге в Тогучин, надеюсь, сделает понятной журналистскую банальность моего первого вопроса. К этому времени я знал о Юрии Михайловиче почти все, что положено знать хорошо знакомому, но, все-таки, как ни крути, постороннему человеку. И в то же время не знал почти ничего о той тайной, глубоко скрытой от посторонних жизни душевной, которая, в конечном счете, формирует и человека, и художника. И Юрий Михайлович с чуткостью мудреца, прекрасно догадывающегося о моей растерянности, ожидал от меня именно этой бесцеремонной банальности, ибо и ему предстояло переступить черту, за которой простой рассказ о событиях собственной жизни становится откровением. А без откровенности – и это он тоже прекрасно понимал – нам было не достигнуть той степени взаимного доверия, которая будучи перенесенной на экран заставила бы зрителя и сочувствовать, и любить главного героя и рассказчика, каковым ему и предстояло явиться в будущем фильме. Банальность заданного вопроса могла помочь и ему преодолеть барьер неизбежного первоначального отчуждения, чтобы потом с легкой, свойственной только ему иронией начать рассказывать о вещах, о которых, как правило, постороннему человеку не рассказывают.
Густой осенний утренний туман за окном вагона постепенно рассеивался, открывая грустные пространства опустевших полей и сиротскую голость березовых колков, скучно и безлико наплывающих и уносящихся прочь. На языке у меня вертелся другой, более важный для меня вопрос, но нарушать безмолвно установленные правила игры уже не стоило, и я, стесняясь самого себя, спросил: «Не могли бы вы сейчас вспомнить о какой-нибудь судьбоносной встрече в вашей жизни? С которой что-то пошло по-другому?».
Юрий Михайлович сделал вид, что вопрос для него оказался неожиданным, задумался, а потом, едва заметно усмехнувшись, начал рассказывать.
«Если «что-то», то расскажу один мало приличный случай. Очень странный случай, но я о нем помню всю жизнь… Это было лето сорок второго года. Я сидел в лагере, мы шли на работу. Колонна заключенных. По пятеркам, по пять человек в шеренге. Я шел и разговаривал со своим соседом, своим приятелем. А впереди нас шли женщины. И одна из женщин, что-то там рассказывая другой, страшно грубо выругалась. Выругалась так затейливо, так заковыристо, что я повторил это ругательство вслух, призывая товарища отреагировать на такую виртуозность. Женщина, услышав меня, обернулась. Это была старая цыганка. Она сказала: «Мальчик, я в лагерях родилась и подохну. А ты-то зачем поганишь свой рот такими словами?». Можешь мне поверить, но после этого я много-много лет не употреблял никаких нецензурных слов. Эта женщина всегда стояла передо мной. Я и сейчас её помню. Вот такой случай».
Ответ был не совсем, как говорится, в тему, но я безоговорочно с ним согласился, поскольку случай был действительно интересным. Но пора было подбираться к главному, ради чего я и решился на эту неуютную поездку в ещё неведомый мне Тогучин. Не решаясь задать вопрос напрямую, я начал издалека. Помню, стал мямлить что-то вроде того, что в его возрасте чуть ли не каждую неделю мотаться в какой-то Тогучин… Он остановил меня нетерпеливым жестом (видимо, не я первый высказывал подобное недоумение) и тихо, словно продолжая не сейчас начатый разговор, сказал: «Пора мне возвращаться в Тогучин».
Я не знал этого стихотворения и поэтому принял эти первые строчки за ответ на мое неуместное недоумение. Тогда он снова, глядя теперь уже не на меня, а в окно, повторил:
Пора мне возвращаться в Тогучин!
Здесь, в городе, простуда и морозы,
И на глазах обледенелых слезы,
И – множество ещё других причин…
Пора мне возвращаться в Тогучин.
Там чистый снег, и я к нему привык;
Голубоватый дым из труб клубится;
Там крепко думается, крепко спится –
И там еще я, вроде, не старик…
Там чистый снег, и я к нему привык.
Я знаю, что меня там нынче ждут –
Готовится вино, бокалы, свечи
И – тихие таинственные речи;
Поет приемник, ходики идут…
Я знаю, что меня там очень ждут.
И безо всякого перехода продолжил: «Я знаю, о чем ты хочешь спросить. Я сам часто задаю себе этот вопрос: что самое главное в человеческой жизни? Много вещей самых главных, но я… Для меня – любовь. Любовь в самом широком смысле. Например, любовь к моей работе. Я очень люблю свою работу. Мне кажется, что я ни одного дня в своей жизни не радовался ей. Может быть, за исключением пяти лет пребывания в лагере… Да и то, не знаю. Наверное, и там были такие дни, когда я с радостью шел на работу. Это великое счастье – любовь к работе.
Любовь к тем местам, в которых живешь. Первую часть своей жизни я прожил в прекрасном городе на Неве, в Ленинграде. Теперь он Санкт-Петербург. Я этот город очень любил, я его очень знал. Сейчас я живу в Новосибирске, который не очень знаю, но, тем не менее, очень его люблю. Город бы, казалось, такой функциональный, предназначенный не для любования, а для работы, для выполнения каких-то служебных дел, а я все равно этот город очень люблю, считаю его по сути своей столичным.
Я очень люблю свою страну. Страну, которая меня очень обижала, в которой я столько лет прожил неуверенно, опасаясь за завтрашний день. Но я люблю эту страну. Я очень её люблю. И не променял бы её ни на что. Мне говорят: «Почему ты не уезжаешь?». А зачем мне уезжать? Я прекрасно себя чувствую. Я человек, в котором течет какая-то доля еврейской крови. Фамилия моя, говорят, происходит от старинного еврейского слова «магалиф» – резчик по камню. Может быть, меня там и приняли бы, в этом Израиле, но мне туда совершенно не хочется ехать, абсолютно.
Ну, и наконец, любовь к женщинам. Я ведь понимаю, к чему ты подбирался – почему, мол, меня так тянет в Тогучин? Женщины… Женщины в моей жизни играли огромную роль. И мама, и воспитавшая меня племянница Гарина-Михайловского Мария Николаевна Слободзинская. И женщины, в которых я влюблялся, которые были моими женами – я трижды был женат. И женщины, которые не были моими женами, которых я очень любил. Они все играли огромную роль в моей судьбе. Я всех их помню, я всех их благословляю. Они мне помогали в жизни. Мне иногда говорят – у тебя хороший характер. Ну, мне о своем характере судить трудно, какой он там у меня – хороший или плохой. Но я знаю, что я сознательно никого не обижу, и никого никогда не обижал. Сознательно не обижал. Бессознательно, конечно, кого-нибудь обижал, наверное. Что-нибудь не так сказал, не так сделал в отношении кого-то. Все это заслуга женщин, которые всю жизнь воспитывали меня.
Мне потрясающе повезло с двумя женами. С первой женой я прожил недолго, и мы расстались. Тогда я женился на Ирине Михайловне Николаевой, с которой прожил 47 лет. Я её очень любил, особенно в последние 20 лет. Я просто обожал эту женщину. Она была старше меня, она была уже старушка, хотя никто в жизни не называл её никогда старушкой. Она из такого рода – теперь это уже известно – в ней текла кровь русских царей. Она умерла и, кажется, сама не знала об этом. Это выяснилось только после её смерти. Она правнучка русского царя Николая I от незаконного брака. Она была замечательная женщина – умная, тактичная, веселая. Господи, я так счастлив, что в моей жизни встретилась Ира! Она умерла. Я после её смерти метался. Мне было так одиноко. Тут меня инфаркт сразу же шибанул. И вот совершенно случайно, в том самом Тогучине, куда мы с тобой направляемся, я встретил… неожиданно очень встретил женщину, которая на 40 лет моложе меня. На сорок лет! – страшно сказать. Она мне понравилась, и я ей понравился. Кинулись, как в омут, сломя голову. Я пришел к её родителям, которые моложе меня, и сказал: «Прошу руки вашей дочери. Не согласились бы вы, чтобы ваша дочь вышла за меня замуж?». И, представьте себе, они сказали: «Мы считаем для себя честью». Сумасшедшие люди! Люди просто замечательные. Простые сельские учителя, проработавшие всю жизнь в Тогучине. Очень нелегкую жизнь, трудную. Воспитавшие прекрасных троих детей…
И мы стали с ней жить. У неё маленькая дочь, скоро ей будет девять. Я очень люблю этого ребенка. У меня есть свой собственный ребенок – сын, которому уже за шестьдесят. Крупный известный врач, живет в Москве. У меня и внук есть, и правнук, которого зовут так же, как меня – Юра Магалиф. И вот ещё эта девочка вошла в мою жизнь, и я счастлив, я её очень люблю. Я очень люблю жену свою Тамару. Мы с ней живем в постоянном ощущении счастья. Постарайся это понять. Каждое утро мы просыпаемся и глядим в окно, а за окном великолепный тогучинский простор. Прямо под окном небольшое озеро. Весной там поют соловьи над этим озером, прямо под нашим окном. А дальше – огромные просторы. Я много стихов там написал. И ещё напишу».
Больше я не задавал ему вопросов. Понял, что этот человек счастлив. И будет счастлив до самого своего смертного часа. Так и случилось. За несколько дней до его неожиданной кончины я позвонил ему в Тогучин, поздравил с наступающим Новым годом. Он был весел, приглашал в гости, сказал, что приберег для этого случая бутылочку шампанского, делился ближайшими планами, рассказывал о замысле новой пьесы. А через несколько дней позвонила Тамара, и я узнал, что Юрия Михайловича больше нет с нами.
Во время отпевания в соборе Александра Невского архиепископ Новосибирский и Бердский Тихон сказал: «Юрий Михайлович был добрым человеком и всех нас учил добру – как быть добрым, как понять, что есть добро».
Уверен, это самая высокая оценка всей земной жизни Юрия Михайловича Магалифа. Я часто повторяю его стихи, которые в своей простоте и открытости сродни молитве:
Я верю, Бог меня хранит
От беспричинного волненья
И от бесцельного стремленья,
И от неправедных обид.
То, что грядущее сулит,
Я в темноте своей не знаю,
Но безоглядно принимаю
И верю: Бог меня хранит.
Он не ошибся. Бог хранил его для всех нас, знавших его, а мы будем хранить о нем светлую и благодарную память.