Александр БАЛТИН. И НЕ БЫЛО ВАЖНЕЕ В ИСТОРИИ… Рождество в русской литературе
Александр БАЛТИН
И НЕ БЫЛО ВАЖНЕЕ В ИСТОРИИ…
Рождество в русской литературе
Рождественская поэзия
Достоевский – всеобщий брат, сопечальник всем, непревзойдённый провидец – живописал случай, произошедший в сочельник:
Крошку-ангела в сочельник
Бог на землю посылал:
«Как пойдешь ты через ельник, –
Он с улыбкою сказал, –
Елку срубишь, и малютке
Самой доброй на земле,
Самой ласковой и чуткой
Дай, как память обо Мне».
И смутился ангел-крошка:
«Но кому же мне отдать?
Как узнать, на ком из деток
Будет Божья благодать?».
Существует феномен поэзии Достоевского: данной ярче всего в изломах диковатых стихов капитана Лебядкина, в игривой пьеске Ракитки: «Эта ножка, эта ножка разболелася немножко…»; но рождественское стихотворение – серьёзное и печальное – показывает такое русское отношение к небесному пантеону, что чувствовать многое начинаешь иначе, даже в предельно прагматично-эгоистические времена.
Нежная песня Фета – сама от синевы снежного пространства, от кодов русской метафизики, от идей русского космизма, переданных через образный строй:
Ночь тиха. По тверди зыбкой
Звезды южные дрожат.
Очи Матери с улыбкой
В ясли тихие глядят.
Вспыхивают словесные оркестры Блока, наследника… отчасти фетовской, отчасти лермонтовской музыки:
Был вечер поздний и багровый,
Звезда-предвестница взошла.
Над бездной плакал голос новый –
Младенца Дева родила.
На голос тонкий и протяжный,
Как долгий визг веретена,
Пошли в смятеньи старец важный,
И царь, и отрок, и жена.
Голос Блока – весь из бездны, и весь прошит, пронизан золотистой тайной.
Крестьянское Рождество в щедрых красках и точных мазках, с звёздно-крепкими ощущениями и вспышками по небу драгоценных росинок звёзд передано Есениным:
Тучи с ожерёба
Ржут, как сто кобыл,
Плещет надо мною
Пламя красных крыл.
Небо словно вымя,
Звезды как сосцы.
Пухнет Божье имя
В животе овцы.
И – совершенно небывалым, но в тоже время и параллельным Есенину звуком течёт русское Рождество в Абиссинии: православном отсеке Африки:
И сегодня ночью звери:
Львы, слоны и мелкота –
Все придут к небесной двери,
Будут радовать Христа.
Ни один из них вначале
На других не нападёт,
Ни укусит, ни ужалит,
Ни лягнёт и ни боднёт.
Чары Николая Гумилёва полыхают разноцветно: жарко горит небо праздника, и звери, как дети, соединённые неожиданно во Христе, словно подчёркивают глубину события.
Мудростью белой, крупнозернистой соли пересыпаны музыкальные – словно нежная скрипка звучит – строки К.Р. (Константина Романова):
Благословен тот день и час,
Когда Господь наш воплотился,
Когда на землю Он явился,
Чтоб возвести на Небо нас.
Мистика странным образом переходит в повседневную жизнь, призывая, безо всякой дидактики, жить иначе.
Совершенным особняком сияет «Рождественская звезда» Пастернака, чей космос разворачивается медленно, из кропотливого описания пустыни, из долгого путешествия различных людей, идущих поклониться чуду; он развивается совершенно русским ощущением праздника, будто это сейчас, «запахнув кожухи», идут простые пастухи; будто всё и свершается – сейчас, сейчас…
…Было – пророчествовал Владимир Соловьёв: русский вестник, метафизикой окрыляя острые строки:
Пусть все поругано веками преступлений,
Пусть незапятнанным ничто не сбереглось,
Но совести укор сильнее всех сомнений,
И не погаснет то, что раз в душе зажглось.
Великое не тщетно совершилось;
Не даром средь людей явился Бог…
И время наше – в бесконечности сует и крупных, в блестящих одеждах соблазнов, – словно задавшееся целью опровергнуть: мол, даром, даром! – потупляет взор, отходя пред сияющим богатством русской рождественской поэзии.
Страницы святочных рассказов
Удивительный, ни на чей не похожий язык Ивана Шмелёва: праздничный и вкусный, сочный и нежный, вбирающий столько подробностей, что, кажется, и в реальности столько их не было и нет…
И вот – «Рождество» его: простой и скорбный рассказ: сквозь который, как мелькающая фрагментами хроника, проходит вся жизнь, ибо обращается писатель к погибшему сыну, а дело происходит во Франции, и ностальгия, окрашенная в полынные, вполне трагические тона, переливается, оттеняя красивую гармонию праздника.
…Святочные рассказы имеют долгую традицию: и, сколь бы ни богата была литература русская, вспоминаются волшебные шары повествований Диккенса: самые разные, с мелькающими страшными тенями, с «Рождественской песнью», в которой утверждается, что исправить можно многое, и история преображения души старого скряги Скруджа – тому примером; и был, был – феномен русского Диккенса: домашнего, прочитанного вдоль и поперёк поколениями, черпавшими из него счастье и радость, учившимися состраданию…
«Чудесный доктор» Александра Куприна раскрывает праздник ещё с одной стороны: он говорит о милосердии, об умягчение сердца, о том, как человек, у которого масса дел, и семья, и подарки для ребятишек вдруг буквально пропитывается соком сострадания к неизвестному, да ещё и не слишком симпатичному человеку.
«Христос в гостях у мужика» Николая Лескова тему сострадания и милосердия углубляет, усложняет: здесь герой должен оказать милость не просто другому человеку, но – своему кровному врагу; тут христианство раскрывается в том своём глубинном аспекте, который столь сложно воплотить людям; и густое своеобычие лесковского медового языка красиво подчёркивает благородство темы.
А вот – совсем детский взгляд на Рождество: рассказ Никифорова-Волгина «Серебряная метель» показывает мальчика, так тонко чувствующего атмосферу праздника, что только тончайшие, легко гнущиеся нити великолепной метели адекватны сей тонкости.
И горят глаза мальчишки, словно соприкасающегося душою с чудом…
Святочная литература разнообразна: и Тэффи в рассказе «Сосед» показывает четырёхлетнего мальчугана-француза, ходящего в гости к «ляруссам», любящим гостей, всегда их угощающим, варящим ни на что не похожий суп – пламенеющий красным борщ.
Он грустный – этот рассказ, но такой светлый, так колоритно передающий атмосферу праздника…
А вот в рассказе Сергея Дурылина «Четвёртый волхв» старая няня утверждает, что поклониться Христу шли четыре волхва, и четвёртым был – русский человек, «хрестьянин», да заблудился в лесу, и дар, что нёс, отняли злые люди.
Поэтичный рассказ, пронизанный токами любви и благочестия…
…Яркие, хотя и не слишком-то помнятся многими ныне, страницы вписаны в глобальную книгу русской литературы святочными искрами праздничных рассказов!
Поэтический русский Христос
Образ Христа проступает сквозь своды русской поэзии различно, разнообразно, иногда в самых неожиданных ракурсах, как, например, у Гумилёва:
Вскрываются пространства без конца,
И, как два взора, блещут два кольца.
Но в дымке уж заметны острова,
Где раздадутся тайные слова,
И где венками белоснежных роз
Их обвенчает Иисус Христос.
Русские особо чувствуют Христа: и нежно, и – часто – как бы ни кощунственно это звучало – по-домашнему; по-крестьянски: он входит в деревни, он встречается с детьми… или взрослыми, испытывая их; по-аристократически, так, используя (кажется) трубы классицизма пел Апухтин:
Распятый на кресте нечистыми руками,
Меж двух разбойников Сын Божий умирал.
Кругом мучители нестройными толпами,
У ног рыдала мать; девятый час настал:
Он предал дух Отцу.
И тьма объяла землю.
Совершенно особый Христос у Есенина: он – от русских нив, но и – крестьянского словаря, в чём-то отдающего церковнославянским, древним, если не – древлим; он – млечный, хлебный, просяной – и Христос, и язык Есенина, которым слагаются стихи, где:
Я вижу – в просиничном плате,
На легкокрылых облаках,
Идет возлюбленная Мати
С Пречистым Сыном на руках.
Она несет для мира снова
Распять воскресшего Христа:
«Ходи, мой сын, живи без крова,
Зорюй и полднюй у куста».
Иисус – среди нас: будто и распятие свершалось… по снегам, и крест был из берёзовых досок: как в «Андрее Рублёве» Андрея Тарковского; но и без упоминаний Христа – образом его, сущностью образа так пропитана – в основном ранняя – поэзия Есенина, будто всеприсутствием своим Иисус наполняет каждый луч, всякий колос:
Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань,
Снова зарею клубится
Мой луговой Иордань.
Славлю тебя, голубая,
Звездами вбитая высь.
Снова до отчего рая
Руки мои поднялись.
Вижу вас, злачные нивы,
С стадом буланых коней.
С дудкой пастушеской в ивах
Бродит апостол Андрей.
И в колосе сокрыт великий космос, и всякая жизнь таит в себе бездну; а люди – вообще бездны в телесных оболочках.
А вот – сложное, в чём-то тяжкое, очень величественное постижение доли Иисуса, продемонстрированное поэтом, не снискавшим широкой известности – Николаем Николаевым:
Любовь сильней гвоздей к кресту Меня прижала;
Любовь, не злоба Мне судила быть на нем;
Она к страданию терпенье Мне стяжала,
Она могущество во телеси Моем.
И та любовь есть к вам, хоть вы от ней бежите;
Крест тело взял Мое, а сердце взяли вы:
Но Я дарю его, а вы исторгнуть мните,
А вы на агнеца, как раздраженны львы.
…Сложно поверить, что «иго моё легко», сложно, невозможно практически проникнуть в тайны лабиринтов Божественной любви.
Вот – острая, как биссектриса, реакция на повествование о муках Христа: язык Евангелий сух, как известно, но поэтическая фантазия взовьёт и раздует сильные костры:
Я до утра читал божественную повесть
О муках Господа и таинствах любви,
И негодующая совесть
Терзала помыслы мои…
Так Константин Льдов использовал расхожую рифму повесть-совесть для выявления сущностного восприятия истории…
Надсон развернёт повествование под названием «Иуда»: и от имени уже мурашки бегут по коже; он развернёт его сильно и стройно, загораясь от вечного прошлого и стремясь зажечь других нешуточным огнём…
Валерий Брюсов – математик поэзии, словно стремившийся рассчитать формулу каждой строки, гранёно живописал:
Настала ночь. Мы ждали чуда.
Чернел пред нами чёрный крест.
Каменьев сумрачная груда
Блистала под мерцаньем звёзд.
Изысканный Кузмин писал изощрённо сложно: словно игрою с усечёнными слогами закладывая камни в громадное строение русских стихов о Христе:
Плачует
Дева, распента зря…
Кровава заря
Чует:
Земнотряси гробы зияют зимны.
Лепечут лепетно гимны
В сияньи могильных лысин.
Возвысил
Глас, рая отвыкший, адов Адам:
– Адонаи! Адонаи!
Точно причудливое скрещение классицизма и футуризма пред нами: будто будущие слова прорастут: но за всем – живая боль поэтова сердца, сопечалующегося Христу.
…Разумеется – нечто символическое: тяготеющее к глобальному Слову (между тем, которое было у Бога и которое было Бог – и теми, из которых люди составляют стихи, увы, бездна) – прорастало сквозь поэзию Сологуба:
И много раз потом вставала злоба вновь,
И вновь обречено на казнь бывало Слово,
И неожиданно пред ним горела снова
Одних отверженцев кровавая любовь.
Мощно видела Ахматова: тут не церковная прозорливость, но нечто отзывающееся философией русского космизма, и – сопричастное всему; тут – знание того, что Вселенная – есть единый организм, а люди так плохо умеют чувствовать это:
В каждом древе распятый Господь,
В каждом колосе тело Христово.
И молитвы пречистое слово
Исцеляет болящую плоть.
…Взрываются корни: мы отдаляемся от Христа всё дальше и дальше; мы живём сейчас так, будто смерти нет, словно вечно будет длиться этот сверкающий хоровод соблазнов, кружение суеты и многое, многое…
Мы живём, как подлинные материалисты.
Но пласты русской поэзии, посвящённой Христу и событиям, разыгравшимся более двух тысяч лет назад, и не было каких важнее в истории, – призывают к иному…
Александр, спасибо за столь интересный и расширенный обзор этой праздничной темы!
А Вас - с наступившим Новым годом и Рождеством Христовым!
Здоровья и творческого вдохновения на радость всем, с интересом ждущим ваших публикаций!