ПРОЗА / Дмитрий ЛАГУТИН. БЛУЖДАНИЯ. Рассказы
Дмитрий ЛАГУТИН

Дмитрий ЛАГУТИН. БЛУЖДАНИЯ. Рассказы

 

Дмитрий ЛАГУТИН

БЛУЖДАНИЯ

Рассказы

 

БИНОКЛЬ

 

Одной из самых красивых в мире вещей – наряду с маминой брошью и женским профилем, вырезанным из черной бумаги, вложенным в овальную рамку и спрятанным в предпоследний зал краеведческого музея, – одной из самых красивых, самых таинственных и притягательных в мире вещей для Оли был белый театральный бинокль, через который она вместе с Наташей рассматривала соседские дворы и палисадники.

Гремя стремянкой, взвизгивая и смеясь, девочки забирались на чердак, устраивались у маленького квадратного окошка, протирали его – не успевшее запылиться – салфеткой и по очереди смотрели в бинокль, комментируя увиденное.

– Трофимов мастерит табурет, – говорила Наташа, и девочки долго наблюдали за тем, как архивариус троллейбусного депо Трофимов – высокий худой старик с коричневыми усами – сидит, скрючившись, на пороге своего сарая, и стучит молотком по трехногому табурету, выуживая гвозди из карманов рабочего халата, роняя их в траву и шаря по ней ладонью. Архивариус хотя бы раз в неделю мастерил по табурету, и казалось, что в доме у него ни для какой другой мебели места хватать не должно.

На чердаке пахло опилками и пылью, по углам белела паутина. Громоздились друг на друга коробки и ящики, свертки и тюки. Между тюками возвышались башней напольные часы с маятником – много лет не работающие и неизвестно как тут оказавшиеся, – рядом блестел звонком трехколесный Наташин велосипед. Золотые лучи – вылазки чаще всего происходили по вечерам – с готовностью били в окошко и рассекали чердак надвое, рисуя на противоположной стене желтый прямоугольник.

Солнце краснело, куталось в лиловые облака, клонилось к дальним крышам, и прямоугольник менял свой цвет – а потом бледнел и гас. На округу опускались сумерки, все уплывало куда-то, крыши, заборы, кроны деревьев сливались друг с другом и таяли. В домах по одному загорались окна, старик Трофимов еще несколько раз взмахивал молотком – по дворам разносился негромкий глухой стук, – разгибался, подхватывал табуретку и брел к крыльцу; загорался, наконец, уличный фонарь – и зоркий взгляд бинокля перебегал от одного источника света к другому. Вот чья-то кухня: холодильник, плита с синими огоньками конфорок; вот мерцает сквозь тюль квадратный экран телевизора. Вот под плафоном фонаря вьются, сталкиваясь и бросая на землю неясные мелькающие тени, майские жуки. Вот в конце улицы – чтобы увидеть, нужно приоткрыть окошко, вдохнуть сладкий вечерний воздух, – догорает костер, и под рыхлым белесым дымом алеют угли. А вот покачивается в одном из дворов голая круглая лампочка – выхватывает из сумерек то блестящий бок теплицы, то пышную клумбу. Возле каждого огонька – своя жизнь, свои приметы и тени, и даже свой, особенный свет. И чем сильнее сгущаются сумерки, тем ярче горят окна и фонари, тем они загадочнее и волнительнее.

Но гостить у Наташи допоздна Оле разрешалось нечасто – только в те дни, когда отец возвращается из Москвы и может заехать за ней по пути с вокзала. Тогда она издалека видела, как появляются у перекрестка огни фар и плывут по дороге, танцуя на кочках, увеличиваясь, как они, наконец, останавливаются, вытягивая широкие лучи, напротив дома, а потом и нутро автомобиля освещается, и за бесчисленными сумками, коробками и пакетами видно отца.

И потом, сидя на заднем сиденье, стиснутая позвякивающими свертками, Оля оборачивалась и видела, как блестит в свете фонаря квадратное чердачное окошко – и ей казалось, что это блестит прекрасный театральный бинокль.

Бинокль Наташа тайком таскала из бабушкиной комнаты, из старого массивного, во всю стену, шкафа. И бинокль был действительно чудесным – белым, блестящим, точно керамическим, с желто-фиолетовыми выпуклыми линзами в медных ребристых дужках и шестиугольным колесиком, которое так приятно крутить и от которого зависит, можно ли будет рассмотреть каждый уголек догорающего костра или все они сольются в светящееся облачко.

«Очень дорогая вещь», – говорила Наташа строго, и больше всего на свете Оля боялась уронить бинокль – и все равно однажды уронила, когда по ее голому плечу пробежал невесть откуда взявшийся паук. Оля взвизгнула, уронила бинокль и тут же с ужасом схватилась за голову, зажмурилась – как и Наташа. Бинокль оказался цел, на линзах не обнаружили ни царапины – но несколько минут сердце у Оли колотилось так, что, когда внизу скрипнула дверь комнаты и Наташина бабушка взволнованно окликнула девочек со словами: «Что у вас там за грохот?», можно было решить, будто она имеет в виду грохочущее Олино сердце.

– Ничего! – крикнула Наташа. – Все хорошо!

В тот вечер было за чем наблюдать – местные мальчишки раздобыли где-то большую деревянную бочку и по очереди забирались в нее, закрываясь крышкой. Потом они придумали укладывать бочку набок, один заползал внутрь, закупоривался, а остальные с улюлюканьем катили его по дороге. Наконец, бочка, проскакав по ухабам и подняв облако пыли, останавливалась, из нее вываливался совершенно счастливый пассажир, на заплетающихся ногах ходил кругами, осматривал колени и локти и просился обратно, но в темное нутро уже полз на четвереньках следующий.

Мальчишки катали бочку до самого вечера – и Оля уже спускалась по ступеням крыльца, толкала калитку и шла вдоль палисадников к перекрестку, с которого виден был ее дом, а на улице все раздавались восторженные крики.

Если смотреть было не на что, девочки начинали фантазировать.

– По Ново-советской катится карета, – сообщала Наташа и протягивала бинокль Оле.

Оля смотрела на пустую Ново-советскую, по которой трусила, опустив нос к земле, дворняга, и видела роскошную карету, запряженную четверкой белоснежных лошадей. Из-под колес, из-под копыт, сверкающих подковами, вылетали камни, дворняга испуганно шарахалась в сторону, возница в широкополой шляпе с перьями подпрыгивал и высоко вскидывал вожжи.

– Но!

Звенели колокольчики, из кареты звучала, заливаясь, скрипка.

Скрипка звучала на самом деле – Наташина бабушка готовила ужин и слушала радио.

– Что там? Что? – шептала Наташа.

– Едут к замку.

Вдали, над зеленым морем из крон и крыш – весной крон, казалось, было больше, а к осени море мельчало, треугольные утесы крыш обнажали склоны, – вставал, сверкая на солнце, величественный замок – горели всеми цветами витражи, на шпилях развевались флаги, по стене ходили туда-сюда часовые, по красной черепице скользили закатные блики. На высоком крыльце видны были фигурки трубачей.

– Дай, дай! – восклицала Наташа и тянула бинокль к себе.

Замок растворялся, и море из крон теперь выглядело сиротливо. Карета тоже растворялась, и ничто не мешало дворняге бежать по середине дороги – и только скрипка продолжала играть. Оля смотрела на переливающийся в солнечных лучах бинокль и в щель между окуляром и Наташиной скулой видела, как светятся у той глаза.

Наташа восхищенно вздыхала.

Дома тоже был бинокль – охотничий, купленный старшим братом в прошлом году, еще до армии. Этот бинокль смотрел дальше, к глазам прижимался плотнее, и колесико имел не одно, а целых три, но он был тяжелый, громоздкий, угольно-черный и совершенно отказывался блестеть на солнце – и поэтому сквозь него нельзя было увидеть ни замка, ни кареты, и даже старик Трофимов со своими табуретками или майские жуки, вьющиеся у фонаря, под его взглядом казались скучными и неинтересными.

– Ну купи ты ей бинокль, – смеясь, говорила мама отцу. – Неужели в Москве – и бинокля не найти? И выключи, будь добр, телевизор, надоел ужасно.

По телевизору только и говорили, что о предстоящем конце света, о рубеже тысячелетий, о молекулярных уровнях и стихийных бедствиях. Мама штудировала бухгалтерские журналы, щелкала калькулятором и аккуратным почерком исписывала несколько толстых тетрадей одновременно – вела бухгалтерию.

– Вы же двадцать второго поедете? – спрашивала она отца. – Забеги в антикварный какой-нибудь.

Ночью с двадцать второго на двадцать третье отец вернулся из Москвы и привез Оле шкатулку с павлинами – обитую изнутри синим шелком, на маленьких изогнутых ножках, тяжелую и холодную.

– Нету биноклей, – развел он руками. – Только шкатулки и сабли.

Шкатулка была очень красивая – но с биноклем сравниться не могла. Кроме того, дома была уже одна шкатулка – она тоже стояла на ножках и тоже была обита шелком – правда, красным – а по крышке вместо павлинов танцевали цветы. В ней хранились мамины украшения – в том числе чудесная брошь, которая одна – вместе с вырезанным из бумаги профилем – все же могла составить биноклю конкуренцию.

Брошь мама нашла, ныряя в море, еще в Новороссийске, до переезда и Олиного рождения – одного камешка в ней не хватало, его заказывали ювелиру отдельно, и Оля провела немало времени, вглядываясь в калейдоскоп из сине-зеленых граней, складывающихся на свету в причудливые узоры.

– У каждой леди должна быть своя шкатулка, – сказала мама, отрываясь от тетрадей и растирая красные, усталые глаза. – Вот и у тебя теперь есть.

Наташе шкатулка тоже понравилась.

– Старинная… – протянула она восхищенно.

Но потом на цыпочках прокралась в бабушкину комнату и вышла, прижимая к груди бинокль, – и про шкатулку тут же забыли.

Спустя неделю или две отец снова уехал в Москву – и снова обещал заглянуть к антиквару, а Оле разрешили остаться у подруги допоздна.

Только вот с погодой не задалось. День был пасмурный, серый, море из крон волновалось от ветра. Мальчишки побежали на соседнюю улицу пускать змеев – и здорово было смотреть в бинокль на то, как показываются из-за крыш белые тоненькие прямоугольники – становятся на дыбы, проваливаются, кувыркаясь, выпрыгивают снова и набирают высоту. Лучший из змеев взмыл над домами, встал почти вертикально и точно через силу, туго и непослушно, пополз над улицей, постепенно снижаясь. Потом ветер усилился – и в чердачное окно посыпались царапинами мелкие капли. Змеи – даже самый лучший – пропали и больше не появлялись.

На улице и во дворах было пусто, облака потемнели, нависли угрожающе.

– Трофимов мастерит космический корабль, – протянула задумчиво Оля, глядя на пустой двор архивариуса, по которому метался подхваченный ветром пакет.

Наташа взяла бинокль.

– Действительно, – согласилась она. – Деревянный космический корабль.

Ветер засвистел в водосточной трубе, пакет перелетел через забор, набрал высоту и, надувшись, закружился над улицей – и кружился так, пока не спикировал в один из дворов. Дождь усилился, слышно было, как он барабанит по шиферу на крыше. В небе, под самыми облаками, сновали стрижи.

– Внутрь залез, – сообщила Наташа. – Сейчас взлетать будет.

Оля взяла бинокль и стала смотреть на стрижей.

– Взлетел, – вздохнула она. – Набирает высоту…

Дождь обрушился ливнем, загрохотал по крыше, улица растворилась в серебряном мареве. Стрижи бросились врассыпную.

– Все, – сказала Оля, – скрылся в облаках.

По облакам прокатились глухие раскаты грома.

Оля повела бинокль вниз, в сторону, но из-за дождя ничего нельзя было рассмотреть – в пелене вспыхивали, загораясь, пятна окон, но очертания их таяли и дрожали. Вдобавок ко всему по стеклу ручьями побежала вода. Море из крон побледнело и слилось во что-то сплошное, неясное, готовое в любой момент растаять без следа.

– Наташа! – раздался откуда-то издалека встревоженный голос. – Гроза! Спускайтесь!

Оля отняла бинокль от глаз и посмотрела на подругу.

– Спускайтесь! – снова позвала бабушка. – Чай будете?

Наташа оценивающе посмотрела на окно.

– Идем! – крикнула она сквозь грохот.

Оля согласно кивнула.

Внизу было не так шумно, куда теплее, и из кухни пахло пирогами.

– Я сейчас, – шепнула Наташа и бросилась с биноклем к бабушкиной комнате.

Бабушка выглянула из кухни.

– Заходи, Оля, – пригласила она. – А Наташа где?

Она вышла, сделала несколько шагов и оказалась на пороге своей комнаты. Оля увидела, как вытянулось ее лицо, услышала смущенный Наташин смешок и на всякий случай проскользнула в коридор.

Наташина бабушка была очень строгой – и Оле очень не хотелось услышать, как она ругается. Она боялась, что и ей достанется – и что – она холодела при этой мысли – о бинокле придется забыть. Она с тоской поглядывала на оставленные у двери босоножки и думала, что если сейчас Наташина бабушка попросит ее уйти – а она обязательно попросит! и посмотрит при этом холодно, свысока, поджав свои и без того тонкие губы, – что тогда она обязательно промочит ноги и сама вся промокнет без зонта, и непременно заболеет, и придется лежать дома под двумя одеялами, пить горькие лекарства и полоскать горло календулой.

Но больше всего ей было жаль бинокля.

Однако прошла целая минута, а ее никто не просил уйти – и даже не было слышно Наташиного плача, хотя Наташе только дай повод пореветь, и ревет она в голос, так, что через улицу слышно.

Оля наблюдала однажды, как бабушка ругала Наташу за разбитую солонку – и как Наташа голосила при этом, точно ее бьют.

«Наверное, это еще хуже, – думала Оля, – что она там молчит».

Но в следующее мгновение Наташа вышла в коридор – красная, но не заплаканная. Она посмотрела на Олю и подмигнула. Следом вышла Наташина бабушка с биноклем в руках.

– Идите есть, – устало сказала она. – Театралы.

Оля покосилась на босоножки и пошла вслед за Наташей – вслед за Наташей шагнула в горячую, ярко освещенную кухню, вслед за ней вымыла и вытерла жестким вафельным полотенцем руки, вслед за ней села за квадратный, застеленный скатертью стол, примостившись в углу, у шкафчика с посудой, стиснула ладони между коленей и стала искоса наблюдать за тем, как бабушка хлопочет перед распахнутой, раскаленной духовкой, разливает по чашкам кипяток из посвистывающего, брызгающего чайника.

Бинокль теперь лежал на столе, и в его желто-фиолетовых линзах, напоминающих пленку мыльного пузыря, отражалась, сворачивалась и изгибалась кухня – вместе с бабушкой, Олей и не перестающей заговорщически подмигивать Наташей.

Со стороны улицы по подоконнику колотил дождь, заурчал, усилился и прогремел что есть мочи над самым домом гром. С этой стороны на подоконнике – на вязаном коврике – стоял радиоприемник, едва различимо играла какая-то музыка.

– Копаться в чужих вещах – отвратительное качество, – говорила бабушка, выставляя дымящиеся кружки на стол и с тревогой глядя на окно. – Но я не понимаю – почему нельзя было просто попросить?

Она подвинула бинокль и опустила на середину стола блюдо с пирогами. У Оли под ложечкой засосало.

Наташа виновато опустила голову.

– И давно вы этим промышляете? – бабушка села за стол напротив Оли, двумя пальцами подхватила пирог, положила на блюдце перед собой и усмехнулась: – С тех пор, как повадились на чердак?

Наташа опустила голову ниже, но украдкой посмотрела на Олю и опять подмигнула.

– Хватит подмигивать, – вздохнула бабушка и повернулась к Оле. – Не съем я вас, не бойся. Бери пирог.

Оля осторожно взяла пирог, обожглась, уронила на блюдце.

– Но копаться в чужих вещах, – строго повторила бабушка, глядя на Наташу, – недопустимо.

Наташа театрально кивнула и потянулась за пирогом.

И какое-то время сидели молча, слушали дождь, пили чай. Оля, наконец, смогла справиться с пирогом, он разломился пополам, и из красного, с комочками ягод, крошечными черными косточками, нутра дохнуло жаром. Прогремел с треском, точно над кухней раскололась надвое крыша, гром, бабушка приподняла занавеску и сделала радио громче.

В кухне было жарко, даже душно, пахло тестом и кофе – бабушка пила густо-черный кофе; Оля обжигалась и от чая, и от пирога, сидела на неудобной деревянной табуретке, и все же ей было очень хорошо – она украдкой смотрела по сторонам, в щель за занавеской видела темную, сотрясающуюся от ветра листву, и все время возвращалась взглядом к белому биноклю, который снова лежал в самом центре стола и поблескивал перламутровыми боками. В боках его тоже отражалась кухня – вытягивалась, опрокидывалась дугой.

– Надо же, – усмехнулась бабушка, прислушиваясь к радио. – И как раз гроза.

Свист скрипок сливался со стуком дождя, и казалось, что стучит тоже из радио.

Бабушка задумчиво посмотрела на бинокль, протянула к нему худую руку с длинными пальцами и узким бледным запястьем.

– Когда-то я с этим биноклем не расставалась… – проговорила она. – Столько он видел…

Она посмотрела на Олю и кивнула.

– Я ведь болела театром. Не пропускала ни одного серьезного спектакля.

Оля улыбнулась, не зная, что сказать, разломила еще один пирог, и из него на скатерть упала большая красная капля.

– Простите, пожалуйста, – пробормотала она, промокнула пятно предложенной салфеткой, и спросила, чтобы не было так неловко: – А сейчас?

– Что сейчас?

Оля кашлянула.

– Сейчас – театр?

Бабушка рассмеялась и махнула рукой.

– Какой сейчас театр! – она покачала головой. – Тем более здесь.

Она поднесла бинокль к глазам и заглянула в него, а когда отняла, взгляд у нее был еще задумчивее, точно сквозь линзы она увидела что-то кроме огромного блюда с пирогами.

– Н-да… – вздохнула она, возвращая бинокль на стол.

Она вдруг вскинула голову, взгляд прояснился.

– А ведь у меня и программки остались! – она посмотрела на Наташу. – Наташенька, дружок, принеси из книжного шкапа, из самого низа, где подписки, мой альбом.

– Красный? – спросила Наташа.

– Красный.

И пока Наташа искала альбом, Оля все поглядывала на бабушку, а та, придерживая занавеску рукой, смотрела в окно. Скрипки затихли, а дождь все также колотил по по-прежнему, но гром уже не гремел. После недолгого молчания приемник тихо запел женским голосом, вокруг которого защелкали помехи, означающие – Оля знала – что запись проигрывается на граммофоне. Бабушка сидела неподвижно, смотрела в окно, и ее вытянутое лицо с тонкими губами, высоким лбом и острым подбородком светилось под лампой. Бледно-русые волосы сплетались в тугой пучок, мочку уха оттягивала блестящая сережка.

Вбежала Наташа и водрузила на стол тяжелый альбом в красной картонной обложке. Бабушка оторвалась от окна, отпустила занавеску и – отодвинув от себя пустую чашку – раскрыла альбом посередине, стала медленно перелистывать, подхватывая страницы за уголок.

Оля допила чай и вытянула шею.

Альбом был заполнен фотографиями – в основном, черно-белыми. Между ними попадались аккуратно сложенные листы, конверты, газетные вырезки с иностранными заголовками.

– Это вы? – спросила Оля неожиданно для себя самой, увидев большую – во всю страницу – фотографию, и тут же смутилась – на фотографии, конечно же, была изображена актриса.

На худой конец – певица.

– Я, – улыбнулась Наташина бабушка.

Она отодвинулась и посмотрела на фотографию так, как смотрят на картину – выставив подбородок чуть вперед, прищурившись, – а потом приподняла альбом и повернула его к Оле.

С фотографии Оле улыбалась, чуть поджав губы, девушка невероятной красоты. Густые черные волосы, осыпающиеся прядями, были собраны к макушке и схвачены причудливым гребнем, тонкую белую шею украшали два ряда полыхающих бус.

Оля смутилась.

– Не верится, – усмехнулась бабушка, поворачивая альбом к себе. – Вот и мне тоже… Известный фотограф, хоть в рамку и – на стену.

И она с видимым усилием перевернула страницу, продолжила листать.

Оля прислушалась – дождь успокаивался.

– Вот, – бабушка пригладила разворот альбома ладонью и стала вытягивать из широкого конверта тонкие пожелтевшие буклеты, раскладывать их на столе, вокруг бинокля. – Вот Мариинский… Вот Александринка. А это БДТ…

Почти все буклеты были узкие, одноцветные, напечатанные на тонкой бумаге с вохристыми сгибами. Сквозь бумагу просвечивал спрятанный на обороте текст, уголки кое-где были замяты треугольниками. Оле показалось, что она чувствует запах старой бумаги – как пахнет старая бумага, она знала по огромным, строгого вида собраниям сочинений в отцовском шкафу. «Каменный цветок», «Гамлет», «Спартак» – Оля переводила взгляд с одного выцветшего заголовка на другой, вчитывалась в незнакомые фамилии, натыкалась на указания года и прикидывала, сколько лет было в этот год ее родителям, сколько лет оставалось до ее рождения, а в самом центре стола лежал, как ни в чем не бывало, бинокль, лежал и блестел перламутровыми боками, отражал в своих линзах кухню, и невозможно было поверить, что он и эти хрупкие, тонкие программки – из одного времени, как нельзя было поверить в то, что Наташина бабушка была когда-то красавицей с фотографии.

– Да, – вздохнула бабушка, бережно раскрывая одну из программок, – театр!

Наташа, по-видимому, знакомая с содержимым альбома, скучала, покачивалась на стуле, положив ладони на скатерть, и, когда бабушка стала возвращать программки в конверт, подмигнула Оле, похвалила пироги и встала.

– Да берите, берите, – отмахнулась бабушка на умоляющий взгляд, и Наташа схватила бинокль. – Только, девочки, пожалуйста, – бабушка посмотрела на Олю, – не разбейте.

Оля кивнула, поблагодарила за угощение. Наташа уже гремела стремянкой в коридоре.

После кухни казалось, что на чердаке – холодно. Еще сильнее пахло опилками, и было совсем темно – только из коридора в квадратный проем плыл неяркий свет. По шиферу еще стучал дождь, но уже устало, из последних сил.

– Я эти программки, – сказала Наташа, устраиваясь у окна и поднося бинокль к глазам, – наизусть выучила. «Испанские миниатюры» – шестьдесят седьмой, «Блудный сын» – семьдесят четвертый.

Оля удивилась – почему не рассказывала прежде? Но спрашивать не стала. Она смотрела на подругу и пыталась угадать, будет ли та похожа на бабушку? Будет ли такой же красивой? И хотя все говорили, что Наташа похожа на мать, приезжающую из Петербурга не чаще четырех раз в год, теперь ей казалось, что Наташа обязательно станет такой, как бабушка, и у нее тоже будет чудесная фотография, которую «хоть в рамку и – на стену».

– Вижу Трофимова, – сообщила Наташа, глядя куда-то вверх. – Заходит на орбиту, собирается снижаться.

За окном было темно, очертания домов расплывались, из-под фонаря сыпался косыми искрами дождь, в палисадниках перед теми из окон, в которых горел свет, блестели мокрой листвой кусты сирени и шиповника. Море из крон едва заметно раскачивалось. У горизонта небо еще было бледно-синим, но на его фоне вставала высокая ровная стена облаков – густо-черная – опоясывала крыши, уходила далеко в сторону. Над ней в самом центре синей полосы светилась яркая, крупная, похожая на драгоценный камень, звезда.

Оля взяла бинокль, запрыгала от фонаря к фонарю, от окна к окну, поднялась к звезде, но ее бинокль увидеть четко не мог и смотрел как сквозь туман.

– Трофимов снижается, – проговорила Оля задумчиво. – Высунулся в иллюминатор и машет рукой.

Трофимов долго снижался, кружил над двором, боясь задеть теплицу, и наконец, сел, оборвав бельевую веревку. Тут же он принялся разбирать космический корабль – «чтобы не привлекать внимания», а когда перетащил почти все доски в сарай, перекресток озарился светом фар, и Оля стала собираться домой. Наташина бабушка вручила ей бумажный кулек с пирогами, а потом они обе – и бабушка, и Наташа – стояли в дверях и ждали, пока Оля, прикрыв макушку ладонью, втянув голову в плечи, бежит к машине, протискивается на заставленное сумками сиденье и машет рукой.

– В антикварном был, – сходу сообщил отец. – Шкатулки и сабли, сабли и шкатулки.

Он наклонил широкое зеркало, и Оля увидела его смеющиеся – хотя и усталые, с тяжелыми темными веками – глаза.

– Тебе сабля не нужна? – спросил он, делая голос серьезным.

Перед сном Оля долго лежала в кровати, прислушивалась к вновь усилившемуся дождю, смотрела на бледную щель между шторами и представляла себе театр – залитую светом сцену, тяжелые красные кулисы, бархатные спинки кресел с металлическими номерами, причудливые гребни, бусы, веера, бинокли, платья, костюмы, овации и летящие из зала цветы. Актеры выходят на сцену, кланяются, держась за руки, посылают зрителям воздушные поцелуи, с балконов кричат восторженно, сверкают молниями вспышки огромных фотоаппаратов. И засыпая, проваливаясь в зыбкую неровную тьму, Оля была уверена, что все это ей сейчас приснится, что вот-вот заискрятся вокруг нее огни, зашумит публика, вздохнет скрипками оркестр.

Но проснувшись ранним утром в светлой, зеленовато-желтой от сияющей сквозь шторы листвы, комнате, под разливающийся за окном птичий щебет и шум воды, разговоры родителей, доносящиеся из кухни, подтянув горячее одеяло к щеке и глядя на комод, по которому плыли, дотягивались до шкатулки с павлинами и таяли широкие золотые лучи, пробившиеся из-за штор, она, как ни старалась, не могла вспомнить – снилось ей что-нибудь этой ночью или нет.

 

 

БЛУЖДАНИЯ

Сказка

 

Этот рассказ я порывался оснастить внушительным предисловием, призванным настроить читателя на нужную волну, каким-то образом ввести в курс дела – но потом решил, что уместнее будет отринуть все условности и просто начать – а там уж как пойдет.

Итак, трижды слышал я о том, что по нашему городу… блуждает – лучше слова, по-моему, не найти – нечто необъяснимое. Все три истории обнаруживают некоторую, если позволите, композиционную схожесть – что, в свою очередь наводит на мысли об их «родстве» – и поэтому целесообразно говорить о них в совокупности, не утомляя читателя тремя самостоятельными рассказами. Вместе с тем каждая история самобытна и в самобытности своей – не побоюсь громких заявлений – экстравагантна, в самом хорошем смысле этого слова. А значит – заслуживает какого-никакого внимания.

В бытность мою студентом, на курсе, эдак, на втором, я – как и положено всякому студенту – ухаживал за представительницами прекрасного пола, тратил значительную часть стипендии на букеты, мелкую бижутерию и билеты в кино, тщательно скреб бритвой верхнюю губу, опрыскивался одеколоном и вечерами напролет мерял шагами площадку под окном объекта моего воздыхания.

Объект моего воздыхания располагал арсеналом из: вздернутого носика, проницательных серых глаз, волны сияющих каштановых волос, сотни выученных наизусть стихов – сплошь серебряного века – и тотального, ледяного, несокрушимого равнодушия к автору этих строк.

В свободное от учебы и моих ухаживаний время объект воздыхания – позвольте далее для удобства называть ее Виолеттой, вне зависимости от того, как звали ее на самом деле, – занималась тем, что продавала знакомым косметику и парфюмерию, будучи включенной в сложный механизм сетевого маркетинга, принцип работы которого до поры до времени оставался для меня чем-то вроде головоломки. Комната ее – насколько можно было судить с дерева, растущего перед домом, – напоминала склад парфюмерного магазина и была сплошь заставлена коробочками, свертками, тюбиками, флакончиками, пузырьками и прочими артефактами, не вполне понятными нашему брату. Если Виолетта открывала форточку, двор наполнялся самыми чудесными ароматами, птицы щебетали громче, дворовые кошки урчали и жмурились и даже восседающие на лавках старушки переставали смотреть на меня с раздражением, окликали дружелюбно и расспрашивали, тяжело ли нынче учиться на юриста.

Все, к чему прикасалась Виолетта, дивно пахло духами – пахли перила в подъезде, пах почтовый ящик, пахли тетради с конспектами и пузатый чайничек, в котором нам подавали чай в соседнем кафе.

Все попытки заказать вино или шампанское, которым потчевали своих дам мои товарищи, пресекались на корню – я не смел перечить и давился терпким зеленым чаем, который с тех пор на дух не переношу.

В этом-то кафе, за этим-то чаем и рассказала мне Виолетта первую из трех историю – о том, что по нашему провинциальному городу плавает облачко легендарных духов «Шаримар».

– Не «Шаримар», – поправляла меня Виолетта, морщась, точно от боли, – а «Шалимар».

– Ша-ли-мар, – по слогам повторял я и смотрел на волны каштановых волос, рассыпающиеся по плечам.

– Этот аромат, – взгляд Виолетты становился мечтательным и устремлялся куда-то за окно, – этот аромат воплощает в себе любовь индийского шейха и самой прекрасной из его жен, – на этих словах я фыркал, и мечтательный взгляд на мгновение туманился презрением, – в садах Шринагара.

– Шри-на-гар, – повторял я, подпирая подбородок кулаком и тоже глядя за окно.

За окном вытягивалась засаженная каштановыми деревьями улица, на той стороне бил, сверкая брызгами, фонтан перед торговым центром. Каштаны падали с ветвей, раскалывались о тротуар, темные блестящие кругляши подпрыгивали, кувыркались, вихляя из стороны в сторону. Я представлял себе сады Шринагара, сплошь состоящие из каштановых деревьев, индийского шейха в тюрбане и смуглую красавицу с лицом, закрытым шелковым платком, похожую на Жасмин из диснеевского мультика. Шейх рассказывал Жасмин о своей любви, а потом подбирал только что упавший каштан, приседал, коротко замахивался и запускал каштан по дорожке под аплодисменты толпящихся за деревьями слуг.

– Это одни из первых типично восточных духов, – продолжала Виолетта и заглядывала в чайничек. – Подольешь мне чаю?

Пока я подливал чаю, звал официанта и просил повторить, с грустью смотрел на разносимые по залу подносы с шампанским и четыре пивных крана, блестящих из-за барной стойки, она рассказывала про то, что в духах цветочные и цитрусовые ноты удивительным образом сочетались с ванилью и ладаном, что форма хрустального флакона была неизменна в течение семидесяти шести лет, и лишь в две тысячи первом ее было решено несколько модернизировать.

– Зачем? – спрашивал я.

– Что зачем?

– Зачем ее модернизировать?

Виолетта вздыхала и смотрела на меня с укоризной.

– Ты, конечно, не веришь, – подводила она черту, – я бы, наверное, тоже не поверила, если бы лично не… столкнулась... если бы не почувствовала.

И она снова рассказывала про то, как уловила аромат легендарных типично восточных духов в одном из дворов Ливенской улицы, в который вошла, чтобы срезать путь домой, про то, что сразу вспомнила рассказы многочисленных брянских парфюмеров, про то, что аромат не стоял на месте, а плыл через двор на манер облачка, двигаясь через баскетбольную площадку к арке.

– Каждый уважающий себя парфюмер знает, как пахнет «Шалимар», – строго поясняла она.

Поняв, что аромат уплывает от нее, Виолетта сделала несколько выпадов в разные стороны, напала на след и заспешила за таинственным облаком.

– Как девочки и говорили – не больше метра в обхвате.

Выплыв из арки – в сопровождении Виолетты – духи заскользили вдоль домов и скользили так до самого общежития технического университета. Дважды Виолетта отставала, паниковала, серые глаза заволакивало слезами, но потом настигала загадочную цель. Так бы она и шла за ней до самой Индии – не вонзись облачко в стену общежития. По-видимому, для «Шалимара» кирпичная кладка препятствием не являлась. Виолетта бросилась к крыльцу, протиснулась через толпу галдящих студентов, добежала до лестницы и даже уловила слабый аромат заветных духов, но дальше бежать было некуда, пролетом выше уже не пахло, к тому же ее догнала запыхавшаяся вахтерша и попросила объясниться – или хотя бы представиться.

По словам Виолетты облачко духов «Шалимар» в разное время встречали в нашем городе около дюжины человек. Облачко вело себя спокойно, плавало по улицам и даже как бы никуда не исчезало – рано или поздно преследовательница натыкалась на препятствие, сквозь которое облачко проходило без труда.

– Лёля сперва потеряла его, а потом снова поймала, – восхищалась Виолетта. – Обежала дом, а оно вылетело ровно с другой стороны, прямо на нее.

Я отдавал должное Лёлиной сноровке.

– Но ты же понимаешь, что ты, например, даже если и столкнешься с ним, – Виолетта разочарованно смотрела на меня, – ничего не поймешь.

Я кивал, соглашаясь.

На следующей встрече она отказалась от колеса обозрения и отвела меня в парфюмерный отдел, где мне под нос сунули сладко пахнущую бумажку.

– Вот, – сказала Виолетта торжественно, – это «Шалимар».

Я покивал уважительно, пообещал держать ухо востро, принюхиваться на улицах и «если что, сразу звонить ей», но, конечно, как только мы вышли на воздух, «Шалимар» исчез из моей памяти, до неразличимости смешавшись с тысячей прочих женских духов.

А вскоре и общение с Виолеттой прекратилось – увидев меня в очередной раз курсирующим под ее окном, она спустилась, пристально посмотрела на меня своими серыми глазами и сообщила, что больше не может принимать мои ухаживания, потому что у нее теперь есть кавалер. Я сперва порядком расстроился, но потом даже обрадовался – потому что устал пить зеленый чай и биться, как горох об стену, в попытках заполучить-таки ее расположение. Она поблагодарила меня за все, извинилась – что делает ей честь – и пожелала встретить девушку, которая сможет увидеть во мне то, чего, как ни старалась, не смогла увидеть она. Завершила свою речь она просьбой не звонить и не писать ей – и желательно не здороваться при встрече – так как ее кавалер очень ревнив. Последняя просьба меня несколько обескуражила, но мы и впрямь перестали здороваться, встречаясь в университете. Один раз только – спустя почти полгода после разговора – я выпил лишнего на встрече с одногруппниками, взгрустнул и решил ей позвонить – соврать, что унюхал где-нибудь в городе пресловутый «Шалимар» и что бежал за ним до реки, напридумывать чего-нибудь эдакого, поярче, но трубку поднял ревнивый кавалер и стал кипятиться.

Через год я узнал, что они поженились и переехали в Москву.

Через два я закончил университет и – к моему великому удивлению – устроился на работу по специальности, в – что вызвало еще большее удивление – приличную компанию, исправно платившую зарплату, с пониманием относящуюся к отсутствию опыта и никоим образом не посягающую на мое человеческое достоинство. В университете нас готовили к тому, что молодой специалист на первых порах обязательно проходит через унижение, пренебрежение и ущемление в правах – что звучит особенно иронично в разговоре о молодых юристах, – закаляется через ругань начальства, просеивается сквозь безжалостное сито естественного отбора и, при должной настойчивости, врывается в профессиональную лигу обросшим шишковатой броней.

Мне с начальством повезло. И с офисом повезло, и с зарплатой, можно сказать, повезло – я только вступал в самостоятельную жизнь и звезд с неба не хватал – и вообще со всем повезло, а больше всего – с коллективом, в центре которого восседал обставленный мониторами системный администратор, милейший парняга, мой ровесник, общительный и остроумный – со скидкой на профессию, – с которым мы в первый же месяц нашли общий язык и крепко сдружились.

Системный администратор – позвольте далее называть его Женей – и рассказал мне вторую историю из сегодняшнего списка. Был он весельчаком, балагуром, постоянно что-то сочинял, смеялся в голос над форумом сисадминов, в котором по долгу службы состоял, цитировал мультфильмы и добродушно обозревал офис сквозь толстые линзы прямоугольных очков, выглядывая из-за гряды мониторов.

Началось с того, что я поделился с Женей легендой о «Шалимаре». Уж не помню точно, какими тропками мы вышли на эту тему, но помню, что по мере моего рассказа лицо у Жени вытягивалось и жевал он все медленнее – дело происходило в офисной кухне, в конце рабочего дня, в равноудаленное и от обеда, и от ужина время, в которое обязательно хочется если не поесть как следует, то хотя бы перекусить, благо магазин электроинструментов делит первый этаж с продуктовым.

Из-за двери доносился смех – смеялась, конечно, бухгалтерия – в углу кухни гудел холодильник, пыхтел, готовясь закипеть, чайник.

Внимательно меня выслушав, Женя снял очки, потер их о джемпер, вернул на место и стукнул освободившейся рукой – во второй он на почтительном расстоянии держал надкушенное пирожное «муравейник» – по столу.

– Врет твоя Виолетта! – воскликнул он.

Он тут же смутился своей горячности, кашлянул и добавил:

– Ну, или это совпадение такое, – он понизил голос и протянул, разделяя слоги паузами, – мис-ти-ческое.

Чайник забурлил, всхлипнул и выключился со щелчком. Женя доел «муравейник» – не посмеявшись традиционно над тем, что он муравьед – встал, но чайник проигнорировал и заходил туда-сюда по кухне в раздумьях.

– Говорят, – сказал он, остановившись и подперев плечом холодильник, и тут же поправился: – пишут! Пишут, что летает по нашему городу… – он ударил себя в грудь. – По нашему!..

Я кивнул.

– Летает по нашему городу, – продолжил он, – облачко, – он внимательно посмотрел на меня, – вай-фая.

Я, сидевший до этого момента в некотором напряжении, прыснул и потянулся за пирожным.

– Смеешься! – крикнул Женя и замахал руками. – Над Виолеттой, небось, не смеялся!

– Смеялся, – соврал я.

Женя покачал головой, взял со стола чашку, плюхнул в нее три ложки кофе и залил кипятком. Над чашкой закачались струйки пара, горько запахло. Я сидел и молча ел пирожное.

– Пишут, – заговорил, наконец, Женя, поднимая кружку на уровень глаз и глядя на меня сквозь пар, – что вай-фай этот необычен не только тем, что он, собственно, есть, просто так, без источника, и не только тем, что он постоянно перемещается, – Женя поставил чашку передо мной и зашагал по кухне, – но и много чем еще.

Я откинулся на спинку стула.

– Скорость – космическая! – начал загибать пальцы Женя. – Данные…

Он осекся – за дверью раздался шум, она распахнулась, и в кухню ввалилась бухгалтерия в полном – золотом – составе. Захлопали дверцы шкафчиков, из холодильника дохнуло морозом, захрипел чайник, забурлила в раковине вода, исчезли – я и глазом не успел моргнуть – все остававшиеся в упаковке «муравейники».

– Муравьеды, – коротко сказал Женя с серьезным лицом. – В естественной среде обитания.

Поднялся хохот – бухгалтерия в системном администраторе души не чаяла – и нас с Женей как-то невзначай добродушно вытолкали из кухни в пустой офис.

Кроме нас и бухгалтерии в офисе в это время обыкновенно никого не было.

За окном мело – стоял то ли декабрь, то ли январь – сквозь метель мерцали огни фонарей. В офисе было темно – бухгалтерия презирала общее освещение и отдавала предпочтение настольным лампам, которые Женя называл «ночниками». Ему лампа была не нужна – он сидел в круге бело-голубого свечения, исходившего от мониторов.

– Смотри, – потянул он меня за рукав к мониторам.

Он сел и застучал по клавиатуре.

– В какой смотреть? – спросил я, опираясь на спинку кресла.

Женя ткнул пальцем.

– Форум, – пояснил он.

Я вытянул шею, присмотрелся. Как и ожидалось, язык, на котором общались люди на форуме системных администраторов, русский напоминал очень отдаленно и требовал перевода.

– Я таких слов не знаю, – сказал я. – Переводи.

Женя заерзал довольно и стал объяснять значение каждого термина отдельно, в красках, с готовностью – Женя любил свое дело и использовал любую возможность для того, чтобы порисоваться перед простым смертным. Выходило, однако, примерно так же, как и в случае с «Шалимаром», – с той лишь разницей, что аромат я забыл, шагнув за порог парфюмерного отдела, а технические детали волшебной вай-фай сети буквально по пословице влетали в одно мое ухо и вылетали из другого, не задерживаясь. В итоге получалось, что по городу, если верить завсегдатаям форума, плавает облачко вай-фая и ведет себя примерно так же, как и облачко «Шалимара» – только, конечно, не пахнет – и при этом по характеристикам составляет для знающего человека огромную ценность.

Встреч с облачком было всего четыре, и в последний раз форумчане устроили настоящую облаву: счастливчик, чей аппарат зацепился за таинственный сигнал – пароля не требовалось – мало того что сорвался с места и бросился в погоню, но и на бегу бросил клич коллегам. Компьютерщики всех мастей хлынули на улицы, бросая рабочие места и онлайн-игры. Началась увлекательная беготня с распределением по секторам – Виолетте с ее обонянием ориентироваться в пространстве было куда проще, – беготня, затянувшаяся на несколько часов: «Шалимар» мог обмануть даже сноровистую Лёлю, расчертив дом культуры не по прямой, а буквой «г» или более причудливым зигзагом, компьютерщики же мгновенно оцепляли здание и показывали чудеса организованности, ухитряясь при этом выжимать из облачка максимум возможностей, сообразно его удивительным характеристикам.

Поздней ночью облачко вай-фая ушло от преследователей озерами.

Рассказ был в духе Жени – и если бы не «Шалимар», я бы ни на секунду не усомнился в том, что все это – чистой воды выдумка. Кроме того – кто их разберет, этих компьютерщиков: нафантазируют себе и носятся, сломя голову. И сейчас я все же думаю, что в конечном итоге кто-то над кем-то изобретательно шутил. Но тогда – в темном, с «ночниками», офисе, с метелью за окном, в круге молочно-голубого сияния, бросающего блики на Женины очки, я вдруг на какую-то минуту твердо поверил в то, что обе истории – чистая правда, что прямо сейчас по городу курсируют два удивительных облачка, и нужно только быть сведущим человеком, чтобы при встрече осознать всю грандиозность события.

Уже через полчаса, дописывая протокол о внесении изменений в устав под гомон бухгалтерии – задумчивый Женя обхватил голову огромными наушниками и прилип носом к монитору – я сомневался, качал головой и усмехался своей доверчивости.

С Женей мы дружим до сих пор.

Приличная компания, в которую мне повезло попасть и в которой повезло проработать четыре года, не выдержала федеральной конкуренции и рассыпалась после долгих попыток оставаться на плаву. Я попал под сокращение, Женя ушел сам, офис сдали в аренду, и теперь, проезжая мимо него в вечернее время, я вижу, что никто не «полуночничает» – еще один Женин термин, описывающий пиетет бухгалтерии перед настольными лампами, – потолок сияет холодным белым светом, накидывая широкие сверкающие лоскуты на островок парковки.

После сокращения я за год сменил несколько мест, пока не осел в одной из юридических контор, штат которой наполовину состоял из моих однокурсников и отличительной особенностью которой – кроме звучного, не в пример конкурентам, названия – была любовь начальства к корпоративам. Корпоративы устраивались по поводу и без повода – в среднем раз в две недели. Праздновали дни юриста, дни российской печати, дни дипломатического работника, дни работника геодезии и картографии – не говоря уже о днях рождения и дне, в который славная десятая налоговая зарегистрировала наше ООО. На корпоративы уходило страшно много денег – но зато атмосфера в коллективе со временем выстроилась отменная. Я даже перезнакомил со всеми Женю, и он стал приходить время от времени – по компьютерной части.

Корпоративы в основном проводились прямо на рабочем месте – в нерабочее, понятно, время. Корпоративы были шумные, с выдумками, песнями и авантюрами – и завершались далеко за полночь разъездом участников на такси. Кто-нибудь обязательно оставался спать в кабинете – скорчившись на крошечном диванчике для посетителей, у кулера, – но я всегда ехал домой, хотя дорога была неблизкой.

Во время одной из таких поездок я и услышал третью историю из обозначенных.

Праздновали всемирный день туризма – приходящийся на конец сентября. По такому случаю кто-то принес гитару, подглядывая в компьютер, пели походные песни, вспоминали, кто, когда и куда ходил с палатками, сколько ночей суммарно провел в спальниках, страшно было или весело. Для аутентичности использовали металлические рюмки из туристического набора. Я в походе был дважды – в пятом и шестом классах, без ночевок, но с палаткой, под строгим надзором учителя географии и двух добровольцев из родительского комитета. Походы были хорошие и оставили массу теплых воспоминаний, но для корпоратива они вряд ли подходили. Зато оказалось, что Лёша Козьмин был в горах и даже куда-то карабкался в составе группы – для чего полтора года предварительно посещал скалодром – и поэтому весь вечер был в центре внимания, руководил репертуаром и важничал, повторяя раз за разом:

– Горы – это да-а…

При этом он скреб ногтями недельную щетину и смотрел на окно, словно там, за пеленой дождя, возвышался не строящийся микрорайон с кранами и прожекторами, а горный хребет.

У многих само по себе известие о том, что в нашем городе есть скалодром, вызвало крайнее изумление.

Около часа ночи я поднял над головой портфель и в два неловких прыжка преодолел расстояние от крыльца до такси, дважды по щиколотку провалившись в лужу. Бабье лето закончилось, и лило уже с неделю – в такси было душно, гремела музыка, чтобы увидеть что-то в окно, нужно было предварительно это окно протереть – и ловить момент, потому что оно запотевало тут же.

Ехал таксист осторожно, не гнал, но постоянно кого-нибудь ругал – других водителей, дождь, муниципалитет, вырубающий вдоль дорог деревья, застройщиков, втыкающих в каждый свободный пятак по четырнадцатиэтажной свечке. Я сперва старался слушать внимательно, но потом меня растрясло, и следить за чередой возмущений, прорывающихся сквозь гремящую музыку, стало затруднительно. Я прислонился к запотевшему стеклу и начал потихоньку проваливаться в дремоту.

Кажется, я даже успел увидеть что-то вроде сна, когда машину тряхнуло так, что портфель с моих колен слетел под ноги. Где-то в районе левого колеса жутко громыхнуло, таксист выкрутил руль, и мы остановились посреди пустой улицы в пяти минутах от моего дома. Таксист зажмурился и для верности закрыл лицо ладонями. Потом положил руки на руль, медленно выдохнул, надув небритые щеки, и включил аварийку. Медленно отстегнул ремень, медленно вышел под дождь и осторожно закрыл дверь. На меня он даже не посмотрел.

Сон как рукой сняло. Я посидел минуту, две, а потом щелкнул ремнем и тоже вышел.

Таксист рылся в багажнике и что-то бормотал. Я поднял воротник пальто, втянул голову в плечи, покачиваясь, обогнул такси и посмотрел на громыхнувшее колесо.

Кажется, все было в порядке. Во всяком случае, я ожидал увидеть развороченное крыло и был крайне рад тому, что ожидания не оправдались – даже колесо оказалось не пробитым.

Таксист, между тем, распрямился и помахал мне выловленной из багажника рулеткой. Потом он развернулся и зашагал к яме, на которую мы, судя по всему, и наехали. Яма чернела ровно посередине полосы, имела форму правильного круга. Таксист, не обращая внимания на дождь, растянул рулетку, сел на корточки и стал замерять габариты ямы – включая глубину, которая, к слову сказать, была не такой уж и большой. Потом встал, подошел ко мне, внимательно осмотрел колесо, упершись ладонью в мокрый асфальт, заглянул под крыло, по локоть засунул руку под дно и в завершение покачал колесо ногой.

Потом он выпрямился, обернулся и долго смотрел на яму. Мимо проехал, обогнув нас по встречной полосе, огромный внедорожник. Из-под колес летели брызги, я отпрыгнул в сторону – а таксист остался стоять и даже не шелохнулся, когда по коленям его хлестнула настоящая волна.

– Вот тебе и на, – протянул он, наконец, дернул ручку и, не глядя на меня, сел в машину.

Когда я сел на свое место, он кому-то звонил.

Кто-то долго не отвечал.

– Слышь! Слышь! – закричал таксист, как только в трубке послышался голос. – Знаешь, что сейчас было?

Я положил портфель на колени и кашлянул. Таксист и глазом не повел.

– Какой «сплю»! Какой «сплю»! – кричал таксист. – Тут такое! Какой «утром»!

Но кто-то на другом конце провода, по-видимому, общаться желания не имел.

– Сбрасывать он мне будет… – шипел таксист, перезванивая. – Сбрасывать мне…

Но собеседник трубку брать не хотел. Таксист предпринял еще несколько попыток дозвониться и выругался.

– Не хочешь – как хочешь! – гаркнул он на телефон и бросил его через плечо, на заднее сиденье.

Потом он повернулся ко мне и выпучил глаза.

– Знаешь ты, что сейчас было, а?

То ли по интонации, то ли по выражению лица я все понял.

Таксист выключил аварийку, медленно отъехал к обочине, выкрутил руль, развернулся и припарковался на другой стороне улицы, так, чтобы видеть яму.

– Это, – он показал пальцем на яму, – не простая яма.

Он торжествующе посмотрел на меня и добавил:

– Вот я тебе зуб даю, завтра этой ямы здесь не будет.

Мне его зуб нужен не был.

Таксист приоткрыл запотевшие окна – в салон тут же стало заметать мелкие холодные капли – и рассказал мне о яме, имеющей форму ровного круга, возникающей то тут, то там на дорогах нашего города.

– И пригорода! – поправился он.

Про яму говорили таксисты, про яму говорили маршрутчики и водители медленного транспорта – автобусов-троллейбусов – и автолюбители из посвященных. Яма появлялась на дороге, создавала неудобства какое-то время – от нескольких часов до нескольких суток – и исчезала без следа.

– Зуб тебе даю, – восклицал таксист, – вчера ее тут не было!

Я сам день или два назад проезжал этой улицей, но проезжал в другую сторону и вполне мог яму не заметить.

Посредине рассказа таксист выскочил из машины, стукнул крышкой багажника и побежал к яме. Опасливо обойдя ее по кругу, он выставил перед ней аварийный треугольник и побежал обратно.

– Я ведь не верил, – продолжил он, закрывая за собой дверь. – Не верил же! Вот так штука…

По крыше такси барабанил дождь, небо было затянуто облаками, сквозь которые выглядывала то одним краешком, то другим луна. Не успевшая опасть листва отяжелела и тянула ветви деревьев, стоящих вдоль дороги, вниз. Фонари горели оранжевым – и вся улица светилась, отражая их свет. Яма молчаливо темнела метрах в пятнадцати от нас.

– Обычно ее объезжают, – говорил таксист. – Это я, дурак, засмотрелся.

Я слушал-слушал, а потом, запинаясь и путая слова, рассказал – и про «Шаримар», и про вай-фай. Таксист кусал губы, хмурился, щурил глаза. Когда я закончил, он посмотрел на меня подозрительно и протянул:

– Не врешь, а?

Я хотел сказать, что зуб даю, но не сказал. Я цыкнул раздосадовано – и даже немного обиженно.

– Правда или нет, – сказал я, – не знаю. А что рассказывали – не вру.

Таксист задумался и молчал до тех пор, пока не зазвонил с заднего сиденья телефон.

– Проснулся! – крикнул победно таксист. – Ага!

Он вытянул руку назад, нащупал телефон, посмотрел на экран и захохотал.

– А вот на тебе! – и он сбросил вызов.

Через секунду телефон звонил снова. Таксист посмотрел на меня довольно и сбросил еще раз. На третий раз он ответил, вальяжно поздоровался, начал ломать комедию, но потом не сдержался и затараторил, в красках описывая произошедшее.

Я пригрелся, в теплой машине вернулись отголоски походных рюмок, мысли стали путаться. Таксист пошел на второй круг – принялся рассказывать с самого начала, речь его то замедлялась, то ускорялась, меня снова стало клонить в сон.

На середине третьего круга таксист остановился, несколько раз сказал, что «зуб дает» и коротко попрощался с собеседником.

– Сейчас приедет, – сообщил он радостно.

– Кто? – не понял я.

– Кореш!

– Зачем? – мысли плавали как кисель.

Таксист поерзал.

– Посидим тут немного, – сказал он. – Посмотрим. Вдруг она при нас – того?

Я понял, что таксист собирался ждать таинственного исчезновения ямы. Я напомнил ему про несколько возможных суток.

– Ну а вдруг? Посидим пару часиков. Давай с нами.

Я трезво оценил ситуацию и, сославшись на ранний подъем, отказался.

– Да ладно тебе, – уговаривал меня таксист. – Такое дело-то!

Я замялся, посмотрел на яму, на усилившийся дождь, на портфель у меня на коленях и покачал головой.

Таксист презрительно скривился.

Некоторое время сидели молча.

– Все-таки остаешься? – спросил таксист с надеждой.

Я объяснил, что хотел бы попасть домой.

– Вот еще! – крикнул таксист. – Я отсюда не уеду!

Я опешил.

– Не надо мне твоих денег, – говорил таксист. – Я тут остаюсь. Хочешь – иди пешком. Или еще кого вызывай.

Я засопел носом, отстегнулся, вылез из такси, перешагнул через заборчик, вышел по газону на тротуар и нетвердой походкой двинулся в сторону дома, подняв над головой портфель. Подойдя к перекрестку, я обернулся и увидел, что рядом с моим такси паркуется еще один автомобиль. Я постоял в нерешительности, потом свернул, дошел до следующего перекрестка, срезал через двор, развернулся и понесся обратно, перескакивая лужи – почти всякий раз без особенного успеха.

Машин было уже семь или восемь, почти на всех светились шашечки. Водители хлопали дверями, перебегали друг к другу, кто-то стоял под зонтом прямо на дороге.

Я влез под узкий козырек продуктового магазина и стоял, вытянув шею, вглядываясь в происходящее на дороге минут, наверное, двадцать, не меньше – пока не понял, что совсем замерз. Я постоял еще немного, раздумывая – не подойти ли к таксистам? – набрал Женю, но дозвониться не смог. Я вынырнул из-под козырька в ливень и, стуча зубами, прижав портфель к груди, заспешил домой, пообещав себе вернуться на следующий день.

Наутро я проснулся с ужасной головной болью – о том, чтобы садиться за руль, не было и речи, – значительно позже положенного. Но таксиста я просил ехать через ту самую улицу. Яма находилась на прежнем месте, но больше не темнела – она до краев была наполнена дождевой водой и отражала в себе бледно-голубое осеннее небо, почти свободное от облаков. Вдоль дороги по обе стороны улицы стояли несколько машин – включая моего таксиста, который сидел, подперев щеку рукой, и не сводил глаз с круглого голубого пятна.

На работе надо мной весь день смеялись – и над доверчивыми таксистами смеялись. И посмеивались над Лёшей Козьминым, который после вчерашнего взял отгул.

– В горы ушел, – шутили коллеги.

Голова болела весь день, несмотря на аспирин, крепкий чай и смешной массажер, который стоял на тумбочке в углу рядом с калейдоскопом и раритетным «тетрисом» – тумбочка была данью уважения прогрессивным столичным офисам, в которых есть и столы для пинг-понга, и игровые приставки, и каюты для тихого часа.

В конце дня приехал Женя, обновил антивирус, исцелил мышку шефа от галочки «Для левшей» – мышку дважды меняли – и вызвался меня подвезти.

Ямы не было. И машин у дороги не было. Даже моего таксиста не было. На месте ямы маячил темный круг свежего зернистого, комочками, асфальта.

Стало понятно, что приезжали сотрудники дорожной службы, и просто засыпали удивительную яму. Не удивлюсь, если – не вычерпав из нее предварительно дождевую воду.

Почему-то было обидно – я недоумевал, как мой таксист мог такое допустить. Женя подбросил меня к дому, я едва успел перекусить и повалился спать – и спал до утра.

Через полгода наша юридическая контора закрылась – корпоративы доконали ее. Я устроился в суд – архивариусом, – но бежал оттуда, едва отработав месяц. В конце концов, меня взяли в юридический отдел транспортной компании, где я и тружусь до сих пор, не поднимая головы от бумаг. Но, однако, на горизонте – если говорить образно, головы-то я не поднимаю – даже маячит какой-никакой карьерный рост.

На этом рассказ можно было бы и закончить – если бы не в меру примечательная встреча, произошедшая на прошлой неделе и послужившая, если разобраться, поводом для того, чтобы вообще, так сказать, «взяться за перо».

Во вторник к нам приходил устраиваться тот самый таксист. Сразу раскрою карты – его не взяли. Мы встретились в коридоре, у лестницы, и вмиг узнали друг друга – хотя у него над губой раскинулись роскошные усы, а я постригся чуть ли не наголо, потому что начал понемногу лысеть. Я посетовал на то, что он позволил дорожникам засыпать городскую легенду, он сперва моргал удивленно, расспрашивал, что да как, а потом рассказал, что никаких дорожников не было, что утром, часов около одиннадцати, кто-то из таксистов заметил, что круг воды – яма, как вы помните, до краев была наполнена водой, – как будто сужается. Рассказал, что обступили, стали спорить, что какой-то смельчак ткнул в воду палкой, и оказалось, что никакой ямы нет, а есть ровная круглая лужа – и сужается она потому, что попросту высыхает. Рассказал, что под лужей в итоге обнаружился кружок темного зернистого асфальта – и впрямь похожего на свежеположенный. Рассказал он мне все это с серьезным лицом, я все ждал, что он пообещает зуб, но он не пообещал.

Возможно, именно поэтому я ему не особенно-то поверил.

Совсем не поверил, если признаться.

 

 

КАК Я ВИТЬКЕ СТАЛ БОЛЬШЕ НЕ ДРУГ

Рассказ старика

 

Было нам… Дайте-ка подумать. Да, как вам сейчас, наверное, – ну не более двенадцати. И мне, и Витьке. У нас вообще как-то все дети были примерно одного возраста. Дружные, да. Ну а с Витькой – эх, не разлей вода, как братья. С самых что ни на есть пеленок.

Сразу говорю, что верить или не верить – дело ваше. Мне от того ни жарко, ни холодно.

В общем, было нам не более двенадцати. На той улице тогда в самом хиленьком домишке жил какой-то… Не помню. То ли бурят, то ли казах. Оттуда, в общем, – степной человек. Старый был – что щепка сухая. Глазки узенькие, бородка жиденькая, нос широкий. Все нам байки травил. Что ни вечер – заседаем у него на крыльце. Целой ватагой, да. А он и рад – живет-то один, так хоть с мальцами языком почешет. Много всякого рассказывал, да. Фольклор ихний. У них в таких делах недостатка нет – хоть многотомники издавай. Под каждым кустом у них то ли дух какой, то ли природная, то есть, аномалия. Чудные они, азиаты. Может, оттого сочиняют, что живется им в степи скучно, – не знаю.

Ну и рассказал он нам как-то про одну такую штуку… Как бы половчее-то… Если, говорит, выйти зимней ночью, да чтоб снежной – а я, надо сказать, и знать не знал, что в степи снег бывает, – да чтоб беззвездной… Выйти если в степь, значится… Ну, и главное, чтоб вот земля – белая-белая, а небо – черное-черное. И все – ни деревьев, ни холмов, чтоб горизонт ровнехонько лежал. Если так вот выйти – да зайти подальше, чтоб и за спиной только снег да небо были – голову запрокинуть, да подпрыгнуть как следует… Высоко-высоко, чтоб аж в коленях дернуло… То, значит, верх и низ кувыркнутся – и упадешь на небо. Ну, не на небо… Как сказать-то… Вроде как на землю, только наоборот все будет – земля черная-черная, а небо – белое-белое. Какое-то, поди ж ты, искривление пространства – или вроде того. Ну, чудаки эти азиаты, говорю же.

Смотрите, закат какой. Холодает, значится. Ежели так полыхает, то наутро жди морозца – верное дело.

Ну так вот… Рассказал он нам такую небылицу. Все головами покачали, покивали с умным видом – и баста. Ну а чего еще-то? Сколько этих небылиц было уже? А Витьке запало в душу. Он виду не подал – и даже мне обмолвился только раз, мимоходом, интересная, дескать, штука – ну и все. Обмолвился тогда же, в тот вечер, как домой шли. «Интересная, – говорит, – штука, не находишь?». «Нахожу», – отвечаю. «Вот бы, – говорит, – провернуть такое». «Что ж ты, – отвечаю, – в степь заради такого случая поедешь?». «Зачем, – говорит, – мне степь, дурья твоя башка? У нас вон за рекой поле». Я на дурью башку обиделся – а поле и впрямь есть. Только оно не голое, там изба стояла сгоревшая. Жуткое зрелище, надо сказать: ровное такое все – и вдруг, как пень какой-то, черная коробка. Хозяйственная какая-то штука – стояла-стояла пустая, да и сгорела вдруг. Может, молния попала, может задурел кто и нарочно поджег. Мало ли дураков. «Ты, – говорю, – сам дурья башка. А там, если ваше благородие на память жалуется, изба стоит». А почему «изба» – знать не знаю, прилипло как-то. Он насупился – значит, и правда забыл. Ну и все на этом – распрощались да по домам.

И до самой зимы я от него про эту затею ничего не слышал.

А старик тот осенью и помер. От старости. Приехала к нему родня какая-то – целая толпа. Похоронили и уехали. А дом продали Алексеевым – Семеныча встретите, спросите сами. Вот и он, кстати, ковыляет – собственной персоной. Да вон же, у колонки. Не он? Ну, мне ошибаться не зазорно, я уже слепой почти.

В общем, наступила, значит, зима. Снежная была, ух! Навалило – ворота не откроешь. Смотрю, Витька какой-то хитрый стал – это сразу заметно, задумал что-то. Я его давай трепать – что да как? Он и говорит: «Не выходит у меня из головы та байка». Я и думать-то забыл – прежде чем дошло, о чем вообще речь, трижды услышал, что я дурья башка. Ну, может и дурья, кто ж застрахован? «Пойдем, – говорит, – на разведку». «А изба-то, – спрашиваю. – Что она, по-твоему, встанет и уйдет? Чтоб тебе скакать там было сподручнее? Или улетит, может?». Очень я на дурью башку тогда обижался.

«Пойдем», – говорит.

Ну, а я чего ж? Можно и сходить, коли делать нечего. В тот же день и потащились. Вдвоем. Я хотел было еще кого позвать, да Витька воспротивился. Известное дело – чтоб всю славу себе.

Здравствуйте, молодой человек. Сызнова ради вас начинать не буду, угадывайте на ходу. Да не шикайте вы на него, мало ли какие дела у людей. Что за молодежь пошла агрессивная?

В общем, пошли мы. Шли долго – шутка ли, за город, а там поле, а потом рощица, потом еще до речки дотопай, перейди ее – и еще по прямой. Шли мы, шли, взмокли даже. А как речку перешли, да вглубь поля пролезли, так и обомлели. Все белым-бело, где небо, где земля – поди разбери. Снег сыпет, как из мешка, небо белое, земля белая, все плывет – как в молоке. «Ты куда меня привел? – говорю. – Заблудимся сейчас». «Не заблудимся, – говорит, – вон, река шумит, и следы наши на снегу. Да и по избе ориентироваться можно». Завертели мы головой – да так и ахнули. Нет никакой избы. Корова языком слизнула. То торчала, как колдобина какая, глаза мозолила, а тут на тебе – хоть бы точечка. «Наверное, – говорит Витька, – в нее еще раз молния ударила. Чтоб наверняка». Я ему сказал, конечно, что молния дважды в одно место не бьет – это же не громоотвод какой, а так, рухлядь. Ну, да не суть. Я думаю, что тут никакой мистики нет – пришел срок, изба и развалилась. Не век же ей стоять, обгоревшей.

Нет, не бьет. Если это не громоотвод специальный, то не бьет.

В общем, послонялись мы по полю – нет избы. Все, как старик говорил, – земля да небо. «Решено, – говорит Витька, – сегодня же ночью – сюда». А тут, признаться, и у меня руки зачесались – мальчишки же. Хлебом не корми – подавай приключения. Конечно, я не верил. Ну что за глупость? Прыгни-подпрыгни, да хоть с табуретки, хоть разгон возьми – не на небо же. Но тут надо Витьку знать – такое шило, только держись. И сам на месте не сидит, и другим не дает – и прямо как заразный какой, если идешь с ним куда, так непременно влипнешь в какую историю. Без него кажется: человек как человек, смирный-тихий; а только с ним – так превращаешься в какого-то разбойника. Непреодолимый магнетизм авантюризма, как говорится.

Ну, условились мы с ним ночью – из дому да туда. Тома Сойера читали? Вот и мы так же – друг у друга под окнами мяукали. Сейчас так, поди, не делают.

Но тут тоже было все вилами по воде – вдруг ночь звездная? Мы уж порешили, что даже если и звезды, и луна, да хоть бы северное сияние с салютами – все равно пойдем, пробовать. Я, в принципе, к нашей затее серьезно не относился, так, забавы ради – чего ж не прогуляться за тридевять земель?

А ночь была, как нарочно – темным-темно. Ни луны, ни звезды – только снег, значит, белый. Да фонари горят кое-где. Я насилу выбрался – сестрица моя что-то заподозрила да караулила – делает вид, будто спит, а сама, знаю, шпионит. Лежал я лежал – сам чуть-чуть не закемарил, уже и сон сниться начал. Про Витьку. Интересный сон, расскажу попозже. Чувствую – все, засыпаю. И слышу – сестрица-то сопит у себя. А я знаю, как она сопит по-всамделишному, такое не изобразишь. Я тихонько и выскользнул. Оделся, укутался – все как надо. Выбрался из дому через двор – ту дверь только смазали, не скрипела совсем. Через забор перелез – не ворота же открывать – и поспешил к перекрестку.

А Витька там уже – у столба мнется, чечетку какую-то выплясывает. Увидал меня и накинулся: «Ты чего? – кричит. – Уморить меня решил? Я чуть, – кричит, – ноги себе не отморозил». «Прости меня, – отвечаю, – дорогой ты мой друг, обстоятельства». «Обстоятельства», – говорит. Передразнил, дескать.

А что ты думал, милый мой? Дети – они во все века дети.

Ну и пошли мы потихоньку. Ночь стоит – мрак; если б не снег, на столбы налетали бы. Прошли по улицам – тихо, все по домам сидят. Даже собаки не брешут.

Идем, значит. Вышли за город. Там поле. Не то поле, другое. Прямо перед носом роща маячит, за спиной дома. Протащились через поле – полные сапоги снега. А снега-то! По колено! «Давай, – говорю, – здесь прыгнем пару раз – и по домам. А то сляжем с ангиной». Но то ж Витька – как что втемяшит в голову… Идем.

Эх. Зашли в рощу, чуть носы не поразбивали там – идешь, а все под ногами проваливается, ветки какие-то, бревна. Роща березовая, жиденькая, а ночью в мороз-то нет-нет да и возьмет страх. Прошли рощу. Впереди речка. Речка, понятно, подо льдом, а через нее – мостик. Деревянный. Идешь по нему, а он скрипит как в последний раз. Но, признаться, я к тому времени так замерз, что мне уже на мостик чихать хотелось. А Витька знай себе марширует, что твой солдатик – и все ему нипочем.

Слушайте, а как темнеет быстро.

Ну и снова – по колено в снегу тащимся. По полю, значит. Теперь – по тому самому. Тащимся, тащимся, обернулись – мостика не видать. По сторонам глядь – избы нет. Кругом – как простыня белая, а выше – будто гуашью замазано, ни звездочки. Тут меня как в пот бросило. «Ну его, – говорю, – пойдем домой». Витька только что не набросился на меня. «Дурак ты что ли?! – шипит. – Столько волоклись – и зазря?». Я помялся, потоптался – чувствую, отпускает. Страх-то. Не выспался, думаю, вот и приплохело. «Ладно, – говорю, – валяй». Стали мы с ним, головы задрали… А кругом – тишина жуткая! Хоть бы, думаю, снегопад был – так все как-то поживее бы. Но снегопада-то нет – и тишина. Кажется, хоть одна снежинка приземлится – так загромыхает же.

Задрали, значит, головы. Ну, чисто гуашь! «Давай на три», – предлагает Витька. «Давай». «Кто считать будет?». «Давай я», – говорю. «Давай». «Раз…» – говорю. И слышу, что у меня голос какой-то сиплый, будто сдавленный. «Два…» – на этот раз постарался погрубее как-то. «Три!» Ну и прыгнули мы. Я так, наверное, никогда не прыгал – может, рекорд бы какой-нибудь поставил, если б кто с линейкой стоял. Ажно в ноге что-то щелкнуло. И мысль в голове пронеслась, как сейчас помню: «Сломал?». А вокруг… Батюшки… Мир вдруг качнулся, перед глазами поплыло… «Перестарался, – думаю, – сейчас на спину плюхнусь. Вот Витька посмеется». Но плюхнулся не на спину – на живот. Да подбородком как хряснулся – аж искры посыпались – хорошо, что языка между зубами не было.

А что? Откусил бы – как пить дать.

Перед глазами потемнело – и не светлеет. Я моргнул раз-другой – не светлеет. «Ослеп от удара», – думаю. Вот тебе и приключение. Тут слышу – охает кто-то рядом. Про Витьку-то я и забыл! Привстал, повернул голову – да чуть не завыл от ужаса. Смотрю, ворочается рядом Витька – а лежим мы на какой-то черной равнине. И небо над головой – как лист бумаги.

А хотите – и не верьте. Мне без разницы.

Витька сел – глазами хлопает. И рот открыт. Я зажмурился, по щекам себя похлопал – а потом как двину Витьку – кажется, даже ногой. «Ты куда меня притащил?!» – кричу. А у самого слезы градом. Чего-чего? Страшно – вот чего! Шутка ли – только что зима была, ночь, а тут раз! – и не холодно совсем, и земля какая-то сухая, черная. И на небе ни облачка – и ни луны, ни солнца, чисто бумага.

А Витька совсем ошалел – знай себе озирается. И рот открыт, как у рыбы. Я вскочил – и давай его за ворот тянуть. «Вставай, – кричу, – обратно давай!». Тут он будто очнулся. «Ты чего, – говорит, – мы ж этого и хотели!». «Не хотел я ничего! – кричу. – Я с тобой, изверг, больше вообще водиться не буду! Вертай все обратно!». Он меня успокаивать, а у меня будто истерика какая.

Ну а что? Нервы-то не железные. И дитя ж совсем был. Как вы вот. Ой, да конечно, знаем мы таких смельчаков – ты бы с самого начала в обмороках лежал.

Ну, худо-бедно а успокоились – оба. Витька совсем повеселел, а меня все как-то потряхивает. «Ну что, – говорит, – пошли?». «Куда?» – спрашиваю. «А куда-нибудь, – говорит. – На разведку». Посмотрел я кругом – земля ровная и вся черная. Ни травинки, ни кустика. Жутко. «Нет, – говорю, – давай домой». Он, понятно, возмущается, обзывается. «Ладно, – говорю, – давай, недалеко только. И сразу домой».

Согласился.

Ну и пошли мы, куда глаза глядят. А на месте нашего приземления оставили Витькину шапку – чтоб, значит, по ней потом сориентироваться. Ходили-ходили, а равнине конца-края не видать. И пейзаж – один и тот же. Мне даже скучно стало. «Все, – говорю, – пойдем. Родители хватятся, искать будут». Витька почесал затылок, волосы взлохматил и говорит: «Иди». Я не понял. «Иди, – говорит, – а я тут еще побуду. Не может, – говорит, – так быть, чтоб тут ничего не было. Везде что-нибудь есть». «А родители?» – спрашиваю. «Батя меня поймет, – говорит, – он мне сам рассказывал, как в детстве из дому сбегал и в шалаше неделю жил». «А мамка?». «Мамка… – Витька снова почесал затылок. – Ну, я ж не на совсем, я ж вернусь». «Нет, – говорю, – пошли-ка со мной. Вместе пришли – вместе ушли». Витька еще поныл, поскандалил, а потом сдался: «Ладно. Все нервы вытреплешь». И пошли мы обратно, по следам. Там земля такая, будто пыльная, – и следы видно, если присмотреться. Я, пока шли, под ноги глядел – и еще следы нашел, не наши, еле заметные. Но Витьке не сказал – сразу бросится на поиски. Пришли к шапке, Витька поворчал, поуговаривал меня еще немного, потом плюнул. Стали, головы задрали – белым-бело, даже страшно. Ну и прыгнули. Я еще подумал, что Витька, наверное, меня захочет обмануть и не прыгнет, но нет – приземлились бок о бок, прямо в снег лицом.

Я даже засмеялся. Ну, отряхнулись – и потащились домой. Витька, понятно, мне слова не сказал за всю дорогу – обиделся. Только носом все сопел. Я как забрался домой – чуть не в одежде в кровать повалился, так умаялся.

А наутро – вся улица на ушах. Витька пропал. Лег, говорят, спать, а утром – ни Витьки, ни шубы с шапкой. И в холодильнике недостача. Все, конечно, поняли, что он сбежал. Но от этого же не легче.

Мать его пошла по соседям – что да как, дескать? Кто видел, кто слышал? И к нам приходила. Плакала. Но я почему-то ничего не рассказал. Глупый был совсем, надо было сразу выкладывать как есть. А я тогда решил сам Витьку вернуть. Пойду, думаю, на поле, как-нибудь его разыщу да уговорю домой воротиться.

Но та ночь была звездной – ни облачка, светло как днем. Я, конечно, пошел – чуть весь дом не перебудил, – но сколько ни прыгал, ничего не выходило. Стал я тогда Вовку звать – в голос. Стою на поле и кричу – увидит кто, в сумасшедший дом отправит. Ну и без результата, да.

И все я терзался – рассказать ли кому? С одной стороны – вопрос не шуточный; а с другой… Кто ж мне поверит? Думал, мальчишкам нашим шепнуть – да язык не повернулся. И следующая ночь ясной была – да еще и сестрица что-то стала на ус мотать. Ходит, а сама все посматривает на меня подозрительно. Поэтому я даже и не пошел той ночью. Лежал, в потолок смотрел – сон не идет. И так мне Витькиных родителей жалко было – страсть. Лежал-лежал, думал, даже всплакнул немного – и решил, что утром же пойду и Витькиной матери все расскажу.

А утром – вот те на! – приехал из Москвы мой братец. Старшой. А он у меня тот еще герой – косая сажень в плечах, турист, штангист да еще и студент. Приехал вроде как сюрпризом – никому слова не сказал, а тут вдруг и заявился, прямо с поезда. Мать, понятно, в слезы, прохода не дает. А я сразу понял – сперва все брату – Андрюхой звать – а уже потом, его выслушав, к Витькиным пойду. Брат-то мне точно поверит.

А потому что сам таким же был, как и я.

Подлез я к нему. «Пойдем, – говорю, – покумекать надобно». Он человек понятливый – вышли во двор. Сестрица за нами было увязалась, но я на нее шикнул, сделал страшные глаза, она и спряталась. "Очень надо", – говорит. И язык показала. Стали с Андрюхой у сарая, я ему как есть все и пересказал. И про старика, и про поле, и про Витьку. Андрюха посмотрел на меня, поцыкал. "Не врешь?" – спрашивает. Я даже обиделся. Вот что с людьми столица делает. "Ладно, – говорит, – раз не врешь, что-нибудь придумаем". Он у меня ой какой – все девчонки с ума сходили. Не человек – древнегреческий герой. Посмотришь – и сразу кажется, что его не Андрюхой зовут, а Олимпием каким-нибудь.

Ну а сейчас я вот думаю: он-то – уже будучи студентом – как поверил? Вот что значит – брат. Вот у вас у кого-нибудь братья есть? Счастливые вы люди.

А днем Андрюха и говорит родителям: «Поеду я к школьным моим товарищам, туристам. Сто лет я их не видел. Соскучился, – говорит, – мочи нет. А мелкого, – на меня показывает, – с собой возьму, пусть на серьезных людей поглядит, серьезные разговоры послушает. Ежели поздно будет, мы у товарищей и заночуем – не тащиться же через весь город домой». Родители соглашаются, потому как Андрюха для них – величина. Не то что я – шалупонь.

Вечером собрались мы с Андрюхой – и махнули к его, значит, однокашникам. Они и песни под гитару пели, и школу вспоминали, походы там всякие, а я сидел в уголке, слушал, слушал – а потом как-то ненароком закемарил прямо в кресле.

Ну а что же тут такого? Устал человек, не выспался, вот и все.

Слышу – будит меня Андрюха. "Пора, – говорит, – темно совсем". "Ночь как? – спрашиваю. – Звезд не видно?". Он в окно глянул. "Темень", – говорит. Ну, собрались мы и отчалили. А товарищи знай себе на гитаре бренчат – они так до утра могли бренчать, как заведенные.

Подвез нас один из них – усатый такой, всю дорогу что-то рассказывал. Подвез почти до самого нашего дому, там мы вылезли, распрощались с усатым и пошли, значит.

Ну, далее уже известный маршрут. Когда мостик переходили, я чуть со страху не помер – так он трещал. Вот и поле. "Ну, давай, – говорит Андрюха, – показывай свою аномалию". "Сейчас, – говорю. – Я сперва попробую его так позвать, вдруг сам придет". Не хотел я, если честно, снова туда кувыркаться. Жуткое место.

Руки сложил лодочкой и кричу: "Ви-и-итька!". Сначала тихо, потом осмелел, прямо в голос. Кричал, кричал – ничего. Вдруг слышим откуда-то издалека: "Ау-у-у!". Я было решил, что это еще кто-то по полю бродит, а потом прислушался – голос вроде как Витькин. И снова: "Ау-у-у!". А кругом ночь, тишина и мороз за щеки щиплет.

Мы головы задрали – и видим вдруг – вот это диво! – идет к нам Витька прямо по небу, вверх ногами. В шубе, в шапке, за спиной рюкзак. И какой-то он то ли полупрозрачный, то ли расплывчатый, как отражение или вроде того. Я сперва обомлел, а потом кричу ему: "Витька! Витька!". И рукой машу. Витька подошел, прямо над нами встал. Встал и улыбается, тоже рукой машет.

Вот тебе и картина.

"Витька! – кричу. – Слезай давай! Тебя мать ищет!".

Витька сразу махать перестал – и улыбаться перестал. Нахмурился. "Слезу, – кричит, – только чуть попозже! Вы ей передайте, что все хорошо!".

Не желает слезать.

"Тут такое!" – кричит. А я как рявкну на него: "Слезай давай!". А он посмотрел на Андрюху и говорит: "Вы, Андрей, извините, но брат ваш – трус!". Так и сказал. "Ах так, – кричу, – так мы тебя силой притащим!". Он тогда фыркнул – и наутек. И прямо по небу, говорю, побежал, вверх ногами-то.

"Ну, – говорю Андрюхе, – вот тебе и аномалия. Надо этого дурака ловить". "Да, – отвечает Андрюха, – в такое пацаны не поверят". "Ты, – говорю, – сейчас вверх погляди, да и прыгай что есть мочи". Андрюха, вижу, замялся как будто, а потом выпрямился, плечи расправил. И даже шапку снял. "Давай, – говорит. – Считай". Я голову задрал, посчитал – и прыгнули.

Ну и по новой – все как-то крутанулось перед глазами, в животе ухнуло и я со всего размаху брюхом-то и жахнулся. И нос расшиб даже. "Ну, – говорю, – Витька…". А рядом Андрюха – только грянулся о землю, тут же вскочил, как мячик, – и будто даже в стойку боевую. Величина, да. Гляжу, а вдалеке Витька – пятки сверкают, улепетывает. Только улепетывать и остается – спрятаться-то негде, пустыня. Ну, снова там – земля вся черная, а небо – чисто белила.

Андрюха, вижу, растерялся, головой замотал, забормотал что-то.

«Андрюха, – кричу, – лови!». Он вздрогнул и ка-ак махнет за Витькой. Ну прямо легкоатлет, даром что огромный, точно медведь. Я поднялся, нос рукавом вытер – и вслед. Но мне за Андрюхой не угнаться, это как пить дать. Ну и Витьке – не уйти. Вот я и не стал надрываться – просто быстрым шагом пошел. Иду, а сам по сторонам гляжу – тихо, тепло и… сухо как-то. Земля вся в пыли, и пыль эту по ней ветерок гоняет. Легкий такой ветерок, неприятный. Жуткое место, да. Вижу вдруг – далеко-далеко справа, у горизонта, как будто дымок какой вверх тянется. А откуда – не видать. То ли костер, то ли вообще из трубы. Я даже остановился, приглядываюсь.

Зрение-то у меня тогда было ого-го! Ни дать ни взять соколиный глаз!

А тут Андрюха, слышу, кричит мне. Поймал, мол. Я, значит, ускоряюсь. Подбегаю и вижу картину – сидит на земле Андрюха, а под ним Витька – извивается, как червяк. И пыхтит и даже пробует ругаться. «Вы, Андрей, извините, – скрипит, – но это с вашей стороны подло! Вы, извините пожалуйста, подлец!». А Андрюха, значит, не реагирует, держит. Я говорю: «Ты, Витька, нам за это еще спасибо скажешь». А Витька шипит в ответ, рожи корчит. «Бери его, – говорю, – Андрюха, да и пойдем». Тут Витька обмяк. «Сам, – говорит, – пойду». Андрюха его на ноги поставил и – отпустил. «Пошли», – говорю. «Ты мне, – шипит, – больше не друг».

Вот такие дела, братцы. Что? Расскажу-расскажу.

Ну и пошли мы. Шли-шли, Андрюха по сторонам глядит, я все пытаюсь дымок высмотреть. Витька голову повесил, плетется. Ну и конечно не был бы он самим собой, если б не попытался еще раз улизнуть. Шел-шел тихо, а то вдруг как припустил в сторону, точно заяц. Ну, это он моего братца недооценил – тот его в три шага догнал да за шиворот. «Все-все, – говорит Витька, – теперь точно сам пойду». И руки, значит, вверх – капитулирует, дескать. Я ему говорю: «Витька, ну это уже не шутки, не на чердаке прятаться. Шатаешься непонятно где, а мать там слезы льет». Он что-то сквозь зубы. «Это, – говорит, – такое место, такое место». «Тут, – говорит, – такое, такое». «Какое?» – спрашиваю. «А вот не скажу, – отворачивается. – Не друг ты мне больше, потому и не скажу». «Больно надо», – отвечаю. А самого кольнуло, да.

Ну а дальше… Что дальше? Дошли до нашего места – по следам-то. «Ну что, – говорит Витьке Андрюха, – сам или подкинуть?». «Сам». «Давай, – говорю я Андрюхе, – сперва вы с ним прыгайте, а потом уже я. Чтоб наверняка». Андрюха согласился. Стали они, Андрюха давай считать до трех. Перед самым прыжком Витька на меня обернулся и головой покачал. Я думал, он со злобой посмотрит, испепеляюще. А у него какая-то тоска во взгляде. Ничего, думаю, переживешь.

Да потом же расскажу, погодите.

Ну и прыгнули они. Чудно это со стороны, скажу я вам. Подпрыгнули, вроде как обычно люди прыгают, да только раз – и чуть-чуть выше положенного как будто. И тут же как дымкой их закрыло – силуэты вижу, но какие-то размазанные, нечеткие. Вижу – встают, прямо на небе-то, вверх ногами, отряхиваются. Витька понурый, головы не поднимает, а Андрюха на меня смотрит, рукой машет. Значит, и он меня видит. Наверное, так же мутно, как я его.

Я по сторонам оглянулся – вот и дымок вдалеке. Не по себе мне стало. Я руками махнул – и к своим.

Слушайте, ну и заболтались мы с вами сегодня. Темно-то как. Погодите, лампу включу… Вот.

В общем, воткнулся я в снег у самых Андрюхиных ног. Встал, отряхиваюсь – а кругом… Ночь, зима… Нос щиплет. Смотрим – а в облаках как будто просвет. Только что не было, а вот он, поди же ты. И ширится. И в просвет – луна, значит. Да такая яркая, смотреть больно. Поле даже замерцало как будто. Тут меня пот прошиб в одно мгновение. Это ж я еще немного потоптался бы там – и пришлось бы следующей ночи ждать. Почему-почему? Надо ж чтоб небо беззвездное было – ну и без луны, понятно. А вдруг и следующей ночью не сложилось бы? В общем, я, что называется, на подножку вскочил.

Вижу, Андрюха бледный стоит, бормочет чего-то.

Ну а дальше, значит, – дорога домой. Идем, а на нас луна светит. Пока до нашей улицы добрались, облака совсем расползлись, звезды сияют, светло стало, точно днем. Довели Витьку до дома. Он в палисадник зашел, к крыльцу, и стал с ключами возиться. Не оборачивается. «Витька», – говорю. Не реагирует. «Витька». Ни в какую. «А ты мне все равно – друг», – говорю. Он не ответил, не обернулся – шасть за дверь. А мы, значит, к себе. Идем, молчим. У самого крыльца Андрюха протянул: «Я про такое читал». «Это, – говорит, – вроде другого измерения». Как будто параллельные миры или что-то такое. Но я вникать не стал, мне до того жутко было, что я бы с радостью про все это забыл. Как спать ложились, думаю: «Вот проснусь утром, и окажется, что все это – сон».

Ну, понятно, что не сон. За завтраком все с Андрюхой переглядывались. А к вечеру он обратно в Москву укатил – он только на выходные приезжал.

Вот и вся история. До чего же спать хочется. Утомили вы меня, братцы.

Ну а что потом? Витька со мной долго не разговаривал, очень долго. Все ходил надутый, даже не здоровался. Я первое время боялся, что он опять сбежит, но обошлось. А тут и весна – снег сошел. Ох и задал ему батя трепку, сказать страшно. Ну, поделом же. Он сперва вообще никуда не выходил – под домашним арестом, значит. Ну а потом – бойкот, да. Через какое-то время все же помирились, и здороваться стали, и общаться даже. Но уже не то, конечно, было. Не так как раньше. Пару раз вспоминали и этот случай – но как-то мимоходом. Не хотелось почему-то об этом говорить. Не знаю, почему. Не хотелось и все.

Ну а сейчас Витька сам в Москве – большой начальник. Приезжал года три назад, и ко мне тоже заходил. Пузо-то – в дверь не влезает. В пиджаке, все как надо. Посидели, повспоминали. Много о чем переговорили – и про детство, и про школу. Родителей вспомнили, да. Я как-то заикнулся про поле то, про ночь. Ну да он как-то… Не знаю, сделал вид, что не помнит. «Чего? – Говорит. – Не помню такого». Ну, что я, клещами из него тянуть буду? Мало ли – вдруг и правда забыл.

Он, может, и забыл – а я-то помню.

Все, братцы, на этом точно все. Давайте-ка по домам. И калиточку-то прикройте, будьте добры. На шпингалет, на шпингалет. Вот и славненько.

 

 

Комментарии