не указана / Андрей КАНАВЩИКОВ. СОБЛАЗН МОЛЧАНИЯ. Из новой книги критики и публицистики
Андрей КАНАВЩИКОВ

Андрей КАНАВЩИКОВ. СОБЛАЗН МОЛЧАНИЯ. Из новой книги критики и публицистики

 

Андрей КАНАВЩИКОВ

СОБЛАЗН МОЛЧАНИЯ

Из новой книги критики и публицистики

 

Очень часто писательское молчание подаётся в общем христианском контексте молчания. Дескать, в молчании – исключительно смирение, молитвенная сосредоточенность и заслон всяким прочим бесовским многомудростям.

Многоглаголение, этот антипод «благоразумного молчания» Иоанн Лествичник определяет как «признак неразумия, дверь злословия, руководитель к смехотворству, слугу лжи, истребление сердечного умиления, призывание уныния, предтечу сна, расточение внимания, истребление сердечного хранения, охлаждение святой теплоты, помрачение молитвы».

И всё бы ничего, только вот ремесло писательское именно и заключается в «многоглаголении». В том, чтобы посредством творческого акта явить новое качество мысли или художественного образа. Писатель именно и призван к тому, чтобы иметь орудием и средством своего труда ни что иное, как Слово.

Умело или не слишком, но писатель, будучи образом и подобием, подражает своему Творцу, и его бытие возникает только при непосредственном участии Слова. Нет факта Слова – нет факта писательства. В молчании рождают исихасты, благочестивые монахи и миряне, не рождаются лишь писатели.

Хрестоматийный случай со статьёй Льва Толстого «Не могу молчать». В 1908 году её распространяли на гектографе, переписывали от руки, этот срывающийся волнующийся голос звучал поистине набатом. Цитата по одному из вариантов текста:

«Нельзя и нельзя так жить. Я, по крайней мере, не могу так жить, не могу, не хочу и не буду. Затем и пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России и вне её, чтобы или кончились эти ужасные нечеловеческие дела, или кончился бы я, или посадили меня в каменный мешок, где бы я чувствовал, что не могу ничего сделать, или лучше всего (так хорошо, что я не смею мечтать о таком счастии), надели бы на меня, на 21-го или 21001-го – саван, колпак, и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле петлю».

Писатель пренебрег советом и соблазном молчания. Возможно, повредив грубой публицистикой процессу личного духовного совершенствования. Зато в неизменной целостности оставил роль писателя как носителя новых, рождающихся здесь и сейчас, явлений.

Лев Толстой честно и дотошно, на манер летописца, заглянул в собственную душу, как в зеркало, рассказал о том, что увидел, и Слово писательское стало его делом, его воплощённым отражением текущего бытия. Писатель не мог промолчать, поскольку молчание противоречило бы процессу рождения Слова.

При этом, писательское многоглаголение вовсе не является чем-то заведомо противным Божественному стремлению души человеческой к личному спасению молчанием. По словам секретаря Толстого Николая Гусева, чувства так переполняли писателя после прочтения газет о фактах повешений, что, сказав несколько фраз в фонограф, он не мог больше говорить.

Не могу молчать, но и говорить больше, чем призван сказать, – не выходит!

И здесь ровным счётом нет никакого вопиющего противоречия и разлада. Даже с точки зрения христианской. Любые наши способности и умения, если они серьёзны и глубоки, делегируются человеку Творцом. Писатель лишь от себя реализует те таланты, которые не вправе закапывать.

Или вспомнить так называемое творческое молчание Джерома Дэвида Сэлинджера. Который, действительно, с 1965 года, с повести «Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года» и до своей кончины в 2010 году перестал публиковаться.

Вроде бы налицо именно то самое борение с бренными словесами, которые ещё не оформились в некое Слово. Некое молчание, которое само выступает творческим актом. Этакое писательское Слово в форме произносимой вслух паузы. Сэлинджер в телефонном интервью «Нью-Йорк Таймс» сказал в 1974 году:

«Когда перестаешь публиковаться, в душе воцаряется мир. Покой. Тишь. Публикация – это грубое вторжение в мой внутренний мир. Мне нравится писать. Я люблю писать. Но пишу я только для себя и собственного удовольствия».

Вроде бы искренне человек говорит. Вопрос, однако, в том, что само молчание писательское становится чем-то исключительным лишь после предыдущего многоглаголения. Молчащий Сэлинджер после феноменальной славы романа «Над пропастью во ржи» – это одно. Но где был бы Сэлинджер с его молчанием, не имейся в его творческом багаже «Над пропастью во ржи»?!

Даже писательское молчание, таким образом, всецело вырастает из Слова. Молчание не от того, что сказать нечего, а молчание из переизбытка уже сказанного, из выполнения программы Творца по созданию нового мира. Как сказано в Книге Бытия: «И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал».

То есть не принципиальное, абсолютное молчание, отсутствие Слова, а молчание как «день седьмый», время подведения итогов, время осмысления уже произнесённого Слова. Молчание Сэлинджера после «Над пропастью во ржи», молчание Толстого, после того, как в окрестное пространство он выдохнул «Не могу молчать».

Или взять молчание совсем близкого нам современника Валентина Распутина. Который держал паузу в последние годы жизни, и чем дольше затягивалась пауза, тем нестерпимее становилось отсутствие его нового Слова.

Это чёткое разграничение между христианским понятием молчания и паузой между Словами сразу же прозвучало в прощании, опубликованном от имени Союза писателей России: «Мы все с нетерпением ждали каждую его новую книгу, мы были благодарными зрителями спектаклей и фильмов, созданных по его драгоценным произведениям. В его Слово вслушивалась вся совестливая Россия».

Уж, казалось бы, как близко на поверхности лежит искушение подменить паузу между Словами и абсолютным молчанием! Только вот при здравом и спокойном размышлении вся эта кажущаяся путаница – лишь морок, дымка, небрежность терминологии.

Ну, не может пишущий писать «для себя», поскольку талант – не его личное приобретение и не он решает, где, когда и куда его закопать. Писатель призван Творцом формулировать Слово и только если он его сформулировал, он обретает право на потенциальное молчание, точнее – на паузу. «Потом», а не «до»!

Писатель своим многоглаголением вымаливает себе право у Творца хоть иногда промолчать. У кого-то это получается, часто из пишущих кто-то просто нелепо молчит, как двоечник у доски, знающий, что открыть рот – расписаться в незнании окончательно. Кто-то молчит, как ловкий редактор из романа Золя «Карьера Ругонов», прищемивший руку дверью, чтобы нянчить руку на привязи и выждать время. Но суть неизменна: писательство изначально не строится на служении молчанию (в христианской трактовке понятия).

Писатель рождён для многоглаголения. Он обязан служить Творцу своими Словами. Он не вправе даже лично определять, удачно или нет, верно или нет сформулированное им Слово.

То, что сейчас представляется очень удачным и точным, завтра может восприниматься лишь как маловразумительный опыт. То, что сейчас тревожит, завтра может не вызвать даже вторичных ассоциаций. Место Александра Блока в прижизненном рейтинге – одиннадцатое. Главного редактора «Нового мира», писателя и генерального секретаря Союза советских писателей Владимира Ставского, от которого равно трепетали Шолохов и Мандельштам, знают сейчас лишь узкие специалисты.

Писательское многоглаголение, таким образом, есть и миссия, и проклятие писателя. Миссия, когда произнесённое Слово даёт право на последующее молчание. Когда Шолохов мог молчать, сколько угодно после «Тихого Дона» и всё равно все знали, что пауза не затягивается. Когда Сэлинджер примерял тогу отшельника и чем активнее он её примерял, тем сильнее у него просили интервью и выискивали нечто «неопубликованное».

И, наоборот, писательство может быть проклятием, если человеческое существо, стремящееся в жажде совершенствования к Божественному молчанию, взрывает изнутри фальшивые слова, так и не ставшие Словами. Когда многоглаголение так и остаётся многословием, не побуждая к последующему действию глаголом.

Проклятие, когда писателю банально приходится молчать, находясь на голодном пайке редких книг и не более редких публикаций. Проклятие, когда произносимое находится в явном родстве с молчанием, не становясь Словом.

Как говорил Иоанн Лествичник: «Благоразумное молчание есть матерь молитвы, воззвание из мысленного пленения, хранилище Божественного огня, страж помыслов, соглядатай врагов, узилище плача, друг слёз, делать памяти о смерти, живописатель вечного мучения, любоиспытатель грядущего суда, споспешник спасительной печали, враг дерзости, безмолвия супруг, противник любоучительства, причащение разума, творец видений, неприметное предуспеяние, сокровенное восхождение».

Но, во-первых, таковым является не просто молчание, но «благоразумное молчание». А, во-вторых, молчание никогда не следует путать с паузой между Словами. Особенно писателям.

Комментарии