ПАМЯТЬ / Марина МАСЛОВА. ДЕРИК, или «Лёшка вернулся!». Светлой памяти Алексея Дериглазова
Марина МАСЛОВА

Марина МАСЛОВА. ДЕРИК, или «Лёшка вернулся!». Светлой памяти Алексея Дериглазова

 

Марина МАСЛОВА

ДЕРИК, или «Лёшка вернулся!»

Светлой памяти Алексея Дериглазова

 

Небесная ми улучити веселия
со всеми святыми сподоби…

 

19 января 2022 года, в день Богоявления и Крещения Господа нашего Иисуса Христа, когда я начала писать эти строки, исполнилось девять дней, как ушёл из жизни писатель, «воспитанник младшей группы» Евгения Носова, прозаик классического направления в новейшей русской литературе курянин Алексей Дериглазов.

Для меня он был просто Лёшка.

Сам себя, вслед за коллегами-врачами, придумавшими ему это прозвище, в адресованных мне письмах именовал снисходительно – дерик. Чаще писал это слово со строчной буквы, видимо, желая придать нарицательный оттенок. На мой взгляд, это что-то среднее между восточным дервишем и русским интеллигентом.

Николай Дорошенко однажды заметил, что «русский интеллигент» – явление не профессиональное, а «нравственное». Алексей был интеллигентом и по профессии, и по складу ума, и по душевным качествам. Что касается дервиша, тут сложнее. Особенного пристрастия к востоку у него не замечала. Разве что разделял мои симпатии к Тимуру Зульфикарову. Однако по внутренним убеждениям (даже не рискну назвать их религиозными), по духовному компасу был скорее там, нежели здесь. Русское православие для него было предметом жестоких аналитических терзаний, подозрений, разочарований. Тут, пожалуй, и было то главное поле битвы, где разбивалось вдребезги и вновь срасталось его недоверчивое, многоопытное сердце. То разбивалось, то срасталось… но однажды не выдюжило… не срослось…

 

Ровно тридцать лет было отпущено ему на то, чтобы успеть сказать своё заветное слово.

Первая публикация состоялась в носовском альманахе «Полдень» (где он был четвёртым по списку – не алфавитному! – из двадцати шести авторов, не считая предисловия самого Евгения Носова). Это было в далёком 1991 году. Тогда Носов, хоть и «благословил» его на литературный путь, но при первых встречах ему не понравился. «Мужиковат… водку пьёт деревенскую…». Лёша был горожанин во втором поколении (бабушка из деревни), но страстная тяга к «утончённости чувств» сказалась тут с обычным для молодого человека максимализмом.

Не помню, у кого прочитала, что ни один писатель не свободен от некой сквозной темы. Можно менять сюжеты и жанры, писать ради славы или ради денег, а нечто главное всё равно прорвётся…

Два лучших его рассказа называются просто – «Володя», «Сашка». Главная и последняя его повесть названа им весомо и символично – «Охранник». Название другой, более ранней, повести придумал ему Михаил Еськов. Видимо, не сумев дочитать повесть до конца, предложил назвать её: «Попробуй, разберись…». Лёша гордился этим щедрым еськовским подарком…

Но самым значимым в его не слишком громоздком «творческом наследии» я бы назвала слово, что вынесено им в заглавие одного маленького рассказа, скорее даже исповеди, саморазоблачения. Он называется «Одинокость»…

 

…Лёшка, Лёшка… Что же ты натворил...

Не укладывается в сознании, не принимает сердце…

Даже мужа нечаянно назвала твоим именем. Он утешительно отозвался: – Не вини себя. Значит, судьба…

 

Смотрю на твоё фото на сайте Курского дома литератора, тусклое, блёклое... Но другого никто и не смог бы найти – ты не любил фотографироваться. И эта дикая, нелепая строчка рядом… И уголок с чёрной ленточкой… Мы же с тобой, кажется, вот только что разговаривали!.. Как обычно, больше часа по телефону… А потом я, ненавидя новогодние праздники, отключила мобильник…

Кто же мог подумать, что тебя в эти праздничные дни никак нельзя было оставлять одного! Именно праздники ты, как и я, ненавидел…

«А то вдруг накатит, что всё глупо, пошло и страшно. Глупо, если смотреть со стороны, пошло, если изнутри, и страшно, потому что это творится со мной самим. Успокаивал себя только тем, что другим вреда не делаю. И конечно тем, что об этом никто не знает…» («Одинокость»).

 

***

Через два дня после его ухода город заговорил об утрате.

13 января 2022 года в новостях ГТРК «Курск» прозвучало: «Печальное известие пришло из Курского регионального отделения Союза писателей России. На 58-ом году жизни скончался Алексей Афанасьевич Дериглазов – врач-патологоанатом в ОПАБ, писатель, прозаик». Далее биографические подробности: родился и вырос в Курске, здесь же окончил медицинский институт в 1988 году, после которого стал работать в областном патологоанатомическом бюро. Практически сразу проявил свой талант – первый опыт публикации приходится на 1991 год, в альманахе «Полдень», который был создан по инициативе Евгения Носова. Позже был автором в курских областных газетах, в журналах «Толока», «Куликово поле», в коллективных сборниках. В 2009 году стал членом Союза писателей России. В 2015 году в сборнике «Современная поэзия и проза Соловьиного края» опубликовал миниатюры, а позже рассказы «Володя» и «Сашка», вызвавшие читательский интерес. В 2019 году издал в Курске книгу прозы «Охранник».

Подобные же некрологи появились в тот день практически во всех городских СМИ. Где-то уделялось больше внимания врачу, где-то – писателю. Раньше в инете его имя почти не упоминалось, за исключением газеты русских писателей «День литературы», да ещё на ресурсе «Проза.ру» можно было встретить его произведения. Теперь все информационные каналы области сообщали: «В Курске ушёл из жизни врач и писатель…».

 

***

«Так что же такое счастье? Когда тебя понимают, как сказал известный герой? Наверное, для подростка такое сойдёт…

Человеку ведь кажется, что счастье – это противоположное тому, от чего он страдает. Но ведь это не так… Это всё равно что думать, будто противоположность любви – ненависть. Противоположность любви – равнодушие. Когда человек человеку – бревно. «Зло не в том, чтобы кто-то оставил человека замерзать на остановке, – тут Андрей улыбнулся, – это и сгоряча можно сделать, а в том, что другой прошёл мимо».

Андрей Постников, главный герой твоей повести, не прошёл мимо девушки, замерзающей в беспамятном состоянии на городской остановке. Как же могло случиться, что сам ты, создавший такого благородного литературного героя, был оставлен замерзать на земле?.. Допустим, остановилось сердце... Но вдруг ещё можно было спасти, если бы кто-то оказался рядом?!

Никого…

Невольно вспоминается Арсений Тарковский, предупреждавший поэтов:

Слово только оболочка,

Плёнка жребиев людских.

На тебя любая строчка

Точит нож в стихах твоих…

Но ведь у тебя герой – спаситель, защитник тех, кто нуждается в помощи. Что же это «строчка» твоя так неблагодарно, так противозаконно, так неосторожно с «ножом»… непредсказуемо обернулась…

 

***

«Смерть – великое таинство. Она – рождение человека из земной временной жизни в вечность. …Душа, исшедшая из тела, невидима и недоступна для нас, подобно прочим предметам невидимого мира. Видим только при совершении смертного тайнодействия бездыханность, внезапную безжизненность тела… Что совершилось и совершается с душой, покинувшей тело? Это остаётся для нас, при собственных наших средствах к познанию, неизвестным. Сокровенное таинство – смерть!»(Свт. Игнатий Брянчанинов, «Слово о смерти»)

 

Человек и его смерть… Это было ежедневным профессиональным содержанием жизни Алексея. Тяготился ли он этим? Думаю, нет. Свою профессию ценил и уважал. Мне говорили: он циник. Врач, взрезающий трупы, не может не быть циником. Может! Именно поэтому я всегда ужасалась: как же он это выдерживает?!

Нет, он не был циником, скорее реалистом. У циника не может быть тонкой душа. Алексей очень тонко чувствовал мир, природу. Я замечала это в нашем общении, он иногда неожиданно раскрывался.

Да вот яркий пример – начало повести «Охранник». Герой вышел из машины у перелеска, растёт терновник. Казалось бы, нет более невзрачного кустарника в сельской природе, заполонил все овраги, ни одна живая скотинка не продерётся. А он вдруг залюбовался ягодами: «Таких огромных терновин он ещё никогда не видел – ими как виноградными гроздьями облеплялись колкие ветки. …Насобирал горсть, положил в карман».

Скажете, горожанин умиляется? А я думаю, тут другое.

Далее по сюжету: герой вернулся к машине, за рулём – его товарищ, тоже горожанин, и Андрей предлагает Антону: давай тёрна наберём, а тот говорит: на кой тебе это?

Вот где начало конфликта: в душевной разности людей. Даже на таком элементарном уровне.

Для меня эти терновины с самого начала, с первого прочтения повести, когда ещё даже не была знакома с автором, стали художественным символом героя. Сизые ягоды терновника, слегка тронутые первым морозцем, – вот образ души и самого автора! Так мне увиделось…

И даже страшно теперь оглянуться в одно загадочное обстоятельство, точнее совпадение нескольких обстоятельств, где в центре моих осязательных впечатлений – те самые ягоды терновника, похожие на виноградные гроздья…

Этой осенью, ещё до первых морозцев, однажды поехали мы с мужем в лес, поискать последних грибов, а то и просто побродить по опушкам, подышать воздухом. Грибов не нашли, зато забрела я в густые заросли терновника на самом краю леса, и ягоды, их обилие и необычайная крупность, мгновенно высветили в памяти строчки повести Алексея: «Тёрн?! Да на кой тебе этот тёрн?! В деревнях его за еду не считают!». И пришло в голову: вот наберу сейчас пригоршни этих ягод и отвезу Лёшке, будет ему привет от Андрея Постникова! Или, к примеру, сядем с ним вместе зимой в опустевшем Домлите и будем уплетать эти ягоды, предусмотрительно мной замороженные. В эту минуту подошёл Сергей:

– Зачем тебе эта кислятина?! Поехали дальше, может, в другом месте грибы есть.

Терновины я всё же быстренько собрала, сколько успела, положила дома в морозильник (всё же для еды они ещё не годились – нестерпимо вяжущие), потом забыла о них. Вспомнила только двенадцатого января, когда сообщили о смерти Алексея. Достала большую горсть и разморозила…

Лёшка был по-настоящему добр к людям, без фальши, сюсюканья. Не было в нём никакой приторной «сладости». И эти морозные, горькие, терпкие терновины для меня навсегда теперь – память о нём…

 

Когда-то была очень модной книга – «Поющие в терновнике». На первом курсе филфака у нас ею зачитывались. Мне принёс её старший товарищ, студент-пятикурсник Стас Козлов. Он тогда занимался моим литературным воспитанием, приобщал к культуре. Сегодня уже доцент. Книгу его прочитала внимательно, выписывала целые страницы. Нас ведь учили профессионально вести читательские дневники. Не буду сейчас заглядывать в тот дневник, скажу только, что все эти два с половиной года нашего с Лёшкой общения мне всё казалось, что он… как бы это сказать… будто передан мне в наследство от Стаса – так они рядышком обосновались в моих представлениях о мужчине, способном жертвовать счастьем семейным во имя литературы, культуры и чего-то ещё…

Нет нужды мне заглядывать в тот дневник, если на первых же страницах повести Алексея, когда собирал его герой дикие ягоды с колючих веток терновника, вспомнила я ту книгу и с усмешкой подумала: «Вот и ещё один из поющих в крови… Ну, посмотрим…».

Конечно, его «Охранник» – не сага о семейной жизни, как у Колин Маккалоу. Но… что-то вроде того. Не догадалась ни разу спросить его об австралийской писательнице, может, подсознательно избегала каких-то ненужных мне откровений. Но сегодня вот прочла в её биографии: «Как истинный гуманитарий, … Колин …в итоге выбрала медицинский факультет. …Нервы не подвели, Колин деловито трудилась в морге. Её гуманитарный мозг с лёгкостью впитывал анатомические и прочие познания. Рука художника уверенно орудовала скальпелем…».

Комментарии, как говорится, излишни. И еслиКолин Маккалоу была Лёше коллегой не только по перу, но и по скальпелю, он просто не мог пройти мимо её книг…

 

…Со мной он никогда не был циником. Даже ничего вульгарного от него не слышала. Всегда такой удивительный такт, уважение к собеседнику. Ни разу грубо не захохотал; такой лёгкий, сдержанный смех (хотя в раннем рассказе признаётся, что «было всё – от пьяных бесконечных изъяснений в дружбе до бессовестного поросячьего хохота…»; ну, то когда было!). Ничего этого «откровенно-вызывающе-пренебрежительно-презрительного», чем обычно характеризуют циников, ни по отношению к людям, ни по отношению к «культурным ценностям» в нём не замечала. Даже в отношении религии, где у него всё было как-то угловато обострено, временами нетерпимо, он тем не менее высказывался не категорически, а чаще неопределённо, будто ещё не решил, надо ли тут биться насмерть или оно того не стоит…

Была у него, по моему пониманию, одна профессионально обусловленная беда – он не чаял воскресения мёртвых. «Как это кровавое месиво, лежащее передо мной на столе, может снова стать человеком? Нелепость!».

 

***

Когда Лёша сказал мне, что герой его повести – это не совсем он, даже расстроилась. Обиделась даже. Книжка, прочитанная одним глотком, пестрит пометками, вопросительными знаками, топорщится наспех загнутыми уголками – читала в машине, карандаш временами выскальзывал из пальцев и падал под сиденье, и, чтобы не тратить время на его поиски, нужную строчку отчёркивала ногтем и для надёжности загибала уголок листа. Казалось, сейчас приеду домой и сразу напишу о впечатлениях. Однако поступила иначе. Эх, не знала ещё этой таинственной своей обречённости: о чём расскажешь, о том уже не скоро соберёшься написать…

Решила сначала позвонить автору, познакомиться.

Книгу дал мне Еськов, с самыми лестными эпитетами в адрес автора. Рекомендация Михаила Николаевича была весома для меня. Но решающим всё же стало то, что книга автобиографическая. Автор и главный персонаж слились в воображении настолько, что нужно было немедленно поговорить о книге и задать кучу накопившихся вопросов.

Ну, например, хотела спросить у автора: неужели он всерьёз думает, что если жена не умеет «Рахманинова отличить от Вагнера», то это серьёзный повод для развода?

В книге я поставила жирный восклицательный знак (по внутреннему смыслу вопросительный) напротив такого вот эпизода:

«Андрей чувствовал, как в нём разрастается тревога… Раньше он считал, что истинное чувство напрямую зависит от утончённости натуры, которой, однако, ни в себе, ни в Елене не замечал. Для этого надо не много знать, а многое чувствовать. А жена? Казалось, чувство прекрасного ей было чуждо. Ну, могла Рахманинова отличить от Вагнера, да что ж с того?».

Читая повесть, уж очень скоро заметила, что у меня вообще-то много общего с её героем. Именно с ним, а не с его женой. И почти все его претензии, все его безответные ожидания были мне в той или иной мере понятны. Даже удивлялась, как это мужской характер оказался мне столь близок, психологически сроден. Но и жена его вызывала сочувствие, в том смысле, что сама я, к примеру, не отличу Рахманинова от Балакирева (от Вагнера-то отличу!), потому что не знаю музыки ни того ни другого. Так что же теперь – плохая жена, значит? Ну, благо, мужу моему тоже не отличить Баха от Моцарта... Семья спасена…

Жалела я Андрея-Алексея за эту наивную иллюзию, будто культурный уровень супругов очень способствует укреплению семьи. Теоретически, да. Кто бы спорил. Но что-то мне подсказывает, что никакая утончённость чувств не гарантирует взаимной любви. Это миф. Чувства могут быть не просто утончёнными, даже изощрёнными, а душа всё равно будет смертельно страдать. Всё дело в том, каков источник наших чувств...

И в этом вопросе мы с Алексеем были антиподы.

 

Вечером позвонила, и часа два мы разговаривали. Но куча вопросов не пригодилась, автор заявил, что он не столь положителен, как его герой, а выяснять, что в поступках героя относится к биографии автора, а что нет, было уже неловко.

Однако с тех пор так и повелось: если звонок от Алексея, можно располагаться на подоконнике часа на полтора-два. А если на улице тепло, выходить в сад и бродить во время разговора по дорожкам, наматывая несколько километров по круговому маршруту.

Что-то подобное у меня уже было, когда звонил Игорь Шкляревский. Но тогда я ещё не привела в порядок нижнюю часть своего сада, не было ещё этих петляющих узких тропинок вокруг садовых куртин и вольера с немецким псом Барбадосом. Поэтому с поэтом беседовала я под мелколистным солнечным вязом, сидя на большом чёрном бревне вместо скамейки.

Во время разговоров с Алексеем сидеть не хотелось, потому что спорили мы ожесточённо, и мне легче было отбиваться от него, нападать со своими доводами, нервно вышагивая по серым плитам песчаника, притопывая, подпрыгивая, в общем, всячески помогая себе жестами. Плиты уложены были мною совсем недавно, аккуратненько, в виде рисунка, напоминавшего растрескавшееся дно илистого водоёма. В «трещины» между плитами я насыпала мелкой гальки, и теперь непрестанно теребила носком кроссовок попадавшиеся под ноги камешки, сдвигая их с плит, чтобы не хрустели, не крошились, не мешали созерцать причудливую геометрию тщательно подогнанных обломков песчаника. Внутренне гордилась своей работой – сама уложила! – и бродить теперь по своим дорожкам доставляло неописуемое удовольствие. Так что и разговор наш мог длиться долго, пока не сядет аккумулятор или не устанет Алексей.

Он был необыкновенно интересным собеседником. Не знаю, кто из нас больше прочитал в своей жизни книг, но разница между нами была в том, что он всё прочитанное досконально помнил, а я не помнила из прочитанного почти ничего. Потому он добросовестно напоминал мне содержание книг, о которых мы говорили, будь то «Крейцерова соната» или «Метафизика половой любви». Когда речь заходила о Библии, я топорщила иголки, как раздражённый ёжик, которого пытаются пощекотать за нос, а он фыркает и сворачивается в колючий клубок.

Алексей не был христианином. По крайней мере, сам так о себе говорил. В детстве его крестила бабушка, но впоследствии христианином он себя не осознавал.

Для меня это был редкий случай, когда русский крещёный человек спокойно и прямо говорит, что Христос для него величайший образец человечества, но не Бог. При этом Толстого он частенько поругивал за «сумбурность мышления», и считать его толстовцем вроде нет оснований. Ересь жидовствующих я ему тоже не смогла бы приписать, он хорошо в этом разбирался, много чего об этом читал.

Я бы сказала, Алексей был мистик. Параллельные миры, казалось, были доступны для него с расстояния вытянутой руки. Однажды признался, что его проклятие, направленное к небу с именем человека, причинившего нестерпимую душевную боль, тут же обрушилось на голову обидчика, и он умер. Возможно, Лёша дразнил меня, чувствуя в собеседнице натуру доверчивую, эмоционально уязвимую. Однако не мог видеть он в те минуты, что я, переложив трубку в левую руку, осеняла себя крестным знамением, веря, что нет такого слова в природе, чтобы оно было сильнее силы Креста.

Потому ничего я не боялась, а сердилась на него только из-за того, что он провоцировал меня ввязываться в богословские споры, глупее которых, по моему мнению, ничего придумать нельзя. А поскольку я всё равно ввязывалась, то сердиться приходилось потом в первую очередь на себя…

Алексей, кажется, никогда не кривил душой. В этом была его самая главная сила, и это была в нём самая привлекательная для меня черта. Я могла хитрить, уклоняться от прямого ответа, избегать психологического дискомфорта. Он же всегда говорил всё как есть. Или предупреждал, что на эту тему лучше не говорить вообще, во избежание конфликтов и разочарований. Так мы перестали касаться вопросов веры и моих отношений с некоторыми писателями, которых Алексей на дух не переносил.

Быстро мы с ним «прояснили вопрос» возможностей и границ нашего общения. Это я тут беру в кавычки канцелярщину, которую Лёша тоже высмеивал, в том числе и в своих повестях. («Ты всегда себя с выпивкой контролировал! … – Контролировал… – Постников улыбнулся. Его всегда забавляло, что Антон часто, вот так, посреди разговора, припускал канцелярским словечком».)

Сначала мы долго были на «вы», потом, когда оказалось, что почти ровесники, он предложил «перейти на другое местоимение». Иначе, по его мнению, от нашего диалога сильно разит «интеллигентщиной», а мы же умные люди…

С этим переходом на другое местоимение вышла одна странная, или лучше сказать забавная, вещь.

Никаких отвлечённых романтических рассуждений о человеческих отношениях (касательно тела) у нас с Алексеем никогда не было. Тут преобладал у нас здравый смысл. Однажды поблагодарила его даже за то, что обошёлся в повести без вездесущей эротики. Ну, одолели уже писатели этим смакованием телес. Противно. Нет у меня никакого любопытства к чужим эротическим влечениям.

Однако момент перехода на «ты», когда он при этом ещё и назвал меня по имени, резко сократив дистанцию, почему-то вызвал некую загадочную реакцию в моём теле, и я, чтобы не взращивать в себе всяких нелепых переживаний, тут же и выдала ему, как врачу, свои странные ощущения. Он в ответ будто бы удивился, сообщив, что почувствовал то же самое, и мы засмеялись, предположив, что вот так, наверное, люди и влюбляются друг в друга, придавая слишком много значения биологическим реакциям организма. Я ещё добавила, что это, мол, и привет нам из той параллельной реальности, с которой у Алексея какие-то свои нестандартные отношения. Но я, дескать, темнить тут не стану, всё сразу выведу на чистую воду, так что пусть не тщится твоя мистическая «параллельность» воздействовать на мою психику, она надёжно защищена. Алексей тут раззадорился, предложил проверить, насколько действительно «закрыто» моё сознание от воздействия целенаправленных технологий. Сядь, говорит, расслабься, положи ладони на колени, «как фараоны, помнишь, в учебнике по истории», а я буду произносить слова. Потом расскажешь, что почувствовала. Я спокойно села, закрыла глаза и внимательно слушала. Сейчас не вспомню, что именно он говорил, в чём была суть этого психотренинга, но я осталась невозмутима и ни одна жилка в теле не дрогнула.

Вообще-то он зря старался. Лет двадцать тому назад я собиралась стать психологом. Прошла курс обучения в мастер-классах двух спецов из Москвы. Конечно, ничего уже не помню. Но вот когда мы там собирались в этих группах, как-то так получалось, что я оказывалась непробиваемой, и наши тренеры по психоанализу слегка сконфуженно сообщали: «мощный интеллект выставляет мощный заслон», или что-то в этом роде. Не стала я объяснять им, что это не интеллект, а раненая душа вытеснила из себя всё, что её когда-то ранило, и выставила все мыслимые и немыслимые заслоны…

Алексею призналась, что открыто воздействовать на меня бесполезно. Упрямая, как овца. И родители со мной наплакались. Зато можно сломить, играя на тонких чувствах. Двадцать лет назад психоаналитики меня сломить не успели, потому что внезапно заболел мой страстно любимый кот Лёвка, и все мои чувства были поглощены его спасением. Диплом «гештальт-терапевта» тогда так и не получила. Зато Лёвка, в награду за преданность, дал мне рекомендацию в Союз писателей. «Мы просто с котом тута лежим…» – назывался мой драматический рассказ о нашей с ним пятнадцатилетней любви, перечитывать который на сайте «Российский писатель» после его публикации так ни разу и не решилась. А те, кто читал, решили, что автора можно принять в писательские ряды...

…Думаю, Алексею не удалось на меня воздействовать своими методами гипноза и «параллельной реальности» по той простой причине, что своим чувствам я уже давно не доверяю и все их передоверила Тому, от Кого Единого зависит вся моя жизнь.

Алексею же казалось, что его чувства – это компас, безошибочно указывающий направление. Только забывал он, что источник тут не самый надёжный. Если ты сам источник своих чувств, то обречён ты на бессмысленную повторяемость одних и тех же ошибок. Источник должен быть вне тебя – выше, дальше, глубже, бесконечнее…

«Среди предметов необъятного мироздания вижу и себя – человека. Кто я? Откуда и для чего являюсь на земле? Какая вообще цель моего существования? Какая причина и цель моей земной жизни, этого странствования, краткого в сравнении с вечностью, продолжительного и утомительного в отношении к самому себе?» (Свт. Игнатий Брянчанинов, «Слово о человеке»).

Кажется, именно так и чувствовал Алексей – «в отношении к самому себе». Чувству падшего естества он придавал какое-то основополагающее значение, забывая, что естество искажено, повреждено грехом. Вернее сказать, не верил, не желал принять этот онтологический постулат. Это было для души его «утомительно», она изнемогала, и он это чувствовал, но не понимал... Потому что из чистой логики такие постулаты не вытекают…

Не было в его мировидении ни «вечной жизни», ни «воскресения».

Не рискнула написать без кавычек. Мало ли чего он мог вкладывать в эти слова, когда отрицал. Теперь, когда он уже бестелесен, его «видение», конечно, стало иным. И воскресение в жизнь вечную, конечно, не кажется ему прежней «нелепостью»…

Только есть ли у него возможность теперь отказаться от своих земных слов?.. «Неужели эта тайна запечатлена окончательно и нет никакого средства раскрыть её? Да! Запечатлел её для человека грех, запечатлело её для него падение его. Человек лишён истинного самовоззрения и самопознания. Доколе я пребываю в падении моём, дотоле тайна – человек – пребывает для меня неразъяснимою: извращённый, поражённый слепотою и ложью разум мой недостаточен для раскрытия её. Не понимаю души моей, не понимаю тела моего…» (Свт. Игнатий Брянчанинов, «Слово о человеке»).

 

***

 Алексею было дано ровно три года, чтобы Россия узнала в нём писателя.

После первых публикаций и последовавшего за ними вступления в Союз писателей России (2009) он надолго замолчал. На целых десять лет.

Весной 2019-го вышла из печати лучшая его книга – художественно-автобиографическая повесть «Охранник». И всё, с чем он войдёт теперь в историю русской литературы конца ХХ – начала ХХI века, было им опубликовано в течение следующих двух лет. Практические всё – на сайте и в журнале «День литературы» (в течение 2020-2021 годов).

Вот что писала редактор журнала Валентина Ерофеева о своём милом детище – бумажной версии «Дня литературы», вместившей под одной обложкой самых разных авторов, претендующих на одно из достойных мест в современном литературном процессе:

«Ах, как хотелось бы хоть полуфразой обозначить по алфавитной очереди все двадцать семь жемчужин Антологии малого рассказа «Дня литературы» – 2019-2021. Но пусть сам читатель, открыв журнал, погрузится в чудо тех кажущихся малыми миров, составляющих интереснейшую и достаточно объёмную картину современного литературного – и не только – мироздания. Хотя в «последних строках моего письма» всё же стоит обозначить всех авторов Антологии… в полной уверенности, что их имена скажут сами за себя и без комментариев…».

Далее следует перечисление писательских имён, и первым в этом ряду стоит имя: Алексей Дериглазов. (См.: Валентина Ерофеева. Малая проза и большое мироздание. Антология малой прозы «Дня литературы» – 2019-2021), (ДЛ. 27.05.21).

Ах, Валентина Григорьевна, знали бы вы, как горевал Алексей, что ваш алфавитный список начался… с него! То есть хотел он, чтобы имя его прозвучало чуть раньше, в той части редакторского «письма», где авторам уделялось хоть несколько индивидуальных строчек…

Через месяц на сайте появился другой отзыв об Антологии. Это была рецензия Александра Леонидова (Филиппова) «Русское разноголосье». Читая начало этой рецензии, я на минуту забыла, что тут упомянута не повесть Алексея «Охранник», а только его рассказ «Одинокость». Но слова о «полных драматизма дыханиях судеб наших современников» сразу отбросили меня к той повести, что написана была по следам жизненной трагедии, от которой он так и не смог до конца оправиться, восстать в полной силе. Силы были подорваны. Хотя ему было только пятьдесят с лишним. Последние два года, что мы были с ним знакомы, он только и делал, что зализывал раны, нанесённые ему в прошлом, и едва успевал отдышаться от новых ударов пристрастной к нему судьбы…

Леонидов, к счастью, уделил ему несколько строчек своей рецензии: «В рассказе «Одинокость» Алексея Дериглазова одинокость-ожидание заставляет вжиться в чувства героя, одинокость-отчаянье даёт щемящее чувство жалости, одинокость-равнодушие бичуется в каждом» (Русское разноголосье. Об Антологии рассказа «Дня литературы» 2019-2021), (ДЛ. 23.06.2021).

Помнится, мы говорили с ним о разнице между словами «одиночество» и «одинокость». Второе казалось ему трагичнее и непоправимее. «…Наверное, нужен хоть один человек, которому можно многое рассказать. Опять – «многое»! Опять – не всё!.. слово «одиночество» ко мне неприменимо. Более подходит «одинокость».

Он совсем недавно нашёл это слово, а ранний его рассказ всё-таки начинается словами: «Каждый панически боится одиночества…».

Любопытны обобщающие замечания Александра Леонидова, которые формально отнесены к авторам Антологии, а по сути – ко всякому пишущему человеку. По крайней мере, так это звучит для меня.

«Наши достоинства – продолжение наших недостатков. В частности, совершенное плохо тем, что сложно; путь к совершенству – это путь интеллектуальных перегрузок, чреватых кризисами, срывами. Сложное легко ломается, а примитивное – нет. Достоинства примитивности в её простоте».

Здесь что ни слово, всё об Алексее. В жизни не встречала более сложного, интеллектуально перегруженного человека. Его великолепная память, невероятная начитанность и неодолимая тяга к логическому анализу стали, в конце концов, причиной его религиозного анархизма, отрицания вечности во Христе. Сколько ни пыталась я убедить его в необходимости парадоксальной, бездумной, наивной веры, сердечного доверия Богу, Христу, он упорно и неколебимо шёл своим путём, не кривя душой, не ища оправданий, что, мол, недостаёт чего-то для окончательного уверения. Прямо утверждал: я не христианин, потому что не могу понять, зачем Христу моё рабство. Зачем придумывать веру, если всё на земле можно постичь умом, логическим анализом. «Умом можно постичь всё что угодно…» – это из самого первого его рассказа «В один голос», выбранного из ученических опытов Евгением Носовым для альманаха «Полдень».

А что непостигаемо, то мистически доступно, бодрился Лёша, стоит только очень захотеть и проявить усилие воли.

Проявить усилие веры он не захотел. Всё больше уличал верующих в неспособности думать. Кажется, любимой его книгой была саркастическая «Похвала глупости». Частенько цитировал в разговорах.

Сложное легко ломается, сказал Леонидов. Это именно про мировоззрение Алексея. Он до невозможности сложно относился к вере. И запутался в собственном блистательном уме…

Духовно же был беззащитен и уязвим…

Вот одно из его писем ко мне (зная Алексея, думаю, он не стал бы возражать против публикации; может, для того и писал, чтобы его услышали и поняли в будущем):

 

«Добрый вечер, Маринка!

Хотел поговорить про веру и убеждённость. Вера – это признание чего-либо истинным, независимо от логических доказательств, обоснования, просто в силу отношения человека к предмету верования. Иначе говоря – «люблю, потому верую»…

Есть здесь ключевое слово – «независимо». Но ведь это – «независимо», а не «вопреки». Не вопреки доказательствам обратного, и не вопреки здравому смыслу.

Так что мои «убеждения» – это такая же вера, только подкреплённая доказательствами. Подкреплённая с определёнными условиями, допущениями… Но не по Тертуллиану: «верую, потому что абсурдно» (условный перевод, скорее, это – крылатое выражение уже).

И нет веры «великой» и «малой» в этом смысле. Если убеждён в чём-то незыблемо, буду верить не хуже многих. Но если мне внушают нелепицу, то – извините.

Как-то произошёл такой разговор. Утверждалось, что общество стало лучше. Раньше, мол, в Средневековье, из дому выйти было невозможно ночью или вечером – рисковал быть убитым, ограбленным.

Дерик ответил, что ничего не поменялось – появились законы, милиция, карательные органы. (Извини, мне иногда проще выражать себя в третьем лице. Да и дерик – это не я уже, по большому счёту… Он – пишет рассказы, повести, совершает необдуманные поступки, себя не контролирует…)»…

 

Лёша писал своё прозвище с маленькой буквы – дерик, видимо, любуясь его созвучием с дервишем, о котором сама же ему рассказала. И не только созвучием. Тут Лёша, видимо, хотел подчеркнуть, что уж сам-то он себя хорошо «контролирует», в отличие от зеркального дерика…

 

…«Если измерять потенциал общества людьми, которым нравственность «вдолбили» в голову, то всё на самом деле хорошо.

Но стоит поменять стратегию государства, идеологию, то всё возвращается к тому же Средневековью – взять хоть первые годы после революции в России, хоть нацистскую Германию, хоть современное постсоветское пространство… Есть, однако, люди, которые несут эту нравственность в себе – с рождения, или по обстоятельствам жизни (пусть – менингит человек перенёс даже), но несут. В них – основа. А всё остальное – мишура.

И как сделать так, чтобы таких стало большинство, совершенно не знаю. Религия в этом – не помощник. Хотя бы потому, что она утверждает догматы, а раз есть догматы, то присутствует ложь. (Не мои слова, Шопенгауэра, парафраз.)

Религия, однако, для этого и не нужна. Не должна она стать «пятой властью». Она утверждает спокойствие в душе человека. И вот этим людям, «изначально нравственным», каждому по-разному, она и помогает. Для прочих религия – очередное средство для воплощения своих желаний, амбиций… А раз так – таким ничего и не поможет».

 

То есть, хотел сказать: религия не нужна потому, что «изначально нравственные» хороши и без неё, а безнадежно безнравственных она сделает ещё хуже? Это мы уже встречали… у Лескова! Кстати, потому неслучаен и далее возникающий у него Толстой; Лесков очень уважал яснополянского мудреца.

 

«…И здесь согласен с утверждением моего нелюбимого Толстого: «Душу надо не спасать, а не губить». И вправду, лучше так: «чисто не там, где метут, а там, где не сорят». Но если людей нравственных превратить в «избранных», то вовсе теряется смысл их существования. Они становятся «столпами общества», и «отвалите камень» (почему не «отнимите», в конце концов?!!) вовсе делает их пигмеями в глазах людей. Есть, кстати, два писателя (в моей памяти – два!), писавших о Гулаге – Солженицын и Шаламов. Только Шаламов не озлобился, не надел на себя рясу мученика, и не стал «вымученником», как Солженицын».

 

Что-то путает Алексей: мученики не обязательно священники («ряса мученика»); да и не наденешь вот так запросто рясу, даже если ты мученик.

 

«…Однажды был и такой разговор. Собрались два пятидесятника, православный, свидетель Иеговы и… дерик. Когда у дерика спросили, к какой конфессии он принадлежит, он ответил, что больше всего по душе ему кришнаизм. (Объяснений не спрашивали.) И вот, Иеговист заметил:

– Но там же столько богов?!!! (тут он неправ, конечно… Кришнаизм – монотеистическая религия).

– А у нас – сотни святых! В чём разница?!!».

 

Как же не хотелось ввязываться в эти глупые препирательства. И не ввязалась, не объяснила Алексею отличие христианских святых от политеистических суррогатов. Неужели сам не понимал, задавал такие вопросы… («В чём разница?!!»)

 

«…В самом деле, если бы Библию прочёл индуист, то нашёл бы там… несколько тысяч богов. Да они и находили…

Ой, извини, Маринка! Зарапортовался… Не обидел ли тебя? Но не буду править ничего из написанного…

Сегодня купил кипарисник – подобие маленькой новогодней ёлки. Он, сказали, живёт много лет. Буду обращаться с ним более бережно, чем с Игорьком или Петровичем. Встретим с ним Новый год…

Пока! Лёша.

13 декабря 2019 в 21:58».

 

Вот она, одинокость во всей красе. И логические выкладки о вере, и вполне убедительные рассуждения о нравственности, и неумение отличить сонм святых от пантеона богов, и, наконец, кипарисовик, заменяющий новогоднюю ёлку. Одиночество-одинокость. В добром расположении духа – вполне сносная вещь. Но коснётся чёрным крылом уныние – и жизнь замирает на краю бездны…

Бога он хотел постичь умом, и от напряжения мысли всё время соскальзывал на этот край…

 

«Путь интеллектуальных перегрузок» со всеми его кризисами и срывами – его земной крест. Хотя сознательно он противился самой идее Креста. Он надорвался, неся его в одиночку, отказываясь от Христовой поддержки, но при этом думая, что идёт вслед за Христом. Не так, как пытаемся идти, следовать за Христом мы, христиане, добровольно принявшие не только ученичество (худо-бедно, но принявшие, пытающиеся быть учениками), но и рабство-свободу во Христе (в отличие от мирской свободы-рабства во грехе). Но не Богом, а только «величайшим образцом человечества» был для него Христос. И на этой горькой и страшной для меня ноте нередко обрывался наш диалог. Ни слышать это, ни тем более как-то развивать я не могла.

Мы подолгу отмалчивались, переживая своего рода душевный разрыв, будто не имея морального права далее обсуждать какие-то жизненные интересы, потом он снова звонил. Он звонил первым потому, что по естественной и неизбежной духовной закономерности (которую сам, конечно же, отрицал) нуждался гораздо более меня в утешении и поддержке. Я понимала это, но злилась, что он снова и снова ищет утешения у человека, а не у Бога. Казалось, при его богатейшем интеллектуальном ресурсе, при такой гениальной памяти и способности к критическому анализу он, будь у него надёжные духовные основания, мог бы легко держать себя в руках, мог бы столько написать, столько сделать важного и великого. А его всё время бросало в сторону, сбивало с главной дороги на какие-то переулки и перекрёстки второстепенных учений, мнений, философских гипотез. А в живом повседневном опыте Православия, о котором рассказывала я, всё мерещился ему туман мракобесия, лицемерия, в храме всё казалось ему лживым, искусственным. Не умел он отвернуться от человеческой суетности и глупости, но, запнувшись за мелкое и случайное, отворачивался от главного. За церковным, мнимым, на его взгляд, благочестием не видел он, не пытался увидеть Христа. А когда и пытался изо всех сил, нечаянно залюбовавшись внешней красотой Православия, то, устремившись к ней «через улицу», вдруг утопал в сугробах, в вязком тумане, уходя в овраг…

Это я сейчас оглянулась на его небольшой рассказ, написанный, как мне показалось, в стиле Леонида Андреева (с его едким критицизмом в адрес православного мировидения) и озаглавленный удручающе многозначительно – «Туман». Написано красиво, с классической изысканностью, именно так, как сказал Александр Леонидов о рецензируемой «Антологии малого рассказа»: «…это русская литература в её классической преемственности». Рассказ этот в антологию не вошёл, Алексей напечатал его в курском альманахе «Современная поэзия и проза Соловьиного края». Вот маленький эпизод:

«Иду, пробираясь через сугробы, пересекая главную улицу с заезженным, порыжелым снегом, и поражённый, совсем рядом, на холме – через широкий овраг – вижу монастырь. Нижняя старая стена его ещё в овраге, выше – вторая, с частоколом башенок и зубцов с бойницами, а дальше, на самой вершине, золотые купола церквей и в уединении – стройная звонница с часами. В овраге сплошной, вязкий туман, и монастырь парит над городом, как в облаках…» («Туман»).

 

Было обидно вдвойне, когда, получив свой экземпляр альманаха, начала читать его рассказ, обнадёженная поначалу этой завораживающей интонацией, увлекаясь блёстками куполов, – и вдруг оказалась вместе с автором в каком-то тусклом, унылом месте, удручённая безрадостным умствованьем повествователя, перебравшегося через видимый овраг и вступившего в ворота монастыря. Оврага мысленного он при этом не преодолел…

«В церкви всё окутано сизой дымкой, и фигуры людей вдалеке, у алтаря, размыты и едва различимы. Вокруг же – обыкновенные мужчины и женщины, которые так же, как и я, выстаивали в очереди за свечами и просвирками, писали на бумажках отдельно «за здравие» и «за упокой», а теперь крестятся иконам, думается, не понимая зачастую, кто и зачем на них изображён. Церковнославянские письмена непонятны; лики святых одинаково грозны (где он это видел?! Никогда не видела грозных святых – они либо бесстрастны, либо благоприветливы. – М.М.) – да и стремимся ли мы их узнать, люди, познавшие веру недавно, чьё появление здесь, – если отречься (отвлечься? – М.М.) от мирского интереса и тяги к необычному – не дань традиции, но мода. Мода, если можно так говорить в наше время, «светская», которая так же выгодна, как и увлечение экстрасенсами, магией, гороскопами».

Что тут скажешь? Алексей будто застрял в самом начале девяностых, когда только-только стали открываться по всей России храмы и монастыри, и народ проявлял к ним повышенное любопытство. «Тяга к необычному» тогда, может, и была у кого, но потом она, по мере взросления нашего поколения, становилась тем, чем она и должна быть – тягой к вере, к спасению во Христе. Сама я осознанно стала искать точку опоры как раз в эти годы, нашла её лишь в самом конце девяностых, когда надела нательный крест и пришла в храм. И то понадобилось ещё пять лет, чтобы понять, что вера – это не внешнее благочестие, а внутренний опыт – временами почти смертельный – борьбы с собой.

А что мы видим у Алексея?

Знакомые всем интонации, не правда ли? Как уже набили оскомину эти нескончаемые претензии хладных наблюдателей, не видящих в храме ничего, кроме внешнего. Они входят сюда, увлекаемые потоком с улицы, толкутся в этой толпе во время богослужения, ставят свечи незнамо кому, покупают «просвирки» незнамо зачем, потому что делают это вслед за всеми, внимательно отслеживая всякое движение прибившей их сюда толпы.

И если автор пытается укорить кого-то за «моду» и «увлечение», то почему сам – в той же толпе?

Что увидит в церкви человек, не видящий во Христе своего Спасителя, не понимающий, от чего (или от кого) нужно спасать свою душу, не осознающий себя христианином, а при этом выстаивающий очередь за свечами и «просвирками»? Зачем ему эти «просвирки», если он пришёл в храм не к Богу, а чтобы понаблюдать внимательно за людьми? Какую «функцию» несут для него эти «просвирки», с какой целью он их взял? (Ведь просфоры не покупают в обычном смысле слова, они присовокупляются к нашим молитвенным запискам, когда мы подаём прошения в алтарь «о здравии» и «о упокоении»; съедая просфору после таинства Причастия, мы присоединяемся к молитве священника в алтаре; потому они – святыня, требующая благоговения.)

Печально, что ни одного своего внутреннего духовного движения автор здесь так и не упомянул. Да и чувствовал ли он вообще что-нибудь волнующее в этом монастыре? Пожалуй, только скепсис по отношению к окружающим…

Алексей, судя по всему, написал свой «Туман» давно, может, в те же девяностые, когда только начал публиковать свои первые вещи. Допустим, тогда у него был подобный критический взгляд, придирчивый и высокомерный («крестятся иконам… не понимая…, кто и зачем на них изображён»). Но что мешало переработать текст, готовя к публикации в 2020-ом? Значит, воззрения остались прежние, никакого развития… Во всяком случае, к христианству он остался холоден.

Это слишком очевидно по прочтении «Тумана». Человек, ищущий веры, изнемогающий в мире без Бога, идёт в храм именно к Богу, надеясь Его там встретить, и обретает веру, не видя и не слыша ничего и никого вокруг. Только он один перед алтарём (или перед образом Спасителя) и стучащий в его сердце Христос. Какая ему разница, что делают в церкви другие, как они выглядят, кому кланяются и перед какими иконами молятся, если сам он всецело поглощён лишь одной заботой, одним стремлением:

– Господи, приди и спаси меня, ибо я погибаю!

Если интеллектуал идёт в храм, не чувствуя себя погибающим, то это катастрофа. И для него, и для церкви, которую он изведёт, изничтожит претензиями и обидами. Дескать, не помогла ему «обрести веру». И ничего утешительного он не найдёт в церкви, кроме «тупой толпы», лишний раз удостоверяющей его, возвышенно мыслящего интеллектуала, в собственной исключительности.

И хотя далее у автора вроде бы самокритичные переживания (но почему-то от лица обобщённого «мы»), вроде бы касающиеся правды и горькую правду обнажающие, но чувство безрадостной, удручающей безысходности прочно угнездилось в его сознании. Зловеще проглядывает оно сквозь самые благие намерения, вроде бы вытекающие из его слов…

«Как странно мы устроены – половину, а то и больше времени уничтожаем на то, чтобы добыть средства к существованию, любым, пусть даже самым низким способом, и таким же образом проедаем оставшуюся, меньшую часть жизни за пустыми телепередачами, водянистым чтением «без осадка» в душе, за никчёмными разговорами…».

 

Тут остановлюсь, чтобы не подумали, будто я очень уж осуждаю Алексея за критический взгляд. Осуждать тут нечего, всё верно пишет. Ничего не поделаешь с этой горькой, свербящей правдой нашей нынешней жизни. Но разве не стало ясно уже давно, что никакая критика его не улучшает. Никакие умствования никому не помогают. Помогает выжить и сохранить светлый ум и чистую душу только вера, только Христос.

Остановилась я затем, чтобы задуматься: а были ли никчёмными наши с ним многочасовые телефонные разговоры?

У нас никогда не возникало чувства никчёмности, пустой траты времени. Особенно Алексей всегда радовался и даже ликовал, когда в запасе у нас оказывалось сразу несколько часов, когда мне не нужно было отвлекаться на какие-нибудь домашние или семейные дела. Сам-то он был свободен как птица. Была бы его воля, он бы не умолкал сутками, а всё говорил бы и говорил. Однажды он позвонил в воскресенье, когда муж мой уехал на рыбалку, и мне можно было весь день не заходить на кухню. Утром, придя с ранней Литургии, попила чаю и села чуток передохнуть. Вот тут он и позвонил. Проговорили шесть часов…

Честно скажу, в этот раз я впервые заметила, что умные его разговоры меня истощают. Пару звонков его потом пришлось пропустить, чтобы прийти в себя.

Должна признаться, что и чувство никчёмности у меня всё-таки возникало. Это случалось дважды. Алексей звонил, я приветливо откликалась, но тут же по голосу его понимала, что он пьян. И если бы просто пьян… Это было бы ничего, легко поправимо, проспался, и все дела. Но он, долго крепясь, зная, что это опасно для него, всё-таки срывался, немного выпивал вечером, чтобы отмякнуть душой после чудовищного напряжения ковидных суток на работе, а потом уже не мог остановиться, уходил в тяжёлый, очень опасный для его измученной психики запой. В такие дни был подавлен, мрачен, говорить с ним было невозможно – соскальзывал без конца в одно и то же: жизнь – дерьмо, никто не любит, дочь забыла, все сволочи…

Он очень любил свою дочь. Но иногда приходилось защищать её от нападок, придирок, беспричинных обид, объяснимых лишь помрачением. Приходя в себя, он, кажется, не помнил ничего из тех страхов и подозрений, что атаковали его сознание, отравленное алкоголем.

Лёша не обидится, если снова процитирую его письмо. Здесь о дочери. Пусть это будет светлой памятью о нём, заботливом отце, очень нежно, трогательно любящем. Приведу письмо почти целиком, чтобы сохранить живую, иногда ироничную интонацию его, не комкая общее впечатление ради отдельных цитат…

 

«Привет, Марина!

Да, про имена ты всё правду сказала. Меня всю жизнь звали «Лёша» – дома, «Лёшкой» на улице. Правда, на улице укрепилось и другое (улыбаюсь) – «Пантелей», «Пантелеич». Был и «Блохой» одно время, и «Саидом»… Прыгал очень хорошо – в институте без подготовки сразу прыгнул в длину на второй взрослый. «Саидом» звали из-за короткой стрижки.

На работе чаще зовут Дериком или Афанасичем.

Один шофёр оставил как-то банку с анализами и подписал её: «Дериглазова А.Фанасича».

А так мне очень часто говорили, что я – «типичный Саша». У меня бабушку звали Александрой Герасимовной. Так бабушку и зовут в рассказе, который ты вчера читала.

«Сашка» – единственная по-настоящему автобиографичная вещь. Сашей и дочку назвал. Она месяц прожила на свете без имени – все решали, как её назвать. Имя Саша вообще не обсуждалось… В конце концов пошёл и записал её Александрой, в честь бабушки, которая и занималась моим воспитанием.

Саша, Шура, Шурёнок… Но я ни разу её Шурой или Шурёнком не назвал. Шурёнок в мозгу трансформировался в Курёночка. Так её часто называю, по сей день.

В детстве позволял себе её называть Дщерь. В ответ слышал: Пщерь (смеюсь).

…Раз тебя не обидела «усечённая» форма, буду употреблять её. Честно, для меня это имеет такое же значение, как переход с «Вы» на «ты». Вчера уже не чувствовал неловкости в общении с тобой, всё было очень естественно, хорошо. Хорошо было и раньше, но вчера – это нечто особенное. Казалось, что мы знаем друг друга очень давно, и очень странно, что рассказываем о нас самих… (улыбаюсь).

Мне не нравится, когда меня зовут на иностранный манер – «Алексом», «Алексисом»… «Я не Эндрю, я Андрей!» – это про меня.

Назвать тебя Марусей – язык не поворачивается…

«Маринка» – так? Ну, впрочем, как скажешь…».

 

Этот ласковый «Курёночек» умиляет до слёз…

Знаю, что некоторые знакомые считали Алексея плохим отцом. Это неправда. И если сама Александра когда-нибудь усомнится хоть на секунду в отцовской о ней заботе, пусть скорей отряхнёт этот морок – он от лукавого.

Алексей очень гордился дочерью, много о ней рассказывал. И приходилось не раз удивляться, как мало значения он придаёт своей собственной жизни в бытовом отношении. Казалось, у него есть только дочь, работа и книги. Больше ничего. На работу в больничный корпус ходил нередко пешком (несколько кварталов, через овраг!), машины у него не было (подарил любимому «Курёнку»). Одевался скромно, неприхотливо. В квартире у него никогда не была, как жил, не знаю, про бытовые проблемы от него не слыхала. Разве что жаловался однажды, что трудно самому шнурки завязать…

Письмо написано в конце ноября 2019-го, когда мы были знакомы уже месяцев пять, разговаривали чуть ли не каждый день, но я упорно не хотела, не могла перейти на «ты». Душевная дистанция между нами стремительно сокращалась – много рассказывали друг другу о себе, о детстве и юности. Он, судя по всему, уже привязался ко мне и стал сбиваться в обращениях: то «ты», то «вы», извинялся, снова сбивался. И я, наконец, первая резко остановила его как-то в разговоре и решительно произнесла: «Лёшка, ты…». Вот это его, видать, и взволновало, это он называет чем-то особенным…

Мне кажется теперь, когда его уже нет, и не раздастся уже никогда его голос в моём мобильнике… кажется, что звонки его были безмолвным криком о помощи... Но что я могла поделать? Каждый раз напоминала ему, что у него есть дочь, и он должен хотя бы ради неё держаться за последнюю соломинку, не позволять себе раскисать, облегчая душевные страдания алкоголем. Через месяц после сокращения дистанции он совсем загрустил, а мне приходилось быть с ним всё строже. На новогодние праздники снова рухнул в запой. Писала ему, он не отвечал, звонила – молчал. Догадавшись, наконец, в чём дело, в ночь перед Рождеством послала ему письмецо очень необычного содержания… Процитирую с середины:

 

«…А телефончик не отключил…

Значит, всё-таки интересно тебе, буду ли я звонить…

Ну, ну… Вот проснёшься, очухаешься, прочитаешь.

Вчера разозлилась на твою слабость, думала, ни за что звонить не стану. А сегодня отошла, душа оттаяла. Вот если б ты заговорил, то и снова, пожалуй, разозлилась бы на твои умствования. А сейчас я с тобой, прости меня, как с мёртвым уже разговариваю, потому что ты там, конечно же, мертвецки пьян…

И вот этому мертвецки пьяному, боясь и жалея его измученную высоколобыми идеями страдающую душу, я и говорю: дурак ты, Лёша, и не лечишься! Как в детстве, правда? Или ты оскорблён и возмущён – да как я смела?!

Лёш, если ты хочешь писать и дальше, тебя не оставит эта надоедливая тоска. Ну хотя бы потому, что раньше ты меня не знал и я тебе ничего такого не говорила… Теперь ты это знаешь – и она будет душить тебя до тех пор, пока ты не оттаешь, не усомнишься в своей правоте, не полюбишь кого-нибудь тёплой, нетребовательной (то есть жалостливой, заботливой, снисходительной к несовершенству человеческому) любовью. Имею в виду, конечно, женщину. Всех людей – само собой. Но женщину нужно полюбить так же, как всех людей. Она не обязана быть умным собеседником тебе, она просто должна уметь тебя чувствовать, понимать твои высокие слабости (чрезмерное твоё умствование) и любить в тебе не мужское начало (хотя без него не всякая сможет, так что оно всё-таки необходимо для супружества), а душевное, человеческое твоё тепло. Любить человека, по-моему, это ценить его тепло. Выше этой любви не знаю.

Дай тебе Бог, пошли тебе Бог такую женщину и такую любовь! Она спасёт.

От чего? А от того, что ты сам не можешь преодолеть.

Если б мог, не валялся бы теперь в отключке…

Ариведерчи!

И снова – с Рождеством!

Больше не буду писать, пора собираться на праздничное Всенощное бдение. Иду в храм.

С НАМИ БОГ, ЛЁША, С НАМИ БОГ!

Просыпайся там! Пора уже…».

 

Написала это вечером 6 января 2020-го, ещё не зная, что запой привёл Алексея к тяжёлому заболеванию. Написала и ушла в церковь, почти на всю ночь.

Утром седьмого января мы с мужем поехали в лес. Была прекрасная погода, лёгкий морозец, совсем лёгкий снежок, и мы сорвались на природу. Я всё поглядывала на телефон, ожидая с тревогой, как Лёша отреагирует на моё вечернее послание – не обиделся ли?

Он позвонил и заговорил ужасным, чужим голосом, еле ворочая языком. Подумала было, что он не протрезвел ещё, но Лёша уточнил, что звонит из больницы. У него случился какой-то нервный удар, отнялись правая рука и нога, плохо работал язык. Я перепугалась – вдруг причина во мне. Лёша успокоил: не ты… Сорвался… Это от водки…

Молилась о здравии Алексия, «заблудшего», «не пришедшего ко Христу», и просила Бога о его вразумлении.

На третий день Лёша прислал тёплое письмецо, мол, потихоньку поправляюсь:

Спасибо тебе, Марина!

Отважился тебе написать. Но вовсе не из-за твоих слов «отважился», а потому что не могу толком компом распоряжаться одной рукой.

…Сегодня спецы решили, что дело не в голове (слава Богу), а в периферии. Только период восстановления нерва (или нервов) – в среднем полгода. Так что когда смогу полноценно работать – не знаю. Всё делаю для восстановления… Сегодня (не смейся только) смог завязать шнурки. Это самое большое моё достижение за последние дни (улыбаюсь).

А так – держу нос кверху, всё хорошо».

 

Письмо это Алексей озаглавил, то есть проставил тему. Обычно он этого не делал. А тут написал большими буквами: ГЛАВНОЕ.

Что было в тот момент для него главным? Состояние здоровья? Завязанные своими руками шнурки? А мне послышалось, что главное в его письме – это маленькая реплика, от которой он мог бы воздержаться, если бы не хотел так думать, если бы искал виноватых, злился и тосковал. Но он написал по поводу своего состояния: «слава Богу». И это было как робкий солнечный луч среди свинцовой осенней хмари…

Увы, после этого удара, сдаётся мне, Лёша так и не пришёл в себя окончательно. Весь год он болел, то одно, то другое. Чаще стала наваливаться тоска. Из-за его контакта с ковидными больными, а точнее с телами умерших, я, честно признаюсь, встречаться с ним опасалась, лишь изредка перезванивались. Звонить часто уже не решалась. Он, видимо, тоже боялся надоедать, потому что заметил, что прежних долгих разговоров уже не выходит. Я избегала спрашивать о вере, но именно это волновало меня больше всего: меняется ли что-то в его сознании после случившегося? Остальное было уже не очень интересно, все эти книжные баталии, споры отошли на второй план. В его болезни я увидела предупреждающий знак. Литература тут была не помощница…

Жаль, что я так решила. Будто забыла, что сама приведена в церковь Лесковым. Но ведь Алексей так много читал! Почему же не пришёл к вере давно, через книги, через судьбы писателей? Значит, читал он как-то по-своему…

Я не знала, как мне в этой ситуации вести себя, о чём теперь с ним говорить. Религиозных тем избегали, о повести его, которую поначалу очень хвалила, стала помалкивать, потому что писать о ней не хотела, пока Алексей не определится со своими взглядами. Думалось, напишешь что-нибудь о герое «с духовным уклоном», а Лёша как выкинет штуку (вроде «я не христианин»), придётся потом оправдываться…

Он ведь писал новую повесть о сектантах. Не раз говорила: брось ты эту тему, что ты прицепился к верующим?! Если сам не с Богом, не со Христом, что ты можешь сказать о тех, кого считаешь заблудившимися! Сам-то ты где? На прямой дороге, что ли?..

И пока не знала, что он там написал, держалась настороже…

 

***

Когда на сайте «День литературы» появилась повесть «Охранник», Лёшка был так счастлив, что мне поверилось в его полное и бесповоротное выздоровление.

Он очень дорожил этой публикацией, гордился. И может, в большей мере потому, что я сама же внушила ему, что напечатанной в Курске книги недостаточно, чтобы тебя прочитали. «Чтобы ты узнал об уровне своей работы и степени её приятия читателем, нужно публиковаться на сайте». Но помогать ему отказалась: пиши сам редактору, отправляй тексты! Не мне тебя учить...

А про повесть, грешным делом, говорила ему: Лёша, я не могу писать о книге, которую никто не знает, кроме нескольких твоих поклонников. Он улыбался в ответ, потому что знал, что к числу этих «поклонников» отношу и себя. Но главными его читателями, о которых вспоминали с одинаковым пиететом, мы считали Михаила Еськова и Бориса Агеева. От них и услышала я впервые о писателе Дериглазове.

Помнится, сидели мы рядом с Еськовым на собрании в Домлите. У кафедры стоял Николай Иванович Гребнев, что-то степенно, с расстановкой говорил присутствующим. Михаил Николаевич осторожно придвинул мне по столу книгу. На обложке: закат с малиновым горизонтом и дорога, уводящая в небо, в пылающий горизонт. Это была фотография курской объездной дороги, как я потом узнала от Алексея. Под этим печальным фото (всё-таки пейзаж был осенний) – название книги, внешне стилизованное под набор старенькой печатной машинки, буковки немного кривые, вразброд, с неровной пробивкой, и будто не на бумаге, а на грубом холсте – «Охранник. Повесть».

И слово «охранник» меня смутило, настроило против книги, и слово «повесть» почему-то насторожило. Кто такой этот «Алексей Дериглазов», значившийся на обложке? Почему я его не знаю, о нём не слышала, а он уже замахнулся на целую повесть? Но ничего подобного не сказала. Только вопросительно глянула на Михаила Николаевича. Мол, что за книга, откуда. А вон автор сидит, неуловимым движением головы показал Еськов на другой край стола. Не увидев там никого примечательного, стала терять интерес и к обложке с закатом. И тут Михаил Николаевич прошептал мне в правое ухо (обычно сажусь от него слева, поближе к слуховому аппарату, иначе меня не услышит, если захочется поговорить):

– Алексея долго не видно было. Лет на десять пропал. И не вспоминали уже. А он вдруг пришёл с книгой... Повесть, по следам прожитого… Всё как есть про себя…

– А он что, охранником работает? – шепчу я.

– Он врач. Трагедия была... смерть ребёнка… Выпал надолго из колеи. Тут всё написано... – Михаил Николаевич мягко опустил жилистую сухую ладонь на обложку, наполовину заслонив жёлтое солнце у горизонта. Мне стало видно лишь розовеющее небо и макушки деревьев, тревожно чернеющие вверху. Дорога уходила в закат, и берёзы на обочине прорастали в небо…

«Трагедия была… Тут всё написано…». Мне больше и не нужно ничего знать об авторе, я уже прошу у Михаила Николаевича эту книгу.

Потом уже, когда прочту, и мы снова встретимся с Алексеем в Домлите, он надпишет мне её самыми простенькими словами: Марине Масловой на память от автора. 29.06.19. Дериглазов. Подпись выглядит так, что внутри буквы «Д» прочитывается «А», но не закавыристо, а – опять же – просто, самым кратким путём: с помощью одной чёрточки. Эта приверженность простоте понравилась мне. Алексей показался человеком молодым, тихим, застенчивым и очень спокойным. Это потом я почувствую в нём старшего брата, много-много знающего о жизни такого, чего мне и не снилось. А пока смотрела даже покровительственно: как же, я критик, могу вознести, а могу и низвергнуть…

Он был на несколько лет старше меня. Но только факт, что он был на два года старше моего мужа, сыграл решающую роль для моего признания за ним старшинства. Как бы автоматически он становился «выше» в соответствии с… дворовым кодексом…

А дело всё в том, что в детстве и юности Алексей жил неподалёку от дома моего будущего супруга, они вполне могли «пересекаться» в школе и на улице. Могли даже биться «стенка на стенку» (как описано это в книге). И Сергей, муж мой, когда я пересказала ему отрывки повести Алексея, назвав имена героев, пытался вспомнить, были ли такие среди его дворовых друзей. Не вспомнил. Всё-таки в школьные годы разница в возрасте более двух лет имела существенное значение. Да и Лёша мог изменить имена.

Однако связующая нить обнаружилась.

Один из друзей детства моего мужа, Александр К., с которым они сидели на соседних горшках в младшей группе детского сада (хотя потом учились в разных школах), оказался приятелем Алексея. Более того, он учился в одном классе с его женой (которую, кстати, тоже зовут Марина). К сожалению, после рождения дочери они развелись.

Александр по образованию биолог, садовник про профессии (ландшафтный дизайнер, как теперь модно говорить), и я с ним познакомилась задолго до того, как попала мне в руки книга Алексея. О том, что они бывшие приятели, не знала.

И вот я, прочитав «Охранника», увлечённо пересказываю страницы повести, сидя в салоне внедорожника, когда мы втроём – я, муж мой Сергей и его друг Александр – едем в лес за грибами, и Саша, услышав какие-то подробности сюжета, настороженным голосом уточняет:

– Автора случайно не Алексеем зовут?

– Ну да. Алексей Дериглазов. Ты знаешь его?

Тот расплывается в улыбке:

– Конечно! И очень давно. Только несколько последних лет не общаемся… Он в секту ушёл… Я знал, что он пишет, но про новую повесть ещё не слышал.

– Да какая там секта! Ерунда… – возмущаюсь я, зная, что Алексей уж давно не зависит от своих «благодетелей». – Нет никакой секты. Он вполне адекватный... Просто свои заморочки у него… «духовные»… – рисую пальцами в воздухе кавычки, обернувшись к Александру на заднее сиденье авто.

Тут и выясняется, что он давно знает бывшую жену Алексея, ещё со школы. Теперь они «дружат по храму», по церковной службе, и с Лёшей как раз на этой почве обнаружились у них разногласия. Общаться с Лёшей ему стало сложно.

– Он мозгоед! – печально заключил ботаник.

Александра я зову ботаником не в согласии с жаргоном нынешней молодёжи, а по профессии. Он помогал мне заложить хвойный сад, учил агротехнике растений. До сих пор с ним советуюсь.

После обнаружившейся между всеми нами связи никогда в разговорах с Алексеем не упоминала я Александра, боясь, что Лёша замкнётся, перестанет мне доверять. Конечно, невольно так получалось, что я знала о нём чуть больше, чем он рассказывал. Это была моя маленькая тайна. Но никогда я не злоупотребила ею. И никогда Александр не слышал от меня ничего сверх того, что Алексей мог бы сам рассказать – да и рассказывал – многим. А мне особенно и распространяться-то не хотелось... С Алексеем у нас была совершенно закрытая, камерная дружба – только литература, только книги… Самые глубокие тайны психики и человеческие страсти тоже интересовали нас. Но, опять-таки, только в книгах, только в трагедиях судеб великих людей…

А что до секты… Алексей рассказывал, что ему просто было тепло у них, душевное успокоение находил. Так уж вышло, что они сами нашли его, когда он был болен и чувствовал себя несчастнее всех людей. В рассказе «В один голос» в самом конце есть отголосок этой истории…

«В тот день утром выпала роса, было холодно и сыро, однако к полудню подсохло, и я опять сидел на своём обычном месте, хотя лёгкая прохлада ещё ощущалась в звенящей прозрачности воздуха. …И тут услышал звуки… Это было стройное, многоголосое пение, раздававшееся где-то поблизости. …Я, поражённый, смотрел на поющих людей… Они прошли мимо меня, ни на кого не оглядываясь, ещё во власти звучащей в них мелодии, мало что замечая вокруг. С какой-то щемящей душу завистью провожал я их взглядом до самых больничных ворот: я никогда ещё не видел разом столько безмятежных и счастливых лиц…».

Вот с такой же завистью к безмятежности верующего человека он напишет позднее и монаха, идущего через двор монастыря в рассказе «Туман». И опять герой будет стоять у ворот. Ворота, двор, счастливые лица верующих… Больница, монастырь… Всё повторяется… И его мучительная досада на собственную неустроенную жизнь…

«– Кто это? – спросил стоявшего рядом мужчину в больничном халате с коробкой домино в руках.

– Братья во Христе, – смешливо прищурился мужчина, – баптисты… У них малого одного на улице избили, здесь лежит. А они – чтоб поддержать, значит…

В ту ночь я впервые не спал не от боли. Моя вечная воинствующая пренебрежительность к верующим рассыпалась на глазах… Очень хотелось, как обычно, увидеть хоть какую-то наигранность, противоестественность в их вере, но я её не находил. А они светились верой…».

«Хоть какую-то наигранность» он высматривал и во мне, когда мы познакомились, и я запросто рассказывала ему о своих религиозных чувствах, впечатлениях, отношениях с церковными людьми. Нередко бывало, что он пытался меня «поддеть», загнать в угол, вынудить оправдываться, что-то доказывать. Иногда я, конечно, «велась», увлекалась. Есть такой грех… «Страстность натуры», как говорил Шкляревский, каким-то образом «услышавший» её в моём голосе (в тексте эссе и по телефону), – это, пожалуй, моя беда. Может, Алексея это и забавляло. Хотя, думаю, споры наши случались лишь потому, что он тоже любил доказывать свою правоту. Только «к восторгу и удивлению» у него обычно примешивалась «непременная досада», как признаётся его герой. И «раздражённость нашим неустроенным миром», и «личная обида»…

И всё это «сквозило», добавлю от себя, но словами его героя, – та самая сквозная тема! – и в его рассказах и повестях. Обиду на неустроенный мир, Алексей, кажется, так и не изжил…

Пожалуй, сегодня, когда Алексея уже нет с нами, должна я признаться, покаяться, что не всегда удавалось справляться мне в одиночку со своими недоумениями. Когда казалось, что нести груз его обид и претензий одной уж невмоготу, позволяла себе пожаловаться Борису Агееву или Михаилу Еськову. Мол, совсем задурил мою голову Алексей, нету сил больше слушать печали его и тяготы, как бы не совратил меня с пути истинного… И вот здесь, пожалуй, в эти минуты, я слишком превратно оценивала его личность, с обычным женским пристрастием озвучивала оценки и даже – прости, Господи! – выносила свой приговор.

 

Зато никогда не посягала я на словесный дар Алексея. Тут не могло быть никаких компромиссов: чистое, беспримесное звучание его речи, художественного языка вызывало у меня удивление и восхищённую зависть. Хотя самому Алексею не раз говорила, что язык у него «обыкновенный», то есть без авторской изюминки, принципиально взращиваемой, вкрапляемой в текст. Пишет, как дышит, не заглядывая в толковые словари. Он не любил долгих портретных описаний. Даже возводил это в принцип, критикуя по этому поводу и своих учителей – Носова, Сальникова, Деткова. У Агеева и Еськова ничего такого не находил.

Это, кстати, после разговора с Алексеем я однажды задумалась, как выглядит героиня повести «Серебряный день». Перерыла весь текст, но ни одного описания не нашла. Когда посетовала об этом Еськову, будучи у него в гостях, он отшутился, кивнув в сторону Ольги Петровны:

– Вот кто прообраз, по ней и представляй мою Ирину Петровну.

Действительно, зная Ольгу Петровну, очень легко представить себе героиню «Серебряного дня» именно такой, неяркой, но светлой, светящейся… Загвоздка, однако, в том, чтоб не пытаться представить Михаила Николаевича на месте Ивана Павловича, без которого образ Ирины немыслим. Иван Павлович в повести – настоящий. Еськов признаётся, что даже имя не изменил. Живой человек, совершенно реальный, из жизни. Только сущность отношений героев, конечно, не факт, а художественная гипотеза, способ выявления главного в их личности. Об этом мы тоже говорили с Алексеем, ему нравилась моя работа о повести.

 

Возвращаясь к надписи Алексея на подаренной мне книге, начинаю видеть в ней сегодня чуть ли не пророческую суть. Банальная формула «на память», когда книга надписывается не близкому другу, а пока что коллеге по цеху, когда адресат этой простенькой надписи – вроде как критик, и, как ни относиться к его возможностям, всё ж таки может о прочитанном написать… В общем, когда очень умный автор так пренебрегает оригинальностью, слова его обретают уже не самый обычный смысл.

Вот лежит на столе у меня эта небольшая лиловая книжка. Блёкло-жёлтые буковки слова «Охранник» на ламинированной обложке… дорога, уходящая… уводящая в закатно пылающий горизонт… Как символично теперь всё это, как значимо! Где теперь, за какими незримыми горизонтами мы увидимся с Алексеем?..

Свою книгу о Фёдоре Конюхове я назвала «Прорывающий горизонты». Даже не я придумала это – само пришло. Михаил Попов предложил. И я смиренно, без лишней авторской гордости приняла этот дар, как когда-то Алексей принял в дар от Еськова название своей повести «Попробуй, разберись…».

Вот и попробуй теперь разберись – что же всё это значит и как это всё понимать…

Да, чувство горького сожаления о внезапном его уходе, о невозможности новых книг… Но и что-то загадочно светлое, сильное, прорастающее упрямой мыслью…Будто это начало какого-то нового и большого пути для автора этой книги. И слово «Охранник» звучит уже чуть иначе, многозначительней…

Неловко топтаться вокруг субъективных переживаний, и всё ж рискну сопоставить кое-какие свои «случайности», проявившиеся в эти дни. У меня нет никаких прямых выводов и раскладок, но невольно цепляюсь за эти созвучия, переклички…

Вот только что, пролистывая эту повесть и увлекшись диалогами Андрея и Насти, вдруг читаю:

«– Ты же этот… хранитель.

– Ангел?

– Почти…».

И раньше понимала, что у Алексея «охранник» и «хранитель» перекликаются, сознательно он заложил это; но задвинула на задворки, не желая обдумывать.

Казалось бы, какое отношение ко мне всё это может иметь? Какой уж там Ангел-Хранитель, когда сам без веры ходил…

Но – странный факт: в день похорон Алексея, когда лежала, спрятавшись у себя в комнате от посторонних глаз, и сжимала ладонями будто взрывающиеся от дикой головной боли виски, чувствовала, что происходит со мной что-то непонятное, непривычное… Никогда раньше не ощущала смерть человека – такой близкой... Умирал отец у меня на руках, умирала мать, гасла жизнь её у меня на глазах, пока я сидела рядом… умер родной дядя, с которым вот только вчера виделись… умер брат двоюродный, мой ровесник, с которым виделись полгода назад на похоронах его матери, моей родной тётки… Не ужасаешься уже, принимаешь смиренно эти известия как какую-то всеобщую неотвратимую неизбежность. Однако весть о смерти Алексея всё-таки была для меня страшна…

Казалось, это ошибка, не может такого быть.

Недавно совсем болтали, попрощались весело… Казалось, он сейчас снова позвонит, спросит чуть хрипловатым голосом:

– Маринка, как у тебя дела?

…Но – ничего уже не поправить, ничего не вернуть… Не сделать всего того, что откладывалось на потом, до лучших времён… А ведь так и не успела показать ему свой сад... Он так хотел, так часто напоминал об этом. Отшучивалась: успеется! Пускай подрастёт, мол, красивее будет…

Непоправимой бедой казалась теперь и собственная леность, нерешительность. Да попросту был какой-то ступор все эти дни! Ведь уже столько раз собиралась и никак не могла позвонить… Вот уж поистине: если хочет Господь наказать, то отнимает у человека разум… Чего стоило-то включить мобильник и ткнуть пальцем в его фамилию на дисплее!

Хотела сообщить ему, что нечаянно встретила в интернете видеозапись, где речь шла о нём как одном из лучших современных курских прозаиков. Сам он вряд ли это смотрел. Наш председатель Евгений Карпук хорошо, уважительно отзывается здесь о его творчестве, вспоминает, что Алексей Дериглазов – из поколения тех, кто знал Евгения Носова, учился у мэтра в живом общении с ним. Это была передача курского телеканала «Сейм». Уверена, сам Лёша этого не слышал, не знал, что о нём так хорошо говорят. Представляла, как он обрадуется, как это поднимет ему настроение, придаст силы…

Господи! Душа разрывается от непоправимости… Ну, можно же было как-нибудь отвратить?!

Все эти дни, не умея смириться с этой непоправимостью, разговаривала с Алексеем, будто он рядом и слышит, будто душа его где-то здесь, поблизости… И я просила у него… у неё, у этой души неприкаянной, я просила прощения, что позволила ей улететь, не удержала здесь… не помогла ей на земле… Знала, что Лёше уже не больно. Читала, что после отхода души от тела она уже бесстрастна и безмятежна… По сравнению с нашей земной мятежностью, конечно. А там, в иной бестелесной реальности, у неё будут другие испытания и другая печаль. Но пока она ещё здесь, на земле… Только третий день её бестелесного одиночества… Господи! Какой холод его окружал в минуту ухода! Чувствовал ли он страх, боль? С кем прощался, кого окликал в последние мгновения угасающей жизни? Если только осознавал он в эти минуты себя…

Я боюсь вопрошать, что происходит с человеком, как чувствует он внезапную остановку сердца. Хотела вбить вопрос в поисковик инета, но испугалась… Давно приметила: многие ответы на опрометчиво заданные вопросы мы получаем опытным путём…

В день прощания с ним я не могла поехать в областную больницу, потому что заболела сама. Поднялось давление, острая головная боль, слабость… Выпила нимесил и свалилась, сжимая голову руками, глядя в пространство, радужно переливающееся сквозь слёзы, непрестанно льющиеся будто даже не из глаз, а из всего существа, из каждой клеточки сознания, непрестанным потоком. Лёша, ты видел сам, я не могла в таком состоянии к тебе прийти, проводить… Чувствовала тебя рядом… Бестелесно. Незримо. И это было не страшно, но нестерпимо печально, непоправимо. И больно – невыносимо…

Знаешь, это какая-то удивительная тайна… Как примиряет со всеми земными невозможностями, непреодолимостями невозвратный переход человека в бестелесность… Будто всё встаёт на свои законные места.

Все эти два с половиной года нашего общения я старательно уклонялась от встречи осязаемой, лицом к лицу. Она была не нужна. Мы всё успевали сказать по телефону. Вечер в кафе ничего бы не прибавил, даже мог всё испортить. Твоя телесность не совпадала с твоей душевностью. У меня была та же беда… Тело само по себе, душа – сама себе госпожа. Нам было больно от жизни, и не знаю, как по-другому это назвать…

Нам с тобой не хватало примитивности. Попроще бы… Глядишь, и земное счастье открылось бы, заиграло в трудах и днях. Но есть вещи, которые доступны, но невозможны. Убийственны для иных натур. Мы с тобой натуры слабые в пределах земной вещественности, зато сильные, страдальчески счастливые в чём-то своём, неземном…

 

19-го, в день Богоявления, какими-то негаданными путями оказалась я в незнакомой церкви за городом. Не у Митрофана Воронежского, где бывала не раз, а дальше, в новом месте… Неуютно, нестерпимо мне стало среди тех, кто знает меня прежнюю, вот и уехала туда, где не знает меня никто…

И вот, на исповеди, не смогла я ничего сказать про свою горечь, про свои страдания, а только призналась, что я – неблагодарная тварь. И потом, после Литургии, подошла я к священнику и сказала, что молюсь о упокоении души человека, которого не считаю христианином, и потому чувствую страх и вину. Имею ли я право просить у Бога для него милости, если сама ему не помогла, пока можно было попытаться это сделать, если сама не была милостива к нему? И в молитве своей я теперь пропускала слова, которые обычно произносят в прошении за православного христианина. Говорила: упокой, Господи, душу новопреставленного раба Твоего Алексея, прости ему согрешения вольная и невольная… и далее должна бы сказать: и даруй ему Царствие Небесное, но язык не поворачивался это произнести, потому что в памяти были слова Алексея: «я не христианин».

И священник сказал:

– А мы с вами разве христиане, если не желаем своему ближнему Царствия Небесного?

– Но он же сам этого не хотел! Он не верил в воскресение…

Губы у меня дрожат, едва выговаривая слова, в которые самой не хочется верить. И будто читая мои мысли, батюшка произносит:

– А вы верите его словам? Вы уверены, что в последнюю минуту он думал точно так же? Откуда вам знать, что говорил он Богу, оставаясь с Ним наедине?! Если вы считаете себя христианкой, то надо и поступать по-христиански, а не фарисейски бить себя в грудь: я не такая, как он. Этому даруй Царствие Небесное, этому не даруй… Не решайте за Бога! Молитесь смиренно, одинаково за всех.

 

***

Марина, бывшая жена Алексея, заказала отпевание. Лёшу провожали в огромном зале облбольницы, народу было, говорили очевидцы, как в старые советские времена при прощаниях с крупным заводским начальством. Лёшу любили коллеги. Наверное, уважали и пациенты, когда он работал с живыми, помогая им выживать.

В день его похорон, когда я мучительно ощущала его присутствие где-то в пространстве, в воздухе, в дуновении морозного ветерка, на сайте «День литературы» вдруг появилась моя работа, отправленная туда давно, ещё в декабре, появления которой уже и не ждала. И называется она словами, торжественно созвучными – совсем неожиданно созвучными! – тому, что происходит теперь со мной…

«Мой Ангел Хранитель витает вокруг…» – так назвала я ещё летом одну из глав своей книги об отце Фёдоре Конюхове. Это его слова, самого отца Фёдора. И хоть статья была не главой книги, а самостоятельной работой, слова эти мне нравились, взяла их и для статьи. Вскользь отметив про себя, что работа появилась на сайте уже после ухода Алексея, не представляла, как ласточка Фёдора Конюхова, как его Ангел Хранитель может быть связан с моими переживаниями и ощущениями. Есть ли какой смысл у созвучия? Не совершенная ли это случайность?

И только вчера, когда напомнил мне священник, как христиане первых веков молились за своих гонителей-язычников, как молился Христос о распинающих Его, поняла наконец и я, какая тут связь…

Батюшка спросил у меня: кто первый попал в рай? Ну, разбойник… – неуверенно отвечаю. – Вот! Спрашивал у него Христос, христианин тот или не христианин?

И я молчала, и ручьи текли щекам…

И вспомнила, что отец Фёдор строит у себя часовни и называет улицы своей деревни вовсе не только в честь православных христиан…

Алексей оказался в эти трагические дни тоже в некотором смысле моим Ангелом Хранителем. Его внезапный уход отвратил мою душу от фарисейской надменности, желания судить и рядить о грехах других…

А кто такой Ангел Хранитель для человеческой души?

Хранитель её простоты…

 

***

За пару недель до ухода Алексея мы с ним долго говорили по телефону, я делилась недоумением, что отослала материал на сайт, а он, вероятно, не понравился, что-то там неудачно, значит, написано. И Лёша стал весело утешать меня, что, мол, про ласточку не может не понравиться, ласточек все любят, они необыкновенные.

Спросила, читал ли он «Касатку» Еськова, ответил, что давно, точно не помнит содержания, лучше запомнилась ему повесть «Торф». Стала рассказывать ему сюжет, чтобы показать, как всё это связано с Фёдором Конюховым, его ласточкой. Ну да, откликнулся Лёша, все пацаны в детстве с рогатками ходили, и я не считал, сколько подстрелил, а когда подрос, жалко стало. И стыдно…

К отцу Фёдору Лёша испытывал симпатии, я пообещала подарить ему свою книжку. Но вообще-то чувствовала перед ним вину, что пряталась от него всё лето, пока писала эту книгу, ни словом не обмолвилась о поездке в Тульскую область, всячески уклонялась от обсуждения того, «чем я сейчас занимаюсь», хотя Лёша первым делом всегда задавал этот вопрос.

Летом у него опять был тяжкий провал…

Он однажды позвонил не совсем в себе, начал рассказывать анекдоты, и я оборвала связь и больше не откликалась, пока занималась своей книгой. В августе разок откликнулась, поговорили почти ни о чём, потом в октябре он разок дозвонился, и после я опять надолго замолчала. Всё мне казалось, что от общения с ним я катастрофически теряю силы. Приписывала это нашему религиозному разногласию, дескать, он провоцирует меня на разговоры, в которых я выбалтываю свои духовные тайны и оттого становлюсь беззащитна, беспомощна. А не выбалтывать, если меня дёргают, у меня не получалось…

Единственный способ спастись от расхищения – уклониться от общения. Так мне казалось.

Лёшу я стала подозревать чуть ли не в сознательном вампиризме. Эмоциональном, конечно. Ругала себя, винила за холодность к человеку, который всё-таки беззащитнее меня, и мне следовало бы отнестись к нему снисходительней, быть терпимее к его немощи, но сил оставалось всё меньше, и впору было самой кричать: помогите! Беззащитным видела его в том смысле, что я, дескать, могу попросить помощи у Бога, помолиться, причаститься, а он это отрицает, ему это не кажется необходимым.

Ни в коем случае не пытаюсь сейчас как бы задним числом «нажать на педаль», мол, смотрите, что из этого вышло и как я была права. Боже упаси! Я благодарна Лёше за этот опыт вразумления, зеркального отражения моего фарисейства.

Мне никто теперь не поверит, наверное, но уже в декабре, после одного ноябрьского инцидента в нашей писательской организации, я вдруг увидела Алексея совсем в ином свете, он как-то преобразился в моём сознании, я поняла, что он чище меня, прямее. Когда мне было тяжко из-за пережитого недоумения, растерянности: как, почему это со мной произошло, разве я кому-то что-то плохое сделала? – Лёша единственный (если не считать Бориса Агеева, выступавшего публично в мою защиту) поддержал мою позицию. Мне казалось, что я веду себя верно в духовном отношении; публичная ситуация иного и не предполагала, нужно было отвечать прямо и только в присутствии всех. А мне пытались заткнуть рот. Дескать, это ваши личные дела, не засоряйте эфир.

И вот, в ответ на мои горькие недоумения Алексей рассказал историю про человека, которого ударили сначала по правой щеке, потом по левой, а когда замахнулись в третий раз, он дал сдачи. Человеку сказали: как ты смеешь защищаться, ты же христианин, терпи всё! А он ответил: у меня только две щеки; заповедь Христа я исполнил. А что дальше делать, Христос не говорил.

Это Лёша рассказывал мне затем, чтобы я не занималась излишним самоедством, думая, что можно было поступить как-то иначе. Иначе нельзя было, настаивал Алексей, нужно давать сдачи, если защищаешь своё дело, если веришь, что оно стоит того. И неважно, что при этом о тебе подумают. Нельзя угодить всем. Главное, не потерять уважение к самому себе, к своему делу. А это как раз и может случиться, если позволишь кому-то унижать его. Не себя, а именно то дело, ради которого ты и ввязываешься в борьбу.

И я согласилась.

Лёша поддержал меня больше, чем я могла от него ожидать. И чувство благодарности переполняло меня.

Мы снова стали созваниваться, подолгу говорить о жизни, обо всём том, что волновало нас…

У нас с ним была общая боль. Вот буквально вчера прочитала на сайте ДЛ у Терентия Травника: «Память потеряла чувство боли от прошлого…».

Смею сказать, – и не знаю, есть ли тут чем гордиться, – мы с Лёшей ничего подобного не теряли... Уже не раз повторяла я, как крепка была его память, и не только на книги и имена. «Чувство боли от прошлого» – это было для него непрестанным наваждением, мукой. Впрочем, понимаю, что Травник говорит здесь немного, немножечкоо другом…

Алексей же, не церемонясь, профессионально соглашался со мной:

– Ну да… У меня маниакально-депрессивный синдром…

 

***

О смерти Алексея мне сообщил муж.

Перед самым Новым годом, когда мы болтали с Лёшкой по телефону, Сергей попросил меня узнать у него кое-что по работе, так сказать, секретную информацию по ковидной ситуации в городе. Алексей патологоанатом, так что ковидный конвейер был ежедневным его кошмаром. Я не захотела об этом ничего спрашивать, отдала трубку мужу, и они немного поговорили. Сергей мой потом вздохнул: как же он там выдерживает?..

И вот, когда 12 января нам позвонил Александр К., Сергей взял трубку и через минуту подошёл ко мне:

– Сядь.

А я стояла у плиты, держала в руках горячую сковородку. Сразу почуяла недоброе, но никак не ожидала, что прозвучит это имя – Алексей Дериглазов… Не поверила:

– Ты что-то путаешь…

– Нет. Сашке сообщила жена Алексея… всё случилось вчера… Завтра отпевание в облбольнице, погребение на Южном кладбище…

Со стыдом понимаю: смерть его грубо перечёркивает все мои личные страдания по поводу всяческих там невзгод, и дальше потакать этому депрессивному настроению у меня нет никакого права. Включаю мобильник, две недели валявшийся без нужды, и меня тут же атакуют звонки.

Ничего не поделаешь, надо возвращаться в реальность, как бы ни угнетала она сейчас.

Алексей будто пощёчину влепил своим безвозвратным уходом.

Лёшка, Лёшка, Лёшка… Что же ты натворил…

На звонок из Домлита отвечала как в бреду, не понимая, чего от меня хотят, только по записи на листке потом догадалась, что пригласили на встречу с губернатором в библиотеке Асеева. Будет праздноваться традиционный День литератора в Курске. Но завтра похороны Алексея… Полубезумный взгляд в зеркале недвусмысленно говорил, что совесть покоя не даст. Какой уж тут праздник…

Говорят, чувство вины – обратная сторона ревности или зависти, не помню… Ревновала ли я к таланту Алексея? Пожалуй. И не раз ему говорила, что завидую его цепкой памяти, способной годами удерживать содержание сотен прочитанных книг.

А вина моя перед ним такая, что я бездарно не берегла ни единого нашего разговора, даже не помыслив ни разу о том, что они могут иметь какую-нибудь ценность для будущего. Не видела в них никакой ценности, кроме той, чем они были ценны для нас двоих. А мы попросту держали друг друга на плаву, когда казалось, что больше никому в этом городе не интересно всё то, что мы пишем и что читаем. Пытаясь выплыть, читали друг друга…

 

«Маринка! Статью твою прочитал, вернее, проглотил.

Хорошо написано, ничего не скажешь. Очень рад за тебя и Михаила Николаевича – думаю, он будет очень рад такому подарку. Звонил ему тоже, поздравил. Он радуется, что «Лёшка вернулся» (смеюсь).

Вспомнил кое-что про Еськова. Из нашего давнего общения. Он рассказывал про Гулёнка – когда они лежали рядом, то он был меньше ноги того самого Гулёнка. (Я про прототипа героя сейчас.)

Ещё было такое – у нас с Михаилом Николаевичем были огороды рядом (на Кулиге давали нарезы, ещё в конце 80-х). Копали картошку, и Еськов со сватом за мной не управлялись. Он тогда меня «Гулёнком» назвал (улыбаюсь). И ещё – когда я резал случайно картошку лопатой, я ругался вполголоса. Он сказал про эту ругань: «Конечно, жалко ведь!».

Почему-то это запомнилось… Это всё – про отношение к земле. Но мы ведь уже не то поколение. Из моих двоюродных только один остался в деревне, звали Николаем. Он погиб оттого, что на него дерево упало… Вот такое совпадение… (Точно так чуть не погиб и Гулёнок, герой повести Еськова «Торф». – М.М.)

Прошу, не насилуй себя ночной работой. Понимаю, что вдохновение не может быть «по расписанию», но всё же…

Сам сажусь с утра – хоть есть настрой, хоть нет его. Обычно больше чем на два часа меня не хватает. Получится «бусинка» – радуюсь, не получится – правлю тексты, что-то компоную из ранних записей, нарезок, к которым даже боюсь прикасаться. В основном мировоззренческие вещи, что-то вроде дневников… Есть давняя переписка («Война и мир» по объёму). Хорошо хоть большая часть – в электронном виде. К чему-то не возвращаюсь потому, что неинтересно уже, отжило, к некоторым записям – потому что ещё не отжило…

Вот так-то, Маринка! (улыбаюсь). Пока!».

 

Такой он был в письмах. По врачебной привычке заботливый, внимательный, чуть элегичный…

Кстати, это письмо им написано в день рождения Еськова, 21 ноября 2019-го, когда Михаил Николаевич лежал в больнице после тяжёлой операции, а я, помнится, изо всех сил пыталась успеть написать статью о его «Торфе», чтобы приурочить её именно к этому дню – как подарок, призванный ускорить выздоровление. Лёша прочитал её уже на сайте «Российский писатель», вечером, после чего сразу и написал мне это душевное письмецо. Мы вместе радовались и желали Михаилу Николаевичу скорейшего восстановления сил. И было нам хорошо ощущать и свои, в общем-то, ещё молодые силы…

 

«Добрый вечер, Маринка! (улыбаюсь)

Читал «Торф» очень давно, лет 25 назад. Наверное, до книги Еськова надо созреть…

Ездил в Рыльск, в командировку, позавчера. Завтра ещё один экзамен, по работе. В субботу – дежурство, будь оно неладно…

Пишу в день по горсточке, и то – не всегда.

По рассказу («Сашке»): спасибо огромное за замечания! Начальные фразы длинноваты только потому, что раньше особо не задумывался об «интригующем начале». Ты права, уместно будет их укоротить, и разбить на абзацы – для удобства восприятия. Но не урезать рассказ про жуткие моменты. Они дают настрой на тему всего рассказа – то, что потихоньку нарастает в душе у ребёнка…».

 

Далее Лёша подробно комментирует мои замечания, не буду их повторять, потому что слишком много цитат из рассказа придётся воспроизводить. В конце письма он употребляет забавную форму благодарности: «очень Спасибо!», именно так, с заглавной буквы…

 

«Да... стоит подработать рассказ. Правописание меня не очень волнует, а вот такие смысловые натяжки, несоответствия, непонятные читателю или его смущающие – очень Спасибо ещё раз!

Как ты, как настроение? Пишешь что-нибудь?».

 

Что отвечала ему, здесь, пожалуй, не очень-то важно, гораздо важнее всё то, чем жил в эти годы Алексей. Вот он пишет мне снова:

 

Маринка!

Не огорчайся, пожалуйста, по поводу Першина. Знаю его уже лет тридцать – он очень хороший человек. Общались с ним не только на литвстречах, но и за столом, и по работе. Одно время он заведовал отделом статистики в облздраве. Думаю, и объяснения при встрече излишни. Он не обиделся. Тем более если был выпивши. Хорошо, если вспомнит, что был разговор с тобой…

Лучшая позиция для Домлита – будь для них как дождь в летнюю жару: пришла – хорошо, не пришла – что ж тут поделаешь…

«Прозаседавшихся» баловать своим присутствием не стоит (улыбаюсь).

«Торф» обязательно перечитаю, но попозже. В последнее время читал довольно много, «прицел» на собственную повесть сбился.

Помнишь, был такой мультик – «Фильм, фильм…»? Так там сценарист хорошо изображён. То муза к нему прилетает, то он в отчаянии рвёт написанное, то в петлю лезет. Так и у меня сейчас – правда, без перегибов (смеюсь).

Но помню свои впечатления – мне эта повесть показалась у Еськова наиболее сильной. Всё, что он написал после 1995 года, я пока не читал.

У меня пока всё хорошо. Пишу по утрам, как всегда. Если без вдохновения – тогда правлю, компоную записи. Наконец-то сбил первую часть повести – «оплёл путами мелочей».

И всё больше принимаю для себя слова Чехова – что писать надо, когда всё остыло. Раньше его за эту фразу ненавидел.

Отдыхай побольше… Главное – сон по режиму.

Пока».

 

Это письмо конца ноября 2019-го. В ту осень мы почти каждый день переписывались и перезванивались. В письмах дописывали, уточняли то, что не успели договорить…

 

Говорили мы с Алексеем и о его языке. Мне всё не хватало у него какой-то «особенности», называла его стиль «нейтральным», по сравнению, скажем, с еськовским или агеевским. У Еськова стихия народного просторечия, диалектизмы, архаические перлы, о смысле и назначении которых многие уже забыли. К примеру, сама только у него впервые встретила словечко «тям». Не сообразила по тексту, что именно способность к соображению (ум) оно и означает. Тяму не достало мне. Позднее нашла подробное толкование слова у курского профессора-лингвиста Александра Хроленко в его книге «Материнский язык», посвящённой художественному языку Еськова. Интонацию агеевской речи угадывала среди других по какой-то глубинной философичности или ироничности, когда как было ему угодно применить свой особый авторский шарм. Лёша назвал писательскую манеру Агеева «интеллектуальной», в чём, кстати, совпал с мнением другого прозаика, в тот день приехавшего к нам из Москвы, с ним мы как раз и обсуждали эти «писательские манеры» в современной литературе.

Не понимал Алексей, не принимал интонации весьма защищаемого мною от его нападок и уважаемого очень многими писателя Д., москвича с курскими корнями, с которым у Лёши когда-то случился не очень приятный диалог, и он, разочарованный, запомнил это на всю жизнь. Я добивалась у него не раз, в чём же проблема – «разве плохо он пишет? Что именно тебе не нравится в нём?». Алексей, кажется, невольно, как понакатанной, возвращался к тому давнему диалогу и с лёгкой ноткой обиды, или будто бы даже некоего превосходства, повторял: не верю, придумано всё… конструирует жизнь…

Я возмущалась, спорила возбуждённо, с горячностью, ведь у меня написаны о нём статьи, я же видела в нём и слышала совсем другое, настоящее, пронзительное, даже угадывала в его текстах и какую-то свою личную боль. Как же это могло быть «сконструированным»! Как-то сказала ему прямо:

– Лёш, ты просто обиделся, что он не захотел с тобой говорить «по душам», отделался дежурной, не очень искренней фразой, а ты, значит, чего-то ждал от него, да?

– Ну да… – неуверенно промямлил Лёша, видно, припоминая снова какой-то обидный для него эпизод. – Как-то свысока он… будто мэтр какой… А я и с Носовым на равных общался, чего мне приседать перед ним… Ну Москва, и что? А кто чего написал, пускай люди оценят… Это ведь главное…

 

***

Сегодня, перечитывая его «Туман», уже не вижу в нём той прежней безысходности, что примерещилась мне в первый раз. Пишет он о «чудесных мгновениях», влившихся в его алчущую чего-то душу в те недолгие минуты тишины во дворе монастыря. И прозрачный морозный воздух волнует его, когда растворяется туман. И даже монах, торопящийся через монастырский двор, внушает уважение, будто даже умиляет…

«Вот скорым шагом, с отрешённостью и, одновременно, каким-то полным, незнакомым мне счастьем во взоре проходит молодой монах с жидкой бородкой, с книгой в прижатых к груди руках, пересекая толпу наискось, без внимания к окружающим, и его провожают взглядами…».

Здесь всё светло! И самое удивительное – вот это «полное, незнакомое счастье», замеченное автором. Кажется, тут есть печаль и даже страдание… Я бы даже сказала, зависть к этому «счастью», которое возможно для некоторых лишь в монастыре… И вовсе нет сарказма и высокомерия, которые почудились мне поначалу. Значит, и моя беда в том, что какие-то свои, не самые лучшие чувства и настроения проецирую на прочитанное, и после, в такой вот искажённой проекции, пытаюсь оценивать и судить…

 

Возвращаясь к языку, всё ж посетую, что не всегда Лёшка был внимателен к точности, уместности слова. Вот, к примеру, в том же «Тумане», фраза: «…если отречься от мирского интереса» – не вполне подходит для его случая, где точнее бы звучало: «отвлечься». Но это я так, придираюсь. Знаю, что Еськов, например, считает его художественный слог безупречным. Он, кстати, и рекомендовал Алексея в Союз писателей России. И даже шутил, как горделиво рассказывал мне Лёша, что дал бы ему Нобелевскую премию, будь его воля. Такие шутки, я заметила, вообще еськовский конёк. Я когда-то спросила у него, отослав на прочтение свою рукопись (о Борисе Агееве), можно ли это предложить на сайт «Росписатель», и если нет, то куда же это можно отослать. Михаил Николаевич вскорости отозвался:

– Замечательно! Куда угодно! Хоть в ООН!

 

***

Мобильник я отключила 30 декабря, когда позвонил мне один хороший писатель, но по-человечески ответить ему у меня уже не было сил. Жаль, что уже не в первый раз такое случается. Но у меня нет выбора. Либо прятаться, чтобы никто не нашёл, либо же объясняться с добрыми людьми, отчего это сама я такая недобрая, судя по упавшему голосу, играть которым, изображая радость, когда она погасла в душе, к сожалению, не умею. Потому вынуждена уходить от выяснения отношений, отключать мобильник…

…Самая большая загадка в том, что накануне трагедии мы были с ним, возможно, в схожих состояниях. Только у меня уныние сопровождается желанием спрятаться от людей, а у него, напротив, желанием общения, ожиданием, что вот прямо сейчас кто-нибудь вспомнит про тебя, позвонит…

Всё, как в его рассказе:

«Одинокость-отчаяние появилось сравнительно недавно. …Гляжу в одну точку или тупо переворачиваю листы книги, не запоминая ничего из прочитанного. На столе передо мной – телефон, и смотрю на него как на спасательный круг, жду, может, кто-нибудь позвонит – просто так, узнать, как дела. Потом радуюсь даже тому, что позвонили и о чём-нибудь попросили, загрузили своими проблемами, а часто, так ничего не дождавшись, набираю номер справочной оператора, послушать запись женского голоса, обращённого ко мне».

О, Господи! Как же это могло случиться, что я в эти же дни, десятого и одиннадцатого января, невыносимо томилась какой-то слишком уж настойчивой, беспокойной тревогой, смутно догадываясь, что срочно должна что-то сделать, и не угадывая до конца, что же именно…

То есть я чувствовала, что мне хочется позвонить именно Алексею, но упрямо откладывала мобильник, продолжая упиваться своей горечью и уже каким-то даже сладостным в своей безнадёге отчаянием... Жалость к себе съедала все другие живые чувства, они не имели права быть, пока не испита до дна моя личная чаша страдания. Пусть все вокруг подождут, пока я страдаю…

Господи, прости мне эту бездарную немощь, в которой совсем не совершается никакой Твоей силы, потому что от отчаяния я даже бросаю молитву…

Хорошо, хоть за несколько дней до того, третьего числа, заставила себя, боясь, что Алексей (если пытался позвонить мне и поздравить с новым годом) подумает о моей неблагодарности, отчуждённости, написала ему письмо и попросила прощения за молчание.

Получается, это было последнее, что я успела сказать ему…

 

«Лёша, привет!

С новым годом тебя!

Спасибо за миниатюру. Вообще – спасибо.

Поговорить хотелось с тобой, но выключила мобильник. Если включу, опять будет чуждая, раздражающая суета…

Не знаю, может ты и звонил на новый год. Еськов точно звонил. Заволновался и написал вчера. Ему ответила. Решила вот и тебе написать. Сидела грустила, думаю: с кем бы можно было поговорить в таком состоянии? Еськова жалею, ему нельзя про свои мысли говорить, ему и так трудно. Чувствовала, что можно было бы только тебе позвонить. Но всё равно удержалась, сама перетерплю…

Вот написала тебе просто затем, чтоб, чего доброго, не оказался в таком же настроении, решив, что никто о тебе не помнит, никому не нужен… Просто в минуты слабости я стараюсь перекрыть себе возможность легко пожаловаться, потому отключаю средства связи)))

Сейчас не жалуюсь, а благодарю тебя. Ты поддержал, когда нужно было. В нынешнем состоянии смогла осознать, как это важно, как это много. Спасибо.

Будь здоров! Как-нибудь созвонимся позднее.

Тогда и скажу по поводу миниатюры и отзывов.

3 января в 12:50».

 

Через восемь дней его не стало.

Лёша в последний раз писал мне за неделю до нового года, 23 декабря, через пару дней после нашего телефонного разговора. Я тогда попросила его прислать мне миниатюру о нашем прозаике Петре Сальникове. Речь о нём зашла потому, что накануне читала его книгу «Росстани и вёрсты», изданную в московском «Современнике» ещё в 1978 году. На титуле её была надпись: «Михаилу Еськову, другу и собрату по перу! Тебе мои «вёрсты», по которым пропылила колымага моих дум, – на добро! С братской любовью, Пётр Сальников. Май, 78 г. Курск».

Книгу дал мне Михаил Николаевич, попросила что-нибудь почитать после нашего задушевного разговора о Евгении Носове и его близких друзьях. Пётр Георгиевич Сальников был одним из них. И я спохватилась, что не помню ничего из его вещей. Честнее было сказать, что ничего не читала. Но стало стыдно, что проходила мимо такого замечательного писателя и человека. Сидели мы на кухне втроём, с нами была Ольга Петровна, пили чай. Ещё ни разу не было, чтоб, когда прихожу в гости к Еськовым, меня не усадили за стол и не накормили до такой степени, что Ольге Петровне, видящей, как я сыто моргаю и покачиваюсь в такт словам Михаила Николаевича, хотелось угостить меня для пущего моего удовольствия ещё и таблеткой мезима. И вот, когда заговорили о Сальникове, Михаил Николаевич ушёл к себе в комнату и вернулся с книгой: – Читай!

Об этой книге мы и говорили с Алексеем. Он хорошо знал Сальникова, часто общался с ним, однажды написал миниатюру «с натуры», после грустного разговора с писателем. Она и стала содержанием последнего письма Алексея ко мне. Он так и озаглавил его: «Сальников». Писал это письмо в пять утра (если точно: 05:14 –время отправки), и, судя по началу, был в это утро Лёша в самом прекрасном расположении духа.

«Очень доброе утро, Марина!

Пересылаю тебе обещанную миниатюру, про Петра Георгиевича.

Извини, что поздновато. Она называется – «Старик».

 

Старик показал на пачки пожелтевшей от времени бумаги:

– Вот, смотри, сколько всего было… Замыслы, сюжеты… А как я всё это использовал?! Я же время сам у себя крал! Бывало, в пятницу думаю, ага, на субботу никто не позвал на рыбалку, на охоту. Значит, она моя, суббота. И воскресенье тоже… Утром после завтрака сяду, не-е… даже ещё не поевши сяду, бумаги разложу, курю… И тут старуха моя заглянет, скажет, сходи-ка за молоком, там бочку во двор привезли. Другой бы обматерил, тут такое!.. – старик обвёл рукой страницы, – а ты со своим молоком! А я бегу, рад, что за молоком послали. А потом вернусь, и уже вроде не к чему садиться, день вроде и прошёл уже, начинаю что-то по дому делать, шпаклевать, строгать там…

Старик затянулся дымом.

– Я и посоветовать ничего не могу, – продолжил он, – я ведь больше других правил, чем сам писал. Правил повести, романы. Бывало, хорошие романы… А сам… Вон сколько написал мало, – он показал на полку, где стояло с полдесятка книг. – А мог бы… – он затушил сигарету. – Жизнь-то прошла зазря…

 

Далее в Лёшином письме были так называемые «рецензии», скопированные с того сайта, где он выкладывал эту вещь. Кажется, это Проза.ру. Он рассказал, как всё просто там, без всяких редакторов, размещаешь сам что хочешь. Но я никогда не пыталась туда соваться со своими статьями. Как-то не до того. Особенно раздражали меня всегда в этих публикациях как раз те самые «рецензии», редко дельные, чаще не имеющие прямого отношения к содержанию, ни, тем более, к смыслу. Казалось, люди слабо внимают тому, что читают, но зачем-то сразу кидаются писать отклики. Публикация Алексея не была исключением. Присланные им отзывы ничего, по моему мнению, не говорили о его тексте, всё мимо, про что-то своё.

Вот некая дама комментирует: «Жизнь прошла зря… Но сколько он довёл до совершенства, сколько сам сделал. Человек всегда хочет большего…». И здесь же вторая цитата и комментарий того же автора: ««А я бегу, рад, что за молоком послали…». Я вижу, как мои старики радуются, когда я к ним захожу хотя бы просто так…».

Всё это хорошо, про стариков, но какое это имеет отношение к смыслу миниатюры?

У Алексея речь о писателе, который признаётся, что «сам у себя крал» возможность творчества. Не имел решимости засесть за работу, оправдываясь необходимостью домашних дел, помощи другим и т.п. Малодушно откладывал самую необходимую свою работу, а теперь говорит, что жизнь прошла зазря. Это же трагедия. А сердобольные дамы начинают рассуждать о помощи ближним и заботе о стариках. Будто «старуха» его сама не могла бы сходить за этим молоком. Но он рад был убежать от своих черновиков, как будто они его пугали…

Ведь это страшно – сесть и начать писать книгу, о которой давно думаешь, которую, может, выносил уже в уме, осталось найти слова, интонацию…

Как часто так «совпадает», что в эти же дни, когда села я писать свои воспоминания об Алексее, позвонил мне известный прозаик Сергей Щербаков. И вот он, не подозревая, что подсказывает мне пути понимания этой миниатюры, вдруг стал говорить о том, как трудно ему иногда бывает подступиться к письменному столу, когда на нём уже лежит черновик новой повести. Сергей Антонович убедительно объясняет этот страх: книга требует всего тебя, напряжения всех душевных сил, отречения от всего, что составляет твои повседневные радости и утешения (общение с близкими людьми, домашними животными, чтение любимых книг, встречи с друзьями, прогулки на природе, музыка и прочее). Потому долго не решаешься на это отречение, боишься, что всё равно не хватит сил. Ждёшь, когда пошлёт тебе Бог окончательную решимость, и тогда уже уверенно подступаешь к столу...

Пётр Георгиевич Сальников был верующим. Еськов, близко знавший его, подтверждает это. Да я и сама поняла по его «Повести о солдатской беде» – такое неверующий не напишет! И «Братун» его обжигает какой-то сверхъестественной человечностью, а повесть о лошади… Видимо, он тоже иногда ждал, не решался, и потому даже радовался, когда отвлекали. Но не зря же возникла в народе поговорка: на Бога надейся, и сам не плошай. Оттого, видимо, что позволял себе малодушно убежать от письменного стола, «оплошать», не проявить решимости, Пётр Георгиевич и признал в горькую минуту жизнь свою прошедшей «зазря». Слишком это самокритично, конечно. Но, значит, знал, что мог бы сделать больше…

И Алексей не мог бы написать этой миниатюры, не будь сам таким же мучеником бесплодных утр, когда садился за рабочий стол, раскладывал черновики, курил сигарету за сигаретой, глядя на бумагу, но ничего не мог сотворить. Если это длилось несколько дней, он звонил и уныло жаловался, что не идёт книга, а ведь казалось, что всё продумал, что столько материала... Когда такие звонки повторялись, начинала бояться, что он опять уйдёт на дно…

Чувство реальности у него, кажется, было связано только с процессом писания. Остальное – «как через ватную пелену» (это из его миниатюры «Гвоздики»). Очень ценил живое общение, долгие разговоры, но если не шла повесть, не писались новые страницы, всё остальное потихоньку меркло, теряло цвет и звук…

 

Свою лучшую книгу он писал десять лет. Так говорил. Хотя ясно, что в эти «десять лет» он включает не только минуты писания, но и годы жизни, те самые, когда он мучительно преодолевал зависимость от алкоголя. За эти десять лет он потерял многое: семью, работу, здоровье. Однако, несмотря на кажущуюся безнадёжность падения, профессиональный авторитет ему удалось сохранить. Новая работа и спасла его. Но прежде он сам спас многих людей.

Его повесть «Охранник», кажется, невелика по объёму, но вместила в себя целую человеческую судьбу. Судьбу молодого человека, оказавшегося на разломе времён, с его трагическим опытом соприкосновений и отталкиваний, обретений и потерь, душевных помрачений и спасительных прозрений. Но главное в книге, как мне показалось, это опыт самопознания автора, опыт приятия жизни как она есть. Опыт победы над собой и, выражаясь изысканно, опыт победы над хаосом падшего мира.

Опытом самопознания называю как раз то, что составляет сущность писательского призвания – упорядочение жизни словом.

Этот опыт самопознания, упорядочения хаоса жизни путём написания слов на бумаге (именно на бумаге, не на клавиатуре компьютера!) известен не только профессиональным литераторам. Помимо Сергея Щербакова, работающего исключительно с бумажными черновиками, могу упомянуть тут, к примеру, Владимира Крупина, с трепетной любовью хранящего свои первые пишущие машинки, сделавшие его писателем. О мучительной невозможности писать книгу на компьютере, не написав сначала бумажных черновиков, у Крупина читала не раз.

Совершенно естественно, что тот же опыт хорошо известен священникам, понимающим (и напоминающим нам), что молитва – это и есть упорядочение жизни словом. Или, если угодно, Словом. Логосом. Вот если без всяких богословских сложностей об этом подумать, то жизнь наша преображается словом, как Бог Слово преображает наш дух. Творческая, созидательная сила слова – от Бога Слова. Остаётся тайной, почему у иных плодовитых, но враждебных живому духу писателей Бог Слово не отнимает Своё благоволение и позволяет им писать. Видимо, зёрна от плевел будут отделяться гораздо позднее, а не в нашей исторической реальности…

Так вот. Читая Дневники протоиерея Александра Шмемана, не только известного священника, но и, прежде всего, всемирно признанного писателя, богослова, я убедилась, что у всех пишущих людей бывают периоды глубокого уныния, бесплодного топтания на месте, когда нужно молчать и ждать слова от Бога.

Вот любопытная запись о. Александра от 30 апреля 1982 года:

«Что это – старость? Ахматовское «маразм крепчал»? Я сижу часами над маленькой статьёй, переписываю всё тот же первый параграф первой страницы и… ни с места. То же самое с главой «Таинство Духа»… Или же это потому, что я достиг возраста, когда хочется либо «настоящего», либо ничего… Не знаю, но проходят дни за днями, и как будто всё растёт этот паралич. Вот и сейчас я взялся за эту тетрадку, чтобы «оттянуть» момент очередной встречи с постылой первой страницей».

Как узнаваемо, не правда ли? Взялся за «тетрадку», то есть дневники, которые пишутся для души, свободно, не считаются «делом», вместо того чтобы взяться за работу, которая почему-то не идёт. Разве не также и герой миниатюры убегает от своих черновиков? Берётся за что угодно, только не за них...

Не придумал ничего Алексей, всё точно схвачено, всё очень достоверно психологически.

Возвращаясь к отзывам читателей, что прислал он мне, замечу, что меня прямо-таки поразило, как автор терпеливо поправляет невнимательных («зазря», мол, а не «зря») и за всё благодарит. Хотя комментарии глухи к действительному смыслу его новеллы. Вот, к примеру, отзыв, начинающийся с цитаты: ««А я бегу, рад, что за молоком послали. А потом вернусь, и уже вроде не к чему садиться, день вроде и прошёл уже…». Вот на этом месте к горлу подступил комок…». И ждёшь, что прозвучит дальше что-то важное о прочитанном, о герое миниатюры, но… куда там! опять житейский беспросвет: «Сколько таких людей, старых и беспомощных, которые рады каждой мелочи, которая вносит разнообразие в их жизнь. Люди, которые утратили собственную значимость и забыли, зачем живут».

Поистине, автору можно впасть в отчаяние… Впору спросить, обращаясь к таким комментаторам: да вы сами не забыли, зачем живёте? Зачем книги читаете? Или «собственная значимость» так застит глаза, что ничего, кроме неё, не видно… Ведь надувается же пустотой какой-то дешёвый «морально-нравственный» пузырь: «…старых и беспомощных…», «…утратили значимость…», «…зачем живут…».

Ну не о том же миниатюра, не о том!

Я бы на месте Алексея не выдержала, кинулась бы разъяснять этим «тормозам» их заторможенность. Алексей же терпеливо, мягко отвечает: «Спасибо! Не та ситуация, но это – моя вина, не обозначил… Пусть – как получилось… Хорошо?».

Меня потрясает корректность этого ответа! Автор повинился перед недалёким читателем, что «не обозначил» аршинными буквами то, что написано чёрным по белому: «листы бумаги… замыслы, сюжеты… А как я всё это использовал?! Я же время сам у себя крал!». Надо быть вовсе невменяемым, чтобы не понять «ситуацию», не увидеть здесь писателя с его горечью неосуществлённых планов, растратившего многие силы впустую.

Горечь творца! Вот что здесь совершенно очевидно. Писатель с его «замыслами» и «сюжетами», с листами пожелтевшей бумаги. Как можно этого не видеть, не слышать?

Но ведь не видят же…

Боясь признать очевидную тупость читателя… ну, простите, лень, может быть, а не тупость… автор берёт всю вину на себя, просит прощения: «Пусть – как получилось… Хорошо?». Не узнаю здесь писателя Алексея Дериглазова, которого знаю по долгим взволнованным монологам о задуманных повестях, о тонкостях сюжета, о мотивах, которые не нужно тщательно «разжёвывать» для читателя…

Обычно Лёша предельно требователен, честолюбив во всём, что касается его таланта, писательского мастерства. Или нет… это не честолюбие. Это уверенность в гениальности. «Вера в свою исключительность» – так напишет он в «Охраннике», моделируя мысли своего автобиографического героя.

«Он видел свою жизнь как сквозь увеличительное стекло. Вера в свою исключительность. «Верил, что ей невозможно найти человека достойнее меня, да и со своей колокольни, и не встречал достойнее. Как можно предпочесть кого-то мне!». Это, наверное, самое тяжёлое, – это, а не факт, что тебе изменили».

Андрей Постников – альтер-эго Алексея Дериглазова. Показательно, что для рефлексирующего героя именно попрание его исключительности было невыносимо, причиняло нестерпимую муку. И совладать с собой он уже не мог, как ни зарекался…

«…«Галя предпочла меня, убегая от мужа, а жена предпочла другого, убегая от меня». Андрей напился вдрызг – после месячного перерыва – и ушёл в запой, кончившийся увольнением. Глушил тревогу, ревность… Ревность к жене, но больше – вот к этому светлому (хотелось добавить – бездумному) чувству. К чувству, которое он никогда не испытывал, и которое было обращено не к нему…».

В свете последней строки я бы назвала его муку не ревностью, а скорее завистью. Очень не случайна эта ремарка в скобках… «Бездумное», свободное от рефлексии чувство и сам автор повести, видимо, не мог позволить себе никогда. Хотя даже в нашем общении – казалось бы, абсолютно стерильном от всякого налёта сентиментальности и гендерных интересов – он иногда наивно «глупил» (забывая про свою исключительность), принимая всерьёз мои реплики, что, мол, приехала бы тебя утешить (когда он однажды тяжело болел, валялся дома), но мне к одинокому мужчине нельзя, я замужем. У него, видимо, происходило некое раздвоение смысла даже самых безобидных шуток (от горького его одиночества), и он, как мечтательный подросток, вдруг начинал представлять меня своей женой, а потом честно признавался (к счастью, с иронией):

– Знаешь, я подумал… Двое таких умных в одной квартире – это с ума можно сойти…

У него было прекрасное чувство юмора. Он никогда не был тяжеловесен в речи, во внешней форме своих мыслей, блистательно ярко ложившихся на бумагу. Но в чувствах…

Да, это трагедия Алексея – такое тяжёлое мироощущение… Какую-то немыслимую тяготу он навлекал на твою голову, если ты неосторожно пожалеешь его в минуту слабости. Жалость ему была категорически противопоказана, выражаясь медицинским языком. Она лишала его последних сил сопротивления, сводила на нет все усилия борьбы. Помочь ему можно было только хлёстким ударом по самолюбию, разозлив и спровоцировав защитную реакцию. К несчастью, я этого поначалу не знала, постигла только опытным путём…

Самой первой реакцией на его жалобы, естественно, была жалость. Ему понравились мои уговоры, ласковые рассказы о «Божьей помощи», которые он слушал, кажется, только ради того мягкого, заботливого голоса, которым они произносились. Он вовсе не нуждался в «духовных пилюлях», в действенность которых всё равно не верил. Благо, я это вскорости «просекла», и советов поставить свечку в храме и «от души помолиться» больше не давала. Какой-нибудь наивной школьнице эта свеча, может, и помогла бы, хотя бы по естественному убеждению в чудесном её воздействии. Но такому зубру логического мышления, каким был Лёша, эта свечка казалась детской игрой в «доброго Боженьку», что всем помогает. В такие моменты он меня даже, пожалуй, и сам жалел, терпеливо прощал мне эту «нелепость», эту несносную набожность, как некую странность натуры, не чуждой «творческого огонька». Мол, все мы, гениальные, немножко с приветом…

 

***

Однажды в наших «религиозно-дружеских» отношениях возник жестокий раскол.

Раньше много мы говорили с ним о разных условностях в литературе, об авторских уловках, хитростях в постройке сюжета. К примеру, о таком беспроигрышном варианте, как герой – ветеран афганской или чеченской войны. Алексей уточнял, что бывает, конечно, реальный опыт, бывает правда жизни и в литературном вымысле. Однако с жёстким сарказмом отзывался о текстах, где подобный героический персонаж позволяет даже бездарному автору выглядеть весьма респектабельно, особенно если тот умеет манипулировать нужными мотивами, спекулируя на читательской сентиментальности. Он называл его иронически «афганец».

А пошло это ещё со времён его общения с Николаем Леверовым, с которым они вместе публиковались в носовском «Полдне». Я сама и спросила у него про Леверова, читал ли он его «Нашествие сорокопутов». Вот тут Лёша и рассказал, что в этом рассказе как раз и идёт речь об афганце (точнее от его лица), только настоящем, и Леверов страшно злился, когда встречал «ненастоящих», «подсадных» персонажей.

Ну, поговорили и забыли. Я спокойно писала свои статьи. И вот в самом конце декабря девятнадцатого года написалась у меня статья об одной замечательной повести, главный герой которой – к несчастью моему! – оказался бравым бойцом, участником действий в «горячей точке», искусно владевшим оружием и тем самым сумевшим защитить честь своей возлюбленной. Повесть увлекла меня и сюжетом, и характерами героев, и отчётливой нравственной линией с христианским обоснованием. Написала я о ней с чистой совестью, как на духу, всё, что открылось при чтении и взволнованном размышлении, соединив свои наблюдения в довольно объёмистую статью. Статья моя успешно «прошла апробацию» на сайте «День литературы», затем в одном литературном журнале, правда, не столичном, а региональном.

Пока писала, делилась с ним радостью, что работа идёт легко, стремительно, будто заранее всё это знаешь, только ждёшь повода о том рассказать. Когда выложили на сайте, сообщила ему и ждала его отзыва. Просто хотелось услышать, что он скажет по этому поводу. Нравились же ему другие мои статьи, понравится и эта, уверена былая. Про «афганца» помнила. Но у меня же был настоящий (так я решила)…

Когда он позвонил, долго говорили о всяком разном, и хотя это не в моих правилах – дёргать за ниточку, если человек не хочет сам говорить, всё-таки поинтересовалась, читал ли он мою статью. И вот тут произошло что-то невероятное, необъяснимое…

Тщетно пытаясь сдержать ярость, Лёша процедил сквозь зубы, что это чушь, бред, ложь и всяческая бессмыслица. Он был взбешён, казалось, именно православным моим комментарием. Говорил, что безделице, пустышке я приписала какое-то важное содержание, придала чрезмерное значение, а на самом деле – тут он вспомнил наши недавние разговоры про фиктивных «афганцев» – это не герой, а макет, чучело, подсадная кукла…

– Постой, – говорю, – я что, написала ерунду? Хочешь сказать, что я лицемерю, фальшивлю, что я на самом деле не верю в свои слова?

– Зачем ты приплетаешь сюда Христа?! – кричит Алексей, и слова его оглушительно звенят у меня в мобильнике, противно прилипшем к горячему, взмокшему от моего негодования уху. – Нет там у тебя никакого света! И тепла нет. Мрак, холод, лёд! Пусты-ы-ня!!

Почему приняла эту сцену без ответной истерики, я могла бы здесь объяснить, но тогда придётся рассказывать о другом человеке, таком же честном и прямом собеседнике, который никогда не боялся «обидеть» меня своим мнением. Собственно, почему «не боялся»? Он и теперь такой. Просто меня давненько не было на кафедре в универе. А было время – спорили с ним частенько. Так что к подобным внезапным взрывам по поводу чего-нибудь обсуждаемого я, к счастью, давно привыкла и даже, прямо скажем, скучала по такой искренности коллег…

– Лёша, Лёша, постой, что происходит? Что тебя так задело? Откуда такие ассоциации?! – Даже не успела обидеться, потому что самолюбия моего он не затронул. Профессиональные взгляды с такой яростью не выражают. Тут только личное. Где-то прорвало плотину…

Состояние это было мне ой как знакомо по собственным нервным срывам, эмоциональным обвалам, когда нечаянно касались чего-то очень глубоко запрятанного внутри, причём навеки... Но на такой открытый гнев я никогда не была способна. Обычно вежливо улыбалась до конца встречи или разговора, но когда возвращалась домой и закрывала за собой дверь, тут срывало стоп-краны, падала в рыданиях на диван.

Как человек разумный, Алексей, конечно, не мог падать в рыданиях, однако психика его, как мне стало очевидно, была столь же перегружена неким болезненным опытом, как и моя. И от этого, как ни странно… впрочем, как раз наоборот, закономерно… стал он мне как-то ближе, потому что понятнее…

Но вот религиозный привкус его гневливости мне совсем не понравился, и в этом отношении решила быть начеку. Нельзя позволить ему разгромить моё собственное «духовное хозяйство». Когда он утих, назидательно посетовала:

– Лёш, будь аккуратнее в своих отрицаниях. Ты неправ. Я не буду обсуждать с тобой свои взгляды, они неизменны. Но ты отрицаешь само основание моей жизни…

Он как-то скомкано, торопливо извинился. Мол, давай об этом потом поговорим, а пока до свидания.

Странно, что это было тоже на Новый год, только два года назад…

На праздники я тогда отмякла душой, написала ему поздравительно-дружеское письмецо, говорить по телефону некогда было. Потом написала ещё. Потом ещё... Он всё молчал. Я была, как говорится, в ударе, отчего-то чувствовала свою правоту, потому не стеснялась его тормошить.

Молчал он до Рождества. Успела написать ему чуть ли не дюжину душеспасительных писем, назвавшись сестрой во Христе и пообещав, что всё равно смогу переубедить его, привести к вере.

Сейчас написала это… и испугалась. А что, если и впрямь от меня зависело многое в его мыслях и чувствах, в его убеждениях? А я тогда быстро сдалась, отступила…

Всё-таки Алексей не был духовно слабой натурой. Он ощутимо влиял на мою взъерошенную психику, и влияние это чаще всего было не весьма положительным. После наших долгих бесед я заряжалась интеллектуально, деловито взбадривалась, он льстил моему уму, рассказывал много всего интересного из жизни своей, из врачебного опыта, из прочитанных книг. Но была во всём этом и какая-то для меня опасность…

Мне нравилось, что в его интонации никогда не было ничего похожего на кокетство, желание понравиться. Да, нравился тем, что не хотел понравиться... Наигранности, стремления развлечь меня своей персоной или увлечь своими талантами я в нём не замечала. Остро чувствовала, что ему просто необходим живой собеседник. Жизненно необходим живой человек… Его распирало накопленное знание, начитанные книги, наработанный опыт… в том числе и опыт вскрытия мёртвых тел… Я бы сказала так: у него была патологическая тяга к проговариванию самого себя и своего опыта столкновений с живыми и мёртвыми людьми…

Почему он не писал, как ожидалось бы от писателя, а звонил мне?

Да ведь так и было! Он писал, писал, писал, а если вдруг не писалось, тогда звонил. Где всё написанное? А вот тут надо отдать должное его таланту, даже – гениальности.

Графоманом Алексей Дериглазов не был.

Взвешивал каждое слово, каждую буковку, прежде чем кому-то своё написанное показать. В этом смысле графоманкой скорее была я… Со всеми своими электронными и телефонными письмами и записками…

С уходом из жизни Алексея всё это как отрезало. Ни одного письма я больше не могу никому написать. Он витает где-то рядом со мной, в параллельном пространстве, и настойчиво просит: не забудь, не забудь, не забудь! Не забудь, что я был в твоей жизни, как бы ни изгоняла ты меня из неё…

Лёшка был, увы, перфекционист.

Бесконечно правил свои тексты, даже если опубликованы они были тридцать лет назад… Так, подарил он мне тот самый носовский «Полдень» 1991 года, второй авторский экземпляр, где рассказец его «В один голос» исчеркан чернильной ручкой: много лишних обнаружил он там слов…

У него остались черновики, дневники, более восьмисот страниц текста (если верно поняла его). Жаловался, что не может ничего поделать с собой: там вся его жизнь, но он не решается сделать её достоянием литературы. Тут мы с Алексеем были мученики одной дыбы… В плане нерешительности. Дневники, письма… «Вся жизнь…» А что касается литературы… Пожалуй, не рискну себя с ним сравнить. У него логика, безупречность формы, отточенность фразы, глубочайший психологизм. У меня же сумбур, буря в стакане и вселенский катарсис. Мы быстро почувствовали разницу в наших слабостях и возможностях. И я поняла, что ни в коем случае мне нельзя спрашивать у него мнения о формах выражения самой себя... Моя эмоциональность «по жизни» была прямо пропорциональна его бесстрастию, невозмутимости.

Зато он присылал мне всё, что собирался публиковать. Замечания мои были стандартны: всё хорошо, но герои твои грешны. Патетически наставляла: надо создавать образцовые характеры, тогда мир вокруг станет лучше. Лёша в ответ ухмылялся и пускал густой сигаретный дым…

Курил он непрестанно, когда мы разговаривали. Слышала в трубке, как он выдыхает струю дыма, замолкая, и тут же продолжает глуховатым, низким голосом. Спрашивала: зачем ты куришь? Он даже удивлялся: как зачем?! Просто так. Привык.

Но когда мы однажды встретились в Домлите, он, кажется, ни разу не выходил подымить, терпел, и мне была умилительна его жертва – дорожил временем общения, которого было не так уж много до конца дня. Так же было и в день похорон Николая Гребнева, когда приехал от Союза писателей Сергей Котькало, и мы долго сидели втроём, тихонько разговаривая о жизни. Вернее сказать, это Алексей увлечённо беседовал с Сергеем Ивановичем, а я только изредка роняла реплики, гораздо интереснее было слушать. Потом я отвозила на своей машине Сергея Ивановича на железнодорожный вокзал, поехал с нами и Алексей, потому что они ещё не всё обсудили касательно манеры Платонова, и уже по дороге я слушала их вдохновенные споры о «Реке Потудань».

Проводив Сергея Котькало, вернулись в город, но Алексей не позволил мне подвезти его до дома, долго сидели в машине разговаривали, как раз напротив Офицерского кладбища на площади рядом с Никитской. И Лёша напомнил мне, что рядом могила Носова, а где-то неподалёку здесь жил и Пётр Георгиевич Сальников, к которому он заходил.

Про могилу Евгения Носова я, конечно, знала, Еськов мне её показывал, приезжали летом все вместе, почтили память, и я даже сказала несколько публичных слов от себя, всё ещё робея в присутствии многих писателей. Помнится, в тот же день, 12 июня, я повезла Еськовых, Михаила Николаевича и Ольгу Петровну, на могилку матушки Мисаилы в Зорино, поклонились, помолились, спустились к источнику, набрали водицы. По дороге я пела тропари и молитвы вслух, немного озорничая от радости, что всё вокруг так хорошо, что Ольга Петровна и Михаил Николаевич меня любят…

И было такое чувство, что и Лёша где-то внутри этой любви, в каком-то тёплом единстве с нами. Будто мы с ним были дети одной большой еськовской семьи. «Лёшка вернулся!» – смеялся он всякий раз, вспоминая Михаила Николаевича и его шутку.

Про повесть «Петька вернулся!» тогда говорили у нас нередко, потому что недавно я написала о ней статью, потом вышли книжки, были всякие интервью в телевизионных новостях, и когда появился в Домлите пропавший на десять лет Алексей, со своей новой триумфальной повестью, Михаил Николаевич прилюдно воскликнул: «Лёшка вернулся!» и всем страшно понравилась эта прозрачная литературная шутка.

Ну, может, было и как-то иначе… Это неважно. А важно, что Лёша очень любил Еськова и радовался этой шутке, сближающей нас троих. Нет, четверых. Потому что Петька тоже был с нами. Потому что с Петьки-то всё и началось…

 

***

Когда подарила ему свою книгу «Умягчение сердец», он обрадовался, что там всё про Еськова и Агеева. Это были для него имена, с которыми не связывалось никаких неприятных воспоминаний. Ценил, уважал, читал. Говорил о них с неизменным интересом, позитивной твёрдостью в голосе. Мне было с чем сравнить… Если вспоминал, к примеру, о Деткове, почему-то начинал улыбаться, вспоминать какие-то шутки, приколы. О Гребневе говорил с прохладцей, без интереса. Есть и такие имена, произнести которые без раздражения вообще не мог, цедил сквозь зубы. К одному известному российскому писателю проявлял исключительно анатомический интерес: удивлялся строению его черепа…

Но чаще всего он в разговорах вспоминал Першина, с исключительно ласковыми человечными интонациями – искренне любил, уважал, глубоко был благодарен за живое общение. Юрий Петрович, думаю, испытывает и поныне к Алексею такие же ответные чувства. Иначе ведь и не может быть, мы же эмоционально все связаны…

По поводу выхода первых книжек завязался как-то у нас разговор и о презентациях. Рассказала ему о первой своей – в Литературном музее. Лёша вдруг оживился, выдал мне столько эмоций о первой своей. И меня поразило это преображение. Дело всё в том, что книгу свою он представил не так, как обычно это делалось у наших писателей – договаривались с библиотекой Асеева или Литературным музеем, туда приглашались читатели, школьники, студенты. Выходила ведущая, чаще заведующая краеведческим отделом библиотеки, вела всё по сценарию. Когда я так это рассказала, Лёша поморщился: «Марин, самые тёплые воспоминания остались именно от тех слов, что говорились без всяких сценариев…». Кто бы спорил, Лёша! Просто у нас были разные форматы встречи. У меня – в научной библиотеке, у тебя – в уютном городском кафе летним вечером.

Меня тогда поразила мягкость, растроганность интонации, когда он говорил, что простые слова Марины Домашевой (она верстала книгу; теперь директор Домлита) о его повести были ему дороже всех других отзывов. Будто бы Марина призналась, что герой взволновал её до слёз. Я этому не удивилась, меня тоже книги волнуют до слёз. Такова наша природа женская, слёзы у нас – первое средство выражения лучших чувств. Но поняла я тогда, что Лёше не нужны никакие филологические комментарии к его книге, он ждал от читателей всего лишь понимания и приятия его героя. Думаю, для него это приятие означало гораздо больше, чем простое авторское удовлетворение. Это было сродни примирению с самим собой…

В рассказе «В один голос» у него есть строчка: «Приближаясь ко дну обрыва, я увидел несколько трупов, которые все были я…». Это сон героя. Тема безжизненности жизни мучила его давно, и сны такие он придумывал своим героям нередко. Вот, к примеру, ещё один:

«Я выбежал из дому. Было позднее лето… Только что зашло солнце, наступали сумерки – время суток, которое подспудно кажется самым тёмным, когда густой полумрак опускается на землю, предметы начинают терять очертания, а идущий человек тонет в сером, вязком молоке воздуха… И тут увидел странную картину, которая запомнилась навсегда… Это были женщины, одетые в чёрные свободные балахоны с длинными рукавами. Казалось, они плывут в этом густом, застывшем воздухе. В их немой, неслышной поступи было что-то неумолимое… След в след шли они мимо меня, источая неведомый доселе холод, и во всех их движениях сквозила роковая, сверхъестественная предназначенность…».

Честно признаюсь, мне вот прямо сейчас захотелось удалить с экрана компьютера эту цитату, которую я набираю со странниц подаренного мне Алексеем альманаха… Этот «неведомый доселе холод» и «роковая сверхъестественная предназначенность» вдруг примерещились той самой «строчкой», о которой говорил Тарковский…

Алексей называет это «глубоким сном детства» и заканчивает его так:

«…Уже почти все они прошли мимо, как вдруг одна из них остановилась и медленно повернулась ко мне. То, что я увидел, на мгновение парализовало меня: под капюшоном у женщины не было лица. Только чёрная леденящая душу пустота…».

Пустота, пустошь, пустыня… Сколько раз уже произносил он эти слова… И холод и лёд…

Поневоле поверишь в предначертанность…

Впрочем, у православных нет понятия рока, но есть воля Божия. Размышляя об этом, всегда вспоминаю библейского царя Езекию из 4-й Книги царств. Бог повелел ему готовиться к смерти, но он умолил продлить ему жизнь ещё на пятнадцать лет. Думаю, тут совершенно прозрачна идея молитвенного покаяния и вместе с тем дерзновения перед Богом. Человеку нужно смиряться и просить. Тогда никакие предначертания не будут иметь силы окончательного приговора, безликой «судьбы». У Алексея, конечно, тут отсылка к римским паркам – богиням судьбы, или греческим мойрам, хотя количества своих «женщин» он не указывает. Просто «немая процессия»…

Повесть «Охранник», мне думается, года на два освободила Алексея от этих навязчивых «зазеркальных» видений. Но в последнее время он всё чаще впадал в уныние. И мне, грешным делом, стало казаться, что он увлекает меня за собой…

 

***

Помню, когда он прислал мне свою «Одинокость», я не захотела дочитать рассказ до конца. Рассердилась. Хоть это и нелепо, но возмутилась фразой: «…изменяют не тем, с кем живут, а тем, кого любят». Позвонила ему и сказала, что это пошлость романтическая. Здесь всё перевёрнуто с ног на голову. Если ты живёшь с тем, кого не любишь, а при этом считаешь себя нуждающимся в любви, – это какое-то иезуитство. Высшая степень лицемерия. Либо расстанься с нелюбимым человеком, прекрати ему лгать, либо – если не можешь расстаться – смирись со своей судьбой и заставь себя полюбить её. Научись быть благодарным.

С самого начала мне была противна эта антихристианская идея у него, что в одинокости героя виноваты ближние, судьба, кто угодно, только не он сам. То есть я не хотела принять саму идею вины кого бы то ни было. Никто ни в чём не виноват – вот от чего нужно отталкиваться, с чего начинать. Есть понятие судьбы. И ты никуда от этого не денешься. То есть можно, конечно, деться… Но тогда и судьба уже будет иная… И неизвестно, исполнишь ли ты при этом своё предназначение, достигнешь ли той цели, ради которой родился на земле.

Исполнить замысел Бога о себе – вот к чему призван христианин. Все остальные теории я считала пошлым, приземлённым «романтизмом», то есть не настоящей свободой, а бунтом против Бога, причём мнимо «возвышенным», и вся эта обманчиво «духовная» возня, казалось мне, – только ради удовлетворения собственных страстей.

Алексей не замечал этого изъяна в своей теории. Не видел лицемерия в том, что, дескать, можно жить с нелюбимым и иметь полное право ему изменять, если тебе недостаёт «внимания», «любви», «нежности» и прочего. Собственно, на этой теории построен и весь рассказ. И повесть «Охранник» свидетельствует, что личная жизнь героя, авторского двойника, покоилась на тех же идейных основаниях.

При всей личностной прямоте героя, при всём его благородстве, в основании его рефлексии изначально таится ложь. Дьявольская ложь. Духовная ловушка, мышеловка лукавого. Теория «пахнет» хорошо, выглядит заманчиво, но может оттяпать голову, если к ней потянуться…

Противоречия жизни нельзя разрешить логикой. Можно только «снять проблему» верой, смирением.

Ну, чтоб меня тут не уличили в менторстве, уточню на простом примере, что имею в виду. Вот кому-то кажется, что он хорош, да несчастен, потому что плох тот, кто рядом с ним. Надо, значит, найти другого, кто будет рядом и с кем станет совсем хорошо. Но только найдёшь это вожделенное «хорошо», тут же выяснится, что «плохо» стало в другом месте. И в итоге всё опять не то.

Приятие судьбы – невероятно тяжкая штука. Но это приятие останавливает бесконечный бег по кругу – в погоне за призрачным «счастьем». В конце концов, надо просто понять, почему ты такой и чего Бог от тебя хочет.

Алексей не хотел смириться с тем, что исключительность, в которую он верил, абсолютно не гарантирует счастья, даже наоборот. Ведь если счастье писателя в том, чтобы всё задуманное успеть написать, то нет никакой логики в том, чтобы требовать к этому ещё и всего другого. Если всецело отдался работе – потеряешь, к примеру, жену. Ведь она тоже хочет, как и ты, всего и сразу, а ты недостаточно внимателен к ней… Замкнутый круг, не задохнуться в котором могут лишь те, кто готов чем-то жертвовать ради другого.

Да, счастье писателя в том, чтобы рядом был тот, кто готов принести себя в жертву. Для меня образцом такой жертвы стала Анна Григорьевна Сниткина-Достоевская…

Но сама такой быть не смогла бы.

Вот и ответ мне на все недомолвки судьбы…

Сколь угодно терзайся своей «одинокостью», только помни, что в ней – залог того самого счастья недостижимого, что движет недостижимостью твою жизненную ладью. То есть эта недостижимость и есть её двигатель. Моторчик судьбы (Божьей воли о тебе)…

Укроти «одинокость» – закружится и ладья, потеряв направление, потеряет и жизнь уготованный ей смысл…

Ни такой веры, ни такого смирения Алексей, кажется, не принимал.

Его «Одинокость» я смогла дочитать до конца лишь теперь…

«Наверное, нужен хоть один человек, которому можно многое рассказать. Опять – «многое»! Опять – не всё…».

Кажется, он просто нуждался в обыкновенной церковной исповеди. Эта болезненная жажда кому-нибудь «всё» рассказать, непременно «всё», до последнего тайного помысла, до мельчайшего душевного всплеска…

Что же там было, в этом таинственном страшном «всё», что не давало ему покоя?..

«Идеал, он и должен быть идеалом. Его и трогать нельзя – вдруг что-нибудь повредишь. Или при ближнем рассмотрении окажется вовсе не идеалом…».

Но такие разочарования постигают нас чуть ли не ежедневно! Люди не идеальны, как и каждый из нас в отдельности.

Чего же хотел от них Алексей?..

 

***

«А мы бы состоялись, если бы встретились свободными людьми? Кто знает…».

Я знаю, Лёша.

Всё происходит тогда, когда должно происходить.

Как бы ни было нам больно от чего-то неосуществлённого, было бы ещё больнее – от осуществившегося.

Я это знаю совершенно точно. Имею право утверждать.

Думаю, твоя «Одинокость» написана до нашей встречи, до нашего дружеского общения. И адресован твой рассказ не безликому метафизическому пространству, а конкретной женщине.

После нашей встречи ты спроецировал его на меня.

Может быть, это меня и злило.

Там есть слова: «Но близость ничего не испортила…». Потому такая проекция меня тяготила и настораживала.

И вот теперь я дочитываю твои строчки…

«Как ты поступаешь, не берусь судить, но я тлеющие угольки чувства берегу, не дышу на них сильно – чего доброго, разгорятся и испепелятся. Они – немногое, что есть в моей одинокости. И даже этого довольно.

Но хочется хоть иногда тебя видеть.

В будущем, в одинокости-равнодушии, возможно, и этого не будет. Но память о тебе останется. В этом уверен».

 

Не знаю, не уверена, что всё это обращено ко мне, но думаю, что хорошо, что не читала этого раньше…

Я не хотела видеть в его рассказе ничего, кроме литературы. Раздражалась из-за этих бесконечных рассуждений, терзаний героя по поводу своей «одинокости» и «непонятости». Это казалось не просто литературой, а даже литературщиной…

Господи, прости нас! Как всё это нелепо, непоправимо…

Мы были с ним связаны очень крепко некими непроявленными в реальности обстоятельствами. Они существовали сами по себе, недоступные пониманию. Только изредка давали о себе знать каким-то лёгким дуновением тёплого, согревающего ветерка, какой бывает ранней весной, когда воздух ещё не прогрет солнцем, и только с востока нечаянно пахнёт вдруг волнующей, обновляющей тебя влагой…

 

***

«Одинокость» его заканчивается словами, будто отражёнными теперь от той земной грани, которую он перешёл:

«Но память о тебе останется…».

Нет, Лёша. Не только память. Ты будешь вырастать из своих книг всё выше и выше, пока не поднимешься, как еськовский Гулёнок, во весь свой богатырский рост. Ты взойдёшь на свою Джомолунгму, как обещали тебе когда-то Владимир Детков и Евгений Носов!

«Любите нас живыми!» – как-то сказал Михаил Еськов, обращаясь к курским читателям. Жаль, что часто так получается, что стать любимым можно лишь умерев…

 

На его похоронах было столько людей, что он сам бы этому удивился.

Будто смерть пришла лишь затем, чтобы показать ему, неуёмному, как его любят люди. Только при жизни этого не показывали… Так у них принято, у земных…

 

Никогда раньше не бывало у меня такого странного, отчётливого ощущения, что я обязана что-то сделать… Пронзительная тоска, тревога… но не о себе, а будто о ком-то…

Будто тебя умоляют о пощаде… зовут… просят о помощи… А ты не поймёшь, откуда зов…

В утренней молитве, обращённой к Богородице, прочитала слова: «Небесная ми улучити веселия со всеми святыми сподоби». Сколько людей ежедневно произносят это прошение? Дерзают просить…

И слёзы потекли ручьём, как подумала, что это «небесное «веселие» будет ему недоступно…

Он не умел молить Бога, но непрестанно молил людей…

Может, не случайно «откликнулось» в моём сердце прошение к Богородице? Ведь Она – земная, как и все мы…

 

«Разве ты не желаешь ему Царствия Небесного?!» – удивился священник.

Желаю, Лёшка!

Но главное, чтобы ты желал этого сам…

25 января 2022 года

 

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии

Комментарий #30261 29.01.2022 в 20:38

Да, Михаил Константинович, вы правы, ещё многое хочется сказать. Но это потом, в книге.
Здесь только добавлю одну деталь, которую поначалу упустила. Если изначально мы принимаем идею Промысла, то это важно упомянуть. Даже и в общем смысле - как доказательство "неслучайности" всего. Осенило меня это лишь сегодня, когда стояла в том же храме, где и в день Богоявления спрашивала у священника, можно ли мне молиться за Алексея. Храм-то этот в честь Рождества Христова! Именно с Рождества 2020 года всё и началось...
Пока мы яростно спорили с Алексеем, вели литературные баталии, мне даже не приходило в голову, что он нуждается в молитве. Но когда он заболел... Ровно два года длился этот путь...
Всё это время я ходила в другой храм, к Георгию Победоносцу, а тут вдруг на Богоявление стихийно повлекло в церковь Рождества Христова, далеко за городом.
Для неверующих это ерунда, ничего не значит. А я знаю, что тут тайна. Это значимо, это нужно разгадать...
Рождество Христово в судьбе Алексея имеет какое-то особенное значение.
И "очень спасибо" за добрые слова, Михаил Константинович!

Комментарий #30249 28.01.2022 в 10:00

При жизни большинство достойных внимания людей и не только литераторов не получают слов признательности, благодарности, тем более восхищения. Такова, видать, наша человеческая природа, суховатая, сдержанная, суровая...
Но уже хорошо, что мы их не забываем после...
Отличный очерк, Марина! Добавил бы - канонический. Вот так сердечно, проникновенно, многоохватно и надо вспоминать и поминать друзей, товарищей, единомышленников. Это наглядный урок.
Очерк, наверное, будет расширяться, развиваться, как это бывает с произведениями эмоционального всплеска.
А повесть - это всё-таки другой жанр и неизбежно потянет за собой "литературность", которая может пригасить яркую "поминальную свечу"...
Михаил ПОПОВ

Комментарий #30246 27.01.2022 в 21:51

Спасибо, Сан Саныч, ваше впечатление совпало с агеевским, про повесть, только Борис Петрович немного раньше вас мне то же самое в письме написал. С его позволения процитирую, потому что это важно для меня как автора, еще не писавшего повестей...
"Целую трудную повесть написала. Трудную потому, что всю глубину человека пером не измерить. Точнее всего выразился батюшка: в Царствие небесное первым вошёл разбойник". (27 января в 00:12)
Комментировать не буду. Очевидно, повесть действительно придётся писать...
А впрочем - как Бог управит.
С глубокой признательностью,
М.Маслова

Комментарий #30240 27.01.2022 в 06:11

Ого-го, Марина, здесь целая повесть. И столько в ней лучезарного, благодарного и тоскливого от утраты близкого друга, что читаешь, унимая порой дрожь. Все мы переживали подобное, но так написать мало кому удавалось, да и обходились обычно парой-тройкой абзацев, давая себе слово, что позже надо написать больше, подробнее, ухватить то, что ещё тёпленькое, хорошо помнится. Но писали ли? Не знал и не читал, увы, Дериглазова, но после марининых цитат и описания его личности и творчества, вдруг подумалось, что достойно было бы почитать. Спасибо, Марина! Ал-др Смышляев.