Дмитрий ЛАГУТИН. ПЕРЕД ЗИМОЙ. Рассказы
Дмитрий ЛАГУТИН
ПЕРЕД ЗИМОЙ
Рассказы
ПРО ОДНОГО ПОЭТА
Лифт долго не приходил, и Никита успел вернуться в номер за блокнотом. Из-за соседних дверей доносились глухие голоса, смех, задумчиво бормотала гитара. Прибежав на заставленную фикусами площадку, запыхавшись, Никита ослабил шарф, расстегнул пальто, еще раз ткнул пальцем в белую кнопку и присел на край широкого кожаного дивана.
Тут же гул в одной из шахт стал громче, приблизился, что-то грюкнуло, и справа разъехались в стороны блестящие металлические двери. Никита встал, поправил шарф и шагнул в ярко освещенную кабину, в которой уже стояли трое.
– Здравствуйте! – поздоровался Никита.
Ему ответили.
Двери сомкнулись, кабина загудела, и по кнопкам этажей, перешагивая из одного столбика в другой и обратно, зашагал неторопливо огонек.
Трое разговаривали.
– Во что бы мы ни играли в детстве, – говорила девушка, похожая на Алису Селезневу из советского фильма, – проигравший всегда ел сирень.
Ее спутники – долговязые, лохматые, один в очках, один без очков – фыркали.
Никита знал в лицо всех троих – прозаики с семинара «Юности». «Юность» заседает в продуваемом сквозняками отделе иностранной литературы, позавчера, в первый день форума, Никита заблудился в лабиринтах библиотеки и вместо своего семинара вышел к ним, застал бурное обсуждение – «Юность» почему-то начинала раньше всех.
– Сирень? – переспрашивал долговязый-в-очках.
– Листья… – поясняла Алиса Селезнева, – ужасно горькие, челюсти сводит.
– Мы тоже их ели, – подтверждал долговязый-без-очков, – тоже в качестве наказания.
– А вы? – спросила Алиса Селезнева Никиту. – Ели?
Никита, следивший за путешествием огонька по кнопкам, растерялся.
– Что?
– Сирень? Ели?
– Нет, я не ел, – смущенно ответил он.
На пятом лифт впустил в кабину еще несколько человек. Огонек шагнул на четверку, с нее сразу на двойку – кнопки третьего этажа почему-то не было, за четвертым шел второй – нехотя ступил на единицу и остановился. Двери разъехались, Никита пропустил всех и вышел в просторный шумный холл, затягивая потуже шарф.
Играла музыка, у стойки толпились новоприбывшие – с чемоданами и свертками, – от ресторана доносился мелкий перезвон, пахло едой – кто-то еще ужинал. Троица во главе с Алисой Селезневой направилась к широким стеклянным дверям, Никита двинулся за ними, держась в некотором отдалении.
– У нас проигравшие тоже ели, – говорил долговязый-в-очках, пряча дужки очков под шапку. – Только не сирень, а бумагу.
Алиса Селезнева навалилась на дверь, с трудом открыла ее, в проем ударил ветер. Долговязые подперли дверь собой, пропустили Никиту, вышли следом.
– Бумагу все ели, – говорил долговязый-без-очков, – и проигравшие, и победители.
– Картон на вафли похож, – серьезно сказала Алиса Селезнева, оборачиваясь и закрываясь от ветра.
Было совсем темно, вдоль широкой улицы горели фонари, по дороге плыли туда-сюда огни фар. Во все стороны хлестал холодный тугой ветер – с Волги. Никита пообещал себе завтра же купить шапку.
«После завтрака, – думал он, поднимая воротник и втягивая голову в плечи, – после завтрака пойду за шапкой».
Дома было куда как теплее, уезжал он из золотого бабьего лета – тихого, солнечного. Шарф взял только через уговоры жены – кинул на дно чемодана, не рассчитывая на то, что пригодится.
Пока стояли перед зеброй, один из долговязых рассказывал, что кроме сирени и бумаги, в детстве ел муравьев.
– Ну, как ел, – поправлялся он, – мы их лизали. Кислые такие.
– Было дело, – соглашался второй. – Кислые.
– Потому что муравьиная кислота, – пояснила Алиса Селезнева и шагнула на зебру – над переходом перебирала ножками зеленая фигурка.
Прошли вдоль дороги, свернули к краеведческому музею, пересекли ледяную блестящую площадь. На площади ветер завивался вихрями, катал бумажки, разбрасывал жидкую листву, подвывал, протискиваясь между колоннами музея.
Поющий фонтан – вчера пел! – спал. Из невысокого постамента торчали блестящие черенки труб.
– У нас один стрекозу съел, – говорил долговязый-в-очках, – засушенную. Зачем-то.
Все скривились, какое-то время шли молча, потом долговязый-без-очков протянул задумчиво:
– А мы траву такую… – он защелкал пальцами, вспоминая. – Название такое… Сладкая, на мяту похожа…
Он посмотрел на Алису Селезневу, перевел взгляд на Никиту. Никита покачал головой.
От музея до библиотеки было рукой подать – пошли через аллею, свернули, еще раз свернули – дорога уходила вниз под наклоном, впереди была Волга, и казалось, что улицы стекаются к реке, чтобы в нее впасть. Никита вытягивал шею, смотрел вниз, но там все таяло – только редкими искорками мерцали в темноте огни далекого противоположного берега, и казалось, что они висят в воздухе.
На улицах было пусто, ветер гнул голые кусты, заламывал ветви деревьям, дул Никите в лицо – и у Никиты слезились глаза. Долговязые шли, опустив головы на грудь, и только Алиса Селезнева шагала решительно и бодро, врезаясь в ветер, как ледокол.
– Вспомнила! – крикнула она сквозь свист и обернулась, заблестела глазами. – Гудрон жевали! Гудрон!
Долговязые закивали, не поднимая голов:
– Гудрон, гудрон, да.
Впереди светились окна библиотеки. Никите вдруг вспомнился давно позабытый стишок, который он учил наизусть в… четвертом классе? Третьем?
– Мальчик Вова пяти лет… – зашептал Никита, уворачиваясь от ветра, – съел автобусный билет… Папа деньги заплатил… А он взял, – Никита улыбнулся и вытер набежавшие на глаза слезы, – и проглотил.
Никите вдруг стало радостно – и до самой библиотеки он шел, улыбаясь, подхватывая со дна памяти одну строчку за другой.
– А у нас один сосед, – шептал он одними губами, – взял и съел велосипед… Видно, в доме не хватало витаминов и металла…
Улыбался он, пропуская вперед Алису Селезневу с долговязыми, улыбался, сдавая пальто в гардероб, улыбался, выбирая себе место в актовом зале, и только когда к нему подошла ведущая и спросила, будет ли он сегодня выступать, улыбаться перестал.
– Не знаю, – ответил он, глядя в строгие глаза за очками, – пока не могу сказать.
Ведущая прищурилась и вернулась к микрофону, стоящему в центре импровизированной сцены.
– Друзья! – воскликнула она. – Еще три минуты и начинаем! Если кто-то хочет выступить, подойдите ко мне, я вас запишу!
В зале было шумно и светло, сияли под потолком две огромные люстры, играла музыка, форумчане рассаживались, толпились в дверях, высматривая знакомых, махали друг другу руками, лезли обниматься, делились впечатлениями от семинаров, шептались о том, что кто-то опять расплакался, а кто-то даже собрался домой.
За высокими окнами раскачивались бледные голые кроны – на них ложился свет люстр – жались к стеклу, дрожали, тянули тонкие ветви. Казалось, что деревья тоже хотят послушать смельчаков, записавшихся на «Свободный микрофон».
Музыка стала тише, на сцену снова вышла ведущая – со вступительным словом, – объявила вечер открытым, села в первый ряд, и к микрофону стали по очереди подходить молодые поэты: кланяться, покашливать, читать стихи, глядя кто на стену, кто на потолок, кто на выбранного наугад слушателя. Один умудрялся коситься на окно, из-за которого ему кивала одобрительно бледная крона. Некоторые читали спокойно и уверенно – переводя взгляд с одного лица на другое, или вообще закрыв глаза.
Никита слушал с большим интересом, и какие-то стихи ему очень понравились – он даже записал в блокнот три-четыре фамилии – но когда ведущая обернулась и с первого ряда вопросительно посмотрела на него, он замотал головой. Никита стеснялся своих стихов, они казались ему неуклюжими, неточными, слишком многословными – и он завидовал смелости выступающих.
К тому же он вдруг принялся шмыгать носом.
«Не продуло ли? – забеспокоился он. – Этого еще не хватало».
И он стал корить себя за то, что не взял шапку – или не купил в первый же день, пожалел денег, понадеялся на то, что потеплеет.
Когда Никита в очередной раз шмыгнул, его сосед – молодой парень с тонкими гусарскими усиками – вздохнул и, не сводя глаз с выступающего, отодвинулся на край своего стула. Потом кто-то спереди оглянулся и посмотрел неодобрительно – и Никите стало казаться, что в центре внимания не поэт у микрофона, а он со своим носом. Он старался не подавать виду, но покраснел, сидел как на иголках, и все шмыгал – а когда ведущая объявила перерыв, вышел из зала одним из первых, взял в гардеробе пальто и заспешил в гостиницу.
Ветер усилился, но теперь не трогал лицо, а толкал в спину – и идти было сподручнее. Никита шагал, спрятав руки в карманы, согнувшись, и шептал:
– Вдруг опасен и хитер… В дверь заходит контролер… Ваш билетик… Нет билета…
И Никита опять улыбался стихотворению – и на душе у него теплело.
Издалека он услышал, как играет на площади у краеведческого музея музыка – запел фонтан. Никита прислушался и узнал «Вальс неземного счастья». Аллея заканчивалась, серым китом выплывало из-за угла здание музея, и вальс становился все громче, а когда Никита, наконец, вышел на площадь, и вокруг него закружился, вздыхая, холодный ветер, вальс брал самую высокую ноту, фонтан вскидывал сияющие разноцветные брызги, вил из воды ленты, запускал их спиралями, вязал в узлы. Ветер подхватывал, рассыпал жемчугом.
Никита замер, потом зашагал через площадь – кроме него здесь никого не было – свернул, подошел к фонтану вплотную и стоял, сунув руки в карманы, съежившись, озаряемый разноцветными вспышками. Вода взмывала, кружилась и с плеском билась об асфальт, ветер рванул в сторону, и до Никиты долетели мелкие ледяные капли – как песок, – укололи лоб, щеки. Никита сделал шаг назад, и стоял, шмыгая носом, завороженный, пока не понял, что совсем продрог – тогда он засеменил к дороге, то и дело оборачиваясь, прислушиваясь, едва не пропустил зеленый свет над зеброй, и даже на крыльце гостиницы, перед тем, как дернуть на себя тяжелую дверь, дважды вставал на цыпочки и вытягивал шею, но из-за музея фонтана видно не было, а может быть, он уже отпел положенное и выключился.
Поднявшись в номер и бросив на кровать пальто, Никита первым делом нырнул в чемодан и долго искал кружку, которую его тоже уговорила взять жена, а когда нашел, хлопнул дверью и зашагал по коридору к кулеру. Кулер жался в угол на площадке перед лифтом, булькал круглыми пузырями и шипел, наливая в кружку кипяток.
На кожаном диване уместились человек пять – не меньше. Сидели, стиснутые друг другом – только те двое, что по краям, могли шевелить руками, по одной на брата. Еще четверо стояли. Шумно спорили – Никита прислушался – о современной детской литературе. Из лифта на площадку то и дело высыпались новые компании, разбредались по этажу, хлопали дверями. В коридоре было шумно, гитара бренчала жизнерадостно, ей подпевали сразу несколько голосов.
В номере Никита заварил чай – жаль, нет лимона! – и написал жене, что может говорить. Потом включил телевизор, попрыгал с канала на канал, выключил, стянул с тумбочки блокнот, ручку, сел у окна и стал что-то писать, поглядывая на дымящийся стакан. Потом дотянулся до чемодана, нащупал в нем фляжку с коньяком, свернул крышку, зажмурился, сделал два больших глотка.
За окном далеко внизу – двадцать первый этаж! – сияли улицы, путались, переплетались, подсвечивали стены домов, блестящие крыши автомобилей и вдруг обрывались ровным полукругом, за которым вставала и опрокидывалась в зенит сплошная непроглядная тьма. И через эту тьму тянулась слева направо ровная ниточка огней, точно бисер на леске – мост через Волгу. У края окна бисер рассыпался и раскатывался в стороны – так выглядел ночью противоположный берег.
Никита придвинул стакан и стал цедить чай, глядя за окно. Время от времени он склонялся над блокнотом и писал – медленно, аккуратно, выводя и закругляя каждую букву, – или зачеркивал что-то из написанного – так же медленно расчерчивая поверх букв ровную линию. Потом ходил по комнате и бормотал, дирижируя ручкой. Потом повалился на кровать и лежал, закинув руки за голову, глядя в потолок, шмыгая и улыбаясь чему-то – пока не завибрировал на подоконнике телефон.
– Ты как-то гундосишь, – говорила жена. – Не простыл?
– Не-ет, что ты, – протянул Никита.
И поправился:
– Немножко.
Жена припомнила, с каким трудом шарфу удалось попасть в чемодан.
– Купи шапку, – строго сказала она.
Никита согласился, помолчали немного.
– Ну что, – спохватилась жена, – тебя разбирали?
– Послезавтра.
– Бедненький, волнуешься, наверное.
При мысли о разборе по спине Никиты побежали мурашки.
– Нет, что ты, – сказал он, переводя дух, – чего волноваться?
И чтобы переменить тему, он стал рассказывать про то, как вспомнил потешное стихотворение из детства – про мальчика, который съел билет.
– Я учил его, – говорил он, – классе в четвертом, может, даже третьем. Представляешь? Сто лет не вспоминал, не думал даже – а тут раз! И как на ладони!
– Это потому что ты поэт.
Никита смущенно засопел.
– Я всем в парке рассказываю, куда ты поехал.
Никита засопел сильнее и перевел тему:
– Как погода у вас?
Жена мечтательно вздохнула.
– Красота. Все в золоте, еще теплее стало.
Никита посмотрел за окно.
– А тут ветер – ужас, с Волги… – он запнулся. – Волга – ты себе не представляешь! С двадцать первого этажа! Вид!
За стеной заиграла музыка, в коридоре послышался топот.
– Тебе хоть нравится? – спросила жена. – Самому?
– Нравится, конечно! – тон его потеплел. – Как малыш?
– Спит. Только уложила – разыгрался, не угомонить.
На том конце провода взвизгнул и тут же замолчал чайник.
– Вот, – сказала жена, – пью чай, умываюсь и спать.
Никита услышал, как скрипнула дверца шкафа, звякнула о сахарницу ложка. Он представил себе светлую кухоньку с окнами на парк, в оранжевых фонарях, чайник на плите, мягкие качельки в углу, вспомнил, как пахнет присыпка, свежевыглаженные пеленки, детский шампунь – и в груди у него сладко заныло. Он стал расспрашивать, ходить по номеру и смеяться – почему-то смущаясь.
– Ты дописал? – спросила жена.
Никита, посмотрел на блокнот.
– Кажется, дописал.
– Прочтешь?
Никита взял блокнот, зажал телефон плечом, освободившейся рукой подхватил ручку и, читая, стал ей дирижировать.
– Очень красиво, – сказала жена, когда он закончил. – Поздравляю, Никиша.
Никита снова засопел, принялся грызть ручку, шмыгнул.
– Ты только не разболейся, хорошо?
Никита заверил, что не разболеется, и они еще какое-то время говорили – обсуждали дорогу домой, меняли одну за другой темы, делились новостями. Никита рассказывал о программе, о семинарах, о меню, о том, что кто-то опять плакал, о «свободном микрофоне», о выпускниках литинститута, а когда попрощались и телефон замолчал, ему стало так тоскливо, что он не удержался, открыл флягу, и сделал еще два глотка.
До поздней ночи на этаже было шумно – хрипела, надрываясь, гитара, по коридору взад-вперед грохотали шаги, за стеной спорили, кто-то декламировал стихи.
Под утро Никита проснулся – в горле першило. Долго ворочался, потом нащупал телефон – начало шестого – сел, влез в джинсы, подхватил кружку и пошел к кулеру.
В коридоре стояла густая мягкая тишина – только где-то далеко внизу, за два или три этажа, едва слышно жужжало. Никита шел почти бесшумно – шаги пружинили от ковра, отзывались приятным шорохом, и было непонятно, как вчера кто-то мог так топотать. Кулер булькнул разбуженный, прошипел над кружкой, Никита вернулся в номер, расковырял чайный пакетик, но потом просто разбавил кипяток и стал пить маленькими глотками, прислушиваясь к ощущениям.
В щель между шторами лилось голубое свечение, Никита растянул их и залюбовался. Синий сумрачный город, в котором дома сливались друг с другом и таяли, испещренные черными точками окон, неподвижный и молчаливый, обнимала синяя, невообразимо широкая, раскидывающаяся до самого горизонта Волга, а над ней уходило ввысь холодное прозрачное небо, заставленное темными – тоже синими – облаками. На всем лежал отпечаток той удивительной утренней тишины и невесомости, который трудно описать словами, когда кажется, что все – и дома, и деревья, и небо, и земля – спит крепким, глубоким сном в ожидании нового дня, и даже видит какие-то причудливые сны.
На горизонте, там, где Волга касалась грузных облаков, сияла тонкая алая полоса – вытягивалась в струну, уходила за тот берег, проливалась мягкими розовыми бликами.
Никита допил воду и еще несколько минут стоял, всматриваясь, боясь моргнуть. На Волге лежала мелкая серебряная рябь, мерцала песком. Никита посмотрел на часы, прикинул, сколько осталось до завтрака, как будто через силу оторвался от окна, лег, закутался в одеяло до самого подбородка, поджал колени к животу и почти сразу уснул.
Проснулся он в половину девятого, долго не мог заставить себя подняться, хмурился, отворачивался от незашторенного окна, словно спасательный круг обхватывал обеими руками подушку, но потом вспомнил, что до семинара надо успеть разжиться шапкой, собрал волю в кулак, отбросил одеяло и побежал чистить зубы. Горло было как будто получше. В коридоре звучали голоса, стрекотал фен, слышно было, как ползает по шахте лифт.
Утро выдалось пасмурное, над городом катились мутные облака, рассыпались бахромой – так низко, что Никите казалось: откроет окно, протянет руку и зацепит пятерней влажный клок. Волга лежала угрюмая, в металлическом блеске, вместе с горизонтом таяла в сером мареве. По мосту тянулись точки автомобилей. Лифт опять долго не приходил, потом останавливался на каждом этаже, собирая попутчиков, и когда огонек слез на единицу, в кабине яблоку было некуда упасть – а в ресторане вообще, казалось, собрался весь город. Никита с большим трудом нашел себе место, отстоял несколько очередей – к каждой перемене блюд, самая длинная у сладостей – и на цыпочках прокрался через толпу, держа на вытянутых руках поднос с завтраком.
За столом семинаристы «Иностранной литературы» обсуждали Воннегута. Никита слушал с большим интересом, но сам не высказывался – если его вдруг о чем-то спрашивали, он не решался говорить с набитым ртом и отвечал знаками: кивал, если был согласен, качал головой, если нет, и пожимал плечами, если сомневался. В ресторане стоял невообразимый гвалт, каждый стол говорил о чем-то своем, звенели вилки, ложки, скрежетали по плитке придвигаемые стулья. Никита нашел глазами вчерашнюю троицу – Алиса Селезнева и долговязые сидели в углу, у окна, Алиса что-то увлеченно рассказывала, размахивая бутербродом, долговязые жевали. По ресторану ходили с подносами редакторы журналов, перед ними толпа почтительно расступалась.
Семинаристы «Иностранной литературы» вдруг как-то разом закончили завтракать, оборвали обсуждение на полуслове, снялись с места и, пожелав Никите приятного аппетита, исчезли. На их место приземлился сухонький старичок, похожий на древнегреческого философа – если бы древнегреческие философы носили клетчатые рубашки с коротким рукавом. Старичок кивнул Никите, оставил на столе газету и пошел за подносом. Шум в ресторане усилился: схлынула первая волна позавтракавших – половина столов разом опустела, в дверях образовался затор.
Никита, обжигаясь, допил чай, оглянулся по сторонам – старичок задумчиво смотрел на кофе-машину – подхватил ложкой два лимонных кругляша, желтеющих на дне чашки, кинул их в рот, тщательно разжевал и проглотил вместе с кожурой – в кожуре, знал он, хранится богатая витаминами цедра. Кожура была горькая и очень душистая. Никита вылез из-за стола, пожелал приятного аппетита бредущему с подносом старичку и в составе второй волны позавтракавших покинул ресторан, задержавшись у вешалки в поисках своего пальто.
Позавтракавшие рассыпались в разные стороны – одни бросились к лифтам, другие осели на диванчиках в холле, с распечатками и блокнотами, третьи – Никита оказался в их числе – протиснулись через не желавшие открываться стеклянные двери и, жмурясь, прячась в воротники, шатаясь от налетающего ветра, заспешили кто куда по широкому серому крыльцу. Никита, подняв воротник до ушей, чуть ли не бегом побежал вдоль гостиницы, свернул за угол, выдохнул – тут ветер был слабее – сунул руки в карманы и направился к торговому центру, возвышающемуся в отдалении.
Ветер свирепствовал, тряс бедные деревья, волочил по тротуару газетные развороты, обертки и окурки, сморщенную листву. По небу кубарем неслись, спотыкались, догоняли друг друга, толкались плечами, серые облака. Люди на улицах были одеты по-зимнему – во всяком случае, без головного убора щеголял один Никита. Последние пятьдесят метров до крыльца он уже откровенно бежал – в два прыжка одолел ступени и не стал ждать, пока двери соизволят разъехаться в полную ширину, а нырнул в образовавшуюся щель, зацепившись ботинком и едва не повалившись на пол под ноги охраннику.
Спустя пятнадцать минут он уже спускался со второго этажа на длинном неспешном эскалаторе, прижимая к груди новую аккуратную светло-серую шапку-ушанку, подбитую гладким искусственным мехом. Шапка приятно мялась в руках, щекотала ладони и удивительно вкусно пахла – Никита даже позвонил жене и похвастался покупкой.
Оказавшись на первом этаже, он не пошел сразу к дверям, а свернул в расположившийся тут же минимаркет – за лимоном, на вечер. Спрятал шапку в камеру хранения и долго плутал между рядами, прежде чем нашел нужный отдел.
Кроме лимона – тяжелого, ослепительно-желтого, с толстой прохладной кожурой – он купил коробку печенья и шоколадный батончик. А на кассе встретил одного из долговязых – того, что в очках. Он выкладывал на ленту продукты из корзины и все не мог определиться – с каким вкусом жвачку ему покупать?
– Лимон! – удивленно сказал он, обернувшись на Никиту.
– К чаю. Простыл немного.
Долговязый понимающе кивнул, расплатился и стал сгребать покупки в пакет.
– На семинары? Или в гостиницу? – спросил он Никиту, прикидывая, выдержит ли пакет.
– На семинары.
Долговязый расплылся в улыбке.
– Тогда пошли вместе – веселее.
Никита согласился, что вместе – всяко веселее, пробил лимон и сладости, освободил шапку из камеры хранения и сразу надел ее, опустив мохнатые уши к воротнику. Долговязый свою натягивал на крыльце, качаясь на ветру, как деревце.
Первую половину пути долговязый что-то увлеченно рассказывал – размахивал руками, хлопал Никиту по плечу, забегал вперед, заглядывая в лицо, но Никита, как ни старался, не мог на нем сосредоточиться: во-первых, долговязый говорил слишком сумбурно, менял тему по щелчку пальца или принимался заворачивать какую-то совсем уж сложную филологию, сыпать фамилиями и терминами; во-вторых, Никита думал о шапке – наслаждался тем, что ветер не сечет больше по ушам, не сует свои пальцы за шиворот, не ставит дыбом волосы. В ушанке было тихо и тепло, мех гладил щеки, спускался, косматый, к бровям, и сквозь прекрасные, замечательные уши все слышалось как сквозь вату – и гул автомобилей, и голос долговязого, который оборвался, когда вышли на проспект, ближе к Волге, и ветер засвистел, завыл, ударил таким мощным потоком, что пакет со сладостями затрепыхался в руках Никиты, как живой.
Долговязый натянул шапку на очки, опустил голову на грудь, наклонился и так, под углом, двинулся вперед. Никита сперва задохнулся, зажмурился, хотел по привычке съежиться, но потом вспомнил про шапку и зашагал ровно, прямо, глядя перед собой. К месту вспомнилось стихотворение про билет – и Никита зашептал довольно:
– А наш Петенька, к примеру… ест опилки и фанеру…
К библиотеке шли другой дорогой, не так, как вечером, огибали аллею с противоположной стороны. Встречались форумчане – каждый искал свой способ справиться с ветром, кто-то даже шел спиной. Никита пригляделся – за аллеей видно было площадь перед краеведческим музеем. Фонтан молчал. Когда свернули, и внизу улицы показался угол библиотеки, Никита увидел Волгу – она дрожала серебром, переливалась, тянулась к противоположному берегу, на котором вставали над деревьями фантастические, пугающие своими размерами ветряки.
Ветряки медленно вращали лопастями. Долговязый показал на них и прокричал что-то сквозь ветер, но Никита не разобрал, что именно.
В холле библиотеки, у гардероба, стояли Алиса Селезнева и второй долговязый – долговязый-без-очков.
– Вспомнила! – закричала Алиса Селезнева, бросаясь навстречу. – Вспомнила!
Она затрясла не успевшего прийти в себя долговязого-в-очках.
– Смолу! Смолу жевали, а потом ели! Берёзовую смолку…
Долговязый-в-очках, с красными щеками, отдувающийся, долго переваривал услышанное, жался к гардеробу – подальше от двери, – а потом стянул с головы шапку и подбросил ее победно.
Двери открывались и закрывались – ветер врывался волнами, рассыпался, шевелил разложенные на стойке буклеты.
Библиотека гудела, точно улей, – по всем лестницам вверх-вниз бежали молодые литераторы, рассаживались в залах, перекрикивались. Со второго этажа тянуло горячим кофе. Никита вручил шапку и пакет с лимоном гардеробщице, запетлял по коридорам, переходам и лесенкам – дважды решал, что заблудился, спрашивал дорогу у тетушек-библиотекарей, извинялся, заглядывая в чужой семинар, – и наконец ввалился в тесный, заставленный стеллажами зал, в углу которого, у окна, стояли сдвинутыми два стола – в окружении невысоких школьных стульев. Обсуждение уже началось, все блокноты были открыты, по столу ходили из рук в руки распечатки. Никита извинился и сел на единственное свободное место.
Обсуждали молоденькую поэтессу, совсем еще девочку, лет девятнадцати-двадцати. Обсуждали деликатно, сглаживали углы, больше советовали, нежели критиковали, приводили в пример классиков, но девочка сидела вся пунцовая, волновалась, мяла тонкие пальцы, пыталась что-то записать дрожащей рукой, и глаза у нее блестели. В зале пахло, как в книжном шкафу, было тихо, тоненько свистел в неплотно закрытую форточку ветер. Окно выходило во двор, смотрело на выгибающийся буквой «Г» второй корпус, в нескольких залах горел свет, и можно было видеть, как в них сидят вокруг сдвинутых столов, пишут, склонившись к блокнотам, раскачиваются на стульях, объясняют что-то, жестикулируя. Над библиотекой тянулись вереницами облака, спешили куда-то, громоздились друг на друга. Волги видно не было, но во всем: в облаках, в порхающей по двору листве, в тоненьком свисте ветра, в горящих окнах библиотеки, – во всем чувствовалось ее таинственное властное присутствие.
Когда подошла очередь Никиты, он замялся, зашел издалека, заговорил на общие темы, взялся цитировать Тютчева и перепутал слова. Девочка-поэтесса смотрела на него умоляюще, закусив верхнюю губу, кивала невпопад и один раз промокнула глаза сиреневым платочком, чем повергла Никиту в ужас – он стал заикаться, покраснел и совсем потерял нить, а когда закончил, сидел с виноватым видом, выводил в блокноте каракули и считал минуты до перерыва.
И в горле опять першило. Никита стал думать о лимоне, оттягивающем пакет на вешалке, о пластиковых стаканчиках с дымящимся кофе – на втором этаже, – о булькающем кулере у лифта.
– Не бойтесь вы критики, – говорил ведущий. – Критика критике рознь, конечно, но не бойтесь. Знаете, как классиков критиковали? Знаете?
Никита не знал.
ЦЕЛЫЙ МИР
Артур решил срезать путь и стал в пробку.
– Чего и следовало ожидать, – задумчиво проговорил он, глядя на расстилающееся перед капотом море огней.
Море чадило выхлопными газами – точно собиралось выкипеть.
Артур не разозлился и не расстроился – он ко всему старался относиться философски, и даже уколовшую в грудь досаду он смог очень скоро унять, пощелкав пальцем по магнитоле в поисках нужной песни.
«С музыкой-то оно веселее», – подумал он, и уже через минуту шевелил губами, подпевая.
Слева вставал горным хребтом торговый центр в несколько корпусов – светились вывески, моргали гирлянды, лилась музыка, ее перебивали голоса громкоговорителей. Перед торговым центром блестели крыши припаркованных автомобилей – десятки, сотни – и казалось, что и они тоже стоят в пробке. Справа разворачивался широкий пустырь, окаймленный вдалеке огоньками фонарей. Понемногу смеркалось – и очертания пустыря таяли, цеплялись за огоньки, вытекали к серому небу.
«Конец января, – думал Артур, шевеля губами, – а снега нет».
Он опустил окно, в салон потянуло едким выхлопом, музыка у торгового центра стала громче.
«И не будет, наверное».
Снег выпадал два или три раза в самом начале зимы, но тут же таял – и, в конце концов, над городом повисло серое небо, низкое и угрюмое, к вечеру наливающееся густой, мрачной синью. Солнца не видели уже больше недели – утром и днем его можно было угадать за серой пеленой, пелена белела, истончалась, но не лопалась; солнце плавало за ней туда-сюда, точно огромная рыба, и, наконец, исчезало.
Огни – красные и оранжевые – медленно утекали вперед, и Артур плыл вслед за ними, лениво прижимая ботинком педаль, прислушиваясь к гулу вентилятора, охлаждающего мотор, и думая о библиотеке, из-за которой оказался в пробке – и о библиотеках вообще.
«Библиотека, – думал он. – Это же целый мир».
В библиотеку он ехал по просьбе матери.
– Артуша, – просила она. – Заскочи после работы в библиотеку, мне Лена документы оставила в читальном зале.
«Библиотека, – думал Артур, закрывая окно и стягивая с себя куртку. – Это же целый мир. Целая вселенная».
Он бросил куртку на заднее сиденье, пощелкал по магнитоле, кивнул замолчавшему вентилятору и стал вспоминать, как в восьмом классе ходил в читальный зал и вечерами сидел там, переписывая в пухлую тетрадь все, что мог найти о гарибальдийцах – готовился к докладу по истории. Сейчас он не смог бы объяснить, кто такие эти гарибальдийцы и чего они хотели – и кто такой этот Гарибальди и чего он хотел и чем прославился, – но сами слова – «Гарибальди, гарибальдийцы» – намертво въелись в его память.
«Гарибальди, – повторил Артур, рассматривая проползающую мимо вывеску. – Гарибальдийцы».
В моторе снова глухо загудел вентилятор, Артур с неудовольствием подумал, что дело, вероятно, в тасоле, который вместо того, чтобы расходоваться как следует, уходит в двигатель.
«Из-за этого двигатель не охлаждается, как надо, – думал он. – Из-за этого и пахнет так гадко, и дым белый».
Он скосил глаза на зеркало и увидел, как из-за колеса растекается по асфальту белый дым.
Чтобы отвлечься от мыслей о ремонте – «поди найди сперва хорошего моториста!» – он сделал музыку погромче и стал думать о библиотеке. Он вспомнил тишину читального зала, ряды столов, стеллажи с журналами, безразмерную картотеку, похожую на фантастический комод с сотней ящичков, высокие окна, выходящие во двор. Вспомнил, как взгляд отрывался от строки, соскальзывал с тетради – рука еще продолжала писать, – перетекал со столешницы на подоконник, перешагивал деревянную раму в мелких трещинках и терялся во дворе, среди нескольких деревьев и трех скамеек с выгнутыми спинками. Вспомнил, как выходил из зала, разминая уставшую кисть, огибал здание, прислушиваясь к шуму автомобилей, от которого за полтора часа успел отвыкнуть, и садился на одну из скамеек – во дворе было хорошо, уютно, хотелось делать что угодно, лишь бы не писать о гарибальдийцах, и Артур просто сидел, закинув руки за голову, и рассматривал розовые пряничные стены, прозрачное, в оранжевых полосах, небо, зажигающиеся по одному окна соседних домов.
Артур ощутил запах книг – так живо отозвалось воспоминание. Он даже потер пальцами – большим и указательным – словно подхватывал за уголок не желавшую открываться страницу – и улыбнулся сам себе.
«Целый мир, – повторял он про себя. – Целая вселенная».
И ему стало досадно оттого, что он не успел насладиться этим миром, что редко бывал в библиотеке, что не застал самого расцвета, когда в читальном зале не хватало мест и строгие тетушки в круглых очках шикали на того, кто громко скрипит ручкой, мешая остальным.
«Ведь было же так когда-то, – думал Артур. – Конечно, было».
Ему вспомнились сцены из советских фильмов, толпы лохматых студентов, кипы учебников, тетради с красными полями. Сам он кроме гарибальдийцев только раз еще тесно общался с читальным залом – в девятом классе готовил доклад по Бородинскому сражению, два или три вечера провел в библиотеке – дело было в октябре, и скамейки заметало золотой листвой, – но потом обнаружил в отцовском шкафу энциклопедию о войне тысяча восемьсот двенадцатого и переписал из нее статью о сражении почти целиком – слово в слово.
От работы над докладом в памяти тоже остались имена: «Багратион, Барклай-де-Толли».
«Багратион, – повторил Артур, перестраиваясь из левого ряда в правый и огибая внедорожник с задранным капотом. – Барклай-де-Толли».
Из-под капота внедорожника клубами валил белый дым.
Артур поежился.
Огни втискивались в узкий перешеек и спускались вниз, к недавно обустроенному кольцу. Из перешейка открывался вид на путаницу голых крон с черными пятнами гнезд, бледно-серую, точно свинцовую, гладь реки, на тусклый противоположный берег, усыпанный светящимися точками, и бесцветную даль, тающую у горизонта и врастающую в облака. Облака уже синели, нависали над городом, точно потолок, – и отсюда, сверху, вечер казался Артуру особенно тоскливым, и скучно было без снега, и не хотелось ремонтировать мотор, и опять стало обидно за библиотеки, которые с появлением доступного интернета принялись чахнуть – уже через пару месяцев после Бородинского сражения в комнате Артура поселился громоздкий, моргающий лампочками модем.
«Целый мир, – повторял Артур, представляя себе бесконечные ряды столов и уходящие к небу стеллажи, – целый мир».
Приближалось, росло сияющее фонарями, в три четко отрисованных ряда, кольцо – и видно было, что на нем пробка заканчивается, и во все стороны дороги совсем свободны – и Артур хотел поскорее добраться до него, чтобы вентилятор, надрывающийся где-то за педалями, наконец, замолчал. И было все обиднее за библиотеки.
«Надо мыслить практически, – думал он, пропуская ползающих между рядами «учеников». – Что-то наверняка можно придумать, не может же оно все вот так просто исчезнуть?».
Один из учеников заглох, заморгал аварийкой, все двери как по команде распахнулись, и началась сложная перетасовка: сконфуженный водитель спрятался назад, пассажир с переднего обежал машину и прыгнул на водительское, сидевший сзади инструктор – лысый, сурового вида – перелез на его место.
Артур вспомнил, как учился вождению и с удовольствием заметил, что почти никогда не глох.
«Время библиотек прошло, – с горечью признавал он, держась подальше от учеников. – Теперь библиотеки нужны только для того, чтобы Лена оставляла маме документы».
И ему казалось, что сложный, таинственный, фантастический мир, непонятный и незнакомый, тает, точно облако, ускользает за серо-синий горизонт.
Даже музыка притихла – и ее пришлось будить щелчками.
Но задуматься над своим ощущением Артур не успел – перед ним развернулось сияющее кольцо, и надо было быть внимательней, присматриваться к движению, следить за поворотниками – а потом держаться своего ряда и прижиматься плечом к двери, сопротивляясь центробежной силе.
Вырвавшись же из кольца, разогнавшись и сделав музыку громче, он только и мог что радоваться замолчавшему вентилятору и ровному урчанию двигателя, но уже на первом светофоре его снова охватило удивительное ощущение, и не отпускало до тех пор, пока далеко впереди, в самом конце оживленной улицы, не показался краешек розовой стены. Тогда Артур обрадовался, будто увидел старого друга, ускорился, но все равно собрал все светофоры, что встретились на пути, – и с каждым светофором библиотека все смелее выступала из-за магазинов, уже видны были ярко освещенные окна, обрамленные белыми арочками, скат крыши. Издалека библиотека – розовая, с белой лепниной, с чем-то даже напоминающим белые изразцы – была похожа на нарядный двухэтажный пряник и выглядела странно в окружении высоких одинаковых зданий.
«Точно, пряник», – думал Артур, паркуясь у обочины и влезая в куртку.
Небо было совсем синее, словно гуашью выкрашенное – низкое и тяжелое. И от него все казалось синим – и дома, и асфальт, и неровный бордюр, и голый газон, по которому цаплей – высоко задирая ноги – шагал Артур. Розовая же библиотека по закону сочетания цветов теперь была сиреневой. Все плыло, сливалось одно с другим, теряло очертания. По одному загорались то тут, то там фонари – и в синеве повисали желтые огни.
Было зябко – но не по-зимнему, а как-то по-ноябрьски, неуютно. Гудели автомобили, и у ближайшего магазина хрипела музыка.
На крыльце Артур долго стучал каблуками, сбивая с них грязь, скреб подошвами ребристую решетку. Наконец, он обхватил ладонью широкую холодную ручку и потянул – а войдя, даже глаза закрыл от удовольствия: его окутал сложный запах, знакомый любому, кто хоть раз оказывался в библиотеке или открывал старый книжный шкаф, в котором книги хранятся не менее полувека. Пахло бумагой, пахло деревом, пахло чем-то похожим на меховой воротник – и много чем еще. Тут же перед закрытыми глазами Артура замелькали фамилии: Гарибальди, Барклай-де-Толли, Багратион, Гарибальди, Барклай-де-Толли, Багратион...
«Баг-ра-ти-он», – проговорил по слогам Артур, открывая глаза и оглядываясь.
В библиотеке было тихо. Крошечный коридор огибал лестницу, упирался в стену и расходился в две стороны: налево – абонемент, направо – читальный зал.
Из читального зала в абонемент прошагал, глядя в книгу, старик с жидкой белой бородой – и чуть не зацепил стоящую у стены высокую вазу – пустую. Со второго этажа доносился приглушенный разговор.
Артур сделал неуверенный шаг, еще один, положил руку на край деревянного перильца, выглянул в пролет и встретился взглядом с пожилой дамой в круглых очках.
– Здравствуйте, – сказал Артур и убрал руку.
– Здравствуйте, – ответила дама, медленно спустилась по лестнице и исчезла в читальном зале.
Между этажами синело квадратное окно, загороженное фикусом.
Артур кашлянул неловко и двинулся вслед за дамой, стараясь идти бесшумно, перенося вес с пятки на носок, и поглядывая под ноги.
Пол блестел так, словно его вымыли только что.
В читальном зале было светло, вдоль стены шумели несколько неуклюжих компьютеров, за одним из них сидела дама в круглых очках и щелкала мышью. На экране нехотя сменяли друг друга блоки мелкого текста.
Столы были те же, стулья, кажется, тоже, по стенам висели картины – пополам: деревенские пейзажи и портреты земляков – за тремя высокими окнами врастали в синее небо очертания знакомого двора.
Все столы были пусты – только за одним сидели, обложившись стопками газет, благообразного вида читательницы. Они негромко шептались и водили пальцами по страницам. Из-за стойки выглядывали две макушки. Одна – пепельно-серая, в кудрях, – качнулась, и на Артура посмотрела ее обладательница, похожая на актрису из какого-то советского фильма.
– Вам помочь?
Артур на цыпочках подошел к стойке, поздоровался и рассказал, что приехал за документами, которые должна была оставить Лена. Обладательница пепельной макушки понимающе кивнула, покинула свой пост и вышла. Артур остался ждать, положив ладони на стойку.
«Что это за фильм?» – думал он, пытаясь вспомнить, на какую именно актрису похожа его собеседница, и оглядываясь по сторонам.
Вторая макушка – каштановая, гладкая, с аккуратным пробором посередине, – принадлежала девочке лет восьми-девяти, невысокой, худенькой, в темно-синем кардиганчике и очках. Две тонких тугих косички едва доставали до плеч. Девочка стояла, перед ней, в нише, были разложены ровными стопками прямоугольные бумажки, рядом белела горстка тонких обрезков. Девочка аккуратно брала бумажку из стопки, промазывала клеем и вкладывала в одну из рассыпанных тут же картонок. Картонка отправлялась в ящичек вроде тех, которыми наполняют картотеку.
Девочка коротко посмотрела на Артура и вернулась к своему занятию.
«Что за фильм?..» – думал Артур, бездумно глядя на то, как девочка проклеивает очередную бумажку.
Стойка под его ладонями была гладкая, глянцевая – и теплая. В противоположном углу, там, где она упиралась в стену, пестрело что-то странное. Артур пригляделся и прочел: «Картины из ракушек». На стене, на небольшом стеллаже и даже на самой стойке размещалась экспозиция из дюжины картин разной величины – все они были закованы в рамки и все были составлены из ракушек. Тут были букеты ландышей из ракушек, морское побережье с парусником из ракушек, абстрактные узоры из ракушек, птицы и рыбы из ракушек.
– Это наша Лидия Ивановна такие картины… составляет, – сообщила, вернувшись, актриса из советского фильма. – Представляете, красота? Вы подождите меня немного, я наверх схожу. Лена документы, наверное, секретарю передала.
Артур кивнул.
Было тепло и тихо. Гудели устало компьютеры, шуршали изредка перекладываемые с места на место газеты, шептались читательницы, над дверью тикали тоненько часы – но казалось, что и это часть непроницаемой, густой тишины. Артур переводил взгляд с букета из ракушек на темнеющие, но все еще синие окна, с них на ряды столов, с них – на клей-карандаш и стопки белых бумажек. Девочка делала свое дело совершенно беззвучно – только картонки едва слышно стукались о дно ящичка – она не торопилась, не отвлекалась, и весь ее вид выражал удивительную смесь сосредоточенности и спокойствия, которую можно встретить на лице людей, долгое время занимающихся очень важным и почетным делом, – и столько торжественности, столько какого-то высокого смысла было в ее действиях!
«Наверное, чья-то внучка, – думал Артур. – Помогает бабушке после школы».
Читательницы зашептались громче, зашуршали газетами, складывая их, а потом поднялись со своих мест и вышли.
Артур пригрелся, и настроение его стало совсем мирным и добрым – совсем философским – ему уже никуда не хотелось уходить, и казалось, что он еще сто лет готов провести вот так, прислонившись к теплой гладкой стойке, слушая тишину и глядя то на стеллажи с книгами, то на заполняющийся ящичек с карточками. И он был рад тому, что мать попросила заехать за документами, благодарен Лене за то, что она устроилась работать в такое чудесное место, и испытывал приятный трепет от мысли, что похожее на пряник здание, в центре которого он оказался, заполнено тысячами книг – старых и новых, – что они стоят в тишине на полках, что при желании их можно листать, открывать на случайной странице, а то еще и читать от корки до корки. И сладко было оборачиваться и смотреть на окна, в которых еще различимы были очертания крон.
Девочка взяла из ниши ножницы и с глухим скрипом стала обрезать края белого прямоугольника.
«Вот пройдет много лет, – размышлял Артур, глядя на нее, – она повзрослеет, выйдет замуж, родятся у нее такие же вот девчушки с косичками. Вспомнит ли она этот вечер? Эти бумажки, картонки, эти букеты из ракушек, эти вот синие окна?».
И ему думалось, что если да, если вспомнит, то вспомнит она и серо-синий горизонт, и гладь реки, и черные гнезда в голых кронах. Вспомнит и прозрачное, в оранжевых полосах, вечернее небо, и гарибальдийцев, и Багратиона с Барклаем-де-Толли. Вспомнит и удивится – откуда это?
И теперь ему казалось, что она и впрямь делает что-то ужасно важное – что от этого приклеивания бумажек к картону зависит очень, очень многое, что остановись она сейчас, отложи клей, спрячь ящичек на место – и что-то огромное сломается, исчезнет, обратится в пыль.
Артур понял, что понемногу проваливается в дрему – а девочка все клеила и клеила, иногда подрезая белые края широкими ножницами, – и когда на стойку перед ним с хлопком упала папка с документами, вздрогнул.
– Нашла! – победно воскликнула актриса из советского фильма. – Звонить пришлось, весь отдел на уши поставила, но нашла! Лена у нас любит головоломки.
Артур в растерянности взял папку, потом улыбнулся, поблагодарил, помахал рукой девочке – она серьезно посмотрела на него из-за очков, – и на цыпочках вышел в коридор.
Он долго стоял перед дверью, не решаясь открыть ее, почти касаясь ее кончиком носа, а когда открыл и шагнул на крыльцо, его подхватил вихрь из шума и огней – во всех окнах горел свет, по улице неслись, моргая фарами, автомобили, меняли красный на зеленый и обратно светофоры, сияли вывески, переливались витрины, смотрели на асфальт ослепительно-желтые фонари. Синевы уже не было – и над домами вставало темно-фиолетовое, почти черное небо.
Артур поежился: зябко, по-сухому так зябко, по-ноябрьски. Захотелось вернуться в теплый, тихий читальный зал, прислониться к стойке и стоять так хотя бы до весны.
«Или до снега, – думал он, цаплей перешагивая газон. – Со снегом-то оно веселее».
Ему представился библиотечный двор, занесенный снегом, – отяжелевшие, клонящиеся книзу ветви, деревянная кормушка в корке серебряного инея, сугробы у скамеек. Стеклянное, зелено-голубое утреннее небо и плотные золотые лучи, под которыми все сверкает и искрится. Впорхнет в кормушку снегирь, зацепится лапками за бортик – кормушка качнется, и с ветки, на которой она висит, посыплется – медленно, точно сквозь воду, – мерцающая пудра.
И пока он разворачивался, пока стоял перед каждым светофором, пока не спеша катился в начало улицы, он поглядывал в зеркала – на то, как уменьшается, прячется за витринами пряничный домик библиотеки.
Теперь, в свете фонарей, библиотека казалась оранжевой.
А спустя несколько минут засияло впереди ровное, в три ряда, кольцо – стало шириться, разворачиваться, расти. Артур прислушался к урчанию двигателя, прищурился – высматривая, нет ли за кольцом пробки? – постучал по магнитоле в поисках нужной песни и приготовился подпевать.
ПЕРЕД ЗИМОЙ
Сегодня в доме моей души
утепляли окна перед зимой.
Дорогу туда я не помню – ехали час, и весь час я проспал, прижавшись виском к холодному влажному стеклу.
Проснулся уже в Отрадном, потряс за плечо Максима, он отнял голову от рюкзака, который обхватывал, стал тереть лицо. Мимо пробирались, тихо переговариваясь, с улыбкой косясь на нас, паломники – выходили из автобуса.
Сквозь мутное от испарины окно было видно, как темнеет на фоне бледно-серого утреннего неба высокий храм. Я провел по стеклу ладонью, и увидел, что к храму от автобусов спешат люди – женщины на ходу накидывали платки, – крестятся, пропускают друг друга вперед, придерживая тяжелую деревянную дверь.
– Молодые люди! – окликнула нас Виктория, руководитель группы, заглядывая в автобус. – Пора идти!
Максим пропустил сидевших в самом конце, встал, закинул рюкзак на полку, шагнул в проход, двинулся к двери, перехватывая ладонями спинки кресел. Я поднял из-под ног упавшую шапку, отряхнул, сунул в карман пальто и пошел следом.
Утро было зябкое, бесцветное, над селом застыло затянутое облаками небо, сквозило сырым ветром, и от автобуса едко пахло горячим двигателем. Максим – небритый, с красными глазами, набухшими веками, взъерошенный, помятый со сна – сунул руки в карманы так глубоко, словно хотел сложиться вдвое, втянул голову в плечи, посмотрел вокруг мечтательно и улыбнулся.
Максим поехал сразу со смены, заскочив домой на полчаса – собрать рюкзак, – оттрубив «сутки» на заводе. Едва не опоздал на автобус.
Я вообще был удивлен, что он не отказался. Я лег в одиннадцать, не досмотрел фильм – и все равно не выспался, в глаза точно песка насыпали.
Над селом пронеслось первое тонкое «до-о-он», и запели колокола. С низенькой липы в конце улицы сорвалась птичья стая, закружилась над крышами. Крыш было не более двух дюжин – по одной с каждой стороны. Кое-где горел свет.
Подкатил еще один автобус – старенький, тарахтящий, с облезлой краской на боках, – долго ползал туда-сюда в поисках места, пытался втиснуться между плотно стоящими автомобилями, замер, наконец, прямо на дороге, дверь открылась, из нее посыпались пассажиры.
Мы с Максимом вошли в теплый заполненный храм, протиснулись насколько возможно вперед, стали плечом к плечу, точно приросли к полу, а колокола все звонили где-то снаружи, гулко, перекатываясь и разливаясь эхом. В храме шептались, люди стояли плотно, возле лавки было шумно, во все стороны плыли от плеча к плечу свечи – стоящие у самых подсвечников, перед иконами и у амвона, принимали их, поджигали, ставили. Пахло воском и горькими искорками с фитилей.
В центре храма, в цветах, мерцала оранжевыми бликами праздничная икона – с нее смотрел святой Димитрий Солунский. Правой рукой он придерживал тоненькое, точно прутик, красное копье – острием вверх.
Максим зевнул в кулак, долго тер переносицу, двигал бровями.
– Ты как? – шепнул я.
– Нормально.
Началась служба. Сладко веяло ладаном, пел хор. Служба была пышная, торжественная – архиерейская. Странно было – как в небольшой храм вместилось столько людей?
В узких окнах белело небо, было видно голые верхушки деревьев – вздрагивающие от ветра. Очень скоро в храме стало жарко – я кое-как стянул с шеи шарф, расстегнул пальто, задев локтем Максима. Он, смотревший ровно перед собой, вздрогнул, поглядел на меня, заморгал, переступил с ноги на ногу.
В середине службы в кармане завибрировал телефон. Я сунул руку, наощупь сбросил. Через секунду он вибрировал опять. Я осторожно достал, скосил глаза – а после недолгого раздумья обернулся, сделал виноватое лицо и стал пробираться к выходу, держа телефон перед собой и то и дело наступая на чью-нибудь ногу.
– Работа, – шептал я. – Извините.
Телефон перестал вибрировать у самых дверей – и на улице мне пришлось перезванивать, перехватывая телефон из руки в руку, чтобы замотаться шарфом и застегнуть пальто.
Звонил директор – спрашивал что-то пустяковое. Я объяснил, что взял день, что отпросился у начальника отдела, что буду только завтра, – но на пустяковое как-то умудрился ответить, по памяти назвав несколько цифр. Директор говорил громко, на заднем плане слышались голоса, звонки, грохотала за окном кабинета стройка – напротив офиса рос торговый центр.
На село сыпалась мелкая колючая морось – разговаривая, я жался спиной к дверям, ветер лез под шарф, ощупывал воротник. Автобусы рассортировались, стояли ровно, один за другим. Широкая дорога уходила в сторону и исчезала за крайним домом, из-за крыш выглядывали пеньки труб, черные – проволокой – кроны, небо лежало низко, разворачивалось во все стороны серым полотном и спускалось к далекому бледному холму, на который наползал полукругом лес. Стояла тишина – только за одним из заборов что-то звякало под ветром. Попрощавшись, я спрятал телефон, перекрестился, потянул дверь на себя и шагнул в храм.
Тут же меня окутало светом и теплом – и не верилось, что в каком-нибудь метре, за дверью, прямо сейчас рябит моросью, что вокруг крыльца перекатывается совсем уже ноябрьский ветер, что стоит тишина, и в тишине этой темнеет, натыкаясь на холм, полукруг леса.
Я нашел взглядом взъерошенный затылок Максима, но долго не решался догонять его и топтался в проеме, у лавочек, выставленных вдоль стены. На лавочках тесно сидели старушки в белых платках. Потом я все-таки решился – и с извинениями, улыбаясь смущенно, пересек храм, стал на прежнее место, едва вместившись между теми, кто стоял рядом с самого начала. Максим посмотрел вопросительно, я кивнул – Максим стоял, слегка покачиваясь, как невысокое деревце на ветру.
Через несколько минут он потянул меня за рукав и шепнул, не поворачивая головы:
– Я все… – веки медленно опустились, медленно поднялись, – сейчас выключусь.
– Сядь посиди, – прошептал я в ответ.
Максим кивнул, развернулся и исчез. Сразу же за ним исчезло и место, на котором он стоял – ряды молящихся плотно сомкнулись.
Служба была долгая – и под конец у меня ощутимо заныли ноги, но на душе было радостно и тихо. Я трижды оборачивался, привставал на цыпочки и смотрел поверх голов на Максима. Сперва он сидел на самом краешке лавки – опустив плечи и подавшись чуть в сторону, чтобы держать равновесие, – потом, видимо, отдохнув, встал, и теперь стоял у подсвечника, весь озаренный золотым сиянием. Всякий раз как я поворачивался, он ловил мой взгляд и кивал: все, мол, хорошо.
После службы, перед тем как покинуть храм, я подошел к праздничной иконе и поцеловал теплое пахнущее цветами стекло. Владыку обступили прихожане, он коротко отвечал на вопросы, благословлял, поздравлял.
Едва автобус тронулся, Максим уснул, повесив голову на грудь.
Виктория еще раз пересчитала пассажиров, объявила, что мы едем к источнику и стала рассказывать об источнике, о здешних местах, об истории праздника.
Я сначала слушал внимательно, но потом задумался и ехал, блуждая взглядом по пейзажу. Спать не хотелось.
За окном тянулись желто-серые щетинистые поля, попадались прозрачные зыбкие рощицы – не до конца облетевшие, встряхивающие гривками. Дорога описала широкую дугу, автобус забрался на холм, и я увидел внизу, вдалеке, Отрадное: квадратики крыш, ниточки дыма из труб, блестящую луковку – купол храма, в котором мы только что были. Извивалась, огибая поля, врезаясь в лес, серебряная река. У самого горизонта полотно облаков слегка приподнималось – точно сползало – и открывало тонкую лазурную полоску. Автобус съехал с холма, и села уже не было видно – и реки не было видно, и лазурной полоски у горизонта тоже, а бежали мимо дороги, подпрыгивая и спотыкаясь, бесконечные поля и одинаковые рощи. Морось то прекращалась, то сыпала снова – на стекло падали крошечные «царапки», и если присмотреться, можно было увидеть, что каждая состоит из четырех-пяти бисеринок, соединенных прозрачной ниточкой.
В автобусе было тепло, пахло почему-то кофе.
Максим забормотал сквозь сон. Он сидел, сцепив руки на коленях, подбородком упирался в воротник куртки, и голова его покачивалась всякий раз, как автобус наезжал на кочку.
– Мозаики в базилике святого Димитрия, – говорила в микрофон Виктория, – едва ли не единственные, пережившие период иконоборчества. Датируются седьмым и восьмым веками.
За окном проплыли несколько домиков, через поля к горизонту потянулись стройной шеренгой телеграфные столбы. Мы выехали на трассу – мимо замелькали автомобили – по обе стороны как-то разом вырос стеной сосновый лес, выпрямился, подпер серые облака. Совсем скоро мы свернули с трассы на узкую колею, продирающуюся между деревьями, автобус затрясло, Максим забурчал что-то, но не проснулся. Несколько раз кончики ветвей проскрипели по стеклу у самого моего лица. Лес был густой, стволы стояли тесно, кроны сплетались и путались, во все стороны топорщились высокие голые кусты, земля укрывалась потерявшей цвет листвой. Колея петляла, потом стала шире, деревья расступились, автобус выехал на поляну, на которой уже стояло несколько машин, и застыл.
Двери открылись, Виктория объявила источник. Максим – точно услышал ее – поднял голову, распахнул глаза, непонимающе посмотрел на меня, обвел взглядом автобус, удовлетворённо кивнул и встал.
В теплый, пропахший кофе автобус вихрями врывался холодный воздух, я поплотнее запахнулся в пальто, натянул до самых бровей шапку.
– У нас будет время перекусить, – говорила Виктория выходящим из автобуса, – сейчас пойдем к источнику, а потом уже все остальное…
На поляне резко пахло прелой листвой, где-то в глубине леса стучал дятел. Если прислушаться, можно было различить едва заметный равномерный гул – шумела на том конце колеи трасса.
От поляны в разные стороны разбегались тропки – Виктория повела нас к одной из них, мы с Максимом как-то оказались в числе первых, зашагали в голове состава. По тропке нам навстречу шли по одному, по двое люди и, чтобы разминуться, приходилось одной ногой ступать в высокую мокрую траву. Очень скоро мы услышали веселое журчание, тропка пошла вниз и вынырнула у массивного деревянного помоста, по которому можно было подойти к родничку. Сверкающая серебром вода со звоном падала в небольшой квадратный затончик и уходила под помост. Дно затончика выгибалось, словно над ним лежало увеличительное стекло: каждый камушек, каждую мшинку, каждую сосновую иголочку было видно так, словно их поднесли на ладони к самым глазам.
Тропинка огибала помост и уходила за деревья.
– Там купель, – сообщила Виктория, и группа тут же разделилась надвое – первая половина, включая нас с Максимом, осталась у помоста, вторая, шурша пакетами, из которых выглядывали полотенца, заспешила по тропке.
В центре помоста, над родничком, на высоте полутора метров светилась икона – в массивном деревянном окладе, под стеклом, – над ней раскидывал крылья покатый свод, возвышался деревянный куполок с крестом.
Мы с Максимом по очереди склонились над родничком и подставили под него ладони горстью – из них же и сделали, торопясь, догоняя утекающую сквозь пальцы воду, по глотку. Вода была ледяная и очень вкусная.
Максим стоял радостный, тер мокрыми ладонями лицо, жмурился, потом оказался в конце очереди, просеменил, улыбаясь, к родничку и зачерпнул еще раз. Я последовал его примеру.
Потом мы вернулись к автобусу, а почти вся группа осталась у источника – кто-то не решался окунуться, кто-то набирал воду в бутылки.
Залезли в автобус, Максим стянул с полки рюкзак, дернул молнию и вручил мне туго замотанный пакет с чем-то блестящим. За пакетом из рюкзака показался термос. Блестела фольга – в нее были завернуты бутерброды. Я был готов расцеловать Максима в небритые щеки – я только сейчас понял, что страшно голоден.
– Знаешь, что мне приснилось? – спрашивал Максим, разливая чай по круглым пластмассовым кружкам.
Над кружками вился пар, в чае плавали, прижимаясь к краям, прозрачные лимонные дольки.
– Что? – спрашивал я, разматывая фольгу.
На колени сыпались крошки, на весь автобус запахло чесночной колбасой – у меня дыхание перехватило от удовольствия, даже водитель, до этого не поднимавший головы от телефона, грузно заворочался и посмотрел на нас через плечо.
– Мне приснилось… Это чесночная… – Максим взял бутерброд, разом откусил половину, замычал довольно. – Приснилось, что… Сейчас…
Все его лицо пришло в движение, щетина заездила туда-сюда, даже брови зашевелились – он отпил из кружки, выдохнул, довольно посмотрел на меня, потом мимо меня – в окно, прикрыл наполовину глаза и рассказал, не переставая мягко улыбаться, что ему приснилось, будто деревья – это мысли земли, что они вырастают на поверхности земли, как мысли на поверхности ума, разворачиваются, вытягиваются и застывают.
Я вспомнил «Солярис» с его симмериадами.
– А мы ходим мимо, – продолжал Максим, – и не понимаем, о чем они.
Я слушал и жевал – и цедил обжигающий чай, отталкивая губами лимонную дольку. И смотрел на довольного Максима, и мимо него – в окно, за которым ходили по поляне паломники с пластиковыми бутылками, и радовался тому, что поехать все-таки получилось, хотя начальник отпустил со скрипом, кривил губы и требовал отчет за прошлую неделю.
В автобус возвращались искупавшиеся – румяные, с горящими глазами, они долго не могли отдышаться, прятали под шапки влажные волосы, шуршали пакетами, с хлопком открывали термосы.
Мы съели все бутерброды и сидели размякшие, тихие – тянули неспешно чай. Потом пересилили себя, встали, спросили у водителя, как скоро отбываем, и вывалились на воздух. Обошли по кругу поляну, поблагодарили Викторию за поездку, постояли у автобуса, перекатываясь с пятки на носок, выбрали одну из тропок и зашагали по ней – растрясти бутерброды.
Тропка была узкая, извилистая, иссеченная вырывающимися из земли корнями. Очень скоро исчезли звуки голосов, моторы – поляна осталась позади. О шуме трассы и говорить нечего. Тепло пахло сыростью, и слышно было только, как стучит вдалеке дятел, скрипят то тут, то там старые деревья и зевает Максим. Он шел нетвердо, нахохлившись, сунув руки в карманы. Что-то зашуршало над головами, полетели вниз кусочки коры, и мы увидели, как карабкается по стволу, замирая и оглядываясь, маленькая белка с пушистым хвостом. Потом тропка перестала вихлять, вытянулась, впереди показался просвет, стал разъезжаться, в него заглянуло небо. Деревья расступились, и мы с Максимом вышли к реке.
Река была очень медленная, вода почти стояла на месте, на том берегу желтело косматое, заставленное облетевшими деревьями поле, у воды деревьев было больше, они толпились, роняя перед собой зеленоватые нечеткие отражения. Вдали поле обнимала бледная, сливающаяся с небом стена леса.
Через реку тянулся широкий деревянный мост с неровными перилами. Мост был влажный и блестел, будто маслом намазанный. Левее, вверх по течению, из воды вставали позеленевшие деревянные столбы – на равном расстоянии друг от друга, точно гуськом переходили реку вброд, – и было понятно, что там раньше тоже был мост. Вокруг каждого столба темнели островки травы – длинные стебли шевелились, ложась на воду.
Серое неподвижное небо смотрело в реку, и если бы не зыбкое отражение, казалось бы, что поле висит в воздухе. Тишина стояла необыкновенная – только у столбов и под мостом вода негромко плескала.
Ветра не было.
Максим ахнул, выдернул из кармана телефон и побежал на мост – фотографировать. Шаги гулко застучали по аккуратным, одна к другой, доскам. Я пошел следом, положил ладони на сырые мягкие перила, выглянул за них, посмотрел в отражение.
Максим вращался по часовой стрелке – он сфотографировал реку слева, другой берег, реку справа, наш берег. Я прятался, чтобы не попасть в кадр.
– Красота-а, – выдохнул он, пряча телефон.
Далеко справа, там, где река изгибалась, сворачивая за поле, из-за кустов выглядывал нос автомобиля. На краю невысокого обрыва темнела фигурка рыбака в камуфляже. Рыбак сидел, держа перед собой едва заметную отсюда удочку. Максим радостно помахал – молча, пристав на цыпочки. Рыбак смотрел перед собой.
– Давно я на рыбалке не был… – протянул Максим, засовывая руки в карманы, зажмурился и зевнул.
Из-за деревьев долетели до нас четыре протяжных низких гудка. Мы протопали по мосту, заспешили к поляне – снова увидели белку, – извинились перед Викторией, стоящей у автобуса, краснея, протиснулись к своим местам и плюхнулись на них – теперь у окна сидел Максим. Как только вошла Виктория, дверь закрылись, и автобус стал разворачиваться, рисуя на поляне круг.
Максим сначала взялся рассуждать о чем-то, вспомнил последнюю рыбалку, но потом затих, сидел, задумавшись, глядя в окно, а когда мы выехали на трассу, уже спал, опустив голову на грудь. Виктория тоже начала было что-то рассказывать, но скоро села на свое место и открыла книгу. Водитель покрутил ручку магнитолы, и по салону поплыла тихая музыка. Музыка убаюкивала, мотор мерно урчал, на задних рядах шептались. Я свернул руки кренделем, закрыл глаза, запрокинул голову, долго ерзал, устраиваясь поудобнее, потом долго сидел с закрытыми глазами, силясь уснуть, вспоминал стихи, считал от одного до ста и обратно, но сон не шел. Тогда я вытянул шею и стал через весь автобус смотреть на трассу, а потом повернулся к окну, у которого спал Максим.
За окном тянулся бесконечный лес, иногда разрываясь на перекрестках – он становился то гуще, то реже, порой за деревьями вырастали дома. Снова заморосило, морось перешла в дождь, водитель щелкнул дворниками, они заскрипели по лобовому стеклу. По крыше забарабанило, но уже через два перекрестка дождь прекратился, и дворники застыли.
Максим буркнул что-то, нахмурился, не открывая глаз, высунул руки из карманов, сложил на животе. Руки у него все были в мелких царапинах – на заводе работают со стеклом.
Лес оборвался, и потянулись друг за другом одинаковые поля – неухоженные, в спутанной бледной траве. Поля перекатывались холмами, дотягивались до горизонта, прижимались к серому небу. Чернели в траве галки и вороны, изредка кидались под облака, кружили бесцельно и спускались обратно. Во всем чувствовалось напряженное, молчаливое ожидание зимы – первый снег выпал на прошлой неделе, тут же растаял, похолодало, потом потеплело, потом опять похолодало, но вместо снега зарядили дожди. И все же было понятно – совсем скоро, со дня на день, съежившаяся трава заблестит хрустящим инеем, застынут под коркой льда мутные лужи, а там уже придут и настоящие морозы – закружатся вихри, поля утонут в белизне, ночное небо станет черным и звездным, машину каждое утро надо будет раскапывать, и под окнами офиса вырастут полутораметровые сугробы.
Незадолго до поворота на Брянск Виктория подошла к водителю, о чем-то спросила его, он посмотрел на часы, кивнул, Виктория обернулась к нам и сообщила, что мы успеем ненадолго заехать еще в один храм – в селе, название которого я тут же забыл. Автобус проехал нужный поворот, долго моргал налево, пропуская идущих по встречной, потом сполз на широкую каменистую дорогу, выбрасывая из-под колес комья земли, проехал через поле к селу, покружил по узким улочкам, стиснутым с обеих сторон аккуратными домиками – у одного стояла, потрясывая гривой, лошадь, – и остановился у невысокой церковной ограды.
За оградой зеленел широкий двор, в центре которого стоял огромный каменный храм с тремя голубыми куполами. Левее теснились хозяйственные постройки – от них к автобусу спешила женщина в фартуке, увидевшая нас с крыльца. В руках она держала кастрюльку, а вокруг ног ее вился, не сводя с кастрюльки глаз, толстый полосатый кот. Виктория вышла из автобуса, и я видел, как она говорит с женщиной. Кот терся о ноги женщины, разевал рот – мяукая – и даже дважды подпрыгнул, пытаясь зацепить кастрюльку лапой. Наконец, женщина быстрым шагом двинулась обратно, к крыльцу, а Виктория заглянула в автобус и пригласила всех наружу.
На этот раз Максима пришлось долго расталкивать – он ворчал, хмурился и тянул шапку на глаза. Когда вышли из автобуса, я увидел, что на его скуле красуется красный овал – «отлежал» о стекло. Максим был молчаливый, громко сопел, держал руки в карманах и смотрел вокруг так, словно и автобус, и меня, и остальных, и небо с облаками, видел впервые.
Женщина вернулась без кастрюльки, но с ключами; провела нас к храму, сняла с двери навесной замок, вошла первой, все двинулись за ней.
В храме было тихо – каждый шаг откликался эхом. Пахло ладаном, стены и колонны стояли белые, без росписей, от зарешеченных окон лилось бледное свечение. На полу у подсвечников темнели капельки воска, свечей стояло много, но ни они, ни лампады, понятно, не горели. Мы с Максимом послушали немного женщину с ключами, рассказывавшую о храме, а потом ушли в дальний угол и уселись на широкую деревянную лавку. Максим сразу стал засыпать – опустил плечи, уперся локтями в колени, подпер подбородок ладонями. Наша группа рассредоточилась по храму: одни переходили от иконы к иконе, крестились, шептали одними губами, другие стояли вокруг женщины с ключами и слушали – она говорила негромко, показывала на иконостас, на колонны, на купол, ключи в ее руке тихонько позвякивали.
Через полчаса мы уже прощались с ней, благодарили, Виктория обещала через неделю прислать еще одну группу, женщина приглашала на обед, с крыльца просеменил кот, с мяуканьем терся о все ноги, что попадались на пути, заискивающе смотрел в глаза. Максим сел на корточки, долго гладил кота, чесал за ушами, приговаривал что-то, а как только сели в автобус, извинился передо мной, подпер окно плечом и провалился в сон.
Всю обратную дорогу я безуспешно пытался хотя бы задремать. Я втыкался лбом в спинку сиденья передо мной, запрокидывал голову, прижимал подбородок к груди – безрезультатно. Виктория снова рассказывала про Базилику святого Димитрия, в которой побывала несколько лет назад, впереди снова пили кофе – и по салону вился горький аромат. Стали в пробку и долго ползли в море зажигающихся и гаснущих стоп-огней, двигатель нагрелся, гудел, водитель несколько раз открывал дверь и высовывался наружу – смотрел через машины. Далеко впереди переливался оранжевым маячок – ремонтировали дорогу. Опять заморосило, а потом посыпался сверху меленький сухой снежок – редкий-редкий, но сыпался совсем недолго, таял, не долетая до земли, на окно садился сразу капельками, падал зигзагами, неуклюже, но смотреть на него было радостно и почему-то волнительно, и в груди ворочалось неопределенное томительное чувство.
Звонила жена, спрашивала, когда приеду, сообщала о том, что в холодильнике стоит зеленый контейнер – с тефтелями. Рис – на плите.
– Ты до восьми? – спросил я. – Пораньше не получится?
– Много работы. Как поездка?
– Отличная. Максим с суток – спит все время.
На заднем плане не замолкал громкоговоритель – зазывал покупателей скидками, – играла музыка.
Максим за все время пути не шевельнулся, но когда мы въехали в город, и я тронул его за плечо, вдруг резко открыл глаза, выпрямился и посмотрел весело, точно всю дорогу разыгрывал меня, изображая сон.
– Выспался, – сообщил он довольно и привстал в кресле, прислушиваясь к рассказу Виктории.
– Разумеется, греческие традиции во многом отличаются от наших, – говорила она. – Но в целом, конечно, нам просто понять друг друга.
За окном вытягивались знакомые улицы, стояла обычная будничная суматоха: моргали светофоры, толпились на остановках люди, попалось два или три заглохших на дороге автомобиля – с поднятыми капотами и аварийными треугольниками, – за каждым собирался затор. Горели вывески супермаркетов, стучали глухо стройки, к ним ползли, кивая оранжевыми головами, камазы – город уже несколько лет активно застраивался, новые микрорайоны росли как грибы.
– Строят, строят… – говорил Максим, провожая глазами камазы, и по его интонации нельзя было понять, доволен он или раздосадован.
Автобус остановился у сквера, половина пассажиров – включая нас – снялась с мест. Проходя мимо Виктории, благодарили ее, выражали желание поехать еще раз, благодарили водителя, в дверях оборачивались – махали оставшимся.
В городе было значительно теплее, но облака висели все также низко, и на дорогах темнели сырые пятна – утром прошел дождь. Мы с Максимом добрели до перекрестка, коротко обменялись впечатлениями, пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны.
Я сначала долго шагал вдоль дороги, оглохший от рева автомобилей, – едко тянуло выхлопом, – потом свернул во дворы и двинулся лабиринтами, огибая дома и проходя одну арку за другой. На площадках играли дети, дороги слышно почти не было, на каждой лавке сидели старушки, от реки, в которую упирался район, влетал во дворы, подметал тротуары, тряс редкие озябшие деревья, завывал по углам влажный холодный ветер. Я добрался, наконец, до своего дома, заглянул в крошечный продуктовый, долго искал ключи от подъездной двери, долго ждал лифта – он шумел издалека, словно ехал не с девятого этажа, а из-под облаков, поднялся, разглядывая свое отражение в изрисованном, с проступающими пятнами клея, зеркале.
На этаже проветривали – ветер цокал форточкой, гудел по лестнице.
Дома я умылся, погрел тефтели, засыпал их рисом, не спеша поел перед ноутбуком, поглядывая в окно. В щель между домами было видно дрожащую, в ряби, реку, темную горку противоположного берега, заставленную новостройками. Прошел через двор сосед с собакой – исчез под окнами; через минуту я услышал, как гудит, спускаясь по шахте, лифт, через две – звонкий лай на площадке. Тремя этажами выше шел ремонт, и до меня долетало, рассыпаясь и бледнея, дребезжание перфоратора.
Я доел, спрятал рис в холодильник. Прошел в комнату, улегся на диван. Потянул было руку к столу – за книгой, но передумал, отвернулся к стене и стал перебирать в памяти сегодняшние впечатления. Горячий, в свечах, храм, торжественная служба. Лазурная полоса у горизонта. Ледяная вода в ладонях. Широкий деревянный мост. Серые поля. Дождь. Белые стены без росписи. Огни фар. Я удивился тому, как много – как много! – может вместиться в, казалось бы, совсем небольшой промежуток времени – и уснул. И спал до тех пор, пока не защелкал дверной замок.
В квартире было совсем темно.
– Спишь? – окликнула меня жена, зажигая свет в прихожей. – Иди посмотри, какой там снегопад! Зима!
НА КОММЕНТАРИЙ #29175
Вам скучно, потому что душа обленилась. Научите её работать и она увидит такие оттенки в этой прозе - несказанные, глубинные, корнями восходящие к лучшим классическим образцам русской литературы.
А не научите - так и будете зевать.
Впрочем, может вы вообще не туда забрели и вам требуются просто активные физические упражнения, а не выискивание знакомых букв в текстах этого сайта.
Скучно...
С удовольствием прочитал рассказ "Про одного поэта". Но задела неточность: правильное написание "огляделся по сторонам", а не "оглянулся по сторонам". Прекрасная классическая проза.
Дмитрий Лагутин обладает редким даром - он умеет почувствовать в, казалось бы, обычных житейских обстоятельствах, которые называют прозой жизни, поэтическое начало и передать эту внутреннюю энергию или наполненность героям своих повествований.
Оттого, читая, чувствуешь и биографию его персонажей , и труд души каждого их них в её динамике.
Очень интересный, зрелый писатель с прекрасным литературным слогом, объёмом мысли. Но главное - это первичность его стиля, что в классической манере письма , в какой пишет Дмитрий, присуще лишь литературному дарованию.
Уже отметил это не так давно в комментарии к публикации Дмитрия на сайте "РП".
Спасибо сайту "День Литературы" за эту публикацию.
Григорий Блехман.
Музыкальная трилогия с эпиграфом "Сегодня в доме моей души утепляли окна перед зимой".
Оригинальная стилистика, глубина мысли через кажущуюся простоту, даже упрощённость наива изложения.