ПРОЗА / Егор ЧЕРКАСОВ. ПРО ЛОШАДКУ. Новеллы
Егор ЧЕРКАСОВ

Егор ЧЕРКАСОВ. ПРО ЛОШАДКУ. Новеллы

 

Егор ЧЕРКАСОВ

ПРО ЛОШАДКУ

Новеллы

 

Батя

 

В бараке осенняя сырость улицы отражалась в носу, бронхах и душе. «Сырые будни» – это когда ты сидишь на полу и втягиваешь запах спрессованных водянистых опилок от прогнившей и обвалившейся завалинки. А еще тебя пронизывает насквозь холод из щелей рассохшихся оконных рам и собственная беззащитность.

Обстановку распада души на мелкие никчемные частицы в такие серые будни подогревало отсутствие света в прихожей, из-за вывернутой с корнем лампочки (то ли хулиганы, то ли экономили соседи по коридору) и выключенного в доме света – потому что батя так сказал.

Как сейчас помню: недостаток света в короткий осенний день, окна запотели, ты вдыхаешь сырость и одиночество, а батя – спит. Батя, как ни странно, некий гарант спокойствия, когда малолетняя депрессия берет свое: батя рядом, он спит, но возможно услышит тебя, если ты его окликнешь. Батя спит: от него пахнет куревом и спиртом. А тельняшка его пахнет порошком. Он удовлетворенно спит и не видит разруху вокруг. Батя просто пьян.

 Когда уволили с работы мать, ее горе знали все: соседи по бараку, все знакомые и друзья, родственники и, разумеется, мы. Горе сопровождалось истериками и выражалось ярко, как будто на сцене выкладывался артист на премьерном спектакле.

Что же касается бати, то он как мужчина держал тоску от собственного сокращения на работе в себе и при себе. Бывало, откроет форточку, начнет курить, потом задумается и не заметит, как огонь сигареты подберется к фильтру и не спеша начнет обжигать его пальцы.

Я не серчаю на батю и мать за тоску, которая из детства перешла в юность, потом перекочевала со мной в зрелость и превратилась в навязчивую потребность. Я до сих пор ощущаю сильную тоску. Хотя живу гораздо лучше, чем тогда. Ощущаю сырость и подавленность, живя в комфортабельных условиях и с большим пространством вариантов решения проблем, чем тогда.

Вспоминается один случай. Батя «пришел на рогах», но дошел до кровати сам и стал разуваться не в общем коридоре, а дома. Я тогда не понимал, что его одолевала такая форма депрессии, когда ему становилось плевать и на свой внешний вид и на то, что творится рядом с ним и у него дома. Он снял ботинки и поставил их около кровати. Лег и закурил. Я подошел к нему и спросил: «Батя, а вот мы так живем, живем, а потом умрем, да?». Не знаю, почему сам по себе у ребенка возник такой вопрос в довольно неокрепшей голове. До сих пор не могу дать на него ответ.

Батя окинул меня испытующим взглядом:

– Мать научила? – спросил.

Вдруг резко вскочил с кровати, подошел к магнитофону и поставил кассету. Заиграла музыка. Уже со временем я узнал, что за песня звучала в динамиках старого раздолбанного магнитофона. Это была композиция «Pardonne-moi ce caprice d'enfant» в исполнении французской певицы Mireille Mathieu.

– Давай, сынок, плясать? Будто мы с тобой в Париже, ёпта!

Не вынимая сигареты изо рта, он подхватил меня мощными жилистыми руками и стал кружить под оптимистичные и свободные мотивы французского La chanson. Он кружил меня, я громко смеялся и просил подбросить вверх повыше. Он подбрасывал и ловил за секунду до падения на пол. Я визжал от восторга и страха. Батя хохотал.

Мы кружились и разряжали сырой воздух своим теплым дыханием. Мы веселились, когда вокруг природа плакала и грустила. Мы разгоняли скисшую в наших жилах кровь. Мне тогда показалось, что мы как будто победили нашу реальность…

Все мы родом из детства. Я часто выезжаю куда-то подальше от людских глаз, сижу подолгу в машине один, чтобы… просто побыть одному. Как почувствую «сырость» и беззащитность перед природой – включаю в магнитоле заветную «Pardonne-moi ce caprice d'enfant». Как когда-то ее включил для меня мой батя в один из особенно холодных и тоскливых осенних дней…

 

Про лошадку

 

Идем гуляем с Ванечкой. Пока обводил его мимо мелких луж – сам угодил в самую глубокую. Он идет – смеется, я иду – хлюпаю ботинком. Ванечка – мальчик мечтательный и рассудительный. Уж чего выдаст порой – держись крепче! Зато поболтать с ним можно обо всем. Кроме политики, конечно. Этого гона у нас и без Ванечки сейчас хватает.

Проходим с Ванечкой мимо проката лошадей. Пока я узнавал у хозяйки лошади, сколько стоит прокатиться вокруг площади, Ваня внимательно вглядывался в лошадку. Изучал ее и хмурил бровки.

– Ну что, идем кататься на лошадке, Ванечка? – спрашиваю я его.

– Нет! – отрезает Ванечка. – Пойдем лучше на карусели.

Я пожимаю плечами и веду маленького на карусели. Как по мне, на лошади кататься было бы куда веселее – лошадь ведь живая!

– А почему у лошадки глаза грустные? – спросил меня Ваня после каруселей.

– Не знаю, милый, может потому, что погода такая невеселая…

Ваня берет паузу, а потом выдает в своем стиле:

– А я знаю! Потому что на ней все катаются, а ей самой покататься не на ком! Вот она и грустит. И еще она очень устала.

Я многозначительно молчу и улыбаюсь.

Перед Новым годом люди бегают, высунув языки. Везде очереди, везде давки, распродажи, суета и раздражающе блестят в глаза  новогодние витрины. Люди умеют суетиться – это я знаю. Люди умеют зарабатывать – знаю точно. Люди разучились радоваться – это правда. Из Нового года сделали фетиш из покупок, скидок, акций. И опять суета и беготня. А под бой курантов уже многие спят, потому что выдохлись. Вот и весь праздник. Я помню не такое новогоднее настроение. Но это было давно.

Помню много снеговиков. Помню в каждом районе по наряженной елке. Помню много неспешно гуляющих людей. Помню поздравления случайных прохожих. Было мило и радостно.

31 декабря. Я, словно проклятый, работаю до пяти. Делаю последние деньги. Выгребаю последние деньги, бегу на последние распродажи и покупаю подарок Ванечке. Как ни странно, успел.

Ваня – классический ребенок. Он попросил железную дорогу, но чтобы она работала и чтобы все было по-честному. Прям так и сказал. А я рад несказанно, что он попросил железную дорогу, а не какую-нибудь страшную куклу Вуду.

Бегу домой, язык высунут, как у всех «россиянов», и вспоминаю слова Ванечки о лошадке, которой самой не на ком покататься. Которая прёт и валится, и уже не верит, что, может быть, судьба смилостивится. Один в один, как я.

Бегу и думаю: «Поставлю под елку новогоднего шоколадного Путина и загадаю у него изменений в собственной загнанной судьбе. А если не прокатит – то новые ботинки на свои копыта, чтобы вновь бегать и бегать. А то старые шузы прохудились и постоянно хлюпают».

Забегаю лихо на восьмой этаж. Звоню в звонок три раза – это сигнал, что пришел именно я и именно с железной дорогой. Открывается дверь и на пороге меня уже ждет Ванечка. И первое, что говорит ребенок:

– У тебя глаза как у той лошадки… на площади…

Но быстро переключается и с радостью бежит обниматься и принимать подарок. Я улыбаюсь и целую Ванечку в маковку, чтобы рос большим мальчиком и крепким. Я – первая лошадка, которая умеет улыбаться!

 

Старушка

 

В эту осень мой Михаил Иванович захворал. У нас, стариков, иначе в таком возрасте и не бывает: хочешь понять, почему что-то болит, – глянь в паспорт. А ему и глядеть не надо было: двадцать пятого года рождения, участник войны, ранен был. После войны тоже особо не жаловали – страну поднимал на вредном производстве. Там всю жизнь и проработал. А в стариковской немощи, знаете, не жизнь, а выживание. Каждый день дорого достается.

Потом врачи подлечили, вроде, полегче ему стало. Да, видимо, ненадолго. Внезапно объявил, что приготавливаться ему следует. Почувствовал он это как-то. Я было возразить, но перечить не стала – старый Михаил Иванович, да всю жизнь с характером был. Бывало, и руку прикладывал, не в полную силу, но для нравоучения и справедливости. Так что лезть поперек не стала – исполнила его волю.

Для такого случая, у нас в сенях гроб уже давно стоял, все как полагается. Мы – люди понятливые и заранее к подобному готовились, что он, что я. Памятников Михаил Иванович у меня сроду не любил: его родители старообрядцами были – все под крестами ныне лежат. И мой решил также.

В середине октября есть перестал. Сначала, помаленьку, но кушал все же. А потом вовсе отказался. Велел священника вести обряд справлять. Надел чистую рубаху и больше уже с постели не вставал.

Пособоровали, значит, его и причастили. Стал доживать чистым. Все лежал и глядел куда-то, будто жизнь свою вспоминал и обдумывал всяко. Тихо так стало у нас. Тихо и спокойно. И так-то ни телевизора, ни газет – если внук только из города новостей привезет. А тут и вовсе тишина в дом вошла.

Навеяло однажды на Михаила Ивановича, позвал к себе, велел присесть возле кровати. Присела я. Он и говорит:

– Ты уж прости меня, Катерина, что так вышло, что жили скудно, ничего доброго не видала от меня особо, ни любви горячей, ни ласки нежной. Никогда с тобой мы не шиковали, все, что нажили – детей да домик-развалюху. Работали все, да жилы рвали, а друг другу в глаза порой и не смотрели. Бывало, и попивал я у тебя, бедокурил. Радости особой не видала ты со мной. Одна тяжесть да печаль. Всю жизнь волочили друг друга: то ты меня, то я тебя. Только вот упасть не дали друг другу – одно хорошо. А так…

Я взяла его руку двумя руками. У него большая рука была, властная. Взяла и говорю:

– Милый друг, Михаил Иванович! Уж всяко лучше с тобой жили мы, без любви особой и ласки, роскоши и соблазна, чем молодежь нынешняя сейчас живет, когда время такое, что живи и радуйся! Жить да жить! Да и еще жить дают по-человечески! Ан нет – не живут. Мы-то с тобой по чести прожили и по воле Божией, как смогли. Так что, лучше всю жизнь с тобой и ни дня не жалеть, чем один день, как внуки и правнуки наши без Христа в голове живут! Ни о чем не жалею, Михаил Иванович, ни о чем. Так что не думай лишнего, да спать ложись, милый друг.

Улыбнулся он. Вроде даже прослезился, а может и показалось мне…

А утром преставился мой Михаил Иванович. Как будто последнее его не отпускало – у меня прощения попросить. А я на него ведь никогда не таила зла. Он всегда для меня был выше и справедливее, чем все на свете. Ведь я всегда знала – он не обидит. Пожурит для острастки, но не более. И если по делу – то по делу. Так вот и жили.

Ушел этой осенью Михаил Иванович – теперь и мне за ним надо – нечего меня одну оставлять!

Тут с коровой не справлялся, а там ему вообще, наверно, тяжело без меня. Он ведь так не скажет никогда, не пожалуется, а ему одному сейчас тоже тошно, как и мне.

А вообще, почаще ко мне заходите. Все в деревне вымерли давно. Я одна осталась, да вы, дачники, наездами живете – больше и нету никого. Если воды набрать, или, как сейчас – переждать в тепле, пока у вас печка натопится дома, – милости прошу! Чаем всегда напою. Вы когда еще раз поедите сюда, газеток захватите каких-нито. А то очень тошно в тишине сидеть, да в угол глядеть, пока там не померещится что-нибудь. Пойду варенья крыжовного принесу – еще чайку прихлебнем!

...Старушка накинула тулуп и, согнувшись, вышла в низенькие сени.

г.Нижний Новгород

 

Комментарии