ПОЭЗИЯ / Александр ШУБИН. ПОД ГРОМОВЫМИ НЕБЕСАМИ. Поэзия
Александр ШУБИН

Александр ШУБИН. ПОД ГРОМОВЫМИ НЕБЕСАМИ. Поэзия

 

Александр ШУБИН

ПОД ГРОМОВЫМИ НЕБЕСАМИ

 

ЛЕТО

Лето вволю пошумело,

погуляло впрок.

Вышел срок – и присмирело,

взор с утра подмок.

 

И в мертвеющем убранстве,

где вчера был пир,

и в пустеющем пространстве,

разметнувшим ширь,

как пожар – дыханье смерти,

пепел и зола.

Время в очередь очертит:

было. Был. Была.

 

Ах ты, лето, моё лето,

промелькнувший Бог.

Над хладеющей планетой

золотой парок:

в злате летнего улова –

даром, что мало –

человеческое слово

и его тепло.

 

ПУЛКОВСКИЙ ФРОНТ

Пью за пулковский фронт, за свинцовые будни поэзии –

за юнцов, чьи надежды по-братски в могилы легли,

чьи мечты и сейчас – в заревом, неподкупном железе –

в неизбывном бою на высотах сыновней любви.

Здесь – где не заживают, не рушатся времени рвы,

здесь высокие сны – вопреки огневью и потраве –

на рубежной черте прорастают травой на крови –

в смертной славе, в златой царскосельской оправе.

 

БУКВОЛИКА

Я жил с Вергилием в обнимку целый день.

Подвздошие моё сияло поднебесьем:

корпускулы любви, костры пастушьих песен,

где тминный вкус тоски, что пепел на воде;

где гимны красоте, как бабочки над бездной,

штурмующие рай с отчаяньем болезным.

 

Храня невинность слов, я молча подпевал

среди жующего своё мычанье стада.

Деревья в мантиях, где тикали цикады,

смыкали времена в один зелёный вал.

Ведомый за руки Вергилием и смертью,

я ликовал, как будто брал наследие.

 

А ты, узнав мой рог звучащий, скажешь: «Брат,

уже не осень рыщет в наших тощих рощах,

и кров идиллии трещит от этой мощи –

её корпускулы летят не наугад.

Но их цифирный град не выбьет из предместий

пастушескую блажь, причастность к этой чести.

 

Ведь истинное – здесь, за бродом речевым,

за горлом ручьевым с гортанью журавлиной,

где жив изустный миф и клинописной глиной

Адамовых страстей даёт прирост живым.

Где смехом дьявольским своим сатир печальный

латает этот мир, ущербный изначально».

 

РЕМЕСЛО

…к тому месту, откуда реки текут,
они возвращаются, чтобы опять течь.
                                               
 Екклисиаст

Свет стылого окна да песнь осенней мухи

благословляют на привычный труд:

из рухляди, что за пятак сдают,

как свой истлевший век окрестные старухи,

 

ты мир изысканный воссоздаёшь, как маг.

За шагом – шаг, за часом – час, годами

металл и воск, и дерево, и камень

идут через кураж, терпенье и верстак.

 

«Пустяк!» – решаешь ты, потешив глаз игрушкой –

последнею своей работой, – из клетушки

на Божий званый свет хромая кое-как.

 

И, гладя лист багровый – не срывая,

так и заснёшь над ним, чуть слышно повторяя:

«Прими, Господь, старьё – прими, вот за пятак».

 

ОН В ХРАМ ВХОДИЛ

Он в храм входил по стеночке, сторонкой,
и в боковину шёл, и молча плакал там
под закопчённой свечками иконкой,
а покидая храм, глядел в глаза попам
с таким прискорбием, что, сотрясаясь в рясах,
они в огне стыда горели, как в проказе;

 

клялись и каялись всю ночь с молитвой,
всю ночь толкли грехи под плачи псалтыря.
Но грезился всё Он – грозой омытый,
со взором пристальным и ясным как заря, –
как вышел к ним босой из боковой сторонки,
где Богородицына высилась иконка.

 

Всё виделся Его скудельный крестик –
огнь ярый от креста на миг занявший храм –
тьмы страждущих чудес, но чуждых чести,
и тьмы иных, где скрыт непокаянный срам.
Сквозь жидкость стен, качавшихся волною,

был виден рыбий блеск ошую аналоя.

Слепые иноки – внезапной бурей
при самом входе в храм поваленные ниц,
оборотясь к раскрывшейся лазури,
впивали свет цветком порушенных зениц:
над ночью горечи, где уж брели без силы –
вдруг вознеслось стремительно светило!

 

Культю чела, порубленную плетью

баюкал первый – тот, кто свой аршин любя,

им мерил коммунизм в тамбовском бреде,

а крестную судьбу прикинул на себя.

Второй кричал: «Где Ржев?!» – горелым глазом зыркал.

А третий – лоб крестил обрывком бескозырки.

 

ЗАСУХА

Гнобит и сушит душу этот зной,
и наделяет землю долей вдовьей.
Стервятники, привыкнув к свежей крови,
зорки, как духовник в канун страстной.

Прабабка, сродна с памятью одна, 
с утра подобно вьюге – воеводит:
с молитвой на болота Беловодья
шлёт грозного потопа семена.

Отцовский дом ей внемлет и скрипит:
свой древний парус заново крепит –
хоть сам висит – прибит бедой к подкове;

стервятники нисходят по кривой,
пикируют в атаке строевой,
прочуяв Дух в ещё горячем слове.

 

СОБАЧЬЕ ПРАВО

Осени склон. Полыхает блаженный шиповник.

Алый паслён – словно плеть под когтистым кустом.

Стог прошлогодний – забытый дорогой паломник –

тлеет-горит изнутри в чернолесье пустом.

 

Судных небес дребезжащие трубные звуки –

рог ли взревел и обрезал охотничий гон.

Поверху трав – или это не травы, а руки? –

четверо конных, свершающих скорбный закон.

 

Следом – собачье, целебнонесущее право:

кротко лизнув сокровенным как смерть языком –

к жизни вернуть всё, что было убито потравой,

то, что опять запоёт, заболит глубоко.

 

НАД КРУЧЕЙ

Опять полюса отчуждения

разносят нас в спорные стороны.

Всё зная о смысле рождения,

кружатся, колдуя, два ворона

и сыплют серебряным клёкотом

на жёлтые ивы плакучие,

что ветром гонимы, как прокляты, –

обнявшись, зависли над кручею.

Зависли над мёртвой околицей,

где трубы печные – апостолы –

стоят над избною коростою,

кричат в небо ртами отвёрстыми

и воют под ветром, и молятся.

 

ПОКРОВ

О сроках, родная, не знаю я –
не вспять, и стоп-кран не сорвать. 
Наш век под пожарищем знамени –
босая Христова трава: 
расхристана ветром неистовым –
с поклоном уходит под снег,
разгладивший землю бугристую,
затверженную в кривизне.

Но память – дитя передряги –

припрячет истории рвань:
нимб лампы в кромешном бараке.
Гармонь. И в алмазах – герань.
И детский фонарь осознания – 
сквозь ветхий чердачный кров
в ответ на огни мироздания
сигналящий: «Здесь – любовь».

 

МОЛЧАНИЕ

Участие сродни благословению:

прильнёт и пропадёт нежданное тепло,

но что-то сдвинулось в душе и проросло –

и хочет петь, перетерпев забвение.

 

Предсердие, призрев своё призвание,

спешит не ритм войны, но музыку дарить,

из пауз дождевых мелодию творить,

 

чтоб возвратить хоть каплю сострадания

Природе, что благословляет – жить.

Чтобы отчаянье умерших утишить.

А не рождённых – уличить в молчании.

 

СТАНСЫ ГРУШЕ

Над общагою ночь отошедших сквозь сито фильтрует,

но ты ей неподсудна: сияетелен лунный твой шиш!

– Груша, Груша! – тебе говорю, голошу и горю я…

Улыбаешься молча: божился – блажную простишь.

 

Помню траурный снег и бессилье, и стыд по сусалам.

Помню белый твой лоб, что век этот, бесовский, прожёг.

«…Мало, мало тебя от себя, нерадивой, спасала,

припасла лишь частушку кукушкину на посошок…».

 

Ночь сменяется ночью: невмочь – не осилить загадку:

бука, книжная тля, а весь божеский мир обняла.

Груша! Где ты, душа? – сорвало, словно птичку с и краткой,

да в старинный тот сад над общагой, где вот – расцвела!

 

И во весь окоём над землёю мерцая зарницей,

озорной твой озон не даёт мне во тьме раствориться.

 

ЛЕСНАЯ ЛИЛИЯ

Лес пройдёшь – она одна такая:

над травой стоит княжною – высока.

Как струна запевная, тугая

в дымке солнечной колеблется слегка.

 

Из какой благословенной были

добрым ветром в наше забытьё? –

и деревья тихо расступились,

с удивленьем глядя на неё.

 

ЛУКОВИЦА

Луковица проснулась,

В синий замес небес

стрелку стремглав метнула:

времени-то – в обрез.

Надо успеть за лето –

в засуху и потоп –

деток, побольше деток:

люб золотой их лоб!

Луковицу поила

памяти лунной водой

та, что о смехе забыла,

пела: «С тобой, родной,

сдюжим, перестрадаем

морок и мор, и мороз»…

Песенка не простая:

стрелка – в метровый рост!

Словно раёк убогий,

скрытый от хищных глаз,

мог упасти от стального

слова-капкана: «Кавказ».

Будто бы этой малой

луковицей семенной

к жизни жизнь прирастала –

раздавленная войной.

 

* * *

Черновики судьбою поверять
и этим небом, окаянно-синим,
где ходит смерть и рубит якоря,
и отпускает первыми – невинных;

где крестный шар наш, паствою одет –
её проматывая, вертится, болезный,
в просёлках памяти, в орбитной немоте
температуря ядерным железом;


где в скоротечной области живой
искрящего, бегущего контакта
вдруг обретается огнь речи межевой,
что землю с небом обнимал когда-то;

и в пламени, повитом синевой
стоит Господь в накидке дождевой
средь в беспредел запущенного сада:

сухой рябины упраздняя стих,
вперяет "AMEN" в узкий лоб заката. 
Но Слово не творит закон распада,
а призывает ангелов лихих:
летят, блистая – Лом, Кирка, Лопата.

 

В норе безвременья забытая скулит

безгрешная, бессмертная Лилит.

 

ЧЕРНОЗЁМ

                                              Виктору Коврижных
Темна и голодна дернина дней созревших:
им отданы миров огни и голоса,
и времена, где ты, застыв, остался прежним
на тверди, что не раз меняла полюса.

И жизнь моя – в прирост, в исподник травостоя,
где память бытия – всеобщий кровоток,
таинственный замес, творящий всё живое.
Как щедро в нём разлит божественный желток!

Став притчею веков – мы у порога дома,
где ал-раскаян лист к отечеству припал.
Где первозванный снег – мирских страстей постромок –
смиренным торжеством и тишиной обстал.

Мы – горняя капель, живущая полётом,
с дарующей руки берущая взаём
мгновенный облик лиц и душу как работу,
которую так ждёт небесный чернозём.

 

ЖИВОПИСЬ

Забыв о времени, об имени своём,
лишь осенённый чувственным сознаньем –
смиренным дикарём в счастливом прозябанье
всю ночь со звёздами плыву за окоём.

И растворяюсь в мире этом – смертном,
где суть: не одинок ни человек, ни Бог,
пока животворит магический исток – 
горит проектором Глагол ветхозаветный.

И воскресаю лишь в рассветной нови,
как зритель, для кого Господь крутил кино.
И тщусь перенести на полотно
дуэт стрекоз, подсвеченный любовью.

 

ОСЕННИЙ ПЕРЕДЕЛ

Осенний передел похож на поле боя:
шуга реки хрипит, листвою лес истёк,
а подоспевший снег – медбрат страны покоя –
бинтуя широко, над логом занемог.

Клубятся, восстают туманы дней ушедших,
впитавших образ твой, словарь твоих имён,
какие здесь цвели поверх отавы грешной,
и на какие я тобой благословлён.

Как трудно мне врастать в мир нового покроя:
жевать бездушный хлеб, пить мёртвых догм квасок –
и видеть над собою око всеблагое,
под коим в каждый миг я наг и одинок.

Скажи, зачем стою над памятью-рекою,
что рвёт здесь тень мою, упавшую в поток?
Зачем мне дал познать и видеть – что такое,
когда уходит жизнь, та, что любить я смог.

 

СЕНТЯБРЬ

Туманом сентябрь пропах.

А в росплеске звёздного блеска

улыбкой на стылых губах

блуждаю – по влажным пролескам.

Роса. Светляки горят

с открытостью дерзкой. Детской.

Мерцаньем живым объят

тысячелетний сад.

Тысячелетний лад.

Осенней тоски аромат.

 

* * *

Руси поруганное знамя,

судеб порубленных леса

и смерч безверья –
                             всё за нами

и тяжек шаг,
                   и вспять – нельзя

под громовыми небесами,

под гробовые голоса.

 

О ЧЁМ ПОЁТ

Как ни велик людской язык –

не скажет он о том,

о чём поёт волне тальник,

склоняясь над прудом.



Но жизнь тебе затем дана,

чтобы и ты постиг –

с чем клонится к волне тальник,

и льнёт к ветвям волна.

 

Комментарии

Комментарий #30567 12.03.2022 в 18:15

Глубина и красота