ПРОЗА / Александр БАЛАШОВ. ПЁС. Роман
Александр БАЛАШОВ

Александр БАЛАШОВ. ПЁС. Роман

 

Александр БАЛАШОВ

ПЁС

Роман

 

Часть I. ПРЕДТЕЧА

 

Глава 1. Завещание слободского врача

 

Я уже позабыл, когда к нему приклеилась обидная кличка Шулер. В первом класса? Или раньше? Столько лет с той поры прошло, немудрено, что не могу вспомнить. Но не родился же Пашка вместе с нею!.. Нужно просто начать с самого начала. И вспомнить всё.

Своих биологических родителей он не знал. Не мог знать. Фока Лукич Альтшуллер, легендарный партизанский доктор, практиковавший в нашем посёлке после освобождения района от немцев и почти до середины шестидесятых годов прошлого века, лично принимал роды у матери Павла. А потом и усыновил младенца. Именно он открыл тайну «родословной» моего друга, когда мы уже учились в девятом классе, незадолго до того, как самого главврача Альтшуллера отправили на излечение.

 Родословная Павла укладывалась в несколько неразборчивых строчек, сделанных в нашей больничке в день и год рождения мальчика.

…В тот день в нашу районную больничку с железнодорожного вокзала привезли молодую беременную женщину без сознания, пульс не прощупывался. Её контролёры сняли с орловского поезда за безбилетный проезд. Там же, на вокзале, женщина, сидя на скамейке в пустом зале ожидания, вскрыла себе вены и тихо истекла кровью. Ребёнка Фока Лукич спас. Мать его спасти не удалось. При женщине был только небольшой узелок с пожитками. Ни паспорта, ни каких других документов в узелке не оказалось.

Точная дата рождения младенца была установлена принимавшим роды Лукичом и она совпала с днём, когда по радио объявили о смерти Иосифа Сталина, ознаменовав тем самым появление на свет нового человека старинного поселения, волею технического прогресса оказавшегося в центре магнитной аномалии, искренними слезами слободчан. В медицинской карте новорожденного сразу в двух графах – «мать» и «отец» – стояли прочерки. Имя ему дали позже. При крещении, в церкви Успения Пресвятой Богородицы, куда новорожденного тайком отнёс его будущий приёмный отец – доктор Фока Лукич Альтшуллер, старый холостяк, начинавший у нас практиковать, по воспоминаниям слободских старожилов, в земской больнице Красной Слободы ещё при последнем императоре России.

 

Я родился в тот же памятный для страны год. Но мои родители, коренные слободчане, не стали гадать или заглядывать в святцы, выбирая имя для своего первенца – не споря друг с другом, назвали Иосифом. В честь него, вождя советского народа, победителя смертельного нашего врага – фашистской Германии.

Так что мы с Пашкой – погодки, родившиеся в день скорби, и друзья с детства. Мне имя и фамилию Захаров дали мои родители, Пашке – настоятель церкви Успения Пресвятой Богородицы, отец Николай. А фамилию подарил Фока Лукич. Этнический немец, чьи далёкие предки неведомыми путями оказались в наших краях ещё в незапамятные времена, которые из наших земляков никто не помнил. Со своими соплеменниками этот немец воевал ещё в августе 1914-м, участвовал в знаменитом сражении под Гумбинненом в Восточной Пруссии. В гражданскую взял сторону большевиков. За что-то недолго сидел в Орловском централе, а в Отечественную ушёл в партизаны, где воевал и лечил раненых и больных бойцов. Этот с виду угрюмый худой человек со взглядом внимательных серых глаз и добрым сердцем и усыновил безродного мальчика.

Лукич, как для простоты общения называли врача от Бога слободчане, был человеком известным не только в нашем околотке. После войны он к красным дням календаря награждался грамотами райкома партии и облздрава, где был в первом списке кандидатов на поощрение, то есть на самом хорошем счету. Так что никаких возражений у начальства не было, когда человек со странной космополитической фамилией и таким редким, я бы сказал, раритетным, славянским именем-отчеством решил усыновить безродного младенца. А он не только усыновил, а ещё и тайно окрестил его. Но всё тайное в нашей большой деревне очень скоро становилось явью. Шила в мешке, как говорится, не утаишь.

Справедливости ради скажу, что большинство жителей нашего старинного поселения, названного ещё во времена Ивана IV Красной Слободой («красная» – значит, «красивая»), не принадлежало к лагерю воинствующих атеистов. Почти у всех слободчан, несмотря на строгую атеистическую линию в стране и посёлке, дети были крещёные. Тайно или явно, но – крещёные. На аномалии без веры в себя и надежды на Бога – не проживёшь. Можно сказать, в Краснослободске вообще не было атеистов. Даже заслуженные люди с орденами и медалями на груди, которых наш директор Тарас Ефимович приглашал на торжественные школьные мероприятия, рассказывали, что в минуту, когда страх сжимал горло, осеняли себя крестным знамением. Кое-кто из них, я был уверен, даже носил нательный крестик, снимая его только перед походом в слободскую баню.

Но вот один человек, которого так подробно описал доктор Альтшуллер в своих воспоминаниях, точно был безбожником. Но о нём чуть позже.

 

Фока Лукич, чей дом от нашего отделял низкий заборчик, точно знаю, крестик носил. Он не был ни иудеем, ни католиком или протестантом. Он был русским православным немцем. Точнее – обрусевшим немцем. С редким славянским именем – Фока. А что так чудно назвали, так это воля даже не Луки, отца его, а священника, выбравшего при крещении такое имя младенцу. Открыл святцы батюшка, ткнул пальцем в книгу, попал на Фоку – вот тебе, малый, и имя твоё. А попал бы батюшкин палец, думал я, на Ерёму, был бы сын Лукича Ерёмой. Никаких проблем с выбором, которым тяготятся современные родители младенцев.

Его фамилию Альтшуллер, которую, я перевёл как старый ученик, многие слободчане считали еврейской. (Сегодня-то я понимаю, что мудрый Фока Лукич был не старым, а вечным учеником, что полнее соответствовало его христианской сущности и жизненному мировоззрению.) Фамилия, конечно, приводила людей в заблуждение насчёт национальности главврача. Обиженные на жизнь слободчане не раз за глаза и в глаза называли его «старым евреем». Но Фока Лукич не обижался. Или делал вид, что не обижается. Он всегда молчал, когда его обижали. И мне казалось, что вот он – тот редко встречающийся в нашей яростной жизни человек, готовый после оплеухи по правой щеке подставить обидчику левую.

Я хорошо помню своё детство. В послевоенной слободе жили бедно. В моей семье не то что разносолов не было, частенько недоедали. Но была великая надежда, что жить становится лучше, жизнь становится веселей. Наверное, именно об этом бурчал мой вечно недовольный несытным обедом живот. Вот и лезли в голову всякие «разномыслия», как я тогда называл свои думки.

Как рождается имя человека? Из космоса прилетает? Из вечности? И туда же потом улетает? Неясно мне это и по сей день, когда уже не так сер, как сед. С кличками всё попроще. Когда у людей не хватает фантазии, то дают клички по фамилии. Это легче легкого и, в общем-то, логично. Ведь фамилии наши когда-то тоже произошли от прозвищ. Вот я – Иосиф Климович Захаров. Значит, в каком-то там колене был у меня предок, которого звали Захаром. Иосифом меня назвали в честь «отца всех народов», но в школе меня редко называли Иосифом. Учителя чаще по фамилии. Сверстники по прозвищу – Захар. Пашка, мой сосед по дому и закадычный друг с самого раннего детства, называл Ёсиком или Ёжиком. Имя Иосиф, и правда, в чём-то созвучно слову «ёжик». Ёжик – это ведь не кличка, это характеристика человека. А я ещё тогда напридумывал Пашке в отместку столько кличек, что сегодня, по прошествии многих лет, всех их и не упомню: Немец, Пашкец, доктор Шуля.

Его прозвище Шулер было не из моего списка. Оно само к нему прилипло. И было для него очень обидным. Это хорошо было заметно по его глазам – они темнели, суживались и тогда смотрели не на тебя, а как бы сквозь тебя, простреливая навылет. Я это понимал, но когда злился на Павла, то и у меня, его лучшего друга, непроизвольно вылетало несправедливое – «Шулер». Грех так бездумно бросаться тяжёлыми словами, потому как неправедное, злое слово, брошенное в человека сгоряча, говорила моя мать, может покалечить его душу. А может и вовсе убить.

Грешен и я. Когда мы с Пашкой ссорились или мой друг делал что-то не так, поперёк моих убеждений, я называл его Шулером. Но кто безгрешен? Если есть такой, брось в меня камень.

 

Я считал, что мне с моей кличкой повезло. Фамилия моя – Захаров. В школе прозвали Захар. Захар – это ведь даже не кличка, не прозвище. Это тоже имя. А могли бы прозвать, например, Блохой. За мой малый рост и худобу. Я ведь родился недоношенным. И не в районном роддоме. И даже не в тёплом жилом доме, а в сырой землянке родился. Новый дом, в котором я пишу эти строчки, вспоминая детство, мой однорукий отец, работавший в плотницкой артели «Победитель», «артельно» – значит, с помощью таких же, как он инвалидов-фронтовиков – подвёл под крышу только к концу пятьдесят третьего. А я родился в марте, в самом его начале. Не успел под новую крышу схорониться от мартовских непогод. Новый сруб был лучше прежнего, спалённого карателями в войну, хотя сгоревшего дома я в глаза, само собой, не видел. Новое всегда притягивает. Своей новизной прежде всего. А старое – теплотой воспоминаний. Потому как мило то, что уже прошло. Если бы это было не так, то сентиментальные французы слова «ностальгия» не придумали.

 

 Отец рассказывал, что сожгли старую хату не немцы. Они были в роли молчаливых наблюдателей, не хотели сажей и кровью людской руки марать, наверное. Жгли свои, русские – предатели, полицаи. Хотя какие они «свои» эти холуи, иуды, псы подколодные, которых в нашей героической Слободе было тоже немало. После освобождения Краснослободска кого по горячим следам расстреляли, кого судили и упекли в места, куда Макар телят не гонял, а кто притих, затаился, маску героя-освободителя на себя нацепил и даже в высокое начальство выбился.

 В ту чёрную зиму, когда полслободы сожгли, оккупанты проводили операцию «Белый медведь». Немцев в слободе было немного – по пальцам перечесть, один комендантский взвод. Жгли полицаи. Как они говорили, «наказывали за связь с партизанами». Тех, кто успевал спрятаться в погреба, надеясь выжить в пожарище, весёлые пьяные полицаи, ироды рода нашего и племени, забрасывали гранатами под одобрительные возгласы своих новых хозяев. Много домов пожгли. И родительскую хату сожгли вместе с моими дедушкой и бабушкой. И дом Лукича со всем его семейством заживо сожгли. Как-то я спросил у Тараса Ефимовича, нашего учителя по истории и директора школы, что такое «холокост». Слово это всё чаще встречалось в журналах, звучало в передачах о войне по радио. Шумилов в трёх словах объяснил мне его значение.

– Значит, у нас тоже был свой холокост, – сказал я. – Истребление русского народа.

– Нет, – возразил историк. – У нас холокоста не было. У нас была оккупация.

 

За всё потом этим весельчакам с повязками полицаев на рукавах пришлось расплатиться… В старших классах мы писали сочинения о партизанах-героях, о местном отряде «Мститель», в составе которого воевал и мой батя. Он обычный, простой человек, добрый и хорошо поёт, когда в настроении. В ряду героев я его в сочинении не упоминал. Для героических примеров нам учителя давали другие имена – отца и сына Карагодиных. Не все героями рождаются. Ими становятся и за страх, и за совесть. В одном из своих школьных сочинений я написал, что «страх за свой дом, семью, свою русскую землю делает из людей героев. А страх только за свою шкуру рождает предателей». Учительница по русскому языку и литературе подчеркнула эти предложения волнистой красной линией. Что-то ей не понравилось в этой моей фразе.

А сегодня, когда от тех дней отделяют годы пережитого, прочувствованного и увиденного, я ещё больше укрепился в той мысли: вирус предательства, пожалуй, пострашнее нынешней ужасной инфекции, истерзавшей планету. Это я прочёл в бордовой тетради, в которой Дукич записывал свои врачебные диагнозы, мысли свои крамольные и вообще всё, что случилось с ним и людьми, окружавшими его в долгой и насыщенной событиями жизни. Тогда я впервые встретился с таким определением предательства – «заразный вирус со смертельными осложнениями».

Вспоминая его рассуждения о предательстве, сегодня, когда взялся за «Пса», соглашаюсь с доктором. Предательство, конечно же, вирус. В прошлом веке его лечил Закон высшей мерой справедливого возмездия. А в веке ХХI, когда разрешено всё, что запрещено, прививки в виде законного акта против разрастания «пятой» (или уже «шестой»?) колонны – нет. И наказания, выходит, нет. Не вменяется грех, коли нет закона ни нравственного, ни государственного. Остаётся надеться, что проснётся совесть современных предателей и совершит свой строгий самосуд. Но и тут пролёт – нынешние раскольниковы не терзают свою душу раскаянием.

 

Но одно наказание всё-таки осталось. Это наказание страхом. Наш бедный сосед, друг и боевой товарищ отца по партизанскому отряду, доктор Альтшуллер, говорил на редких застольях, что Чёрный Пёс идёт по следу каждого предателя. И в первую очередь приходит к тем, у кого совести даже на дне окаменевшей души не осталось ни капли. Все понимали, что Лукич про чёрного пса – для пущей образности своей мысли. Позже списывали эти слова Лукича на его психическое нездоровье. Сегодня понимаю их абсолютно здравый смысл. Его Чёрной Пёс – это даже не метафора. Это расплата ожившей памятью. Кто-то кивает на неизбежность кармы. Назовите это как хотите. Так или иначе, это наказание, от которого не спасут ни деньги, ни связи, ни бегство из страны, от себя и людей, Потому, как написал Фока Лукич в своих записках, память – это страшный дар.

 

После войны не шибко быстро, как того бы хотелось, но, слава Богу, лет за пять-шесть, прошедшие после войны, слободские погорельцы заново отстроились. И с тех пор новенькие дома Захаровых и Фоки Лукича разделяла только неширокая межа. И окна наши, как в некогда популярной песне, смотрели друг на друга вечером и днём.

 

Но что-то я отвлёкся от своего друга Паши. Самой несправедливой, «несимптоматичной», как он сам говорил, из всех прозвищ была его кличка Шулер. Родилась она, как я думаю, от его фамилии Альтшуллер. Не «Шуллер» с двумя буквами «л» (от немецкого слова «ученик») а «шулер», с одной «л», что означает «карточный мошенник» или просто «мошенник». Хотя в звучащем слове, само собой, различия между учеником и мошенником не было. Но мошенником Павел не был, а в карты вообще не любил играть. Даже в подкидного. Всю дорогу в дураках оставался. Не может по определению человек быть шулером, если он дурак.

 

***

Мы учились в девятом классе, когда Пашкиного приёмного отца посадили в дурку, в сумасшедший дом то есть. Злые языки судачили, что известный всей аномальной зоне доктор Лукич, лечивший не одно поколение слободчан, съехал с катушек из-за какого-то чёрного пса. Языки подобрее возражали: «Не какого-то», а самого что ни на есть ужасного чёрного пса, которого они якобы видели не только в посаде, но и на площади, у городского сквера, где стоит памятник гордости Краснослободска – бывшему партизанскому комиссару и руководителю района Григорию Петровичу Карагодину. У ног этого железобетонного монумента, покрашенного золотой, но быстро порыжевшей на солнце краской, всегда лежали цветы, венки и прочие атрибуты благодарной памяти. Здесь «у рыжего Гришки», как местные остряки окрестили памятник партизану-герою, принимали в пионеры и комсомол. Сюда на украшенных разноцветными лентами «Волгах» и «Москвичах» с трясущимися на капотах куклами приезжали фотографироваться молодожёны. И вот теперь сарафанное радио разносило по всему околотку, что зря приезжали – под памятником-то пёс похоронен…

Вездесущие знатоки – нет, не из современной телепередачи, а наши слободские старухи, – утверждали, что не погребённый, а живой, настоящий пёс с красными, как тлеющие угли, глазами был замечен не только у памятника, а даже у здания райкома, где стоял милиционер с пистолетом в кобуре. Бабка Разуваиха, жена стареющего матроса и партизанского разведчика Василия Разуваева, днём до обеда легально торговавшая на рынке парным молоком, а подпольно (после обеда и практически до утра) запрещённой властями вонючей свекольной самогонкой, прозванной в Слободе бураковкой, взахлёб рассказывала в молочном ряду свою ужасную историю. Будто бы милиционер охранявший райком «трижды стрельнул в ту собачину» из револьвера, но пули не причинили псу никакого вреда. А вот милиционера заставили писать объяснительную – почему самовольно стрелял и к тому же промазал?

На вопрос, зачем пёс прибегал в райком, ответа у старой карги со змеиным языком не было. Водянкин, постоянный клиент самогонщицы, послушав рассказ Разуваихи, пошутил тогда: «Чё тут непонятного? Знамо, зачем прибегал к секретарю с заявлением в зубах – в партию вступать». – «Зачем в неё вступать?» – спрашивали тёмные бабы Вениамина Павловича. – «Как зачем? – шутковал любимец публики. – За пайком к Октябрьской. Кто с билетом, тем паёк, беспартийным же х…ёк».

Но шутка Водяры не прошла испытания смехом, быстро прокисла на фоне недавно вывешенного плаката «Народ и партия едины». И практические не сохранилась в исторической памяти нашего городка.

А вот история с чёрным псом и памятником на центральной площади, под которым та огромная собака начала когтистыми лапами рыть яму, будто что-то пыталась откопать под постаментом, – дожила до наших светлых дней.

Тогда, во времена отсутствия википедии и интернета, дело дошло до того, что некоторые лжесвидетели утверждали, что ужасная собака может превращаться даже в человека. Но вместо головы человечьей у того существа – шерстяная пёсья башка и чёрный язык, с которого капает пена.

Наш учитель по физике Михаил Васильевич, прозванный Ломоносовым, человек с высшим образованием, активно призывал детей и взрослое население не верить глупым суевериям. Он объяснял массовые видения тем, что мы живём в самом центре магнитной аномалии, которую ещё до революции случайно, по аномальным признакам, открыл, точнее – отрыл, академик Губкин. И в аномальной, а значит, ненормальной зоне, предупреждал учёный ещё до революции, могут происходить разные непонятные той науке явления. Значит, тут нет никакой мистики. Просто у советской науки, занятой восстановлением разрушенного войной народного хозяйства, до непонятных явлений ещё не дошли руки. После этих слов Ломоносова Пашка, первая язва класса, пошутил: «А что, Михал Василич, наша наука ходит на руках? Как гимнасты в цирке?». Класс дружно грохнул хохотом, физик обиделся и спешно закончил лекцию.

Другой закваски был наш историк, он же директор школы Тарас Шумилов. Ему я за любовь к зелёному змию прилепил кличку Тарас-стенолаз. Так этот стенолаз трижды выступил по проводному радио и, чтобы уменьшить стихийный ажиотаж, долго и нудно рассказывал, как в Краснослободске борются с религиозными сектами и предрассудками. И каждый раз одинаково завершал своё историческое радиообращение, заявляя, что те, кто распространяет слухи про пса, якобы похороненного на площади, под памятником Григорию Карагодину, льют воду на мельницу дядюшки Сэма, а это на руку мировому империализму. И в этом – его железные исторические аргументы.

Многие слободчане пожимали плечами: а кто такой, этот мельник «дядюшка Сэм»? Таких родственников у племянников Слободы не было. Потому, наверное, и не поверили «железным аргументам» учителя истории. К тому же со временем, как всё железное, такие аргументы имеют одно нехорошее свойство – ржаветь. Наверное, и поэтому все доводы историка, носившего с ребятами по красным датам венки к памятнику, вдрызг разбились о новые слухи. Им люди верили больше, чем мудрёным научным выводам.

 

Виновником нового слуха стал главный врач больницы, приёмный отец моего лучшего друга Пашки – Фока Лукич Альтшуллер. Люди передавали друг другу, как известный всей округе доктор, умевший заглянуть не только в больные внутренние органы слободчан, но и в саму душу пациента, устроил в райкоме скандал. Он будто потребовал сделать под памятником Григорию Петровичу Карагодину, партизану-герою, какую-то эксгумацию. Будто под самым известным памятником Краснослободска вовсе и не бывший комиссар партизанского отряда лежит, а останки, язык не поворачивался сказать, – чёрного пса!

«Как это?! Что же это?!» – возмущались трезвомыслящие слободчане. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Как же так, чтобы на центральной площади, под памятником партизанскому комиссару Григорию Петровичу Карагодину работы известного областного скульптора, лауреата Сталинской премии Береснева вместо праха героя – кости какого-то пса?! Позвольте, а как же тогда быть со слободскими поэтами, настрочившими столько стихов о славном герое-партизане? А пионеры и школьники, писавшие в конце года свои сочинения на патриотическую тему? Что, теперь их местный патриотизм какому-то псу под хвост? Не позволим! Не простим! Здесь пионеры клянутся в верности делу Ленина, а новобрачные – в супружеской верности. Потому-то в Краснослободске развод – редкое явление, а пионеры, все как один, становятся к окончанию школы убеждёнными комсомольцами, верными помощниками партии.

 

Но разве может в аномальной зоне, на которой ещё при царе Горохе наши далёкие предки поставили в рудной шахте первую крепь и построили избы будущего села Красная Слобода, здравомыслие соперничать с мистикой и предрассудками? Вопрос риторический.

К тому же правдивость этого слуха про паса под памятником подтвердила сама слободская администрации. Именно она дала команду милиции под белы ручки, в «чёрном воронке», в котором возили хулиганов и бандитов, бедного доктора сопроводить в «Сапожок», как нелепо прозвали областную психиатрическую больницу. Слободчане, напрочь лишенные научных знаний в вопросах психиатрии, прекрасно понимали: в дурку простых сумасшедших так, не засовывают. Значит, где-то тут, и правда, собака зарыта. Значит, у органов есть факты. И эти факты не опровергали досужие слухи системы «ОБС» (одна бабка сказала), а только подтверждали их. Факты, знали слободчане слова классика и «самого живого из живых», – вещь упрямая.

 

***

Как милиционеры с двумя дюжими санитарами тащили Пашкиного отца в карету скорой помощи, я не видел – был в школе. Но когда вернулся домой, у дверей нашего дома застал Пашку в растрёпанных чувствах. В дрожащих руках он держал общую тетрадь в бордовом переплёте. Входя в дом, он несколько раз нервно обернулся по сторонам. В кино так шпионы озираются, когда чувствуют слежку.

– Вот, отец просил надёжно спрятать эту его писанину, – дрожащим от волнения голосом сказал Павел, протягивая мне пухлую бордовую тетрадь.

– А что, у вас дома негде её схоронить?

– Дома был обыск, – оглядываясь по сторонам, прошептал Пашка. – Ты, Ёська, в итоговом сочинении писал, что мечтаешь писателем стать. Тебе пригодится.

 

Я пожал плечами, кляня себя за то не нужное никому откровение, сделанное мною в сочинении «Кем я мечтаю стать в будущем». Сочинение мы писали перед окончанием девятого класса. Все красиво мечтали о профессии космонавта, конструктора космических кораблей, моряка или военного. Пашка написал, что обязательно станет врачом, потому что это самая благородная профессия на свете и он пойдёт по стопам своего отца. А я опрометчиво расстегнул душу нараспашку: признался всенародно, что точные науки я ненавижу, что по горло сыт задачками, в которых из одной трубы выливается, а в другую вливается, и что, вообще, живое слово для народа гораздо ценнее сухих цифр и любых научных формул. Потому нагло заключил, что стану писателем. И как Борис Полевой мечтаю написать свою книгу о настоящем человеке. Откровенность в нашем городке во все времена – палка о двух концах. Учительница литературы Валентина Михайловна похвалили ученика Захарова, меня то есть, «за неожиданное признание», как она выразилась. А острые язычки школьных острословов запросто могли прилепить кличку «Писачка», с ударением на первом слоге. Но обошлось.

 

– В тетради, – продолжал друг, – воспоминания отца. Его «выстраданная правда», как он сам говорил. Тебе точно пригодится… после его смерти.

Его дрожащий голос треснул, будто споткнулся о невидимую преграду и окончательно раскололся.

– Как это «после его смерти»? Разве Лукич умер? – округлил я глаза.

– Пока нет.

– Не понимаю…

– Поймёшь, когда прочтёшь его завещание.

– А где оно?

– На первой странице этой проклятой тетради. Из-за неё всё кувырком пошло и отец в психушку загремел.

– Да ладно… Не наводи тень на плетень, – попытался отшутиться я. – Ты сам-то читал, что там написано?

Он не ответил на мой вопрос.

– На, спрячь эту «бурдовую тетрадь» понадёжнее. У вас её искать не будут.

С этими словами Пашка и передал мне общую тетрадь в бордовом переплёте, на котором была приклеена вырезанная из ватмана бирка с аккуратно сделанной чёрной тушью надписью: «Ф.Л. Альтшуллер. ЗАПИСКИ МЁРТВОГО ПСА».

 

***

Тайну «бурдовой тетради», как называл её Пашка, друг доверил только своим самым верным друзьям – мне и нашей однокласснице Марусе, прозванной мною Моргушей. Кто-то из одноклассников называл её «Марго». Но от не нашей, чужой «Марго» в ней ровным счётом ничего не было. Голубоглазая русая девушка с шикарной косой, которая была не единственной достопримечательностью Водянкиной. К тому же я был не так банален, как Стёпка Карагодин или Пашка. «Моргуша», решил я, это вам не заморская Марго. Это русская красавица с милой привычкой – учащённо моргать своими пушистыми ресницами в экстраординарных обстоятельствах.

Многие пацаны нашей школы были влюблены в первую красавицу класса. « А почему Моргуша?» – как-то спросил меня Пашка. Ну, ни грамма наблюдательности у будущего медицинского светила!.. А вот я давно заметил: когда Маша волновалась, она начинала часто-часто моргать своими пушистыми ресницами. Так она сигнализировала миру о своих чувствах. И это моргание меня так возбуждало, так бередило душу, вызывая неведомые доселе горячие приливы к голове и ногам, что я ещё тогда решил для себя – это, брат Иосиф, и есть, наверное, твоя первая и последняя любовь.

 

С того дня, когда Лукича засадили в сумасшедший дом, не дав попрощаться с сыном, Павел жил у нас. Перебраться в наш дом парню предложили родители. Они же отбили атаки райкомовцев, которые хотели отправить Пашку в детский дом. Моя мать оформила опекунство и от Павла «официальные лица» отстали. Да и какой разговор вообще мог быть о детском доме, когда нам до окончания школы и совершеннолетия оставалось всего ничего.

Мы знали, что «бурдовая тетрадь» – запрещённая рукопись, из-за которой весь сыр-бор и разгорелся. А общая тайна разжигала чувства ещё больше, добавляя желанный адреналин в отношения нашего «тройственного союза» – меня, Павла и Маши, милой девочки, дочери заведующей поселковой библиотекой.

 

Хорошо помню нашу первую «громкую читку» «Евангелия от Фоки», как я назвал «Записки» Лукича. Кажется, она случилась на третий день после отправки доктора в психушку. Родители мои с первого дня Пашкиного сиротства как могли успокаивали парня, оставшегося теперь круглым сиротой. «Мы ж не чужие, чай, – похлопал мой батя Пашку по плечу. – Соседи. К тому же близкие. Будешь жить у нас. Места всем хватит». Паша согласился, признавшись, что сейчас ему одному в пустом доме будет не только пустовато, но и страшновато.

Разумеется, никто, кроме Павла, меня и Моргуши, о «запрещённых» воспоминаниях Фоки Лукича не знал. А «бурдовую тетрадь», за которой, как утверждал Пашка, некто «в длиннополом чёрном пальто и тёмной шляпе» приходил в дом Лукича и перевернул там всё вверх дном, я надёжно спрятал за печкой.

– А зачем мужик в чёрном пальто приходил? – спросила Моргуша.

– Ясное дело – тетрадь отцову искал, – ответил Павел.

– А может, что-то другое? – предположил я.

– Да нет, – покачал головой Пашка. – Её, эту чёртову «бурдовую тетрадь». Орал: где писанина этого старого еврея? Отец чувствовал, что его поход в райком добром не кончится. Передал мне тетрадь и просил надёжно спрятать. Засунул её в свой школьный портфель. Всё перевернули, даже полы вскрывали, а в портфель заглянуть не догадались… Папа очень просил сохранить…

Голос Павла дрогнул и мы с Моргушей услышали, как он зашмыгал носом.

– Паша, милый! – погладила друга Маша. – Всё будет хорошо. Не фашисты же, чтобы из-за какой-то тетради…

Пашка резко отстранился, пошарил рукой в карманах платок, не нашёл его и вытер глаза ладонью.

– Нет, всё будет плохо, если тетрадь найдут. Там всё об отце и сыне Карагодиных.

– Ка-ра-го-дин, – по слогам протянула Моргуша. – А знаете, что «кара» в переводе с тюркского означает «чёрный». Карагодин – чёрному угоден. Вот так.

– Не чёрному, а чёрту, – поправил Пашка. – Карагодин – чёрту угоден. Это я понял с первых страниц записок отца.

Моргуша часто-часто заморгала глазами, щёки её зарумянились, в глазах появился интерес.

– Ой, мальчики! Дайте хоть одним глазиком посмотреть на эту запрещённую рукопись!

Пашка перевёл взгляд на меня.

– Не могу, – отвечал я. – Меньше знаешь – лучше спишь.

– Ну, пожалуйста! Хотя бы одну страничку!..

Маша взяла Пашку за руку, просительно ловя его ускользающий взгляд.

– Ладно, – махнул Пашка рукой, не выдержав её чар. – Ёська, куда ты тетрадь заховал?

Моргуша, знавшая наизусть стихи своих любимых поэтов, хлопнула в ладоши и прочла ахматовские строчки:

Я была одной запретной книжкой,

К ней ты черной страстью был палим!

И добавила от себя прозой:

– Ой, мальчики! Я так люблю всё запретное!...

Я пожал плечами: мол, хозяин барин. Если Павел разрешил обнародовать запретную тетрадь своего отца, то я не против. Чего не сделаешь для любимого человека?

– Только чур не подсматривать! – предупредил я, отправляясь на кухню за «бурдовой тетрадью».

«Записки мёртвого пса» я, бережно завернув в газету, засунул за печную трубу, где было моё «секретное место» в небольшой нише, задвигавшейся выпавшим кирпичом. Там я прятал свой самодельный пистолет-поджигу, который отлично стрелял косточками от вишен или любыми подходящими по размеру камушками.

– Вот она… – вернувшись в комнату, выдохнул я и развернул газету. – Евангелие от Лукича.

Пашка нервно дёрнул плечом и почему-то отвернулся к окну. А Моргуша, прочитав надпись на бирке, прошептала:

 – А почему Лукич назвал свою рукопись «Записками мёртвого пса»? Он ведь не пёс… Он, говорила мне мама, очень хороший врач. Да и не мёртвый ещё… тьфу, тьфу!

– Третий день как мёртвый, – вздохнул Павел, не отрывая взгляда от окна, за которым маячила фигура в длиннополом чёрном пальто и тёмной шляпе.

– Как! – всплеснула руками Моргуша.

Пашка ответил не сразу. Проводил взглядом удаляющуюся фигуру странного человека, заглядывавшего в окно его дома, потом вздохнул:

– Отправка в психбольницу, Машенька, равносильна гражданской смерти человека. Теперь отец поражён во всех своих правах.

– Как это – поражён? – не поняла Маша.

– Голосовать на выборах не может, – вставил я. – Над головой Чернышевского шпагу ломали, а нынче просто головы лишают, отправляя в дурку и объявляя душевнобольным. Такая вот, Моргуша, современная казнь.

– Лучше бы уж шпагу ломали, – протянула Маша. – Почему «мёртвого» теперь понятно, но почему твой папа себя псом называет?

– Он всё там объяснил, – буркнул Пашка, кивнув на бордовую тетрадь. – Вникнешь, поймешь.

Она пожала плечами и, взяв в руки тетрадь, зачем-то погладила обложку, будто стирала с неё пыль веков.

– Читай вслух, – попросил я. – Только вполголоса.

– А родители твои скоро придут?

Я посмотрел на настенные ходики, негромко говорившие о вечном беге времени в из ускользающего настоящего в ещё не существующее будущее.

– Часам к восьми вернутся. Они в областной центр поехали по делам. Время есть. Так что читай, но только первую страницу.

Маша, спотыкаясь о трудности врачебного почерка, начала чуточку севшим от волнения голосом:

 

МОЁ ЗАВЕЩАНИЕ

«Если вы читаете эти строки, значит я уже умер.

Это предисловие написано накануне моего будущего разговора со Степаном Григорьевичем Карагодиным. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать, как отреагирует он на моё предложение провести эксгумацию останков под памятником бывшему комиссару партизанского отряда, руководителю нашего района и его отцу – Григорию Петровичу Карагодину. Но молчать больше не могу. Так что это даже не предисловие к моему преступному «роману с властью», а моё завещание в назидание грядущим поколениям.

Так вышло, что судьба давно свела меня с Карагодиными. Пётр Карагодин, по официальной версии, погиб от рук немецко-фашистских оккупантов в ту памятную нам ночь, когда партизаны дали решительный бой немцам. Но от Григория Петровича Карагодина, бывшего комиссара отряда, ставшего после освобождения первым лицом района, я при сеансе лечебного гипноза (Г.П. Карагодин, как и его отец, тоже страдал эпилепсией) узнал ужасную правду о смерти его отца. (Об этом см. на стр. 22-29). Более того, в этой тетради (см. стр. 36-40) вы найдёте доказательства того, что отец Степана Григорьевича – Григорий Петрович Карагодин, над чьей могилой поставлен памятник, – жив. Вместо останков Григория Петровича там похоронен труп большой собаки. Торжественные похороны пса организовывал ваш покорный слуга, автор этих записок.

Утверждаю это в здравом уме и памяти, ибо был не только лечащим врачом Григория Петровича Карагодина, но и его, как говорил в старые добрые времена духовником. Во время сеансов лечебного гипноза, который помогал моему больному значительно уменьшать интенсивность жестоких приступов болезни, мой пациент (Г.П.К.) подробно рассказывал о всех сложных перипетиях его судьбы, в реальность которых трудно поверить. Но я как человек глубоко верующий, никогда не врал. Был честен перед собой, людьми и Богом. И ничего не придумал в своих воспоминаниях

Я – врач, а не писатель. Мне пристало оперировать медицинскими показателями и фактами. Понимаю, что широкому кругу людей они непонятны да и не нужны для воссоздания полной картины жизнеописания. Но если тетрадь попадёт в руки способного литератора, то я с того света даю своё благословение на его редакторскую работу или написание своей книги по мотивам всех перипетий судеб, событий и фактов, изложенных мною в этих записках. Такова моя последняя воля и моя единственная просьба – обнародовать правду, которую я держал в себе много лет.

Теперь хочу обратиться к своему любимому сыну Павлу.

Паша, я прожил большую и трудную жизнь. Видел, как одного страх делает героем, а другого трусом. А трусость – мать жестокости.

Не сотвори себе кумира. Не поклоняйся ложному герою. Не дай себя унизить обманом. И помни, сын мой: любая сделка между ложью и правдой всегда делается за счёт правды. Но со временем правда всё равно выйдет наружу.

Не кори меня за то, что решился свою выстраданную правду выложить в этих записках. Народ Слободы имеет право на правду так же, как он имеет право на жизнь, свободу и счастье.

Твой отец – Ф.Л.А.»

 

Моргуша перевернула страницу и, оторвав глаза от тетради, сказала:

– Всё, первая страница закончилась. Но я ничего не поняла. Что за организация торжественных похорон какого-то пса?

Павел, знакомый с полным текстом записок, сказал:

– Там дальше он всё поясняет, подтверждает фактами и документами. Всё написанное им – правда.

Маша протянула мне «Записки мёртвого пса», помолчала и спросила:

– А ты, Ёська, все страницы прочёл?

– Нет ещё, – признался я.

– Возьмёшься обнародовать «выстраданную правду» Фоки Лукича?

– Так он в своём завещании речь ведёт о «способном литераторе»…

– Так стань им, – светло улыбнулась Мария. – Пашка, знаю, уже готовится в мед поступать, ему на роду написано быть врачом. А раз к тебе попала запрещённая тетрадь, то тебе и перо в руки…

– Кесарю кесарево, а слесарю слесарево, – перебил её Павел. – Поживём – увидим, кому и что на роду написано.

 

 

Глава 2. Симптомы и синдромы

 

Судьба не пожалела бедного Фоку Лукича. В тот день, когда в школе нам торжественно вручали аттестаты зрелости, Павлу сообщили, что отец его был переведён в далёкую от наших краёв Бурашевскую психиатрическую лечебницу закрытого типа. Там отбывали принудительное лечение особо опасных для государства и общества сумасшедших, совершивших уголовные и политические преступления. Через три месяца после перевода Лукича на новое место излечения отец Павла повесился. Официальное уведомление о его смерти пришла через месяц после того, как пациента закрытой лечебницы похоронили на больничном кладбище под номером 498. Пашка ездил в те далёкие Верхневолжские края, искал могилу отца. Но многих столбиков с номерами над могильными холмиками не оказалось на месте. Не нашёл он и столбика с номером покойного Альтшуллера. Вернулся ни с чем, положив цветы на чужую могилу.

С годами наш городок стал забывать имя врача от Бога, врачевавшего самые тяжкие болезни слободчан. И те, кто ещё помнил его имя, постепенно уверовали, что старик и в самом деле свихнулся со своим чёрным псом. Люди всегда склонны верить самому нелепому слуху. Пашка, когда разговор с земляками заходил об его отце, всегда горячился, нервничал и в споре терял самообладание, доказывая, что отец «был самым здравомыслящим человеком в городе, где правит ложь и беззаконие». Я не раз при наших коротких встречах в Курске говорил другу, чтобы тот придержал свой острый язык. Ешь пирог с грибами, учила меня матушка, а язык держи за зубами. Не ровен час, попадёшь на карандаш человечку «в чёрном длиннополом пальто и тёмной шляпе», тогда, не приведи Господь, будешь изгнан из мединститута. Пашка парировал: «Ты сам помудрей шифруй свою писанину. А то цензор обллита пропускает в печать твои фельетоны, а умеющий читать и слушать слышит и понимает, что между строк тобой сказано». Конечно же я, млеющий от созерцания на полосах своего имени, пропускал мимо ушей его предостережения. Думал, что это он от зависти к моей растущей популярности среди многотысячной армии читателей и в каком-то роде литературной славе. Дело в том, что я, ещё учась на филфаке областного пединститута, начал активно сотрудничать с местной прессой. Имя моё всё чаще появлялось на страницах областной партийной и молодёжной газеты. Не шибко щедрые газетные гонорары всё-таки помогали мне сводить концы с концами в полуголодные студенческие годы.

 

Однажды, когда я уже заканчивал четвёртый курс, в «шайбе», как мы прозвали дешёвое кафе круглой формы, находившееся на площади недалеко от мединститута, за бутылкой портвейна мы затеяли спор. Причиной его была всё та же бордовая тетрадь, мысли и выводы Лукича, которые, странное дело, с годами не забывались, а только сильнее бередили наши души. Спорили до хрипоты и личных обид о двух правдах – истинной и официальной, строго дозированной цензурой, предназначенной для «широких трудящихся масс». Спорили о славе и бесславии, о героях подлинных и ложных, о памяти и траве забвения, которой зарастают святые могилы.

– Талант, и только он, рождает истинных героев своего времени, – утверждал я, ещё не остывший от полученной пятёрки за курсовую работу по психологии литературного творчества. – Пушкин, Лермонтов, Толстой, Достоевский… Они, несмотря ни на что, доносили выстраданную правду своим поколениям. Не то что нынешние конформисты соцреализма. Талант – пропуск имени творца к поколениям будущим.

– А каким талантом обессмертил своё имя Герострат? – иронично спросил Павел.

– Это позорная слава.

– Неважно. Но это имя помнят уже больше тысячи лет, – сказал мой друг. – Давай выпьем за тех, чьи имена переживают своих носителей.

Выпили, закусили бутербродами с селёдкой иваси.

– Всё равно я не согласен, что хорошими делами прославиться нельзя, – сказал я, глядя, как быстро опустошается бутылка. – Время оставляет в памяти имена истинных героев, а не дутых идолов..

– А как же песня, которая так тебе нравится? – И он тихонько напел приятным баритоном: – «От героев былых времён, не осталось порой имён...».

– Это, как ты выражаешься, синдром беспамятства. И в этом пишущая братия виновата, – возразил я. – Сочиняем героические мифы, выдумываем героев в воспитательных целях. А зачем врать? Врать не надо, когда есть не мифические, а реальные примеры для подражания. Вот от настоящих героев и не остаётся порой имён.

– Время всё рассудит, кому слава, пусть и геростратова, а кому забвение? – с улыбкой опереточного Мефистофеля проговорил он. – Чего ж одного генерала, сдавшего целую армию немцам, до сих пор помнят, даже кандидатские диссертации защищают, а генерала, спасшего Францию от немецкой оккупации, начисто забыли? Просто вычеркнули из отечественной истории!

– Ты имеешь ввиду Власова и генерала Самсонова, героя Гумбинненского сражения? – уточнил я. – Но про Власова в записках твоего отца ничего не сказано.

– Зато о Самсонове он был очень высокого мнения, – парировал Павел. – Ты повнимательней прочти главу о взятии Гумбиннена Второй русской армией, что спасло Париж от неминуемой оккупации, как это случилось уже во второй мировой бойне. Достань «Записки мёртвого пса». Это ведь документ времени, а не приключенческая беллетристика, Захар!

Он наполнил опустевшие стаканы, сказал, шумно поднявшись из-за столика.

– Выпьем, брат Иосиф, за забытых героев! Стоя. Только стоя… Но чокаясь. Вставай, Ёська!

 

Мы выпили. И, гремя стульями, опять сели.

– Давай сбавим обороты, – сказал я, чувствуя, что на нас обращают внимание другие посетители «шайбы».

Пашка неопределённо махнул рукой в сторону очереди за пивом.

– Где историческая справедливость, а? – притушив голос, наклонился я к своему собеседнику. – Гришку Карагодина помнят, твоего отца, партизанского доктора, спасшего столько людей от смертельных ранений, от болезней и вообще хорошего человека, – нет?

– А твой батя? Клим Парменович, а? – поддержал меня пьянеющий на глазах Павел. – Однорукий, а бригадой плотников руководил! Да и какой домяра в одиночку поставил!

– С дядей Фёдором, – вставил я.

– Ладно, пусть с Фёдором. Всё равно – грандиозно! Но не подвиг ли это? С одно-то рукой?

Альтшуллер поднял свой стакан.

– Давай за наших отцов!

Выпили, закусывать уже было нечем.

 – Я тебе, братишка, вот что скажу, – подвинув свой стул к Павлу поближе, сказал я. – Народ, у которого нет своих героев, обречён.

– Обречён и народ, которому выдумывают героев, – с какой-то обидой в голосе добавил Пашка. – Хотя выдавать желаемое за действительное – это симптом хронической болезни любой власти.

– Но это низко – врать своему народу. Несправедливо, что ли, по отношению к правде жизни.

– А не скажи! Эффект есть. Если плацебо, меловая пустышка такая, знаешь, помогает больному не хуже настоящего лекарства, то какая разница? Результат-то достигнут!

– Слышь, чуваки, а потише нельзя? – повернулся к нам детина с дымящейся папиросой в зубах. – Заколебали своей политикой.

– Всё, всё, товарищ, – кивнул мужику в наколках Пашка. – Ваш тревожный сигнал принят.

Павел хотел снова наполнить стаканы, но бутылка была пуста.

– Жизнь, брат мой, вообще несправедлива. Нет такого понятия в природе – «справедливость». Есть естественный отбор, жестокая конкуренция особей за выживание. Человеческом обществе тоже живёт по этому вечному закону. Медицинский факт.

Он порылся в карманах, сходил к стойке за второй бутылкой портвейна. Угрюмая тётка в грязном синем халате, поглядывая за очередью, напряжённо ожидавшей «налива пива без недолива» очередному клиенту, грозно зашевелилась, узрев в Пешке наглого конкурента.

– Куда лезешь без очереди? – забеспокоилась очередь.

– Я стоял, – поднял руку, успокаивая самых нервных будущий врач. – Я повторяю.

– Он повторяет, – вяло подтвердила буфетчица.

И заволновавшаяся было очередь успокоилась.

– Знаешь… – сказал я, когда Пашка вернулся с очередной бутылкой и двумя кружками пива. – В записках твоего отца я нашёл имя своего деда по маминой линии Павла Фёдоровича Землякова. Он брал прусский Гумбиннен.

– Гумбиннен брал, Казань брал, Краснослободска не брал, – пошутил Пашка. – Герои, оказывается, рядом. Выпьем ещё за героических предков?

– Выпьем! – поддержал я друга и родную душу.

Выпили стоя, на этот раз не чокаясь.

– Кстати, господин будущий писатель, – сказал Альтшуллер, – как дела с книгой, которую ты обещал написать по запискам моего отца?

– Пока никак, – признался я. – Мечтаю написать… Но пока одни благие намерения.

– Гляди, знаешь, куда они приводят… Но мечтать, говорю тебе я, без пяти минут врач, не вредно. Мечтай, Захар, себе на здоровье!

– Бойся исполнения мечты, говорят.

– Тогда смени мечту, – посоветовал Павел. – Сегодня меняется не только жизнь, всё меняется – жёны, убеждения, партийность, гражданство, страны проживания.

– Я однолюб, – растирая ладонями виски, чтобы протрезветь, сказал я..

– Понимаю, моногам, – кивнул врач без пяти минут. – И это, медицинский факт, братишка!

– То ли ещё будет, – вздохнул я, вспомнив слова песни Пугачёвой.

– Что бы ни случилось… – разливая по стаканам вино, сказал Павел, – выпьем за верность. За тех, кто никогда, никому и ничему не изменяет. За моногамов, Ёська!

Выпили.

О чём говорили после этого тоста, честно признаюсь, не помню.

 

Помню только, что опоздал в общагу. Пришлось долго умолять вахтёршу тётю Валю, чтобы она, промокшего до нитки под дождём нарушителя режима всё-таки пропустила в студенческое общежитие.

– Где шатался, баламут? – спросила тётя Валя, замыкая за мной дверь. – Знаешь вить, после одиннадцати двери на замке.

– С девушкой встречался, – соврал я.

– А пьяный чаво?

– От счастья, тётя Валя, – сказал я, стуча зубами.

– От счастья, – передразнила меня вахтёрша. – Все научились гладко врать.

С мокрого пиджака на пол вестибюля стекали весенние ручейки.

 – Ладно, влюблённый… Заходь ко мне в вахтёрскую, чаю горячего хлебни. Не то захвораешь.

Я нырнул в дверь тёплой коморки, где на электроплитке пускал пар эмалированный чайник.

– С какого хвакультету?

– С филологического, тёть Валь.

– Ишь наследил, хвилолог, – услышал я её бурчание, усаживаясь на видавший вилы маленький диванчик.

К счастью, я не заболел – дождь был майским, тёплым. А чай доброй женщины – горячим и с малиновым вареньем.

 

***

Я первым из нашего тройственного союза получил диплом о высшем образовании. По ходатайству главного редактора областной молодёжки меня не распределили учителем русского языка и литературы, согласились отпустить меня на вольные хлеба. Так я попал младшим литсотрудником в молодёжную газету, в которой, проработав два года, дослужился до заведующего отделом пропаганды. Работа эта была мне по душе и сердцу, так как именно этот отдел занимался освещением культурной жизни области, литературы и искусства. Но вскоре после назначения из Краснослободска пришло письмо от мамы, в котором она слёзно просила вернуться в отчий дом – серьёзно заболел отец. Да и её здоровье сильно пошатнулось за последний год.

Честно скажу, уезжать из областного центра, где я снимал небольшую комнатку у пожилых владельцев частного дома, не хотелось. Но понимал: стареющих родителей нужно поддержать. К тому же неслабым мотивом моего возвращения была моя первая школьная любовь – Маруся Моргуша. Она после школы устроилась в слободскую библиотеку, а потом заочно поступила на библиотечный факультет в Орловский институт культуры. Виделись мы с ней редко – только на время моих краткосрочных побывок в отчем доме. Но связь друг с другом не теряли, упражняясь в эпистолярном жанре, посылая друг другу письма и поздравительные открытки к праздникам.

После окончания мединститута в родные пенаты вернулся и Пашка, наш дорогой Доктор Шуля. Он получил распределение в ту самую больницу, которой когда-то руководил его приёмный отец, чьи записки так и лежали в нише за печной трубой. Руки до книги, которую я ещё старшеклассником задумал написать по «Запискам мёртвого пса», так и не дошли за все эти годы.

После областной газеты в местном «брехунке», как прозвали слободчане свою районную газету «Вперёд», больших проблем с трудоустройством не было. Взяли сразу заведующим отделом писем.

А вскоре я сделал предложение Маше. На Покров, как издревле повелось в наших местах, мы сыграли свадебку, зажив вчетвером в доме, который построил мой однорукий батя, вернувшись домой с войны. Старики мои выделили нам с Моргушей самую большую и светлую комнату, которую называли «залом», наказав не затягивать с продолжением рода Захаровых.

– Это в планах начавшейся пятилетки, – отшутился тогда я. – Время есть, чтобы выполнить родительский наказ.

Но отец шутки не принял.

– Боюсь, что не дотяну до внука али внучки, сынок, – вздохнул он. – Сердце стало пошаливать шибко. Такая вот история, брат…

Я хорошо знал ту историю, которая посадила его сердце на валидол и нитроглицерин. Вернувшись с войны одноруким, он ни дня не сидел без работы. И до войны слыл знатным плотником в нашем околотке, наловчился не хуже работать топором и рубанком одной рукой. Считал, повезло, что взрывом немецкой гранаты оторвало левую, а не правую. Правую руку только сильно посекло осколками. «Две руки Господь дал человеку со своим умыслом, – любил повторять батя. – Левой брать, а правой отдавать. Так что у меня есть чем отдавать свой долг людям. Чего ж тогда тужить, брат?». Наш старый амбар, стоявший метрах в пятидесяти от сожжённой в войну усадьбы, со временем стал разваливаться. А тут на улице Петра Карагодина бульдозер ломал «ничейный» старый сарай, очищая территорию для строительство нового, каменного на этот раз, дома, для сына героя-партизана – Степана Карагодина. Отец со своей артелью, вошедшей к тому времени в строительную организацию «Межколхозстрой», возвращаясь с работы домой, прихватил с развороченного «ничейного» сарая три доски. Пригодятся для ремонта амбара, решил он. Кто-то из сознательных граждан увидел батю с досками под мышкой и настрочил анонимный донос, обвинив его в воровстве пиломатериалов с новостройки дома для первого секретаря.

 После недолгих разбирательств следователя ОБХСС шитое белыми нитками «дело о трёх досках» Клима Парменовича Захарова было передано в народный суд Краснослободска. Бате грозил реальный срок. Но на его счастье народный судья Нина Васильевна Разуваева, дочь не последнего в городке человека Василия Разуваева, была завалена делами куда поважней и с безапелляционной резолюцией партийной власти на картоне папки – «NB. Срочно!!!». Времени и рук Нины Васильевны на всё катастрофически не хватало. И «дело о трёх досках» было передано на рассмотрение товарищеского суда «Межколхозстроя».

Суд в ДК нашего городка был долгим и неправедным. Члены парткома, профкома и просто назначенные начальством выступающие своими убийственными словами «вор», «лишить его военных наград», «расхититель социалистического имущества», «разгильдяй», «стяжатель» (перечень товарищеских обвинений не хочется продолжать) пригвоздили фронтовика к товарищеской стене позора.

…В тот же вечер, дома, с батей случился первый инфаркт. И если бы не слободской доктор Фока Лукич, живший с нами по соседству, в «мир иной» отец ушел бы гораздо раньше, как говорил Пашка, «по решению товарищеского суда». Суд тот рекомендовал начальству строительной организации перевести К.П. Захарова из бригадиров плотников в разнорабочие.

Мама заботливо выходила отца, когда его, худого, густо обросшего седой щетиной, выписали домой из больницы, где он провалялся больше месяца. «Назло своим доброжелателям выжил», – горько шутил он. Но через день, закрыв больничный, вышел на работу, где был встречен друзьями-работягами подбадривающими словами и дружескими объятиями. В принципе, ничего нет изменилось в его обязанностях. Ничего, кроме зарплаты, за которую батя расписывался в конце месяца, держась за сердце. «Ничего, ничего, – успокаивала мама. – Не переживай, Климушка, и не бери близко к сердцу! Проживём… Чай не безрукие!».

 

Женщины в нашей семье всегда верховодили. И против матриархата никто из мужиков не возражал. Моргуша продолжила семейную традицию. Это она настояла, чтобы я наконец-то взялся за книгу, в которой бы обнародовал ту выстраданную правду Лукича.

Не раз я доставал из домашнего тайника эту «бурдовую тетрадь», перечитывал знакомые строки, выписывал на отдельные листы из неё целые страницы, заодно и редактируя своеобразный стиль Фоки Лукича. В своих записках автор завещал нам не пепел прошлого, а обжигающий огонь своей Правды, которую писал с большой буквы.

Сперва я хотел просто отредактировать записки врача, убрав из них чисто профессиональную, врачебную терминологию и часто встречающуюся мёртвую латынь, к которой доктор был явно неравнодушен. Но в фабуле записок Фоки Лукича многое было обозначено пунктирами. Буквально в каждом отрывке находил по несколько смысловых скважин – автору и непосредственному участнику событий было всё ясно и понятно по упоминанию деталей, по одному намёку на событие или явление, а читатель оставался бы в неведении.

Моргуше и Павлу о творческих муках я не говорил, хотя они не раз интересовались, начал ли я писать книгу. Но благие намерения так и оставались намерениями. Время шло, журналистская текучка не давала возможности засесть за задуманный роман. Всё откладывал, откладывал на завтра, на другой месяц, на другой год. А жизнь шла, забот становилось всё больше – с Машей создали семью, родили детей, то да сё, а бордовая тетрадь терпеливо ждала своего часа.

За книгу я взялся, когда вышел на пенсию, передав не по своей воле редакторские вожжи слободского «брехунка» новому главреду – назначенцу учредителя издания – администрации Новослободска, как в новые времена зачем-то переименовали город.

Труднее всего расставаться с властью. Наш одноклассник Степан Карагодин был незаменим на посту главы города. Памятник его отцу за это время трижды ремонтировали, подмазывали и подкрашивали. Поправлял здоровье то в Сочи, то в Крыму, а то и в Карловых Варах и Степан Григорьевич. Пока несильно тряслись руки, успел настрочить несколько никому не нужных книжек воспоминаний о своём отце, память о котором помогла ему быстро продвигаться по карьерной лестнице, а потом застыть, заматереть на вершине слободской власти.

 

Но идея написать свою книгу, так сказать, «по мотивам» записок Лукича оказалась живучей. По крайней мере, дожила до моего пенсионного возраста. Нерешённым оставался вопрос – с чего начать? Корни важны для дерева, сказал я сам себе. Вот и начну, решил я, с корней, с детства, из которого все мы родом. Это логически оправданная предтеча будущих событий в романе, посчитал я.

Приступая к роману, вспомнил, что дежавю продолжается. Это уже было в моей жизни. Павел когда-то настоятельно советовал мне с первой же страницы брать быка за рога и начать книгу с военных баталий. Это, мол, заинтересует читателя да и издателя тоже.

– Нет, брат, тут нужна предтеча, – стоял я на своём. – Нужен разбег, неспешный взгляд на исток. Это будет – предтеча реки жизни.

– Мёртвое слово какое-то – предтеча, – возражал Паша.

Я не сдавался.

– Не мёртвое, а точное, – уточнил я. – Волга берёт своё начало с ручейка на Валдае. Ручеёк – перешагнуть можно. Но это – предтеча великой реки. Предтеча, Паша, начало всех начал.

– Не говори красиво, Иосиф, – отреагировал Павел словами тургеневского Базарова. – Ладно, пусть предтеча остаётся, но скажи, к чему твоя ностальгия?

– Ностальгия? – переспросил я. – Да, ты прав, ностальгия. Только у меня жутчайшая ностальгия не по прошлому – по настоящему.

И это воспоминание только укрепило меня в мысли начать, что называется, с первородного пласта. С него, решил я, нужно начинать свою пахоту. Потому как невспаханный пласт, говорила мать мне в детстве, урожая не даст. И это не ностальгия, не тоска по прошлому. Это тоска по настоящему.

 

Сегодня в нашей жизни так мало настоящего. Всё больше иллюзорного, зыбкого и выдуманного – виртуальная жизнь, виртуальная любовь, даже ненависть – и та какая-то ненастоящая, надуманная, работающая на пиар. А что вы хотите, ежели и в веке прошлом случалась даже смерть – не настоящая. Виртуальная. Как у Григория Петровича.

Ностальгирую по настоящему! По правде жизни. По настоящей жизни, без вранья и хитрой полуправды.

 

…Вот с этими мыслями я и взялся за перо. Сейчас это означает – сел за компьютер. И написал первое предложение. Его я нянчил с неделю и, наконец, выложил на бумагу.

Первая фраза, по задумке, должна была стать камертоном точного звука, разговорной, доверительной интонацией всего моего долгого разговора с читателями. И мне казалось, что я нашёл точную интонацию, родив в муках:

«История – это песня, из которой слова не выбросишь. А песня для народа важнее любой научной формулы».

Вот тот камертон, думал я, по верной ноте которого я буду строить все главы своего повествования. И буду сверять по нему полёт своего воображения, завязывать конфликты и разрубать гордиевы узлы жизненных противоречий. Я, как талантливый певец, буду точно попадать в ноты и моя художественная правда, слившаяся с правдой жизни, не позволит соврать. Дабы не прервалась связь времён.

Так думал я, написав первую фразу. Она звучала вполне достойно и на высокой ноте. Исторически звучала, можно сказать. Но на память пришёл уже почти забытый урок из моей жизни. И всё высокое полетело куда-то в тартарары. И высокая нота сползла на низкую. И стала похрипывать. Не с модной, а с досадной хрипотцой, с которой поют изгои большой сцены и неудачники в электричках и подземных переходах.

 

 

Глава 3. Урок истории для Иосифа

 

Моим любимым школьным предметом всегда была история. Вот, беря эту ноту, я всё-таки соврал. Он был любимым до одного памятного для меня урока Тараса Ефимовича Шумилова, нашего учителя истории и одновременно директора школы.

Нет, историю как школьный предмет я не разлюбил, если говорить в широком историческом смысле. А если в узком, применительно к Тарасу Ефимовичу, то после одного скандального случая я отсиживал, а лучше сказать – отбывал его уроки, как тяжкое для себя наказание.

 

В моей кумирне – языческой молельне, где я мысленно награждал своих друзей и врагов разящими наповал прозвищами, фигура Шумилова занимала видное место. Он и сам был, как говорила моя мама, «видным мужчиной» – косая сажень в плечах. Первое своё прозвище, Тарас-стенолаз, он получил после одного весёлого случая. Оно родилось спонтанно, и было, можно сказать, щадяще нейтральным. Просто я своими глазами видел, как он, держась за стенку, чтобы не упасть, выходил из мастерской трудовика в «мужской праздник» 23 февраля. На уроки же Шумилов ходил всегда в хоть и не новом, но отутюженном бостоновом костюме, при галстуке в горошек, «под Ленина», чей портрет висел на стене класса и начинал длинный иконостас великих людей нашей Родины. Наш историк был секретарем школьной партийной организации, и мы частенько слышали в день получки командирски зычный голос Тараса-стенолаза, гремевший из-за дверей учительской: «Товарищи педагоги! Взносы! Взносы! Не забывайте про свой высокий партийный долг». С тех пор я твёрдо усвоил, что высокий партийный долг – это вовремя заплатить партвзносы. Желательно сразу же после зарплаты.

Мой отец и дядя Федя, отцов брат, всегда говорили о директоре как о покойнике – только хорошее. Я их понимал, они в войну вместе воевали в одном партизанском отряде. Настораживало другое. Высокие слова Шумилова и его дела и делишки. Ну, как-то не вязались они вместе. Потому что запахи, которые мы улавливали на уроках историка, выдавали тайные пороки Тараса Шумилова. Это не вязалось с моральным обликом человека, который себя «под Ленина чистил». От нашего директора частенько удушливо попахивало одеколоном «Шипр» и стойким перегаром. Эта гремучая смесь сильно мешала нам постигать исторические фазы развития, начиная от рабовладельческого строя и заканчивая грядущим коммунизмом. Поэтому по истории в мой дневник зачастили в гости тройки и даже двойки.

Очень хотелось узнать: как наш историк воевал? Отец не очень любил распространяться о том времени. На мои просьбы рассказать о войне всегда отвечал одинаково: «Ну, воевал, как все. Сперва в отряде партизанском, а потом на втором Белорусском». Но после одного случая, который произошёл на шумиловском уроке, я пристал к нему как банный лист к заднице, понимая, что теперь-то он от меня не отвертится.

– Батя, – начал я, – а Тарасик на уроке истории рассказывал нам о партизанском отряде. О героических подвигах партизан. Фамилии называл… Потом спросил, есть ли в классе дети партизан.

– Ну а ты?

– Я тоже поднял руку.

– Ну а он?

Я шмыгнул носом, не решаясь огорошить его услышанным от учителя.

– Он сказал, что ты в отряде только на гармошке играл и раз из берданки со страху пальнул в дозоре и этим базу рассекретил.

– И что?

– И ничего. Стыдно стало.

– А потом?

– Потом я чуть не заплакал… Это же враньё Тараса-стенолаза? Брехня его?

Отец помолчал, взъерошил мои волосы и потрепал меня за волосы. Потом нараспев сказал:

– И брехня, и правда. Базу я не рассекретил. А на гармошке любил играть. Когда две руки было.

– Ну, все там героически с немцами сражались, а ты на гармошке? – округлил я глаза. – Видать, прав Тарасик…

– Дурак ты, Иосиф, – не злясь, ответил батя. – Дурак не по уму, а по житейскому опыту своему. Война не киношка, где все ура орут и высотки занимают. На войне тоже жизнь продолжается, хоть и смерть рядом ходит. Я бы и сейчас с радостью растянул меха, да вот одной рукой не смогу, прости… А сказкам о войне не шибко-то верь…

Он взял со стола местную газету «Вперёд», улыбнулся в прокуренные усы:

– Вон в брехунке Шумилов как расписал свои подвиги! Ох и лихо же он на бумаге вражеские поезда под откос пускал. А до ближайшей узкоколейки от нас десять вёрст с гаком. Да по ней эшелоны и не ходили вовсе.

– Так он, наверно, в Дрюгино на станцию ездил, – парировал я, думая, что отец завидует историку. – Там и сейчас железка к сахзаводу подходит.

– С печки на лавку он ездил.

– Это ты от обиды на свою судьбу?

Батя глубоко вздохнул, достал папироску из дешёвого портсигара.

– Судьбу ни на ровной, ни на кривой оглобле не объедешь. Кому что написано…

Он неожиданно оборвал завязавшийся было разговор, ловко чиркнул спичкой от зажатого коленками коробка, прикурил и добавил:

– Ну, потрындели и будет… Мне пора в артель. Сегодня приду поздно – будем углы заводить. Новую баню для Григория Петровича строим.

 

Я не помню землянки, в которой родился. Но хорошо помню свежие запахи живого дерева, который царил в новом доме, который на месте сожженной карателями в войну хате царил в новеньком срубе, поставленном отцом и его братом, дядей Фёдором. Я помню себя лет с трёх-четырёх. И помню, что именно в этом раннем детстве полюбил наш дом. И любовь наша, уверен, была взаимной. До сих пор, если прислониться в сенях к потемневшей стене, можно ощутить смолистый запах живой сосны. Как-то отец принёс в дом детскую книжку, сборник русских сказок с яркими цветными картинками, купил в книжном на премию за перевыполнение плана.

На картинке – сказочная избушка. Ну вылитый наш дом, поставленный отцом и дядей Фёдором. Брёвнышко к брёвнышку подогнано так, что комар нос свой не просунет. И конопатить потому не нужно. И даже коник под крышей мне был до изумления знаком, и резные ставни – всё как в доме, построенном батей и дядей. Вот какие сказочные мастера жили со мной рядом, в одной землянке. И где только они обучались такому ладному зодчеству? Один ответ – природный талант работящего русского человека.

 

Правда, новый дом отец с дядькой ставили долго. Перво-наперво плотницкая инвалидная артель «Победители», куда вошли все, кто на фронте, кто в партизанском отряде в борьбе с оккупантами потерял разные части своего тела, начала строить просторный дом герою-партизану, комиссару отряда «Мститель» Григорию Петровичу Карагодину. Не дом – настоящая крепость.

Сын погибшего партизанского командира Григорий Петрович после освобождения района сменил отца на посту первого руководителя – стал секретарем райкома партии. Женившись на Ольге Богданович, дочери Якова Сергеевича Богдановича, высокого областного начальника, решил, что в старом доме, который чудесным образом пощадила война, жить им вдвоём будет тесновато. Вот и застучали топоры, завизжали пилы на улице Петра Карагодина, где не по дням, а по часам подрастал дом Григория Петровича.

 

Когда батя, мобилизованный в действующую Красную Армию после освобождения района, одноруким вернулся с фронта в начале сорок пятого года, то, без положенного фронтовику роздыху, затеял организацию артели инвалидов. Говорил отец о своей инвалидности без жалости к себе и обид на судьбу-злодейку. Тогда, рассказывала мне мать, изувеченных войной мужиков было много. На вокзалах, базарах побирались, по вагонам ходили с кружками для милостыни. Но не та закваска была у Клима Парменовича Захарова. И в те тяжкие послевоенные времена думал не только о себе, одноруком. Хотел таких же, как он, поддержать, дать возможность пришедшим с войны инвалидам хоть как-то прокормиться и прокормить свои семьи, не побираясь у пивных и на вокзалах. Пороги у начальства оббил своими посещениями, не раз был на приёме у Григория Петровича. И Карагодин-сын, начинавший тогда строительство своего дома, «прикинул нос к пальцу» и дал разрешение на набор фронтовиков-инвалидов в артель, которой сам и придумал название – «Победители».

 

Мама, прожив в сырой землянке не один год, стала сильно прихварывать. Она со слезами радости вселилась в ещё недостроенный дом, а потом по нему неслышно ходила, осторожно ступая на некрашеные половицы, будто боялась, что крепкое дерево не выдержит её исхудавшего тела. Кашляла она тихо, стесняясь своего кашля. Лукич прописал ей какие-то пилюли, и дом заполнили новые запахи лекарств и сушеных трав. Но силы мамины таяли и, в конце концов, ей пришлось сменить работу – уйти с цеха сборки мебели, где она работала мастером, в гардеробщицы. Так что в тот год, когда я родился, зарплата мамина упала почти вдвое.

 

Так уж случилось, что всю дальнейшую жизнь отец мой вкалывал за двоих, получая сущие копейки за свой «трудовой энтузиазм». Верил Сталину, верил Хрущеву, потом Брежневу. Споткнулся на Горбачёве, на Мишке Меченом, как называл генсека батя. «Болтун, из телевизора не вылезает, – говорил отец о новом руководителе. – Вишь родовое пятно на лбу? Это его чёрт пометил». И Ельцина не переносил на дух. Как-то, когда я приехал домой на летние каникулы, увидел его нервно ёрзавшим у телевизора. По ящику показывали разгон демонстрации в Москве. Милиция нещадно колотила ветеранов резиновыми дубинками. «Вот и дожили до судного дня, – вздохнул он. – За что боролись, на то и напоролись». – «Борис Николаевич за нашу лучшую жизнь борется», – возразила мать, любившая поспорить с батей. Отец покачал головой, с грустной улыбкой сказал: «Этот вообще, ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Интересно, кто победит, коль свести его и нашего Водяру?». Через месяц батя умер. Он лежал в гробу с горькой усмешкой на губах. Умер без жалоб и попрёков. Вот только чему улыбался – загадка.

Вспомнилось нехитрое, потому, наверное, и мудрое кредо его жизни. Как-то, когда он тесал топором бревно, я спросил, каково ему, однорукому, работать в артели. «Бог, сынок, дал человеку две руки, – улыбнулся он, – чтобы одной брать, а другой отдавать». Ту, которой брать, ему отпилили во фронтовом госпитале. А ту, которой отдавать, оставили. Потому, наверное, и считал он себя в вечном долгу перед людьми и теми, кто сверху спускал таким, как он, грандиозные планы, а позже изводил народ придуманными в кабинетах реформами. Запомнились слова отца, сказанные им в ельцинские времена: «Вишь, как всё ловко повернулось в их сторону. Теперь, сынок, не одна Россия, а целых две. В одной они живут, в другой – мы».

 

А ведь так и раньше было… Было и в те благословенные времена, по которым ностальгирует жёнка моя Моргуша… Я хорошо помню конец шестидесятых. Помню, что и тогда мы были разделены на две Слободы – та, которая нам и не снилась, – для них; другая – не шибко ласковая и хлебосольная – для нас.

В конце шестидесятых Григорию Петровичу стало тесно в большом дубовом срубе. И руководитель района начал новую грандиозную стройку на улице Петра Карагодина. Не по дням, а по часам там стал расти красивый кирпичный дом руководителя района. И, как это ни странно звучит, я тоже приложил руку, таская на субботниках строительный мусор. Эти пионерские субботники на новостройке бывшего комиссара партизанского отряда устраивал его товарищ по борьбе с немецко-фашистскими оккупантами, тоже бывший партизан, а теперь наш директор школы Шумилов.

Как-то, посылая нас, пятиклашек, на очередной субботник на карагодинской новостройке, Тарас Ефимович сказал:

– Григорий Петрович пролитой кровью получил право на прочный каменный дом. Всем миром ему его и поставим. Чтобы на века!

Потом историк просветил нас, что строители «Межрайколхозстроя» взяли на себя повышенные соцобязательства, решив сдать дом партизанского героя к 7 ноября. И свои повышенные соцобязательства обязательно выполнят. А наш долг помочь и строителям, и семье героя-партизана.

Тут он кивнул в мою сторону.

– Безусловно выполнят, если не своруют дорогие и дефицитные стройматериалы.

– А что вы на меня смотрите? – не выдержал я взгляда Тараса Ефимовича. – Я никакие стройматериалы не воровал.

– А вот твоего папашу, Захаров, за это осудили. Товарищеским судом, но всё-таки осудили. Пятно несмываемое на совести.

Я чуть не провалился под землю от стыда. Но всё-таки промямлил в ответ:

– Его оклеветали...

– Сосед, что ли, ваш оклеветал? Лукич или ещё кто?

– Не знаю кто, но оклеветали. Если бы тот сарай бульдозером не ломали, он бы доски те несчастные не взял.

Щумилов криво улыбнулся:

– История, друзья мои, не знает сослагательного наклонения, – обращаясь к классу, сказал учитель. – Если бы да кабы во рту выросли грибы.

Класс сдержанно хохотнул. Тараса Ефимовича это воодушевило.

– Надо смотреть правде в глаза! – подняв указательный палец к потолку, не сказал – продекламировал он. – И сегодня, к нашему общему стыду, среди членов артели «Победители» есть элементы с воровскими замашками.

Я втянул голову в плечи, будто меня из-за угла ударили дубиной. Я хотел сказать, что те проклятые старые доски валялись у снесённого бульдозером сарая как никому не нужный хлам, вот батя их и подобрал, чтобы наш старый амбар подлатать… Но стал заикаться на первом же слове, не находя единственно нужного для ответа.

– Не смейте унижать человека! – вдруг услышал я голос Пашки. – Сын за отца не ответчик. Так ещё товарищ Сталин говорил.

– Культ бывшего вождя народа партия давно развенчала! – перебил историк моего друга.

Было заметно, что Шумилов оторопел от такой наглости ученика, сына главврача больницы.

– Какой такой культ? – спросил Пашка, глядя в глаза учителя, который не привык к возражениям со стороны своих воспитанников.

– Развенчала и осудила! – давя интонацией на эти слова, сказал историк. – И портреты его сняли со стен, – продолжал Шумилов на повышенных тонах. – Вы видели где-нибудь Сталина?

– А я вчера в кино ходила, – вдруг вставила Маша Водянкина, – про войну показывали. Там наши бойцы шли в атаку и кричали «За Родину, за Сталина!».

Директор школы повернул к девочке негодующее лицо и бросил:

– И кино это скоро, Водянкина, снимут! С экранов.

– Не снимут, – тихо сказал Пашка.

– Это почему же? – вытирая платком шею, поинтересовался Шумилов.

– Потому что так, и правда, было, – ответил Павел. – Мне отец рассказывал. И ещё он сказал, что был бы Сталин сегодня, мы бы жили по-другому.

– Это как же, позвольте узнать?

– Лучше бы жили. Медицинский факт!

Шумилов тяжело рухнул на хлипкий стул за учительским столом. Стул жалобно пискнул, а директор, хватаясь за сердце, сказал:

– Завтра же, Альтшуллер, отца ко мне.

– Он не может.

– Это почему же?

– У него среда – операционный день.

– Тогда послезавтра.

– В четверг у него, извините, областная конференция.

Историк прищурился, сунул таблетку под язык и сказал, постукивая пальцами по столу:

– Тебя, я вижу, не зря Шулером кличут. Но ты не шулер, ты – прохвост!

– Он не прохвост, он шулер, – теперь я вступился за друга. – Хотя в карты играть не умеет.

Директор громко высморкался в большой клетчатый платок, выпустив из него ненавистный мне запах одеколона «Шипр».

– Теперь вижу, – переводя стрелку на меня, процедил директор, – яблоко от яблони недалеко падает.

 

Дома, забравшись в тёмный амбар, который отец починил бросовыми досками, а потом их оторвал и отволок в милицию в качестве вещественного доказательства своей вины, я дал волю душившим меня слезам. Тогда я впервые узнал, что самые солёные слёзы – это слёзы несправедливости. А когда они высохли, то, лёжа на прошлогоднем сене, стал придумывать страшную месть историку.

Сначала представлял, как я в образе справедливого судьи в чёрной мантии зачитываю ему обвинительный акт, а потом дюжие молодцы ломают над головой Тараса шпагу. Картинка возникла в моём воображении из школьного учебника истории. Но я тут же передумал так наказывать Тараса Ефимовича. Это на Чернышевского она произвела неизгладимое впечатление, а нашему борову плевать на сломанную над его башкой саблю. Саблю или шпагу, что там у них было, вот что жалко.

Шумилову надо что-нибудь попроще, но похлеще. Бросить, например, в его уборную лимонку, которую пацаны нашли в Пустошь Корени, в старом окопе. Он сядет на толчок, а тут бах-трах и фейерверк из его же дерьма. И «Шипр» тогда не поможет. Я прикрыл глаза, чтобы воображению было лучше рисовать картину моей страшной мести, но стало противно до тошноты. Пришлось от фейерверка отказаться – от варианта с лимонкой дурно пахло.

Тогда я стал вслух награждать его позорными кличками и прозвищами. В этом деле к пятому классу я уже был дока. Уже тогда я подсознательно понимал, что словом можно поощрить и наградить, а можно и больно ударить. Хотя не для того, наверное, Бог дал Слово человеку, чтобы задирать и оскорблять. Но месть моя не знала жалости. Я был смертельно обижен несправедливостью историка. Обида искала из меня выход и, наконец, нашла его.

Я вспоминал багровое лицо Тараса Ефремовича, его пакостные слова, узкие щелки его глаз, запах «Шипра» и произнёс вслух найденную рифму: «Тарас – пи…рас». Я повторил это три раза. И злая моя обида стала опускаться куда-то глубоко-глубоко, на самое донышко души, уже не так больно её царапая своими острыми краями.

 

…Мама нашла меня в амбаре, у «стены плача», на стожке сена, который заготавливали на зиму для нашей козы Зинки. Поняла, что со мной что-то не так. Прижала к груди, приговаривая: «Ну-ну, не разводи сырость на сеновале», концами своего платка вытирала снова ставшим мокрым от слёз лицо. Я, прижавшись к её тёплой кофте, растроганный материнской жалостью, всхлипывая от нахлынувших чувств, всё, как на исповеди, рассказал матери. И мне стало легче. И слёзы снова сами собой высохли, оставив мне только солёный привкус на языке. Да так разошёлся в своих откровениях, что выдал родному человеку всё, что я думаю о Тарасе, не забыв озвучить и придуманную мною для него позорную кличку.

– Только без грязных слов! – погрозила пальцем мне мать. – Не марай свой язык! Не то грязным словом испоганишь и душу.

– Он врёт, что отец доски украл, – сказал я. – Значит, можно.

– Нельзя! – отрубила мать. – Он партизанил. К тому же он твой учитель. Заслуженный в Слободе человек. На трибуне стоит рядом с первыми лицами. Ты же видел на первомайской демонстрации – вся грудь в медалях.

– Я бы его, знаешь, чем наградил?

Мать пригладила мою давно не стриженную голову, вздохнула:

– Ну-ну, не пори горячку… Дед твой Пармен, ты его не знал, царство ему небесное, всегда говорил, что в мире нету виноватых. Бог нас прощает и мы врагов своих прощать должны.

Я было запротестовал против такой формулы жизни, но мама встала, отряхнула прилипшие к понёве сухие травинки и повелительным тоном произнесла:

– Хватит ныть, пошли ужинать!

У дверей дома она взяла меня за руку и сказала:

– Отцу о том, что в школе было, не рассказывай. Не расстраивай его. Людей жалеть надо словом, а не бередить им душу.

Дома, прежде чем посадить меня за стол, она заставила почистить зубным порошком зубы и прополоскать рот.

– Зачем? – сопротивлялся я.

– Чтобы грязь от того прозвища, что ты учителю придумал, очистить. Не отравляй свой организм чем попало.

 

 

Глава 3. Фотографии на стене

 

Бывает так: прочтёшь в какой-нибудь книге какую-то мысль автора и задумаешься. Нет, даже не над глубиной смысла, а над вопросом самому себе – где же я это уже слышал? Вот и сейчас мне вспомнились слова Павла, которые хочу вставить в эту главу. Их он произнёс, рассматривая фотографии на стене нашего дома.

– Человек без памяти – конченный человек, – сказал Пашка, рассматривая старые фотографии. – Медицинский факт.

– Это ты к чему? – тогда спросил я.

– Это я по поводу развешенных тобой рамок с прошлой жизнью внутри.

 

Не люблю я нынешние «сэлфи» с искусственно натянутыми в улыбке губами или наколотыми губищами. Люди разные, настроение у них разное, судьбы… Но все обязательно хотят выглядеть успешными и счастливыми. Хотя бы на фото. А это – тот же фейк. Жанр этот я окрестил «сэлфи-враньё».

Хотя, не буду бурчать по-стариковски. Стандарты новой жизни, стандартные улыбки, стандарты на женскую и мужскую красоту, на машины, коттеджи, отдых, одежду и даже надгробья. Того и гляди, введут стандарты на судьбы. Если винтик не походит под стандартную резьбу, его не закрутишь. Его, конечно, можно закрутить силой. Но тогда свернёшь ему головку или счешешь шаг резьбы. Нужен стандарт. С ним проще. И дешевле – меньше отход сломанных винтиков и срезанной резьбы.

Стандарты – атрибуты власти, любого социально-экономического уклада и времени. Только приведённые к единому стандарту винтики и прочие мелкие детали позволят механизму исправно работать весь гарантийный срок.

Но нет идеального, универсального стандарта на все времена. Смена времён диктует смену стандарта. И если его не поменять вовремя, то механизм даёт сбой и непременно разваливается от вибрации и разбалансированности.

 

Эти разномыслии пришли в мою голову, когда я разглядывал не тронутую желтизной фотографию большой группы партизан во главе с сосредоточенным Григорием Петровичем Карагодиным, героическим комиссаром отряда. Судя по выцарапанным внизу датам, снимок был сделан в том памятном году и месяце для всего района, сразу после освобождения его Красной Армией.

Комиссар отряда «Мститель» монументально застыл на стуле с серьёзным, нет – значительным лицом.. Стул, должно быть, вынесли из здания нашей школы, где, как рассказывал отец, в оккупацию находилась немецкая комендатура. Остальные партизаны стоят вокруг своего вожака. Такие разные лица, такие разные судьбы… Вот, крайний слева, – мой батя. С гармошкой на плече. Единственный из партизан, кто улыбался неизвестному фотографу. Чему он улыбался, партизан с гармошкой? Своей судьбе, которая совсем скоро продолжит своё жестокое испытание на прочность.

Рядом с Карагодиным – легендарный партизанский доктор Фока Лукич, с окладистой бородой и немецким автоматом на груди. По тому, как болтается оружие на груди врача, чувствуется, что автомат взят у кого-то из партизан «на прокат», для фото-антуража.

Это единственная коллективная фотография партизан, участвовавших в освобождении Слободы. Фотография с моим отцом. Через неделю все партизаны призывного возраста будут мобилизованы на фронт. Григория Петровича оставят в районе, который после смерти его отца, Петра Ефимовича Карагодина, остался без руководящей головы. Он и займёт высокое место, на котором неплохо себя чувствовал его выдающийся родитель.

Рядом с коллективным партизанским снимком – будто нарисованная (увеличенная в местном фотоателье) фотография деда Пармена и бабушки Параши. В ту судную ночь, когда в Слободе горели многие дома партизан и помогавших им жителей, они приняли ужасную смерть – их заживо сожгли в нашем старом доме. Так что живыми я их не видел, но родители мне о них рассказывали: как они жили, растили четверых сыновей. Двое из них в Слободу с фронта не вернулись: Иван погиб ещё в сорок первом, в боях под Москвой, Егор лёг в польскую землю. В живых война оставила только Клима, моего батю, отняв у него левую руку. И Фёдора, родного дядьку моего, искалечив его душу и оставив немало отметин на его теле.

Я могу часами рассматривать старые фотографии. Их не так много, этих документов времени, но они бесконечно дороги мне. И потому я храню их в старом семейном альбоме, который и сегодня водружён на книжной полке рядом с книгами моих любимых писателей.

Иногда я открываю фотоальбом, вытаскиваю из ячеек чёрно-белые снимки, и в только мне известном порядке раскладываю – как сложный пасьянс жизни предков. Остановленные мгновения, каждый из которых может лечь в основу сюжета не только для небольшого рассказа, но и целой повести или романа. Для моих детей и детей их детей, внуков и внучек моих, увы, эти чёрно-белые кусочки картона мало что значат. Они для них просто «стоп-кадры» позабытой, незнакомой им «другой» киноленты, без спецэффектов и захватывающего дух экшена киноленты чужой жизни. Для них виртуальная реальность их смартфонов куда интереснее и занятнее. Они постоянно ждут развлечений. А эти скучные чёрно-белые фотки развлекать не умеют. И даже мой рассказ о том, кто жил до них на этой земле и передал жизнь им, детям нового века, не будил интерес в их милых и умных глазах. Чего они ищут на суетных просторах мировой паутины? Что найдут там, в конце концов? Ведь если есть паутина, значит, где-то притаился и паук. Хитрое, опасное и безжалостное создание, умело расставляющего свои прозрачные сети.

 

Мне чуждо самолюбование. Для любого по-настоящему творческого человека – это смерть при жизни. Но я иногда рассматриваю свои фотки, свою меняющуюся физиономию от пожелтевшего снимка младенца со сморщенным от плача старческим личиком до уже цветной фотографии, сделанной моим сыном современной цифровой камерой. И всякий раз восклицаю про себя: «Боже, как я меняюсь с годами!..». Где тот белобрысый пацанёнок с ореховым удилищем на плече и ведёрком пойманных в речке краснопёрок? Или тот студент в тенниске с полосой на груди, как на форме любимой футбольной команды, с роскошной шевелюрой и какой-то книжкой руках? Как я, тогдашний, не похож на себя нынешнего. А ведь некоторые люди внешне почти не меняются с годами. Стареют, но не меняются. А у меня на всех фотках не меняются только глаза, их цвет. А выражение, но тут всё зависит от настроения, когда фотограф обманывал меня своей присказкой – «внимание, сейчас птичка вылетит!». Птичка-то вылетела, но пролетела целая жизнь…

Мне смешно сейчас, но мой взгляд на всех фотографиях конца 90-х, когда меня за критику слободской власти выдавили из редакции районки, это взгляд какого-то смиренного монастырского послушника. И очень часто чуть удивлённый, но какой-то виноватый взгляд. А мне твердили: «Улыбайся, улыбайся, свободный гражданин свободной страны, и будешь чувствовать себя счастливым!». Чувствуете разницу? Не станешь счастливым, а только будешь чувствовать себя таковым. Виртуальная реальность приучала нас к себе не наскоком, а исподволь. Подбиралась мягко и неслышно, как кошка подбирается к мышке, прежде чем сделать свой роковой прыжок.

Но я искусственно улыбаться не умел и не умею. Искусственная улыбка – это элементарный оскал. И это оскал отбеленных зубов принимают за улыбку счастья. Ну разве не виртуальная, иллюзорная подкладка вместо реальной жизни? Зато давно привыкшие к сэлфи-улыбкам дети и внуки, глядя на мои фотки, могут с полным правом говорить мне дежурные комплименты, но про себя думать: «Нет, не орёл наш отец и дед, не орёл!..».

Простите великодушно, но так уж я устроен – изменяясь, всегда остаюсь собой.

Не понимает меня племя молодое и нам во многом непонятное и потому незнакомое. Ведь ещё древние философы утверждали: времена меняются, а вместе с ними меняемся и мы. Это закон жизни. Выходит, я и подобные мне – вне закона. Исключения из правил. А как всем известно, исключения только подтверждают сами правила.

 

Ставлю вопрос ребром: да, времена меняется, а меняется ли с ними наша память? Память человеческая, бытовая, так сказать. И память более масштабная по своему временному охвату – историческая? Если и она меняется вместе со временем, то зачем нужна такая память?

Я спросил об этом своего сына, современного молодого человека, закончившего университет с красным дипломом, а позже и аспирантуру истфака, работающего сегодня в НИИ археологии Древней Руси. Как он относится к памяти? И услышал то, что несколько успокоило мою душу: «Память, если она не виртуальная, а человеческая, значит, и историческая, ибо она запоминает ход времени и события во времени, есть величина постоянная». Понятно. Некая историческая константа. Значит, хотя всё и течёт, но не всё изменяется. Забывается? Да. Часто, к сожалению. Иногда, к счастью. Потому как у человека – щадящая память. Щадящая, но эта её «гуманность» по отношению к психике того или иного конкретного человека не отменяет её зеркальности. Ежели зеркало не кривое (по вине хозяина или того, кто это зеркало изготовил), то даже и щадящая память неизменна. И она есть константа – неизменяемая единица измерения пройденного жизненного пути. И определяющая, как ни странно, путь настоящий и дорогу в грядущее. Такая вот связь времён, скреплённая нашей памятью. Пафосные публицисты называют это «скрепами». Это модное слово мне не по душе – уж больно созвучна со «скрепками», канцелярскими, я имею ввиду. Но на вкус и цвет, как известно, товарищей нет.

 

«Память – это страшный дар», – как-то выдал нам с Моргушей Павел. Маша стала с ним спорить, а я с Пашкой согласился. Но коль это дар, то не зарывать же его в землю. На свежем холмике, не успеешь глазом моргнуть, вырастит трава забвения…

Как ни крути, а память очень нужна нам, нужна нашим детям и внукам. Для жизни. Для продолжения жизни. Иначе прервётся связь времён. Умрёт память. Конец последней цивилизации. Беспамятное общество пострашнее голливудского апокалипсиса будет.

 

 

Глава 4. Я не поэт, но я скажу стихами…

 

Думаю, что насмешливость – не самая лучшая черта характера человека. Этой мыслью я как-то поделился с Павлом. А в ответ услышал чуть ли не целую научную лекцию, что многие люди, а порой и целые нации, которые претерпели в прошлом угнетение и унижение, имеют ум, склонный к осмеянию. А в конце своего умозаключения он как всегда добавил:

– Доказанный медицинский факт.

 

Нынче, когда описываю те времена и нравы, понимаю, как мстили Гришкиной власти мои земляки.

Краслослободск возник из деревушки Красная Слобода. Многие жители нашего городка до сих пор для удобства произношения коротко называют его Слободой. В те, не такие уж далёкие по историческим меркам времена, по праздником и так, в хмельные выходные, звучали звуки гармошки и песни. Песни были грустные, пришедшие к слободчанам из глубины прошлых лет. А вот что касается весёлых, то тут равных слободским частушкам не было и нет.

Народ в них со снайперской точностью далеко не случайных слов, бьющих не в бровь, а в глаз, тогда только и мог открыто высказать своё отношение к власти, ко всему, что его тревожило, волновало, возмущало и вызывало насмешку. Частушка признавалась полезным для массовой культуры тех лет народным творчеством. А любое творчество живёт и развивается только в условиях полной свободы. Тут цензура центра и обллита была бессильна. Ведь на чужой роток, как известно, не накинешь платок.

 

Григорий Карагодин, бывший комиссар партизанского отряда «Мститель», после освобождения района от немцев возглавил Краснослободский райком партии. Коренастый черноглазый красавец сшил костюм из довоенного отреза бастона у лучшего портного городка. Всегда в свежей сорочке и при галстуке, который народ окрестил «селёдкой». Смотрелся на новенькую сотенную купюру госбанка СССР, если бы не «особая примета», как говорят следователи и милиционеры. На правой стороне лба багровой амёбой расплылось родимое пятно. По народным приметам, которые ошибаются редко, Гришка был помечен чёртом. До войны пятно на лбу было гораздо бледнее. Контрастно проявилось оно уже после сорок третьего. А когда Григорий Петрович сел в кресло первого руководителя Слободы и района, то местные острословы тут же отреагировали частушкой на известный мотив:

Эх, яблочко да конфеточка!

А на власти у нас нынче меточка.

А бывшие партизаны, хорошо помнившие Карагодина-отца и ожидавшие от новой власти внимательного и тёплого отношения к себе со стороны бывшего товарища по оружию, очень скоро разочаровались в Карагодине-сыне. Народные мстители с горечью убедились, что яблоко может и далеко от яблони падать, но от этого легче не становится. Никаких особых льгот, «тёплого и внимательного» отношения от новокарагодинской власти освободители Слободы не получили. И тогда отомстили ей злой частушкой:

Милка, милка, не дружись

С Гришкой Карагодиным,

Он давно уже, кажись,

Предал нас и Родину.

Нет, прав, прав был Пашка Альтшуллер, утверждая, что память – страшный дар. Чтобы забыться, сделаться беспамятным и как бы свободным от гнетущего страшного греха, Григорий Петрович стал сильно пить, топя в водке воспоминания о той страшной судной ночи, когда горели дома партизан с детьми и стариками в них.

И Слобода после очередного запоя Григория Петровича заклеймила руководителя района беспощадным словом:

Дружит с водкой Карагодин,

Никуда он стал негоден,

Знать, Всевышний не простил,

Что нас по миру пустил.

В отрочестве мне казалось, что я поэт. И тут, считаю, опять же виновата народная частушка. Как-то само собой получилось, что я, услышав интересную частушку, записывал её в свой блокнот. К концу школы остроумных слободских частушек у меня накопилось целая общая тетрадь. Матерные слова я шифровал по известной системе – писалась первая буква, потом шли точки, точки и в конце обозначался последний слог. Как-то Павел, готовившийся в то время к поступлению в мединститут, спросил меня:

– А зачем тебе нужна эта похабщина?

– Это не похабщина, – ответил я. – Это народное творчество. Глас народа. А глас народа, уважаемый доктор Шуля, есть глас Божий.

 

Сегодня я понимаю, что в доинтернетовскую эпоху частушка была единственным народным способом анонимно высказаться и со своей колокольни прокомментировать поступки начальства и политические события в стране. Судя по количеству частушек, число авторов этих, зачастую весьма талантливых строчек, не поддавалось никакой статистике. Имя им был – легион.

Куда там до них нынешним «продвинутым блогерам», у кого даже по несколько миллионов подписчиков!.. Поэт-частушечник творил бескорыстно, без гонорара, думая не о вознаграждении, а о торжестве правды. А большинство современных блогеров ведут свои личные блоги ради монетизации. Та приходит после первых ста тысяч подписчиков. И чем их больше, тем звонче ручеёк монет, текущих из виртуального пространства всемирной паутины. У кого не хватает таланта, тот берёт эпатажем и готов ради своего бездарного творчества перед камерой любое дерьмо жрать, либо унижать, глумиться над своей жертвой, живодёрничать над беззащитными братьями нашими меньшими… И ведь – работает на публику эти, как я их называю, «уловки для идиотов». Довольно быстро такие блогеры-эпатажники набирают по миллиону и больше подписчиков. Неужели в стране развелось столько идиотов?

 

– А что ты хочешь, – возразил Пашка, выслушав мои рассуждения на эту тему ещё до своего отъезда в Москву. Его лет семь тому назад пригласили на работу в какую-то частную клинику. – Чего ты хочешь, брат Иосиф? – повторил он. – Хорошими делами прославиться нельзя. Это из мультика давно известно даже детям.

– Поэтому имён своих героев люди не знают, зато у любого спроси, кто такой Чикатило…

Он меня перебил:

– Так вы, работники пера и топора, в этом тоже виноваты. Негатив притягивает. И даёт доход. Не правда ли, господин сочинитель? Раз ты взялся за «Записки мёртвого пса», значит, рассчитываешь не только на свои пять минут славы, но и на доход от своего крутого романа. Если, конечно, его опубликуют.

Честно говоря, я даже тогда немного обиделся на такую «конструктивную критику» своего старинного друга, почти брата. Не он ли, Павел Альтшуллер, столько лет при наших встречах интересовался, как дела, с благими намерениями? А тут про какие-то «пять минут славы» и «доход» заговорил. Времена меняются, а с ними меняются и люди?

– Во-первых, я не сочинитель, – начал было я, но он опять перебил:

– А кто же?

– Ну, скажем, писатель-документалист. Сочинители сочиняют, придумывают. Я же, друг мой Шулер, собираюсь в своём романе в стиле нон-фикшн опираться только на факты, которые твой отец приводит в своих записках. Есть разница?

Павел, почувствовав обиду в моём голосе, дружески похлопал меня по плечу.

– Твори себе с Богом! – шутливо проговорил он. – И Бог тебе судья.

 

В том, что юный Иосиф Захаров (я уже придумал себе и звучный псевдоним – Иосиф Прим; «прим» – значит «первый») перестал себя позиционировать как поэт, я обязан ему, Пашке Шулеру. Он еще тогда, в наши юные годы, с ухмылкой сказал, прочитав мои вирши: «Эту тоску зелёную я уже где-то читал или слышал. Вторично, третично и даже четвертично».

Я сдался на милость своего румяного критика не сразу. Написал поэму в некрасовском духе «Кому живётся весело, вольготно в Слободе». Помню даже начало этих «бессмертных строк»:

Домик двухэтажный,

Сад плодоносящий,

Тут живёт Григорий,

Муж руководящий.

Встанет утром ранним,

Примет тёплый душ,

Бродит среди яблонь,

Ходит между груш.

– Знаешь, Ёська, – сказал он, бегло ознакомившись с моим поэтическим шедевром, – у тебя, прости великодушно, лицо, не подходящее для поэта.

– Не вдохновенное, что ли?

– Да нет. Просто в нём нет загадки.

– А ты вспомни лицо Льва Толстого на портрете, что висит у нас в школе…

– Сравнение страдает, – парировал Пашка. – В колючих глазах графа-вегетарианца читается: «Какая я глыба, какой я всё же матёрый человечище! А в недавнем прошлом – кутила, исключённый из университета. Повеса, так и не закончивший своё университетское образование. Офицер, подавшийся на войну в поисках приключений… Прелюбодей? Да. Сквернослов, ревнивец, от которого хотела утопиться его жёнушка Софья? Кто безгрешен, брось в меня булыжник!».

Он перевёл дух и уже, не пародируя Льва Николаевича, сказал:

– Вот в чём загадка глыбы и матёрого человечища. В парадоксе. А у тебя ни загадки, ни парадокса. Лицо самое заурядное. Не писательское. Как у всех. Гений, он парадокса друг, а ты?..

– Что я?

– Ну, перво-наперво, я бы посоветовал тебе сменить лицо, – сказал Пашка и сам же рассмеялся своей шутке. – До этого уже дошла мировая медицина. Медицинский факт.

 

Прочитав ещё в десятом классе «Войну и мир», несколько повестей его и рассказов, не входящих в школьную программу, я высоко ценил Толстого-художника. И не любил Толстого-мыслителя. Зачем, думал я, художнику изворотливый ум лисицы? Ему талант требуется. А это нечто другое, чем философия мыслителя. Это дар Божий. Особый дар для тех, кто соперничает с самим Творцом. Отсюда и судьбы у великих писателей всегда трагические. Как у Толстого, убежавшего из Ясной Поляны от своей жёнушки.

А может жёнушка тут вовсе и не при чём? Настоящие писатели – всегда в конфликте не только с власть предержащими, но и с самим собой. Отсюда и побег по дороге в никуда…

Сегодня самокопание, внутренние конфликты с самим собой не в моде. У нынешних поп-звёзд никаких сомнений! К чертям собачьим все эти рассуждения о таланте, вдохновении, народности своего, с позволения сказать, творчества. Нет таланта? Его заменит эпатаж и пошлость. Они тоже «в тренде» современного искусства. Нет знаний и элементарно не хватает ума и сообразительности? Плевать! Их с лихвой заменят деньги спонсора. Спонсор – вот идол современного искусства. Но есть нынче и свои приметы времени. В моде, нет, лучше сказать словами самих продвинутых (спонсорами) лауреатов – «в тренде» самопиар и вообще пиар как универсальный способ популяризации, безотказный инструмент выдать желаемое за действительное.

Прославиться любой ценой. Жаждущий славы за ценой не постоит.

Толстому, этой поп-звезде мировой литературы, как выразился один литературный критик, такая реклама была бы была чужда и унизительна. И свой побег из Ясной Поляны он затеял, разумеется, не ради пиара. В свои преклонные годы хотел всё начать сначала. И это ему бы удалось, кабы не приключившаяся в дороге болезнь…

Сегодня пиар и деньги – главные двигатели в продвижении «интеллектуального продукта». (Не произведения – «продукта»! О времена, о чуждый нам язык!) Нет, не родился до сих пор на Аномалии тот, кто без ложной скромности встал бы в один ряд с Толстым, Достоевским, Булгаковым. Расчётливым конформистом быть выгодно. И для любой власти. И для личного комфорта и материального благополучия автора «продукта». Тут тебе и ордена с медалями, госпремии, слава, почёт и, может быть, надбавка за полученное от власти звание к жалкой среднестатистической пенсии.

И я их понимаю. И потому не осуждаю. У творцов-конформистов – семьи, дети… Им ведь тоже кажется, что они в «тренде» (и это поганое слово из модного ряда заимствованных, но именно оно нынче наиболее полно отражает суть конформизма и унизительного приспособленчества). Но быть и казаться – не одно и то же. Настоящий художник, рассуждал я, готовясь к первым шагам в самостоятельную жизнь, какой бы она ни была – горькой, солёной, перчёной, – должен всегда быть готовым к лишениям, гонениям, забвению или даже к голгофе. Как там, у классика? «Лишь тот достоин чести и свободы, кто каждый день за них идёт на бой». Красивые слова, но ещё Тургенев устами Базарова укорял своего друга: «Аркадий, не говори красиво!».

 

 Часто те, у кого абсолютный слух на правду, начинают с боя с ветряными мельницами. И не ради, как сейчас говорят, «хайпа» (выдумали же словечко!). Но чтобы умаслить свою совесть, чтобы она не вякала, не корила нас за бездействие, укрощаем бурю в стакане, мельтешим, суетимся в борьбе с мелкими бесами. И дальше носа своего не видим. Не хотим видеть. Боимся. Страх и самоцензура – сводные брат с сестрой у творческого человека. Сколько раз я говорил сам себе: нужно учиться видеть не только глазами, но и сердцем. Художник без зрячего сердца – слеп и жалок.

Но именно незрячее сердце и розовые очки приносят безбедное существование всей королевской рати – пишущей и снимающей братии. Зрячее сердце не ждёт лавровых венков победителя. Но в нём и только в нём рождается непридуманная правда. Как та, выстраданная правда Лукича.

 

Когда же во мне умер поэт? В семь лет? Нет, среди детей много поэтов. Очень много. Но они, их чистые души, об этом просто не знают. Лицемерие и растущая с годами жажда денег и власти убивают в душах поэтическое видение мира. И первый симптом этой неизлечимой болезни можно точно определить совершенно точно во времени. Как только дитяти перестаёт удивляться, глядя на мир Божий, значит, в нём уже умер Поэт. А потом приходит зависть, мать всех человеческих пороков.

 

Факт моей поэтической смерти случился в тот самый час, когда наш классный руководитель назначила меня редактором школьной стенгазеты. Да-да, вспоминаю, что именно тогда я впервые опубликовал свои стихи – старательно вывел чёрной тушью плакатным пером на листе ватмана.

У классного руководителя сложилось впечатление, что я «владею слогом», потому и предложила мою кандидатуру на эту опасную должность. Я пытался дать самоотвод, заявив, что совершенно не умею рисовать.

– А художником стенгазеты мы назначаем Марусю Водянкину, – отвела мой самоотвод учительница русского и литературы. – Ты же не будешь возражать против этой кандидатуры?

– Не буду, – буркнул я.

– Вот и прекрасно. Ждём первого интересного выпуска.

 

Я долго искал тему. Но её подсказала сама жизнь. Во время ледохода Паша Альтшуллер спас своего одноклассника Стёпку Карагодина. Мы, бахвалясь своим бесстрашием перед девчонками класса, прыгали в ледоход со льдины на льдину. Степан оступился и оказался в ледяной воде. Павел, не задумываясь, прыгнул в ледяную воду и дотянул тяжёлого Стёпку в мокром пальто до берега. И я решил написать стихотворение о героическом поступке своего друга.

Большая часть стихотворения стерлась из моей памяти. Но четверостишье каким-то чудом осталось:

Весной Свапа разольется,

Осторожным нужно быть.

Когда Стёпка разойдётся,

То придётся Пашке плыть.

Маруся изобразила Пашку акварельными красками почему-то с красным галстуком на шее, плывущим с широко открытым ртом (будто ему не хватало воздуха) к тонущему и паникующему Степану, который с выпученными глазами барахтался у какого-то плоского корыта, совершенно не похожего на льдину. Получилось абсолютно не героически. Но смешно.

Стенгазета «За учёбу» с моим стишком и рисунком Моргуши провисела в классе всего три часа. Кто её содрал со стены, Стёпан Карагодин или Павел Альтшуллер, – до сих пор тайна. Только после уроков Пашка догнал нас с Моргушей у моста через Свапу и, грубо развернув меня к себе лицом, продекламировал:

Я не поэт, но я скажу стихами,

Пошёл ты нафиг мелкими шагами!

 

 

Глава 5. Ледоход на Свапе

 

 В каждый ледоход мы, пацаны, живущие в посаде, пригороде Краснослободска, прыгали по плывущим вниз по течению Свапы льдинам. Ледяные островки за лукоморьем кружились в хороводе на мелководье, а потом, вырвавшись на стремнину, вдруг резко набирали скорость. Они неслись к повороту, сталкивались лбами, играя всеми цветами радуги в ледяных брызгах, и, попадая в омут, волчком ввинчивались в чёрную воду.

У посадских мальчишек считалось высшим пилотажем, оседлав самую быструю льдину, первым выйти к тому месту, где река разделялась на два рукава – старицу и новое русло, пробитое половодьем.

Картина была достойна кисти Айвазовского! Вы только представьте себе: апрельское яркое солнце, бледно-голубые льдины на тёмной воде, осевший весенний снег на берегах реки, черные прогалины на посеревшем снеге. И молодая трава с жёлтыми головками одуванчиков, как всё живое, тянется к доброму солнечному свету. Добавьте для полноты картины треск крошащегося льда, визг девчонок на берегу, захватывающие дух прыжки ребят, чудом держащихся на ногах на несущихся к повороту реки льдинах. Эти воспоминания ледяных гонок до сего дня холодят моё сердце.

Нынче я бы не рискнул оседлать коварную льдину, готовую в любой момент сбросить тебя в ледяную воду. Да и Свапа нынче не та. А потом, как утверждали древние философы, нельзя дважды войти в одну и ту же воду. Значит, нельзя и дважды прокатиться на льдине моего детства.

 

 Нашим девчонкам было жутко интересно смотреть на ледовые гонки. А мы, споря с норовистой рекой, играли с самой смертью. И не пугали нас ни воспитательные беседы участкового, ни вызовы родителей в школу, ни даже скорые на расправу отцовские ремни. Чрез пару дней после начала ледохода мы успокаивались. Река очищалась от последних островков льда, на берегу появлялись первые рыбаки с удочками и кубарями. Но приходила новая весна – и всё повторялось сначала: треск льда, предвещающий начало ледохода и наших безумных ледяных гонок.

 

…В тот апрельский день, раскрашенный прозрачной акварелью весенних красок, Моргуша вышла на берег в длинной синей юбке, жёлтых ботиночках, носы которых, дразня нас, выглядывали из-под тёмной юбки. Она была в новенькой душегрейке, отороченной полоской играющего на солнце меха. Отец Марии поймал куницу в поставленный у курятника капкан и сам выделал коричневатый с отливом мех. Маша, свежая, разрумянившаяся на свежем ветерке, в неотразимых обновках понимала всю силу своей неотразимости. Она стояла под еще голой плакучей ивой, весело постреливая блестящими глазками на нас, готовых ради неё на любое безумие. Взгляд её ловили все, кто был готов по команде оседлать льдины для ледяных гонок. Мария смеющимися глазами смотрела на нашу команду, лузгая жареные семечки и деликатно сплёвывая шелуху в газетный кулёк. Ну, купчиха, нет – княжна, а не младшая дочь Водяры, как прозвали в Слободе её отца.

Ветер развевал ее светлые, будто льняные кудряшки, выбивавшиеся из-под зелёной вязаной шапочки, а мы, залюбовавшись слободской красавицей, теряли головы ещё до начала рискованных гонок.

– Машка, давай отмашку! – крикнул Стёпка Карагодин главному судье гонок.

Моргуша кивнула и, подражая голосу нашего физрука, скомандовала:

– На старт! Внимание… Марш!

И началось… Каждый из нас, заранее присмотрев льдину, бежал за ней по берегу, ожидая того момента, когда можно будет запрыгнуть на свой, ещё не взявший разбег ледовый островок.

– Побереги-и-ись! – разнеслись по реке наши голоса. – Дорогу мне! Дорогу!..

Я прозевал поворот реки – самый важный этап гоночной трассы – и не успел глазом моргнуть, как льдина закружилась в шальном танце.

– Ёська-а! – услышал я крик Моргуши. – Перепрыгивай на другую льдину!

Ледяное крошево переливалось на солнце всеми цветами радуги, осыпало колючими льдинками и без того моё мокрое лицо.

В тот раз меня пронесло. А можно было запросто искупаться в ледяной купели. В конце концов моя «торпеда», потеряв форму и скорость, застряла на мелководье у песчаной косы.

Моргуша, задыхаясь от бега, подлетела ко мне, схватив за рукав куртки, стянула с расколовшейся льдины на мокрый песок.

– Дурак! Я думала, ты утопнешь… Чуть не померла от страха.

– Не мешай! – в запале грубо бросил я ей, пытаясь запрыгнуть на новую льдину. Гонка ещё не кончилась. Впереди, у самого выхода из заводи, где погибла моя первая льдина, маячили фигуры Павла и Степана. Чувство соперничества придало мне новых сил.

– Осторожно! – охнула Маруся, но было поздно – я оступился при прыжке и подвернул ногу. Из участников гонки я тут же превратился в зеваку, коими был усеян обрывистый берег реки.

 

Этот был Пашкин день. Он как никогда был близок к победе, восхищая «безумством храбрых» девчонок нашей школы. Но у воронки омута льдина, которую он так удачно выбрал для гонок, неожиданно развернулась против течения и лоб в лоб сшиблась с мощным ледовым снарядом – целым островом, а не льдиной! – на которой приближался к финишу, установленному у запруды перед водяной мельницей, Стёпан Карагодин.

– Отгреби, комсомол! – крикнул Павел Стёпке. – Дорогу!.. Будь же человеком…

Пашка не договорил фразу – от мощного удара другой льдиной в бок его уже подбитого корабля он, взмахнув руками как крыльями, соскользнул в воду.

Стёпкина льдина была рядом с терпящим бедствие Павлом. Сейчас этот Чертёнок подгребёт поближе и протянет утопающему руку. Степан Карагодин, наш комсомольский вожак, были уверены мы, не трус. Он всегда на наших собраниях так красиво говорил о взаимовыручке, пересыпая свои речи умными цитатами и пословицами, типа «сам погибай, а товарища выручай».

Когда Паша оказался в воде, Степка, как все и ожидали, подполз к краю своего ледяного корабля и что-то сказал барахтающемуся в воде Альтшуллеру. Сказал, но руки не подал – то ли испугался, то ли растерялся Чертенок.

Никто не слышал, что комсомольский секретарь сказал Пешке, как он называл Пашку. С моим другом у Степана были свои старые счёты. Может, морально подбодрил горячим словом? А может, вспомнил старую обиду? Но руку помощи не протянул.

Пашка чудом не утонул. Пришлось мне с больной ногой лезть в ледяное крошево, ухватившись свободной рукой за конец длинной палки, поданной мне Моргушей. Вместе мы вытащили на берег уже изрядно нахлебавшегося студёной водицы Павла.

– С крещением тебя, Пешка! – подошёл к мокрому Альтшуллеру Степан. – В победители лез? Забыл, где у пешки место на шахматной доске?

Я не удержался и врезал Чертёнку по его ухмылявшейся роже.

Он тут же ответил. Да так, что я оказался в нокдауне.

– Эй вы, петухи! – услышали мы голос директора Шумилова. – А ну брысь по домам, герои!.. Не то завтра ваши отцы у меня на ковре будут за вас краснеть.

По дороге домой я спросил продрогшего Пашку:

– А что тебе Чертёнок сказал?

– Ты же слышал, прежде чем врезал ему.

– Нет, когда ты на льдине ещё крутился.

– А-а, – протянул Павел, ускоряя шаг к нашему дому. – Да, сказал…

– А что?

Пашка почти запрыгнул в дом, где жарко топилась русская печь, по-солдатски, в считанные секунды, сбросил мокрую одежду. Тут же, стуча зубами, в одних мокрых трусах вскочил на спасительную горячую лежанку, слушая охи и ахи моей матери.

– Выпей чаю с малиной, сынок! – запричитала мама, хлопоча у горячей плиты. – Щас я тебе бельишко сухое подыщу.

– Спасибо, тётя Даша, – всё ещё дрожа, ответил Павел.

Но я не унимался:

– Так что Чертёнок тебе сказал?

– Сказал, что, таких, как мы с тобой, топить надо.

Я помолчал, ожидая чего-то важного, значительного, из-за чего погибающему руки не подают.

– Чего молчишь? – спросил Пашка.

– Сволочь Стёпка, – сказал я.

– Последняя сволочь, – уточнил Павел.

 

Павел долго хворал, сильно температурил, перхыкал, глотал микстуру и пилюли. Был бы рядом его приёмный отец, думал я, выздоровление пошло бы быстрее. Но Фока Лукич уже несколько месяцев как лечился в Сапожке, куда, несмотря на неоднократные просьбы, сына не пускали к больному отцу.

Моя мать, принявшая в наш дом Павла как родного, прибегала к известным ей народным средствам – растирала спину самогонкой, ставила Пешке горчичники и банки, заставляла пить горячее молоко с содой и сливочным маслом. Из всех маминых снадобий Пашка уважал только чай с малиновым вареньем, а ненавидел горькие травяные отвары.

Усердно над больным шефствовала и Маруся, заботясь, чтобы Павел не отстал от школьной программы – впереди уже замаячили выпускные экзамены. Не за горами были и экзамены в институты, которые мы выбрали для себя.

 

 

Глава 6. Легенда о первом колхознике

 

Перед тем как выставить оценки за год, наша Зинаида Семёновна, молоденькая учительница по русскому и литературе, которую мы любовно прозвали «Зиночкой», задала нам домашнее сочинение на свободную тему. На доске её каллиграфическим почерком были начертаны шесть или семь «свободных» тем. Под номером один шла тема «Коллективизация. Роль коллективных хозяйств в воспитании у тружеников чувства локтя и советского коллективизма».

– Можно по «Поднятой целине», – сказала Зиночка. – Но кто хочет годовую пятёрку – пишите по воспоминаниям своих предков, родителей, дедушек и бабушек.

Павел, пользуясь положением болящего, отказался писать итоговое сочинение – рука, мол, ручку плохо держит. Я написал по «Поднятой целине» Шолохова, в которой мне больше всех колхозников нравился образ деда Щукаря. И получил тройку за «чрезмерное цитирование текста писателя», как красными чернилами вывела под трояком Зиночка.

А вот Мария Водянкина за своё сочинение заработала «5» с жирным плюсом. Резолюция Зиночки гласила: «Плюс за использование местного материала».

– А где же ты, Моргуша, тот местный материал надыбала? – спросил Павел, слушая счастливое щебетание о том, что она «без ума от Зиночки», теперь от её самой любимой учительницы.

– Откуда дровишки? – вернул я Машу к теме.

– Из лесу, вестимо? – поддержал шутку Пашка.

– От моего отца, – обидевшись на нашу юмористическую волну, ответила Мария. – Он был первым колхозником.

– Может, первым космонавтом? – еле сдерживая смех, спросил Павел. – Космонавтом номер ноль… Говорят, кто-то ещё до Гагарина слетал в космос, да не приземлился.

– И что ты там наплела? – ревнуя её к Павлу, спросил я. – Водяра известный рассказчик…

– Будете ржать, я уйду! – пряча тетрадку с пятёркой в портфель, сказала Моргуша и часто-часто заморгала глазами. Две крупные слезинки повисли у неё на ресницах. Мне стало до боли в сердце жалко девушку.

– Что ты, Марусенька! – искренне пожалел я отличницу. – Никто не смеётся. Рассказывай.

– Что отец мне рассказал, то и написала. Представьте себе, оказывается, это он, Вениамин Павлович Водянкин, мой папка, был самым первым!

– Первым в чём? – не удержался Шулер, не поменяв ироничной интонации.

– Первым колхозником, – погрозив Павлу пальчиком, продолжила Маруся. – Он, выходец из бедной крестьянской семьи, не имевший, как говорится, ни кола ни двора, радостью записался в колхоз «Безбожник». Так назывался первый колхоз, образованный на нашей территории. Его, оказывается, Пётр Ефимыч Карагодин, Стёпкин дедушка, организовал.

– Представляю, что Чертёнок нагородил о своём героическом дедуле, – вставил Пашка.

– Не мешай автору! – повернулся я к зубоскалившему другу.

 – Собственно, и всё… – вздохнула Моргуша. – Отец, вспоминая те далёкие дни, сказал мне так: «Я до сего дня благодарен колхозу, этому празднику свободного коллективного труда».

– Не верю, как говорил товарищ Станиславский, – опять вставил шпильку Павел. – Не мог так сказать Водяра. У него язык богаче и ярче.

– Ну, может быть не совсем так, – согласилась Маша. – Ну, я не могла написать так, как он сказал на самом деле.

– Понятно, – кивнул я. – Ты просто подредактировала.

– Вот, – обрадовалась Моргуша. – Наконец-то слышу речь не мальчика, но мужа.

– Опять эта проблема положительного героя в русской литературе! – театрально воскликнул начитанный Альтшуллер. И, поглаживая руку девушки, изменил интонацию. С каким-то сердечным теплом, без тени улыбки на лице продолжил: – Милая дочь первого колхозника, никогда не пиши красивые сочинения по воспоминаниям близких тебе людей. Они запросто могут подвести тебя, доверчивую, под монастырь. Каждый на людях представляет себя героем, но у каждого свой скелет в шкафу

– Скажите, в той их жизни не было ничего героического? – подняла Маша насупленные брови.

– Было, конечно, было, – поспешил подтвердить я. – Времена были героические. Не то что сейчас – ни рыба ни мясо.

– А героическим время делают герои, не так ли, Ёжик? – начала горячиться девушка.

– Да успокойтесь вы, – прервал начинавшийся спор Павел.

Он сел на своём ложе, свесив босые ноги с тёплой печи.

– В записках отца о Вениамине Водянкине тоже есть, – сказал Альтшуллер. – Тащи бурдовую тетрадь, Захар!

Павел кивнул на печную трубу, где в сухой и тёплой нише были спрятаны записки Лукича.

– Доставай, Иосиф, из секретки правду, – добавил Павел и закашлялся, держась за грудь.

– Что написано пером… – начал я поговорку, доставая Евангелие от Фоки.

– Не всё то золото, что блестит… – неопределённо сказал Паша, глядя на Моргушу. – Но здесь, – потряс он бордовой тетрадью, – правда.

И добавил своё коронное выражение, переняв его от отца:

– Медицинский факт!

– Там и про коллективизацию, и почему в войну у нас в Слободе предателей было немало.

– Медицинский диагноз, – с иронией заметил я.

– Ну, можно и так сказать.

Он полистал тетрадь, точно зная, где искать нужное место. Улыбнулся чему-то.

– Ага, вот и твоя легенда о первом колхознике. Только простите его за свою интерпретация легенды о первом колхознике.

– Читай вслух, – опять насупилась Маша. – У каждого своя правда, как говорит наш историк.

– Подожди, Паша, – остановил я друга, готового к громкой читке. – Скажи, а зачем он записывал в свою тетрадь и чисто медицинские вещи?

– Понимаешь, Захар, он ведь прежде всего врач, а не летописец. И в своих записках верен профессии. Потому и заносил диагнозы своих пациентов, а потом описывал их, так сказать, житие-бытие. Утверждал, что история болезни – это прежде всего история жизни своих пациентов. Так что медицинские диагнозы отца – это его ноблес оближ, что с латыни переводится как «положение обязывает».

 

Из «Записок мёртвого пса»

 

...Народ в Слободе, униженный рабством, хамством, глупостью, самодурством и беззаконием тех, кто должен этот закон блюсти, сегодня как огня боится нового лиха – всеобщих доносов. Сосед доносит на соседа, нередко на ближнего своего, на близкого родственника. Выходит, власть сама же заражает своих подданных бациллой предательства. А это уже к вопросу государственной безопасности. Власть сеет, а кто жатвой владеет? Предал свои убеждения, потом соседа, потом страну. Потом будет поздно раздирать на себе ризы – с синдромом предательства справиться труднее, чем с оспой, если государство само так поощряет всеобщее доносительство.

 

…Совершенно абсурдны действия власти, направленные на то, чтобы сломить крепкого русского хозяина, сломать хребет тем, кто умеет и хочет трудиться и кто еще не потерял чувства собственного достоинства. Раньше я думал, что чем больше в стране работящих и зажиточных людей, тем богаче сама страна. Всё перевернули с ног на голову.

 

…Сегодня на приёме Вениамин Павлович Водянкин жаловался на плохое самочувствие, в котором, по его словам, виновато правление колхоза «Безбожник». По словам пациента, около полугода он «и капли хмельного в рот не брал», а после записи в колхоз вторую неделю не просыхает. Стал сильно кашлять. Боится, что случится та же болезнь, что была у его отца. Тот, по его словам, водку пил и чахотку нажил. Просит дать лекарство какое-нибудь, чтобы «не лезла в глотку, проклятая». Физические данные пациента весьма впечатляют – рост 187 см., вес 97 кг., сложен пропорционально. В самом расцвете сил. Но в водке и не такие богатыри тонули. Не понимаю власти, которые на словах борются с пьянством, а на деле сами спаивают людей. Пьяный – вздорный, но безвольный. Таким управлять легче. Убьёшь чувство собственного достоинства – получишь безропотного раба с безотчётным чувством вины.

Д/з. Начальная стадия алкоголизма. Если не лечить, приведёт к delirium tremens. Дал следующий рецепт, который должен вызывать отвращение к алкоголю. В пропорции 1:1:4 смещать золототысячник, полынь и темьян. Залить кипятком, настоять в печи ночь. Пить 4 раза в день по 2 ложки. Реакция пациента на антиалкогольное лекарство было неожиданной. Говорит, доктор, а у меня крылья отвалятся от вашего снадобья? – Какие крылья? – спрашиваю. – Да обыкновенные, птичьи. Я ведь за бураковкой к Разуваихе (известная в Слободе самогонщица) орлом летаю. А без крыльев не полечу – уж больно далёко, на кутке, она живёт.

 Давно заметил: у русского народа часто истина – в смехе. Если человек смеётся над собой, значит, прогноз его излечения положителен.

 

 

Часть II. СВИДЕТЕЛЬ

 

Глава 7. Первый колхозник «Безбожника»

 

В своих записках Фока Лукич был самокритичен, называя себя «верным псом власти». Но какой он пёс, если пусть на бумаге, в своей бордовой тетради, но восстал против несправедливости, жадности, корысти и предательства? Уже в самом начале тетради, где он рассказывает, как пробился во власть Пётр Ефимович Карагодин, доктор назвал себя «главным свидетелем». Я, собравшись, наконец духом, чтобы взяться за книгу, читал и перечитывал его «свидетельские показания», чтобы не судить, а понять мотивы их поступков.

Именно по показаниям «главного свидетеля» тех событий моё воображение рисовало характеры, поступки персонажей на крутых поворотах их судеб, судьбы Слободы и страны в целом. Когда имеешь такой документ, то нужно соответствовать его противоречивой, а порой и парадоксальной правде. Нелёгкая это наука. Но раз влез в эту науку, то терпи любую муку.

 

Пётр Ефимович Карагодин, потомственный крестьянин села Красная Слобода, был мобилизован в действующую русскую армию в дни небывалого патриотического подъёма – в августе 1914 года. Кряжистый, скуластый, с тонким прямым носом и хищным взглядом коршуна-стервятника, этот солдат в серой шинели вполне мог бы стать прототипом для художника, ищущему образ защитника святой Руси в тяжкие для Родины времена. Но внешность, как известно, бывает обманчивой. Русского солдата, воевавшего не за страх, а за совесть, из него не получилось. Пётр Ефимович по своей природной натуре был трусоват, жаден до всего, что приносило хоть какой-то доход и наслаждение, хитроват и не по-русски жесток. Далёкие татарские предки наградили Петра Ефимовича свойством искать не славы на поле брани, а выгоды для себя. Да, именно так – выгоды. Потому как Карагодину, прозванному в родном селе Чёрным Петрухой, и сам чёрт был не брат, когда из любого дела, заварухи или даже горя-беды он извлекал для себя желанную выгоду.

Дезертировав из армии после известной Галицийской битвы на Юго-Западном фронте, он неожиданно стал горячим приверженцем большевистских лозунгов. Во всеобщий рай для нищих и обездоленных ему верилось с трудом, но грели тщеславную душу въедливые слова – «кто был никем, тот станет всем». Этим «всем», которые всегда, вот все времена и безвременья управляли «никем», ему хотелось стать любой ценой. Вернувшись в свою волость, он быстро отыскал дорожку к партийной большевистской ячейке. И выходец из бедного крестьянского рода, вчерашний солдат, ходивший по призыву большевистских агитаторов брататься с немцами и австрияками на фронтах Второй мировой, был безоговорочно принят в ряды партии, намеревавшейся поставить патриархальную, святую Русь на светлый путь в райское будущее. Но благие намерения, как известно испокон веков, не всегда ведут в рай. Но коль не ведут сами по себе, решил Пётр Ефимович, то нужно этих дураков и тёмных людишек, не понимающих, в чём их счастье, загонять в созданный специально для них, убогих, рай дубиной. Страхом загонять. И обещаниями. Страх и обещания лучшей жизни, понимал Пётр, чудеса творят: страх из строптивых делает людей послушными, а обещания в отчаявшиеся души вселяют надежду.

Хитро уложенные в голове Чёрного Петрухи извилины смекнули, что нужно идти не в ногу с новым временем, а на полшажка опережать его. Тогда ты будешь первым, а значит – победителем. Победителей любит любая власть. Потому как победителей не судят, а награждают. Победителем – пусть ценой напрасных жертв, подлостей, подлогов и предательства всего того, что предавать смертный грех, – быть выгодно. Кому нужен побеждённый, поверженный и невыгодный? Никому. И в первую голову – власти не нужен. А Карагодин очень хотел стать победителем, стать угодным не только чёрту, но и власти, которая бы его грела, кормила и давала такую желанную личную выгоду.

Поэтому, когда в Краснослободской волости, сильно отстававшей от преобразований народной власти, только-только разгоралась искра ленинской коллективизации, Пётр Ефимович понял – его час пробил. Либо пан, либо пропал. Пропадать Карагодин не планировал, поэтому решил, как он сам говорил, «охватить коллективизацией» население Красной Слободы, поголовно «околлективизировать» его. Так в голове недоучки, но хваткого до любой выгодной ему инициативы деятельного человека, возник план создания в родном крае коллективного рая – колхоза «Безбожник». Должность председателя комитета бедноты, которую ему доверило вышестоящее партийное начальство, Петруху не устраивала. Она, понимал Карагодин, была только первой ступенькой предстоящего восхождения на олимп его славных побед.

 

…День был осенний, промозглый. Ветер сек холодным дождем согнанных к сельсовету слободчан. Водяра шёл в глубоких калошах на босу ногу. Впереди Вениамина, постоянно оглядываясь на хозяина, бежала его беспородная собачка по кличке Тузик. После повального раскулачивания в хозяйстве Водянкиных никакой животины не осталось. Последняя тёплая душа на четырёх кривеньких лапках – верный Тузик, который в Красной Слободе прославился тем, что поднял жуткий лай, когда его хозяин, перебрав браги, заснул у самого дома своего в придорожном сугробе. Звонкий голос Тузика разбудил спящую Венькину жену – спасение и наказание заблудшего пришло в одном лице. Так дворянин, то есть чистокровная дворняга, спасла от смерти своего хозяина, потомственного курского крестьянина, человека работящего и весёлого, любящего жизнь и свою собаку не меньше самой жизни. Вот только от тумаков супружницы спасти Тузик не смог. Но тумаки жизни – дело обычное для русского мужика.

Итак, день выдался пасмурным, хотя и тёплым для октября, но совсем не праздничным по всем приметам. С утра с бугра у околицы, где теперь в большой избе слободского трактира квартировал краснослободский комитет бедноты – комбед, – били в рельсу, созывая слободчан на общую сходку.

Водяра шёл на этот сбор по личному приглашению и уговору Петра Ефимовича. Из кармана его рваной фуфайки торчало горлышко синей бутылки, кое-как заткнутое скрученной из газетки пробкой. Венька, слывший в молодости первым конокрадом в округе, потом первым пьяницей, готовым последнюю рубаху снять, чтобы угостить близкого и дальнего своего, опохмелившись, шёл на объявленный комитетом бедноты общий сход.

Председатель комбеда Петр Ефимович Карагодин загодя подготовил Водяру к этому торжественному и ответственному шагу – первому вступить в колхоз. Ради такой агитки утром принес Водяре бутылку самогона на опохмелку. Но, заметив загоревшийся было в его глазах интерес при виде бутылки, строго наказал: больше стакана с утра не пить! Вот пример остальным покажет, запишется в «Безбожник» первым, – тогда, мол, пей хоть до ус…ру.

Название колхоза – «Безбожник» – с одобрения волостного начальства – придумал сам Пётр Ефимович. Богоборчество было в большом почёте. После раскулачивания в волости взялись за попов. Котов из областного управления наркомата внутренних дел поставил перед товарищами из всех волостей генеральную задачу партии – вывести из-под поповского влияния как можно больше ошельмованных несознательных граждан. Колхоз «Безбожник», по задумке Карагодина, решал сразу две задачи – охватывал коллективизацией массы единоличников, автоматически делая из них воинствующих атеистов. Воинствующих – значит, ведущих борьбу с попами и их вредными проповедями.

Пётр Ефимович придумал даже особую должность, которая, по его мнению, придавала ему, предкомбеду, «весу и значимости» – главантидер, что означало «главный антихрист деревни». Непонятную землякам аббревиатуру «главантидер», созвучную с названием умной, но непонятной книжки «Антидюринг» (ею Карагодина наградили в области за активную атеистическую позицию), широким массам не раскрывал. Но массы сами каким-то образом прознали, что теперь Петруха Чёрный, этот чёртов татарин, назначен главным антихристом Красной Слободы.

Его сотоварищи по партии, что поумнее, посчитали общественную должность Карагодина «неуместным пародированием вождя», но были и те, кто горячо приветствовал революционное творчество предкомбеда. Сам Пётр Ефимович слово «Главантидёр» писал только с заглавной буквы и через букву «ё», для удобства произношения. Саму книжку «Антидюринг» Карагодин так и не прочитал – голову сломаешь. Но название «Антидюринг» завораживало. Особенно это «анти». В своей новой общественной должности начальная частичка – «глав» – показывала тёмному народу, кто в доме хозяин. Задача ведь стояла аховая – «охватить коллективизацией по самое не могу», как её определил сам Петруха. И что касается слова «антихрист» так антихрист против Христа, значит, и против религии. Выходило, что антихрист – первый борец с Богом, который, находясь на небе, так мешал большевикам в утверждении новой власти на земле. Но главное, придуманное им слово «главантидёр» звучало почти так же страшно, как «ЧеКа». И уж куда солиднее, чем «предкомбеда», где в этом сочетании сокращений явственно читалось слово «беда».

 

К записи в первый в волости колхоз под названием «Безбожник» комбедовцы подготовились самым тщательным образом – наварили самогона, зарезали двух баранов, конфискованных у слободских кулаков. На крытом дранкой крыльце бывшего посадского трактира, реквизированного у трактирщика Пахомова под здание правления комитета бедноты, висел самодельный лозунг с орфографическими ошибками кое-как намалёванный белой краской на полоске кумача. Грамотные с трудом, но могли разобрать неровные печатные буквы: «В Бесбошник запишись и будит за…бись!». Потом букву «е» затёрли и подписали «ши». Получилось – «зашибись». Но затёрли плохо, только грязь размазали. Так что пришедшая на общий сход горстка слободчан по привычке читала более знакомый им вариант исправленного.

В просторном зале бывшего слободского трактира на столах стояли самогон в гусынях, как слободские называли большие стеклянные ёмкости, варёная баранина, лежал нарезанный крупными ломтями ржаной хлеб. Угощение для вступивших в колхоз. Главантидёр рассудил так: сперва записываются, потом проходят внутрь избы и получают в виде вознаграждения кусок баранины с куском хлеба. Самогонка стояла в начале стола и предназначалась в основном мужской половине «Безбожника». Хотя по новому закону равенства полов не возбранялось выпить и бабам. Но только тем, кто соглашался вступить в «Безбожник», отказавшись от веры православной и нажитого единоличным трудом крестьянского имущества.

На крыльцо, над которым капало из щелястого навеса, вытащили колченогий стол с амбарной книгой посредине. Зачем-то поставили три табуретки, хотя сразу предполагалось, что в президиуме будет только одна фигура – председателя комбеда и по совместительству главантидёра. На один из табуретов и взгромоздился Пётр Ефимович. Через щёлку прищуренных глаз он впился в мокнувшие на моросящем дожде пришедшие на запись массы.

– Не густо, – процедил сквозь зубы Карагодин.

– И в огороде пусто, сожрали всю капусту, – не к месту отозвался Водяра, весело глядя на представителя новой власти. – И скажи, Петруха, чтоб не били в рельсу, больше всё равно никто не придёт.

Карагодин лихо, по-разбойничьи, свистнул своему помощнику, глуховатому сторожу правления. Рельса ещё несколько раз надтреснуто звякнула и смолкла.

– Ну, кто самый смелый? – хрипло спросил земляков Пётр Ефимович, когда перестали бить в рельсу – она оборвалась с пеньковой верёвки, тупо шмякнувшись в жидкую осеннюю грязь. – Кто запишется першим в «Безбожник»?

Народ, переминаясь с ноги на ногу, хмуро молчал.

– Ась? – приставил ладонь к уху Карагодин. – Не слышу имён добровольцев.

Слободчане, глядя на амбарную книгу, которую Карагодин раскрыл на первой странице, тупо молчали.

Повисшую тишину разорвал звонкий голос Тузика.

Васька Разуваев осклабился:

– Собачка Водяры желает першей записаться.

И Разуваев деланно хохотнул, но шутка повисла в тягучей атмосфере ожидания.

Дородная баба, закутанная в широкий клетчатый платок, жена Василия Анна, прозванная в Слободе Разуваихой, дёрнула мужа за рукав бушлата.

– Цыц!

– А чё, я ничё, – сделал круглые глаза Разуваев.

Главантидёр стрельнул чёрным глазом в сторону блаженно улыбающегося Водяры, который успел уже не единожды приложиться к бутылке.

– Кто жалает ишшо, кроме моего Тузика? – икнув, спросил Водянкин, оглядываясь на молчавших земляков. – Иде добровольцы?

Разуваиха взяла инициативу на себя.

– Ты, Пётр Ефимыч, – обратилась она к предкомбеду, – речь по закону должон сказать, разъяснить нам свою линию.

– Да! – неожиданно поддержали массы известную на весь околоток Разуваиху, торговавшую свекольной самогонкой. – Линию надо, Пётр Ефимыч, того…

– Чего – того? – рыкнул Карагодин, сжигая чёрным глазом опохмелившегося Водяру. Тот, держа свою собачку на руках, блаженно улыбался.

– Лады, товарищи будущие колхозники, – смягчив тон, начал Карагодин. – Наша линия такая. Простая линия – вы должны сдать в колхоз всю свою животину, что ещё осталась, орудия труда и прочее имущество.

– А жёнку сдавать? – перебил его Разуваев.

– На какой хрен она нам нужна! – рассмеялся Водянкин.

– А можа, какой хрен и найдётся! – весело парировал Васька. – Вона какая она – мясистая, а уж горячая в местах ниже ватерлинии – страсть.

Народ гоготнул. А бывший матрос эминца «Быстрый» получил от жены звонкую оплеуху.

Анна, могучей рукой отстранив с дороги муженька, мешавшего её проходу к крыльцу президиума, мимоходом что-то прошипела матросу на ухо.

– Шуткую, шуткую я, – втянув голову в плечи, сказал Васька.

Разуваиха, поставив кулаки по своим могутным бокам, сперва повернулась к мужу, высказав ему по-семейному свои претензии.

– Твоим языком, Васенька, в мороз полозья саней бы лизать, а не вставлять в адрес законной супруги твоей гадкие шуточки.

Потом развернулась в сторону Карагодина.

– Давай, Ефимыч, без шуток, взаправду. Вопрос сурьёзный. Значит, сперва все нажитки отобрали те, что с ружьями приезжали, а ты, значит, по сусекам решил поскрести?

– Верно! – неожиданно подскочил Водяра, прижимая к груди Тузика. Собачонка тут же лизнула Водянкина в мясистый красный нос.

– Истину глаголешь, уважаемая Разуваиха, простите, Анна Митрофановна, истину! – продолжил Водянкин. – Амбар пустой, хлев пустой, на огороде дети всё начисто сырьём поглотали – голод вить не тётка, пирожка не даст… А теперича последнее, моего верного друга, спасшего мне жизню, ваш сраный колхоз хотит отобрать?

Водяра всхлипнул, жалостливым взглядом посмотрел на улыбавшегося своей собачьей пастью Тузика и поцеловал собачонку в мокрый нос.

– Не дам последнее! – замотал головой Вениамин Павлович. – Хрен вам, а не Тузика!

Пётр Ефимович, не ожидавший такого поворота от запланированного первого колхозника «Безбожника», понял: нужно срочно спасать ещё не созданный, но уже готовый развалиться первый в волости колхоз. Он лихорадочно подбирал нужные успокоительные слова, но нужные слова разбегались по сторонам, не производя нужного эффекта на массы.

– Граждане! Земляки мои дорогие, – сняв картуз, обратился он к собранию. – Да неужто вы меня не знаете? Аль я из купцов, аль из зажиточных однодворцев? Так же гол как сокол. Так же, как и вы, мечтаю о счастливой и сытой жизни!..

– Что правда, то правда, – прокатилось по толпе.

– Но вместе мы, голодранцы, в колхозе «Безбожник» станем крепче. Вместе прожить легче. Дружно не грузно… И посытнее заживём. Вместе сподручнее хлеб растить, коров доить... А урожай делить будем. Не за страх божий, а по совести, по справедливости. Потому и объединяю вас, темнота беспросветная, в колхоз, что означает коллективное хозяйство. Кол-лек-тив-ное! Это понятно?

Люди притихли, переваривая слова Главантидёра.

Первой свой зычный голос опять подала Анна Митрофановна:

– А к чаму ты, Ефимыч, это самое хозяйство обозвал «безбожником»?

– Да, к чаму? – энергично поддержал жену матрос Разуваев. – Как корабль назовёшь, так он и поплывёт. Али, не успев сойти со стапелей, тут же пойдёт на дно…

Но и тут Карагодин не растерялся:

– Да потому так назвал, что всю жизню вашу вы жили под гнётом угнетателей, а попы говорили вам – терпите! Мол, бог терпел и вам велел! А колхоз – общество людей свободных от эксплуататоров и попов. В колхозе ни они, ни бог вам больше не судья! Нет его, бога вашего! Поповские сказки всё это.

Ходившие по небу с утра тяжёлые, набухшие то ли слезами людскими, то ли небесной водицей тучи на минуту расступились. Из-за них робко выглянуло неласковое октябрьское солнце, но тут, же где-то за тёмной кромкой леса, с треском разрываемой атмосферы прогремел осенний гром.

Собравшиеся на запись в «Безбожник» дружно перекрестились.

– Гроза в октябре! – донёсся до чуткого уха Петра Ефимовича ропот толпы. – Не к добру это! Ох, не к добру!

– Нет Бога?! – сдерживая страх, родившийся в груди от слов Петрухи Чёрного, выкрикнула Разуваиха. – Да как же жить без Бога? На кого ж тогда надеяться?

Пётр Ефимович хотел было сказать про дурман и опиум для народа, но Анна Митрофановна опередила его.

– Ох, не боишься ты, Пётр Ефимыч, Бога, его кары Господней!.. А она настигнет. Помянешь тогда моё слово, настигнет… Он оттуда, – она подняла голову к небесам, – всё видит!

И тут же последовал совсем близкий оглушительный удар грома. Молния опять с треском разорвала чёрную тучу, ударив в дерево, сорвала с верёвки вечевую рельсу.

Народ вздрогнул, зашевелился, готовый дать дёру от крыльца, на котором, сняв картуз и задрав голову к потемневшему небу, столбом стоял Чёрный Петруха. Казалось, следующая небесная стрела ударит в башку богоборца, пронзит насквозь, уйдя через почерневшие пятки в сырую холодную землю.

Но нового удара не последовало. Тёмные небеса пролились ледяным дождём, остужая накалившиеся страсти людей.

– Дорогие земляки! Товарищи колхозники!, – спасая от дождя амбарную книгу, вскричал Главантидёр. – Все в избу! Быстро! Там для вас и баранина с хлебом, и всё остальное для сугрева души  приготовлено!

Будущие «безбожники», спотыкаясь на скользких ступеньках крыльца, ринулись сломя голову в предложенное им укрытие.

– Ешьте, пейте вволю, товарищи дорогие! – причитал Пётр Ефимович, ходя промеж столов с бутылью мутного самогона и подливая в стаканы согревающее тело и туманящее мозги зелье. – Пейте! Впереди у нас немало славных дел! Вместе – не грустно и не грузно. «Безбожник» – это оплот свободного труда! Совместной жаркой работы не за страх божий, а за совесть. И он освободит вас, земляки вы мои золотые, от рабского поклонения тому, чего нет и никогда быть не могло.

Он подошёл к жующему Водяре, набивавшему живот холодной бараниной, не забывая о верном Тузике, который под столом, ворча на сотрапезников, расправлялся с увесистой бараньей костью.

– Пей, перший колхозник, пей Вениамин Палыч! Самогона много…

Пётр Ефимович даже погладил мокрую лысину Водянкина, подсовывая ему под руку амбарную книгу.

– Теперь-то поставить подпись супротив своей фамилии?

– Крестик поставлю, – блаженно кивнул Водяра.

– А вот крестик не надо… Про крестик забудь! Палку поставь, коль грамоту запамятовал.

Вениамин Павлович икнул, залпом осушил стакан и лукаво сощурился:

– Палку я кому надо поставлю, а в книгу твою – крестик.

– Хрен с тобой, – махнул рукой Пётр Ефимович. – Ставь крест, перший колхозник «Безбожника».

Водянкин, найдя в начале списка свою фамилию, поставил против неё жирный крест, послюнявив предварительно подсунутый ему карандаш. Перед фамилией Водянкина стоял порядковый номер члена колхоза «Безбожник» – «№1».

– Ты теперича не Вениамин, как тебя поп окрестил, и даже не Водяра, – зачем-то погрозил толстым пальцем Карагодин первому колхознику. – Ты теперича под номером один! Почетным номером тебя перекрещиваю!

– Чавось?!. – не понял Водянкин, округлив пьяные глаза. – Енто каким таким нумером?

– Першим!

– А какой номер у антихриста?

– Известно какой, – ушёл от ответа Пётр Ефимович. – Ты пей, ешь и меньше глупых вопросов задавай.

– Давай, Ефимыч, причаливай к нашему столу! – позвал председателя «Безбожника» Василий Разуваев. – А я каким у тебя буду?

– Номер два, – поспешил с амбарной книгой Карагодин к столу семьи Разуваевых. – Тож почётный номерок! А Анне Митрофановне третий присвоим.

– Я против этого! – замотала головой Разуваиха. – Имена в церкви выбирают из святцев.

– Выбирали, – поправил Карагодин. – Цифра, она сглаживает у человека все неудобные острые углы. Для вашего же удобства стараюсь… Ставьте подпися!

Василий, допив из кружки зелёного вина, нажал на карандаш сильнее, чем нужно и прорвал лист книги регистрации безбожников.

Пётр Ефимович, зло выдернув из-под локтя матроса амбарную книгу, пошёл по столам других, ещё не оцифрованных колхозников.

– Пейте, жрите вволю, товарищи колхозники! – зычно звучал в зале голос Главантидёра. – Новая, счастливая и сытная жизнь начинается!

 

 

Глава 8. Заколоденные места

 

Октябрьская гроза – большая редкость даже в аномальных краях. Летние грозы здесь дело обычное. Хотя и они редко обходились без людских жертв – места у Красной Слободы – заколоденные, глухоманные, дремучие и колдовские, как утверждали старожилы.

 

Под большой праздник святой Троицы в урочище Пустошь Корень случилась страшная гроза. Край этот, лесной да болотный, где чрево земли томилось тяжким бременем железа, еще с седых времен дурную славу снискал. Монахи здешнего Нагорного монастыря, кроме чтения молитв и ведения своего монастырского хозяйства, занимались ворожбой, колдовством и вообще слыли в округе чернокнижниками и чародеями. Это они, были убеждены жители аномальных мест, не только изгоняли беса из одержимых, но порой напускали на деревни внезапный мор, и даже чудно «шутковали» с людьми, превращая их то в коз, то в баранов, то в свиней. Но пуще прочих оборотней люди боялись ужасного чёрного пса, живущего в норе под горой, на которой с незапамятных времён и стоял тот Нагорный монастырь. Очевидцы сказывали, что дикая псина не кусалась, не лаяла даже, а могла прожигать дьявольским взглядом горящих красными углями глаз людей. Кому башку прожигала, кому сердце, всё едино – смерть.

Аномальная зона давала о себе знать и другими признаками ненормальности. Случалось, что земля здесь гудела, будто стонала голосами мучающихся в преисподней грешников, и даже мелко тряслась, покрываясь морщинами-трещинами. Рыжая маслянистая жидкость после такой встряски загаживала колодцы, а за Гремячинским святым ключом парило из потрескавшейся земли, будто там, в глубине, что-то варилось в адском котле.

Погода в здешних краях не поддавалась ни прогнозам, ни народным приметам. То вдруг и в Крещенский мороз загремит гром и стрелы-молнии пронзали стылое зимнее небо. А то в разгар сенокосной поры, когда лето в зените, пойдёт неведомо откуда взявшийся снег. Ещё при Николае II начали было устраивать мощённую дорогу для сообщения с Брянском, а с него выходить на большой украинский тракт, но что-то пошло не так. Прибывшие дорожные инженеры развернули свои карты, а через пару вёрст свернули их – мужики, прибывшие на строительство со своими подводами, отказались рубить просеки через глухой лесной массив Пустошь Корень. Инженеры и грозили карами, и сулили мужикам двойную плату – всё напрасно. Говорили про какого-то чёрного пса и крестили лоб при этом. Короче, чертовщина какая-то да и только.

Чужие люди предпочитали проклятые места в Пустошь Корени обходить за версту с гаком – ноги убьёшь, зато сам жив останешься. А те, кто не поберёгся, случалось, и пропадали. Был человек – и нету. Как в воду канул… Тому бесследному пропаданию всегда находились «очевидцы», будто они своими глазами видали, как откуда ни возьмись вылетал огромный черный пёс, убивал одним только взглядом и до последней капельки высасывал из несчастных кровь вместе с из душами.

Словам этим учителя волостной церковно-приходской школы находили своё научное объяснение. Когда, мол, случался неурожай и начинался глад, люди убивали собак, чтобы не помереть с голоду. И собаки, чуя смерть, сбивались в стаи, уходили в леса и становились зверем коварным, хитрым и безжалостным ко всему живому и беззащитному. Даже волки предпочитали не связываться с псиными стаями – одичавшие и опьяненные безнаказанностью собаки рвали на части всякого, кто вставал на их пути – зверя ли, человека, врага или друга. Псам было едино.

Старая монастырская летопись ХIII века утверждала, что еще во времена князя Изяслава на людей в здешних краях нападали одичавшие псы и «пожирали грешников, аки гиены огненные».

 

***

Настоятель слободской церкви Успения Пресвятой Богородицы отец Василий правил службу, служил молебны, проповедовал Слово Божие прихожанам, по привычке и доброй традиции ходившим в храм Божий уже и после того, как в Слободу пришла советская власть. После той памятной октябрьской грозы над избой комбеда теперь висела свежая вывеска – «Правление колхоза Безбожник». А ниже линяло кумачовое полотнище со словами из песни – «Кто был никем, тот станет всем». Пётр Ефимович хотел ещё подписать не дававшие ему покоя слова о религиозном дурмане, что-нибудь язвительно едкое про попов-мироедов, которых нужно без жалости ставить к стенке, но песни такой никто в Слободе не знал. А коротко и метко, чтобы не в бровь, а в глаз, выражаться Карагодин не умел.

 

Неугомонный реформатор и воинствующий атеист Карагодин задумал заменить христианские имена колхозников «Безбожника» на порядковые номера, под которыми те при записи в колхоз числились в амбарной книге. Это, по его убеждению, должно повысить дисциплину безбожников. По номерам удобнее строить людей. Да и вообще, мол, полезно для борьбы с церковными традициями – ведь имена давали в церкви. А с храмами у Чёрного Петрухи были свои счёты. Именно в церкви Успения Пресвятой Богородицы в детстве с ним случился первый припадок падучей. Да и позже, когда повзрослел, в церкви он чувствовал себя неважнецки – тошнота подступала к горлу. Тогда в любую минуту его могло скрючить жестоким припадком.

 Но, несмотря на все усилия Петра Ефимовича по борьбе с религиозным мракобесием, безбожники продолжали ходить в церковь по воскресеньям и церковным праздникам.

– Да как же тебе, Васька, не совестно! – распекал Разуваева председатель «Безбожника». – Ты, сознательный, можно сказать, свободный человек, а всё ходишь и ходишь со своей Анной в церкву, к этому попу-мракобесу!

– Да это я, Пётр Ефимыч, по привычке, – оправдывался матрос. – Не хожу, а уже дохаживаю. Анна, баба с трёхдюймовой памятью, все праздники на зубок знает. Вот и тянет за собой к батюшке в церкву.

Карагодин и сам как-то заглянул на службу, постоял в проходе, чтобы понимать, куда побольнее ударить, когда придёт время.

На той проповеди отец Василий сказал прихожанам:

– Сожрет этот пёс сперва имя христианское, от Бога вам даденное, а затем и вас самих. Не верьте его ангельским обещаниям! Начало зла положил тоже ангел, дерзко вышедший из послушания всеблагой воле Бога и ставший Диаволом. Этот чёрный пес, засевший ныне в наших ожесточенных сердцах, и внушает вам, что отныне грех в вину не вменяется! Нет, мол, больше прежних законов! Ни Божьих, ни государственных! Нет закона – грешите, мол, вволю – наказанья не последует. Свобода от закона Божьего и нравственного, свобода от закона – путь к вашему концу и к концу света.

Василий Разуваев, заметив присутствие председателя «Безбожника, возразил, прервав проповедь священника:

– Мы теперь свободные от всего! И неча нас стращать разными глупостями…

Отец Василий, священник в третьем поколении слободских священнослужителей, поправил расчесанную на пробор седеющую бороду и сказал, отыскав близорукими глазами перебившего его матроса:

– Первая причина вашего зла – в вашей мнимой свободе. Наша, братья и сестры, свобода воли – Божья воля, а не власти. Дар Божий, а не дар новообъявленных чиновников. Их новые законы высвобождают всё зло, всю тинную грязь, что наслоилась на самом дне души вашей. Свобода, как дар Божий, поднимает человека выше всех существ мира. А свобода, обещанная Сатаной, своё добро творит во имя зла. Бог создал человека и оставил ему свободный выбор. Но помните, братья и сестры, этот ваш выбор – не от Бога, а от лукавого, искушающего вас пустыми обещаниями.

 

В тот же вечер Пётр Ефимович принялся строчить свой донос на отца Василия. Написав чернилами на тетрадном листе «В областное управление наркомата внутренних дел товарищу Котову», долго думал над текстом, а потом, промочив горло, стал мочить вредоносного попа самыми опасными словесами – «контрреволюция», «призывы к свержению власти», «поповский бунт».

Котов получив «сигнал о контрреволюционном церковном бунте», доложил сложившуюся контрреволюционную обстановку на бюро обкома партии, передав листок бумаги, подписанный главантидёром Карагодиным лично товарищу Богдановичу.

– Где этот поповский бунт? – уточнил Богданович.

– В Красной Слободе, товарищ Богданович.

– Вот ведь какая ненормальная территория, – постукивая карандашом по столу, сказал партийный секретарь. – И люди там ненормальные. Что ж, будем делать её нормальной.

Члены бюро молчали, ожидая призыва к голосованию.

Но вместо этого Богданович сказал коротко стриженной девице в круглых очках:

– Запишите в протокол:: «Провести в Красной Слободе разъяснительную работу с населением и профилактическое мероприятие, направленное на борьбу с контрреволюционными настроениями, которые насаждает местный священник о.Василий. Голосовали единогласно».

Судьба отца Василия была решена.

 

 

Глава 9. Гроза в Пустошь Корени

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

Я уже был не рад, что напросился с Петром Ефимовичем на станцию Дерюгино за ящиком с медикаментами и препаратами для краснослободской больнички. Карагодин был угрюм, зол и неразговорчив. На маленькой станции, где даже почтовый стоял три минуты, он должен был встретить с поезда товарищей Богдановича и Котова, направлявшихся в Красную Слободу для проверки сигнала о поповском бунте.

Поезд опоздал на час. Мой возница заволновался – успеем ли засветло добраться до дома. Перекусили краюхой хлеба и бутылкой утреннего молока.

Встретили партийных товарищей без поцелуев и расспросов о драгоценном здоровье. Богданович был налегке, Котов при нагане в жёлтой кобуре, пристёгнутой к широкому кожаному ремню, с потёртым портфелем в руках.

Карагодин представил меня руководству:

– Это лекарь, наш, – сказал он. – Доктор Фока Лукич по фамилии Альтшуллер.

– Из иудеев? – поинтересовался Боганович.

– Из православных, – ответил я.

Человек с наганом спросил:

– Социальное происхождение?

Пока шли к дороге, где к дереву была привязаны наши лошади, я рассказал Котову, что все мои предки ещё в стародавние времена перебрались из Германии в Россию. Обрусели. И новые поколения, родившиеся и выросшие здесь, уже считали Россию своей Родиной и Отчизной.

– А кем были ваши предки?

– Врачами, – ответил я, – это у нас традиционно семейная профессия.

– Ну-ну, – неопределённо сказал энкавэдэшник, – проверим.

Богданович, шедший с Петром Ефимовичем позади нас, несколько смягчил прямолинейную подозрительность своего товарища.

– Вы, доктор, не обижайтесь, – сказал Яков Сергеевич. – Времена такие… Запутанные. Немало перекрашенных, примазавшихся. А это – скрытные враги и они опаснее явных.

– Потому что рядятся в сочувствующих попутчиков, а сами с камнем за пазухой. Потому лозунг «доверяй, но проверяй» не снимается с повестки дня, – заключил Котов, перекладывая в другую руку портфель – ладонь сильно вспотела.

Этот человек вообще сильно потел (не в порядке эндокринная система организма), хотя на дворе стоял холодный октябрь, был канун великого церковного праздника Покрова Пресвятой Богородицы. Престольный праздник для Красной Слободы.

 

Карагодин заискивающе подал руку гостям, помогая забраться в большую глубокую телегу, в которую по случаю приезда товарищей из области были запряжены две лучших в «Безбожнике» лошади.

– Мы с ним одним днём призывались… В армию. В царскую…

Уловив взгляд заслуженного чекиста, прочитав в нём немой вопрос, извиняющимся тоном добавил:

– Тогда, в августе четырнадцатого, другой армии не было.

Я, подгоняемый нетерпеливыми руководящими кадрами, спешно погрузил в телегу свой ящик и мы отправились в Красную Слободу.

Котов, на вид субтильный, узкоплечий, одетый в чёрное кожаное пальто, будто снятое с чужого плеча, и в тёмную шляпу, которая постоянно легкомысленно съезжала набок с маленькой стриженой головы, неуклюже забрался в телегу.

– Хмуро как-то сегодня, – сказал он, поглядывая на низко висящие облака.

– Зябко, – поёжился Богданович, поправляя клетчатый шарф на шее, из-под которого белел горошинами широкий узел модного галстука.

– Покро-о-в… – протянул Карагодин.

Дорога была неблизкой, лошади, пожевавшие душистого сена, которым было щедро выстлано и дно телеги, шли норовисто, бодро. Богданович, подоткнув под себя сенной перины, сонными глазами озирал окрестности.

– А ведь это – знаменитая Пустошь Корень, – задумчиво сказал он. – Пустой корень, значит. Есть тут какой-то потаённый смысл, интересно?

Котов, держа травинку в кукурузных зубах, поддержал разговор:

– Вы, Яков Сергеич, университет при прежнем режиме заканчивали… Вам виднее.

– Э-хе-хе… – вздохнул Богданович. – Идеи братства и справедливости победили академическую науку.

– А вы? – обратился Котов к Карагодину. – Вы что заканчивали?

Пётр Ефимович, правя лошадьми, не поворачивая головы, ответил:

– Два класса це пе ша.

– Центральной партийной школы? – оживился Яков Сергеевич, всматриваясь в поваленные бураном дубы.

– Церковно-приходской школы… – отозвался возница.

– Метаморфозы жизни, – вздохнул мягкотелый Богданович, склонный к к романтизму.

– Что? – не понял Карагодин. – Це пе ша – это церковно-приходская школа.

Котов усмехнулся:

– Школу церковную закончили, а стали главным антихристом деревни.

Пётр Ефимович чуть не свалился с доски, положенной на перильца телеги для удобства управления лошадьми.

– Это вы… о главантидёре? – запинаясь, спросил он.

Котов сплюнул за край телеги.

– Словцо-то какое-то заковыристое… Но удивляться, Пётр Ефимыч, не нужно. Мы всё знаем. И у нас, зарубите себе на чём хотите, везде свои глаза и уши. Работа, понимаете ли, такая.

– Да-с, – старорежимно поддакнул Богданович. – Работа такая… Идеальное государство – это государство, где всё под контролем.

– Все под контролем, – добавил Котов, нажимая интонацией на слово «все».

Какое-то время наша компания молчала. Лошади давно с рыси перешли на шаг. Старая телега попискивала несмазанными колёсами на взгорках, ухабах и ямах лесной дороги.

Яков Сергеевич перекусил травинку и тоже сплюнул за грядку телеги, попав плевком на шерстяную ногу лошади.

– Про вашу Пустошь Корень, – прервал молчание Богданович, – столько бредней понасочиняли, что не знаешь, где тут сказка, а где правда. И про оборотней, про какого-то чёрного пса, убивающего горящими глазами.

– Да ну? – усмехнулся Котов. – Одними глазами? Бред.

– Бред, – обернувшись к Котову, кивнул Карагодин. – Попы придумали, чтобы приход не опустел. Тёмен народец наш.

– Сказки страшные как раз попы и придумывают, – подтвердил Котов, – для устрашения и оглупления гражданского населения.

– А ну тихо, товарищи! – вдруг натянул вожжи Петр Ефимович.

Лошади, всхрапнув, остановились, потом попятились, норовя опрокинуть телегу с пассажирами.

– Кто-то чёрный, лохматый вон там, в кустах бузины, проскочил, – прошептал Карагодин, натягивая изо всех сил вожжи и пытаясь успокоить встревоженных лошадей, раздувавших ноздри.

– Мне тоже показалось, – тихо проговорил Богданович. – Чья-то тень вроде как мелькнула…

– Собака, скорее всего, – положа руку на кобуру, сказал Котов. – Если перед каждой собакой тормозить, то мы так никогда не доедем до вашей Красной Слободы. Трогай давай!

Поехали, и некоторое время ехали по лесной дороге молча.

– Вон туда, к старому монастырю, верно, тот пёс убёг, – предположил Петр Ефимович, напряженно вглядываясь в чащу леса.

Яков Сергеевич повернулся ко мне:

– Что это могло быть, доктор? Мираж? Видение? Но видение, как утверждает ваша медицинская наука, не может быть массовым явлением. А мы все видели… Ваше мнение?

Я что-то ответил насчет коллективных галлюцинаций и элементарного обмана зрения. И что в нашем мире, наполненном катаклизмами, войнами и революциями, страхи все сильней и неврозы всё чаще. А мифический чёрный пес – это не больше, чем некая галлюционизированная неврозами людей форма внутренних страхов. И в этой галлюцинации виновато наше воображение. Воображаемые страхи, вообще, пугают человека больше реальных.

Котов и Карагодин никак не отреагировали на мою лекцию. А Богданович лишь пожал плечами:

– На свете много есть такого, друг Гораций, что неизвестно нашим мудрецам, – заключил он мой устный научный трактат.

– Я всегда говорил, сумасшедших нужно расстреливать, – заявил Котов после продолжительной паузы. – Это самый справедливый общественный гуманизм. Лучше для самого больного, легче для всего общества и деньги на психлечебницы не нужно тратить.

Карагодин, правя лошадьми, буркнул:

– В Слободе старики говорили, что не к добру такая встреча с псом тем.

– Сказки, – ответил Котов, но потной руки с кобуры не убрал.

 

Через полчаса на подходе к развилке дороги нас встретила ужасная непогода. В один миг стемнело, день превратился в ночь. Карагодин уже управлял лошадьми, не разбирая дороги. В кромешной мгле, раздираемой лишь ослепительными вспышками молний, он попеременно хлестал то вороного Цыгана, то солового коня по кличке Сокол, как своих злейших врагов. Лошади, приседая от страха перед стихией и хлестким кнутом, несли растрёпанную телегу с испуганными пассажирами.

После очередной молнии, снёсшей макушку придорожной ели, Петр Ефимович хотел было перекреститься – не вышло. Рука будто скрючилась сама собой и не послушалась хозяина. Он только погрозил черному небу кривым грязным пальцем и хрипло прокричал:

– Не возьмёшь!

 

***

Слободчане сказывали, что с малолетства за Петром будто охотилось это «небесное копьё», атмосферная молния. Когда-то до смерти напугал его огненный шар, медленно облетевший голову мальчика. Ничего такого вроде бы и не произошло – шар повисел над головой ребенка и уплыл туда, откуда прилетел, – только вот рубашка на малолетнем Петрухе загорелась… С тех пор отпечатались на груди, спине и лице следы того ожога, а слободчане прозвали Петра Петрухой Чёрным.

 Да, верно говорят в русском народе, что не бывает худа без добра. После того удара молнии пробудилось у Карагодина Петра Ефимовича редкостное качество – обоняние его стало острее собачьего нюха. Я не раз был невольным свидетелем, как за считанные минуты находил председатель слободского комбеда припрятанный от солдат отряда продразвёрстки в секретных местах хлеб и другие продукты питания. Собаки не чуяли, а он – находил.

 А сколько преданности хозяину в его крутом и одновременно рабском характере!.. Никакие мольбы, слезы голодных детей, стариков, обездоленных матерей-солдаток не оказывали на него никакого действия. Он был неумолим и любую начатую им акцию доводил до конца молча, с холодным и как бы отстранённым от всего происходящего лицом. Когда-то, рассказывал он сам, вычитал в одной газетке, что «железное сердце революционера не должно знать жалости». Жалость, считал Карагодин, это слабость человека. Слабым быть невыгодно и опасно. И его сердце, которое было готово выскочить из груди при первой же опасности, грозившей лично ему, будто каменело, когда Пётр входил в раж. Тогда никакой жалости ни к дальнему, ни к ближнему своему его сердце не знало.

 Он и своё сердце называл железным. И в этом был медицинский резон. Вода в аномальной местности перенасыщена железом. Возможно, именно оно притягивало природное электричество. Как врач знаю: есть на земле такой сорт «электромагнитных людей». А может, всё дело и не в электричестве. Кто знает, за что расплачивается человек при жизни своей? За свои ли грехи? За грехи родственников? За зло? А может, и за добро, но служащее злому человеку? Бывает ведь, что добро для одного человека оборачивается злом для другого. Диалектика жизни? Медицинский факт или нравственные метаморфозы?

Отец Василий, с которым я подружился с первых дней своего пребывания в Слободе, уверял меня: «Бог и зло направляет к добру. Но Бог допускает это не ради любви к ближнему. Богу такая дорогая плата не нужна. Но так как зло проникает в мир по вине Творца всего сущего и не сущего, то Бог для мирового равновесия сил порой заставляет и зло служить добру».

Честно признаюсь, я не сразу понял его мудреную философию. Но отец Василий, окончивший когда-то Московскую духовную семинарию, привел один яркий и поучительный пример. Сыновья Иакова продали своего брата Иосифа в рабство. Они сделали злое дело. Но Бог превратил зло в добро. Иосиф возвысился в Египте и получил возможность спасти от голода свою семью, из которой и должен был произойти Мессия. Через много лет Иосиф, увидев своих братьев, воскликнул: «Вы замыслили зло против меня, но Бог обратил его к добру!».

 

***

Но что-то я отвлекся на эти философские рассуждения от нашей ужасной дороги. А между тем, именно многие метаморфозы в судьбе моих попутчиков и пациентов начались именно с дороги в разыгравшуюся непогоду.

 

В тот день осенняя гроза в Пустошь Корени разошлась, разгулялась не на шутку. Молнии с треском вонзались в землю, совсем рядом с нашей телегой. Гром гремел и не давал лошадям успокоиться и прекратить свой бешенный галоп.

– Врешь, не возьмёшь! Опять смажешь!.. – пытаясь перекрыть криком вой ветра и треск ломающихся стволов, кричал кому-то невидимому Петруха Черный.

 Богданович, закрыв от страха глаза, судорожно вспоминая слова молитвы, вслух молился Богу. Старый рубака Котов, двумя руками сжимая ручку своего портфеля, неистово матерился.

Лошади танцевали в оглоблях, закусив удила, брызгали пеной по сторонам. И после очередного удара грома, скосив налитые кровью глаза на пытавшегося удержать их возницу, захрапели и понесли телегу с нами к обрыву.

 Спас нас Цыган, комбедовская лошадка. У края яруги она вдруг резко взяла в сторону. Телега, заскрежетав разболтанной ходовой частью, встала на два колеса. Какое-то время она скользила по глине в таком положении, потом легла набок и, наконец, уткнувшись оглоблей в мощный пень, остановилась. И по всему её катастрофическому пути лежали мокрые шевелящиеся тела тех, кто ещё минуту назад находился в телеге.

 Первым со своим ящиком с медикаментами вылетел я. Потом колобком покатился в кусты Богданович. Котов, выпустив портфель из рук, слёту шмякнулся в канаву с дождевой водой. Дольше всех держался Карагодин, но ему и досталось больше других – щека главантидёра была глубоко расцарапана и сильно кровила. Он лежал у поваленной ветром берёзы, скрюченный припадком падучей болезни.

Подобрав свой ящик с медпрепаратами, который, надо признать, с честью выдержал все испытания, я поспешил к Петру Ефимовичу. Председателя колхоза «Безбожник» хватил удар эпилепсии.

– Мать вашу! – вылезая из канавы, сыпал отборным матом по сторонам начальник областного управления НКВД. – Где, суки подколодные, мой портфель?!. Там секретные списки, вашу мать!

Держась за бок, подошёл к берёзе Богданович, спросил у меня хрипло:

– Что это с Карагодиным?

– Comitialibus, думаю, – ответил я, держа за плечи корчившегося в припадке Петра Ефимовича.

– А по-русски можно? – недовольно бросил Котов, проверяя не пострадал ли наган при падении.

– Сильный припадок эпилепсии.

Гроза ушла на юго-запад, дождь прекратился. Лошади успокоились и, потряхивая головами, подрагивали всем телом, будто по ним ещё пробегало небесное электричество.

В лесу стало тихо, будто и не было того кошмара, который нам довелось пережить.

– Все живы? – поздновато, но всё-таки спросил Богданович.

– Относительно, – буркнул Котов, глядя на Карагодина, постепенно приходящего в себя. – Так ты, товарищ, того… Припадочный.

Пётр Ефимович что-то промычал в ответ.

Я помог Карагодину подняться. Взгляд у главантидёра был мутным, не сконцентрированным, как с глубокого похмелья.

– Ща, ща оклемаюсь, – только повторял он, тупо глядя на перевёрнутую телегу. – Амуничку щас поправим… И поедем. Не волнуйтесь, товарищи…

Котов, занятый поиском пропавшего портфеля, сокрушался:

– Вот сука! Ну не сука ли? Всё на месте, и телега даже не развалилась, а портфеля нет. Ну не сожрал же его этот ваш чёрный пёс!..

– Ищите лучше, – протянул Богданович, поглаживая ушибленный бок. – Там списки скрытных контрреволюционеров.

– Там деньги, наши суточные и премиальные, – из тёмных кустов отозвался Котов. – Вот сука! Куда он мог улететь?

– Да пёс с ним, с твоим портфелем! – в сердцах бросил Богданович. – Давайте телегу на ноги ставить. На колёса. Не ночевать же в этом чёртовом лесу!..

– Как это – пёс с ним? – не согласился чекист. – Следите за речью, Яков Сергеич. Там доказательства контрреволюционной деятельности. И средства к нашему существованию.

Пётр Ефимович, оклемавшись, первым подошёл к телеге, выпряг лошадей и вывел их под уздцы из оглоблей.

– Да не сокрушайтесь вы так по своему портфелю, – не глядя на расстроенного Котова, сказал Пётр Ефимович. – Я весь вредный кулацкий и мракобесный алимент Красной Слободы знаю. И голодными не останетесь, на паперти с протянутой рукой, чай, не сядете.

Карагодин повернул ко мне голову, убирая с глаз мокрые волосы.

– Верно говорю, доктор?

Я промолчал.

– Первым делом соседей твоих, Захаровых, к ногтю поприжать надобно, – продолжил Пётр Ефимович, не спуская с меня взгляда.

– Да какие ж они кулаки? – возразил я.

– Кулаки и есть, – огрызнулся Карагодин. – Бедняками только прикидываются, единоличники проклятые! Чего ж они в «Безбожник» не идут, коль бедняки? Вся босота давно в «Безбожнике», а эти гребуют коллективом, сопротивляются.

Главантидёр, подтягивая подпругу, смерил меня осуждающим взглядом.

– Да и тебе, лекарь, негоже с попом дружбу водить. Он давеча внушал прихожанам, что власть большевистская не от бога. Царская – от бога. А эта – нет. Своими ушами слыхал.

– Это вы об отце Василии?

– А про кого ж ишшо?

Карагодин утёр рукавом мокрое лицо, размазав по щеке кровь, сочившуюся из глубокой царапины, повернул голову к Котову и Богдановичу.

– Ну, не стесняйтесь, товарищи. Подмогните малость. Что-то ослаб в коленках…

Общими усилиями мы поставили на колёса чуть живую телегу. Пётр Ефимович перепряг лошадей. В Красную Слободу обессиленные лошади приковыляли далеко за полночь, когда в окнах домов слободчан давно погас последний тёплый огонёк.

 

 

Глава 10. Низвержение веры

 

Отец Василий стоял на вершине холма, как на Голгофе. Ветер трепал по ногам полы рясы. Глаза священника горели, горячие слова молитвы слетали с его потрескавшихся губ, устремляясь к кресту на храме Успения Пресвятой Богородицы, а дальше – в бесконечные небеса, хмурившиеся с утра серыми тучами.

– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое!..

После утренней молитвы в день великого праздника – Покрова Пресвятой Богородицы – люди выходили из церкви. Они крестили лбы, выходя за ограду и поворачиваясь лицом к иконе Спасителя, находящейся на церковных вратах, замирали перед незнакомым человеком, размахивавшим наганом.

– За неподчинение – расстрел! – цедил сквозь зубы Котов. – Все на антирелигиозный митинг! Все вниз! За неподчинение властям – расстрел на месте!

 

Климка, один из сыновей большой и крепкой семьи «середняков» Захаровых, повернулся на живот, но так и не вылез из своего укрытия. Лёжа на охапке сена в летнем шалаше пастухов, он пытался понять, что же в день Покрова Пресвятой Богородицы происходит у церкви. Что это за «троица» во главе с дядькой с наганом в руке застыла у церковных ворот?

 

А происходило в тот день необъяснимое для подростка святотатство. «Если эти трое не боится самого Бога, придя к церкви с оружием, – думал Клим, – разве они побоятся людей или старого священника?».

Да, председатель «Безбожника» постоянно твердит, что Бога нет. Но ведь есть Дух Святой. И, как говорил отец Василий на Пасху, он обладает дивными свойствами – он везде находится, все наполняет своею благодатью и всем даёт жизнь. Он же приходит и поселяется в нас по нашей просьбе. И по нашей просьбе очищает нас от всякой скверны. Он – добрый и спасает наши души от грехов и через это дарует нам Царство Небесное… Почему же сейчас, когда православным угрожают наганом, Дух Святой не накажет обидчиков?

В сером октябрьском небе черными тучами, гортанно крича, кружило растревоженное вороньё. Люди столпились у человека с пистолетом в руке, энергично жестикулируя, что-то говорили незнакомцу. А на колокольне басовито и тревожно загудел вечевой колокол. Его раскачивал слободской юродивый – Ванька Серый, неопределённого возраста мужичок с белёсыми ресницами и улыбающимися глазами.

«Бум! Бум! Бум! – гудел колокол, будто выговаривал: – Не верьте им, русские, не верьте! В ряды невидимые стройтесь! Не бойтесь, русские, не бойтесь! От сна и ужаса очнитесь!».

 Потом раздался выстрел, другой… Колокол умолк. Толпа вздрогнула, ропот стих. Троица молча, но напористо теснила народ к пятистенной избе, подле которой устраивались общие сходы слободчан.

Клим увидел, как ловко, по-кошачьи, перебрался из колокольни на железный купол его погодка, коренастый подросток, сын главного антихриста деревни – Гришка Карагодин.

Юродивый, бросив канат, за который раскачивал язык колокола, сел на узкое стрельчатое оконце колокольни, свесив наружу босые ноги в цыпках. Ванька Серый, простодушно улыбаясь, завороженно смотрел на ползущего по хлипкой доске-лесенке, оставленной когда-то на куполе малярами, к кресту. Чертёнок, как прозвали Григория, сына Чёрного Петрухи, скинул с себя лишнюю одежду, оставшись только в синей рубахе. Она задралась на спине, оголив смуглое сильное тело.

Народ, стекавшейся от церкви к трактиру, замер на месте и, затаив дыхание, следил за развитием событий. Многие, как и Клим, ждали бича Божьего, которым тот обязательно накажет святотатца.

К поясу Григория был приторочена толстая пеньковая веревка, которой тот и должен был обвить основание церковного креста, а другой конец сбросить ожидавшим внизу активистам «Безбожника».

Пару раз парень, под заполошные вскрики баб чуть не сорвался вниз. Он уже заскользил по куполу вниз, но цепко впился в ещё крепкую доску лесенки, восходящей к небу. И надо же – не загремел на грешную землю, а оскалив зубы, продолжил подбираться к кресту.

Встав на край лесенки, Чертёнок ловко забросил толстую верёвку на крест и петля обвила его основание.

– Рукастый у тебя мальчонка, – похвалил главантидера Богданович. – Пожалуй, я бы за него свою Ольгу отдал.

– Невеста от горшка – два вершка, – вставил Котов, не выпуская нагана из вспотевшей ладони.

– Ничего, подрастет, – отозвался Пётр Ефимович. – За честь сочтём породниться.

– Ну-ну, – неопределённо хмыкнул Котов, не спуская глаз с сына председателя «Безбожника».

 

 Гришка с задачей справился. Правда, долго не получался морской узел, которому выучился у Васьки Разуваева. Промучившись с морским, завязал узел простой. Сойдёт и так.

– Ловите конец! – крикнул он сверху и бросил веревку вниз.

Но колхозники, стоявшие внизу, не спешили тянуть за спущенный конец каната. Все, как по команде, повернулись к церковным вратам.

Отец Василий стоял пред народом своим в черной одежде, хотя должен был в великий праздник служить службу в праздничной. Из под клобука клоками выбивались седые волосы. В руке он сжимал тяжелый серебряный крест, которым на Крещение Господне святил в храме воду. Он вознес массивный крест над собой, как разящий врагов меч.

И батюшка начал читать молитву, которую по канону православные священники читали только во время бедствий и нападений врагов:

– Христе Боже наш! Погуби Крестом твоим борющих нас! Да уразумеют вороги наши, как может наша православных вера молитвами Богородицы и Крестом Всечестным победить посланцев Сатаны!

Народ застыл на месте, слушая настоятеля церкви. А отец Василий, набрав в лёгкие воздуха, продолжил громоподобным гласом своим:

– От сна и ужаса очнитесь! И вновь доспехи надевайте! Вставайте, русские, вставайте!..

– Да это чистая контра, призыв к бунту! – повернулся Котов к Богдановичу и, не дожидаясь ответа, не целясь, выстрелил в священнослужителя. Отец Василий упал на колено, но тут же поднялся, подобрав с земли выпавший из рук крест.

Раненый отец Василий, подняв крест над головой, обратился к небесам и толпе, застывшей от ужаса и страха:

– Господи! От антихриста и чёрных псов ада защити! Зову Тебя: Иисусе! Сыне Божий, помилуй нас! И погуби Крестом Твоим борющих нас!

– Звери! Ироды! – волнами пошёл по толпе ропот. – Что творят!..

Старый священник, обратив крест свой всечестный к низвержителям веры православной, загудел неожиданно так страшно и мощно, что у прихожан мурашки по спинам побежали:

– Придёт час и архангел грозно вострубит в трубу свою! – Батюшка закашлялся, пошатнулся, но крест удержал, снова вознося его к низкому хмурому небу. – И тогда каждый из нас и из вас предстанет на суд Божий!

Котов, наклоняясь к уху Карагодина, сказал Петру Ефимовичу:

– Добей этого местничкового Христа!..

Главантидёр кивнул, подошёл к молящемуся священнику сзади и, вырвав крест из рук батюшки, трижды со всего маху ударил отца Василия по голове.

– Да, вот что ещё может ваш крест животворящий! – захохотал Петруха. – Хорош охмурять народ своими бреднями…

Настоятель церкви упал на траву, окрасив её своей кровью, засучил ногами и тихо отошёл.

– Крест! Валите крест с маковки! – орал безбожникам Котов, понимая, что дело запахло керосином. Ещё миг – и толпу не сдержит даже его наган.

Свободные от религиозных предрассудков колхозники «Безбожника», подбадривая себя возгласами «эх, ухнем, ещё ухнем!», стали стягивать крест с купола. Но тот упорно не поддавался, лишь накренился на север, если определять по компасу.

– Прости их, Господи! Не ведают, что творят! – завопил с колокольни Ванька Серый, вновь ударив в большой колокол.

Григорий, спустившись с купола на колокольню, показал кулак юродивому.

– Не трезвонь, дурак!

– Гришка! – улыбаясь, потянул к нему руки юродивый. – Гришка, сыграем в картишки? А крест-то устоял! Выжил! Не поддался животворящий дьяволу. Но серой, серой несёт откуда-то. Чуешь?

Безвредный дурачок, которого в Красной Слободе никто и пальцем не трогал, лукаво подмигнул:

– Так сыграем, Гришка, в картишки?

– Сыграем, сыграем, Ванечка, – ласково ответил Чертёнок, делая вид, что подаёт руку для пожатия. И когда деревенский дурачок доверчиво потянулся к Гришке, вдруг неожиданно пнул юродивого в спину. Звонарь коротко охнул и полетел с колокольни вниз, раскинув руки, будто хотел на них, как на крыльях, взмыть в низкое осеннее небо.

– Православные! Христиане! – не выдержала Дарья Захарова, мать Клима и Фёдора. – Да что же вы, люди?!. Или страх глаза застил?

Она в отчаянье протянула руки к низкому серому небу.

– Покарай их, Господи!

Народ было двинулся на дрогнувшую «троицу», прижимая её к церковной ограде. Но толпу остановил предупредительный выстрел в небо, которое произвёл Котов, панически прикидывая в голове, что на всех бунтовщиков одного его нагана, конечно, не хватит.

– Не слушайте эту сумасшедшую! – сделав шаг назад, махал пистолетом чекист. – Нету больше вашего слободского Христа, подбивавшего вас на смуту против законной власти. Вы же его и низвергли. Вы теперь – свободные люди!..

– Свободные от вековых предрассудков, – добавил Богданович, тоже отступая к ограде. Глядя на остановившуюся в нерешительности толпу, сквозь зубы процедил энкавэдэшнику: – Не горячитесь со своим пистолетиком! Тут словом убеждать нужно, а не пулей. Кажется, мы и без того уже немало дров наломали…

– Тьфу! – плюнул себе под ноги Котов. – Погубит нас ваш сраный либерализм!

– Товарищ, э-э… – забыл фамилию Богданович, дёргая за рукав Петра Ефимовича. – Товарищ антихрист! Обратитесь же к землякам с горячим словом!

Пётр Ефимович переступил через остывающий труп священника, снял шапку и, пораздумав с минутку, бросил в толпу «горячие слова»:

– Все, кто хочет задарма выпить и закусить, – за мной! В избу правления колхоза «Безбожник». Все. Милости просим, дорогие земляки!

Толпа молча зашевелилась, люди стали приходить в себя, зашевелились. Кто-то сказал: «А чё, у меня живот подвело. Перекусить бы не мешало». Женский голос возразил: «Шоб подавиться им своим угощением!». И одна часть людей, пряча глаза, тут же потянулась в избу бывшего слободского трактира, другая часть слободчан молча поплелась по домам, страшась даже обсуждать весь тот ужас, свидетелем которого она оказалась.

 

 

Глава 11. Воздвижение креста

 

Клим просидел в холодном шалаше до позднего вечера. После всего увиденного у церкви боялся идти мимо большой избы правления колхоза, где шумно, с пьяными драками и матерщиной, гуляли колхозники «Безбожника». Он видел, как матушка, жена погибшего батюшки, с дьяконом Варфоломеем, озираясь по сторонам, перенесли на руках тело священника в церковь. Для отпевания.

 

***

К дьякону Климка приходил слушать малиновый звон, который по большим церковным праздникам устраивал Варфоломей для прихожан.

– Вижу, что слух у тебя есть, – говорил диакон пареньку. – Сердцем перезвон чувствуешь.

– А я на гармошке в пять лет выучился, – хвастался младший Захаров. – Сам научился. На слух песни подбираю, когда мать с батькой поют.

– Пармен с Парашей, родители твои, когда-то и в церковном хоре пели, – вспоминал былое Варфоломей. – Ты в них удался. Теперь, правда, не до песен.

– А брат Фёдор? – спросил Клим.

– Фёдор? Тот тоже голосистый.

– А Гришка? – не унимался малый.

– Какой Гришка?

– Сын Петрухи Чёрного.

Дьяк пожал плечами.

– Про Гришку не знаю. Его не крестили. Да он после исчезновения Флорики, кажись, у вас жил. Тебе виднее, есть у него голос аль нет. Сам-то слыхал его песни?

– Не слыхал, – ответил Клим. – На цыгана похож, а не певучий.

 

С фронтов Первой мировой Пётр Карагодин вернулся не один, привёз в Красную Слободу молодую не то цыганку, не то румынку со странным именем – Флорика. Молодая цыганка, чей родной табор кочевал по Галиции, и родила Карагодину чернявого мальчонка, названного Петром Ефимовичем Григорием.

Гришке не исполнилось ещё и три года, когда Флорика пропала из Слободы. Пошла пешком к Гремячинскому ключу за родниковой водой и пропала. Не вернулась больше домой. А вслед за ней почти на два года исчез и Петруха Чёрный. То ли Флорику свою, которую ревновал к каждому столбу, пустился искать по свету, то ли в тюрьме за какие-то проделки сидел в далёких от Слободы краях – только пропал бы малец, кабы не Захаровы. Они приняли в свою семью брошенного мальчонку как родного, согрели душевным теплом и заботой.

Только ответной любви от цыганёнка не дождались.

– Как волка ни корми, – вздыхал Пармен, – всё одно в лес смотрит. Как Гришку ни люби, всё равно исподлобья недобрым глазом зыркает.

– Порода другая, – тоже вздыхала Прасковья. – Потому ни с Фёдором, ни с Климкой общего языка не находит.

 

Года через два после пропажи Флорики нежданно-негаданно в Слободе вновь объявился Пётр Ефимович. Карагодин заматерел, Взгляд стал твёрже, нрав круче. Видать, досталось ему на орехи за эти два года вынужденного скитания.

Поняв, что потерял свою Флорику навсегда, Пётр новую жену искать не стал. Создание семьи в его планы не входило. Хотя Гришку из семьи Захаровых забрал. И Пармена с Парашей, всем сердцем полюбивших Григория, не забыл отблагодарить. Прасковье привёз большой цветастый платок, Пармену – кисет для табака. Гришке круглую коробку леденцов.

– Пущай у нас ещё поживёт, – провожая мальчика, сказала Прасковья. – Привыкли мы к нему.

– Но уж нет, – покачал головой Пётр. – Спасибо вашему дому, но мы пойдём к другому. А то боюсь, избаловали вы мальчонку. А мне из него лихого казака нужно сделать.

 Пётр Ефимович боялся, что религиозные, богобоязненные Прасковья и Пармен вконец испортят парня, сделают его смиренным, мягкотелым, готовым подставить правую щёку, когда ударят по левой. Христианская мораль была чужда Петру Карагодину. Она, по его глубокому убеждению, делает человека непригодным к жизненной борьбе за своё место под солнцем. И в этой борьбе не должно быть жалости и ласки. Они, говорил Пётр, раскиселивают человека, а надобно с мальства пацанят держать в ежовых рукавицах. Жалостливые, убедился он, пожив на свете, всегда проигрывали безжалостным, крепким и душой и телом.

– Не ты, так тебя, – любил повторять Карагодин.

Естественный отбор, который безотказно работал не только в природе, но и жизни людей, заставлял его всё энергичнее работать локтями. Люди, считал Пётр Ефимович, уже рождаются неравными. Одни умнее, но слабее физически, другие хитрее других, идут по кривой, но доходят до цели быстрее тех, кто ломится напролом. Но самое главное, понимал он: одни рождены, чтобы властвовать. Другие – чтобы подчиняться. Вот и все классовые различия в человеческом муравейнике, думал Петруха.

 

Эти два года скитаний на чужбине наградили Карагодина эпилепсией, падучей болезнью, как её называли слободчане. Так что после возвращения в Слободу Пётр Ефимович стал пациентом Фоки Лукича Альтшуллера, слободского доктора, пользовавшего, как тогда говорили, всё население Красной Слободы.

 

***

Вот уже и промозглая октябрьская ночь легла на притихшую Слободу. И только за речкой, у дома Разуваевых, пьяными голосами ещё горланили матерные частушки. Потом послышался чей-то смех, пьяное бормотание, но через минуту всё стихло. Будто умерла жизнь в Красной Слободе.

Ещё через час из-за туч выкатилась бледная луна, освещая старую церковь с покосившимся, но не сломленным крестом.

За церковью и нашел своего младшего брата Федор Захаров. Он уже переоделся в посконные рубаху и порты, сняв праздничный наряд, который приберегал на большие праздники. Поверх рубахи он накинул старую солдатскую шинель Пармена.

– Вот ты где, братишка, – сказал Федор. – А я уж весь испереживался. Чё домой-то не идёшь? Мать с батей места себе не находят.

– Страшно, брат, – признался Клим. – Как этот, из «Безбожника», батюшку!.. Крестом да по голове… Насмерть.

Клим всхлипнул.

– Слышь, – кивнул он в сторону желтоватого света, падающего из стрельчатого окна церкви на тёмную пожухлую траву. – Слышь, диакон Варфоломей молитву над батюшкой читает… Звери, хуже зверей!

Они с минуту послушали бормотание дьяка. Луна потускнела и вновь спряталась за бежавшую мимо тучу. Ночной ветер гудел в чаще Пустошь Корени, раскачивая жалобно скрипящие сосны.

– Пошли, брат, – обнял Клима за плечи Фёдор. – Бог их накажет.

– Да что-то не наказывает…

– Всему своё время… – заверил Фёдор.

– А ты сам-то как? – вздохнул Клим.

– Я-то? – улыбнулся Федор своей мягкой улыбкой. – Я-то ничего… Мамку охранял. Боялся, что тот, с наганом, придёт её арестовывать.

– За что это?

– Да ни за что. Зачем, мол, призывала людей вступиться за батюшку.

– А-а… Не пришёл?

– Я ему приду. Вилы в бок – и наган не поможет.

Клим уважительно посмотрел на старшего брата.

– Смелый ты, Федька! А я вот струхнул сильно… Гришка-то, подлец, Ваньку юродивого с колокольни столкнул. Я всё видал. Страшно…

Фёдор, запахивая на груди шинель с отцова плеча, буркнул:

– И Гришке отольются Ванькины слёзы. Большой грех юродивых забижать.

Скрипнула железная церковная дверь, в темноте послышался тихий плач.

– Кто тут? – спросил Фёдор, сжимая в руке подобранный с земли камень.

– Я это, Варфоломей, – послышался слабый, будто больной голос.

Старик, прикрыв за собой дверь, подошёл к братьям.

– Не плачь, Варфоломеюшка, – ласково проговорил Федор и погладил обнаженную голову дьякона. – Слезами горю не поможешь.

– Батюшку убили, Ваньку юродивого убили, крест пытались сверзнуть…

– Крест надобно поправить, – сказал Фёдор. – Как же без креста-то?

Дьяк вытер кулаком мокрые глаза.

– А кто править-то будет? Власть с наганом?

– Лестницы покрепче не найдется?

– Есть, – кивнул старик.

– Неси, неси… – ответил Клим. – Хорошо, что веревку не унесли с собой.

– Не до того было супостатам – пьянствовать спешили.

Дьяк притащил небольшую лесенку.

– Эх, мала будет… Не достанет до креста. Зато верёвка – чисто канат. Выдюжит.

– А как не выдюжит, Фёдя? Сверзишься и убьёшься, – волновался младший брат.

Фёдор деловито подёргал канат, привязанный к кресту.

– Эта всех нас троих разом сдюжит.

Старший братишка разулся, перекрестился и босой полез на колокольню, наматывая верёвку на левую руку.

– Убьёшься, Федька! – вдруг заревел Клим. – Мамка ругаться станет. И мне будет жалко…

 

…К утру, когда небо, наконец, чуток посветлело, над куполом церкви Успения Пресвятой Богородицы вновь гордо вознесся храмовый крест.

Варфоломей стоял внизу, задрав лысую голову, и неистово осенял себя спасительным крестом. Потом, упав на колени, стал бить поклоны, радостно причитая:

– Слава тебе, Господи! Слава! Воздвигли наш Крест Всечестный на своё законное место… Воздвигли!

А Фёдор, стёрший в кровь верёвкой ладони, спустившись по пеньковому канату на землю, первым делом начал успокаивать натерпевшегося страхов Клима:

– Ты чего, брат, а? Не плачь! Ишь, как испереживался, бедняга… Не сверзился я ведь… Живой я, живой. Потрогай.

Фёдор протянул младшему брату руку, с которой ещё не высохла кровь.

– Вот моя рука. Тёплая… Чуешь?

– Живой, – прошептал Клим. И первый раз за весь великий праздник Покрова Богородицы улыбнулся.

 

 

Глава 12. Аура болезненного восторга и безотчётного страха

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

Сегодня утром по поводу своей болезни в больницу обратился П.Е. Карагодин. С утра я был в соседнем посёлке Остапово, где у больной N. поднялась высокая температура. Было подозрение на тиф. Моего постоянного пациента принимал фельдшер Сыдорук. Был по привычке немного выпивши (alcoholismus chronicus). Но приём пациента П.Е. Карагодина провёл вполне профессионально.

Для будущих читателей моих записок поясню: Сыдорук закончил два курса Петербургской военно-медицинской Академии, с третьего был исключён из неё за пьяную драку. Работал в полевом госпитале в Первую мировую войну. Достаточно грамотен, с медицинской точки зрения. Из-за своей хронической болезни часто терял работу в больших русских городах. Но я ему многое прощаю за фундаментальную академическую подготовку и богатую практику в самых различных госпиталях и больницах.

Фельдшер начал с обычных медицинских вопросов. Беседу с пациентом записал в историю болезни пациента.

Вот выдержки из разговора фельдшера Сыдорука и больного Карагодина.

«Ф: Как вы себя чувствуете?

К: Лучше всех. Был в райкоме, хвалили за антирелигиозную работу.

Ф: Я о вашем самочувствии хочу узнать.

К: Рад, что с попами разделались. Попы утверждают, что любая власть от бога, а только наша – от дьявола.

Ф: Как давно у вас был очередной приступ эпилепсии?

К: Где этот чёртов доктор Альтшуллер? Я буду только с ним, а не с тобой, свинья, разговаривать.

Ф: Доктор скоро будет. Не волнуйтесь и отвечайте на мои вопросы. Почему вы себя называете «главным антихристом»? Это вам привиделось во сне? Наяву?

К: У меня должность такая. Точнее, общественная нагрузка – быть Главантидёром. Это значит главный антихрист деревни.

Ф: Вы хорошо спите?

К: Когда в Красной Слободе не останется ни одного кулака-мироеда, попа и монаха, буду спать хорошо. Пока почти вообще не сплю.

 

Предварительный д/з: schizophrenia, эндогенная психическая болезнь, выраженная симптомами нарушенного мышления и бреда; синдром медленно текущей шизофрении. Допускается содержание и лечение вне психиатрического стационара. Подпись: Н.М. Сыдорук, фельдшер Краснослободской волостной больницы».

 

История болезни Петра Ефимовича Карагодина (как, впрочем, и любого другого человека) – это история его жизни. Именно поэтому и я расспрашиваю его о делах: чем жил, как прожил отпущенные ему годы. Зная скрытный характер своего пациента, склонного к ауре восторженной лжи, прибегаю к методике гипнотерапии профессора Гельгарда, чтобы раскрепостить его подсознание и узнать от пациента, находящегося в гипнотическом трансе, истинную историю его жизни. Провёл уже несколько таких сеансов, которые подробно записываю в свою бордовую тетрадь.

Восхищён результатами метода Гельгарда! Гипнотическое воздействие делает из угрюмого, застегнутого на все пуговицы человека правдивого реалистического рассказчика. Самым подробным образом фиксирую в тетради его ауру, состояние, предшествующее пароксизму – эпилептическому припадку.

Аура сегодняшнего дня меня как лечащего врача настораживает и огорчает. Болезнь явно прогрессирует, захватывая и поражая все новые и новые участки коры головного мозга. Явно доминирует аура беспричинного восторга. Пафосная убогость наиболее превалирует в речи, когда он говорит о созданном им колхозе «Безбожник», «темпах коллективизации», «обострении классовой борьбы в Слободе», о необходимости «ликвидации поповщины и прочих врагов народа в Красной Слободе». И это весьма и весьма тревожный симптом. Пациенту срочно необходимы психотропные препараты. Но где их взять, если у нас нет даже противосудорожных препаратов, урежающих частоту эпилептических приступов.

Нарушенное мышление, бред, болезненный восторг, неподотчётный страх – всё это определяется в ауре моего пациента в моменты обострения его болезни. Будем надеяться, что её не осложнит пока что вялотекущая шизофрения с ее нервно-психическим возбуждением и раздвоением личности П.Е. Карагодина.

Приведу конкретные примеры моих сеансов лечебного гипноза.

21 ноября пациент восторгом рассказывал мне о том, как расстреливал подкулачников (людей, сочувствующих кулакам) холостыми патронами. По его словам, сказанным в крайне возбужденном состоянии, «так он шутил со слободской контрреволюцией». В ауре болезненного восторга пациент нарисовал мне следующую картину: «Бабы воют, молятся, а детишки ревьмя ревут. А патроны – холостые, бах и одна упала у плетня в обморок – страсть, как смешно».

При рассказе о «шутейном расстреле» глаза пациента блестели, они светились удовлетворением и даже счастьем, как он выразился, «от проделанной работы».

Но чаще пациент пребывает в состоянии панического страха. Конкретной причины его возникновения назвать затрудняется. Бредит каким-то чёрным псом, который сжигает грешников одним своим ужасным взглядом.

Не могу определить у пациента переходный момент, когда страх сменяет чувство эйфории. Он предчувствует свою и чужую беду. Но перед ёё приходом ощущает непонятный ему страх, который поселяется в его душе. Потом подступает тошнота. Начинается неудержимый кашель. И уже после рвоты начинается глубокий эпилептический припадок.

Типичная клиническая картина пароксизмов эпилепсии. Во время глубоких прошлых припадков больной не воспринимал окружающее, но содержание ауры болезни сохраняется в его подсознании. Оттуда его воспоминания вытаскивают мои гипнотические сеансы.

У больного Карагодина П.Е. возникает один и тот же, присущий только ему тип ауры, – сначала слуховая галлюцинация воя собаки, а затем и зрительная с «появлением некого чёрного пса».

Понимаю, что пациент занимает руководящую должность в Красной Слободе, поэтому соблюдаю строжайшую конфиденциальность диагноза его болезни. Помню основное требование клятвы Гиппократа – не навреди! Пациенту требуется постоянное лечение в течение всей его жизни. А в больнице нет даже элементарных противосудорожных лекарств.

 

 

Глава 13. История болезни – история жизни

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

Уроженец Красной Слободы Петр Ефимович Карагодин, призванный на военную службу еще за год до начала Первой мировой, в августе 1914-го оказался во Второй русской армии генерала от кавалерии Александра Васильевича Самсонова – «Самсон Самсоныча», как его почему-то называли солдаты. Я состоял как бы «лейб-медиком» при штабе генерала Самсонова, то есть был личным врачом командующего.

Пишу эти строки для потомков, детей Павла Альтшуллера, моего нежно любимого приёмного сына. И для детей его детей. То есть для внуков и правнуков, которые могут не знать всего того, чему я был непосредственным свидетелем и что видел своими глазами и слышал своими ушами, а не черпал информацию из тенденциозных учебников отечественной истории, написанных и переписанных в угоду той или иной власти.

 

Наша русская армия мобилизовалась за 40 дней, а германская – за 17. В запасе Германии оставалось всего 23 дня, чтобы, пройдя через Бельгию, разгромить Францию. После этого кайзер намеревался, используя прекрасно налаженный железнодорожный транспорт, перебросить все свои силы против русской армии, которая к тому времени только начнет собираться возле границ после мобилизации. Однако положение Парижа было уже настолько отчаянным, что две русские армии – Самсонова и Ренненкампфа – рванулись в бой 4 августа, раньше окончания мобилизации. Скрупулезно продуманный «план Шлиффена» затрещал сразу же, как только русский солдат шагнул в Восточную Пруссию, ибо немцы были вынуждены ослабить натиск на Францию, срочно направив свои войска против России, в тактически и стратегически важный район Восточной Пруссии.

Парижане ждали известия о наступлении русских, а берлинцы с минуты на минуту ждали, что германская армия войдет в Париж. Всю ночь стучал и стучал телеграф: французское посольство успокаивало Париж, что сейчас положение на Марне круто изменится – Россия двумя армиями сразу вторгается в пределы Восточной Пруссии.

Клещи армий Самсонова и Ренненкампфа должны были сомкнуться за Мазурскими болотами, в которых, как рассчитывал блестящий командующий Второй русской армией Александр Васильевич Самсонов, и увязнет прославленное берлинскими газетчиками «непобедимое прусское воинство».

 

Конечно же, ничего этого рядовой 160-го пехотного Абхазского полка, до августа 1914-го находившегося в казармах на окраине Гомеля, Пётр Карагодин не знал и знать не мог. Полк этот имел славные боевые традиции. Корпусу, где проходил службу уроженец Красной Слободы, довелось участвовать в Гумбинненском сражении, который сначала назовут «днём славы», а после отступления соединений Второй армии из-за трусости и по существу предательства генерала Ренненкампфа – «днём позора».

Я после выпуска из военно-медицинской академии попал во Вторую армию Самсонова. Александр Васильевич страдал астмой и меня, подпоручика медицинской службы, откомандировали в штаб армии. Конечно же не для разработки тактических и стратегических военных операций. Одной из главных моих задач было наблюдение и поддержание здоровья командующего армией Самсонова. Волею судьбы я был личным лекарем-консультантом командующего Второй русской армией.

Так что был рядом с генералом с самого начала нашего славного наступления, когда солдаты армии Самсонова вписали в летопись военной славы России новую страницу под названием ГУМБИННЕН. И это был никак не «день позора». Это был День Славы. «Днём позора» можно назвать непродуманное и нерешительное и, как считал Самсонов, предательское бездействие генерала П.К. Ренненкампфа, этнического немца. 20 августа его армия была атакована германскими войсками. Правый фланг дрогнул

В центре фронта героически сражались русские дивизии армии Самсонова. И эти дивизии не только отбили все немецкие атаки, но пошли в наступление и опрокинули противника. Под вечер 20 августа немцы отступили. Это и решило исход Гумбинненского сражения, первой славной победы русского оружия в Первой мировой войне.

Эта победа открыла дорогу русским солдатам в Восточную Пруссию и наряду с другими успехами армии Самсонова заставила немецкое командование ослабить давление на соединения наших союзников – Франции и Великобритании, что в итоге внесло огромный вклад в их победу на Марне в сентябре 1914-го. Правда, спасённые армией Самсонова французы со временем «позабыли», кому они обязаны своей свободой. Если бы не русские, по Парижу уже осенью 1914-го могли бы маршировать германские войска. Как это случится позже, во Вторую мировую войну.

 

Но возвращаюсь к событиям под прусскими городами Гумбиннен, Сольдау и Танненберг.

 Накануне сражения с немцами перед солдатами выступил генерал Самсонов.

– Ребятушки! – сказал Александр Васильевич. – Возьмём Гумбиннен, а от него до Кёнигсберга рукой уже подать.

Гумбиннен. Именно этот город открывал нам дорогу на Кёнигсберг. Берлинские газеты вопили на весь мир, что в пределы «непорочной Пруссии» вторглись дикие косоглазые орды. Казаки и русские солдаты, мол, вспарывают животы почтенным бюргерам и разбивают черепа младенцам прикладами.

В Восточной Пруссии воевала Абхазская пехотная дивизия, в составе которой находился и рядовой Карагодин, с которым я впервые встретился в Гумбиннене.

Наша Вторя русская армия под командованием генерала Самсонова без привального роздыха вошла на территорию Восточной Пруссии, где старые прусские мегеры с балконов лили нам на головы из горшков крутой кипяток, а «добропорядочные германские дети» подбегали к павшим на дорогу раненым и выкалывали им глаза.

Из-за упрямства и трусости генерала Павла Карловича Ренненкампфа, не поддержавшего наступление Второй армии, полкам и дивизиям Самсонова пришлось сдерживать немецкие войска в одиночку.

С Павлом Карловичем Самсонов имел давние счёты. Из-за трусости и бездарности Ренненкампфа ещё в войну с Японией клещи двух русских соединений так и не смогли замкнуться. Под Гумбенненом всё это повторилось с печальным финалом так триумфально начавшегося нашего наступления. Трусость и тупость Павла Карловича во многом способствовали тому, что журналисты главных газет России к выражению «День Славы русского оружия» вскоре прибавят – «день позора».

Нерешительность Ренненкампфа привела к тому, что немцы начали отсекать фланги нашей Второй армии. И дробили ее до тех пор, пока под Танненбергом весь штаб генерала Самсонова не попал в окружение.

 

В официальных источниках позже я прочитал, что Самсонов, выходя из окружения, застрелился. Это вранье немецких газетчиков, которые в каждое своё сообщение вкладывали хоть какую-то сенсационность. Самсонов делал всё, чтобы вывести армию из Мазурских болот, и погиб, попав под шквальный артобстрел. Блестящий русский генерал, отец солдатам и талантливый стратег и тактик Самсонов был убит осколком вражеского снаряда.

Запомни, читатель моих записок, это имя – генерал Александр Самсонов, – прославившее в Первую мировую войну непобедимое русское оружие, явившее всему миру мужество и самоотверженность русского солдата, прирождённого воина, как утверждал ещё А.В. Суворов.

Много позже я узнал, что вдова Самсонова нашла с помощью кайзеровских офицеров тело своего мужа, наскоро похороненного его штабистами в мазурских болотах. Немцы по-человечески отнеслись к вдове. Показали, что они ценят подвиг Солдата. При торжественном захоронении русского генерала они отдали полагающиеся почести тому, кто за мужество и исполненный до конца долг заслужил оружейный салют на могиле.

«Каждому – своё». Это выражение красовалось на воротах ада фашистской Германии – концлагеря Бухенвальд. Каждому – своё. А кто определяет это самое «своё»? Власть? Судьба? Высшие силы? Не знаю, только истинному герою Первой мировой русскому генералу Самсонову досталось забвение. На его могиле выросла трава забвения. И нет никакого памятника. А ведь слова «память» и «памятник» – однокоренные.

 

Из одной газетной заметки я узнал, что Гитлер, желая выразить свое уважение к умершему старику фельдмаршалу Гинденбургу, устроил торжественное погребение кайзеровскому вояке на том самом месте, возле деревни Танненберг, где русские корпуса были окружены немецкими войсками. Фельдмаршал Людендорф, соратник Гинденбурга, на торжественные похороны старого вояки не поехал – уж очень он завидовал славе покойного.

Спешка хороша только при ловле блох, утверждал Козьма Прутков. В 1914 году немцы так торопились увековечить Гинденбурга, что памятник ему в Берлине соорудили из досок. Возле памятника лежала куча ржавых гвоздей и молотки. Желающий выразить свое уважение к кайзеровской военщине брал молоток и засаживал в памятник гвоздь. Такое вот народное почтение – гвоздь в доску!

Потомкам тех воинствовавших пруссаков хорошо бы зарубить себе на носу, что в августе 14-го Вторая русская армия задала изрядную трёпку двум немецким армиям под командованием Гинденбурга и Людендорфа. И произошло это под городом русской воинской славы – Гумбинненом. Этой победой восхищался сам Черчилль.

 

Но это небольшое отступление от Дня Славы русского оружия я сделал для того, чтобы ты, мой читатель, смог полнее оценить бесценный Божий дар – память. Но с какой легкостью порой не только отдельные люди, но и целые страны в угоду политическому моменту вымарывают из своей исторической памяти достойные имена. Память не должна быть служанкой власти. Она должна достойно служить только Правде. Историческая Правда и Правда памяти – понятия одного высокого ряда. Любая власть считает настоящее выше прошедшего, выше нашего прошлого. Но прошлое – это предчувствие, предтеча будущего. А будущее выше настоящего. Потому что жизнь в настоящем всегда будет достаточно плоха, чтобы у человека не пропадало желание в будущем сделать её лучше.

Любая история – это прежде всего история людей. Каждый свою дорогу выбирает сам. Выбор этот неизбежен, и начинается он с «нулевой версты». Именно она во многом определяет судьбу человека.

 

 

Глава 14. Вёрсты Петра Карагодина

 

Пётр хорошо помнил, как в начале войны солдаты русской армии, опрокинув в контрнаступлении немцев, молниеносно и победно вошли в пределы «непорочной Пруссии». Его ротный командир, поручик Потапов, с воодушевлением и витиевато (от избытка патриотических чувств) сказал на утреннем построении:

– Ребятушки! Соколики российские! Считайте этот верстовой столб с нулём на мощёной дороге на Гумбиннен только началом нашего победоносного наступления. Положив на лопатки кайзеровцев, мы, русские витязи, спасём Францию от вероломных псов! Победа будет за нами, славяне!

Гражданских лиц, которые бежали из своих ухоженных городков так поспешно, что в кухнях на плитах солдаты и казаки заставали еще горячие кофейники, в небольших ухоженных городках они не видели. Добропорядочным бюргерам вбивали в головы, что «косоглазые орды вспарывают животы почтенным гражданам и разбивают черепа младенцев прикладами».

Петр с интересом рассматривал на стенах домов яркие олеографии, изображавшие чудовищ в красных жупанах и шароварах, с пиками в руках. Длинные лохмы волос сбегали вдоль спины до копчика, из раскрытых ртов торчали клыки, будто кинжалы. Если бы он знал по-немецки, то прочитал бы под этими плакатами следующее: «Русский казак питается сырым мясом германских младенцев».

 

…В Гумбиннен его пехотный полк вошел ранним утром. Сразу же за Житомирским драгунским полком. Казачьи патрули уже цокали копытами своих выносливых лошадок по узким улочкам прусского городка. В поспешно оставленных немцами домах еще пахло кофе. На улицах – пустынно. Ротный предупредил их, чтобы с населением, которое они встретят в прусском городке, солдаты обходились мирно, по-божески.

– Мародерства не чинить! – приказал на коротком штабном совещании генерал Самсонов. – Если казачьи и армейские патрули выявят таковых, то передавать лиходеев военно-полевому суду.

Именно в такой патруль и был назначен рядовой Карагодин.

Задача патрульных – выявлять подозрительные гражданские личности, которые имели бы своей целью всячески вредить вошедшим в Гумбинен русским частям.

Через час патрулирования Пётр присел на уличную лавку у красивых кованых ворот большого кирпичного особняка.

– Устал? – обернулся на Карагодина начальник патруля.

– Ногу натёр, чёрт бы побрал ихнюю обувку!

– Ишь ты, сапоги-и-и… – завистливо протянул один из патрулировавших солдат.

– С убитой вражины снял, – гордо ответил Пётр. – Офицерские! К чему, думаю, они тому офицерику были, коль ножки протянул от нашенской пули.

– Ты того… – перебил Карагодина начальник патруля. – Самсонов крут с мародёрами. Не соблазнись, гляди. Переобуйся мухой и догоняй.

– Айн момент! – козырнул немецким Петруха. – Я догоню, ваше благородие! Не извольте волноваться.

Патруль неспешно удалился, а Карагодин, перемотав портянки, невольно залюбовался красотой дома за коваными воротами. Дом, и правда, был хорош, прямо сказочный замок, а не жилище человеческое. По бокам массивного фасада, который и трёхдюймовый снаряд не возьмёт, стояли сторожевые башенки с узкими оконцами для стрелков. А на железных шпилях тех башенок – железные рыцари, вырезанные из железного листа и служившие, очевидно, флюгерами.

– Знатно, – прошептал Карагодин. – Кто ж в той крепости живёт-то?

Дом восхитил Петра своей мрачной величественностью. От каменных стен пахло неразгаданными тайнами. И спрятанными в кладовых несметными богатствами, которыми псы-рыцари набивали сундуки после каждой удачной военной кампании.

Это был даже не особняк, не барское имение, каких Петр вдоволь насмотрелся в России, а настоящий рыцарский замок времён крестовых походов их очередного Фридриха или Вильгельма. Известное дело – пруссаки. Их хлебом не корми, дай повоевать, поубивать и пограбить. Кого-нибудь. Но лучше тех, кто слабее и не сможет дать достойную сдачу. Это у них в крови, рассуждал Карагодин. Вон и герб висит над воротами – рыцарь с мечом. А меч воткнул не в землю, показывая свои мирные намерения, а в пасть чёрного пса. Лихо! Да, убить собаку большого ума не надо.

Карагодин прищурился, чтобы получше рассмотреть герб. Больше ничего интересного. На щите рыцаря – какая-то надпись. По-немецки, естественно, тьфу!

(Тут Карагодин ошибся. Надпись была начертана на мёртвом языке. Если бы Петруха знал латынь, он смог бы понять надпись – Suum cuigue, что означало «каждому своё».)

– Всяк дом хозяином славен, – почесав затылок, только и протянул Карагодин. – Тук-тук, кто в тереме живёт, а?

Тяжелая железная дверца с фамильным гербом посреди чугунных завитушек жалобно скрипнула, но отворилась на удивление легко, впуская Петра. Трофейные сапоги зашуршали на дорожке, посыпанной мелким гравием. На клумбах – цветочки. На зелёной полянке – глиняный гном в красном колпаке.

Петр, ощущая жгучую боль в ноге, снял правый сапог. Потом, подумав, снял и левый. Связал их бечевкой и перекинул перевязь через левое плечо. Слева трофейные сапоги, справа – винтовка. Вид солдата мог озадачить, но никак не испугать хозяев.

Он осмотрелся и толкнул дверь в жилые покои.

– Ей, немчура, вылазь!

– …Лазь, …лазь, – отозвалось эхо длинного сводчатого коридора, будто кто-то невидимый передразнивал солдата.

Животный страх начал заползать в душу Петра. Чтобы хоть как-то приободрить себя, Карагодин протрубил в сложенные в рупор ладони:

– Ей, змеи подколодные! Я иду!

– …Ду, …ду, …ду.

Он заглянул в одну комнату, в другую… Поднялся по деревянной лестнице на второй этаж, обошел все башенки с узкими окошками, приспособленными для стрельбы защитников замка, – никого. Но что-то Петрухе подсказывало: в доме кто-то есть. Своему чутью он доверял, оно у Карагодина было острее собачьего.

– Так, – пытаясь успокоиться и взять себя в руки, протянул Карагодин. – Вы не ждали, а мы припёрлися…

Петр сделал еще несколько шагов, повернул за угол и уперся в запертую массивную дверь.

– Извиняюсь, и пошел бы в гости, да никто не зовет… – прошептал Карагодин и, сняв с плеча трехлинейку, ударил прикладом по массивной ручке. Замок крякнул – дверь отворилась.

Не опуская оружия, Петр вошел в помещение.

В комнате были зашторены окна. На столе, в канделябре, горели две свечи. Пахло каким-то лекарством, кофе, чужой незнакомой жизнью пахло. На стенах были прилажены охотничьи трофеи – голова оленя с крутыми рогами, волосатая башка дикого кабана с желтыми клыками в оскале пасти. Глаза мёртвые, стеклянные.

Он дотронулся до кабаньего клыка, погладил желтую кость. Оглянулся – и вздрогнул: с противоположной стены, где был устроен камин, на него в упор смотрела огромная голова волка. Его желтые глаза искрились от отсвета свечей, горящих на столе. Под этой звериной головой были скрещены старинные шпаги. А дальше, на богатом ковре, красовались меч, сабли и секиры с копьями, составляя целый арсенал старинного холодного оружия.

Петр снял тяжелый рыцарский меч, подержал его в руке, чувствуя холодок железа. И неожиданно с размаху ударил мечом по муляжу волка. Голова чучела мягко шлёпнулась на пол и покатилась к двери. Из обезглавленного волка посыпались опилки и какая-то труха.

Карагодин засмеялся.

Он бросил меч и снял со стены большой кинжал, точнее нож-штык, сделанный, по-всему, недавно из отменной закалённой стали. Этот кинжал с ручкой из кости какого-то животного приглянулся Петру. У основания лезвия матово отливали в мерцающем свете свечей три цифры «6».

– Знатный штык! – воскликнул Карагодин. – С таким дружком за сапогом и винтовка не нужна. Не подведет и не предаст.

Он засунул кинжал в высокое голенище офицерского сапога, отыскал глазами большое зеркало в раме из красного дерева и замер, залюбовавшись своим отражением.

И вдруг в углу зеркального отражения увидел ненавидящие глаза.

– Чёрт! – выругался Петруха, дёрнувшись всем телом.

Глаза, живые глаза, в упор расстреливали Карагодина.

Не оборачиваясь, он спросил у отражения:

– Ты – кто?

Большая лысая голова осталась неподвижной, но длинные ресницы хлопнули пару раз.

– Живой, кажись, – сказал сам себе Петруха, доставая кинжал из-за голенища.

Потом резко повернулся к лысой башке, сделал несколько крупных шагов к постели, на которой на высокой подушке в жёлтой наволочке лежала ужасная голова. Голова принадлежала мальчику в темном обтягивающем, как у циркового гимнаста, трико. Тщедушное тело мальчика было неподвижно.

– Гутен таг, уродец! – мелко поклонился хозяину комнаты Карагодин. – Вижу, что хворый и убогий. Не ссы, не трону.

Рядом с кроватью стояла инвалидная коляска. Карагодин понял, что юноша парализован. Нижняя часть его тела была неразвита и непропорционально мала. Короткие ножки безжизненно покоились поверх одеяла. Голова уродца была раздута и походила на гладкую жёлтую тыкву, гарбуз, как их называли в Красной Слободе. Большие глаза убогого продолжали расстреливать незваного гостя.

Лицо паралитика было мальчишеское, и не уродливое само по себе. Но и оно пугало своей каменной неподвижностью. Казалось, это было и не лицо вовсе, а маска, застывшая в самый горестный момент жизни бедного мальчика. Губы инвалида тоже, казалось, навечно застыли в пугающей зловещей улыбке.

– Ты кто, малый?.. – сжимая кинжал, спросил Карагодин и перевёл взгляд на дорогой кожаный чемодан. В коляске лежал коричневый чемодан. обтянутый крашеной кожей. Почти не шевеля губами, подросток ответил неприятно дребезжащим голосом:

– Meine Name ist Diter. Ich bin krank…([1])

«Дитер, – подумал Петруха, – странный дом, странное имя… Видать, родители-пруссаки, испугавшись страшных плакатов с казаками, отрезающими головы младенцам, убежали, а больного прусёнка бросили». Эта мысль, как ни странно, успокоила Петра.

Он взглянул на мальчика и засмеялся.

– Тебя бы, паря, на ярмарке в балагане показывать – отбоя от зевак не было бы!

Мальчик не ответил на улыбку, он не понимал слов смеющегося чужака.

– А что, Дитер, в том чемоданчике?

Карагодин вновь прикатил коляску, взялся за ручку чемодана.

Огромные глаза заморгали чаще, словно мальчик понял, о чем говорит человек с фамильным кинжалом в руке..

– Какие-нибудь камушки, дорогие побрякушки – есть? – спросил Карагодин и приставил стальное лезвие к горлу больного мальчишки. – Золотишко припрятали в чемоданчике?

Голова смотрела на солдата, как показалось Карагодину, смиренно, но уже без искорок ненависти и презрения.

– Вижу, что не ссышь. Герой, ничего не скажешь… Герой, порты с дырой!

И Петруха опять рассмеялся – своя же шутка ему очень понравилась.

Он сбросил чемодан на пол, сбил хромированный замочек рукояткой кинжала. Распотрошив содержимое, с горечью убедился, что это – обманка. В дорогом чемодане лежало бельё инвалида, какие-то книжки и резиновые игрушки.

Тогда Карагодин принялся за массивный платяной шкаф, за чёрный комод из мореного дерева… Ни драгоценных каменьев, ни золота не было.

Настроение скисло. Ну не уходить же пустым победителем? Имеет право на хоть небольшой подарок судьбы? Имеет, решил Петруха. Он ещё раз оглядел комнату. Взгляд остановился на бархатных портьерах. Не глядя на паралитика, но чувствуя его прожигающий взгляд, сорвал портьеры, разрезал кинжалом бархат на две ровные полосы. Потом снял сапоги, размотал старые солдатские портянки и, любуясь бордовой тканью, намотал на больные ноги дорогой бархат.

– Чё зенками-то хлопаешь? – злясь на неудачный промысел, спросил Петр. – Где золотишко-то, хлопчик?

Паралитик прикрыл глаза.

– Ага, говорить не хочешь…

И тогда Петр дернул за толстое одеяло, на котором лежал мальчик. Тело бедняги от резкого рывка перевернулось набок, в глазах мальчишки Карагодин увидел страх.

И тут Петруху осенило. Обычно самое дорогое прячут там, где воры и не подумают искать. Чего это вдруг паралитик поверх покрывала лежит? Больных под одеяло укладывают, а не сверху…

Карагодин подошел к мальчику, жестом показал то, чего хотел от него.

– А ну встань, сучонок!

Мальчик со страхом смотрел на Петруху.

– Встать!... – заорал Карагодин, но тут же опомнился: как может встать паралитик? Просто его нужно подвинуть, сковырнуть с одеяла и посмотреть хорошенько – что там, под матрасом?

Петр взялся за край одеяла и сдернул его на пол. Паралитик откатился на край кровати, но не упал. И только со страхом и ненавистью смотрел на чужака, крупно моргая влажными глазами.

– Зенки закрой! – сплюнул Карагодин, чувствуя, как в груди просыпается чёрная ненависть к этому человечку. Он знал, что после приступа ненависти подступит к горлу тошнота. Тогда кровь отхлынет от лица – и на минуту он потеряет сознание, отключится от реального мира, от всего, что происходит с ним. И ничего не будет помнить об этом провалившемся в тартарары кусочке времени. Ничегошеньки. Но на этот раз пронесло. Удача не отвернулась от Петрухи.

Петр пошарил рукой под матрасом и вытащил из-под него шкатулку, изящно сработанную из красного дерева, с резной крышкой и с желтым, почти игрушечным замочком.

– Ага!.. – потряс он шкатулку, в которой что-то загремело. – Попалась, златая рыбка!

Мальчик заверещал, как кутёнок, получивший за свои проказы сапогом по морде.

– Молчи, гадёныш!

Петруха ковырнул замочек и достал содержимое. На дне полупустой шкатулки лежали два золотых кольца и массивная золотая брошь, усеянная белыми сверкающими камушками. Посреди броши гравёр вывел готическим шрифтом какую-то надпись.

– Дорогая вещичка! – повеселел Карагодин.

Паралитик завопил на весь дом.

И тогда запаниковавший Карагодин бросил тяжёлую перьевую подушку на орущий рот паралитика.

– Тихо, я сказал! Тихо мне!..

Карагодин прилёг на подушку, вопли инвалида стихли. Но Петруха ещё малость подержал подушку на лице мальчишки.

– Спи спокойно, – сказал Пётр, не снимая подушки с затихшего подростка.

И в ту же минуту где-то в глубине сводчатого коридора замка послышался лай собаки.

В следующее мгновение в комнату влетел огромный пёс. Мгновенно группировавшись, он прыгнул на Петра, целясь в горло чужака.

Карагодин успел-таки выхватить из голенища кинжал. А собака, ослепленная злобой, в горячке атаки не заметила подставленный на её пути смертельный стальной клинок. Она грузно навалилась на Карагодина, но кинжал уже пропорол её живот. .

Пес взвизгнул, дернулся, забрызгивая Петруху своей кровью, и затих.

«Не подвёл тесачок-то», – вытирая о покрывало, на котором лежало бездыханное тельце мальчика, подумал Петр.

 

 

Глава 15. Война подлости не спишет

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

В прусском городке Сольдау, где расположился штаб Первой русской армии, которой командовал Ренненкампф, моему визави, генералу Самсонову, стало плохо. Безжалостный приступ астмы случился после того, как он не смог убедить Первую армию, занявшую позиции на правом фланге, выдвинуться к Гумбиннену и 20 августа ударить по немцам со своих позиций, тем самым взяв силами двух армий в клещи германские войска на этом участке.

Ренненкампф предложил свой план наступательной операции, в которой 20 августа не предполагались никакие наступательные действия.

– Вы напрасно горячитесь, Александр Васильевич, – убеждал Ренненкампф Самсонова. – Нужно повременить с контрнаступлением. Необходимо собраться, подтянуть отставшие обозы с провизией и снарядами.

– И тем самым, Павел Карлович, дадим время германцу опомниться и собраться в кулак? – энергично возражал Самсонов. – Нужно развивать наше наступление. И на плечах неприятеля занять всю Восточную Пруссию. Оттуда и до Берлина недалече.

– Это, по крайней мере, авантюрно и опрометчиво.

– Вы, Пауль Карлович, немец по национальности? – вдруг поменял тему Александр Васильевич. – А то меня солдатики спрашивают: может ли немец воевать с немцами? Может, ответил я. Но можно ли доверять такому странному совпадению?..

– Немец я этнический, – после паузы ответил Ренненкампф. – Но я доказал свою преданность ещё в японскую военную кампанию.

– А вы, дорогой Пауль Карлович, не задумывались, почему в русском языке слова «преданность» и «предательство» – однокоренные, из одного корня выходят?

– Вы мне тут шарады не загадывайте, господин Самсонов! – взвизгнул Ренненкампф и стал красным, как варёный рак.

– Я был свидетелем вашей беззаветной, так сказать, верности. Честь имею! – с этими словами Самсонов, хлопнув дверью, покинул штабное помещение.

Офицерам, которые воевали под командованием Александра Васильевича ещё в Русско-японскую войну были ясны причины неприязни генерала Второй армии к командарму Первой. Помнили они и слова Самсонова, брошенные им Павлу Карловичу вдогонку: «Война подлости и предательства не спишет, не надейся!».

С Ренненкампфом Самсонов встречался в японскую кампанию… И больше не желал встречаться никогда. И вот судьба свела с этим красномордым генералом вновь, в августе 14-го.

Тогда, после боя под Мукденом, Павел Карлович похвастался, что его представили к высочайшему ордену.

– Русские солдаты, погибшие по твоей милости, – сказал Александр Васильевич, – прокричали бы в сырой земле троекратное «ура». Да рты сырой землей позабиты… И я тебе орден припечатаю!

 И Самсонов тут же, на вокзале, прибыв к отходу поезда прямо из атаки, треснул Ренненкампфа по красной роже.

– Вот тебе, генерал, на вечную память… Носи!

Павел Карлович крякнул от боли и позора, и, пригнув голову, нырнул в вагон. А Самсонов еще долго в бешенстве сотрясал нагайкой и орал вслед уходящему поезду: «Я повел свою лаву в атаку, надеясь, что эта гнида поддержит меня с фланга, а он всю ночь просидел в гальюне и носа оттуда не высунул!..».

Теперь, перед боем под Гумбинненом, всё повторялось как дурной сон.

 

Я догнал Самсонова у липовой аллеи. Он стоял у дерева, опираясь на ствол, и судорожно что-то искал по карманам.

– Фока Лукич, – прохрипел генерал, – кажется, я потерял ингалятор…

– Он у меня, Александр Васильевич, – подал я генералу карманный ингалятор, который нашёл на штабном диванчике. – Не волнуйтесь. У меня ещё и запасной есть.

Здесь, в районе Гумбиннена, сильно обострилась его проклятая астма – сказывалась близость Мазурских болот, она была губительна для астматика.

Подъехал, отчаянно чадя, автомобиль командарма. Шофёр в кожаной куртке, выскочив из машины, открыл заднюю дверь.

– Поехали, Фока Лукич, – кивнул он на переднее сиденье рядом с шофёром. – Мне уже лучше, спасибо.

Уже в ставке Второй армии я уговорил его полежать хотя бы часок, приготовив для него грудной сбор трав, которые заваривал в походном солдатском котелке.

– Доктор, – лежа на диване, позвал он меня. – Когда наша российская медицина научится лечить эту треклятую астму? Может, немцы умеют?

Я покачал головой.

– Нет, Александр Васильевич, и немцы не умеют.

– Ах да, вы же сам из немцев, извините, Фока Лукич.

Генерал помолчал, сделал несколько глубоких вздохов и выдохов – дыхательную гимнастику для него придумал я и она ему помогала урежать жестокие приступы болезни.

– Правда, вы русский немец. Ваши предки прибыли врачевать в Московию в веке пятнадцатом? При Грозном?

– Где-то так, Александр Васильевич.

– Немцы – лекари знатные во все времена. Они-то, ваши далекие предки, и начинали развивать медицинскую науку на Руси.

– Вот кончится война, тогда займемся наукой, – ответил я.

– А вы по какой части специализировались в академии?

– Психиатрия.

– И не пригодилась ваша психиатрия, – вздохнул генерал.

– Почему же, – возразил я. – Война это коллективное сумасшествие. Разве природа создала человека для того, чтобы он убивал себе подобных?

– Люди бывают хуже зверей, – задумчиво сказал Александр Васильевич. – Небеса вложили в нас агрессию, чтобы защищаться, а не быть тюхлями и сдаваться на милость агрессору. Но эффективно защищаться, без наступления – это нонсенс, сплошной пацифизм.

– Я не силён в военной науке, простите, – попытался я свернуть с обозначившейся темы разговора. – А вы, я вижу, прирождённый воин.

Самсонов резко встал со своего ложа, позвал дежурного офицера. Повернувшись ко мне, коротко бросил:

– Солдатами не рождаются.

Он подошёл к карте, разложенной на столе, и добавил:

– Солдатами становятся.

Дежурный офицер доложил обстановку, потом попросил разрешения обратиться к генералу с «одним важным вопросом».

– Обращайтесь, господин штаб-капитан!

– Александр Васильевич, повар спрашивает, что делать, когда жители Сольдау становятся в очередь к нашей полевой кухне?

Самсонов пожал плечами:

– Кормить, конечно… И вообще, сделайте всё, чтобы бежавшие жители возвращались из леса в города. Пусть открывают свои магазинчики и мастерские... – Генерал поморщился: – Вот тогда не будут причитать: «O, Kasaken!». Никто их детям черепов не разбивал, дома их не грабил. Да, с мародерством борьбу ужесточить. Вплоть до расстрела на месте воинского преступления. Мы – русские, а не косоглазые дикие орды.

 

***

В 1914 году Самсонову исполнилось 55 лет. Весть о суматошном выстреле в Сараево гимназиста Гаврилы Принципа (что дало Ярославу Гашеку начать свой роман о похождениях бравого солдата Швейка словами: «Убили, значит, Фердинанда-то нашего…») застала его в Пятигорске, где он, туркестанский генерал-губернатор с 1908 года, отдыхал с обожаемой женой и двумя маленькими детьми.

Стоял жаркий июль. Они сидели в тени густой акации. Катенька сжимала его ладонь.

– Саша, – шептала она, прижавшись к мужу, – что же с нами теперь будет?

Александр Васильевич, мечтавший основательно подлечиться в Пятигорске, закашлялся:

– Что сербы эрцгерцога убили – это правильно, – как на лекции в академии генштаба, начал он. – Но, боюсь, Катенька, что эти выстрелы обернутся для нас войнищей, какой еще не бывало… Не захотим втянуться в войну, так втянут обязательно.

– Выходит, мы, Россия, обречены на войну? – вздохнула Екатерина Самсонова.

– Выходит, так, – ответил муж.

 

Когда немцы были уже на подходе к Парижу и шла жестокая битва на Марне, французы взмолились: ради спасения Франции срочно открывайте «русский фронт» в Восточной Пруссии! Именно тогда Самсонова вызвал в Санкт-Петербург военный министр Сухомлинов.

– Вам доверяется Вторая армия, – сказал министр. – Ваша армия вместе с Первой армией южнее Мазурских болот, с севера, должна ударить по германским войскам. Задача – взять неприятеля двумя русскими армиями, имея общую директиву – опрокинуть противника и наступать на Кёнигсберг!

– А кто будет командовать Первой армией? – поинтересовался Александр Васильевич.

– Генерал Ренненкампф, – ответил с чуть заметной улыбкой Сухомлинов. – Что-то не устраивает? Ну-ну, можете не отвечать. Забудьте о ваших противоречиях, Александр Васильевич. Война всё спишет. И их – тоже.

– Многие наши грехи спишет, – вздохнул генерал, – только не трусость и подлость,

 

 

Глава 16. Бархатные портянки

 

После того как Россия сразу двумя армиями вторглась в пределы Восточной Пруссии и тем самым спасла Париж от неминучей сдачи немцам, Александр Васильевич спал урывками. Хотя, казалось бы, поводов для особых переживаний не было – славная победа русских под Гумбинненом открывала дорогу на Кёнигсберг.

Фока Лукич и при лечении астмы начал активно использовать гипнотические сеансы. И новая методика лечения астмы гипнозом значительно улучшила состояние Самсонова.

Талантливый стратег, Александр Васильевич разрабатывал планы новых операций, понимая, что победу под Гумбинненом нужно закрепить новым мощным наступлением. Только так может быть выполнена директива генштаба по взятию города-крепости – Кёнигсберга.

 

Генерал задумчиво рассматривал карту, на которой были отмечены позиции германских войск и боевые позиции левого и правого флангов наших корпусов.

– Господин генерал, – войдя в кабинет командующего, обратился адъютант его превосходительства поручик Лузгин, – патруль задержал мародёра.

– Что-о?! – вскинул брови Самсонов. – Пресекать на корню эту заразу!

– Начальник патруля не знает, что с солдатиком делать. Проступок не тяжкий – сорвал в каком-то доме бархатные шторы и соорудил, болван, из них портянки.

– Бархатные портянки? Ну-ка, дайте взглянуть на этого барина.

– Слушаюсь!

Лузгин лихо повернулся на каблуках сапог и вышел.

– По прусским же законам войны три дня отдавались на разграбление взятого у неприятеля города, – поправив на крупном носу круглые очки в позолоченной проволочной оправе, сказал начальник штаба полковник Анненский.

– Да что вы говорите, полковник! – иронично воскликнул генерал. – Первый раз об этом слышим.

Он расстегнул верхнюю пуговицу мундира, чему-то улыбаясь, подошёл к окну.

– У нас, Семён Ильич, свои законы, российские, – глядя на взятый им город, ответил полковнику Самсонов. – Жить надобно по своим. И по совести. Ворам и мздоимцам только дай волю – от государства пшик останется! А вы о целых трёх днях разграбления толкуете.

В комнате вновь появился вездесущий Лузгин.

– Начальник патруля и задержанный ими мародёр доставлены в штаб!

– Заводи!

Адъютант крикнул в приоткрытую дверь:

– Унтер-офицер! Заводи задержанного!

Чуть ли не строевым шагом в комнату вошёл молодой унтер-офицер. По лицу стройного красавца было заметно, что унтер-офицер несколько сконфужен такой аудиенцией у самого командующего армией.

– Унтер-офицер Земляков по вашему приказанию прибыл!

– Откуда родом, молодец? – невольно любуясь выправкой нижнего чина, спросил генерал.

– С Мартовского посёлка, ваше высокоблагородие!

– Ты полагаешь, что я знаю все посёлки империи?

– Из-под Курска, ваше высокоблагородие!

– Куряне, известно, воины хоробрые. А где взятый тобой мародёр?

Рядовые патрульные, ждавшие дальнейших приказаний в смежной комнате, втолкнули в дверь мародёра.

Чернявый молодой солдат, опустив глаза, переминался с ноги на ногу. В руках он держал два куска бордовой бархатной материи.

– Фамилия, рядовой?

– Рядовой Карагодин.

– Какого полка будешь?

– Абхазский пехотный полк, ваш благородь…

– Что ж ты знамя своего героического полка позоришь? – перебил Петра Самсонов.

Карагодин тупо смотрел на свои босые ноги, теребя руками бархатные портянки.

– Он с нами в патруле был, ваше превосходительство, – вставил унтер-офицер Земляков. – Назначили в помощь драгунскому патрулю. Думали, герой, судя по росту и плечам, а герой-то с дырой…

– Вот именно, – фыркнул генерал. – От смешного до трагического и на войне полшага.

Изображая полное смирение, Карагодин дрожащими руками протянул куски бархата унтер-офицеру.

– Возьмите, – прошептал он. – Бес попутал.

– Приказ мой о мародёрстве знаешь, солдат? – подняв голову Петра за подбородок, спросил Александр Васильевич.

– Доводил ротный.

– Так что же ты, солдат?

– Я ноги натёр новыми сапогами, – подняв глаза на генерала, жалобно проговорил Карагодин.

– А где новые сапоги взял?

– С убитого немецкого офицера стянул.

Генерал кивнул, отошёл к окну и коротко бросил адъютанту:

– Расстрелять.

– Слушаюсь, – ответил Лузгин.

Генерал снова наклонился над картой. Не глядя на поручика, бросил:

– Выполнять!

– Великодушно простите, ваше превосходительство, – промямлил поручик. – Кто расстреливать будет?

– Какой роты, рядовой?

– Третья рота.

– Твой ротный ему мой приказ до сведения доводил? Доводил. Пусть ротный сам его и расстреляет.

– Без суда? – прошептал Пётр. – Без закона, значит…

Самсонов взорвался:

– Ах, вот когда мы о законе вспомнили – когда шкуру свою надобно спасать! Тебе известен был мой приказ, мой закон: за мародёрство – расстрел. Всё по закону, солдат.

Карагодин упал на колени.

– Помилуйте, ваше превосходительство… Я не вор, не убийца… Всего-навсего портянки, чёрт бы их побрал…

– Увести! – махнул рукой Самсонов.

– Пошли, земляк, – поднял с колен Карагодина унтер-офицер Земляков. – И не падай, не падай… Держись на ногах, пехота. Судьба, знать, у тебя такая.

 

***

Поручик Горин, ротный командир 4-го пехотного полка писал письмо своей невесте, с которой обручился накануне своего отбытия на фронт. Анастасия, воодушевлённая небывалым патриотическим подъёмом в России в начале войны, добровольно поступила сестрой милосердия в один из тыловых госпиталей.

За сочинительством письма его и застал адъютант генерала поручик Лузгин.

– Почему именно я должен расстреливать?! – подскочил на стуле поручик. – А честь офицера? Я вам не палач…

Лузгин спокойно выслушал возмущённые слова Горина, сказал с лёгким поклоном:

– Не выполните приказ генерала, тогда, поручик, расстреляют и вас. На войне как на войне. Вы Самсон Самсоныча знаете...

 

Злой как собака, Горин принял от конвойных рядового Карагодина. «Верно, они там с ума сошли, – думал поручик, ведя мародера в парк. – Я – русский офицер, а не палач. Если за каждого мародёра армии будут их командиров расстреливать, армия останется без офицеров».

Поручик подал арестованному знак остановиться, с головы до ног оглядел обречённого.

– А почему босой?

– Велели сапоги с портянками снять, – буркнул приговорённый.

– Ну-ну, – неопределённо ответил Горин. Ротному казалось, что он хорошо знает своих солдат. Но только сейчас, вглядевшись в обречённую фигуру проштрафившегося, подумал: «У-у, морда! Абрек, прям, вылитый. Такой на большой дороге встретит – горло перережет и не моргнёт».

– Ваше благородие… – вдруг стал канючить Карагодин, – Ваше благородие!

Он судорожно глотал воздух, все запахи чужого города, растворённые в сыром тумане, ползущем с Мазурских болот. – Ваше благородие… Ваше благородие, не берите грех на душу!

– В штаны наложил? Двигайся, – не зло подталкивал Карагодина Горин револьвером в спину. – Умри хотя бы достойно, как солдат.

Петр обернулся, по-собачьи преданно заглянул поручику в его печальные глаза и снова упал на колени.

– У меня одна вещица есть, ваше благородие… В одном местечке укромном.

– Некогда нам по твоим местечкам ходить, – вздохнул поручик, оглядываясь по сторонам.

– Так и ходить никуда не надобно… За вещицей-то. В нижнем белье спрятал. У меня та вещица в мешочке, у самой мошонки. Брильянтами вся усыпана!

Горин сплюнул себе под ноги.

– Ну, показывай!

Петруха судорожно полез в подштанники, покопался там, скривив рот, и извлек массивную золотую брошь.

– Вот, – прошептал он восторженно. – А камушки те – алмазы драгоценные, ваш бродь!..

Горин взял брошь в руки, обтянутые щегольскими лайковыми перчатками, и присвистнул, рассматривая драгоценную вещицу.

– Беги! – равнодушно сказал он, оглядывая окрестности.

– А вдруг стрельните? – дрожащим голосом спросил Петруха.

– Беги, сволочь, сказал… И молись на ходу! Коль раню, то твоё счастье.

Карагодин побежал. Командир роты, не целясь, выстрелил вслед мародёру. Пётр пошатнулся, согнулся, но всё ещё бежал по инерции. В конце аллеи споткнулся и упал. Потом встал на четвереньки и по-собачьи, боком стал передвигаться к канаве, залитой дождевой водой.

Горин спрятал револьвер в кобуру и, не оборачиваясь, поспешил в расположение роты.

 

Револьверный выстрел в парке был тихим, почти не слышным – густые кроны столетних вязов поглотили звук выстрела.

Отойдя от места расстрела на порядочное расстояние, Горин не стерпел, достал массивную брошь, которую после возвращения с театра военных действий уже мечтал подарить Анастасии, своей бесценной невесте.

Поручик восхищённо зацокал языком: дорогая безделица была щедро украшена драгоценными камнями. Он пригляделся к надписи на немецком, перевёл смысл написанного на броши: «Время – врач всех необходимых зол».

– Ишь ты! – вслух сказал Горин. – Необходимое зло. Выходит, я только что сотворил «необходимое зло»? Время вылечит и эту рану.

 

Мимо проскрипела давно не мазанными колесами повозка полевого госпиталя, покрытая новеньким брезентом с красными крестами по бокам.

– Эй, санитары! – позвал Горин. – Вон там, в канаве, наш солдатик лежит. Коли труп – отвезите в мертвецкую, на захоронение в братской могиле. А коли жив – в госпиталь.

Старый санитар с обвислыми жидкими усами и угрюмым взглядом усталых глаз ответил:

– Слушаюсь, ваше благородие.

– Исполнять! – равнодушным голосом приказал Горин, думая о своём будущем, о предстоящей женитьбе на Анастасии. Но в голове билась одна мысль: это сколько же может стоить неожиданный подарок судьбы? Пожалуй, это фамильный медальон какой-нибудь Греты или Марты, жены какого-нибудь прусского барона. С этой «штучкой» можно и проигранное в карты имение под Мценском отыграть. Да что там имение-развалюху! Можно и чопорным родителям Анастасии пыль в глаза пустить таким царским подарком их единственной дочери. Пыль-то – бриллиантовая!..

 

– Будь исполнено, ваше благородь, – повторил старый санитар, выводя из мечтательного настроения поручика. – Подберем бедолагу.

Горин зашагал в расположение части, а старик шлёпнул ладонью по брезенту.

– Назар! Вылазь!.. Работёнка есть.

Брезентовый полог откинулся, и показался молодой санитар с недопитой бутылкой трофейного шнапса в руках.

– Гляди, на патруль нарвемся – Самсон Самсоныч задаст тогда знатную похмелку!

Назар заливисто заржал – молодой санитар уже успел как следует опохмелиться.

– Так рази это водка? Это, дед, чистая дезинфекция.

Старый санитар покачал головой и дёрнул вожжи.

 – Но, родимая! Заснула?

Каурая, скосив лошадиный глаз на возницу, уперлась копытами в плоскую немецкую брусчатку, и печальная повозка тронулась к полевому госпиталю.

 

 

Глава 17. Галицийская история

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

Как потом выяснилось, Горин только слегка ранил Карагодина. Бог ему судья. Наверное, судьбе было угодно, чтобы наши судьбы пересеклись в новой точке на карте.

Пуля, выпущенная из револьвера поручика Горина, прошла по касательной. Но страх перед смертью вызвал у Карагодина очередной приступ эпилепсии. Санитары, нашедшие Карагодина в придорожной канаве, подумали, что это последствие ранения.

Придя в себя, Пётр заявил, что его подстрелил какой-то молодой прусак. Стрелял тот из башенки большого здания, похожего на замок. На вопросы, какого он полка, Карагодин пожимал плечами, притворяясь, что полностью потерял память после ранения. Разбираться, к какому полку приписан легко раненый солдат, было некогда – началось немецкое наступление. Армия Самсонова, которую так и не поддержали правофланговые дивизии Ренненкампфа, в спешном порядке отступала. С полевым госпиталем эвакуировался и рядовой Карагодин. (И уже меньше чем через месяц он попал в одно из соединений русских частей на Юго-Западном фронте.)

 

Немцы, воспользовавшись «непостижимой неподвижностью» правого фланга наших войск, ударили по Сольдау со стороны Танненберга. Бои были жестокими. В Мазурских болотах, куда немец загнал остатки Первой армии, погиб любимец солдат, талантливый полководец и мой пациент генерал от кавалерии Александр Васильевич Самсонов.

 

Судьба ещё не раз подбросит мне свою сюрпризы. Каково же было мое удивление, когда через месяц я случайно встретил Петра Карагодина в Восьмой армии, которая на Юго-западном фронте успешно теснила части австрийцев и венгров за реки Сан и Дунаец.

Восьмая армия под командованием генерала от кавалерии Алексея Алексеевича Брусилова сдерживала в Галиции напор четырех австро-венгерских армий. Положение брусиловцев было тяжёлым, но Алексей Алексеевич брал своё не числом, а умением. Генерал просил помощи, поддержки боеприпасами и провиантом, но в ставке его будто не слышали.

Это потом все, с кем приходилось говорить о Брусилове, вспоминали только его знаменитый прорыв в 1916-м году. И мало кто говорил о его умелом управлении Восьмой русской армией в Галицийской битве. Этого замечательного русского генерала можно назвать героем битвы в Галиции. Он был большим профессионалом в кавалерийском деле. Не случайно большевики после окончания Второй мировой с благодарностью приняли его выбор – не бежать на чужбину с Белой гвардией, а вступить в ряды РККА, где до своей кончины Алексей Алексеевич находился в должности главного инспектора красной кавалерии.

 

Больным местом в управлении русскими войсками генерал Брусилов считал плохую связь командных пунктов с подразделениями армии, которой он командовал. Нужная была связь. Устойчивая телефонная связь. Хотя бы такая, как была у австрийцев. Одному Богу, наверное, было известно, как это брусиловцы сдерживали такую вражескую армаду, не имея ни связи, ни снарядов, а зачастую даже в достаточном количестве патронов к винтовкам.

Вместо телефонов пришлось для передачи информации использовать выносливых и неробких солдат, которые с донесениями бегали, а частенько ползали по позициям, передавая командирам наших передовых подразделений письменные приказы и распоряжения.

Но австрийцы быстро раскусили эту уловку русских. В укромных местах неприятель расставил снайперов – лучших своих альпийских стрелков. Хваленая – и не напрасно! – цейсовская оптика, привинченная к немецкой винтовке образца 1898 года, позволяла попадать в противника с расстояния до полутора тысяч метров. Причем, калибр патронов был 7,9 миллиметра, в магазин входило пять патронов. Австрийский снайпер в минуту мог производить до 12 выстрелов. Чисто теоретически, разумеется.

О создании своего подразделения метких снайперов Брусилову приходилось только мечтать: военная бюрократия была ещё более непробиваемой, чем гражданская. Ещё до начала военной кампании генерал обратился к военному министру со своим проектом по созданию специально обученных стрелков, оснастив их винтовками с оптическим прицелом. Сухомлинов отмахнулся от его идеи: «Вы блестящий кавалерист, Алексей Алексеевич! Вот и совершенствуйте кавалерийскую атаку, а стрелковые дела оставьте нашим пехотным стратегам».

 

***

В тот день Брусилов был на позиции, когда вестовой второго полка прапорщик Хижняк ему доложил, что на левом фланге, метров в двухстах от наших позиций, завёлся меткий снайпер, который только за вчерашний день застрелил четырёх русских связных и одного офицера штаба.

– Пятерых, значит, подстрелил, – выслушав доклад о потерях вестовых, вздохнул Брусилов.

Хижняк протянул с сожалением:

– Увы, ваше высокоблагородие, уже шестерых. Сегодня штабс-капитана Козлова уложил с одного выстрела. Прямое попадание в височную кость. Если так дело и дальше пойдет, полк останется не только без вестовых, но и вообще без командиров.

Брусилов тоже вздохнул, хотел было прикурить, но из последней папиросы высыпался весь табак. Хижняк это заметил. Энергично достал из кармана галифе золотой портсигар с монограммой на крышке, эффектно щелкнул замочком:

– Пожалуйста, ваше превосходительство!

Брусилов тонкими длинными пальцами пианиста вытащил легкую папироску «Зефир», больше подходившую дымящим дамам, чем боевому генералу, скосил глаз на дорогой портсигар:

– Фамильный?

– Так точно! Отец подарил, когда я на фронт уходил. Талисман. Заговоренный к тому ж. Отца, воевавшего с турками, и от смерти спас, и от раны уберёг… Да и мне домой живым вернуться хочется.

– А дом где ваш, прапорщик?

– Тут рядом наша усадьба. Две сестренки старшие, мама…

– Мама, – задумчиво протянул Брусилов. – Мамы всегда ждут своих детей.

Словоохотливый румяный прапорщик затарахтел, чувствуя к себе доброе расположение генерала:

– Никогда не думал, что наши позиции почти у родного дома проходить будут… Вот бы забежать к своим, хоть на минуточку, на секундочку…

– Что, прапорщик, – сказал Брусилов, – в гости хотите, на чаёк с вареньем? – Он наклонился над картой. – Так где же тут отчий дом?

Вася ткнул пальцем.

– Вот здесь, прямо на берегу Днестра.

Алексей Алексеевич затушил папиросу.

– В гости бы и я сходил на чаёк с домашним вареньем, – улыбнулся Брусилов. – Да сперва, голубчик, нужно попросить незваных гостей убраться восвояси. Не так ли?

– Так точно, ваше превосходительство. Выбьем! Ведь Галицкая земля – русская земля. Еще с конца десятого века в составе Киевской Руси была. У меня в гимназии пятёрка была по истории.

Командующий отошел от карты, задумчиво посмотрел на молодого прапорщика.

– Это хорошо, что пятёрка, – протянул он, думая о своём. – Вот что, прапорщик… Ты местность хорошо знаешь?

– Обижаете, ваше высокоблагородие…

 – Уточняю, а не обижаю. Снайперка того надо обезвредить. В противном случает он весь ваш полк без управления оставит. Но тут опытные охотники требуются…

Генерал было опять углубился в изучение карты, но тут же выпрямился, оценивающе оглядел фигуру прапорщика.

– Тебя, аника-воин, как зовут, и годков тебе сколько?

 – Василием зовут, господин генерал. Прапорщик Хижняк Василий Александрович. Сегодня двадцать стукнет, – ответил Хижняк.

– Поздравляю! – сказал Алексей Алексеевич. – Спаси тебя Господь, сынок. Ты береги свой портсигар заговоренный.

– Премного благодарен, ваше превосходительство!

– А батюшка – помещик или из разночинцев? – продолжал допрос Брусилов, разглядывая в бинокль позиции неприятеля.

– Врач он. Украинских крестьян, табачников, молдаван-виноградарей пользует. Лечит, то есть.

– Табачников?

– Так точно! Это тех, кто табак сортовой выращивает. Знатный у них табачок, ваше превосходительство. Духмяный – что мёд липовый.

Брусилов повеселел:

– Дай-ка, дружок, еще одну твою пахитоску. Не накурился давеча «Зефиром». Для дам и румяных юношей твой табачок.

– Пожалуйста, – снова щёлкнул портсигаром Хижняк.

– Так ты, значит, местный, – разминая папиросу пальцами, размышлял Алексей Алексеевич. – Рельеф местности хорошо знаешь?

– С закрытыми глазами по здешним буеракам могу лазать, ваше превосходительство!

– Эка ты загнул, братец.

– Родился я в этих местах. Для моих товарищей – проклятых, для меня – родных.

– Это хорошо, – задумчиво проговорил Брусилов.– А стреляешь хорошо? Не охотник, случаем, сам?

Хижняк замялся.

– Только правду!

– Средне, господин генерал, стреляю. Но суслика, стоящего свечкой у своей норки, за пятьсот шагов из ружья снимал.

– Суслика, – усмехнулся командарм. – Какой-нибудь Вильгельм Тель с оптической винтовкой – это тебе, Василь Саныч, не суслик. Уложит – не успеешь и глазом моргнуть.

– Так у меня портсигар отцовский, заговоренный, – улыбнулся Вася.

– Ах, да… Забыл, прости, – ответил Брусилов и грустно улыбнулся.

Генерал помолчал, покачал головой, глядя на румяного Хижняка. Вздохнул:

– Я тебя, братец, прошу… По-отечески прошу: возьми с собой солдат поопытней. Снимите вы, Христа ради, этого проклятущего Вильгельма. Такие храбрецы найдутся?

Прапорщик задумался:

– Есть две подходящие кандидатуры. Унтер-офицер Сахаров, сибирский охотник. И рядовой Карагодин. Воевал в Восточной Пруссии, Гумбиннен брал.

– Гумбиннен? – переспросил генерал. – Славно тогда самсоновцы дали прикурить немчуре. Подойдёт твой выбор.

 

Когда на передовых позициях неприятеля завелся снайпер-одиночка, в дивизии особо не волновались. На него просто не обратили внимания. Постреливает паразит, так на войне это дело обычное. Но когда жертвами снайпера стали не только вестовые и связные, а и офицеры дивизии, меткого стрелка стали пытаться обезвредить.

Солдаты подметили одну закономерность – эта «кукушка», перелетая из гнезда в гнездо, старалась выбивать из полка исключительно офицерские чины. Появились и среди наших охотники добыть того «целкого снайперочка». Стали лучшие стрелки полка разными хитростями выманивать из укрытия того самого «вильгельма». То офицерскую фуражку на палку нацепят, крутят её туда-сюда, то чей-то китель на плечиках на бруствер выставят. Тот сперва на муляжи покупался. И фуражечку пробивал не раз, и китель дырявил. Но хитра была вражеская кукушка. Ох, и хитра!..

Тогда решили накрыть ее разом огнем второй батареи. Но пока штабные связные добегали до расположения батареи, пока пушкари расчухаются со своими трубками-прицелами, пока последние снаряды пересчитают – а кукушка уже гнездо сменила. И летят снаряды, попадая в белый свет как в копеечку.

 

…В тот день, когда Хижняк получил боевое задание обезвредить вражеского снайпера от самого Брусилова, у Василия был день рождения – прапорщику исполнилось 20 лет. Событие отмечали в узком офицерском кругу.

– Господа! – встал Вася с бокалом. – Господа, у меня тост.

Все шумно встали. Старая молдаванка, у которой квартировал Хижняк, поставила на стол дымящуюся русскую яичницу и холодную мамалыгу. Сковорода обжигала бабке руки, она неловко повернулась, ставя сковороду на стол, и нечаянно опрокинула бутыль с вином. Скатерть тут же покраснела от разлитого вина.

– Ох, плохая примета, – всплеснула руками старуха. – Кабы кровушка ваша не пролилася…

– Ерунда! Я не суеверен, – махнул рукой Вася. – К тому же у меня талисман есть.

И он продемонстрировал золотой портсигар, подаренный отцом.

– Он заговоренный. От любой пули спасает.

Чокнулись бокалами, пожелав Васе здоровья и долгие лета. Выпили.

– Больше вина нет, извините, – развёл руки Хижняк.

– Некогда рассиживаться, – встал из-за стола подпоручик Зубов. – Некогда.

На столе так и осталась нетронутой яичница из семи яиц.

 

 

Глава 18. Портсигар прапорщика Хижняка

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

На Галицийском театре военных действий рядовой Карагодин снискал репутацию воина сорви-голова. Спорить с ним не решались даже бывалые солдаты, понюхавшие пороха ещё на войне с японцами. Пётр, когда входил в раж, в своих действиях был непредсказуем. Он мог запустить в своего оппонента не только трёхэтажным матом, но и всем тем, что попадалось ему под руку в горячий момент. Псих да и только. Война ведь не лечит, а калечит даже без пуль и разрывов снарядов.

К тому же внешне рядовой Карагодин, наделенный природой недюжинной физической силой, производил в бою впечатление храброго воина, верного товарища, на локоть которого всегда можно положиться в трудную минуту. А его бешеную необузданную злобу принимали за бесшабашный героизм, когда, загнанный в угол русский человек с голыми руками идет на дюжину вооруженных врагов.

 Петр, конечно же, не был трусом. Но вот парадокс: мужество уживалось в его душе рядом со страхом, гордыня – рядом с рабским унижением, а ум заменяли изворотливость и хитрость. В душе любого человека Бог борется с Дьяволом. И от того, кто побеждает, зависит выбор человека – Дьяволу служить или же Богу. Труден этот выбор. Не каждый может устоять перед искушениями судьбы.

 

Зависть – мать всех пороков, особо искушала Петра. Здесь, на Юго-западном фронте, он мучительно завидовал славе полкового разведчика унтер-офицера Сахарова, которого любили и низшие и высшие чины полка. За что? Тут я затрудняюсь ответить. Бывает так, что люди, излучающие доброту, приходятся к любому двору. Сахаров был добр и прост, как просты и бесхитростны бывают цветы подснежники, вдруг выскочившие рядом из-под снега весной и согревшие сердце после зимних холодов. Тут Карагодин явно проигрывает этому бесхитростному и добродушному увальню по всем статьям.

Унтер-офицер Сахаров, не раз счастливо ходивший за «языками» в тыл к германцам и австрийцам, имел крест святого Георгия 4 степени – высшую боевую награду для низших армейских чинов. Воевал он не столько зло, сколько азартно, с неизменным русским куражом. Он, бывший охотник из сибирской глубинки, будто и не на войне, а на большой охоте был – так же выслеживал зверя, подкарауливал его в засаде, расставлял товарищей по траншее, как охотников расставляют номерам, и наставлял новичков: твой промах, паря, обернется выстрелом врага. А это для тебя может нехорошо закончиться.

Штабные писари рассказывали мне, что Сахарова хотели за боевые заслуги в подпоручики произвести, если бы не его страсть к зелёному вину. В пьяном виде Сахаров был дурной и опасный для всех. В том числе и для самого себя. Товарищи по оружию знали эту сахаровскую беду и старались с пьяным Сахаровым не пересекаться. Ну, а если избежать компании с пьяным бунтарём не удавалось, то тогда держись, компания! Бывало впятером не могли скрутить Сахарка, как прозвали этого медведя его товарищи по оружию, даже навалившись на могучего солдата всем весом своих тел.

Силищи было в нём было не меньше, чем в знаменитом цирковом борце Поддубном. Шутя и улыбаясь, кочергу узлом завязывал. Однажды троих австрийских солдат в рукопашном бою убил голыми руками. Всем головы свернул. Ребята потом рассказывали: «Только хруст стоял». А он оправдывался, глупо улыбаясь: «Ну, так получилось, рябяты!».

Я считал, что прозвище Сахарок все-таки к нему не шло. Но прикипело оно к нему намертво. Не отдерешь. Отчасти и его в том была вина. Уж очень любил Сахаров поесть. А на сладкое был так падок, что за жестяную коробку с ландринками([2]), казалось, мог душу самому чёрту заложить.

 

Перед отправкой в рейд за «кукушкой, Сахарок притащил с кухни кулеш. Пшенка, у неумелого повара подгорела. Салом, как прежде, кашу давно не приправляли.

Петр, ковырнув трофейным кинжалом солдатский харч, брезгливо поморщился:

– Нехай таким кулешом австрияк давится!.

И полез в сидор, где прятал сало, сухари и головки сладкого молдавского лука..

– Постой, – запустил свою лапищу за пазуху Сахаров, рассчитывая на угощение товарища, – у меня во фляжке что-то ещё булькает.

Глаза Карагодина зажглись. Он заметно повеселел, крупные морщины на тёмном, будто ржаной пирог, лице разгладились. Петр Ефимович тоже был охоч до выпивки. Как-то мне рассказал, как еще парнишкой пропивал со слободскими парнями хозяйское добро. «Попадёт шлея под хвост, накачу на душу стакан, да мало… Ишшо хочется, а иде деньги взять? Тогда сворую у хозяина, ничем не побрезгую – ни потником([3]), ни вожжами, ни седелкой ([4]). Раз у самого слободского головы козырьки([5]) от его усадьбы упёр. Вместо лошади в них запрягся – и утащил на постромках в другую деревню, где и продал за гусыню с самогоном, как в нашенских местах называют большую банку».

Карагодин взял из рук Сахарова манерку([6]), потряс её над ухом.

 – Да чё тут пить-то? – спросил Пётр.

– Спирт, у доктора для лечения чирия брал. Пей, ежели сможешь без водицы.

Карагодин крупным глотком осушил фляжку, занюхал рукавом.

– А теперича угости своим сальцем, – сказал Сахаров. – Вижу, тебе не драться, не бороться – лишь бы пьяным напороться. Жду ответочку.

– Да ты, Сахарок, свою долю ещё до меня вылакал, – бросил товарищу Пётр. – Отвянь.

Сахаров укоризненно покачал головой:

– Отрежь сальца-то, жмот.

– Губа твоя не дура. Чего бы попроще попросил, а то сала ему захотелось…

– Ты товарищ мне, аль хер моржовый? Может, на смерть идём, а ты харч для напарника жалеешь. Положено друг за дружку держаться. Сам погибай, а товарища выручай.

Карагодин подумал и отрезал Сахарку кусочек сала прусским штыком.

– Прямо как украл, – принимая сало, буркнул охотник.

Карагодин бережно обтёр о тряпочку лезвие прусского тесака, вложил штык-нож в ножны.

– Чё это там, у ручки, за цифирки такие? – увидев на лезвии кинжала три цифры «6», спросил Сахарок.

– Да так… Номерок. Фрицы во всём порядок чтут, – хмуро ответил Карагодин. – Добыл у пруссаков в неравном бою под Гумбинненом. Слыхал про город такой?

– Слыхал, – кивнул Сахаров. – Отрежь ишшо сальца. Токма раздразнил аппетит.

– Будя, – сказал Пётр, заворачивая сало в тряпку. – Сходи до кухни, возьми ведро кулеша. Всё одно никто не жрёт горелую пшёнку.

Сахаров покачал головой:

– На тебе, боже, шо нам негоже… Так у тебя получается?

Карагодин рассмеялся:

– Завидущие глаза сытости не знают. У нас в Слободе так говорят. Харч нам на задании ишшо сгодится.

 

…Раннее молочное утро разливалось по еще цветущим полям. За речкой стройно построились шеренгами пирамидальные тополя, дерева-красавцы.

 Петр взобрался на бруствер траншеи и напряженно вслушивался в обманчивую тишину войны. И вдруг ему послышался собачий вой.

– Сахаров!.. – чувствуя, как страх холодным ужом вползает в его душу, позвал унтера Карагодин. – Слышишь?..

Напарник прислушался.

– Пташки чирикают… Австрияки еще дрыхнут. Токма через час кохфий свой хлебать начнут.

Собачий вой повторился. Теперь уже ближе и отчетливее.

– Ну, глухая пятка! Неужто не слышишь? Воить…

Сахаров, спокойно глядя на позиции неприятеля, пожал плечами:

– Да кто воет-то?.. Перекрестись, Петруха! Вой из твоей башки и пропанет.

Карагодин собрал было пальцы в щепоть, но рука не поднялась – не осенила лоб крестным знамением.

Неожиданно Петра стошнило. Он отполз подальше от Сахарова, чтобы не запачкать блевотиной выбранную позицию.

– Сала своего обожрался, – бросил Сахаров. – А жмоты от обжорства помирают. И пуля снайперка не нужна.

– Не к добру этот вой, – подползая к унтеру, сказал Петр. – Вишь, не к добру. Брюхо уже подвело. А как снайперок стрельнет, так и каюк придет.

– Типун тебе на язык, Петруха!

Неслышно к позиции, занятой охотниками на австрийскую «кукушку», подполз прапорщик Хижняк. Коротко спросил:

– Готовы к охоте по номерам?

– Как же, – неопределённо ответил Сахаров. – У первого номера брюхо так бурчит, шо боюсь, «вильгельм» учует охотничков. Но рука не дрожит.

– Тогда с Богом! – перекрестился Вася и погладил в кармане портсигар отца – на удачу. – Надеюсь, среди нас иудеев и мусульман нет?

– Православные мы, – за всех ответил Сахаров.

– Тогда, братцы, я вас вместо священника перекрещу. Помоги нам, Господь!

 

Переход через нейтральную полосу прошел удачно. Не считая, что Карагодин зацепился гимнастеркой за колючку. Предательски звякнула пустая банка из-под австрийских консервов, и в утренний туман, шипя, полетела осветительная ракета, уже бесполезная при свете нового дня. Для острастки лазутчиков с их окопов дали короткую очередь из пулемёта.

Противник в окопах уже завтракал галетами, запивая их эрзац-кофе, который австрийцы черпали кружкой из большого походного термоса.

– Тихо, братцы! – взмолился Вася. – Гляди в оба. Сейчас «вильгельм» наш на свою охоту выйдет.

Они продвигались в глубь австрийской обороны медленно. Ужасно медленно. Пять метров ползут, пять минут отлеживаются и прислушиваются к звукам на передовой. Потом все повторяется – ползут, прислушиваются, послушают звуки с противной стороны и снова ползут.

– На таких зверей хорошо ночью охотиться, – сказал Сахаров при очередном привале.

– Ночью снайпер спит, – ответил Хижняк. – Отсюда наши дневные трудности.

Бывший сибирский охотник то и дело привставал на локтях, оглядывал окрестности. Метров через сто приметил бугорок, густо поросший колючим кустарником.

– Позиция пригодная, ваш благородие! – весело толкнул он прапорщика в бок. – Залечь и ждать. Если у вас терпелки хватит, то добудем стрелка.

Позиция была замечательной. Удобной во всех отношениях. Охотников за австрийским снайпером не было видно ни с переднего края, ни с флангов. Зато ни одно движение противника не ускользало от глаз охотников за «вильгельмом».

– Ну, братцы, – улыбнулся Вася, – чувствую, что тут кукушке большой капут будет.

 

В ожидании снайпера прошло около двух часов. От бинокля у Хижняка слезились глаза. А Сахарову приспичило «по-маленькому». Он, сжав зубы, натужно кряхтел в укрытии.

– Ваше благородь! – взмолился сибиряк. – Дозвольте оправиться – мочи моей больше нету!

– Давай лёжа опорожняй мочевой пузырь! – приказал Вася. – Аспид заметит струю, останешься без причинного места.

Карагодин засмеялся хрипловатым клокочущим смехом, будто подавился, а не рассмеялся человек.

Только успел Сахаров сделать своё «маленькое дело», как в рощице, стоявшей у края неглубокой яруги, раздался выстрел. Казалось, что снайпер произвёл его в сторону позиции русских.

– Вот и «вильгельм» наш объявился, – прошептал Карагодин, доставая из подсумка запасную обойму. – Вона куда, Сахарок, кукушка твоя залетела. Засёк?

Сахаров молчал.

– Чего молчишь, охотничек? Аль уже не по-маленькому, а вполне по-большому в штаны сходил?

Хижняк подполз к Сахарову, ойкнув от неожиданности – солдат лежал на боку с простреленной головой. Широко открытые глаза сибирского охотника неподвижно смотрели в сторону зелёной рощи, которую видели в первый и последний раз.

– Прикрой огнём, если и меня засечёт, – бросил прапорщик Петру. – Я заползу с тыла. А ты заходи с правого фланга.

Хижняк пополз, но через несколько метров обернулся, жестами показал, что снайпер сидит на дереве.

– Вижу, – кивнул прапорщику Карагодин. – Я до вас иду.

Карагодин, вытащив свой верный штык-нож, пополз к большому валуну, за которым прятался Хижняк. Прапорщик терпеливо ожидал очередной выстрел кукушки. Но опытный вояка почувствовал охотников. Теперь всё решало время и нервы.

Австриец, решивший, что незваные гости ретировались восвояси, на русские позиции, решил поменять рассекреченную позицию. Он неспешно спустился с дерева, огляделся. Карагодин видел, как щуплый рыжий австриец бережно положил на землю винтовку с оптическим прицелом над стволом, снял кайзеровскую каску, обнажив вспотевшую голову. Потом этот субтильный воин достал пачку сигарет, прикурил, пустил в небо табачный дым кольцами.

– Ну же, барчук, давай! – видя, как за валуном готовится к прыжку прапорщик, прошептал Петруха.

В руке Вася сжимал большой револьвер с тяжелой ручкой и литой петелькой для шнурка. Этой «петелькой» Хижняк и собирался оглушить «кукушку» и взять в плен снайпера с его чудесной винтовкой.

Австриец, раскурив сигарету, вглядывался в кусты терновника. Там белел исподним бельём убитый им русский солдат Сахаров.

– Gut, – выдохнул рыжий и что-то пометил карандашиком в маленьком блокноте, – der sechzehnte!

«Шестнадцатый, – мысленно перевёл слова снайпера Василий. – Сволочь!». И, по-разбойничьи свистнув, с пистолетом в руке прыгнул на спину стрелка.

Казалось, дело сделано и снайперу никуда не уйти от справедливого возмездия. Но удар пистолетом пришелся не в голову, а в плечо. Снайпер, схватив винтовку, с криком «хильфе, хильфе!». бросился бежать в сторону австрийских позиций.

Хижняк кинулся за ним, но споткнулся и упал, подвернув ногу.

– Карагодин! – крикнул подпоручик. – Лови гада! Он шестнадцать наших отправил в могилу!

Петр выскочил из своего укрытия, но снайпер, петляя, как заяц, резко отвернул в сторону. Пётр, понимал, что завалить субтильного стрелка – дело плёвое. Но бегал он гораздо хуже австрийца. Только рыжий стрелок вдруг резко остановился, вскинул свою винтовку и выстрелил в сторону захромавшего на подмогу Карагодину прапорщика.

– Твою мать! – бросился со всех ног к рыжему Петр. Он видел, как судорожно передергивал затвор снайпер. Хвалёная немецкая винтовка не была автоматической. И эти секунды решили все дело. Карагодин ударил снайпера прусским кинжалом в живот, потом трижды в грудь.

Субтильный, удивлённо глядя в бешеные глаза Петра, зачем-то протянул к нему руки и пролепетал:

– Hilfe!..

Карагодин вытащил кинжал из плоти врага. Лезвие чавкнуло кровью, рыжий упал, как срезанный серпом ржаной колосок на осенней жатве.

Петр осмотрелся по сторонам. Разыгравшаяся драма, кажется, происходила без зрителей. На переднем крае и в тылу было все спокойно. Слышно было, как кто-то из австрийских солдат насвистывал мотивчик из популярной оперетты.

Петр, подобрав диковинную германскую винтовку, побрел к корчившемуся в пыли Хижняку. Прапорщик был ранен в живот. Пуля сильно повредила кишечник, наверное, задела и другие органы. Кровь так и хлестала из ужасной раны. Вася от боли сучил ногами.

– Не жилец, – сам себе сказал Карагодин. – Больно, ваше благородие?

Хижняк стонал и только судорожно зажимал окровавленной ладонью огромную рану, пытаясь остановить обильное кровотечение.

– Перевяжи… – теряя последние силы, прошептал Хижняк. – Вот портсигар… Заговорённый. Я ведь не должен умереть? Не должен?

– Кто кому и чего должен, не знаю, – сказал Пётр.

По-воровски оглядываясь, полез в мокрый от крови карман прапорщика, вытащил золотой портсигар и сунул дорогую вещь в свой сидор.

– Ну, я пошёл, ваше благородие, – бросил на прощание прапорщику Пётр. – Не поминай лихом.

– Сволочь, – прошептал умирающий. – Будь ты проклят, зверь!

 

 

Глава 19. Любовь – второе имя Бога

 

В Мелитополе было тепло, хлебно и суетливо. На майдане у Молочного лимана, примыкающего к Азовскому морю, голова кружилась от запахов протухшей рыбы, прокисшего вина, абрикосов и чувства, что именно здесь, в этом вавилонском столпотворении, тебя или ограбят или даже убьют абреки, вороньими стаями перелетавшие от одного торговца к другому. Здесь, на пересечении дорог, везущих в Харьков, Одессу, Алушту и Симферополь, казалось, говорили на всех языках и наречиях одновременно. Свои контрабандные товары, сало, мясо птицы, абрикосы и виноград, анашу и горилку, крикливо наперебой предлагали армяне, греки, молдаване, украинцы, русские. Продавалось и покупалось всё – от поношенных офицерских мундиров, орденов российской и австро-венгерских империй до побитых молью мехов, ботиночек со скрипом, но на картонной подошве. Босовики, как называлась такая обувка, предназначалась для усопших, которым уже никогда не ходить по грешной земле. Разруха будто обошла этот благословенный и проклятый край стороной.

На заваленной гнилыми абрикосами, всяким хламом базарной площади ползали безногие герои, прося милостыню у всех подряд, даже у таких же калек, как они сами. В бывшем трактире, а ныне ресторане мелитопольского барыги Эрика Гоца с лихим названием «Русская тройка», было дымно, шумно и многолюдно. Тут пахло поприличнее – копчёной рыбой, водкой, пудрой проституток и даже дымком кальянов, чьи мундштуки торчали под огуречными восточными носами, блаженно погружавшимися в вожделенную нирвану. Тут было пьяно, весело и почти безопасно. Но только «почти»…

 

А в двух шагах от яркой вывески «Русская тройка. Зайди и ускачешь в своё счастье», над вавилонским столпотворением весь июль висел раскалённый взбесившемся солнцем воздух, насыщенный запахами протухшей рыбы, виноградной кислятины([7]) и местной горилки – третьесортного самогона с добавленной в него для пущей дури жженой резины. И внутри этого стихийного Вавилона в равной степени царствовали дух свободного предпринимательства и ещё более свободного надувательства и обмана.

Говорили одновременно на ста языках и наречиях, но в качестве острой приправы резал, а кому-то ласкал слух интернациональный русский мат. Вокруг всё гудело, как в развороченном пчелином улье, но сквернословили только русским матом. Матерились налетчики, щипачи, дезертиры, евреи-коммерсанты, носатые армяне, мелкие бесы-коммерсанты, дешевые проститутки, спившиеся польские шляхтичи и надутые коренные мелитопольцы, помнившие старорежимное название своей малой родины – Новоалександровка. Именно новоалександровцы на все лады ругали москалей, жидов и поляков, часто применяя ко всем универсальное польское словосочетание – «пся крев». В переводе на русский это означало «пёсья кровь». Чем не угодили самостийщикам бедные псы – никто не знал.

С семи вечера, как оповещалось в расклеенных по городу ярких афишах, в ресторане «Русская тройка» пела, как было выделено жирным шрифтом, «несравненная Любовь Капуцинская». На самом деле Любовью Капуцинской была молодая красавица-цыганка Флорика. Знающие люди поговаривали, что девушка сбежала из своего табора. Другие, не менее информированные сплетники, утверждали, что её украли бывшие махновцы и продали Эрику, который скупал всё краденое без разбору. А ещё непривязанные языки трепали, что жгучая ресторанная шансонетка – дочь известного в южных краях цыганского барона Марко. И тот Марко уже объездил всю Бессарабию и Румынию в поисках любимой дочери, и недалёк час, когда барон со своими молодцами нагрянет в Александровскую Слободу. Тогда от Эрика Гоца и бывшего ротмистра Владислава Микальчевского останется один большой пшик.

 

То ли крикливые афиши с красавицей Флорикой были отличной рекламой питейному заведению, то ли удачное расположение ресторана на Мордвиновке, улице, выходящей к живописному Молочному лиману, сделали «Русскую тройку» такой популярной. Трудно сказать. Только днём и ночью здесь кипела, варилась в собственном соку бурная жизнь святых и нищих людей с шальными деньгами в карманах и портмоне.

До Флорики, которая стала приносить доход заведению, еврей Гоц был на грани банкротства. Мысль об антрепренерстве некой «Куцинской или Капуцинской», неважно (по псевдонимам Эрик был не мастак), была той спасительной соломинкой, за которую уцепился последними золотыми зубами престарелый Эрик. За неё-то он, как Мюнхаузен за свои волосы, стал сам себя помаленьку вытягивать из опасной трясины хронического безденежья. И – кто бы мог подумать! – у бедного Гоца даже появились свободные деньги, из которых он платил Флорике за красоту, соблазнительную изящную ножку, выброшенную как бы невзначай из-под широкой цветастой юбки. Ну и за цыганские романсы, от которых млели бывшие офицеры царской армии и разномастная публика с традиционными кабацкими вкусами.

Но фортуна отвернулась от Гоца, когда на Флорику-Любку положил свой глаз бывший ротмистр Микальчевский, большой охотник до выпивки, красивых дам и шулерской игры в карты на большие деньги или золотишко. Когда-то бедный Эрик в чёрные дни своего безденежья неосторожно попросил под проценты у этого отставного кавалериста кругленькую сумму «для поддержки спадающих штанов», как он сам выразился. И теперь, когда набежавшие проценты сделали сумму ещё круглей, этот мелкий бес с большой дороги добивался от Эрика заплатить ему долг живым товаром – шикарной шансонеткой его ресторана. Но это, понимал хитрый Гоц, неизбежно привело бы его восставшее из пепла предприятие к новой финансовой пропасти, из которой старику, верно, было не выбраться ввиду его библейского возраста.

– Я вам не Моисей, – вздыхал Гоц, считая в уме прибыль и убыль. – Я до четырехсот лет могу и не дожить.

 

…В тот вечер, когда судьба занесла в «Русскую тройку» дезертировавшего с фронта Петра Карагодина, Микальчевский пришел в ресторан за Флорикой, своим долгом. Карточные долги и долги евреев ротмистр считал священными и отступного давать Владислав был не намерен.

Пётр, облаченный в купленный на майдане офицерский китель пехотного поручика, синие кавалерийские галифе и хромовые сапоги, собранные фатоватой гармошкой, в тот поворотный в его судьбе час решил немного кутнуть и заодно послушать цыганские песни, которые ещё в родной Слободе ему грели душу. Когда за посадом, на широком лугу, останавливался какой-нибудь кочующий табор, Петруху тянуло туда как магнитом. Переборы цыганской гитары грели мальчику душу, выдавая спрятанные внутри этого человека потаённые гены.

 

Голос у ресторанной певицы был низким, бархатным и приятным для слуха. Традиционный цыганский голос с обязательными форшлагами, как называли эти голосовые пассажи музыканты. Седой цыган с носом, похожим на дверной крючок, аккомпанировал Флорике на большой желтой гитаре. Одет аккомпаниатор был в красную плисовую рубаху и подпоясан русским кушаком с большими кистями на концах. Красавица душевно пела цыганские песни, русские романсы, заламывая красивые тонкие руки, а седовласый цыган, должно быть для полноты чувств слушателей, подвывал ей сиплым пропитым голосом.

Яркая, какая-то вызывающая красота девушки ослепила Петра. Заказав официанту всё лучшее, что было в ресторанчике Гоца, он долго не притрагивался к выпивке и закуске. Вместо трапезы Пётр буквально впился взглядом в этот «пэрсик», как её называли кавказские джигиты, шумевшие и гортанно болтающие между собой за соседним столиком. Никогда в жизни он не видел такой женской красоты. Девушка была стройна, с высокой упругой грудью, которую целомудренно приоткрывала через вырез в цветной блузке. А как она пела «Очи чёрные»!.. Публике и Петру казалось, что это поёт не Любка Капуцинская, а любящая и страдающая русская душа. При этом на смуглом свежем лице чертовки живым страстным огнём горели её прекрасные чёрные очи.

И Пётр влюбился безоглядно. Как безоглядно прыгал когда-то с обрыва в речку своей родной Слободы, вызывая испуганно-восторженные вскрики слободских девок. Пётр по-настоящему влюбился первый раз в жизни, Полюбил, как любят в последний раз. Он это понял подспудно, неосознанно, но жгучее, неподвластное разуму чувство обладать этой женщиной, чего бы ему это не стоило, овладело Карагодиным с первого взгляда на мелитопольскую красавицу.

 

Флорика поймала горячий взгляд чернявого посетителя в несвежем офицерском мундире и кавалерийских галифе, прочитав по костюму, кто так прожигает её своим страстным взглядом. Цыгане прирождённые психологи. Она кивнула седому аккомпаниатору:

– «Очи чёрные», Димитрий!

Старик, упав головой на свою гитару, сделал перебор и поднял мутные глаза на певицу. Флорика не спешила вступать, глядя на черноглазого красавца, держала паузу.

– Очи черные, очи с-страс-стные…– наконец вступила Флорика с середины куплета, подходя к столику Петра. При этом ножка цыганки то и дело выглядывала из-под цветастой, на цыганский манер, юбки, но с соблазнительным, шансонетским разрезом. Эта ножка, порхающая в такт проигрыша старика-гитариста, сбившегося со страстного романса на залихватскую цыганочку, сводила с ума Карагодина. Дезертировав из русской армии, он первые годы своей вольности и не помышлял возвращаться в Красную Слободу. Родина погодит, думал Петруха, нам ещё погулять по белу свету охота!.. Пришёл, наконец, и его счастливый час.

Гулять так гулять! Грудь Карагодина грел большой кожаный кисет, набитый золотыми колечками, кулонами, нательными золотыми крестиками, цепочками, медальонами с изображениями милых женских головок – всего того, что попало в мелкие сети дезертира на неисповедимых и больших дорогах войны.

– Не изволите-с шампанского в ведёрке со льдом? – вернул его из любовных иллюзий голос официанта.

– Тащи шампанского! И два бокала!

– Сию минуту, господин поручик!

Бешеная пляска Флорики, ставшая заключительным аккордом к романсу о чёрных очах, сорвала оглушительные аплодисменты посетителей «Русской тройки». Пётр буквально отбил ладоши, встав из-за стола, на котором уже красовалось хромированное ведёрко с бутылкой шампанского во льду, и даже прокричал в унисон с кавказскими джигитами «браво!».

Петруха, не похожий на себя самого, с восхищёнными глазами, раскрасневшимся от нахлынувшей страсти лицом, подвинул к остановившейся у его столика Флорике стул, широким жестом с поклоном приглашая красавицу оказать ему честь и присесть к накрытому столу.

– Доброго дня, господин офицер, – опустившись на предложенный Петром стул девушка, не сводя смеющихся чёрных глаз с Петрухи, который от неожиданно нахлынувших на него любовных чувств, молчал, будто воды в рот набрал.

– Я счастлив, что вы… – начал было он, не умея выразить красиво свою мысль, и тут же замолчал, не находя слов.

– И я рада, что вы посетили наше заведение, – сказала Флорика, понимая, что её собеседник далеко не оратор и не специалист по комплиментам.

– Браво! Бис! – кричали джигиты за соседнем столиком, завидуя мрачному на вид пехотному офицеру и не спуская красноречивых взглядов с шансонетки.

– Эй, вы там! – обернулся к кавказцам Пётр. – Это моя женщина. Я сказал – мо-я.

Джигиты затарахтели что-то на своём тарабарском языке в ответ, но пыл умерили, когда Пётр навис над их столиком, сжигая кавказцев сумасшедшим взглядом. Уроженцы горных аулов, сверкая залитыми вином глазами, тут же успокоились.

Пётр кивнул официанту и тот, выстрелив пробкой в потолок, любезно наполнил бокалы. Потом шепнул что-то Флорике на ухо.

– Чё он? – спросил Петруха.

– Не обращайте внимания, господин офицер, – улыбнулась девушка. – Напоминает, что надо работать.

– А шампанское как же? – растеряно спросил ряженый в офицера Пётр.

– Шампанское только после работы…

– Подождём, – хрипло ответил Карагодин и залпом выпил вино. – Шипучка. Деньги на ветер.

Он налил водки в рюмку и поманил официанта пальцем. Тот, не снимая полотенца с руки, подскочил к столу разгулявшегося офицера, предвкушая звонкую монету чаевых.

– Чего-с ещё-с изволите?

– Кто тут у вас поёт? – поинтересовался Карагодин.

– Любовь… Любочка Капуцинская… В афишке сказано ясно.

– Ты мне тут, халдей, не указывай, что ясно, а что нет! – копируя не самую изысканную манеру офицеров общаться с теми, кто ниже по чину, прорычал Петруха. – Расскажи про Любку!

– А что рассказывать-то? – обиделся официант, отвечая холодным тоном. – И рассказывать нечего… Поёт хорошо, посетителям нравится.

– Расскажи, брат, – смягчил интонацию Карагодин. – Я тебе и твой рассказ оплачу. Отдельно.

Официант мелко поклонился, перекинул полотенце на другую руку и начал свою импровизацию.

– Девушка скромная, из порядочной семьи цыганского барона Марко, – говорил он, почему-то слащаво улыбаясь. – Там, в таборе, её Флорикой кликали. Табор сейчас кочует не то в Молдавии, не то в Румынии. А самого Марко красные за жопу взяли.

– За што?

– А за шо, спросите меня, красные в нашем мирном городке лютовали? Та ни за шо. Просто так взяли барона. Наверно, за то, шо он барон, хоть и цыганский. Верно, расстреляли уж давно.

– Ладно, – махнул рукой Пётр. – Чёрт с ним, с бароном. Девка-то свободная?

– В смысле?

– Мужик есть у неё?

– Мужиков хватает, а не замужем. Но…

– Но… Дальше.

– На Любку глаз положил Микальчевский.

– Кто это такое?

Официант округлил глаза:

– Шо, вы не знаете, кто такой Микальчевский? Тогда вам лучше его и не знать сроду.

– Ты, половой, того… загадок не загадывай. Заплачу, не обижу. Выкладывай, што знаешь.

– Слушаюсь, господин поручик. Микальчевский, – перешёл на шёпот официант, глядя в угол зала, где сидели Гоц и бывший ротмистр, – ох и крупняк этот человек Микальчевский. Бывший кавалерийский офицер, когда-то был у Петлюры в его штабах, потом к батьке Махно подался, потом то к красным, то ко всяким зелёным. И всюду по-крупному экспроприировал имущество. Потом здесь, в Мелитополе, обосновался, слепил из таких же, как он, славную компашку. Майдан в своих руках стали держать, кормиться сладким контрабандным продуктом. Теперь от Молочного лимана до Мордвиновки барыг поприжал к ногтю… Так что связываться с ротмистром не советую, господин поручик.

Официант, перестав улыбаться, сменил интонацию.

 – Но я, господин поручик, ничего вам этого, конечно, не говорил. Голова, понимаете ли, несколько дороже даже предполагаемого мною вашего щедрого гонорара.

– Он здесь?

– Вон в уголку вместе с Гоцем, хозяином ресторана, сидит, осетриной закусывает.

Карагодин помолчал, задумчиво глядя в угол зала, потом взгляд перевёл на дверь, закрытую тяжёлой портьерой. Оттуда, передохнув в перерыве, в общий зал выплыла «несравненная Любка». Вслед за ней, нетвёрдо шагая, появился старик-гитарист, что-то дожёвывая на ходу. Девушка одарила Петра взглядом и даже улыбнулась ему.

– Свободен! – бросил Карагодин официанту, впиваясь взглядом в объект своего обожания.

– А гонорар? Я, ваше благородие, уже, можно сказать, голову на плаху положил за свой развязавшийся язык.

Пётр, недовольно хмыкнул, полез во внутренний карман кителя за жёлтым кисетом, вытащил заветный мешочек и, вслепую покопавшись в нём, извлёк на свет белый золотую женскую серёжку с красным камушком-глазком.

– Золотая, – протянул Пётр, с сожалением протягивая своему информатору щедрый гонорар.

– Премного благодарен, господин поручик! – повеселел официант. – Обращайтесь! Будем рады!

– Егор Иваныч! – зычно позвал официанта краснорожий буфетчик. Он, в жилетке и белой косоворотке, опершись на стойку, задумчиво разглядывал посетителей, отмечая тяжёлым взглядом тех, кто уже не вязал лыка.

Официант мухой подлетел к мордатому.

– Что за птица? – спросил буфетчик..

– Поручик сраный. Ряженый, небось. Но при рыжиках в мешочке.

– Сычу скажи… Как подопьет, пущай подсядут с Волчком к фраеру. Вижу, мешает ему тот кожаный кисетик. На грудь бедному давит.

Официант рассмеялся и, понимающе кивнув, упорхнул выполнять очередной заказ очередного залётного клиента, заброшенного в Мелитополь судьбой-злодейкой и решившего именно в «Русской тройке» спустить шальные деньги, которые, очевидно, жгли его ляжку.

Карагодин вылил остатки водки в фужер для шампанского, выпил его, закусив ломтиком сёмги, крякнул и снова полез к себе за пазуху. На этот раз высыпал себе на ладонь несколько золотых колец. Самое массивное с надписью внутри «Люби меня, как я тебя» оставил на столе, остальные вернул в кисет. Потом упрямо тряхнул смоляными кудрями, будто освобождался от ненужных сомнений. Вспомнил любимое выражение сибирского охотника Сахарова «война милости не знает, через трупы прошагает» и, надев на плечи солдатский сидор, висевший на спинке стула, решительно встал из-за стола. Твёрдым шагом уверенного в себе человека он направился к дальнему столику, за которым сидели Гоц, Микальчевский и Флорика.

– Это – тебе, – сходу выпалил Петр, протягивая девушке кольцо. – Давай сюда палец!

Флорика вздрогнула, опешив от такого нежданного обручения, но протянула безымянный палец, на который Карагодин тут же надел массивное золотое кольцо.

– Спасибо, господин офицер! – зарделась Флорика, с вызовом глядя на своего антрепренера Гоца. – А то мне хозяин обещаниями и щедрыми посулами платит.

– И это вы, Люба, мне в адрес? – всплеснул руками Эрик. – Тому, кто тебя, птичка, лелеет и кормит с двух рук!..

Гоц шумно высморкался в большой носовой платок, повернул голову к Петру.

– Слушайте сюда, молодой человек, – качая головой, сказал хозяин ресторана. – Эта птичка перелетает в золотую клетку, к другому хозяину. Так шо сворачивайте свои силки и пожелайте Любе счастливой любви.

Он снова высморкался и плачущим голосом добавил:

– Любовь, молодой человек, – второе имя Бога. Не мешайте чужому счастью.

Пётр молча ждал развязки намечающегося конфликта. И через минутку дождался.

– Спасибо за совет, дедушка, – сдерживая себя, ответил Карагодин. – Если любовь, и впрямь, второе имя Бога, то он мне и поможет…

– А не пошёл бы ты, женишок, отсюда лесом, – лениво потянувшись, перебил Петра Микальчевский. – Наглецов здесь наказывают. Слыхал, поц, об этом?

– Флорика, – назвав девушку её настоящим именем, сказал Карагодин, не обращая внимания на угрозы Микальчевского. – Этот старый еврей продаёт тебя, певчая птичка, этому кривоногому кавалеристу в красных шароварах в рабство. А у меня ты царицей будешь, в бархате и каменьях драгоценных по горнице ступать будешь!..

Ротмистр поперхнулся от такой наглости незнакомца в мундире пехотного поручика. Но в голове трусоватого по своей натуре Владислава мелькнула мыслишка: раз этот пассажир так безоглядно хамит, значит есть поддержка тыла. Кто-то, значит, несомненно стоит за этим чернявым хамом, уводящим из-под носа того, кто держит майдановских торгашей от Мордвиновки до Молочного лимана.

– Эрик! – всплеснул руками Микальчевский. – Ты шо понимаешь об этом самоубийце?

– Я понимаю, шо человеку просто надоело жить, – покачал головой Гоц. – Хотя если он желает мою птичку, то должен предложить настоящую цену, а не эту цацку, которую цепляют на пальчик.

Ротмистр грозно встал, отодвигая стол и звеня сервировкой.

– Эрик, старая ты лоханка, где твоя совесть? Любушка уже моя и наш уговор дороже всех цацек этого поца.

– Если молодой человек даст настоящую цену, то долг, дорогой Владислав, я отдам тебе золотыми цацками с камушками.

– Сколько? – спросил Пётр. – Какая твоя, дед, цена?

– Не беспокойтесь, молодой человек, тут вам не в церкви – мозги не запудрят, – ответил Эрик. – Твоего рыжего мешочка птичка стоит.

– Выкладывай рыжики на стол! – рыкнул Микальчевский.

Пётр криво улыбнулся и, багровея лицом, процедил сквозь зубы:

– А рожа не треснет?

– Молодой человек, – заворковал Гоц, – сдаётся нам, шо у вас в вещмешке за вашими могутными плечами вовсе не запасные портянки с гостинцами для дорогой бабушки.

– Может, что и есть, да не про вашу честь! – отрубил Пётр.

Он поправил на плече сидор, протянул руку Флорике.

– Хочу подарить тебе ещё одну радость, – сказал Пётр как можно мягче. – Дай мне свою руку.

– Ещё одно колечко? Или что побогаче? – улыбаясь, спросила девушка, но руку подала.

Пётр крепко сжал тонкое запястье цыганки и силой выдернул её из-за столика.

– Бежим, Флорика! – уже на бегу бросил он обескураженной цыганке.

Микальчевский с Гоцем не ожидали такого крутого поворота. Пока Эрик с Владиславом поняли, что этот ряженый поручик, проходимец с большой дороги обвёл их вокруг пальца, Пётр с Флорикой уже были у выхода из ресторана.

– Фрол! Сыч! – Завопил фальцетом Эрик. – Клиенты не заплатили по счёту! Не дайте им уйти!

Красномордый буфетчик Фрол и вышибала Сыч преградили беглецам дорогу. Карагодин не растерялся. Он выхватил из-за голенища сапога нож, сверкнувший в свете электрических лампочек, и громилы тут же трусливо ретировались.

– Проткну, суки! – прохрипел Карагодин, размахивая штык-ножом. – Дорогу!

Он еще крепче сжал руку девушки. Флорика, чувствуя неистовый напор дерзкого похитителя, уже не противилась судьбе, подчиняясь всем приказам Петра. «Хуже, чем у прижимистого Гоца, не будет, – решила она. – Будь что будет!».

– Извозчик! – рявкнул Петр, подбегая к стоявшей у «Русской тройки» двуколке. – Даю тройную цену, гони!..

Они прыгнули в рессорную коляску и лошадь резво понеслась по дороге на малороссийский Харьков.

– Куда вам, ваше благородь? – обернувшись к спешившим пассажирам, спросил возница.

– Только подальше от этой слободы! – перекрикивая ветер и стук копыт, ответил Пётр извозчику. – Погуляем с моей птичкой по матушке России и в свою слободу вернёмся!

– Да куда всё же? – не унимался извозчик, крутя кнутом над крупом резвой лошадки..

– Вперёд! – захохотал Карагодин. – Только вперёд! Так ведь, птичка моя?

Флорика молча прижалась к своему новому сумасшедшему хозяину.

Карагодин, ослеплённый и опьянённый любовью, которая, как смерч над морем, закрутила, завертела его, норовя либо утопить, либо выбросить на спасательный берег, обнял девушку за плечи.

– Не отдам! – оглянулся он назад. – Никому её не отдам!

Пётр покрепче прижимал к себе девушку, чувствуя, как сильно бьётся её сердце. «Этот парень не слюнявый Микальчевский, – невольно подумалось Флорике, – этот измены не потерпит. Раздавит как комара своими медвежьими ручищами».

Пётр крепко поцеловал девушку в губы.

– Никому не отдам тебя, счастье моё! Так? – горячо прошептал он Флорике в ухо.

– Так, – тихо ответила девушка.

 

(Выдержка из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

«У русского народа есть такая поговорка – счастье дороже денег. И ещё одна мудрость – от судьбы не убежишь. Так оно и случилось.

Пётр любил Флорику. Это была его первая настоящая любовь. Первая и последняя. Говорят, что любовь делает человека лучше, чище. Любовь, говорил настоятель слободской церкви Успения Пресвятой Богородицы о.Василий, действительно, второе имя Бога. И первые годы их незарегистрированного брака были счастливыми. Точнее, казались счастливыми. Огнеопасный характер моего пациента стал меняться в лучшую сторону. Пётр Ефимович стал спокойнее, уравновешенней, а главное – немотивированная жестокость, как синдром его болезни, значительно смягчилась в этот период его жизни. Любовь – второе имя Бога. Господь помогает тем, кто любит.

Флорика во всём подчинялась мужу и ни в чём и никогда ему не перечила. Я не знаю, любила ли она его так, как любил Пётр её, но вскоре Флорика родила Петру здорового мальчика. В церкви младенца председатель Краснослободского комитета бедноты, а позже председатель колхоза «Безбожник», крестить категорически отказался. Да и негде уже было – церковь закрыли, свалив в её помещения всякий ненужный обществу хлам. По инициативе Петра Ефимовича мальчика назвали Григорием. Отец души в сыне не чаял. А ещё через несколько лет Флорика бесследно исчезла из Красной Слободы. Поговаривали, якобы она сбежала с заезжим столичным художником, который рисовал живописные красоты Пустошь Корени, местного лесного массива. Ни художника того, ни Флорики в Слободе больше никто не видел. Да и не искали беглецов. Пётр Ефимович заявления от пропаже жены в милицию не писал, так вся эта странная история быльём и поросла.

Через полгода после исчезновения Флорики, которую за её смиренную доброту и отзывчивую на любую просьбу полюбили слободчане, на окраине Пустошь Корени, по весне, когда сошёл снег, нашли труп женщины, одетой в цветастую длинную юбку и яркую блузу с кружевами у горла. Такую одежду любила носить и Флорика. На то место выезжала милиция, нашла признаки насильственной смерти – неизвестная женщина была зарезана большим ножом, да так, что голова отделилась от шейных позвонков. Как того требовала инструкция, милиция провела опознание. Карагодин в представленных ему останках своей гражданской жены Флорики не опознал.

Похоронили несчастную как неизвестное лицо без паспорта, на краю слободского погоста. Без креста или пирамидки на могиле. Говорят, жители домов, расположенных неподалёку от погоста, видели, как через несколько дней после захоронения к свежему могильному холмику приходил какой-то мужчина, держа за руку мальчика. Он долго стоял над могилой и плакал.

 

 

Глава 20. Партизанский дневник

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

29 сентября 1941 года

Красная Слобода, здание райкома партии

Эту запись я делаю по памяти в два часа ночи в здании слободской больницы. Окна завешаны больничными одеялами – по приказу секретаря райкома Петра Ефимовича Карагодина проведена светомаскировка. Говорят, что передовые немецкие части при поддержке танков уже на подходе к северной части областного центра, будто бы их видели в районе Сапогово.

В Слободе паники нет. Кажется, что всё как всегда. Осенний ветер гоняет по улицам клочки сена, которое два дня переправляли возами на станцию для кавалерийских подразделений Красной Армии. Еще работает слободская маслобойня. Масло закатывают в бочки и куда-то спешно вывозят на армейских полуторках. Обувная фабрика встала – валенки не валяют, но со склада всю продукцию уже вывезли. Значит, готовятся к встрече зимы.

Час назад в райкоме партии закончилось секретное заседание подпольного райкома. Из области приезжали секретарь обкома Богданович и начальник областного управления НКВД Котов. Меня пригласили на эту «тайную вечерю» в качестве главврача сельской больницы. Котов спросил, почему я до сих пор не в партии. Я сказал, что на интеллигенцию – строгий партийный лимит. Семён Иванович как-то странно посмотрел на меня. «А я думаю, что тут другая причина, – сказал он. – Вы же из Поволжской республики?». – «Мои далёкие предки прибыли в Россию ещё во времена Ивана IV, а я родился в семье врачей в посёлке Старый Городок Московской волости, в Первую мировую с немцами воевал». – «Странно», – сказал он. – «Странно, что немцы забыли завет Бисмарка «никогда не воевать с Россией», – ответил я. – «Странно, что вас до сих пор не интернировали в определённые органами места дислокации этнических немцев».

За меня неожиданно вступился Пётр Ефимович, сказав, что и хорошо, коль не интернировали. Мол, товарищ Альтшуллер опытный врач и он очень пригодится в создаваемом партизанском отряде.

Петр Ефимович был резок в движениях и очень возбужден. Лицо его то бледнело, то наливалось кровью. В последние годы П.Е. Карагодин наблюдается у меня. Сеансы гипноза по методу Гельгарда дали свой положительный результат, приступы эпилепсии стали столь редки, что руководитель района решил, что он полностью излечился от caducus (падучей болезни) с моей помощью. Однако, синдром «чёрного пса» так никуда и не исчез. Эта слуховая галлюцинация по-прежнему преследует моего пациента.

Так 21 июня Пётр Ефимович на мой вопрос, как вы себя чувствуете, ответил: «Было бы совсем хорошо, если бы эта тварь заткнулась на веки». И рассказал мне, что в ночь с 20 на 21 июня он опять слышал этот ужасный вой чёрного пса. Пса, который предвещает большую беду. Я попытался (в который раз!) разубедить в этом суеверии больного, мол, это слободские собаки воют на луну. Обычное для собак дело. Увы, слова мои пациента не убедили. Он ответил, что сын его, Григорий, этого ужасного воя не слышит, а он – явственно его слышал. «Быть беде, доктор, большой беде! – возбуждённо повторял он. – Чёрный пёс просто так ко мне не приходит».

 

Слова о большой беде моего пациента я вспомнил, когда с персоналом больницы слушал по радио речь Молотова о вероломном нападении немецко-фашистских войск на нашу страну. «Чёрный пёс просто так не приходит». Выходит, этот мифический пёс никогда не ошибается в своём «диагнозе». Я никогда не был агностиком. Но тут невольно вспомнишь основное положение агностицизма, отрицающее познаваемость объективного мира.

Я врач и не склонен к мистицизму. «Вой чёрного пса» – это симптом электрического возбуждения в коре головного мозга больного. «Виноват» в галлюцинации сам мозг пациента. Но почему мозг больного никогда не ошибается в предсказании надвигающейся беды? Загадка. Но на её разгадку сейчас нет времени. Психиатрия подождёт. Есть вещи поважней. Сегодня достал с полки учебник Пирогова о практических методах военно-полевой медицины. Вот что сегодня, когда Красная Армия сдерживает фашистов на подступах к Краснослободску, актуально.

 

Теперь о совещании в райкоме. Мой пациент был вполне адекватен и внешне выглядел вполне здоровым человеком. На совещании держался вполне достойно. Но на предложение Богдановича возглавить подпольный райком и остаться на территории оккупированной врагом Слободы Пётр Ефимович отреагировал категорическим отказом. Сказал, что в Слободе, где его каждая собака знает, невозможно будет работать подпольно. Что гораздо больше он, «воевавший и бивший немчуру» ещё в Первую мировую, принесёт пользы Отечеству и вождю советского народа товарищу Сталину, если возглавит партизанский отряд.

Открыл совещание товарищ Котов, который был одет в форму работника НКВД. Не разбираюсь в шпалах и прочих нашивках военных, но судя по всему звание у Семёна Ивановича к 41 году было довольно высоким. Он, постучав карандашом по графину с водой, призвал гудящее собрание к тишине и предоставил слово Богдановичу.

Секретарь обкома сделал небольшой доклад, пересказав своими словами обращение Сталина к народу. Сказал о священной войне по защите социалистического Отечества, что это священный долг каждого советского человека.

Котов доложил оперативную обстановку в области и районе. Немцы уже дважды бомбили железнодорожную станцию. Их легкие танки остановили части Красной Армии на рубеже Кромы – Тросна, где наши войска сейчас ведут упорные кровопролитные бои.

– Когда же ждать германцев в Слободе? – угрюмо спросил Котова Петр Ефимович.

– Пока трудно что-то сказать, – вздохнул Семён Иванович. – Но неделя, считаю, у вас в запасе есть. Максимум десять дней.

– Значит, пять суток, – заключил Петр Ефимович. – Не густо. Нужно всех, кто может оружие держать, под ружьё поставить. А время уходит.

– А есть кого ставить-то? – спросил Котов.

Слово взял Григорий Карагодин, сын Петра Ефимовича.

– Можно мне взять слово?

– Слушаем вас, Григорий Петрович, – кивнул Богданович, год назад дававший парню рекомендацию для вступления в ряды ВКП(б).

– Старшеклассники Краснослободской школы, кого не успел военкомат мобилизовать, пожилые слободчане, по возрасту не подлежавшие призыву в Красную Армию.

– Понятно, – поднял руку Котов, останавливая Григорий. – Резерва нет.

– Есть резерв, – возразил Яков Сергеевич Богданович. – После бомбежки узловой станции домой вернулись мужики призывного возраста.

– По домам разбежались? – уточнил Котов. – Это же, Пётр Ефимыч, воинское преступление. Дезертирство.

– Дезертирство, – кивнул Пётр Ефимович. – А куда ж им бечь? Не к немцам же в гости…

Помог Богданович, поддержавший секретаря Краснослободского райкома.

– Это ваша задача, товарищ Карагодин, собрать дезертиров поневоле в создаваемый вами партизанский отряд, – сказал Яков Сергеевич.

Участники совещания молча дымили ядреным табаком. Слабая лампочка в жестяной юбочке-абажуре замигала над длинным столом, покрытым красным сукном и погасла. Перебои с подачей электроэнергии в последние дни стали обычным явлением. Зажгли две керосиновые лампы.

– Соберем всех, кого отыщем, – сказал Карагодин, прикуривая от лампы. – Но не всех. Ищи теперь ветра в поле…

– Надо, товарищ Карагодин! – сказал Богданович. – Ты же знаешь, старый рубака, есть такое слово у нашей партии – «надо». Если партия скажет, что надо голову сложить за социалистическую Отчизну, мы, не задумываясь, сложим. Положим, то есть.

Пётр Ефимович поморщился.

– Башку на плаху немудрено положить, – сказал Карагодин, – когда скрытная контра к немчуре в услужение кинется. Знали ведь, что недовольных советской властью в Слободе немало. Не добили, выходит, мы сволочь затаившуюся под боком народной власти... Боюсь, аукнется нам этот недочёт, когда гром над башкой грянет.

– Не перегибай политическую ситуацию и не паникуй, – поправил секретаря райкома Котов. – Я, товарищ Карагодин, не принимаю твою огульную критику. Люди были воспитаны советской школой, комсомолом и партией. Люди не станут отсиживаться на печи у бабушки, сами придут в отряд, когда о нём узнают.

Карагодин неопределённо хмыкнул в усы.

– Есть решение… – поднялся из-за стола Яков Сергеевич Богданович, – решение есть подпольного обкома организовать у вас партизанский отряд «Мститель». Ты нам, Пётр Ефимыч, в него слободских бойцов собери. Первым делом туда должен войти слободской актив: коммунисты, комсомол, сельсоветчики, активисты комбеда, колхозного движения. Короче, брать всех проверенных жизнью людей.

– А добровольцев будете записывать? – спросил Василий Разуваев.

– А как же! Первым делом записывайте их.

– А ежели под видом добровольца какой скрытный враг запишется? – поинтересовался кто-то.

– Али нежелательный алимент какой? – вставил Водянкин.

– Кого вы под «нежелательным элементом» имеете в виду? – спросил Котов.

– Ну, мало ли. Девка слабая на передок, например…

Последние слова Водяры вызвали у собрания оживление.

– В отряде и проверим, каков на передок твой нежелательный алимент, – со смешком бросил Разуваев. – Может, он даже очень желательный…

– Цыц! – погрозил пальцем смеющимся будущий командир отряда. – Мы тут не шутки шутить собрались.

– А командиром отряда, простите, кто будет? – попыхивая козьей ножкой, спросил секретарь сельсовета Тарас Шумилов.

Из-за стола встал Богданович с поднятой рукой, призывая собрание к порядку.

– Есть мнение подпольного обкома утвердить командиром отряда «Мститель» товарища Карагодина Петра Ефимовича, – сказал он, глядя, чтобы Зина Водянкина успевала записывать его слова в протокол. – Есть другие мнения? Других мнений нет.

Разуваев открыл было рот, чтобы что-то сказать, но его осадил Котов:

– Сядь на место, матрос, и не мути воду!

– У матросов обычно нет вопросов, – не послушался ведущего собрания Разуваев. – С командиром мы решили, а с комиссаром? Кто будет комиссаром отряда? Не приложу ума своего, кого рекомендовать…

– Меня! – поднял руку Тарас Шумилов. – Я значок ОСОАВИАХИМа имею,

Василий покачал головой.

– Беспартийных комиссаров не бывает.

– А я в партию вступлю…

– Тиха-а! – стукнул кулаком по столу Котов. – Тут анархия недопустима! Есть мнение подпольного обкома назначить комиссаром «Мстителя» выпускника учительского техникума, кандидата в члены ВКП(б) Григория Петровича Карагодина.

– Принимается, – первым поднял руку Богданович, хотя никто не предлагал голосовать. – Григорий Петрович беззаветно предан делу партии и делу Сталина. Так?

Собрание молчало.

– Спросим у секретаря райкома, – пожал плечами Яков Сергеевич. – Так предан Григорий Петрович делу партии и Сталина, Пётр Ефимович?

– Угу, – буркнул Карагодин. – Подтверждаю как отец и партийный секретарь – предан.

Богданович легонько толкнул в бок задумавшуюся о своём Зину.

– Пиши в протоколе «голосовали единогласно».

– За кого? – подняла голову от протокола Зинаида Водянкина.

– За кандидатуру комиссара отряда, Григорий Петровича Карагодина. Поняла?

– Поняла, – кивнула секретарь собрания и принялась строчить дальше.

– Простите, товарищи, командиры и комиссары, – вдруг встал со своего места начальник сельпо Вениамин Павлович Водянкин. – А что мы в лесу, извините, жрать будем?

– Шишки сосать, – пошутил Разуваев.

– Товарищ комиссар, – повернулся к Григорию Петровичу Богданович, – поясните товарищу вопрос с продовольственным снабжением отряда.

Григорий Карагодин, одетый в городской двубортный костюм, откашлялся и начал хорошо поставленным голосом:

– Во-первых, местное население остается даже при оккупантах со своим хозяйством. Значит, будет и хлеб, и молоко, и даже масло. Это наши советские люди, хотя и в оккупации, они будут помогать своим защитникам и мстителям. Так что продовольствием народ нас обеспечит. А наша главная задача, как говорит товарищ Сталин, бить врага и гнать его в шею с родной советской земли!

– А оружие где возьмём? – спросил Разуваев.

– Соберём по домам охотничьи ружья, а остальное оружие добудем у врага.

– А лекарства, коль прихватит в лесу какая напасть?

– Так пущай самогонкой твоя Разуваиха нас снабдит, – вставил Водяра, – исключительно в лечебных целях. Для дезинфекции помогает.

Водянкин повернулся ко мне.

 Правда, доктор?

– Все лекарства заберём из больницы, – ответил я. – Весь запас.

– Во! – оценил поднятым вверх пальцем мою реплику Водянкин. – За здоровье я не беспокоюсь. А мясцо, сальцо и прочие необходимые для борьбы витамины?

– Во-вторых, забьем оставшийся колхозный скот, – ответил Григорий Петрович, глядя на отца. – Осталось чего в «Безбожнике»?

– Нету ни коров, ни овец… – вздохнул Петр Ефимович, обводя взглядом собравшихся. – Всё родной Красной Армии отправили пять дней назад. – Но лошадь одна осталась. Фураж для неё есть. Пудов тридцать муки подрукавной, ржаной. Масла постного шесть литров, крупы мешка два…

Григорий Петрович что-то пометил в своём блокноте.

– Ну вот, с голода не опухнем, товарищи! А место для нашей партизанской базы в Пустошь Корени, в самой дремучей части леса, уже определено. Добровольцы уже роют там землянки нашей партизанской базы.

– Головастый у тебя парень, – наклонился к Петру Ефимовичу Богданович. – Широко мыслит.

– Головастый, – подтвердил Карагодин-старший. – Кто воспитывал!..

– Есть вопросы? – закрывая секретное совещание, спросил Яков Сергеевич. Он обвёл взглядом густо дымившее самосадом честное собрание, дружно записавшееся в отряд ещё до начала секретного совещания в райкоме.

– У матросов нет вопросов, – за всех ответил Разуваев. – Задача ясная ещё с прошлой мировой: немцев бей, спасай Расею!

– Не только Россию, – поправил бывшего матроса с эсминца «Быстрый» Богданович, – но и весь наш нерушимый Союз Советских Социалистических Республик.

 

 

Глава 21. Дан приказ – ему на север

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

9 января 1942 г.

Урочище Пустошь Корень. База отряда «Мститель»

Уже в начале января продовольственные припасы, на заготовку которых бросили все силы при создании партизанской базы, закончились. Анна Митрофановна, жена начальника взвода разведки Василия Разуваева, сегодня сварила жиденький кулеш из последних остатков пшена.

В отряде ропот: мол, партизанская верхушка ест досыта, с партизанками из хозчасти тешится. Кто-то, хлебая водянистый кулеш, бросил: «Они там санаторию себе устроили, а у нас в дозоре животы от голодухи так бурчат, что немец за километр наши засады обходит». В местоимение «они» рядовые партизаны включали и меня, начальника медицинской части отряда. Конечно, на чужой роток не накинешь платок. Досыта в январе сорок второго в отряде никто давно не ел. Да и отношения комиссара Григория Карагодина с Зиной Водянкиной, дочерью начпрода отряда, были не такими пошлыми, как их представляли злые языки. Думаю, всё это идёт от трудностей и лишений, с которыми партизаны столкнулись с первой зимовкой на лесной базе.

О настроениях рядовых партизан отец и сын Карагодины, безусловно, знают. Внешне командир и комиссар спокойны, уверены в себе. Разведчики неделю назад притащили откуда-то самодельный детекторный радиоприемник. На наушники слушали Москву, сводки Совинформбюро. Наши войска, оказывается, дали под Москвой фрицам по зубам. Радовались победе в битве под столицей всем отрядом. Я выдал из НЗ пятьсот граммов спирта. Сильно развели водой и всем досталось по глотку. Выпили за победу под Москвой и будущую победу над Германией. Сообщение Совинформбюро воодушевило. В тот же день в штабе отряда запланировали несколько рейдов по окрестным деревням, где на зиму расквартированы немецкие и венгерские армейские подразделения.

И всё-таки голод докучает. Зимой подножного корма в лесу не найдёшь. Большая удача, если в расставленные силки попадёт заяц-беляк. Стрелять по зайцам и прочей живности строго запрещено, чтобы не рассекретить расположение отряда. Была надежда на продовольственные рейды по деревням, которые ещё осенью неплохо пополняли запасы продуктов. Но вчера продотряд, которым командует Вениамин Водянкин, вернулся из рейдов по деревням с пустыми руками. Жители сёл сетуют, что из-за боёв большая часть урожая хлеба пропала на корню или была сожжена артобстрелами.

Утром командир вызвал меня в землянку, где живет с сыном Григорием. Обустроились неплохо – тепло, потолок в три наката. За столом сидел начальник продчасти Водянкин. В дальнем углу, за ситцевой занавеской, спала Зинаида, младшая дочка Вениамина Павловича. Она связная отряда и, как шутят партизаны, по совместительству поддерживает боевой дух молодого комиссара.

Григорий Петрович пожал мне руку, поинтересовался, есть ли больные в лазарете. Сын Петра Ефимовича вежлив в обхождении с людьми. Он спросил меня, не надумал ли я написать заявление для вступления в партию. Ответил, что ещё не созрел. Да и не вижу резона в его предложении. Для того, чтобы лечить партизан, нужны медикаменты, а не партбилет. Медикаменты из запасов районной больницы закончились.

Вечером провёл ревизию медпрепаратов. Не густо. Обнаружил, что пропала последняя банка со спиртом. Жаловаться командиру отряда не стал. Уж очень скор Пётр Ефимович на расправу.

При мне он устроил выволочку начальнику продотряда Вениамину Водянкину. Материл его, не стесняясь проснувшейся Зинаиды, грозил расстрелом за продовольственный саботаж. Подозреваю, что спирт похитил именно он, Водянкин.

На другой день из разведки вернулся Фёдор Захаров. В Остаповке напоролся на немецкий патруль. Отстреливался, по его словам, убил двух немцев из обреза. Но и сам был ранен. Ранение оказалась лёгким, в правую ногу. Пуля кости не задела, но требовалось дезинфицировать рану. Пришлось доложить Петру Ефимовичу о пропаже банки со спиртом. Тот немедля вызвал в командирскую землянку Водянкина.

– Знаешь, зачем позвал? – глядя в упор на начпрода, спросил командир.

– Никак нет, – ответил Веня.

– Знаешь, знаешь, – не предлагая сесть, проговорил Пётр Ефимович. – Кошка всегда знает, чьё сало съела.

– Не знаю я ни про какое сало…

– Ты дурака тут не строй из себя. Я про спирт, что у доктора пропал.

– Спирт? Какой спирт?

И тут Карагодин, побагровев лицом, перешёл на свистящий шёпот:

– Ежели сейчас мне сбрехнёшь, то очень сильно пожалеешь об этом.

Водянкин, зная, чем заканчиваются такие допросы командира, тут же сознался.

– Я банку на склад перенёс, – глядя в пол, сказал Водяра.

– Это зачем ещё?

– Для надёжной сохранности продукта, – придумывал на ходу Вениамин.

– И сколько же этого самого продукта у тебя сохранилось?

– Почти целая гусыня!

– Да ну!..

– Ну, почти целая… Я чуток только отпил. Намедни что-то непотребное с голодухи сожрал и запоносил. А какой боец, если в сортир каждую минуточку тянет? Вот чуток и подлечился.

– Полегчало? – уже не так грозно спросил Карагодин.

– Не то слово, товарищ командир! Как рукой сняло. Теперь вот другая беда…

– Это какая же? – спросил Пётр Ефимович, глядя на меня лукавыми глазами.

– Заперло теперь намертво.

Карагодин вскочил с табуретки, ударившись головой о низкий потолок.

– Вот, полюбуйтесь, доктор. У нашего героя, ежели не понос, то золотуха. Ладно врёшь, начпрод! – опять повысил голос командир.

Водянкин втянул голову в плечи, что-то пробурчал, отводя от Петра Ефимовича глаза.

– В глаза смотреть! И не врать, если жить хочешь. Давай, дружок, признавайся.

Водянкин всхлипнул:

– Васька Разуваев подбил. Говорил, мы токмо грамульку отопьём, для прочистки ссохшегося желудка. Чуток всего и отпили. Виноват, командир, бес попутал. Готов к суровому, но справедливому наказанию.

Видя налитые кровью глаза своего пациента, я невольно встревожился – нервное напряжение может закончиться эпилептическим приступом. Но, услышав от Водянкина его чистосердечное признание, мой пациент обмяк, грузно сев на табурет, будто воздух из него выпустили.

– Давно бы так… Повинную голову меч не сечёт. Но оба будете наказаны.

– Искуплю, – прошептал Вениамин Павлович, глядя в земляной пол.

– С Разуваевым надо будет провести разъяснительную беседу, – вступил в разговор молчавший доселе Григорий Петрович.

– А что, комиссар, с этой лужёной глоткой делать?

– Он же сказал, что искупит. Пусть искупает.

– Каким образом?

– Отправить его в продовольственный рейд. Не добудет в сёлах района продовольствия, тогда на берёзу. Это будет достойный финал воспитательной работы.

Петр Ефимович спорить с сыном не стал. Сказал, махнув рукой в сердцах:

– Хрен с тобой, Водяра, искупай вину свою.

И добавил:

– Пока не поздно. Не добудешь провианта, понесёшь суровое наказание. Всё. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.

Обрадованный таким исходом дела, Водянкин повторил:

– Есть добыть харч для отряда! А коль не добуду, то сам себя на суку за шкирку повешу. Как последнюю суку!

Когда до Петра Ефимовича дошёл смысл сказанного Водянкиным, он расхохотался.

– Ну ты, Венька, и балда! – вытирая слёзы, сказал командир. – Это как же ты сам себя собрался за шкирку вешать? Не за шею, а за шкирдон! Ну и хитрец ты, Водяра! А вообще, спасибо – давно так не смеялся.

Смех Петра Ефимовича был немного странным. И напоминал больше всхлипывание, чем привычный нашему уху смех. Но это всё-таки был смех человека. Просто ещё не до конца отпустила его болезнь, которая могла вернуться к Петру Ефимовичу в любую минуту.

Комиссар отряда подал наказанному кружку с холодной водой.

– Это вам за чистосердечное признание, – сказал он. – Правду нужно поощрять словом и делом.

– Благодарствую, Григорий Петрович, – выдохнул Водяра и залпом осушил кружку. Потом занюхал воду рукавом, изображая, что выпил крепкий алкоголь, и поставил кружку на грубо сколоченный из досок стол.

– Крепка зараза, – улыбаясь одними глазами, проговорил Веня. – Разрешите идти?

– Проваливай! – всё ещё улыбаясь, сказал командир «Мстителя».

– А с подельником его, Разуваевым, что делать будем? – спросил Григорий отца, когда Водянкин плотно затворил за собой дверь землянки.

– Пошлю я Ваську Разуваева с двумя-тремя разведчиками в Слободу, – сказал командир. – В прошлый раз он слыхал, что фрицы против нас какую-то карательную операцию затевают. Даже название ей придумали «Белый медведь». Пусть всё поточнее разнюхают и обстановку доложат.

– А если немец с той карательной акцией и к нам в лес пожалует? – спросил Григорий Петрович.

– А боевое охранение на што? – возразил Петр Ефимович. – И в лес фрицы сунуться побояться. Но бережёного, сам знаешь… Пусть теперь по двое в дозор ходят. За охранение, сынок, головой отвечаешь.

Командир устало опустился на лавку у жарко гудящей чугунной печки. Желтый свет коптилки обрисовал на стене его профиль. Было заметно, что человек смертельно устал.

– Поспите, Пётр Ефимович, – сказал я командиру. – Для вас сон сейчас – лучшее лекарство. Он посмотрел на меня грустными глазами и спросил:

– Бережёного, доктор, кто бережёт?

И сам же ответил на свой вопрос:

– Нюхалка моя бережёт. Пока нос моей беды не чует.

Убедившись, что со здоровьем командира всё в порядке, я попросил разрешения отбыть в расположение своего партизанского лазарета. Командир остановил меня жестом и сказал:

– Доктор, ты тоже пойдёшь с разведчиками в разведку. Ты, Фока Лукич, немецкий знаешь. Потолкаетесь там у жандармерии, послушаешь, о чём немчура балакает.

– Слушаюсь, – ответил я.

– Только куда ни попадя не суйся, – предупредил Пётр Ефимович. – Ты мой личный лекарь и не последняя твоя боевая задача следить за здоровьем командира.

– Так точно! – по-военному отчеканил я.

Командир, наверное, почувствовал какую-то наигранность в моей интонации. Он положил мне руку на плечо, сказал, глядя в глаза:

– Ну-ну, ты ж русский офицер, с Самсон Самсонычем под Гумбинненом был. Труса не праздновал.

И добавил, вздохнув глубоко:

– Нынче полицаев, што собак бешеных, развелось. За кусок хлеба и стакан их вонючего шнапса продались, суки.

Пётр Ефимович отворил дверцу буржуйки, подбросил дровец в печку, огонь отразился в его глазах.

– Я прожил большую жизнь, доктор, – сказал он, глядя, как скручивается, а потом загорается береста на берёзовых поленьях. – Многое продавал, потом покупал, возвращая себе то, что продал. И только две вещи нельзя вернуть после продажи.

– Какие, Пётр Ефимович? – спросил я.

– Родину и честь, доктор, – задумчиво ответил он. – Всё, наверно, можно купить. Всё… Кроме Родины и чести.

 

 

Глава 22. И разведка доложила точно

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

19 ноября 1942 г.

Партизанская база, 3 часа ночи

Луна повисла над черными елями нашего партизанского леса в каком-то круге. Что это за знак? К сожалению, не силен в физике. Знаю только, что круг этот называют «гало» (от греческого halos). Это светлые круги вокруг Луны, возникающие, наверное, вследствие преломления и отражения света взвешенными в земной атмосфере ледяными кристаллами. Мой пациент сказал, что Луна в таких кругах – тоже дурной знак. «А как же вой пса?» – спросил я. Он ответил загадкой, которую я тогда не разгадал. «Говорят, что если снаряд летит прямо на тебя, то ты его свиста не слышишь. Вот уже которую неделю молчит мой пёс», – сказал Карагодин.

 

Я был бы рад писать о романтических свиданиях влюблённых под луной, а не описывать поведение своего пациента, не фиксировать на бумаге то, что через какое-то время канет в Лету. Мне кажется, что есть у меня чувство слова. И слог, чтобы издатели заинтересовались моими опусами. С этой целью и веду такой подробный дневник, который в будущем предполагаю использовать для своей книги, что-то вроде Вересаевских «Записок врача». Хочется зафиксировать на бумаге неповторимый, сочный язык этих простых и одновременно героических людей, с которыми меня свела судьба. Память имеет одно неприятное свойство – со временем она слабеет и часто подводит своего хозяина. Потому больше доверяю бумаге – что написано пером… Для этого и веду такой подробный дневник, который берегу от чужих глаз, как говорят на Руси, пуще зеницы ока. Возможно, когда-нибудь, после войны, разумеется, решусь, наконец, сменить профессию медика на профессию писателя. Из врачей – пример Чехова тому доказательство – неплохие беллетристы получаются.

Но это к слову. Пора возвращаться в свои партизанские будни.

Пишу эти строки в своей «медицинской» землянке, названной лазаретом. Для того, чтобы больным и раненым в рейдах по немецким тылам партизанам не было сыро и холодно, командир «Мстителя» распорядился установить две печки-буржуйки. Эти железные прожоры поедают много дров, а тепла дают меньше, чем хотелось бы. Но лес большой. Кто-то из партизан говорил, что в глубине его, ближе к брянским лесам, наткнулся на большой дом лесника, который живёт там со всем своим семейством. Можно спрятаться от войны, выпасть из ужасного времени нечеловеческих испытаний? Война не пробралась в лесную глушь. А в душу человека? Она ведь как смертельный вирус, заползёт, но убьёт хозяина своего нового дома не сразу. Сперва покуражится, побесится вволю, а потом раз – осложнение, и финита ля комедиа, как говорят итальянцы. Нет в мире ни леса, ни бетонного бункера, чтобы спрятаться от смертельного пожара войны.

 

Вчера Пётр Ефимович, зайдя в мой лазарет, сказал, что, ежели война не закончится, то к весне рядом с нашей базой надобно разбить партизанский огород – вскопать землю, посадить картошку, капусту, морковь, редьку. Будет витаминная прибавка к небогатому партизанскому столу. Что ни говори, а председательство в «Безбожнике» для Карагодина не прошло даром.

 

Теперь о главном.

Пожалуй, дурные знаки начинают давать знать о себе. Вчера я в качестве переводчика ходил в разведку с командой Василия Разуваева. Выполняя приказ командира отряда, зашли в Слободу со стороны огородов. С собой взяли два револьвера, обрез винтовки и гранату, которую все называют «лимонкой». Оружие спрятали под верхней одеждой.

Слободская полевая жандармерия расположилась в здании школы. Мы заняли позицию для наблюдения в развалинах пенькозавода, который разбомбило ещё при первых налётах немецкой авиации. У входа в жандармерию никаких немцев-автоматчиков, которых я предполагал увидеть, не было. На лавочке сидел крупный детина в валенках (снег выпал ещё на Покров), на рукаве его чёрного полупальто белела повязка с какой-то надписью.

– Полицай, сука! – процедил Разуваев.

– А немцы где? – шёпотом спросил я.

– Немцы? – переспросил Василий. – Их тут немного. Взвода два, не больше. Ещё броневик, грузовик да пара мотоциклов с пулемётами на люльках.

– А полицаев сколько?

– Этой сволочи хватает, – сплюнул Разуваев на снег.

– Значит, прав командир, что не всю эту пятую колонну перед войной передавили, – сказал я.

– Какую колонну? – не понял начальник разведки.

– Предателей.

Разуваев чертыхнулся, зацепившись полушубком за ржавый крюк, торчавший из развалившейся стены дома, в котором до войны находилось заводоуправление.

– А как их всех передавишь, Лукич? – продолжил Разуваев. – Под советских это гнильё маскировалось. На собрания ходили, голосовали за лучшую жизню… А как пришёл немец, так и попёрло говно из всех щелей.

Из своего укрытия высунулся молоденький партизан Клим Захаров, кивнув в сторону школы, приложил палец к губам.

– Тсс!

Мы замолчали, следя из своего укрытия за начавшимся движением у жандармерии. Из дверей школы вышли трое немецких офицеров. Подошли к серому «Опелю». Выскочивший из машины солдат любезно распахнул двери машины. Но офицеры не спешили садиться в заведённое авто.

– Вон тот, высокий, в жёлтых перчатках, – прошептал Василий, – начальник слободской жандармерии Шпренгель. Второй, что с усиками, комендант Слободы Шифер. А третьего не знаю. Эсэсовец. Не нашего прихода, как говорил батюшка.

Разуваев вытащил револьвер, покрутил барабан, проверяя готовность оружия к бою.

– О чём они балакают-то? Слышно?

Я приложил я палец к губам.

 – Только обрывки разговора…

Я подполз поближе, к поваленному взрывом авиабомбы заводскому забору, прислушался. Ветер, поменявший направление, доносил слова. Шпренгель, обращаясь к эсэсовскому офицеру, почтительно называл его зондерфюрером или господином Лауэ. Тот говорил о каком-то белом медведе. Потом я понял, что так называется какая-то военная операция «Белый медведь», которая направлена против местного населения, связанного с партизанами. Назывались деревни: Дубки, Звездинка, Холстомеры, в которых, было не совсем понятно, то ли уже прошли карательные рейды, то ли ещё готовятся.

Перед тем как сесть в машину, Лауэ сказал начальнику жандармерии: «Не обессудьте, что не прислал подкрепление. Берегите своих солдат. Ваши помощники, эти ублюдки, набранные из местных, сделают всю грязную работу в рамках акции устрашения гражданского населения».

Хлопнула дверца «Опеля», машина, стрельнув дымком из выхлопной трубы, скрылась за поворотом большака.

Я подполз к группе разведчиков.

– Ну чё? – спросил Разуваев.

Я коротко рассказал о том, что услышал.

– Вот змеи! – выругался матрос. – Дрын им в глотку! Назад в отряд вертаться будем через Дубки, поглядим, чё там натворил ихний белый медведь.

 

То, что мы увидели в сожжённой дотла деревне Дубки, без слёз описать невозможно. На дымящихся пожарищах виднелись обгоревшие тела взрослых и детей. И почти везде у домов были глубокие воронки.

– А воронки откуда? – не понял я.

– Гранатами забрасывали тех, кто в погребах хоронился, – хрипло ответил Василий и заскрипел зубами. – Полицая знали, что старики первым делом в погреба лезут спасаться…

Он отвёл глаза, всхлипнул:

– Ну, суки!.. Ответят… За всё ответят!

– Ты из местных, Разуваев, – обратился я к разведчику. – Сколько людей в Дубках жило?

– Да с полсотни, не меньше, – не сразу ответил Василий, обходя пожарища. – Вот в этом доме кума моя, Анастасия Петровна, жила. У золовки её трое ребятишек, мал мала меньше. Всех заживо и сожгли, собаки!

 

В тот день мы сделали крюк, зайдя ещё в деревни Звездинка и Холстомеры. И там увидели ужасную картину расправы с русскими людьми, «гражданским населением», как о них говорил зондерфюрер Лауэ.

На развилке просёлка остановились. Одна дорога вела в Остаповку, другая в Хлыновку, откуда до начала лесного массива, уходящего в сторону Брянска, было ещё версты четыре с гаком.

– Ребята! – обращаясь к разведчикам, сказал Разуваев. – Вы вертайтесь на базу. Со мной останутся доктор и Захаров. Лукичу – наган, а Захарову – обрез.

– А вы куда? – спросили разведчики.

– Мы заглянем в Остаповку, – ответил Василий. – Там у меня дружок один живёт, собирался к нам в лес податься, да что-то притормозил. У него харчами разживёмся.

Когда подчинённые Разуваева скрылись за поворотом лесной дороги, Василий, вручая мне револьвер, спросил:

– Обращаться-то умеете?

Я утвердительно кивнул в ответ.

– Ну-ну, это вам не пилюльками нас пичкать.

Клим Захаров, улыбчивый партизан, совсем ещё мальчишка с лихим чубом, выбивавшемся из-под кубанки, подмигнул мне.

– Лукич поладней нас справится. Он ещё при царе с фрицами воевал. Стреляный воробей.

– А ты откуда знаешь? – спросил я парня.

– Вы не помните меня, Фока Лукич? Климка я. Прасковьи Ивановны и Пармена Фёдотовича младший сын.

Я напряг память, Клим, улыбаясь, добавил:

– Сосед я ваш. Улица Коминтерна, дом шестнадцать, а ваш – пятнадцатый.

 

Я вспомнил и Клима, сильно возмужавшего в отряде, и его родителей, моих добрых соседей. Невольно подумалось: как быстро война птенцов ставит на крыло. Солдат, настоящий солдат, хотя лет пятнадцать, не больше. А уже воин. Только глаза – лучистые, мальчишеские. Общая беда русских сплачивает. Но хорошо было бы, чтобы бед, страданий и несчастий поменьше выпадало на долю в целом талантливого народа.

Нет, человек, уверен, создан для жизни, а не для войны. Для счастья его задумывал Создатель. Для того, чтобы растить хлеб, детей, строить, созидать, а не уничтожать уже кем-то построенное, выращенное… Психика человека зависима от того, разрушитель он или созидатель. Созидать, творить – вот тот стержень, который заложил Творец в человека, создавая его по своему образу и подобию. Стержень созидания. Но откуда в человеке тогда спящий до первой крови инстинкт разрушения, зачем эта звериная агрессия, призванная убивать, унижать, топтать себе подобных.

И в то же время агрессия, знаю я как врач, это палка о двух концах. Она в той или иной степени свойственна каждому высокоорганизованному организму. Лишённый агрессии человек – безволен и нежизнеспособен в мире, где в жесточайшей конкуренции приходится (именно так – приходится!) бороться за своё существование. Романтизм свойственен лишь человеку, его поэтизированному представлению о мире. Реалии совершенно другие. Жизнь человека, как тысяча лет назад была борьбой за выживание, так этой беспощадной борьбой и остаётся по сей день. И в природном естественном отборе агрессия занимает не последнюю роль.

Но мы ведь не дикие звери, мы люди разумные, мы гуманисты, раз живём в обществе себе подобных. Но когда звери жгут наши дома и убивают наших детей, мы должны включить свою защитную агрессию. Агрессию, чтобы выжить. Убивать, чтобы жить. Страшная дилемма. Ужасная диалектика жизни. Две стороны одной медали. Но так уж устроен этот яростный мир. И яростный человек в нём.

Вот и Климка, Клим Захаров… Совсем пацанёнок совсем ещё… Мне как психиатру будет интересно наблюдать за трансформацией его психики в экстраординарной обстановке войны, где приходится не только выживать, но и убивать. Да, война ускоряет акселерацию, взросление человека, но делает ли она его лучше?

 

Возвращаюсь к событиям в Остаповке.

Мы вошли в деревню, которую не коснулся своей кровавой лапой «Белый медведь», точнее – ещё не коснулся, Разуваев привел нас к хате своего знакомого Маркела Шнурова. Тот Шнуров до войны работал надзирателем в детской исправительной колонии, располагавшейся в мрачном здании закрытого ещё в тридцатые годы мужского монастыря.

– А что же ваш друг не в отряде? – спросил я Василия.

– Так его, сдаётся мне, в тылу специально оставили, – пожал плечами Разуваев. – Засекретили.

– Наш, значит, человек?

– До войны все нашими были, – неопределённо ответил разведчик. – Я, Лукич, зайду к Маркелу, а вы тут с Климкой за взгорком схоронитесь. Прикроете, в случае чего.

И он зашагал к дому Шнурова. С полдороги обернулся, почесал нос.

– С харчами, ребяты, видать, вернусь, нос вот зачесался…

 

Прошло где-то с полчаса. Всё было тихо и мы уже мечтали, что сейчас Разуваев позовёт и нас к столу. А на столе уже парит чугунок с варёной картохой, нарезано щедрыми кусками белое сало с аппетитной мясной прослойкой… Я глотал слюнки от этих мечтаний… Но тут дверь дома Маркела с треском распахнулась и трое дюжих полицаев вытащили на крыльцо раздетого до рубахи окровавленного Василия.

– Ну что, свояк, – сказал Маркел, застёгивая на своём пузе полушубок, снятый с Василия. – Молись своему Сталину. И становись вон туда, к сараю, шобы кровью дом не замарать.

Василий, вытирая кровь, сочившуюся из раны на лбу, пошатываясь, сделал несколько шагов к дровяному сараю.

Климка легонько толкнул меня в бок, прошептав:

– Я беру того, в заячьей шапке, а вы, доктор, палите в того, что в немецком картузе.

И Захаров тут же выстрелил из обреза, а вслед за ним дважды нажал на курок револьвера я.

К моему большому удивлению мы попали. Полицаи, коротко охнув, повалились на ступеньки крыльца, а Маркел, бросив винтовку, вскинул руки вверх и заверещал:

– Не стреляйте! Не стреляйте! Сдаюсь я… Пощадите!..

Шнуров упал на колени, прося пощады.

Мы подбежали к раненому Разуваеву.

– Как вы? – доставая из кармана платок, чтобы вытереть кровь с лица разведчика, спросил я.

– Бывает хуже, но реже, – кисло улыбнулся Василий. Переступая через трупы полицаев, он подошёл к съёжившемуся от страха свояку, пнул его ногой в спину. Поднял брошенную Маркелом винтовку и клацнул затвором.

– Вставай!

– Мы ж друзья, Вась, – залепетал Шнуров, – родственники почти…

– Встань, гнида! – приказал матрос. – Аль привык фрицам сапоги облизывать?

Тот встал, глядя на Разуваева шальными бегающими глазами.

– Полушубок скидывай мой!

Маркел встал, дрожащими руками расстегнул пуговицы и подал полушубок Василию.

– Не надо, Вася, – трясущимися белыми губами прошептал полицай. – Это те, что лежат, жгли… Я просто стоял. На стрёме стоял… Мы ж сродственники!

Разуваев взвился:

 – А хаты с грудными детьми и мамками их, со стариками беспомощных жёг тоже по-родственному?

– Пощади, Васенька…

Маркел снова упал на колени и стал ползать у ног Разуваева, причитая и дрожа всем телом.

Разведчик сплюнул и, не дождавшись, когда предатель, наконец, встанет на ноги, выстрелил Маркелу в голову.

 

Вернувшись в отряд, Разуваев обо всём подробно доложил командиру. А я рассказал, что понял из разговора немцев у здания полевой жандармерии.

– Та-а-к, – протянул Пётр Ефимович, сверкая чёрными очами. – Живьём, значит, жгли стариков и младенцев? Та-а-к, запиши это, доктор, в свою тетрадку: прощенья не будет! Не будет ни чужаку германцу, ни русскому предателю.

– Надо подумать, как быть с их «Белым медведем», – сказал комиссар. – Он только на мирное население нацелен или и на нас тоже?

Пётр Ефимович, кивнув нам с Климом, приглашая жестом сесть на лавку, раздумчиво проговорил:

 – А мы на ихнего медведя свой капкан поставим. И отольются мишке детские слёзки.

Он повернулся к Захарову.

– Ты, Климка, в Маркела стрельнул?

– Нет, – ответил мальчишка, вздохнув. – Я другого уложил предателя.

Карагодин помолчал, думая о чём-то своём.

– Надо было бы Маркела того в отряд живьём доставить, – сказал командир. – Мы бы его партизанским судом осудили. И в костёр!

– Полушубок, гад, с меня содрал – зима, говорит, ранняя, мёрзну…

Командир рассмеялся:

– Вот бы и погрелся на партизанском костре.

– И это было бы хорошим уроком на будущее для слабых духом, – вставил своё слово комиссар отряда. – Хорошая была бы профилактика предательства.

Пётр Ефимович одарил сына благосклонным взглядом.

– Вот, – кивнул он, – комиссар знает, как извести под корень саму мысль предавать Родину-мать и своих товарищей.

Я поинтересовался, не было ли у командира родных ему людей в деревнях, где каратели живьём сожгли жителей вместе с их домами. Вполне возможно, подумалось мне, что в Дубках или Звездинке могли жить родственники Карагодиных.

– Нет, доктор, – покачал головой командир. – У меня одна родная душа на всём белом свете.

Он положил свою руку на плечу комиссара и добавил потеплевшим голосом:

– Это моя кровинушка, сын мой Гриша.

 

 

Глава 23. Народный лекарь Водяра

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

2 декабря 1942 г.

База отряда «Мститель»

Сегодня на базу прибыла подвода, груженная продуктами питаниями, собранными Водянкиным в его продовольственном рейде. Партизаны, сидевшие последнее время на том, что удавалось добыть в лесу, с воодушевлением встретили начальника продовольственной службы отряда.

– Хлеба привез? – спросил Водянкина Петр Ефимович, могучим плечом оттесняя напиравших на подводу оголодавших партизан.

– Привез, командир! – сиял Вениамин Павлович. – И муки, и пшена, и картох, сальца трошки и гороха немножко… И даже водочки для молодочки!

Партизанская соловая, которую уже выпрягли из телеги и бросили ей в благодарность за работу охапку заготовленного с лета сена, восстанавливала потраченные силы, равнодушно поглядывая на столпившихся вокруг телеги людей.

– Как же тебе удалось, Вениамин Палыч? – наперебой спрашивали Водяру партизаны. – Прежде пусто, а нынче густо.

– Уметь надобно, – хмыкал в кулак Водянкин.

– А всё же?

– Отыскал я того лесника, что на кордоне ховался.

– Да как же без проводника-то?

– А чуйка зачем? – смеялся Венька. – Моя чуйка за три версты чует, иде самогонку варят и порося палят.

– И пошто он тебе столько харча отгрузил?

– А я его от смертельной болезни спас.

– Слышь, доктор! – неслось отовсюду. – У тебя, оказывается, чудесный хвельдшер завёлся в помощниках. Смертельные болезни лечит.

Весёлый гомон оборвал окрик командира.

– А ну, осади от провианта! Всё на склад. И сперва больным, бабам и раненому Разуваеву. Проследи, Фока Лукич, за исполнением. И запиши в тетрадку, чего и сколько привёз начпрод.

 

Вечером ко мне в лазарет неожиданно заглянул Вениамин Павлович, принёс большую бутыль самогона.

– Это заместо медицинского спирту, – конфузясь, сказал он. – Первак шо надо, всех микробов похлеще спирта изведёт.

Я поинтересовался, как же ему удалось собрать столько продуктов для отряда. Предыдущие рейды по сёлам были неудачными – люди, напуганные слухами, что за содействие партизанам будут вешать и сжигать хаты, частенько даже не открывали двери, ссылаясь на бескормицу. Намедни, мол, сами на горке доели последние корки.

 

Сели за стол, я достал две кружки. Плеснул в каждую немного самогонки.

– Давай, Вениамин Павлович, за успех твоего рейда! – поднял я кружку.

Водянкина уговаривать не пришлось. Он с радостью поддержал тост. И сразу же, после первой, разговорился.

– Короче, еду я по лесу на соловой, – начал он свой рассказ, – в животе бурчит голодуха. Думаю, а не заехать ли мне на куток, к солдатке Маруське Черногоровой. Она, вспомнил, дружна когда-то была со старшей дочкой Матюхи, лесника районного. У того, припоминаю, две хаты было. Одна на кутке, а другая в самой чаще леса. Чёрт-те где, с собаками не сыщешь. Туда Матюха припасы свозил, там и лошадка, и корова у него, сказывали, была, и свиньи, и огород распахал на огромной поляне, этак в соток тридцать. Хозяйство справное, короче. Прокормить можно роту, не токма свою семью. Ну, доехал я до Маруськи, к которой когда-то по молодой дури своей сватался. Старая любовь ведь не ржавеет… Накормила она меня чем бог послал. И даже мешок отрубей дала. Для партизанской базы. Отруби, думаю, тоже сгодятся. На безрыбье и рак рыба.

– А не знаешь ли, – спрашиваю я Маруську, – иде твоя подружка щас?

– Нинка-то?

– Нинка.

– У отца, в лесу на заимке ховается. Там у него вся родня войну пережидает.

– А иде, – спрашиваю, – конкретно та заимка лесная? Маруська сперва отнекивалась, а потом, когда ласку применил, сдалася на милость победителя. И подробно объяснила, как добраться до лесной избы Матюхи. Даже проводила до той потайной дорожки, а там ни человечьего, ни волчьего следа – глушь. Но мой нос не проведёшь. Говорю ему, носу-то: «ищи, братишка, добра, худо нас уже нашло». А сам кумекаю, как лучше к кордону тому проехать. Мне токмо направление покажь – остальное дело носа.

Так, держа нос по ветру, и добрался до справного матюхиного сруба. Подъезжаю я, значит, к усадьбе евоной. Гляжу, он с упряжью возится, поправляет что-то. Увидел лошадку мою и чуть на зад свой толстый не сел от удивления.

Откель, говорит, Вениамин Палыч, ты в этой глухомани взялся? Как нашёл меня и дом мой, спрашивает. Ну, я ему наврал с три короба. Мол, случайно сюда забрёл. С голоду чуйка обострилась, сама привела к его усадьбе. Он меня не раз ловил в Пустошь Корени за самовольную рубку. Штраховал, паразит, безбожно! И запомнил не только мою физию, но даже и имя-отчество по тем штрахвам. Вот какая у этого куркуля злая память! Ну, я ему рассказал о наших бедах. А он, дурак дураком, а хитрый – руками разводит, мол, сами чем зря, желудями да грибами сушёными кормимся. Я слухаю, а сам, шобы не так громко бурчал живот, из фляжки водицу попиваю. Водица святая, укусная!.. В святом ключе в Гремяченском логу набрал себе на дорогу. Целую гусыню([8]) налил до краёв – уж больно хороша вода в ключе том, только дюже зубы сводит – ледяная.

– А што ты пьешь? – спрашивает Матюха.

– Та лекарство от живота, – отвечаю.

– Помогает?

– Ещё как! – говорю. – Попьёшь, поссышь – и всё, как бабка отговорила. Любую хворь в три счёта снимает.

Гляжу, он ушами своими прядёт, как чуткий жеребец. И рассказал мне Матюха про свою боль нутряную, которая давно его мучает. То ли сожрал чего не то, то ли глисты завелись, то ли чё посерьёзней. Только, думаю, это и хорошо, что у лесника плохо с его пузатым животом, прости Господи! Трясу фляжкой и рассказываю, что водица-то не простая, а святая. И лечит она всевозможные болячки человеческие пуще любого лекаря. Мол, Ваську Разуваева, он его знает, медведь в лесу подмял, лоб до кости расцарапал, а брызнули этой водицей – и за ночь, не поверишь, зажило.

– Дай, – говорит, – глотнуть. В долг.

А я леснику:

– Так долг, Матюха, платежом красен.

Он молчит, слухает, а сам на фляжку и на гусыню с водицей косится

– Денег нету, – говорит.

– А ты харчами рассчитайся.

– А много ли запросишь?

– Так на всю охотничью бригаду шобы хватило. Товарищи меня в лесу поджидают. Голодные и злые как волки.

Он торгуется:

– Сперва дай глотнуть на пробу.

Я ни в какую. Знаю эти замашки куркулей – вылакает фляжку и кукиш потом покажет.

Тогда для пущей затравки я ему историю выдумал, как этой водицей я Зинку, дочку свою, от живота излечил. Месяц животом маялась девка. И Лукич пилюльки давал горстями – не помогало, только хуже становилось бедной. Тогда сам лекарь нашей бригады, Фока Лукич, говорю, ну ты его знаешь, посоветовал по утрам и вечерам по три ложки этой святой воды пить натощак. Через неделю Зинка, говорю, можно сказать, со смертного одру поднялася.

– А щас? – с присвистом каким-то спрашивает меня Матюха.

– А щас, – отвечаю, ничего – бегает от леса до деревни, скачет молодой козочкой. Будто и ничего не было!

– Голубь ты мой, Веня, – взмолился Матвей. – Дай тваво лекарства мне, хворому! Коли поможет, Богом клянусь – не обижу харчами.

Ладно, думаю, Богом поклялся. Такими словами у нас не бросаются. Сунул ему фляжку. Он давай глотать водицу, зубы сводит, а он пьёть и пьёть, паразит. Крепок ишшо старый хрыч, токмо пузо его подвело малость. Ну, отпил много. Глядит на меня, ждёт результата.

– Ну как? – спрашиваю. – Чуешь облегчение?

– Не чую, – отвечает. – Дай ишшо.

Что делать? Пришлось дать. Опять пьёть, пьёть, пьёть…

– Будя, – говорю ему. – Дашь харчей – гусыню целую подарю.

И посудину ему с водой для затравки показываю. Тут он и сдался. И вдруг как подскочит! Как заегозит! Гляжу – побежал за ёлочку.

Я ему через минутку кричу:

– Полегчало?

– Ой, хорошо как! – кричит из-за ёлки. – Льёт как из ведра!

– Вишь, – смеюсь я, – это лекарство действует. Грузи харчи, всю посудину получишь. И сразу всё не пей! По три ложки натощак. Запомнил?

 

Вениамин Павлович закончил свой рассказ и лукаво стрельнул в меня блестящими глазами.

– Денег нету ни гроша, – сказал Водянкин, – зато самогонка хороша. Здоровье, оно дороже денег. Так вить доктор?

И подвинул свою кружку ко мне поближе, намекая плеснуть в неё ещё самогона. Я плеснул. Он выпил, вытер усы. И спросил на прощанье:

– А святая вода, взаправду, помочь может?

– Может, – ответил я. – Если поверит в её силу лечебную, то обязательно поможет. Так что не обманул ты лесника, сторговав ему ключевую воду за продукты.

Водянкин поднялся, почесал голову.

– Жаль всю гусыню отдал. Нам бы тоже сгодилась. Командир сказывал, что мы за спалённые деревни мстить начинаем. Ранить могут. Или убить даже. А тут окропил водицей… Нет, зря Матюхе, куркулю тому, всю воду отдал.

– Не горюй, – пожал я руку Водянкину. – Съездишь на соловой в Гремяченский лог, ведро святой воды в отряд привезёшь. А за антисептик спасибо. Крепким самогоном не хуже, чем спиртом, раны можно обрабатывать

 

 

Глава 24. Партизанская тройка

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

21 декабря 1942г.

Пустошь Корень. 2 часа ночи

Наконец-то улучил время, чтобы описать то, что произошло накануне.

Клима Захарова определили в дозор, который теперь, во время долгосрочной немецкой операции «Белый медведь», стал круглосуточным. Теперь в охранение базы ходили по двое, для подстраховки друг друга. Да вдвоём повеселей будет. И не так страшно, особенно ночью, когда на охоту выходили голодные волки.

Утром Климкин напарник, молодой партизан года на два постарше Захарова, заметил сани-розвальни, которые двигались предположительно из деревни Андронино по старой дороге, что проходила километрах в пяти от базы, в сторону города Орла. В санях сидели два немца, одетых в зеленые армейские шинели и суконные фуражки с длинными козырьками. Один из солдат правил лошадью. Другой курил, лежа на соломе. Рядом с курившим ребята в бинокль разглядели два карабина и большую кожаную сумку.

– Эх! – следя за приближающимися к наблюдательному пункту санями, сказал Клим. – Ща бы стрельнуть!.. Метров сто на повороте до них будет. Слепой и тот не промажет.

– Нельзя! – бросил Колька. – Рассекретишь базу – расстрел. Аль забыл приказ командира?

– Да ничего я не забыл, – огрызнулся Клим. – Да больно позиция хороша.

Сани замедлили ход, преодолевая изволок у большого дуба, в дупле которого и сидели дозорные, уже слышно было, как шумно дышит лошадь, пуская пар из ноздрей…

Клим, державший на мушке обреза возницу, повернулся на другой бок и нечаянно нажал на курок. Патрон уже был в патроннике. Раздался выстрел.

– Ты чё, Климка?! – вздрогнул Колька, закашлявшись от клуба дымного пороха.

Захаров, тупо глядя на дымящийся ствол, промямлил:

– Я нечаянно… Честное комсомольское – нечаянно.

– Глянь на дорогу, стрелок! – дёрнул за рукав полушубка Клима его напарник по дозору.

А на заснеженном орловском тракте испуганная выстрелом лошадь понесла сани. Немец-возница от рывка лошади упустил из рук вожжи, та не сбавила галоп на крутом повороте и из саней в сугроб вывалился куривший на соломе немецкий солдат. А вслед за ним закувыркалась по насту его большая жёлтая сумка. Норовистая кобылка, скосив глаз на потерянного пассажира, лишь прибавила ходу, а солдат с сумкой остался барахтаться в придорожном сугробе.

Тот, что остался жив, не оглядываясь на лес, темневший у него за спиной, хлестал вожжами по вспотевшему лошадиному крупу, хотя кобылку и без того не нужно было подгонять. И уже через минуту сани с немцем скрылись за снежной позёмкой, которая столбом неслась за подпрыгивающими на кочках санями. .

Немец, подобрав сумку, выбрался из сугроба, озираясь по сторонам, заторопился было в сторону села Андроново, но увяз в глубоком снегу. А когда увидел бегущих к нему Клима и Николая, тут же поднял руки вверх. Солдат что-то испуганно лопотал по-немецки, передавая сумку партизанам.

– Пошёл, пошёл вперёд, – подтолкнул обрезом немца Клим. – Шнель!

Через час пленного и сумку дозорные доставили в штабную землянку. Туда же позвали меня в качестве переводчика. Допрашивали немца сразу несколько человек – командир, комиссар, начальник разведки. У печки на корточках сидели дозорные – Клим и Николай. На столе командира лежала кожаная сумка. Как оказалось, она была туго набита письмами немецких и венгерских солдат, расквартированных в Андроново, Малоархангельске и Больших Угонах.

– Кто? Откуда? Что в сумке? – эти вопросы сыпались на пленного, не давая придти в себя напуганному до смерти пленному немцу.

Я сидел в землянке рядом с командиром, который одним взглядом остановил град вопросов и попросил меня переводить только то, что спрашивал он и комиссар.

Пленным оказался уже немолодой солдат подразделения полевой почтовой службы. Он, обводя собравшихся в землянке людей с оружием, что-то без умолку говорил на немецком, постоянно повторяя одно слово – «Armeefeldpostmeister».

– Переводи, что он там лопочет, – кивнул мне Пётр Ефимович.

– Говорит, что он простой полевой почтмейстер, что он никогда не стрелял в русских, что его основная задача поддержание быстрой и надёжной почтовой связи между войсками и родиной. Это является одним из условий сохранения боевого духа и боеспособности войск, находящихся на Восточном фронте, в России.

– Сохраняет, значит, боевой дух войск, – вываливая из сумки полевую почту врага, проговорил командир, сверля глазами замолчавшего почтмейстера.

– Есть ли секретная оказия? – спросил комиссар.

Я перевёл. Солдат замотал головой.

– Это мы проверим. И прямо сейчас, – бросил испуганному пленному командир. – А ну-ка, доктор, почитай мне пару писем. Чё они там своим фрау нацарапали?.. Может, секретная информация какая попадётся, коль их письма помогают боевой дух фашистам поддерживать.

Я наугад вытащил из груды писем несколько конвертов.

– Какое читать, Пётр Ефимович?

– Да вот это, – ткнул толстым пальцем он в первый попавшийся ему на глаза конверт.

– Читай это!

Я вскрыл конверт и сначала пробежал глазами текст письма, адресованный какой-то Марте Шпринц в город Магдебург.

Ефрейтор Карл Шмитт писал своей невесте Марте, описывая свои подвиги на русской земле, «земле врага», как он дважды называл деревню Андроново, сообщал о своём житье-бытье в «дикой России». В начале письма тон сообщения был оптимистичен, пересыпан хвастливыми и любовными фразами, которые в моём переводе вызвали у командира брезгливое выражение лица. Но вот когда я дошёл до места, где он описывал рейды по партизанским сёлам, Пётр Ефимович напрягся, ухватившись за край стола и задышал так, что заморгали две самодельные лампы-коптилки.

– «А на днях, – переводил я написанное Карлом, – мы проводили рейд в какой-то деревне, ужасного названия которого я не запомнил. Унтер-офицер Курт сказал, что здесь живут те, кто помогает лесным бандитам выжить и регулярно снабжает их продуктами питания. Лесные бандиты, русские партизаны, доставляют нам уйму хлопот. Эта дикая нация войну ведёт такими же дикими способами, нападая на расквартированных по зимним квартирам солдат Рейха. Ты бы знала, дорогая моя Марта, но, переселив хозяев избы в сарай, нам со взводным командиром спокойнее не стало. Они нападают на нас, делая налёты из дремучего леса, в котором живут вместе с волками и медведями. От их рук погиб мой лучший друг Берг Гюнтер, ты его знала. Помнишь, мы вместе ездили на велосипедах на пикник на Грюнзее? Он погиб ещё летом, когда собирал на лугу полевые цветы. Гюнтер был поэтической натурой. Он очень любил цветы. Они убили его прямо на лугу, где он собирал полевые цветы, чтобы хоть как-то украсить нашу ужасную жизнь в этой ужасной стране. Когда его нашёл наш патруль, он лежал в цветах, как ангел. Мёртвый ангел. Тогда я поклялся отомстить за товарища. И вскоре в рейде мы выкуривали из своих берлог этих русских медведей, поджигая деревни. Враги Рейха не имеют права на жизнь. Ни молодые, ни старые, ни дети. Но ты не думай, что я был в восторге от этой работы. Всю грязную работу выполняли фольксполицаи, набранные из местного гражданского населения. Тоже большие свиньи. Но приходится их терпеть, пока они берутся за всю грязную работу. После нашей победы им одна дорога – в концлагеря для преступного элемента.

Прав фюрер, это нация рабов. Но столько рабов нам просто не нужно. Поэтому жалости нет места, когда они умирают. В здешних краях отличные чернозёмы. Я уже, дорогая Марта, присмотрел для нашего уютного гнёздышка, нашего с тобой поместья, чудесное местечко. Рядом роща и тихая речка. Только вот надо перевешать всех лесных бандитов, что мы и делаем в последнее время. Вчера на русской берёзе, любимом русскими дикарями дереве, мы повесили русскую девушку, почти подростка, связную партизанского отряда. Она была лазутчицей. И заслужила такое наказание. Надеюсь, радость моя, через несколько месяцев мы полностью очистим от русских это райское местечко, в котором мы с тобой после нашей победы обретём долгожданное счастье...».

– Всё! – оборвал командир перевод письма. – Дальше не надо. Дальше дело партизанской тройки.

Он попросил всех, кроме меня, комиссара и Разуваева, выйти из командирской землянки. Партизаны, громко обсуждая услышанное, вышли на вольный воздух и дружно задымили самокрутками.

– В тройку для военно-полевого суда, – начал побелевший Пётр Ефимович, – назначаю тебя, доктор, комиссара отряда и начальника разведки.

– Есть! – бодро ответил Василий, поправляя повязку на голове.

– Мне твоего «есть» не надо. Приказы командира не обсуждаются! Вы все слышали, как они поддерживают свой боевой дух. Что будем делать с пленным?

– Расстрелять гада! – предложил Разуваев.

– Поддерживаю, – сказал Григорий Петрович.

– А ты, доктор? – повернулся ко мне командир.

Я кивнул:

– Согласен.

Пётр Ефимович, странно улыбаясь, покачал головой.

– Нет, не расстрелять, лучше бы – разорвать!

Тогда я подумал, что это фигура речи – «разорвать». И потому только сказал, что почтмейстер не является автором письма. Писал это письмо своей невесте какой-то Карл. Но по законам военного времени выбора не дано и захваченному в плен полевому почтмейстеру.

– Так, – протянул командир, – один вопрос с повестки тройки снят. Теперь вопрос номер два.

– Что ещё? – устало спросил комиссар. – Прозаседались. Да и ужинать уже пора.

– Успеется, – махнул рукой Пётр Ефимович. – Нужно что-то решать с Захаровым.

– А что с ним решать? – спросил Разуваев. – Хлопчик жизнь мне спас в Остаповке. Наградить бы надобно.

– Дрыном наградить! – неожиданно рявкнул командир. – Второй немец на санях сбежал-таки.

– Да и чёрт с ним, – начал было Василий, но Карагодин-старший его перебил: – Этот чёрт скоро с тобой будет. Теперь немцам будет известно, где расположена наша база. За демаскировку базы – расстрел. Приказ был доведён во всех взводах и службах.

У меня по спине пробежал холодок. Белый как полотно Пётр Ефимович был настроен решительно.

– Товарищ командир, – вступился я за паренька, – он ведь ещё мальчишка совсем. Да и от того большого дуба, в дупле которого сидели дозорные, до нашей базы пять вёрст с гаком.

– А псы у них для чего? – возразил командир. – Пустят по следу, найдут живо.

В землянке повисла гнетущая тишина. Казалось, что Климу не избежать жестокого наказания. Зная характер и склонность к немотивированной жестокости своего пациента, я всё-таки ожидал от Петра Ефимовича помилования. Ведь его любимого сына Григория когда-то милосердно приняли в свою семью Пармен и Прасковья Захаровы, родители Клима. Но комиссар молчал, что-то строча в протоколе тройки.

Василий Разуваев прервал молчание.

– Да не сыщут они сроду! – обрадовано сказал он.

– Что вы имеете ввиду? – спросил комиссар.

– А то я имею ввиду, что только с полчаса как кончился снегопад. Часов пять снег шёл. Давно замело у того дуба все следы. А ночью ещё и вьюга всё подметёт. Какие тут следы? Тут даже их овчарки бессильны.

Этот аргумент Разуваева, как мне показалось, убедил командира.

– Ладно, – подумав, махнул он рукой, – ваша взяла. Но от имени командира объяви ему, Василий, три, нет пять нарядов на кухню! Нехай котлы драит и дрова колет. До нашего рейда в Слободу. Посмотрим, как искупать свою вину будет.

 

***

Перепуганный насмерть пленный немецкий почтальон сначала ничего не мог понять. Когда наконец осознал, что с ним хотят сделать, стал плакать и хватать мня за руки, бормоча «пощадите!». И всё повторял, что он простой армейский почтальон, что он за всю войну ни разу не выстрелил из карабина.

Я уже не переводил его слова партизанскому начальству. Приговор был окончательным и обжалованию не подлежал.

По приказу командира плачущего немца подвели к пригнутым к снежному насту березам, привязали пеньковыми верёвками руки и ноги приговорённого к упругим макушкам. Он с мольбой в глазах смотрел на меня, будто я, говорящий на его родном языке, мог принести ему спасение.

Я не выдержал и отвёл взгляд от приговорённого почмейстера.

– На счёт три, – сказал командир, – отпускайте!

Я, видавший разное на войне, отвернулся в другую сторону. Увидел, что то же самое сделали некоторые партизаны. Зинаида Разуваева закрыла рот руками, чтобы не закричать от ужаса.

Макушки ещё молодых, но крепких берёзок, партизаны на счёт «три» резко отпустили – и в две стороны, на запад и на восток, полетели окровавленные части тела несчастного.

 

 

Глава 25. Рекогносцировка

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

11 февраля 1943 г.

Перед рейдом в Слободу, где предполагалось дать решительный бой и отомстить карателям за их бесчеловечные преступления, Пётр Ефимович созвал штабное совещание. Нужно было подробно разработать план боевой операции, которую комиссар отряда Григорий Карагодин назвал «Возмездие». Долго спорили, какое подразделение заходит с тыла, со стороны огородов, а кто в центре забросает гранатами казарму, где размещался взвод немцев.

Спорили до хрипоты. Взводные командиры предлагали свои варианты ночного нападения на оккупированную врагом Слободу. Но к единому знаменателю все эти мнения приведены не были.

Командир угрюмо молчал, постукивая костяшками пальцев по плохо обструганному столу. Сырой и непродуманный план атаки на врага мог привести к большим потерям и без того небольшого партизанского отряда. Ни один из предложенных вариантов не удовлетворял Петра Ефимовича. За месяцы партизанской войны из него получился не только волевой командир, железной рукой укрепивший дисциплину в отряде, но толковый тактик. Уходить от беды Петру Ефимовичу всегда помогала его интуиция, «чуйка», как он сам её называл.

Командир долго молчал, потом спросил у сына:

– Гриша, ты человек образованный. Как бы похитрее и половчее придумать возмездие.. А то у наш начштаба Шумилов только считает себя великим стратегом, да вижу, о его лоб только поросят бить.

Григорий Петрович на минуту задумался и неожиданно обратился ко мне.

– А вы, доктор, в каком чине на Первой империалистической войне были?

– В чине поручика, – ответил я.

– Он при генерале Самсонове личным лейб-медиком состоял, – добавил Пётр Ефимович. – Со штабом чудом вышел из окружения фрицев.

– Со штабом? – переспросил комиссар. – Это хорошо. Значит, что-то кумекаете в военной науке.

– Ещё как разбирается, – подмигнул мне Разуваев. – Полицая в Остаповке с одного выстрела уложил! Вот тебе и Пилюлькин!

Партизаны рассмеялись.

– Пилюлькин? – переспросил Григорий Петрович. – Я бы добавил – Боевой Пилюлькин.

Я знал, что меня в отряде давно так зовут – Пилюлькин, хотя «пилюль», медицинских препаратов для лечения ран и болезней, катастрофически не хватало.

Командир ухватился за мысль сына.

– А если без шуток, – сказал командир, – что перед боем обычно решали в штабе генерала Самсонова?

Я пожал плечами, но ответил так:

– Обычно начинали с рекогносцировки.

– А это что такое?

– Рекогносцировка? Это, если говорить военным языком, разведка для получения сведений о противнике. Её, как правило, проводили командир и офицеры штаба перед предстоящими боевыми действиями.

– Вот! – радостной воскликнул Пётр Ефимович. – И я вам об этом толкую. Мы перед боем, сегодня ночью, с Гришей отправимся на эту, как её?..

– Рекогносцировку, – подсказал я командиру.

– Вот-вот, – кивнул он. – Сами своими глазами увидим, откуда половчее и побольнее можно ударить по фрицам.

– А если патруль? – протянул Водянкин.

– Если бы да кабы, – не зло огрызнулся командир. – В таком ответственном деле на авось не полагайся. На чуйку надейся, а сам не плошай.

– Хорошо, отец. Рекогносцировка принимается, – поддержал командира комиссар. – Только вот подстраховаться не мешало бы.

– Страховка тут простая, – сказал Пётр Ефимович. – Коль через пять, – он взглянул на наручные часы, – нет через шесть часов мы не вернёмся, то ты, Василий, веди отряд в Слободу. На подмогу. Сам пропадай, а товарища выручай. Так ведь, морская душа?

– Так, – кивнул Разуваев, удивляясь смене настроения командира. – Подстрахуем.

Штабное совещание закрыли, а через час отец и сын Карагодины были на полпути в Слободу.

 

***

…Войдя в посад Слободы, командир с комиссаром через занесенную снегом яругу пролезли к амбару, стоявшему метрах в пятнадцати за домом Захаровых.

Со стороны урочища Пустошь Корень взошла полнолицая бледная луна. На ночном зимнем небе пчелиными семьями роились мерцающие звезды.

Зная, что немцы в последнее время даже по ночам патрулируют Слободу, уделяя особое внимание «партизанским домам», из которых кто-то из семьи ушел в лес к партизанам, Карагодины не спешили в гости к Пармену и Прасковье Захаровым.

Как-то Пётр Ефимович сказал сыну, что нужно Захаровых забирать в отряд – немцы жгут партизанские хаты вместе с живыми людьми. Пока акция «Белый медведь» в самой слободе, где находится их полевая жандармерия, приостановлена. Но с приближением Красной Армии, которая, судя по сводкам, которые партизаны слушали по радио, скоро двинется по направлению к Орлу и Белгороду, немцы и их прихвостни сведут со всеми слободчанами старые счёты. Тогда Григорий убедил отца, что ещё не время. Пусть ещё одну зиму перезимуют в тёпой избе. Да и лишние рты в отряде, где сухари к похлёбке без навара строго выдают по счёту, нежелательны.

Удивительно, но в ночь рекогносцировки знаменитая чуйка командира, всегда остро чувствовавшая приближающуюся беду, не потревожила хозяина. Свист летящего в тебя снаряда человек, как утверждал Пётр Ефимович, не слышит. Не жаловался он мне и на вой своего «чёрного пса». Пёс молчал.

Пётр Ефимович, привалившись к стене амбара, задумчиво смотрел в звёздное небо.

– Чего ты высматриваешь там, отец? – прошептал Григорий.

 – Созвездие Пса ищу. Не знаешь, где оно? Вон ковш Медведицы, а псовые звёзды где?

– Не время астрономией заниматься.

В глубине дома Захаровых теплился едва заметный огонек. И это окно манило к себе, притягивало истосковавшихся по домашнему теплу и покою. Вдруг захотелось по старой памяти зайти в гости, проведать Пармена и Прасковью, посидеть за самоваром, поболтать о том о сём…

Но всё это было только в мыслях лазутчиков. Карагодины понимали, как это сейчас опасно и для них самих, и для хозяев дома. Разуваев предупредил, что немцы по ночам патрулируют Слободу на мотоциклах, а у партизанских домов полицая частенько устраивает засады. За связь с партизанами слободчан вешали на центральной площади, виселицы стояли прямо напротив окон кабинета начальника жандармерии Шпрингеля.

– Надо бы после нашего налёта Пармена с Парашкой в лес забрать, – сказал Пётр Ефимович. – Холуи знают, что Захар с Фёдором партизанят. Повесят, когда их черёд придёт.

Григорий вздохнул:

– Места в лесу хватит, а вот с продуктами проблема…

– Не умирай раньше смерти, сынок! Давай понаблюдаем с часок. Со взгорка всё как на ладони.

– А ну-ка, отец, что у тебя за спиной? – заметил на стене амбара приклеенную бумагу Григорий.

– За спиной – Слобода, – ответил командир, но обернулся.

На стене белело какое-то объявление. В лунном свете комиссар молча прочёл отпечатанный в типографии текст. Выше него была размещена фотография.

– Смотри-ка! – сказал Григорий. – Твою фотографию повесили.

– На свою доску почёта? – осклабился Пётр Ефимович. – Какой почёт и уважение. А что пишут?

– За помощь в твоей поимке обещают пятьсот дойчмарок и корову.

– Скупердяи, – сказал Карагодин-старший, срывая объявление. – Продешевили, поганцы.

Пётр Ефимович прислушался к тревожной тишине. На другой стороне яруги, за Свапой, опять залаяла чья-то собака, а потом какой-то пёс принялся молиться на луну, то по-волчьи завывая, то жалобно скуля по-собачьи.

– Слышь? – вздрогнул Пётр Ефимович.

– Слышу, – ответил Григорий. – Собаки хозяйские лают.

– Нет, ты пса чёрного слышишь?

– Какого ещё чёрного пса? – не понял Григорий. – В темноте все кошки и собаки чёрные.. Это шавка Водярина брешет, дурная собачка. Как и сам хозяин.

Петр Ефимович вздохнул, зябко поводя плечами.

– Я тоже его не слышу. Только не пойму: хорошо это или плохо?

С небосвода сорвалась звездочка и, ярко вспыхнув, упала за темневший вдалеке лес.

– А как ты, Гришуня, думаешь, – грустно спросил Петр Ефимович, провожая взглядом сгоревшую звезду, – ОН захочет нам с тобой помочь?

– Кто – он?

– Ну тот, кто там, на небе…

– Бог, что ли?

Пётр Ефимович помолчал, глядя на звёздное небо, потом протянул:

– С Богом-то я не в ладах.

– Не узнаю тебя, отец. Что за настроение? Рано думать о вечном.

– Ну, не вечные же мы. А это уж и не первая моя война. Кажись, навоевался досыта… А эта война затянулась. Как думаешь, скоро мы победим?

Сын не ответил. Он оглядывал спящую Слободу.

– Чего молчишь, сынок?

– А ну сменить пластинку! Давай о жизни думать. – Голос Григория неожиданно приобрёл нотки его дежурных речей на комсомольских собраниях в педтехникуме. – Давай лучше план продумаем, если вдруг патруль и сюда, к Захаровым, завернёт. Тогда по насту на пятой точке вниз, к полынье, откуда Пармен воду носит. Сверху то место не видно – обрыв со снежным козырьком мешает.

Отец кивнул сыну, похвалил его:

– И впрямь, голова ты у меня, Гришка!

У здания школы, где располагалась жандармерия, послышались голоса, потом басовито залаяла собака, на которую прикрикнули по-немецки.

– Слышишь? – спросил отец.

Сын, пряча пистолет в карман полушубка, ответил:

– Слышу, как мотоцикл заводят.

– Немецкая техника неплоха, – ответил командир, – но не рассчитана на русские морозы. И это нам на руку.

– Тихо! – сдавлено вскрикнул Григорий. – Сюда едут!

За поворотом послышался треск мотоцикла, по стене амбара замелькал бледный свет фары.

Петр Ефимович достал наган, сжал его замерзшими пальцами. Он хотел было подбодрить испугавшегося сына, с ужасом смотревшего то на отца, приготовившегося к перестрелке, то на неумолимо приближающийся свет фары немецкого мотоцикла. Мотоцикл урчал уже совсем рядом, яркий свет фары озарил весь изволок([9]).

Григорий услышал, как отец взвел курок. Зная горячий характер отца, подумал: «Бабахнет сдуру – и что тогда? Что два пистолетика против немецких автоматов?».

И тут сын, содрав свои каляные, несгибаемые от холода рукавицы, ухватился за отцовский наган, пытаясь вырвать оружие. Но тот только удивлённо смотрел на дрожащего сына, но не выпускал холодную сталь револьвера из скрюченных от холода пальцев.

Фара остановившегося у овина мотоцикла еще какое-то время освещали амбар и крыльцо захаровского дома, потом мотор, чихнув, стих, свет погас.

– Быстро вниз! – потянул за рукав сын отца. – К полынье!

Они, как это делали в молодости, скатились по ледяной дорожке к реке, затормозив у большой проруби.

– Лежи тихо! – прошипел Гриша.

 Наверху послышались голоса. И кто-то сказал по-немецки:

– Raus, Hundchen([10])!

Из мотоциклетной коляски на снег мягко выпрыгнула черная немецкая овчарка. Гришка, следивший за тем, что делается наверху, в лунном свете разглядел коричневые подпалины на ухоженной шерсти. Пёс зевнул, широко открыв пасть, и послушно сел между двумя немцами и молодым полицаем. В русском парне Григорий узнал Толика по кличке Шнурок, сына Маркела Шнурова. Со Шнурком он учился в Орловском техникуме. На рукаве Шнурка белела повязка полицейского. Собака, которую подняли в неурочный час, опять сладко зевнула.

– Das ist schone Hund, Diter!([11])

– Ja, ja, Hanz.

 Тем временем луна, полностью выйдя из-за тучи, предательски залила всё своим светом. Григорий вжался в снег, но не мог оторвать взгляда от троицы. Немцы были в пятнистых комбинезонах, надетых поверх полевой формы. На головах – каски с поднятыми мотоциклетными очками. На груди висели автоматы. Комиссар разглядел заткнутые за ремни гранаты на длинных деревянных ручках и подсумки с запасными магазинами для автоматов.

Солдаты закурили и, посмеиваясь, о чём-то переговаривались между собой. Потом немцы обратились к Толику Шнурову. Шнурок что-то сказал, сильно жестикулируя и указывая стволом винтовки в сторону дома Захаровых. Иногда Толик вставлял в свою речь исковерканные немецкие слова. Немцы молча кивали, показывая, что они понимают полицая.

Шнурок, подхалимски улыбаясь, жестом попросил у немцев сигарету. Один из них бросил полицаю пачку, упавшую возле ног Толика. Шнурок сказал «битте», подобрал начатую пачку солдатского курева и щелчком вышиб сигарету. Потом долго щелкал бензиновой зажигалкой, сверкая кремневым камнем. Наконец фитиль загорелся, осветив лицо курильщика.

Пётр Ефимович, слыша только звуки происходящего на верху обрыва, шевельнулся. Он лежал на краю проруби, уткнувшись лицом в рукав полушубка. И Григорий с ужасом увидел, что спина отца вздрагивала от неожиданно начавшегося приступа. Григорий, глядя на дёргавшегося отца, боялся пошевелиться.

– Тише! Тише! – горячо зашептал Григорий. Но кашель отца вместе со сдавленными хриплыми стонами вырывались из-под рукава его полушубка.

«Если ветер поменяется в нашу сторону, – пронеслось в голове Григория, то собака обязательно нас учует. А если его хрипы усилятся, то немцы засекут нас и без собачьего носа».

Долговязый немец, докурив сигарету, окликнул Шнурка и повел дулом автомата в сторону окон дома. Там, за стеклом, замерцал слабый огонёк лампы.

– Яволь, герр Дитер! – козырнул Шнурок, и по-русски позвал собаку: – Вара! За мной!

Сука вдруг задрала морду в звездное небо и тихо завыла, глядя умными жёлтыми глазами на бледный диск луны.

Кашель у Петра Ефимовича усиливался. Теперь рукав полушубка уже не глушил клокотавшие в груди отца звуки старой болезни. Гришка, холодея сердцем, крепко зажал рукой рот отца.

– Тиха-а-а!..

Пётр Ефимович, задыхаясь, засучил ногами.

– У-у-у… – улетал в стылое февральское небо его предсмертный вой

– У-у-у… – вторила ему Вара.

– Молчи, молчи!.. Замолчи же! – все сильнее зажимал воющий рот отца Григорий. – Замолчи!..

Но отец уже не слышал сына – его бил жестокий припадок падучей болезни.

И тогда сын сжал горло отца.

Пётр Ефимович дёрнулся, громко всхрапнул, пуская густую белую пену изо рта… И затих, дёрнувшись всем телом последний раз.

– Was ist los([12])?!. – насторожился Дитер, не понимая, откуда исходит этот странный звук.

Гришка, испугавшись, что немцы опознают труп главного «лесного бандита», чей портрет красовался на листовке, пнул ногой обмякшее тело отца, столкнув его в прорубь. Течение крутануло полушубок в чёрном водовороте омута, и тело командира «Мстителя» с пузырями и бульканьем ушло под лёд. Туда же полетел и револьвер комиссара, который он вытащил для самообороны, но тут же отказался от этой мысли и бросил его в речку.

А сверху с автоматами на животе по ледяным ступеням, прорубленным Парменом, спешно спускались немцы. Впереди их, вывалив язык, царапая когтистыми лапами лёд, неслась немецкая овчарка. Псина за повод тащила за собой Шнурка. Тот матерился и орал:

– Стой, сука! Угробишь!..

Вара неслась к своей добыче. Целеустремлённо. Бесповоротно. Без страха, который сковал Григория. Служебная собака, натасканная на людей как на желанную жертву, за что её ждало вкусное вознаграждение, не слушала Шнурка, пытавшегося притормозить её стремительный бег. Только вперёд смотрели горящие жёлтым светом глаза собаки, не знавшие жалости. И Грише казалось, что из-под когтей пса сыпалось не крошево заледеневшего снежного наста, а летели снопы искр ангела смерти.

 

 

Глава 26. Раньше смерти не умрёшь

 

Вара неслась к Григорию, тяжело дыша, оскалив клыкастую пасть. В мертвом свете полной луны комиссар хорошо видел, как медленно, неестественно медленно падала на девственно белый наст слюна с оскаленных клыков.

Он вспомнил о ноже-штыке, который перед рейдом в Слободу передал ему отец, но не сделал даже попытки, чтобы достать оружие – страх сковал все его члены. Григорий, не мигая, смотрел в страшные холодные глаза огромного пса, который несся на него только с одной целью – вцепиться в его горло и задушить. Пёс приближался к нему с неумолимой быстротой. Вот уже различим окрас овчарки – серая шерсть с тёмными полосами на спине, похожими на подпалины от пожара. Стремительно приближались жёлтые глаза и росло чёрное пятно под правым глазом собаки, будто хозяин пометил пса, чтобы не потерялся.

Григорий в ужасе закрыл глаза. Хотелось только одного: конца этого кошмара.

 

Вара прыгнула на Карагодина за метр до своей жертвы. Зубы её впились в шею Григория. Комиссар упал. Снег окрасился кровью. Казалось, всё кончено. Но пёс неожиданно разжал пасть, ослабив мёртвую хватку. Потом облизнулся и поставил тяжёлую лапу на поверженного противника. Он часто дышал и ждал своего хозяина.

Немец подбежал к Григорию, ткнул в лежавшее на снегу тело стволом автомата и погладил овчарку.

– Guter Hund([13])!

Григорий, поняв, что собаку от него оттащили, пошевелился и прохрипел, зажимая рукой сочившуюся из шеи кровь:

– Спасибо, господин офицер. Данке шон.

Немец пнул его сапогом и что-то процедил сквозь зубы. По всему, выругался по-немецки. Потом что-то сказал собаке и крикнул Шнурку:

– Эй, русский! Бери собака!

Подбежал запалённый Толик, подобрал вырванный Варой поводок.

 – Благодари, Гришка, герра Дитера! – нагнулся он к Карагодину. – Ты им зачем-то живым еще нужен. А так бы сожрала тебя Вара. У-у, зверюга!

Григорий смотрел на Шнурка бегающими и ничего не понимающими глазами.

– Партизанен? – спросил Дитер, ещё раз пнув сапогом Григория.

Карагодин молчал.

– Партизанен, партизанен, – закивал Шнурок. – Он в лес с батькой своим, фатером, ушёл – вальд геен, форштеен?

– Schmutzige Bandit, – плюнул на Григория второй немец. И жестом показал, чтобы он встал. – Тафай, тафай!

Григория попытался встать. Его шатало как пьяного. Теперь он смотрел только на короткие сапоги немца, от которых, как ему показалось, зависит исход ужасной ночи. И он, забыв о ране на шее, плохо понимая, что делает, опять упал на колени и пополз к этим сапогам. Только бы жить… Только бы жить… Любой ценой.

– Не умри раньше смерти, – сплюнул на него Шнурок. – Вставай. И иди в хату Захаровых.

Григорий поднялся, опустив голову стал карабкаться наверх. Немец сзади грубо подталкивал насмерть перепуганного Григория автоматом.

Когда подошли к крыльцу, Шнурок спроси:

– Климка и Фёдор Захаровы в лесу?

– Да, – кивнул Гришка.

– Ответят позже, а ты, Чертёнок, жить хочешь?

– Хочу, Толик.

– Тогда участвуй в акции устрашения. Это единственный шанс.

– Как?

– Как, тебе покажут немцы. У них две канистры бензина на мотоциклетке. А я проинструктирую. Ты мне вот что скажи: где батька твой?

– Утонул, – после паузы глухо произнёс Григорий. – Мы когда звук мотора услыхали, на лёд реки скатились. Так он прямо в прорубь угодил.

Полицай сощурил и без того узкие глаза.

– Врёшь…

– Утонул, – повторил Григорий.

– Жаль, – вздохнул Шнурок. – Мне бы корова не помешала.

Он достал мятую пачку немецких сигарет, закурил, пуская дым в лицо Григория.

– Папку моего Климка Захаров пришил из обреза. Так, Чертёнок?

– Я не знаю, – прошептал Карагодин. – Они с Разуваевым и доктором в вашу деревню приходили. Больше ничего не знаю…

Немцы достали из мотоцикла канистру, поставили её рядом с Варой, которая, облизываясь, поглядывала в сторону Карагодина.

– Эй, руссишь швайн! – позвал Шнурка Дитер. – Арбайтен!

– Ну хватит, Гриша, языками трепать, – сказал Шнурок. Потом, как лакей, почтительно склонив голову ответил своим хозяевам: – Айн момент!

И винтовкой больно тыкнул Григория под лопатку.

– Давай, топай! Акция начинается…

И подтолкнул всё ещё трясущегося Григория к мотоциклу.

– Шнеллер за канистрой, герой!

Карагодин плохо гнущимися пальцами ухватился за ледяную ручку канистры, тащил её к дому, теперь понимая, зачем немцы привезли канистры с бензином.

Тот, которого звали Дитер, что-то тихо сказал Шнурову. Потом оба немца вошли в темный дом Захаровых. Через минуту там зажглась керосиновая лампа, послышались причитания Прасковьи. Потом распахнулась дверь, и смеющиеся немцы вытолкнули автоматами на порог слободского великана – её мужа. Пармен до войны работал в колхозной кузнице. За год до начала войны при подъёме двигателя гусеничного трактора оборвалась балка, которая сильно повредила кузнецу ногу. Сначала Лукич хотел её ампутировать, боясь начавшейся было гангрены. Но, в конце концов, ногу Пармену спасли. Только двойной перелом стопы сделал Пармена хромым. Он сильно припадал на левую ногу, которая стала на несколько сантиметров короче, ходил только с костылём. Медицинская комиссия не рассматривала никаких вариантов по призыву Пармена Захарова в Красную Армию в июле сорок первого. Однако к своим пятидесяти годам сильно прихрамывавший кузнец не утратил силы в натруженных руках.

Но, как говорится, против лома нет приёма. Да и против автоматов с голыми руками не попрёшь. Хотя кузнец вёл себя вполне достойно. И даже дерзко, можно сказать.

– А ну, осади! Шибче не могу, аспиды. Дайте костыль возьму, – огрызнулся Пармен и получил очередной удар автоматом в спину.

– Тафай, бистро!

Босой Пармен в исподнем белье ступил на снег, увидел младшего Карагодина с залитым кровью лицом.

– Что же эти ироды с тобой, Гришаня, сделали?

Шнурок вывел на крыльцо Прасковью, супругу Пармена. Та, кутаясь в шерстяной полушалок, с ужасом смотрела на происходящее.

– Тафай! Телай акция! – приказал Шнурку Дитер.

Второй немец подмигнул Параше:

– Бабка, шнапс, сало, яйца!.. Карашо.

Прасковья потеряно прижалась к косяку двери, бросая вопросительные взгляды то на Шнурка, то на мужа.

– Чего зенки выпучила? – засмеялся Шнурок. – Иди, накрывай на стол, встречай дорогих гостей.

Прасковья потянула за концы полушалка, кутаясь поглубже в него, с вызовом бросила молодому полицаю:

– Ты, дружок, коль хочешь быть в чести, в гости к людям не части.

Пармен нахмурил косматые брови, сверкнул колючим взглядом.

– На варке([14]) тебе накроют, – прогудел он. – А ты, Гришенька, заходь в хату. Парашка тебя перевяжет, кровь уймёт.

– Тафай, тафай, рапотать! – подгоняли Шнурка немцы. – Акция!

Полицай открыл канистру. Толкнул в бок Григория.

– Иди, окропи своих благодетелей, Гриша.

И сунул в карман Карагодина зажигалку.

– А потом дашь им огонька. Вон дед хромоногий босой, озяб сильно.

И тут же сорвался на крик:

– Чего стоишь как пень? Выполнять! Понял, сука?

Гриша, вздрогнув, прошептал:

– Понял…

 

***

Карагодин стоял, опустив голову, шумно дышал. Кровь уже запеклась, больше не капала на пол. Но шею он повернуть не мог – острая боль пронзала порванные овчаркой мышцы.

– Чего застыл? – спросил Шнурок. – Жить не хочешь? Могу и тебя окропить бензинчиком…

Карагодин напряженно смотрел поверх головы Шнурка, туда, где два немца с интересом наблюдали за продолжением спектакля.

Словно очнувшись от сна, Григорий плеснул немного бензина на ноги Пармена и Прасковьи. Те молча, без мольбы, а скорее даже с какой-то жалостью во взгляде смотрели на Гришку, которого в детстве спасли от голода и детской колонии для беспризорных детей.

– Да не жалей, не жалей горючки, – поучал Шнурок. – У немцев этого добра много.

Григорий приподнял канистру, но достать до головы высокого Пармена не смог – облил ему бензином плечи, потом обильно полил обездвиженную от страха его супругу. Параша, не мигая, с удивлением смотрел на Григория, которого когда-то приютила и согрела любовью и заботой. И лишь причитала: «Господь с тобой, Гришенька! Господь с тобою…».

Шнурок достал пистолет и дослал патрон в ствол.

– Ну, поджигай!

Григорий понял – не подожжёт, Шнурок пристрелит. Тогда зажмурившись, он взял паклю из рук полицая, щёлкнул зажигалкой.

– А теперь ходу отсюдова! – закричал полицай.

Живыми факелами вспыхнули Пармен и Параша, их огненные силуэты заметались по хате. Занялся пол, на который попало немало бензина.

Вслед за Шнурком на крыльцо выскочил Гришка. Обернулся на окно горницы и совсем близко увидел обезумевшее от боли и страха лицо заживо горевшей женщины, которую когда-то называл мамой.

Немцы теперь стояли у своего мотоцикла, курили и спокойно наблюдали, как горит дом с его хозяевами.

– Es brennt gut([15])! – кивнул Дитер своему напарнику.

– А что с этим, герр Дитер, делать? – показав стволом пистолета на Гришку, спросил немца Шнурок.

Тот рукой показал на дверь амбара.

– Пшёл туда, сучонок карагодинский! – ногой под зад подтолкнул полицай Гришку к амбару. – Посидишь до утра. А утром на площади принародно повесим. Пшёл, убивец!

Комиссара отряда затолкнули в тёмный амбар, заперев дубовую дверь на массивную задвижку.

А дом Захаровых брызнул в багровое от зарева пожарища небо огненным шаром искр. Это рухнула крыша, похоронив под собой обгоревшие останки Пармена и Прасковьи.

 

 

Глава 27. Судная ночь

 

Немцы пытались завести мотоцикл, мотор которого забарахлил, постояв на морозе. Дитер лихорадочно нажимал сапогом на стартёр, но мотоцикл не заводился.

– Давай, герр Дитер, подтолкну! – услужливо предложил Шнурок и влез из коляски. – Герр Ганц, хильфе мне, бите!

– Fahr zur Hölle!([16])

 Заволновалась овчарка. Пёс повёл носом в сторону Орловского большака, залаял, начал рваться из коляски, куда его усадил хозяин.

– Partisanen! – раздался панический крик Ганца, спрыгнувшего с заднего седла мотоцикла. Он подскочил к краю обрыва, хотел было по ледяным ступеням съехать на лёд реки, чтобы перебраться к зданию полевой жандармерии, но застыл в нерешительности. Бежать было некуда – партизаны уже отрезали все пути отступления.

Из оврага, как гром средь зимнего неба, застрекотали автоматные очереди, ударили раскатистые одиночные винтовочные выстрелы. Около двух десятков партизан «Мстителя» с криком «ура» уже бежали к пожарищу на выручку командиру и комиссару.

 

Клим первым оказался у заглохшего мотоцикла. Немцы стояли с поднятыми руками.

– Сволочи! – крикнул он. – Дом спалили вместе с родителями!..

И, схватив брошенный Дитером автомат, очередью скосил немцев.

У амбара заметил фигуру полицая.

– Климка, постой что скажу, – начал было Шнурок, отбегая от амбара, дверь которого для надёжности подпёр бревном. – Это не я… Гришка, я тебе всё расскажу…

Но договорить полицай не успел. Клим нажал на курок немецкого автомата. Полицай, ойкнув, завалился на бок, засучил ногами в предсмертной конвульсии.

– И этому капут! – послышался голос подбежавшего Тараса Шумилова.

Вытащив из люльки канистру с бензином, Шумилов облил мотоцикл горючкой и, крикнув Климу «Поберегись!», поджёг фашистскую технику.

 

Разуваев, командовавшей ударной партизанской группой, распорядился, чтобы группа Тараса Шумилова зашла в тыл немцам через куток, где горел дом Захаровых. А взвод, которым командовал Фёдор Захаров, в это время забрасывал гранатами здание жандармерии. Вспыхнул факелом стоявший у школы бронетранспортёр, его подожгли бутылкой с зажигательной смесью. Одновременно ударили по длинному зданию пенькозавода, где в помещении заводоуправления немцы устроили казарму для комендантского взвода. Пленных не брали. Выбегавших из подожжённого здания в одном исподнем немцев укладывали огнём из винтовок и трофейных автоматов. Не забыли партизаны и про подвал комендатуры, где немцы держали слободчан, приговорённых к смерти за сотрудничество с партизанами. Всех арестованных выпустили на волю.

Сердце Фёдора разрывалось от дурных предчувствий, когда он увидел пожар на кутке, где стоял отчий дом.

– Товарищ Разуваев, – обратился он к Василию. – А Климка где воюет?

– Дуй к нему на куток! – скомандовал матрос. – Вишь, дом ваш там пылает.

Фёдор вытряхнул из валенка набившийся туда снег и рванул к брату короткой дорогой. Через пять минут он со стороны огородов заходил к амбару Захаровых. Огонь его не достал. Федя перелез через соседский плетень и тут услышал стоны и голос, доносившийся из амбара:

– Товарищи! Дорогие мои товарищи! Я, комиссар отряда, здесь! Освободите меня!

Фёдор бросился к амбару, отбросил в сторону подпиравшее дверь бревно и отодвинул засов.

– Товарищ комиссар! – радостно воскликнул Фёдор. – Живой!..

Подоспевший Клим на ходу распахнул фуфайку, оторвал от рубахи большой шмат материи.

– А это зачем? – не понял брат.

– Не видишь, комиссар ранен в шею, – сказал младший брат. – Его срочно перевязать нужно, а то кровью изойдёт.

Но комиссар, держась за шею одной рукой, другой оттолкнул Клима.

– Где пёс?

– Какой пёс? – не понял Клим.

– Пёс, он тут был, – комиссар говорил так, будто бредил. – Он всё видел… Его нельзя оставлять в живых!

– Да что за пёс такой? – ничего не понимая, спросил Фёдор.

– Немецкая овчарка… Серая, с подпалинами… Под правым глазом чёрное пятно большое... Они ею меня травили. Её нельзя оставлять в живых!

– Свищи теперь в поле, – присвистнул Федя. – Смылся ваш пёс. Да и чего животному мстить? Животное хозяину служит. Ежели хозяин зверь, то даже ласковая собака зверем станет.

Пока Федька перевязывал Григория Петровича, Клим расспрашивал пленника, которого они вызволили из заточения.

– А командир где? Где Пётр Ефимыч? – прислушиваясь к звукам затихающего боя, спросил Клим..

– Убили отца, – со слезами на глазах выдавил из себя Григорий. – Убили сволочи, а тело его в прорубь сбросили.

– Как убили? – не дошло до Клима.

– Ножом по горлу Шнурок полоснул, – сжал кулаки комиссар. – И меня тоже, но я дал отпор. Вот этим штыком отбился.

И Гришка достал немецкий нож-штык, которым его ещё в отряде вооружил отец. Фёдор сильно удивился, что немцы даже не обыскали партизана, прежде чем посадить пленника под замок.

Григорий это почувствовал, сказал, что ножны штыка были пришиты к полушубку.

– А как немцы-то вас взяли? – разглядывая нож-штык, спросил Клим. – В засаду попали?

– На патруль у вашего дома нарвались, – размазывая кровь по лицу, говорил Григорий Петрович. – Немцы с большущей овчаркой и Шнурок, сын Маркела, тоже с оружием. Напали неожиданно, сзади. Отца под лёд, а меня ранили в шею, в амбар бросили. Хотели на другой день на площади повесить, если сам, мол, от потери крови не подохнет...

Комиссар дальше не мог продолжать свой горестный рассказ – затрясся всем телом, зарыдал, глотая слёзы, которые текли по окровавленному лицу.

– Изверги! – выдавил Клим.

– Они и дом ваш сожгли, – глядя на затухающее пожарище, тихо сказал Григорий. – Вместе с Парменом и Прасковьей сожгли… Живьём.

И рыдания вновь задушили комиссара.

– Не могу… Не могу говорить об этих зверях! Отомстим! Все-ем им отомстим – и фашистам, и их прихвостням!

– Если бы не вы, дорогие братья мои, – всхлипывая, продолжал Григорий, – и меня бы уже в живых не было. Хотели, наверное, пытать, чтобы выведать расположение базы. Потому сразу и не казнили. А тут вы…

И, успокаиваясь, добавил, обняв Клима и Фёдора руками пахнувшими бензином.

– Век не забуду, родные мои! До гробовой доски помнить буду своих спасителей.

Братья Захаровы помогли комиссару подняться на ноги, перевязав рваную рану на его шее. Потом постояли над догоравшей хатой, сняв шапки.

– Пойдём, брат, – Фёдя положил руку на плечо Клима. – Царство небесное нашим родителям. А после войны отстроимся. Поставим новый дом. Дубовый. С воротами и резными ставнями.

Клим вздохнул.

Судная ночь заканчивалась. Светало.

 

 

Глава 28. Улица Петра Карагодина

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

Краснослободск,

50-е годы прошлого столетия

После войны жизнь в Краслободске наладилась быстро. У русских есть одна замечательная пословица, которая могла родиться только в многострадальной России, история которой есть история больших и малых войн. Русские о беде сложили немало грустных песен и присловий. Но мне больше по душе эта, оптимистическая – беды жучат, но беды и учат.

У Клима Захарова война отняла дом, родителей и левую руку. После освобождения района войсками Центрального фронта Клима и Фёдора призвали в действующую армию. Оба воевали в пехоте. Оба были тяжело ранены – Клим в боях за Польшу, а гвардии сержант Фёдор Захаров дошёл до Кёнигсберга.

Домой Федя возвращался через Литву. И угораздило же его сойти на какой-то литовской станции, чтобы купить у привокзальных торговок какой-нибудь еды. Пока торговался с тётками, поезд ушёл. Решил добираться на армейских попутках. И где-то в лесу, когда с другими демобилизованными победителями ехал на родину, их обстреляли лесные братья – литовские националисты. Троих солдатиков похоронили там же, в неблагодарной Литве, которую русские солдаты освобождали от нацистов. В родные пенаты Фёдя добрался только через год после Победы. Где и с кем странствовал, гвардии сержант Захаров никому не рассказывал, даже брату своему отвечал неопределённо: умный не догадается, дурак не поймёт.

Ладно, не хочешь – не говори. Только вот вернулся он, будучи сильно больным. И тут от меня уже не скрыл причину своей болезни. Оказалось, что в какой-то кабацкой драке с литовцами ему отбили левую почку. Слава Богу, что попал к нашим врачам в военный госпиталь. Фёдору сделали операцию, почку удалили. С тех пор, как вернулся в Краснослободск, живёт с одной почкой и состоит у меня на учёте в нашей районной больнице.

Климу повезло больше. Младший брат после ранения под Млавой попал в госпиталь, где ему ампутировали левую руку. Он вернулся в Краснослободск инвалидом, с двумя боевыми орденами – Красной Звезды и Отечественной войны. Но не потерялся в послевоенных водоворотах жизни. Устроился в артель инвалидов «Победители» плотником. И научился одной рукой плотничать так, что и двуруким за ним трудно было угнаться. В 1952-м Клим Парменович женился – сошёлся со скромной девушкой из простой слободской семьи по имени Дарья. А к июню 1953 года, когда Иосифу стукнуло четыре месяца, Клим с Фёдором врезали балку в верхний венец нового сруба. Как шутил Клим, «до великого переселения захаровского народа из землянки», в которой жила семья после той страшной ночи в феврале 43-го, в новый дом было уже рукой подать.

Я врач и кому как не мне знать, что у каждого своя болячка болит. Но вот наблюдал я за своими соседями по улице Коминтерна, братьями Захаровыми, и не переставал удивляться оптимистическому характеру русских людей. Оба стали инвалидами, а судьбу не кляли, на власть не роптали. Их любимым присловьем были слова, которые ранее я никогда не слышал от инвалидов – увечье не бесчестье. Удивительные люди, которые были настоящими солдатами, защитниками Земли русской, росли и мужали на моих глазах. Простые русские мужики, чуравшиеся громких слов и горячих аплодисментов, когда со слободских послевоенных трибун летели здравицы в честь новых руководителей страны. «Одной рукой в ладошки не похлопаешь», – грустно улыбался Клим. Но эти люди крепки не дежурными клятвами в верности партии и правительству.

Такие вот люди. Не винтики, не гаечки государства Российского, социалистического. Их не подстрижёшь под одну гребёнку. Они сами с усами. Ничего у власти не просят. Живут по принципу: умел взять, умей и отдать.

Спрашиваю как-то Клима, когда тот только-только затеял свой дом новый ставить. Говорю ему: ты же партизанил, воевал героически, имеешь все права, чтобы вам с Фёдором помогли дом построить. А он только улыбается в ответ. Говорит, что он сам плотник и хорошо знает, что семеро плотников прямо столб не поставят.

Два инвалида и такой дом сами построили! Смотрел я на их ладную работу, которой они занимались в свободное от основной работы время, на результаты их уже мирного труда и думал: «Нет, не победить такой народ. Никому сроду не победить. И дети их такими будут. Каково семя, таково и племя».

Новый дом Захаровых теперь стоит на улице Петра Карагодина. Стараниями Григория Петровича улицу Коминтерна переименовали в улицу Петра Карагодина. Заслужил командир «Мстителя». Тогда, в 43-м, тело Петра Ефимовича так и не нашли. Да никто и не искал, должно быть – не до того было, когда немецкий сапог ещё почти год русскую землю топтал.

После освобождения района регулярными частями Красной Армии, партизан, подходящих по возрасту и здоровью для призыва, отправили воевать на фронты Великой Отечественной. Григория Петровича оставили в Краснослободске, получившем статус посёлка городского типа. Партизанского комиссара наградили орденом Боевого Красного Знамени и на районной партийной конференции избрали первым секретарём Краснослободского райкома партии. Тогда-то, как я уже писал выше, глава района добился от областных властей, чтобы улица носила имя его отца. Раз нет могилы героя, то пусть имя живёт в названии улицы.

Григорий Петрович, примерив на себя эту высокую должность, со временем стал чувствовать себя в ней так же свободно и удобно, как в хорошо сшитом мастеровитым портным костюме – нигде не морщинило и не жало. Парадный костюмчик сидел как влитой. И никого в Слободе как-то не удивило, что вскоре Григорий женился на дочери первого секретаря обкома Богдановича Ольге. И хотя дом Карагодиных чудом уцелел во время оккупации и акций устрашений, сразу после свадьбы Григорий Петрович поставил на бюро «вопрос об улучшении жилищных условий в связи с созданием новой советской семьи». Бюро проголосовало единогласно. Вопрос предстояло решать инвалидной артели «Победители»

Бывшие фронтовики, меченые проклятой войной, постарались на славу. Дом поставили большой, двухэтажный, с высоким резным крыльцом. Именно такой дом нарисовал в тот год известный советский художник, иллюстрируя пушкинскую «Сказку о старике, старухе и золотой рыбке». Книжку эту я купил в областном центре для своего любимого сына Павла на его трёхлетие. Но и дом реальный, настоящий, сработанный руками бывших партизан и фронтовиков, подошел бы и столбовой дворянке, и царице – владычице морской. Но предназначался он самому большому слободскому начальнику – Григорию Петровичу Карагодину. Волею судьбы в 50-е годы ставшему, как и его незабвенный батюшка, моим постоянным пациентом.

 

Я пытался установить причину epilepsia Григория Петровича – виновата ли тут генетика (профессор Гельгард утверждал, что болезнь эта относится к категории наследственных заболеваний) или же она возникла в результате жизненных потрясений, что подтверждало бы мою теорию, что история болезни пациента – это история его жизни. К большому моему сожалению, мой пациент кроме эпилепсии на моих глазах становился хроническим алкоголиком. Ни дня без водки. Это после войны стало принципом жизни Григория Петровича. И это только усугубляло и осложняло лечение эпилепсии у Г.П.К.

Несмотря на мои усилия приступы болезни у моего пациента стали учащаться, пароксизмы становятся более глубокими и продолжительными по времени. Отцу Григория Петровича хорошо помогали гипнотические сеансы. Решил применить этот метод и на сыне.

На первом же сеансе, когда я ввёл Г.П.К. в гипнотический транс, он рассказал подлинную историю гибели своего отца, Пармена и Прасковьи. Мельчайшие подробности той ужасной истории, произошедшей в памятную и мне февральскую ночь 1943 года, были переданы с предельной реалистичностью и точностью. Это явно не галлюцинации больного. Это карма, которая пусть через годы, но всё-таки настигла пациента. Чтобы убедиться в чистоте своего эксперимента, я его ещё дважды продублировал и дважды мой пациент, с небольшой интерпретацией событий, повторил то, что говорил во время первого сеанса.

Конечно, долг врача лечить, а не судить. Но мне непонятно, как этот человек мог абсолютно внешне спокойно жить и не тяготиться содеянным? Или, правда, совесть не дым, глаза не выест? Да и кто бы узнал эту ужасную правду, если бы не пароксизмы Григория Петровича?! Пёс с большим чёрным пятном под правым глазом, которого в гипнотических сеансах Г.П.К. приказывал срочно найти и убить как главного свидетеля его преступления? Если бы братья наши меньшие умели говорить… Если бы да кабы…

 

 

Глава 29. Пароксизмы Г.П. Карагодина

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

05.03.1953г.

Сегодня ко мне в очередной раз обратился Г.П.К. с жалобами на начавшиеся ещё год назад судороги и галлюцинации – как слуховые, так и зрительные – перед началом очередного приступа. Я хорошо знал его отца, страдавшего epilepsia. У сына диагностирую симптоматическую эпилепсию. (Пытаюсь найти подтверждение гипотезы профессора Гельгарда о наследственной реверсии этой психической болезни.)

Неоднократные жалобы на (petit mal) малые эпилептические припадки с внезапной потерей памяти и судорогами отдельных мышц.

Клиническая картина.

Припадкам предшествует та же аура, которая была у его отца – П.Е.К. По словам больного, он слышит «вой пса», а потом начинаются зрительные галлюцинации: он видит «того самого пса с чёрным пятном под правым глазом». Во время припадка больной замолкает, лицо бледнеет, взгляд останавливается. Руки и ноги больного вытягивались, челюсти сжимались, зубы стискивались.

 

10.08.1953г.

У пациента случился большой пароксизм, во время которого отмечалось хриплое дыхание, изо рта выделялась слюна, окрашенная кровью из-за прикусывания языка и оболочки щёк.

Описание пароксизма.

Пока сознание моего пациента не было утрачено на пике припадка, он явственно видел живыми погибших в 1943 году Пармена и Прасковью, воспитывавших его некоторое время в детстве. После глубокого припадка несколько страдает краткосрочная память. Его долгосрочную память болезнь не затронута. Он хорошо помнит всё, что потрясло его в прошлой жизни и стало спусковым крючком болезни epilepsia.

 

18.02.1954г.

Сегодня аура большого припадка у больного опять сопровождалась слуховыми галлюцинациями – «воем пса». Затем, по словам пациента, возник безотчётный страх и пришли зрительные галлюцинации: «от горящего дома шли призраки Пармена и Прасковьи». Он пытался спрятаться от горящих огнём призраков, но не мог пошевелить ни одним членом своего одеревеневшего тела.

Ввёл пациента в гипнотический транс, во время которого больной во всех подробностях рассказал реальную историю гибели командира отряда «Мститель» и жителей одного из домов посада по улице Коминтерна Пармена и Прасковьи Захаровых.

Особо подчёркиваю, что после окончания гипнотического сеанса мой пациент не помнил, на какие мои вопросы отвечал в трансе и что говорил. То, что я узнал от Г.П.К. сегодня, записываю в медицинскую часть своих воспоминаний. Разумеется, памятуя о главном постулате клятвы Гиппократа «не навреди!», я не имею права разглашать сведения, полученные мною от пациента с помощью гипнотического транса.

 

***

Круглолицая луна выкатилась из-за туч и повисла в глубине сада. Григорий, откинув одеяло, спустил ноги с кровати. Ольга крепко спала, раскинув шелковистые русые волосы по большой подушке. Он подошёл к окну, дрожавшей рукой открыл его. В спальню вошли ночные звуки и запахи весеннего сада.

В такую ночь ему всегда не спалось. Лунный свет волновал его, будил страшные воспоминания, которые так хотелось забыть. Жена повернулась на другой бок, но не проснулась, только пошевелила губами, будто беззвучно с кем-то поговорила во сне. Вспомнились стихи поэта: «Выйдем с тобой побродить в лунном сиянии, долго ли душу томить в тёмном молчании». Подумалось: это прямо про его «тёмное молчание»… Томит, ещё как томит оно томившуюся в жутком молчании душу!

В глубине сада радостно защёлкал соловей, ночной певец, которого он так любил в детстве слушать, сидя у тихой воды реки. Сегодня его любовная песня не настроила на лирический лад. Глядя на ночное светило, он беспричинно заволновался. Но через минуту его захватило странное чувство – страх, перемешавшись с непонятным восторгом, стал подниматься со дна души к самому горлу, сжимая его железными пальцами.

– У-у-у… – завыл вдруг в голове проклятый пёс.

Он обхватил голову руками, закрыл глаза.

Не помогло. Удивительно, но и с закрытыми глазами он продолжал прекрасно видеть всё, что происходило вокруг него. Он чувствовал, нет он абсолютно точно знал, что они придут именно сегодня. Только не предполагал, что сегодня их будет трое.

Сначала в нос ударил запах бензина и уже затем на дорожке, посыпанной песком, ведущей от дубовых тесаных ворот к крыльцу дома, показалась страшная троица. Пармен и Параша шли тяжело, медленно, с остановками и всё пытались ладонями стереть с волос и одежды бензин, нестерпимый запах которого не давал Григорию вдохнуть полной грудью свежего ночного воздуха.

Он протёр глаза, пытаясь получше разглядеть вторую расплывчатую фигуру. И вдруг вскрикнул от неожиданности – за супружеской парой тоже медленно, нет, не шёл – плыл! – его отец!

Петр Ефимович время от времени сплевывал на песок дорожки речную воду и осматривался по сторонам белёсыми глазами без зрачков, будто кого-то искал, но не находил.

У крыльца отец остановился, повернулся к Захаровым и спросил Пармена:

– Спички взял?

– У Гришеньки есть свои, – чему-то улыбаясь, ответил тот.

– Он у меня голова, – кивнул отец. – С детства смышленый.

– Мы знаем, – ласковым голосом ответила Параша. – Он меня мамочкой называл. Климка и Федька мамой, а Гришенька – мамочкой…

– Такие вот дети! – сокрушался Пармен. – Куда-то костыль мой спрятали. Им шутки шутковать, а мне ходить без него трудно..

– А ты Гришеньке скажи, – улыбалась Параша. – Он добрый, он тебе новый костыль подарит.

– И скажу! – кивнул Пармен. – Вот сейчас и скажу…

И с этими словами он повернул обгоревшее лицо к стоящему у окна Григорию. Пармен закашлялся, распространяя вокруг удушливый бензиновый дух, спросил:

– Гришутка, у тебя спички аль зажигалка?

– Зажигалка, – прошептал Карагодин.

– Я всегда говорил – голова! – похвалил отец, выплёвывая речную воду. – У германцев хорошие зажигалки всегда были.

– Поджигай! Чего резину тянешь? – протянула к нему руки Параша. – Мочи моей больше нет терпеть запах бензина!

И после этих слов вдруг сама вспыхнула и, занимаясь огнём с головы до ног, рассмеялась:

– Тепло ли тебе, Гришенька?

– Дай я тоже погрею, – вставил Пармен.

И тоже вспыхнул пламенем.

– Не бойтесь, не сгорите дотла, – успокоил супругов отец. – У меня воды много. Я потушу.

И, глядя на Григория белыми глазами, подмигнул сыну:

– Он у меня – голова!

– Оте-е-ц! – закричал Григорий, выпуская переполнявший душу страх на волю.

 

***

– Гриша! Гришенька! – трясла его за плечи жена. – Что ты кричишь? Меня вот разбудил среди ночи.

Накинув одеяло на плечи, Ольга, перепуганная воплями мужа, пыталась привести Григория в чувство. На втором этаже, в детской, заплакал их маленький сын Стёпка.

– Гришенька!.. Что ты, родной? Опять пригрезилось это? Слышал пса проклятого? – прижала голову мужа к своей пышной груди Ольга. – Да?

Григорий Петрович молчал. Сил говорить не было. Да ему и не хотелось ничего говорить. И он только слабо кивал в ответ. Потом спросил:

– Ты не чувствуешь запах бензина?

– Бензина? Нет, не чувствую – машина в гараже.

– Это хорошо, что не чувствуешь.

– Надо лечиться, надо лечиться, Гриша… – сказала она, брезгливо переступая через мокрое пятна на полу. – Воду кто-то разлил, – сказал Ольга. – Должно быть, Зинка домработница.

– Это – он, – тихо проговорил Григорий.

– Кто – он?

– Отец.

– Отец? – не поняла Ольга. – Папа у нас с месяц назад был… Зачем ты так? Он – твой тесть. Он уважает тебя, а ты насмешничаешь.

Григорий сел на пол, зачем-то поводил по лужице пальцем, понюхал палец.

– Речная, – протянул он.

Ольга со страхом и болью смотрела на мужа.

 – Гриша, родной! – поднимая его с пола, всхлипнула Ольга. – Давай я позвоню папе. Он часто бывает в Москве. Пленумы там всякие, совещания… У него сейчас такие связи! Он найдет, обязательно найдет столичное светило, профессора по медицинской части. Надо лечиться в столице, а не у краснослободского знахаря Лукича…

Григорий слабо дернулся.

– Не вздумай, дура… – тихо, но внятно сказал он. – Как только в обкоме узнают про мою болезнь, завтра же по состоянию здоровья отправят на инвалидность.

– Папа позаботится…

– Знаю, как твой папа заботится…

Ольга обиделась за неуважительный тон, с каким были сказаны эти слова. Но заставила себя проглотить обиду.

– Не хочешь в Москву, давай к старцу Амвросию съездим. Этот кудесник народными способами мою подругу, ты её знаешь, Вальку Шорохову от бесплодия в три счёта вылечил. Он у монастыря живёт. К нему из Орла, Брянска даже ездят лечиться. Он поможет!

– К старцу, говоришь?

– К старцу, к старцу.

– А давай к старцу, – вдруг согласился Григорий Петрович. – Чем чёрт не шутит.

 

 

Глава 29. Рецепт старца Амвросия

 

Хлынинский хутор, в 23 км. от Краснослободска

Хутор, в котором жил старец, к которому ехала чета Карагодиных, приютился за стенами старого монастыря, закрытого большевиками ещё в тридцатые годы. Дорога сюда давно заколодилась, заросла травой. Водитель райкомовской «Победы», молчаливый молодой мужик, развязывающий язык только после второго стакана, шёпотом матерился, когда машина, буксуя и натружено гудя, преодолевала очередную колдобину. Водителя Григорий Петрович подбирал долго, тщательно изучая анкетные данные претендентов. Личный водитель, что духовник у верующего – все тайны знает, но рот на замке. Наконец, выбор остановил на Олеге Шумилове. Парень был крепко сбит, не болтлив и готов был рулить хоть сутки напролёт.

– Эх, дороги, – вздохнул Григорий.

– Хуже наших дорог нигде нету, – отозвался Олег. – Я в Германии служил. Там не дороги – автобаны.

– А у нас – автобарабаны, – пошутила Ольга и сама рассмеялась своей шутке. – Вон как колёса барабанят по кочкам!

Олег промолчал. А Григорий Петрович достал карту района, где красным карандашом был отмечен хутор старца.

– Ну вот, монастырь проехали, – сказал он. – Отсюда всего километр до Хлынинского.

У старого сруба, глубоко вросшего в землю, машина остановилась.

– Кажись, приехали, – сказал шофёр.

– Жуткое место, – оглядывая старый дом с тёмными глазницами окон, всплеснула руками Ольга. – Прямо избушка Бабы-Яги.

– А кто мне про монаха-расстригу, изгоняющего бесов, все уши прожужжал? – обернулся Григорий Петрович, помогая выбраться из машины жене. – Кудесники и знахари народные и должны в скитах обитать. Не в хоромах же.

Обошли избушку вокруг. Казалось, что здесь давненько не ступала нога человека. Олег кулаком постучал в хлипкую дверь. Ответа не последовало.

– Эй! – крикнул он. – Есть кто живой?

Не дожидаясь ответа, Шумилов приложил изрядное усилие, чтобы незапертая дверь отворилась. Гости очутились в небольших сенях. Ещё одна дверь была приоткрыта и в щели блестели глаза хозяина мрачного жилища.

– А живой ли спрашивает? – спросил человек и побольше приоткрыл дверь, ведущую в горницу.

– Здравствуйте, дедушка! – первой поздоровалась супруга Карагодина. – Мы к вам лечиться.

– Голова болит? – проскрипел голос.

– И голова тоже.

За дверью знахарь помолчал, потом сказал:

– Хорошая голова не болит, а плохую не жалко.

– Так мы не с пустыми руками, дедушка. Хорошо?

– Хорошо тому, кто в своём дому, – последовал ответ.

Дверь распахнулась. На пороге стоял старичок с ноготок в обшарпанной чёрной рясе. На глаза монаха-затворника падали длинные жидкие волосы, зато борода была знатная – густая, широкой лопатой с благородной проседью по краям.

– Спаси Бог, – сказал он, жмурясь от солнечного света. – С чем пожаловали, дорогие гости? Угощать нечем. Хлеб да вода – богатырская еда.

– Олег! – обратился Карагодин к водителю. – Неси гостинцы дедушке. Принеси и жди нас в машине.

– Кому голову лечить-то? Тебе? – сощурив близорукие глаза, спросил старец, глядя на Григория. – Вижу, вижу… Больная душа головушке твоей покоя не даёт.

Амвросий переложил в другую руку керосиновую лампу, подкрутил фитиль, чтобы светила поярче.

– Тёмные дела света боятся, – сказал он, глядя в глаза Карагодина. – Проходите в хату. Милости просим. И дедушкой меня не зовите, не внуки вы мне. А зовите – Амвросием.

– Дорогой Амвросий, вы наша последняя надежда, – начала Ольга. – Муж мой очень болен.

Она замолчала, оглядывая убогое жилище старца и не зная, куда присесть, чтобы не испачкать сажей импортное платье.

– Слушаю тебя, душа моя, – ласково глядя на жену Григория, сказал Амвросий, жестом приглашая гостей присесть. – Рассаживайтесь на лавку, а муженёк пусть сядет на пенёк. У меня пеньки вместо стульев.

Григория Петрович, боясь начинать разговор о своей болезни, легонько толкнул в бок Ольгу – давай, мол, начинай, коль сама привезла меня сюда.

И бойкая на язык Ольга с «живыми картинками» рассказала о болезни мужа. Весь Ольгин рассказ Григорий молча сидел на пеньке в самом тёмном углу кельи. Амвросий, внимательно слушая Ольгу, то и дело поглядывал на Григория Петровича. Тот зачем-то держал на коленях большую корзину с дефицитными яствами и дорогими напитками, которую из машины принёс шофёр.

По окончанию Ольгиного рассказа Амвросий крючковатым пальцем поманил к себе Григория. Тот, поставив корзину на земляной пол, послушно пересел на пенёк, который стоял рядом с восседавшим на таком же пеньке старцем.

– Причащался, сын мой? – спросил Амвросий.

– Где? – не понял Григорий.

– Обычно в церкви причащаются.

– Я не крещёный, – ответил Карагодин.

Амвросий помолчал, почесал бороду. Сказал нараспев:

– Ну, я так и думал.

Он помолчал, пытливо глядя в глаза Григория.

– Тогда верный рецепт поможет изгнать навсегда твою душевную хворь.

– У меня с грудью, с лёгкими, то есть, всё в полном порядке, – сказал Григорий Петрович.

– А с душой? С душой, вижу, далеко не всё… А с неё все беды начинаются. Душа заноет и пёс завоет.

Карагодин удивился: откуда он про пса знает? Ведь Ольга о нём ни словечка не молвила…

– Знаю, знаю, – кивнул Амвросий. – Тяжёл твой воз, а везти нужно…

Амвросий перевёл взгляд на корзину. Ольга это поняла по-своему.

– Мы ещё деньгами заплатим, не волнуйтесь, – поспешила она успокоить старца.

– Добрая слава рубля дороже, – сказал Амвросий. – Так и быть, дам вам рецепт, коим ещё в стародавние времена славянские знахари таких больных лечили.

Григорий Петрович достал из кармана блокнот и дорогую авторучку с вечным пером.

– А вот писать ничего не надо. Ты просто слушай. Рецепт и простой, и сложный. Его в точности нужно исполнить. Тогда больше падать не будешь.

Амвросий достал с полки какой-то старинный манускрипт в кожаном переплёте, полистал жёлтые страницы и закрыл книгу.

– Всё точно нужно исполнить, – повторил старец. – Иначе не обойтись без последствий.

– А какие, дедушка Амвросий, последствия могут возникнуть? – осторожно вставила Ольга. – Вредные?

– А у вас выбор есть? – хитро посмотрел он на Ольгу. – Не хотите этот верный рецепт, тогда как хотите…

– А болезнь Гришина уйдёт?

– Уйдёт, но след останется.

Григорий Петрович спрятал блокнот с ручкой в карман пиджака..

– Главное, что уйдёт, – сказал Карагодин. – Последствия – вопрос второй. И решать вопросы я привык по мере их поступления. Давайте, товарищ Амвросий, ваш старославянский рецепт излечения.

Старик лукаво посмотрел на Григория Петровича, но ничего не сказал.

– Слушайте, что вам нужно сделать. В лунную ночь, когда родится новый месяц, нужно убить чёрного пса, нацедить из него тёплой крови и выпить стакан крови до дна.

– И всё? – растерянно спросила Ольга.

– Не всё, голубка моя, – хмуря седые брови, сказал «товарищ Амвросий». – Труп пса нужно похоронить с почестями. Торжественно похоронить требуется. Как достойного и почитаемого. Тогда будет всё.

– Что – «всё»? – недоверчиво спросила Ольга.

– Всё, – встал со своего пенька старец. – Болезнь уйдёт. И больше не вернётся.

– Спасибо, – холодно поблагодарила жена Карагодина, ожидая какого-нибудь снадобья или травяного настоя, на худой конец. А Григорий Петрович, казалось, остался весьма доволен приёмом и рецептом старца Амвросия. Он долго и с чувством тряс руку монаха, в которую, в конце концов, вложил солидную сумму. Добавив, что это только аванс.

– Легко брать, да тяжело отдавать, – неопределённо ответил старец. Но деньги всё-таки взял. Зачем они ему в этой глуши, удивился Григорий Петрович. А впрочем, нехорошо считать деньги в чужом кармане.

 

Уже сидя в машине, Ольга, сладко зевнув, произнесла:

– Надо же, как, оказывается, просто…

– «Просто», – передразнил муж жену, чего раньше никогда не случалось. – Ну, поймать пса не проблема. Убить – тоже. Выпить стакан тёплой собачьей крови, брр, но можно. А вот похоронить с почестями…

– Ну, закопаем за помойкой и венок положим, с надписью «Спи, Дружок, с миром».

«Победа» наехала на какую-то корягу, валявшуюся на дороге, пассажиров сильно тряхнуло, Ольга ударилась лбом о спинку переднего сидения.

– Эй, не дрова везёшь! – кулачком ткнула она шофёра в спину. Потом сняла с головы мужа шляпу и надела на себя и, глядя в водительское зеркало заднего вида, продолжила свои размышления: – Ладно, похороны пышные мы устроим. А скажи, Гришенька, сможешь ли ты выпить стакан собачьей крови? Да ещё, фу, тёплой?

Григорий Петрович, сидевший впереди, обернулся и раздражённо бросил:

– Вот прижмёт, дорогая, так, как меня прижало, так и тёплое дерьмо проглотишь.

– Фу, как грубо! – обиделась Ольга.

Григорий промолчал. А про себя подумал: «Если дура, то это надолго, до конца моей жизни. Говорят, что браки по расчёту, как правило, – самые счастливые. У меня, наверное, исключение из правил».

 

 

Глава 30. «Дорогая Рексушка!..»

 

Чёрную собаку на окраине Краснослободска ловил весь отдел пропаганды райкома партии. Странное задание первого лица удивляло райкомовцев, но никто не решился прямо спросить у главы района: а зачем мы ловим собаку чёрной масти? Для решения каких партийных задач? Мы ведь не санитарный отдел коммунхоза по отстрелу бродячих животных. Мы – рупор партии. Её мозг, можно сказать. А мозг нужно беречь.

Только все эти слова гроша ломаного не стоили, когда партийные функционеры понимали, что раздражавшие главу вопросы по поводу чёрного пса могут стоить им и тёплого места, и вообще служебной карьеры.

Неожиданно выяснилось, что поймать чёрную собаку – не подстрелить, а поймать живой и невредимой – было не так-то легко. Отдел пропаганды был не приучен к конкретике. Партийные функционеры привыкли к сидячей работе – плодили инструкции по приёму и чистке, сочиняли сценарии торжественных заседаний, торжеств по поводу и без повода, контролировали (или, как они это называли – курировали) все массовые мероприятия, проходившие в Краснослободске. Самые способные из них придумывали звонкие лозунги и воззвания, писали тексты речей для руководства района, руководствуясь заветом классика: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся».

Впрочем, им было не так уж важно, как оно отзовётся и отзовётся ли вообще. Если тебе платят деньги за пребывание в казённом помещении «от сих и до сих» – значит, это работа.

 

На третий день ударного труда по отлову чёрной собаки уборщице райкома тёте Клаве наконец-то повезло. Она куском ливерной колбасы, которую брала с собой на работу в качестве завтрака и обеда одновременно, сумела подманить к сетям, которые раскинули пропагандисты, серую собаку с чёрными подпалинами и чёрным пятном под правым глазом. Собака была голодна и охотно зашла в большую клетку, куда Клавдия Ивановна положила весь свой обед. Отлов прошёл без чрезвычайных происшествий. А в качестве удачливого охотника за псами представили начальника отдела, объявив Клавдии Ивановне устную благодарность за добросовестную работу по поддержанию чистоты в учреждении местной власти.

Когда сотрудники отдела разглядывали собаку в большой клетке, сколоченной специально для выполнения ответственного партийного задания, тётя Клава, заглянув в жёлтые глаза всё ещё голодного пса, обратилась к пропагандистам района:

– Ни у кого больше нет съестного? Рексушка минуткой проглотил мою приманку.

Съестного ни у кого больше не было.

– А откуда вам известно, как его зовут? – спросили пропагандисты.

– А я, милые, всех бездомных собак Рексами называю, – ответила тётя Клава.

Пока ждали машину для транспортировки пса к заказчику, начали спорить о поле и породе пса.

– Это кобель! – утверждал Иванов, инструктор отдела.

– Какой кобель! – возражала Петрова, замзава отделом. – Сука! Самая настоящая сука! Поверьте, я в них разбираюсь.

– А приказывали кого изловить? – спросила тётя Клава.

– Просто собаку. Без указания на пол.

– Тогда пойдёт и сука.

К клетке, широко шагая, подошёл сам завотделом Шапкин, кого уже обрадовали выполнением ответственного поручения первого.

– Сука, конечно, – констатировал он, визуально осмотрев животное. – Овчарка немецкая. Но масть не того…

– Как не того? – заволновались пропагандисты. – Подпалины чёрные. Просто на сером фоне. Элегантно и не вызывающе.

Партчиновники несколько пригорюнились, предчувствуя грядущее партийное взыскание.

– А можно Рекса перекрасить, – предложил кто-то.

– Чем? – иронично спросил инструктор Иванов. – Вашей хной, Светлана Николаевна?

– Вам бы только шутки шутить, – обиделась Петрова. – И почему Рекс, если сука?

– Не Рекс, а Рексушка, – поправила тётя Клава.

– Рексушка? Она моя? Тогда кличка пойдёт, – согласился Шапкин. – Но красить не будем. Это нонсенс, когда собак перекрашивают.

 

Рексушку привезли во двор Карагодиных в четверг после обеда. На клетке уже была приклеена бирка, на которой чёрной тушью было начертано: «Сука Рексушка. Порода: немецкая овчарка. Возраст 3 года». Возраст пропагандисты взяли с потолка, им было не привыкать к такой статистике – поди проверь, сколько бездомной суке годков!.. У неё же не спросишь свидетельства о рождении.

Рексушка, истосковавшись по регулярной пище, оказалась доброй собакой, первый день, проведённый во дворе дома Карагодина, она съела не меньше ведра каши, макарон и остатков котлет, которых привезли в баке для пищевых отходов из столовой №1.

– Проголодалась, малышка? – подсыпая в собачью миску отходов, спросил Олег Шумилов, с первого взгляда полюбивший Рексушку. Олега Григорий назначил ответственным за здоровье пса, так как в ближайшем будущем главе предстояло выпить целый стакан его тёплой крови.

– Собака должна быть здоровой и полнокровной, – инструктировал своего шофёра Григорий. – Кормить обильно и регулярно.

Сам Карагодин почему-то боялся взглянуть на пса, которого вскоре должен был принести в жертву своему будущему здоровью. Просто расспросил своего водителя о пойманном экземпляре.

– Экземпляр что надо! – оценил собаку Олег.

– Масть какая?

– Овчарка. Лучший охранник среди собак.

– Я не о породе. Масть, цвет шерсти – чёрный?

Шофёр задумался, вспоминая масть Рексушки.

– Чёрный, – кивнул он. – Чуток серый, а так чёрный как ночь.

– Вот и хорошо, – задумчиво проговорил Григорий Петрович.

 

Ритуал по «рецепту Амвросия» Карагодин запланировал провести при растущей луне. Как и советовал старец. Григорий Петрович сходил в библиотеку, взял для домашнего чтения лунный календарь и узнал точные приметы, когда луна старая, а когда молодая. Если луна похожа на букву «С», то это стареющая, или убывающая луна. А если при добавлении к месяцу вертикальной палочки Луна становится похожа на букву «Р», то она растущая. То есть – молодая.

Рождение молодой луны пришлось ждать почти неделю. И всё это время Рексушку усиленно кормили, а Олег даже выгуливал пса, водил его на поводке вокруг дома.

 

В ту ночь родилась молодая луна. И произошло это, несмотря на расчёты Григория, нежданно-негаданно. Её свет будто ослепил Карагодина. Он болезненно зажмурился, загородившись ладонью.

– Не буди их, – шепотом попросил он молодой месяц. – Сегодня пусть они не приходят.

И в этот момент на молодую луну завыла овчарка. Казалось, что она молилась на молодое ночное светило, пугая отходящих ко сну жителей домов по улице Петра Карагодина.

– Пора! – решил Григорий Петрович.

Он, сбросив на крыльце дубленый полушубок, чтобы не стеснял его в действиях, вернулся в дом. Не зажигая свет, лихорадочно пошарил дрожащей от напряжения рукой в нижнем ящике стола. Наконец, нашел, что искал. В лунном свете он с каким-то восторгом взглянул на лезвие немецкого штык-ножа с числом зверя у основания клинка.

– Пришла и тебе пора приступить к делу, – сказал Григорий.

На цыпочках, как вор в ночи, вышел на кухню, загремел кастрюлями на плите. Из кастрюли достал сахарную кость с остатками на ней варёной говядины. Еще с минуту постоял в тёмной кухне, и, не найдя стакана для собачьей крови, взял кружку, в которой Ольга варила манную кашу для Стёпки.

Сунув кинжал за брючной ремень, он решительно вышел к собаке.

– Дорогой Рексушка!.. – ласково поманил он к себе овчарку, протягивая левой рукой кость к собачьей морде.

Овчарка перестала выть и повернулась к хозяину дома. И тут Григория будто током ударило. На него смотрела – Вара! Та немецкая овчарка из судной ночи его кошмара. Ошибки быть не могло. Те же жёлтые глаза, а главное – большое чёрное пятно под правым глазом.

Карагодину показалось, что и овчарка узнала его.

Вара напряглась и теперь не отрывала глаз от человека с костью и кинжалом в руках. Задние лапы её немного напружинились и подрагивали. Так обычно дикие звери готовятся к смертельной схватке. В глазах пса не было страха. Вара не взглянула на кость с остатками варёной говядины. Она должна убить или будет убита своим врагом.

– Вара, Вара, – прошептал ошеломлённый Григорий, – видишь, какая косточка сладкая.

Он на кошачьих лапах, не делая резких движений, с деланной улыбкой на лице, которая, по его мнению, должна была успокоить овчарку, стал подбираться к своей жертве. Дистанция дуэли пса и человека постепенно сокращалась. Вот-вот наступит момент, когда оба готовы будут броситься друг на друга.

Инстинкт подсказывал псу: нападать нужно первым. В этом неоспоримое преимущество перед любым противником. Но всё-таки манящий, нестерпимо соблазнительный для любой собаки запах говядины сделал свое чёрное дело. Столько лет бродяжничества не прошли для Вары даром. Она только на секунду повернула к кости клыкастую пасть… Но этого было достаточно для того, чтобы Григорий сделал свой победный шаг. Он прыгнул на жертву, выставив вперед штык. Но в самый решающий момент неожиданно поскользнулся на недоеденных собакой макаронах.

Карагодин промахнулся, упав рядом с Варой.

Пёс не простил врагу его ошибки. Жизнь бездомного скитальца приучила его к необходимому злу: или ты – или тебя.

Вара сомкнула стальные челюсти, ухватив врага за нос и щеки. Первая кровь только раззадорила пса. Овчарка мотнула головой: раз, другой, третий… Лицо врага вмиг превратилось в ужасную окровавленную маску. Судьба противника Вары была предрешена. Но собака уже вошла в раж. Теперь она грызла воющего от боли и ужаса Григория Петровича, как голодные собаки грызут кости. Вцепившись в лицо Карагодина, она таскала свою жертву по окровавленной траве, пока та не перестала стонать и мычать от страха и боли.

Вара, убедившись, что враг больше не опасен, ретировалась в свою клетку, забившись в неё поглубже стала себя усиленно облизывать.

 

Григорий Петрович попытался встать. Первая попытка была неудачной. Нужна была точка опоры. И он её нашёл, упершись ногами в клетку. И всё это время Григорий не выпускал штык из рук. Кровь мешала ему смотреть, она заливала лицо, но правый глаз ещё видел поле боя.

И когда Вара высунулась из клетки, чтобы добить вставшего на ноги врага, Карагодин, собрав последние силы, всадил нож псу в голову. Вара даже не взвизгнула. Она крупно дернулась несколько раз и затихла.

Григорий в горячке встал на четвереньки, пытаясь разглядеть сквозь красную пелену шею собаки, поднял валявшуюся на земле кружку и перерезал уже мёртвому псу горло. Все так же шатаясь, нацедил собачьей крови и выпил всё до последней капли. И только после этого упал на траву без чувств.

Выбежавшая во двор Ольга увидела леденящую душу картину – муж с изуродованным до неузнаваемости лицом лежал рядом с убитой им собакой. А между ними валялись кружка и окровавленный нож-штык.

– Мамочки мои! – закричала Ольга, поняв, что здесь произошло.

В панике она не сразу набрала номер телефона, по которому можно было вызвать карету скорой помощи. Лихорадочно листая блокнот с записанными телефонами нужных людей, нашла номер главного врача больницы. И когда ей ответил Фока Лукич, рыдая, выдавила из себя:

– У Гриши больше нет лица!

 

 

Глава 31. Потерявший лицо – плачет

 

Фока Лукич прибыл к дому Карагодиных вместе с каретой скорой помощи. У окна рыдала Ольга. Григорий Петрович лежал на диване, лицо его было закрыто полотенцем, пропитавшимся кровавыми пятнами. Доктор и фельдшер скорой, сняв с лица его рушник, выразительно посмотрели друг на друга. Пёс до неузнаваемости изуродовал лицо руководителя района.

– Как это произошло? – спросил фельдшер скорой.

– Несчастный случай, – промокая глаза платочком, ответила Ольга. – На него напала бродячая собака.

Фельдшер наклонился к уху доктора Альтшуллера.

– Нужно будет делать тридцать уколов от бешенства, – тихо сказал он.

– Это потом, – махнул рукой Фока Лукич. – Нужно выводить больного из шока.

Несчастный пошевелился и застонал. Ольга снова потекла ручьями слёз, накрыв лицо – или то, что от него осталось, – свежим полотенцем.

– Григорий Петрович, – дотронулся до руки Карагодина доктор, – вы меня слышите?

Григорий ответил не сразу. Он сдвинул в сторону полотенце, открыл не повреждённый собакой глаз.

– Слышу, – ответил пострадавший. – И даже вижу правым глазом.

– Ну, слава Богу, – сказал фельдшер скорой. – Он в сознании. Вот только кровь никак не остановится…

– Сейчас, Григорий Петрович, поедем в больницу, – присев на край дивана, сказал Альтшуллер. – На операцию. Буду вас штопать…

Фока Лукич хотел добавить традиционное «всё будет хорошо», но не смог произнести эти слова.

– Всё будет хорошо? – всхлипывая, спросила Ольга.

– Надежда умирает последней, – ответил доктор.

– Вы сами дойдёте до машины? – спросил Карагодина фельдшер.

Вместо ответа Григорий Петрович медленно поднялся с дивана и, не снимая с лица полотенца, двинулся к двери. Фельдшер с доктором бросились к пострадавшему, поддерживая Карагодина за руки, повели к карете скорой помощи.

– Кровь до сих пор не остановилась, – сказал фельдшер.

– Это не кровь, – ответил Лукич. – Это слёзы.

Григорий Петрович беззвучно плакал.

 

Операция в хирургическом отделении больницы шла больше трёх часов. Всё лицо теперь было покрыто не менее ужасными шрамами, из которых торчали нитки, которыми Фока Лукич сшивал разорванное зубами овчарки лицо. Григорий держался вполне достойно, мужественно перенося все хирургические манипуляции.

– Возвращается? – из-за разорванной верхней губы невнятно спросил Карагодин.

– Что возвращается? – не понял Лукич.

– Лицо возвращается?

Доктор вздохнул и ответил:

– Делаем всё, что в наших силах. Сейчас нужно спасти вашу жизнь, а потом поедете в столицу, к специалистам лицевой хирургии. Впереди пластика, реабилитация…

Григорий молчал. Потом осторожно дотронулся до свежих швов.

– Я очень страшный, доктор?

– Мужчина вообще должен быть не краше обезьяны, – попытался пошутить Фока Лукич. – Шрамы мужчину украшают.

– Да-а, – протянул Карагодин. – Вы забинтуете голову?

– Безусловно, – ответил Альтшуллер. – Сейчас фельдшер с сестричками всё сделают в лучшем виде. Отверстия для глаз и рта оставят. Так что сможете общаться, так сказать…

– А левый глаз? Как-то мутновато…

– Оторванное веко пришили. Опухоль спадёт, и левый восстановится. Прогноз положительный.

Несчастный промолчал, слёзы опять потекли по изуродованному лицу.

– С носом что будем делать? – наклонившись к уху Лукича, спросил фельдшер.

Носа у пострадавшего практически не было, его мягкую часть откусила собака. Сожрала нос больного или кусок плоти до сих пор валяется где-то на поле битвы, теперь для доктора было неважно. Пластические операции, понимал он, будут делать в Москве специалисты. Он спас жизнь человеку и, как мог, «заштопал» рваные раны лица. Мавр сделал своё дело, мавр может уходить.

 

Пострадавшего поместили в отдельную палату, предназначавшуюся для особо почитаемых в Краснослободске персон. Она обычно пустовала и использовалась как спальное помещение для дежурных врачей. Когда Лукич остался с больным один на один, он спросил:

– А эпилептического припадка не было до нашего приезда?

Карагодин слабо покачал головой.

– Ни до, ни после. Амвросий помог…

– Какой Амвросий?

– Да это так… Не обращайте внимания.

Карагодин осторожно коснулся пальцами забинтованного лица и, не найдя на нём носа, опять заплакал.

– Ну, ну… Всё в столице сделают. И протез носа из пластичной пластмассы сделают не хуже настоящего.

– Правда? – с надеждой спросил Григорий. – Только это когда будет…

– Будет, будет, Григорий Петрович… – как мог успокаивал доктор.

Карагодин вздохнул:

– Потерять лицо – всё равно что умереть.

Он подвинул в сторону от губ намокший бинт, с каким-то воодушевлением сказал:

– А ведь это идея! Умереть, чтобы потом, когда обрету новое лицо, воскреснуть…

«Не отошёл ещё от наркоза», – подумал Лукич.

– Доктор, – продолжал Карагодин, морщась от боли, которая стала возвращаться. – Доктор, мы давно знаем друг друга. Я полностью вам доверяю…

– Я слушаю, слушаю вас, Григорий, – растроганно сказал Лукич, которому было жаль Карагодина. – Чем могу…

– Попросите, чтобы немедленно поставили сюда телефон.

Лукич осмотрелся и увидел на тумбочке, в углу палаты, аппарат с выдернутой из телефонной сети вилкой.

– А телефон уже здесь, – кивнул он в сторону тумбочки. – Я его сам сейчас включу.

Главврач подсоединил аппарат, подвинул тумбочку к кровати больного.

– Только один звонок жене, – предупредил Фока Лукич. – Вам сейчас покой и сон нужны. Главное, чтобы не начался приступ.

– Приступов больше не будет, – ответил Карагодин. – Этот вопрос мы с Амвросием решили. А остальные вопросы я решу сам.

Он закрыл глаза и тихо сказал:

– Спасибо вам, доктор. А теперь хочу остаться один.

Лукич плотно прикрыл за собой дверь, предупредив дежурную сестру:

– Надюша, вы контролируйте состояние и никого к нему не пускайте. Если больному станет хуже, срочно вызывайте меня. Я буду в своём кабинете.

 

…Рано утром, когда больница ещё спала, Надя услышала настойчивый стук во входную дверь. Кто-то кулаком колотил по табличке «служебный вход»..

– Кто там? – сонно спросила Надя.

– Это я, Олег Шумилов, водитель Карагодина,– раздалось за дверью. – Григорий Петрович меня по телефону вызвал.

Пришлось открывать, несмотря на все запреты главного врача.

Олег постучал в дверь палаты, в которой лежал его начальник, не дожидаясь ответа, вошёл на цыпочках. На кровати он увидел человека в больничной пижаме, голова человека была плотно забинтована. И жутковато – через два отверстия из забинтованной головы – на шофёра смотрели глаза.

Карагодин, увидев своего личного шофёра, точнее, почувствовав его по стойкому запаху свежего перегара, встал.

– Лежите, лежите, Григорий Петрович… Это я. Вот, явился по вашему звонку.

– Выпил уже с утра? – буркнул Карагодин.

– Простите, это вчерашнее, – извинился личный водитель.

– Смотри мне! Сейчас от тебя, Олег Тарасович, можно сказать, судьба моя решаться будет.

– Не понял…

– И не нужно тебе понимать. Нужно сделать только то, что я скажу.

– Слушаю.

– Ты сейчас поедешь в коммунхоз, к Разуваеву. Передашь ему мой приказ, чтобы всё приготовил для торжественных похорон.

Олег шмыгнул носом.

– Не спешите, Григорий Петрович, может, всё обойдётся…

– Дурак ты, Олег. Но никому другому довериться не могу. Короче, запоминай. Передай Разуваеву мой приказ всё подготовить для торжественных похорон – гроб, венки с надписями «от семьи», «от коллег по работе», он знает. И чтобы гроб был оббит красным бархатом, а не дешёвым ситцем. Красным бархатом! Понял?

– Понял.

– Это не всё. Заедешь в пожарную часть. Передашь Водянкину, чтобы он предупредил своих пожарных…

– А что горит?

– Да не о пожаре предупредил. Чтобы о похоронах предупредил. Духовой оркестр пожарной части нужен. Пусть отрепетируют «Ты жертвою пал в борьбе роковой» и вообще, что они там на торжественных похоронах дудят.

– Бу сделано.

– Ну и Ольге скажи, пусть на поминки денег не жалеет.

– Само собой.

– Как она там? – после небольшой паузы спросил Григорий.

– Не знаю. Спала ещё, когда я к вам выезжал.

– Спала, – нараспев сказал Григорий Петрович. – Ладно, пока всё. Выполнять приказание!

Водитель по-военному ответил «есть!», но у дверей обернулся, спросил:

– А я не понял – крест или пирамидку заказывать?

– Куда заказывать? – раздражаясь, переспросил Карагодин.

– На вашу могилку, разумеется.

Григорий Петрович помолчал, повернул забинтованную голову в сторону Олега и сказал твёрдо и внятно:

– Памятник. Во весь рост чтобы… Но это потом. А пока пирамидку со звездой и портретом.

– Принято! Я полетел.

– Лети! После обеда доложишь.

 

Когда за Шумиловым закрылась дверь, Григорий Петрович закрыл было глаза, чтобы поспать хотя бы часок. Но тут же их испуганно открыл – боялся, что опять, как минувшей ночью, придёт та страшная троица. Перед рассветом она оказалась у его кровати, обдавая нестерпимым запахом бензина и гари, которые исходили от призраков Пармена и Парашки. А отец, глядя на изуродованное лицо сына, тихо сказал: «Ну, теперь недолго им ждать тебя, Гришенька» – «Кому это – им?» – «Скоро, скоро, сынок, узнаешь».

«Припадков нет, – думал Григорий, – тут кровь пёсья помогла». И в этом Карагодин нисколько не сомневался. Не обманул Амвросий – рецепт старца работал. Но чтобы отвадить призраков, всё ещё навещавших его по ночам, нужно, полагал Карагодин, провести заключительную часть магического ритуала – торжественно похоронить пса.

 

Олег, ошарашенный необычными приказаниями своего шефа, вышел на крыльцо больницы. Личный водитель подставил утреннему ветерку лицо, вдохнул свежего воздуха полной грудью.

– Ну как? – спросил куривший на крыльце фельдшер.

– Иду гроб заказывать, – вздохнул шофёр.

– Отмучился, – тоже вздохнул фельдшер. – Ну, царствие ему небесное!

 

 

Глава 32. Погребение пса

(Из записок доктора Фоки Лукича Альтшуллера)

 

Мой пациент поделился со мной своим секретным планом.

– Вы мой лечащий врач, – сказал мне на третий день пребывания в больнице Григорий Петрович, – а врачу или правду, или ничего.

– Давайте правду, – кивнул я.

– Только не удивляйтесь, – сказал Карагодин. – Я всё уже для себя решил. И вы должны мне помочь.

Он замолчал, поправил бинт, постоянно мокнувший у его рта.

– Вы, дорогой Фока Лукич, прекрасно понимаете, что с таким лицом моя служебная и партийная карьера скоропостижно скончались. По существу, я сегодня нахожусь в статусе живого трупа. Как вы любите говорить, это медицинский факт.

Я промолчал

– Так вот, – продолжил он, – я решил сделать подмену покойника.

– Какого покойника? – не понял я.

– Ну, формально я уже умер для Краснослободска, для района и всей области в целом. Осталось только закопать в землю… Так пусть это и произойдёт не формально, а фактически.

– Как это? – опять не дошло до меня. – Уж не хотите ли вы, Григорий Петрович, наложить на себя руки?

– Ни в коем случае! Я верю, что песня моя ещё не спета. Я умру для того, чтобы вернуться.

– Не говорите, пожалуйста, загадками…

– Извольте, мой дорогой человек. Я уже распорядился, чтобы готовили торжественные похороны. И необходимые приготовления к ним уже сделаны. Но в гроб лягу не я.

– А кто? – осторожно поинтересовался я.

– Пёс.

– Пёс?

– Да, пёс. Тот самый, который изуродовал меня тремя днями ранее.

Я долго молчал, переваривая услышанное.

– Чего молчите?

– Простите, я слушаю вас, Григорий Петрович.

– Так вот, все будут думать, что в закрытом гробу – я. Изуродованные тела ведь так хоронят, в гробах закрытых? Потом Ольге выдадут свидетельство о моей смерти. Мне, уверен, поставят памятник, тут Богданович, областной руководитель и мой тесть, похлопочет, а я отбуду в столицу, где, как вы утверждаете, есть спецы челюстно-лицевой и пластической хирургии. И когда приобрету новое человеческое лицо, и жизнь с чистого лица… – Он задумался, горячо дыша в бинты.

– …Останетесь в столице?

Он пожал плечами.

– Может быть, вернусь, так сказать, в родные пенаты.

– Это и есть ваш секретный план?

Григорий Петрович рассмеялся. Забинтованная голова тряслась, как в эпилептическом припадке. Но это был не припадок. Таким стал смех несчастного.

– Мне нужно умереть, чтобы воскреснуть, – заключил Карагодин. – Как Христос. И вознестись. Только не на небо, а на горные, скажем так, вершины.

– Не богохульствуйте, пожалуйста. В вашем положении…

Пациент перебил меня:

– Положение будет потом. Сначала куплю новое лицо. Без него мой план ничего не стоит.

Мы помолчали. За окном на улице Петра Карагодина, которая хорошо была видна из окна палаты, в домах слободчан зажигались тёплые огни.

– Я могу вам чем-то ещё помочь? – спросил я, сочувственно глядя на своего пациента.

– Спасибо, я вам и без того многим обязан. Ольга передаст вам мой скромный гонорар.

– Что за гонорар? – не понял я.

– Некоторую сумму, – ответил он. – Вы же мечтали о новом рентген-аппарате? И не машите руками, не машите. Эта сумма ваша, тратьте её, как хотите.

Из динамика радио зазвучали позывные передачи «Краснослободские будни». Он сделал звук погромче. В самом начале диктор читал сообщение о трагической смерти первого секретаря Краснослободского райкома партии, выдающегося партийного и хозяйственного работника… Крагодин кивнул на динамик, притушил звук.

– Ну вот, официальное сообщение прозвучало. Рубикон перейдён, мосты сожжены.

Потом вздохнул и добавил:

– Средств у меня для приобретения лица и старта в новую жизнь вполне достаточно. Не пропаду.

Я не удержался и пожал ему руку.

– Прощайте, дорогой Григорий Петрович, – с искренними слезами в голосе сказал я.

– А может, до свидания. Как знать, как знать, Фока Лукич, – ответил он.

 

***

Погребение удалось на славу. На похороны героя-партизана, кавалера ордена Боевого Красного Знамени и других государственных наград, руководителя Краснослободского района Григория Петровича Карагодина из области приехали первый секретарь обкома партии Богданович и начальник областного управления МГБ генерал Котов. В областной и районной газетах были опубликованы некрологи «Памяти товарища».

На «самом верху», в обкоме, на экстренно собранном совещании было решено захоронить товарища Г.П. Карагодина на центральной площади Краснослободска. Богданович перед отъездом на похороны героя, на бюро обкома зачитал по бумаге трогательную речь. Он особо подчеркнул, что «покойный товарищ внёс большой вклад в дело освобождение районного центра и самого района от немецко-фашистских захватчиков. Как комиссар партизанского отряда «Мститель», товарищ Карагодин был примером для своих боевых товарищей в борьбе с оккупантами, а в мирное время много сделал для скорейшего восстановление Краснослободска и народного хозяйства всего района. На своём посту он самоотверженно и неустанно под руководством высших партийных организаций трудился на благо Родины и своего посёлка, где он родился и погиб в борьбе».

В борьбе с кем погиб в мирное время герой-партизан, Яков Сергеевич не уточнил. Злые языки распространяли нелепые слухи, с которыми безуспешно боролась официальная версия смерти Г.П. Карагодина. В газетных некрологах широкой общественности сообщалось, что «умер в борьбе с тяжёлой и продолжительной болезнью». В конце речи Богданович предложил членам бюро со временем установить памятник герою-партизану и выдающемуся деятелю, заказав его известному скульптору области.

Генерал Котов, так же лично знавший погибшего, добавил несколько слов о беспримерном мужестве Григория Петровича, о том, что он не жалел себя ради высоких и светлых целей, «положив себя на алтарь социалистического Отечества».

Именно боевой генерал под запись в протоколе предложил увековечить светлую память товарища Карагодина, похоронив его кремированный прах в Краснослободске на площади Ленина и над прахом установить «скульптурный памятник», который, как сказал генерал, «станет символом патриотизма и мужества для подрастающего поколения»

Ярко выступил член бюро обкома, член партии с 1938 года, главный редактор областной партийной газеты «Наша правда» товарищ Угюмов Л.И. Стенографистка так записала его пламенную речь: «Почему я «за» это предложение товарищей Богдановича и Котова по поводу установления над прахом в центре Краслослободска монумента в виде скульптурного изображения почившего товарища Карагодина? Поясняю свою партийную линию, товарищи. Тут нет ничего предосудительного Ведь хоронят же выдающихся людей партии и правительства в Кремлёвской стене, замуровывая в неё урны с их прахом? Ещё как хоронят и будут хоронить до скончания веков. В маленьком Краснослободске такой стены, разумеется, нет. Она одна такая в государстве. И что делать бедным слободчанам? Нести урну на старый погост? Банально и не торжественно. Кругом кресты, а он был ярым атеистом. Но в партийном уставе, товарищи, не сказано, что для примера подрастающим поколениям, которые подрастают не только в Москве, но и в русской глубинке, нельзя захоронить прах человека и коммуниста в назидание, так сказать, потомкам на центральной площади населённого пункта. Об этом ни слова! А что не запрещено уставом, то, значит, разрешено для свободного творчества масс. И в этом тоже жизнеутверждающая, созидающая и одновременно творческой линия партии и лично товарища Хрущёва Никиты Сергеевича, нашего замечательного, между прочим, земляка, товарищи!» (Бурные, продолжительные аплодисменты собравшихся.)

 

Если бы они знали, какие мытарства пришлось пережить личному шофёру «почившего товарища Карагодина» Олегу Шумилову в поисках трупа тоже бесславно погибшего в ту лунную ночь пса. Ольга на третий день после госпитализации мужа приказала дворнику убрать труп собаки, который «стал издавать неприятные запахи». Дворник засунул труп в мешок и оттащил его на помойку, которая находилась вдали от дома Карагодиных. Полдня Олег убил на поиски трупа Рексушки. Найдя по запаху тело, личный шофёр Карагодина позвонил своему шефу в больницу и доложил обстановку.

– Пёс найден, Григорий Петрович, – сказал Шумилов. – Но он дюже воняет.

– Слушай меня внимательно! – раздался в трубке уже уверенный руководящий голос. – Руководить похоронами назначен коммунхоза товарищ Разуваев. Срочно вези труп пса к нему. Пусть срочно сжигает его, а пепел поместит в урну.

– Как сжигает? – не понял шофёр. – Зачем в урну, пусть на помойке и валяется.

– Дурак ты, Шумилов, а не лечишься. Отвези труп Василию Иванычу! Он знает, что с ним делать.

– Чей труп? – опять не понял Олег.

– Пса, етит вашу! – не выдержал Карагодин. – Всё! Сиди у помойки и жди машины коммунхоза. Я сейчас Разуваеву позвоню, он сам всё организует.

 

О том, что в гробу будет находиться урна с прахом не Григория Петровича, а погибшего в роковой схватке пса, во всём Краснослободске с самого начала знал только один человек. Судьба назначила им меня – главного врача Краснослободской больницы, бывшего партизанского доктора. Только мне открыл свой секретный план Григорий Петрович. И только мне полностью доверился. А был ли у него выбор? Выбора у того, кто хотел как бы понарошку умереть, чтобы через годы воскреснуть по-настоящему – не было.

Я выдал все необходимые заключения и справки о причинах смерти Карагодина Г.П. для оформления свидетельства в ЗАГСе, попросил у физрука школы завоёванный старшеклассниками кубок области по волейболу и отвёз эту спортивную награду Разуваеву в коммунхоз.

– А это ещё зачем? – спросил он, принимая сияющий на солнце кубок. – Мои коммунальщики нет спортом, а спиртом увлекаются.

И он звонко постучал себя пальцем по кадыку.

– Сюда пепел собаки ссыплете, – сказал я, не вдаваясь в лишние объяснения.

– Что за херня? – недоумевал Василий. – А Григория Петровича сжигать будете?

 – Делайте, что вам говорят! – вышел я из себя. – Это приказ Карагодина.

Разуваев пожал плечами и пробурчал:

– Сколько живу на свете, первый раз вижу, чтобы покойный своими похоронами руководил.

– Он ещё до смерти так приказал, – парировал я. – Просто так надо похоронить и его любимого пса. Очень любил свою собаку Григорий Петрович…

– Первый раз слышу об этом, – ответил начальник коммунального хозяйства Краснослободска.

– Вы же знаете, приказы начальства не обсуждаются, – сворачивая затянувшийся разговор, сказал я. – Я назначен райкомом управляющим торжественными похоронами. Выполнять!

– Есть! – вяло козырнул Василий Иванович. – Наше дело маленькое.

 

***

Старожилы Краснослободска, уверен, до гробовой доски будут помнить те торжественные похороны. Духовой оркестр пожарной части, шедший в километровой процессии сразу за полированным дубовым гробом, как только я дал отмашку «пошли!», грянул «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Сам капельмейстер духовиков извлекал из своего кларнета рыдающие звуки армянского дудука. Пожилое поколение Краснослободска, рассредоточившееся на тротуаре по всей длине траурной колонны, перешёптывалось: «Небось нас так не похоронят. Закопают как собак…».

За гробом, оббитым бархатным кумачом, шли лучшие люди района во главе с Богдановичем и Котовым. Безутешная вдова Ольга Карагодина-Богданович была вся в чёрном. Этот цвет очень хорошо контрастировал с выбивавшимися из-под чёрной шляпки с чёрной вуалью её шелковистыми светло-русыми волосами. Вдова была печальна, но не заплакана, хотя и поминутно подносила чёрный кружевной платочек к подкрашенным глазам.

 Маленького Стёпку на похороны не взяли. Он остался дома под присмотром Олега Шумилова. Личный водитель ещё до поминок, как только траурная процессия скрылась за дубовыми воротами дома, начал поминать Рексушку и своего шефа.

Маленького Стёпку держали в полном неведении по поводу пышных похорон. Яков Сергеевич любил своего внука всем сердцем.

– Пусть растёт без всего того, что нам пришлось пережить, – сказал он. – Зачем травмировать ребёнка? Вырастит, станет Степаном Григорьевичем и примет эстафету. И не умрёт дело Карагодиных.

 

 

ЧАСТЬ III. ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

Глава 33. Ностальгия по настоящему

 

Новослободск, наши дни

Я проснулся на диване в большой комнате, которую Моргуша по привычке называет «залом». В углу новогодняя ёлка подмигивала мне светодиодными огоньками.

«Интересно, – подумал я, переводя взгляд на темное окно. – Сейчас уже глубокий вечер или ранее утро?».

Я пошарил рукой рядом с собой, нащупал пульт, включил телевизор. Улыбающаяся девушка в красной шапочке не то Санты, не то сказочного гнома рассказывала о погоде на новогодние праздники. Ничего утешительного: вместо долгожданного снега опять оттепель и моросящие дожди.

Я раздвинул шторы. Слава Богу – утро. Предпраздничное утро 31 декабря, канун Нового года в моём родном городке, который в 90-е годы прошлого столетия из Краснослободска наши младореформаторы зачем-то переименовали в Новослободск. Слободчане первое время надеялись на новую жизнь. И она пришла вместе с шоковой терапией. Людям, занятым добыванием хлеба насущного, было не до смены названия города. Хоть горшком называй – только в печь не сажай. Как стояло при Иване Грозном село Красная Слобода на холме средь бескрайних полей, лесов и перелесков, так и стоит наш городок на своём законном месте, на небольшой речушке по имени Свапа. Всё течёт и течёт она через века… И изменяется. Увы, в худшую сторону. Заиливается, зарастает кугой и мелеет от людского равнодушия. Редко теперь на берегу увидишь человека с удочкой – перевелась в Свапе рыба.

Но что-то, слава Богу, в жизни остаётся неизменным. Если смотреть в правый уголок окна, то, если не мешает световая реклама недавно поставленного на улице Петра Карагодина магазина, простите – супермаркета, то можно ещё увидеть подлесок Путошь Корени. Теперь лес не скрипит на ветру вековыми корабельными соснами, тех красавиц новые деловые люди пустили на «деловую древесину». И перед урочищем, на лугу, который весной в моё детство покрывался нежными красками первоцветов, теперь вырос коттеджный посёлок с «креативным», но непонятным людям названием – «Весёлый роджер». Хотя пиратский флаг здесь был бы к месту. Живут в «Весёлом роджере» внешне не очень весёлые деловые люди. Судя по высокому металлическому забору, которым они окружили своё богатство, не хотят они свои крепости с башенками и стрижеными газонами выставлять на всеобщее обозрение. Но слободской народ, по-прежнему ехидный и меткий на прозвища, прозвал посёлок «Полем нищих». Недавно въезд на поле нищих перегородил шлагбаум с будкой и будочником в ней.

«Шлагбаум» в переводе с немецкого означает лежащее дерево. Теперь в Пустошь Корени лежащих деревьев и пеньков от спиленных деревьев стало столько, что название «Пустошь Корень», что означает «пустой корень», данное урочищу в незапамятные времена здешними монахами, было пророческим. Так что прав был Василий Разуваев, бывший матрос с эсминца «Быстрый», не раз упомянутый в «бурдовой тетради» отца Павла, – как корабль назовёшь, так либо поплывёт, либо потонет.

 

…Коротенько тренькнул входной звонок, кнопка которого находилась на заборе, у калитки. Так звонил только один человек. Так звонил он, мой старинный друг Паша Альтшуллер. Хотя откуда ему взяться в Новослободске в канун Нового года? Москва ныне всех к себе перетягивает. Молодёжь и люди с деловой жилкой в Новослободске не задерживаются. Мебельный комбинат обанкротился. А фабрика, выпускавшая знаменитые краснослободские валенки, давно закрыта. Продукция фабрики в новом времени оказалась невостребованной. Да и зимы нынче не те. Всё больше слякотные, чем морозные да снежные. Вот и сейчас, прислушался я, дождь постукивает по подоконнику за пластиковым окном.

Вставать, чтобы открыть входную дверь, я не стал. знал, что пока найду тапки, натяну штаны, уже откроет Маруся. Моя Моргуша, единственная и неповторимая, с которой мы через четыре года планируем отметить свою золотую свадьбу. Если доживём до неё, конечно.

Во дворе послышались Моргушины какие-то восклицания вперемешку с вопросами – «Как живёшь? Как здоровье? Как доехал?». Наконец, хлопнула входная дверь – Моргуша и гость вошли в дом.

– С наступающим Новым годом! – сначала услышал я бодрый голос, такой же молодой, как в нашу юность. Только теперь это был голос заслуженного врача Российской Федерации Павла Фокича Альтшуллера, жителя Новой Москвы. А через минуту в доме появился Пашка собственной вип-персоной. Явился не запылился!

В Новослободске Альтшуллеры теперь использовали свой старый деревянный дом как летнюю дачу. Сюда Паша в начале июня привозит всё своё благородное семейство – жену, сына с его женой и дочкой, его внучкой. И дочку с сыном, его внуком. Слободской дом Альтшуллеров, обшитый бежевым сайдингом, стоит на прежнем месте и наши окна по-прежнему смотрят друг на друга и вечером и днём. Только по вечерам они тёмные, не согретые тёплым огоньком человеческого тепла.

Голос вошёл раньше своего хозяина.

– А я с новогодним подарком, господин писатель! – раздалось в моей комнате.

Мы обнялись, похлопав друг друга по плечам. Я вспоминал, куда засунул свои носки.

– Одевайся, царство небесное проспишь, – сказал он и достал из кармана изящную коробочку модного дизайна, перевязанную трёхцветной ленточкой.

– От немца Эриха Краузе, – рассмеялся Шулер, – русскому писателю с дружбой на все времена!

А что подарить ему, лихорадочно думал я. Приезд Павла стал для меня неожиданным приятным сюрпризом. Может, подарить этот глянцевый буклет «Новослободск – город, устремлённый в будущее», который лежал на журнальном столике? Нет, тут же отверг эту идею я. Там какой-то другой, не знакомый нам с Пашкой город. Ладно, потом соображу.

– Штаны надень, борзописец! – приземляясь в кресло, сказал Пашка. – И самые свои парадные! От костюма, в котором ты не получал Нобелевскую премию.

– Это у нас в провинции – штаны, а в Москве они брюки, – буркнул я, одеваясь.

Он развязал ленточку, достал из коробки «вечное золотое перо» и стал любоваться произведением высокого промышленного искусства.

– Теперь надевай парадную сорочку и французский галстук, который я тебе подарил в свой прошлый приезд, – продолжал он. – И не мотай головой. Галстук прекрасно подходит к твоим импортным штанам.

Он поцокал языком, восхищаясь галстуком с изображением Эйфелевой башни, который я извлёк из дальнего угла шкафа:

– Ты же прекрасно знаешь, что общество, где нет дифференциации штанов, обречено.

Он передал мне ручку немецкого автора с театральным поклоном.

– Я давно не пишу свои опусы ручкой, – сказал я. – Как все нормальные писатели, работаю на компьютере.

– Но черновик ты по-прежнему пишешь ручкой. Угадал?

– Угадал.

– Нравится подарок?

– Дарёному коню, сам знаешь.

– Да, я вот к чему. Вчера спрашиваю внука, что подарить мужчине к новогоднему празднику, Эдик? Он у нас продвинутый первоклассник. Говорит, сейчас в Москве мужчинам дарят пену для бритья ног и стринги.

– Истина всегда глаголела устами младенцев.

– Устами жертв интернета, – поправил Павел.

Павел зевнул, развалившись в глубоком кресле, вытянул ноги.

– Хорошо тут у вас, в русской глубинке, – сказал он. – Всё, как в старые добрые времена...

Я усмехнулся:

– Конечно, приятно слышать сладко убаюкивающие речи. От них ведь и у вас, врачей, нет никакой прививки.

Павел встал с кресла, подошёл к окну, взглянул на свой дом, закованный в пластмассу сайдинга, задумчиво протянул:

– И против этой заразы прививку в России не торопятся изобретать. Это, Ёжик, медицинский факт.

– Ты, доктор Шуля, всё ещё в медицине или поменял ориентацию? – в отместку за Ёжика, спросил я.

– Натурал, стопроцентный натурал во всём без исключения, начиная с шашлыка из баранины на пикнике. Но жизнь, мой бедный Ёсик, течёт, а всё, что течёт – изменяется и изменяет прошлым ценностям.

– Это как прикажите понимать, сэр?

– А вот так. Открыл свою клинику пластической хирургии. Это сегодня, как говорится, в тренде.

– В тренде? От слова «трындеть»?

– От слова «бизнес», дружище.

– Я всегда знал, Шулер, что у тебя где-то под селезёнкой бьётся эта жилка.

– Да ведь родились не в лесу и молились не колесу, – рассмеялся он. – Как думаешь, прокатит с филиалом клиники на малой родине?

Я пожал плечами. Ответил, что в области челюстно-лицевой хирургии ничего не смыслю. Только подумалось: «Нет, не зря ещё в детстве, быть может, с далёкого созвездия Пса прилетела к нему эта кличка – Шулер. По-моему, прозвища зачастую точнее определяют судьбу человека. Имя Павел с латыни переводится как «маленький», «небольшой». Вот из этого словосочетания и получился точный сегодняшний портрет Павла – «небольшой шулер». Мелкий бес, шучу».

– Как дела с романом века, который ты пишешь последние пятьдесят лет твоей жизни? – спросил он, рассматривая правленые, с зачёркиваниями и пометками черновые листы моей верхней рукописи, лежавшей на столе.

– Закончил, – ответил я. – И уже отвёз в областное издательство.

Пашка, как молодой, рывком встал с кресла, забыв про годы и свой не вылеченный остеохондроз.

– Да ладно! Моргуша, неспетая песня моя, ущипни меня, пожалуйста, за самое чувственное место!

Маруся, возившаяся на кухне с праздничными салатами, ответила, выйдя в дверной проём:

– Это чистая правда, Паша! За-кон-чил! А то всё слышала вечную присказку: ещё одно последнее сказанье и летопись окончится моя.

– Шампанского по этому поводу, господа! – вскричал Пашка, открывая дорожную сумку. – У меня бутылка «Советского шампанского»! Другой бренд принципиально не признаю.

– Вместе с народом ностальгируешь по прошлому?

– Ностальгирую, брат. Раньше мы о будущем мечтали. А теперь настали времена – ностальгируем по прошлому. А что делать? Что прошло, то сердцу мило, глаголил ещё Александр Сергеевич.

– А Ёжик ностальгирует по настоящему, – сказала Маруся, доставая бокалы для шампанского. – Опять против течения гребёт. Выпендривается. Все по прошлому, а он – по настоящему.

– И молодец! – похвалил Пашка. – Я тоже за традиционно натуральное во всём – в еде, одежде, в отношениях полов. Терпеть не могу либерастов и демагогов, утверждающих, что мягкий член лучше твёрдого.

– Пошляк! – шутливо шлёпнула Пашку полотенцем Маша.

– Не пошляк, а человек с элементами здорового цинизма. Как многие представители нашей самой гуманной профессии.

– Самая гуманная профессия, как известно, профессия судьи, – поправил я.

– Э-э, нет, братец! – ёрничал Пашка. – Это советский суд был самым гуманным судом в мире. Потом мы выпьем и за него, не чокаясь.

Павел покопался в своей безразмерной сумке, достал оттуда ещё и бутылку коньяка.

– Вы бы подождали малость, – попросила Маша. – Я сейчас стол накрою. Выпьем и за нашу встречу, и за окончание романа, и за наступающий.

– Ждать и догонять для русского человека дело привычное, но не самое увлекательное, – улыбнулся Павел Фокич. – А вот в Штатах, куда я ездил за пластическим опытом, хлопнуть перед едой аперитивчик – дело святое: и возбуждает, Машенька, и аппетит повышает. Так хлопнем по рюмахе, братья и сестры?

Я замотал головой:

– Я пас!

– Приболел? – спросил доктор Шуля.

– Хлопнем вечером, после визита к главе, – ответил я. – Представляешь, ещё неделю назад на приём к Степану Григорьевичу записывался, но мне, как всегда, повезло чертовски – визит назначили на 31 декабря, на пятнадцать нуль-нуль.

– Вот! – кивнул Павел. – Значит, тянутся к нему люди. А ты всё гундишь «бюрократия, бюрократия»... А кто мы без нёё? Нули без палочки.

Он перестал ёрничать и серьёзно спросил:

– Что за вопрос?

– Да это не вопрос, – ответил я. – Хочу подарить ему один документ времени.

– Коррупционная составляющая не усматривается в твоём деянии, господин сочинитель? – улыбнулся Альтшуллер.

– Там другая составляющая, – сказал я. – Она и легла в основу моего романа с властью.

Павел сам нашёл коньячные рюмки, поставил их на стол, стал распечатывать коньяк известной марки.

 – Так ты говоришь, что отвёз свою рукопись в областное издательство?

– Отвёз, – кивнул я. – А, представляешь, через неделю они звонят. Говорят, для того, чтобы роман увидел свет, нужно обязательно добавить гарантийные предложения.

– Какие-какие?

– Предложения, которые бы гарантировали их безопасность.

– Не понял, – протянул Павел.

– Перестраховываются господа издатели. Попросили дописать: «Всё описанное в романе есть художественный вымысел автора. А некоторые фактические совпадения и совпадения в топонимике – случайны». В противном случае, говорят, рукопись отклонит редсовет.

– Ну, ты напиши эти гарантийные предложения. С тебя не убудет. И не такие классики великой русской литературы признавались, что всё в их великих романах придумано от начала и до конца.

Я возразил:

– Но я писал свой роман по воспоминаниям и документальным свидетельствам твоего отца. Ты же знаешь это. И хотя всё изменил – и фамилии, и место действия, но от этого меньше правды в романе не стало.

Павел долго молчал, плеснул себе в рюмку благородного напитка и одним глотком, абсолютно не по-французски, опрокинул её в рот.

– Понимаешь, – прервал он продолжительную паузу, – с того дня, когда его отправили в психиатрическую больницу, – мы тогда, кажется, в девятом классе учились, – немало воды утекло… Ещё больше думок передумано. Так вот, брат Иосиф, сегодня я всё больше склоняюсь к мысли, что отец, когда пошёл со своей правдой в райком партии, действительно был не в себе. Просто у моего старика от всего пережитого крыша поехала.

– А знаешь, – ответил я, – теперь я отлично понимаю «твоего старика». Может быть, и поехала крыша… Но знаешь от чего?

– Ну, открой мне медицинский факт…

 – От «тёмного молчания», как выразился поэт. От невысказанной правды, которая его буквально распирала. Нечто подобное сейчас испытываю и я.

– И потом рвёшься на приём к Стёпке. Так ведь, колючий Ёжик?

Я посмотрел на часы. До встречи с главой Новослободска оставалось ещё почти пять часов.

– Я заработаю инфаркт, – бросил я Пашке, – если не выскажу Степану Григорьевичу всю свою правду.

Павел пристально посмотрел мне в глаза, сказал голосом врача, объявляющего неутешительный диагноз больному:

– Кажется, я вовремя приехал. До вечера, правдоруб!

Я вышел, чтобы проводить старого друга. Оказалось, что он с поезда – и к нам с Моргушей. Даже ещё свою «дачу» не проведал.

– Знаешь, – сказал он, отпирая калитку своего обновлённого дома. – Мне он совсем другим снится. Таким, как в годы нашего детства.

Уже на ступеньках родного крыльца Пашка обернулся и сказал:

– Ты там, у главы, не очень-то гусей дразни… Мы со Степаном по мобиле договорились второго января в ресторане гостиницы «Центральная» встретиться.

Он повозился с хитрым замком и добавил:

– Он мне нужен живым и здоровым. И в самом благостном расположении духа.

И добавил, шутливо погрозив пальцем:

– Надеюсь, ты меня понимаешь.

 

Нет, недаром к нему кличка «шулер» приклеилась ещё в детстве, подумалось мне. Но тот Шулер часто в дураках при игре в подкидного оставался. Этот, незнакомый мне, обновлённый новым временем Пашка-Шулер, кажется, готов оставить в дураках других. Медицинский факт, как он говорит. Вечный закон естественного отбора в природе и обществе?

 

 

Глава 34. Иногда они возвращаются

 

Новослободск, 31 декабря

Степан Григорьевич был на работе. И чего уж я никак не ожидал – не заставил меня ждать в его большой приёмной с молоденькой, но неразговорчивой секретаршей. В помещении, где уже стояла искусственная новогодняя красавица, пахло парфюмом хозяйки приёмной. Я знал Степана Карагодина со школьных лет. Невольно вспомнилось его предательство по отношению к Пашке, когда комсомольский секретарь не подал руки утопающему товарищу. Вспомнилась и наша драка на берегу Свапы… Кажется, я тогда ударил первым, но получил зубодробительный ответ от коренастого коротышки. Он не был в нашей команде. Но Стёпка никогда не был нашим врагом. По крайней мере, мы его врагом не считали. А он нас?

– Кофе, чай – не хотите? – прервала мои воспоминания секретарша.

– Спасибо большое, – покачал я головой.

– Было бы предложено, – не слишком вежливо ответила глянцевая красавица.

А ведь, помнится, Стёпка тоже был влюблён в Моргушу. Времена меняются, а вместе с ними меняются и вкусы? Длинноногая девушка, будто сошедшая с обложки глянцевого журнала, принялась красить ногти, полностью утратив интерес к моей персоне. В приёмной главы запахло ацетоном. Я невольно повернулся в сторону, спасаясь от резкого запаха. Девушка удостоила меня взглядом дерзко подкрашенных глаз. По выражению лица легко читались её мысли: «И чего этот хрыч припёрся за девять часов до Нового года?».

Глава встретил меня сдержанно, но руку пожал и кивнул на кресло для посетителей.

– Что там у тебя за пожарный вопрос? – спросил он, посматривая на часы.

А я, сжимая в руках папку с бордовой тетрадью, всё никак не мог придумать первого предложения, с которого бы ладнее пошёл наш трудный разговор.

– Ну, слушаю, – сказал Степан Григорьевич и нетерпеливо забарабанил костяшками пальцев по полировке огромного стола, отделявшего хозяина высокого кабинета от посетителя.

– Вы Фоку Лукича Альтшуллера, наверное, не помните, – совсем не с того начал я.

– Помню это имя, – перебил он меня. – До начала шестидесятых главный врач нашей больницы. Закончил свои дни в психбольнице. Так?

– Так, – растерялся я.

– Что дальше?

– Дни свои он там закончил, это так, – продолжил я. – Но он не был сумасшедшим. Он был прекрасным врачом, мужественным партизаном и, как потом выяснилось, талантливым писателем. Но главное, он был единственным свидетелем. Вот у меня в этой папке его записки, дневники…

– Слышал что-то про этот бред сумасшедшего, – перебил меня руководитель района.

– Это вовсе не бред… Уверяю вас, Степан Григорьевич.

Глава, щелкнув широкими подтяжками по дряблым мышцам, откинулся на спинку кресла, медленно закурил дорогую сигарету из элитного табака. Перехватил мой взгляд на табличку, похожую на дорожный знак, на которой была жирно перечёркнута дымящаяся сигарета.

– Ну, и зачем мне эти записки сумасшедшего? – спросил Степан Григорьевич.

Он сделал глубокую затяжку и затушил сигарету в массивной пепельнице.

– Скажи мне, Захаров, чего тебе и на пенсии спокойно не сидится? Всё чего-то копаешь, в своём блоге законно избранную народом районную власть ковыряешь… Чем тебе опять власть не угодила? На пенсию до повышения пенсионного возраста успели проводить, раз. Проводили со всеми почестями, положенными чину главного редактора «Новослободской нови», два, – загибал глава пальцы. – С почестями, – надавил он голосом на это слово, – а не с конвоем. А мог бы с ним, как мне советовали, за твои так называемые «журналистские расследования». Заказанная нами экспертиза ведь, сам понимаешь, в два сёта доказала бы экстремистский характер твоих расследований. Это три. А четыре, знаешь, как сегодня называют в народе созданную тобой газетёнку?

– Как? – машинально спросил я.

– Не «Новослободская новь», а «Новослободская вонь».

И он заливисто рассмеялся, непроизвольно отъехав от массивного стола на кресле на колёсиках.

– Но ведь прозвали так уже после моего увольнения, – возразил я.

Он снова подъехал к столу, потянулся за новой сигаретой.

– Мстишь за увольнение? Но оно спасло тебя от путешествия по местам, куда Макар телят не гонял. Так что не мстить, а благодарить тебе меня надобно.

Он щёлкнул по дряблому телу подтяжками, подкатился на кресле поближе ко мне, демонстративно пуская дым мне в глаза.

– А я тебе, Захаров, вместо законного срока шесть окладов в качестве запасного парашюта подписывал… И опять нехорош! Что же мне сделать, чтобы угодить строптивому летописцу? И что тебе, в конце концов, надо? Нет, ты не качай головой, не качай. Ты прямо мне скажи: что тебе надо?

– Правды, – ответил я, выслушав поток сознания бывшего учредителя районной газеты. – Правды.

Я вытащил из папки бордовую тетрадь с записками Фоки Лукича и положил её на стол главы.

– И сколько ты за этот, с позволения сказать, компромат хочешь? – после паузы спросил Степан Григорьевич.

– Я не шантажировать тебя пришёл, Стёпа, – глядя в его смеющиеся глаза, сказал я. – Я хочу, чтобы ты просто прочёл это.

Степан потушил сигарету, но тут же прикурил от настольной зажигалки новую. Потом надел очки в дорогой оправе. Модные очки на его угреватом носу сидели как на корове седло.

 

Работая над романом, я детально, в мельчайших подробностях изучил портрет Григория Петровича, жгучего брюнета с выразительным взглядом больших чёрных глаз. Сын пошёл явно не в отца. В школе, а мы, напоминаю, были со Степаном одноклассниками, он был если не красавцем, то внешне в целом приятным парнем – сухопарым, со «значимым», вечно насупленным (для пущей серьёзности) лицом. Вот только ростиком ваш Стёпка не вышел, как говорила моя матушка. Но Стёпан Карагодин не комплексовал по этому поводу. Чертёнок говорил нам, что все его кумиры, начиная от Наполеона и заканчивая Владимиром Ильичом, были низкорослыми, но архигениальными. (Он так и говорил – «архигениальными», подражая вождю мирового пролетариата.) И все понимали, что с таким «идейным» выражением лица, несмотря на малый рост, сын Ольги Богданович и Григория Карагодина, у памятника которого нас принимали в пионеры и в ряды ленинского комсомола, наш одноклассник Стёпка далеко пойдёт. Секретарь школьного комитета комсомола, член профкома в вузе, партийный секретарь на мебельном комбинате – он, наконец, добрался до кресла главы района и города, застыв, точнее – забетонировавшись, на этой ступени служебной лестницы.

 

Он нацепил на нос очки, бегло прочёл надпись на обложке.

– «Записки мёртвого пса», – вслух повторил он. – Я же говорю – бред сумасшедшего. Скажи, Захар, разве мог такое написать психически здоровый человек?

– Это название с подтекстом.

– Знаю я ваш подтекст! – повысил голос Карагодин. – Всё под памятник отца копаешь. Опять хочешь слухи распустить, что под памятником собака зарыта. Чушь это собачья! Чушь!..

– Поверьте, не чушь. И это вы поймёте из этого документа.

Он снял очки, прищурился и, не скрывая неприязни, метнул в меня тяжёлый взгляд властного удельного князька, не привыкшего ни к каким возражениям.

– Я пальцем пошевелю и тебя размажут, – каким-то придушенным голос проговорил он. – Вот вызову сейчас полицию, заявлю, что ты шантажируешь меня этими записками сумасшедшего. Вымогаешь за грязную стряпню три, нет – пять миллионов. Свидетели, не волнуйся, найдутся, всё подтвердят и с готовностью распишутся в протоколе…

Степан неожиданно повеселел, бросив на меня лукавый взгляд, будто хотел приободрить своего собеседника.

– И тогда угадай, – щёлкнул он пальцами, – что с тобой будет, и куда ты отправишься по справедливому решению суда. За вымогательство у нас серьёзная статья.

 

Степан Григорьевич, сильно постаревший за последние годы, упитанным колобком скатился на пол с кресла на колёсиках. И я, хорошо знавший Степана, почему-то удивился его малому росту. За массивным столом, в высоком кресле на колёсиках он казался солидным управленцем. И пивного живота за столом видно не было. А теперь, когда Степан оказался на грешной земле, паркете своего кабинета, он вдруг показался мне почти карликом. Упитанным, уставшим лилипутом с лицом глубокого старика. Внешне он напоминал забавного клоуна и был немного похож на того джокера из кинобоевика, который рядился в клоунский костюм, делал грим, рисуя рот от уха до уха, и преследовал по ночам перепуганных насмерть своих несчастных жертв.

 

Степан взял бумагу с синими печатями, лежавшую на столе.

– Вот, Захар, – вспомнил он мою школьную кличку. – Слушай сюда, Захар, – потряс он бумагой с печатями. – Это договор о намерениях и письмо твоего московского друга Павла Альтшуллера. Сына того самого тронувшегося умом доктора. Предлагает открыть у нас филиал своей клиники пластической хирургии. И, заметь, никаких обид. Время всё стирает, – он стукнул пальцем по ноутбуку, – всё! Как вот эта клавиша на компьютере. Раз – и чистый лист. Нельзя, Иосиф Климович, жить со своими обидами за пазухой. А ты, как вечно вчерашний, дёргаешься, копаешь, просишь чего-то…

– Я ничего не прошу у вас. Просто прочтите этот документ времени, – настаивал я, подвигая пальцами бордовую тетрадь поближе к главе. – Сын должен знать правду об отце, какой бы горькой она не была.

С этими словами я встал с кресла для посетителей и направился к выходу. Он засеменил вслед за мной. Я инстинктивно обернулся – не выношу, когда чувствую за спиной чьи бы то не были шаги.

– Постой, – остановил он меня. – Хорошо. Я прочту этот бред сумасшедшего. Но что изменится? Памятник сносить ведь, точно, не будем. А людям плевать на то, что под монументом. Потому что это символ. Понимаешь, Захар, сим-вол! Элемент городского ландшафта. Это символическое место памяти народной. И разрушить святую память горожан я тебе не дам! Костьми лягу, но не дам!..

Он снова уселся за свой массивный стол и – о чудо! – стал значительным человеком власти, человеком с усталым и мудрым лицом.

Степан Григорьевич сменил тон, как меняют гнев на милость те, от которых зависят судьбы.

– Пойми, Иосиф Климович, это даже не памятник отцу моему. Это, если хочешь, символ героического и беззаветного служения Отчизне. А такие символы не сносятся никакой властью. Если власть, конечно, думает жить в мире со своим народом долго и счастливо.

Он подтянул брюки, которые сползли с живота, несмотря на упругие подтяжки, потом взял со стола бордовую тетрадь, подошёл ко мне почти вплотную, сжимая в кулаке «документ времени». Мне показалось, что я слышу, как бешено стучит его сердце.

– Лестно думать о себе, любимом и гонимом, что и я могу «истину царям с улыбкой говорить»? – спросил он. – Это должно повышать самооценку творческого человека.

– Не должен стоять памятник на могиле пса, – стоял я на своём.

Он усмехнулся:

– Ты даже не понимаешь, как смешна и нелепа твоя ностальгия по прошлому.

– Я, Стёпа, ностальгирую по настоящему. По правде. А не по красивой, но пустой конфетке для слободчан. Пипл ведь всё схавает, так ты считаешь…

– По-настоящему? – поднял он на меня насмешливые глаза. – Брякнул красивую фразу, а того не понимаешь, что мы уже тридцать лет живём в обществе потребления, где обёртка ценнее того, что внутри. Пусть конфетка из говна, но она всё равно конфетка, судя по яркому фантику. Так было, так есть. И так будет, дружок.

Я взялся было взялся за ручку двери, но секретарша с синими ногтями опередила меня, зайдя в кабинет главного.

– Вызывали, Степан Григорьевич?

– Вызывал! – гаркнул он на присевшую от страха. – Никогда больше не пускай ко мне этого му… этого чудака! Поняла?

– Поняла, – прошептала девушка, не понимая, чем прогневила своего босса. – Больше не буду, простите.

Не успел я закрыть за собой двойную дверь его кабинета, как вслед мне вылетела бордовая тетрадь с приклеенной биркой на обложке – «Записки мёртвого пса».

 

***

Я вернулся домой, когда уже начало темнеть. Из-за облаков вынырнула луна, но, словно испугавшись кого-то, снова ушла за хмурившиеся облака.

Где-то за Свапой, в поселке «Весёлый роджер», на убывающую луну завыла собака новых хозяев жизни. Сначала робко, с отрывистыми перерывами, но через минуту уже уверенней, но неизменно, как во все времена, с неизбывной собачьей тоской по другой жизни, которая для неё, сытой, но сидящей на цепи у новенького коттеджа, лучшей так и не стала.

Всё повторяется в нашем мире. Проходит и повторяется. Повторяется и проходит… Ничего нового под луной, независимо от того – растущая она или убывающая.

 

Моргуша возилась на кухне с угощением к праздничному столу. Я долго смотрел на когда-то подаренную мне Павлом «бурдовую тетрадь», которую с ненавистью швырнул мне вслед Степан Григорьевич. Потом решился, открыл дверцу печи и бросил на жаркие угли «Записки мёртвого пса».

Это ведь метафора гения, что рукописи не горят.

Через несколько секунд я увидел, как печально сморщилась обложка, потемнела и ярко вспыхнула, унося с собой в небытие выстраданную правду единственного главного свидетеля этой истории.

На столике настойчиво затрещал телефон. Звонил Пашка.

– Прости, но не смогу прийти на праздничный ужин, – сказал он. – Дела насущные… С наступающим, брат!

– Моргуша обидится, – ответил я.

Он помолчал, потом сказал холодно:

– Я же просил тебя не дразнить гусей… Сорвался наш договор о намерениях.

Я промолчал в ответ. А что тут скажешь? Не хотел я, мол, чтобы сорвался проект об открытии твоего филиала клиники Альтшуллера пластической хирургии… Он прервал молчание первым.

– Ладно, пусть перегорит, успокоится, – сказал Пашка миролюбиво. – Каково впечатление? Далеко ли яблоко от яблони упало?

– Хотя и упало, – честно признался я, – но не очень далеко.

Теперь он помолчал.

– Ты извинись за меня перед Машенькой.

– Извинюсь, не волнуйся, – ответил я.

Он опять помолчал и добавил:

– Я люблю вас, Захаровы. Алло! Ты слышишь? Люблю. И чёрт с ним, с филиалом, если ничего не выгорит со Стёпкой. Главное, жизнь продолжается.

– Мы тоже тебя любим, Пашка, – потеплел голосом я. – С Новым годом!

Вытирая руки о рушник, в комнату вошла Маша.

– Ты не поможешь мне на кухне? – спросила она.

Жена раскраснелась за готовкой. Странно, подумал я, как ей идёт этот цвет лица. Она даже помолодела. А у меня пылала голова.

– Паша не придёт, – сказал я. – Дела у него какие-то неотложные.

Мария присела на диван, прижалась ко мне, обняла.

– Значит, будем встречать Новый год вдвоём, – сказала она, гладя меня как маленького.. – Не привыкать. Сын, невестка и внуки, как всегда, поздравят из Питера по скайпу, а мы с тобой, мой Ёжик в тумане, под бой курантов поднимем бокалы за их здоровье, за счастье наших детей… И за наше здоровье тоже поднимем.

Она прижалась потесней, заглянула в глаза.

– Ты не забыл, что у нас через четыре года свадьба? Золотая. – Моргуша встала и шутливо погрозила мне пальцем: – Приказываю дожить!

Меня начал потряхивать неведомо откуда взявшийся озноб.

– Я полежу маленько, ладно? – сказал я. – Устал, родная.

– Можешь даже поспать часика два, – взглянув на часы, ответила жена. – До полуночи ещё далеко.

И она, погасив свет, тихо прикрыла за собой дверь.

 

***

Я прилёг на своём любимом диване, Моргуша заботливо укрыла меня пледом и ушла опять на кухню, следить, чтобы в электрическом духовом шкафу не пережарился новогодний гусь.

За окном по жёлобу вновь забарабанил дождь. Моя голова, едва коснувшись подушки, закружилась на какой-то чёртовой карусели, дурманя сознание. И я, как мне показалось, провалился не то в тревожный сон, не то в какое-то забытьё.

Но вскоре сквозь шум дождя явственно услышал чьи-то шаги за окном. Дверца печи, где так бесславно сгорели «Записки мёртвого пса», по-прежнему была приоткрыта и отблески уже угасающего огня мрачновато подсвечивали книжный шкаф, фотографии на стене, широкий пластиковый подоконник. Отблески падали и на оконное стекло, за которым теперь я услышал чьё-то тяжёлое дыхание.

Накинув плед на плечи, ежась от охватившего меня озноба, я подошёл к окну. И увидел высокую фигуру человека в долгополом чёрном пальто и тёмной шляпе. На лице незнакомца единственным светлым пятном выделялась медицинская маска.

– Это ты копаешь под мой памятник? – тихо спросил странный незнакомец. Странно, но я хорошо слышал каждое его слово, хотя пластиковой окно с двойным стеклом было плотно закрыто.

«Он вернулся!» – холодея от этой мысли, ретировался я к дивану.

– Маша! – позвал я жену. – Маша! Посмотри, кто-то бродит по саду!

Моргуша вошла и принесла с собой целый ароматный букет запахов праздничного ужина.

– Где бродит? – спросила она, зажигая свет в комнате.

– Там, за окном, – не снимая пледа с плеч, сказал я.

Моргуша, приложив ладони к вискам, чтобы не мешали блики от лампочек люстры, с минуту всматривалась в темноту ночи.

– Да нет там никого, Ёжик, – успокоила меня жена. – Тебе показалось.

Она приложила ладонь к моему лбу и тревожно воскликнула:

– Да у тебя жар! Сейчас принесу парацетамол…

Она ушла, а я снова прилип носом к холодному оконному стеклу.

Тёмный сад, посаженный ещё дедом Парменом и бабушкой Парашей, был пуст и не по-праздничному печален.

– Показалось, – вслух повторил я, успокаивая себя.

И снова прислушался к ночным звукам: за окном шёл новогодний дождь.

 


[1] Меня зовут Дитер. Я болен. (нем.)

[2] Ландринки - мелкие ароматные леденцы. Они же - монпансье. Название пошло от фамилии купца Федора Ландрина.

[3] Потник - войлок, подкладываемый под седло.

[4] Седелка - часть конной упряжи.

[5] Козырьки - маленькие легкие сани.

[6] Манерка - здесь: фляжка.

[7] Здесь: молодого виноградного вина.

[8] Здесь «гусыня» (орловское диалектное) – большая, 5-ти или 3-х литровая  бутыль с длинным горлом.

[9] Пригорок с длинным подъемом.

[10] Выходи, собачка (нем).

[11] Это прекрасная собака, Дитер! (нем.)

[12] Что там? (нем)

[13] Хорошая собака! (нем).

[14] Варок - скотный двор.

[15] Хорошо горит (нем.).

[16] Пошёл к чёрту! (нем.).

Комментарии

Комментарий #30158 17.01.2022 в 21:39

Не перевелись в России настоящие писатели! Мой респект автору!

Комментарий #30114 12.01.2022 в 06:59

Три дня назад прочла роман, что называется, на одном дыхании, но до сих пор нахожусь под его впечатлением. Сильная и очень своевременная вещь. Хватит нам поклоняться лжегероям, этим псам исторической памяти, которых навязала нам прежняя государственная власть. В романе "Пёс" величественный памятник Гришке Карагодину, задушившему по своей подлой трусости своего родного отца и заживо сжёгшего Пармена и Парашу, которые не дали сгинуть Григорию в детстве - это предупреждение и наказ будущим поколениям: не сотворите себе преступного лжекумира! И тут писатель ничего не выдумывает. Возьмите такую одиозную фигуру из нашей истории, как Андрей Желябов. Кто он по сути? В учебниках истории моей юности писали, что "выдающийся революционер-народник", а по сути - террорист, один из главных организаторов убийства императора Александра II. Однако в Липецке, в Нижнем парке, стоит величественный монумент этим террористам-народникам и в длинном списке террористов есть имя Желябова. Только в Питере в начале 90-х одной из самых протяжённых улиц (Большой Конюшенной) вернули её истинное название. А так более 70 лет она носила имя Желябова. В Смоленске есть площадь Желябова. И до сих пор улицы Желябова существуют в Твери, Липецке, Брянске, Кисловодске, Перми. А огромадный памятник Ельцину в Екатеринбурге, который народ периодически обливает краской в знак "особого почтения"? А широко разрекламированные чтения, посвящённые автору шоковой терапии для русского народа Егору Гайдару? Не удивлюсь, если и великому комбинатору Чубайсу, менявшему ваучеры на "Волги" тоже поставят памятник. А ведь ПАМЯТНИК - от слова "ПАМЯТЬ". Не будем же её загаживать лжегероями! А кто герой истинный, напрашивается вопрос. В романе их целая плеяда. Это и Клим Захаров, шестнадцатилетний партизан, а потом солдат Красной Армии, потерявший руку на войне. Но не спившийся, не опустившийся до вагонного побирушки. Его кредо в нехитрых словах: человеку даны две руки, чтобы одной брать, а другой отдавать. Война оставила ему правую руку, чтобы отдавать людям то, на что его сподобила мирная жизнь - он организовал инвалидную артель плотников "Победитель". Настоящие народные героя это Василий Разуваев, командир взвода разведки, это Венька Водянкин по прозвищу Водяра, это Фёдор Захаров, старший брат Клима, который под угрозой смерти вновь воздвиг крест на куполе слободской церкви, который сорвали одурманенные водкой яростные атеисты. Другими словами, простые люди из народа, взвалившие на себя все тяготы войны и послевоенного возрождения великой страны, и есть настоящие герои и патриоты. Спасибо большое автору за этот интересный и очень нужный всем нам роман-предупреждение: не нужно плодить "псов", из которых потом формируются пятые и уже шестые, если брать современных либералов, колонны.

Комментарий #30113 12.01.2022 в 06:42

Ещё сорок лет назад Александр Балашов, блестящий знаток мировой литературы и прекрасный писатель, в повести о "страданиях юного Ветрова" проводил аналогию классики и современности. И впоследствии, в книгах "Палата номер ноль", "Ржаной ветер" и других, это видение мира в его полном объёме во времени и пространстве тоже заметно. Вот и в романе "Погребение пса" есть несколько ассоциативных направлений, когда вспоминаются произведения классиков и даже Библия. Причем делает автор это ненавязчиво, как бы исподволь, что читателю нравится: делать выводы - тешить самолюбие. Надеюсь, книга "Погребение пса" будет издана в печатном варианте, чтобы она была перед глазами и в любой момент её можно было бы почитать.
Геннадий Александров

Комментарий #30111 11.01.2022 в 23:34

РОМАН ОЧЕНЬ СВОЕВРЕМЕННЫЙ. НЕ МОЖЕТ ЛОЖЬ БЫТЬ СИМВОЛОМ ГЕРОИЗМА И ПАТРИОТИЗМА, КАК ТОГО ДОБИВАЮТСЯ ТЕ, КТО НАД ОСТАНКАМИ ПСА УСТАНОВИЛИ ВЕЛИЧЕСТВЕННЫЙ МОНУМЕНТ. СРАЗУ ВСПОМИНАЕТСЯ ОГРОМНЫЙ ПАМЯТНИК ЕЛЬЦИНУ
Мы должны и в памяти своей руководствоваться Правдой, а не ложью. Роман - призыв талантливого автора "ПСА" ЖИТЬ РО ПРАВДЕ, А НЕ ПО ЛЖИ. КАКОЙ БЫ ГОРЬКОЙ НЕ БЫЛА ЭТА ПРАВДА. БОЛЬШОЕ СПАСИБО А.БАЛАШОВУ ЗА ЗАХВАТЫВАЮЩЕЕ И ПРАВДИВОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ!

Комментарий #30097 09.01.2022 в 21:42

Роман я прочитал сходу, "не отходя от кассы". Умеет Балашов заинтриговать читателя, подбросить загадку, разгадка которой только в самом конце. Но не это главное. При всей своей остросюжетности, с элементами фантастики и гротеска, подачей малоизвестных исторических событий, роман отнюдь не легковесная штучка. Он философичен, многозвучен, с постановкой многих вопросов и тем: "Власть и общество", "Героизм и предательство", "Смысл жизни", "Роль Художника в истории". Мастерски отражая то или иное событие, автор заставляет читателя задуматься: "А как поступил бы ты?". Не думаю, что у каждого будет однозначный ответ... Некоторые строки заставляют даже вскрикнуть: "Не может быть!" Например, когда комиссар партизанского отряда, чтобы не быть обнаруженным немцами, своими руками задушил собственного отца, командира партизанского отряда. Наверное, Александру за этот ход достанется от иных критиков. Но правда жизни нередко гораздо жестче правды вымысла. Идя, по сути, по лезвию ножа, Александр Балашов не только не сглаживает острые углы, а наоборот, рисует Жизнь с беспощадной суровостью. И в этом он проявляет себя как настоящий Художник, который не заигрывает ни с читателями, ни со своими коллегами по перу, ни с властью. Сколько знаю Александра Балашова, он такой и в жизни...
Поздравляю автора с несомненной удачей! Ты, брат, силен!
Дмитрий ЖУКОВ