Вячеслав АР-СЕРГИ. БАБКИНЫ ПАМЯТКИ. Рассказ
Вячеслав АР-СЕРГИ
БАБКИНЫ ПАМЯТКИ
Рассказ
С детства привычкой маюсь: всё бы мне за работой насвистывать. Что вилы в руках, что топор – свистеть бы мне да посвистывать.
И на тебе, нарвался…
– Эхма, маленький негодник! Всю удачу свою да талан и высвистнешь, – журила бабушка. – Дело-то, оно ведь, соловушко, заботой, а не свистом ставится...
– Ну, бабуль... Мне ведь мою работу делать, что со свистом, что без него! И у всех так-то: абы справился, а то – как и почему, и кто помог: лешак или Боженька твой, – кому какое дело? – ерепенился я.
– Не юродствуй, неслух! Не нами обычаи заведены, деды-прадеды нас не глупее были, всякой весточке знали местечко…
…Добро бы, если бы она всё это только мне в уши пела. Нет, она и за уши не против была – в прямом так-таки смысле.
Гнал я как-то скотину с луга да и, заслышав жаворонка, серебряную капелюшку, сам стал: фюить-фю-ить! тьох-тьох-тьох! – руладами-то да переливами... Душа поёт! Вот, кажись, тронь кто рядом баян лихими переборами, либо гитарой зазвени – не плоше того высвищу...
Словом, хоть некому было, кроме барашек да коров, мой дар божий оценить, увлекся я. Утратил бдительность. А бабка-то, едва вошел я во двор с самодельной своей музыкой, – цоп меня за ухо! И пошла мотать моей головой из стороны в сторону, слёзы у меня брызнули, а она приговаривает:
– Дак ты что, дитенок? Да это кто же скотину свистом погоняет, над живой душой её изгаляется?! А что старики тебе говорят? А надо их слушаться или нет? Будет этому конец… будет… будет… будет?
– Бу-у... – в голос залился я, и бабкины пальцы разжались.
– Смертней смертного грех этот, – объяснила она мне позже, когда я, управясь со слезами и блюдцем выставленного на мировую медка, ощупывал вспухшие свои «лопухи». – Посвисти около скотины – и ослабнет она, от чужого сглазу пропадет. Настырный ты... Ну ладно, вороти по-своему, да только тогда, когда и старших и предков наших умом-разумом превзойдешь! А разве это возможно, сообрази-ка сам, чтоб больше самого Шудзя, основателя древнего нашего рода, знать да ведать... То-то, шалопут!
Оценив в буквальном смысле ушами бабкину науку, скотину я больше свистом не погонял. Но, видать, и бабка о святотатстве моем помнила крепко и все время поджидала рецидива, не спуская теперь воспитательного своего ока с меня повсюду, где только могла меня им достичь. В том числе и на сенокосе.
Дело это в деревне самое общественное: стар и млад на лугу. Без моей бабки куда ж? С литовкой-то уже тяжеленько ей, а ворошить траву в самый раз. Я ж со старшими стог мечу, и уж доволен да горд – слов нет! Штука тонкая, не всякий гож, а мне вот доверили... Жаль, бабка издали бдит. Так и целит глазом, как курица на червяка. Думает, невдомек, что она там себе про меня соображает. Ха-ха! Да то и соображает: ах, испортит, шайтанёнок, всю кашу, забудет, что говорено: «не свисти, разбудишь большую грозовую тучу, что спит за Утар-лесом...».
Этой самой тучей она мне вчера вечером просто дыхнуть не давала: приманишь да разбудишь, не свисти да не свисти... Больно надо! Гляди лучше, бабуль, какое сено славное, цветком да листком перевито, да суховито, да духовито... Фиу-лиу-лиу... Да как работа спорится... Тьох-тьох-тьох... Жир-жир-жин!.. Как душа поёт... Фью-фью-фью... Тьфу ты, леший! Это ж надо: все-таки не удержался я, засвистел втихомолку, для самого себя неожиданно. А там и – шире и громче…
А скирда-то на глазах пухнет, прёт из-под земли, как тулово здоровеннущего гриба, выше и выше. Теперь односельчане вкруг неё мурашами снуют. И все бы любо-дорого, только небо с чего-то притуманилось, тенью подёрнулось, и дохнуло из-за Утар-леса пронзительным холодком. А потом сухо так зашуршало, словно две ржавые железяки друг о друга потерлись. А вот и глухо охнуло, вот и прогремело вдали. И словно пошла пыхтеть в огромном котле спеющая каша: бултыр-бул-тыр, плюм-плям... Вот она, туча-то, выставила из-за леса голову свою тяжёлую и литую, словно из горячей смолы только что отлитую. Бычья голова эта уставила на нас сухие свои, кровью налитые глаза и взревела: «Му-у... Мне спать не давать?! Со-кру-шу-у-у!!!».
– Суседи, поворачивайся! Не хватить бы нам дожжа в сенцо, – Лепон, бригадир наш однорукий, машет рукой, сам вилы, словно ружье, наперевес схватил. Бога и мать пречистую вспоминает, торопит, а туча-бык уже тащится, прёт на стог: тра-та-тах!
И повлажневший воздух принялся уже пошвыривать комья сена, свинцовую рябь, а за ней и волну белоголовую по Позими покатил. И песню однотонную запел-затянул в камышах речных, бродяга...
…Стог мы все же дометать успели. И едва бросили на него последние навильники травы, как будто лопнул над нами темный войлок низкого неба. Дождь сыпнул крупно и отвесно. Все – кто куда так и порскнули: под телегу, в гущину кустов, под стог... Хохочут, кое-кто одежку мокрую отжимает. Бабка, понятно, рядышком со мной от дождя таится...
– Ну, сделал свое дело, шалопут?.. Доволен ли? – тычет она мне в загривок своим когтистым кулачком. Тонкие губы строго сведены в ниточку. В сердцах выжимает айшет, передник.
– Да бабуль, ты что, в самом деле? Дались тебе эти байки-россказни! – обидно мне, тошнёхонько. – Неужто я посвистал малость, да такую тучищу этим сюда и приманил?
– А кто же еще-то? Ты черов* взбудил, а они большую тучу под бока растолкали, из-за Утаровского леса её сюда и спровадили – прямо к нам!
– Здрасьте, объяснила... Ты, бабусь, меня, как маленького, до сих пор сказками потчуешь. Не они ли и помогли нам так споро со стогом управиться, побасенки твои?
– Не смей! – Бабка жарче молнии опалила меня глазами, молодыми и тёмными: – Какие еще тебе сказки?! В приметах да заветах – ум людской да память человечья! За ними люди, предки наши стоят, удмурты за ними, навсегда по реке жизни ушедшие… Ботало ты, ботало! – обругала меня бабка и шагнула в плотную пелену дождя.
– Бабушка-песянай! Ну прости, бабусенька! Не хотел я... – ринулся я за нею и тут же промок до нитки. Благо, дождь был теплый и какой-то ласково-мохнатый. Слова не ответив, бабка шла впереди, молчком мы и добрались до дому.
…Долго, неделю целую, учила и мучила меня своим молчанием моя бабка. И костерил же я себя за дурь мою: чего, спрашиваю, вздумал над старенькой потешаться? Ни обычаем, ни по честной совести в народе нашем такое не водится. Но после нашел подход и искупление: наладил ее старенькую прялку, отшлифовал стеклом, лаком покрыл... Оттаяла бабуля моя. Но слово крепкое и зарок взяла: не сметь мне больше впредь над старыми обычаями потешаться. Чтобы навек заказал себе собственную удачу и настоящую цену всякого дела свистом по ветру да по свету без толку рассеивать. Ну, и дал я ей такое слово. Зарёкся, в общем...
***
...Вот и годы мои на осень поворотило. И того дальше. Пали на виски мои белые снеги, да так и не стаяли. И студёно стало им, вискам моим, от этого неталого снега времени...
Бабка же стала тяжко и долго недомогать. Сдали силы, надломленные вечным немилосердным трудом. И в войну кипятку жизни крутого хватила, и после горяченького досыта нахлебалась. Вот и приглядела местечко на печи, редко спускаясь теперь по приступам, недостачу тепла в дремлющей крови стала у кирпичей на лежанке поспрашивать. Сама говаривала: подо мной, де, теперь и скамейка не согреется...
«Время человеку цыплят кормить» – называют эту пору жизни в нашем народе. Только, дескать, сил и осталось, чтобы справлять это нехитрое дело. А у бабули моей даже и на него мочи не стало, сидела в избе. Частенько теперь кутал я ее потеплее, словно младенца, и выносил на руках подышать свежим воздухом. Она стеснялась и охала, крепко обнимала мою шею иссохшими, туго обвитыми венами ручками, неприметно поплакивала, но на вольную волю тянулась. И сегодня вот, едва тронуло первым теплом снега, дохнула на окрестности молодым задорным дыханием весна, одел я бабусю поосновательнее, вынес во двор... Да, на глазах иссыхало и таяло её тщедушное тельце, все меньше клокотало в нём жизни. Кусая губы, пряча глаза, усадил я бабулю в вынесенное из горенки кресло...
– Пошли тебе, Господи, детонька… – торопливо втягивая воздух, благодарила она.
Бабка ты… бабуля моя... Натянулась на острых скулах кожа, глаза поблекли, словно зола на погасшем костре...
– Ты, детонька, не гляди на меня, старую, ты работу свою работай...
– Хорошо, бабуля...
…Взял я топор, да калитку, что в огород ведет, чинить принялся. Худо затворяется, надо боковины пообтесать. Ну, и досточку эту вот не минет менять... И эту... и вот эту тоже... Словом, вник в дело, озаботился, а бабулю, похоже, поговорить потянуло.
– Дитенок, слышь-ко, чего скажу?
– Ну-ка, ну-ка...
– Это вот с таких как я людей раньше, наверное, алангасаров-чудищ* понапридумывали. Излом да вывих, глянуть страшно. Единым днем все в жизни меняется, – конфузливо и виновато усмехается она и – меня ли, себя ли самоё? – спрашивает: – Это сколько же раз калитку ту самую мне отворять да закрывать пришлось? Скрип-скрип, стук-стук...
– Много, бабуль... Несчетно раз. И впредь отворять-затворять будешь, – успокоительно заверяю я.
– Да уж нет, видать, дитенок... Годы не уроды, их, как вон досточки-то твои, не переменишь...
– Что с тобою сегодня, бабушка? Сейчас только жить да радоваться. Ну, и учёные, знаешь, сейчас всем миром бьются, как жизнь человеческую продлить. Учёные головы сообразят что-нибудь...
– Пушшай продлевают. Во здравие. Не мне уж. Устала… Ох, притомилась я, дитенок! Душенька моя устала…
– Все ладно будет, бабуля! – я смаху воткнул топор в столб. – На днях вот в город поедем, в больницу. Это не наш райздрав – врачи хорошие, во всех хворостях разберутся. Гляди, плясать эшшо пойдешь!
– Отплясала я свое, дитенок... – тихо усмехается бабушка. – Мои дороги домерены, видать. Тело тут эшшо, а душа.. она, миленький, уж к рекам тронулась, к рекам...
– Фершал, што ли, позавчера сказал? – паникую я.
– Да уж он-то... Он, может, и знает, да не скажет. Ты мне сказал, ты, детонька!
– Я-а?! Когда? Бабуль, с тобой ладно ли? – я тороплюсь к ней, уязвленный ее словами в самое сердце.
– А сейчас вот сию минуточку и сказал... И твое ведь, дитенок, времечко бежит, катится. Посвистывать, свистать-то во время работы забыл, а? – тихо и лукаво смеётся она. – Канула твоя песенная пора, время соловьиное. А твоя канула – что уж о моей говорить? Ты слышь-ко, вот бы чего... Ты бы, дитенок, – сегодня прекословить не стану я, не стану, – ты бы посвистал маленько, а? Ну, хоть нашу «Ялыке», плясовую-то? Не пообидь, потешь напоследок...
...Бабка ты, бабуля моя – песянай*… Оно и посвистать бы, потешить – да отчего-то язык присох к гортани?..
================================
Удмуртские слова:
черы – бесы, мелкая нечисть;
алангасары – великаны, отрицательные силы в фольклоре удмуртского народа;
песянай – бабушка по матери.
Славно вспомнил, удмуртский ты наш сладкопевец. Новых книг тебе. Б.Л.