ЮБИЛЕЙНОЕ / Александр БАЛТИН. ТВОРЧЕСТВО, ОБРАЩЁННОЕ К ВЕЧНОСТИ. Памятные литературные даты марта
Александр БАЛТИН

Александр БАЛТИН. ТВОРЧЕСТВО, ОБРАЩЁННОЕ К ВЕЧНОСТИ. Памятные литературные даты марта

 

 Александр БАЛТИН

 ТВОРЧЕСТВО, ОБРАЩЁННОЕ К ВЕЧНОСТИ

 Памятные литературные даты марта

 

К 200-ЛЕТИЮ ДМИТРИЯ ГРИГОРОВИЧА

 

Он начал слабо, бледно, безлико; знакомство с Некрасовым оказалось тем поворотным моментом в жизни Григоровича, что делает судьбу, открывая человеку – его самого; коллективное произведение трёх авторов: Григоровича, Достоевского и Некрасова «Как опасно предаваться честолюбивым снам», появившееся в альманахе «1 апреля» – скорее фарс, где события разворачиваются быстро, как в кинематографе, ещё не существовавшем тогда…

 …Чиновник, вынырнувший из счастливого сна, бежит за вором, тщившимся похитить столовое серебро, не догоняет его, но на улице встречает своего начальника, слишком удивлённого растрёпанным видом подчинённого…

 Всё наслаивается и дальше (странная тень «Двойника» мерцает за бортами бурлеска…).

 Как бы там ни было, но мощнейшее облучение Некрасова и Достоевского, шедшее на Григоровича, заставило его, в сущности плохо знавшего деревенскую тему, приняться за большую повесть, давшую ему изрядное литературное имя.

 «Деревня»…

 Сколь много правды, горестей, слёз связано с понятием этим в пантеоне русской жизни!

 Гущь крепостной крестьянской бездны: жизни, возведённой в квадрат несправедливости; скотница, прямо на скотном дворе рожающая дочь, умирает: уже начало трагично.

 Девочка, растущая среди ругани и побоев, в мире, где исключаются ласка и любовь…

 Наждачный реализм, проходящий прямо по сердцу; новый этап критического: единственно верного в то время, заставляющего читателя думать – так ли устроен социум, предлагающий такие варианты бытования на земле.

 Тургенев – с «Записками охотника» считавшийся зачинателем крестьянской темы, засвидетельствовал приоритет Григоровича.

 Затем последовал «Антон-Горемыка», о котором мощно отозвались Белинский и Герцен, находившийся в эмиграции; крестьянская тема расширялась – как увеличивалась боль, вложенная в неё; но Белинский отмечал и необыкновенную трогательность повести.

 Действительно – в ней была особая теплота, и даже нежность: к описываемому персонажу.

 «Гуттаперчевый мальчик» пишется уже после раскола «Современника», из которого Григорович уходит с Тургеневым; пишется схожими красками, смыслово бликующими несколько иначе; но – снова боль, вновь трагедия, и красная нить сострадания, прошивающая повесть, вибрирует раскалённым металлом.

 Собственно, в этом одна из коренных сил Григоровича: вызывать сострадание, бороться с равнодушием, не давать жиру самодовольства затягивать души.

 И то, как он прилагал эту силу к своим лучшим произведением, действует и сегодня, когда социум настолько далёк от сострадания и совести, что даже не верится в… эту удалённость.

 

К 160-ЛЕТИЮ КОРНЕЯ ЧУКОВСКОГО

 

 Ах, сколько фантазии!

 Ах, как она, кипя и посверкивая персонажами, наполняла детские миры нескольких поколений…

 Кто говорит? – Слон…

 Добрейший доктор Айболит победит все ситуации, и свершит столь необходимую помощь.

 Добрейший дедушка Корней раскрывал кладовые слова, и, пропуская сквозь фильтры отменной фантазии, представлял панорамы – где даже нравоучительность была обрамлена столь чёткими образами, что помогала взрослеть: как в «Федорином горе», например.

 Тараканище страшен: как тиран. Пока не появится герой.

 Впрочем, дети едва ли проассоциируют описанную ситуацию с политической данность, это уже взрослое восприятие.

 …Он был серьёзным литературоведом: сборник «От Чехова до наших дней» убеждает в этом.

 Очерки, совмещающие занимательность и анализ, играли гаммой мысли и были выверены стилистически.

 Многолетний труд о Некрасове вылился в выход первого советского собрания стихотворений: снабжённого многочисленными, тщательно выверенными комментариями.

 Он долго и кропотливо работал с рукописями классика – и огромное число поэтических строк его введено в оборот именно Чуковским.

 Он занимался переводами – в том числе формою пересказа для детей, и издал замечательные мемуары…

 Но в сознание поколений дедушка Корней будет связан прежде всего с детскими своими поэмами, дававшими первую, одну из первых возможностей соприкоснуться с подлинной литературой: чтобы запомнить впечатления на всю жизнь.

Много ипостасей у Чуковского – переводчик, критик, составитель замечательного сборника "От 2 до 5", но дедушка Корней ближе и роднее всего именно, как дедушка – как великолепный рассказчик замечательных историй – в рифму, ибо какая же детская поэзия обойдётся без неё?

 Счастье быть Айболитом – и желание подражать ему, стать... если не доктором, то добрым, было вполне логично для многих поколений детишек-ребятишек...

 (Попробуйте-ка добиться такого же эффекта, предлагая нынешним деткам "Фиксиков", или "Аркадия Паровозова", либо ещё какую мультипликационную чушь!)

 Разговорно-разнообразный стих (может быть, чуть в мастерстве уступающий Маршаку, хотя... как измерить это "чуть", сей тончайший волос?) поражает веером фантазий...

 Какие глупые газели!

 Ах, Тотоша опять всё съел!

 А как по-разному бежит посуда от Федоры: для каждого предмета – свой характер!

 И перевоспитание Бармалея, данное вроде бы через жестокость, в сущности не способно испугать малыша, но – показать, в который раз, как плохо быть злым.

 Не в наше время, увы...

 Однако, великолепие самородков детской поэзии Чуковского не меркнет от тусклости внешне слишком яркого нашего времени.

 

К 145-ЛЕТИЮ АЛЕКСЕЯ НОВИКОВА-ПРИБОЯ

 

 Волны Новикова-Прибоя накатывают на реальность: будто продолжается Цусима…

 …Он ярко живописал море: сочно, смачно, точно вглядываясь в каждую волну; он детально описывал устройства кораблей, будучи влюблённым в морское корабельное дело…

 …Матрос Балтийского флота, усиленно занимающийся самообразованием, в «Кронштадтском вестнике» он печатает статью, призывающую матросов посещать вечерние школы.

 Он участвует в котле Цусимы, попадает в японский плен, и там ему приходит мысль в голову описать бывшее с ним: отчего литература выигрывает.

 Один из броненосцев, отправляющихся на войну с Японией: Новиков-Прибой, служащий на нём; но прежде, чем достигнуть берегов Японии, предстоит совершить долгий путь, и страшные события начинают закипать уже во время пути…

 Командование бездарно: командование принимает решения, гибельные для всей команды; никакого миндальничанья не позволит себе писатель, использующий только наждачную правду.

 Он жёстко оценивает царизм.

 Он пишет много о борьбе рабочих – логично: все хотят быть сыты и грамотны.

 …Подробности Цусимского похода даются выпукло: они и сейчас, при перечитывании, воспринимаются выпукло и… кошмарно; мощно строит писатель персонажей, очерчивая характеры резко, будто серебряным стилом.

 Адмиралы, офицеры, простые матросы…

 Множество причин, приведших страну к поражению.

 Монументальный словесный памятник Новикова-Прибоя возвышается уверенно: так, что накаты волн времени не страшны ему.

 

К 85-ЛЕТИЮ ВАЛЕНТИНА РАСПУТИНА

 

 Ноша Валентина Распутина была тяжела, ибо писать вровень с классиками девятнадцатого века практически невозможно (хотя Распутину это удалась), а чаша его, подъятая к небесам, была полна как солнечной субстанцией жизни, так и горьким полынным отваром, который щедро производит юдоль.

 Уже "Деньги для Марии" обещали писателя чрезвычайного, редкого: и по словесному, густому и крепкому письму, и по проникновению в сердца людские, занавешенные от большинства плотью поступков. Собственно, "Деньги для Марии" сама по себе замечательная повесть, ибо мощно показывает, как трагедийный излом выявляет лучшее и худшее в человеческой породе, – мощно и оригинально; но в сравнении с главной, вероятно, книгой "Живи и помни" – это ещё репетиция высоты.

 "Живи и помни" даёт жизнь так плотно и веско, столь из глубин высвечивая сущность её, что полноценно встаёт в ряд с классическими произведениями лучших из лучших...

 Несущая в себе новую жизнь: ребёнка, о котором мечтала, который не получался, Настёна топится, чтобы предупредить мужа, изъеденного собственным дезертирством и страхом войны...

 Это – как речь на могиле Илюшеньки из "Братьев Карамазовых" – та же мощь, та же сила...

 Только... есть ли выход к свету через пути страданий, которыми изломисто идут герои Распутина?

 Есть ли он?

 Ибо отсутствие такового не может сделать книгу значительной, ибо литература существенна лишь в той мере, в какой даёт почувствовать парение души, прикосновение к облакам.

 А сама повесть – с её живым, хлебным языком, с нежной, такой простой Настёной, с Андреем, ощутившим, что такое жизнь в тупике, – есть световое вещество жизни: ибо, как бы ни была тяжела она, это всё равно жизнь...

 Далее накатят волны "Прощания с Матёрой", – где образы старух, пьющих чай так, будто вот-вот к ним в гости заглянет смерть, врезаются в память алмазными гранями силы и мастерства; Матёра – книга о разрушении и стойкости: могучий "царский листвень" (чуть ли не тень Мирового древа!), – волны, несущие новое, но несущие его через разрушение, не могут сокрушить, как сокрушат они деревню, разорят кладбище...

 Великолепные "Уроки французского", в сущности, обжигающий стигмат сострадания, вырезаемый на сердце читателя; тут линии Достоевского и Некрасова причудливо переплетаются, точно врастая в современный материал скудости и бедности.

 А как роскошно-живописен очерк о Байкале! вода его блестит, и берега чуть не прогибаются от обилия ягодных кустов; и дремотное в этот час бело-прозрачное море Байкала готово поделиться силой своей с читающим строки Распутина.

 Книги – тёртые, сильные, с хлебом и гневом, правдой и жёсткостью – строил Распутин, как строили когда-то терема, и хотя в его книгах мало праздничного, сам факт, что были они – праздник русской литературы.

 А "Живи и помни" страшнее Матёры не из-за окуляра войны, а из-за ячейки памяти, которую не порвать.

 ...Сухая, трущаяся друг о друга картошка – коли нести её в мешке: еда "Уроков французского" – переходит в гематоген и макароны, проводя линии фраз по полю новеллистического шедевра.

 Матёру не отстоять, как не продлить жизнь старухам, сидящим за чаем; но дети вырастают всегда, и опыт их – круглый от получаемого добра, квадратный от причинённой боли – формирует их различно: и читателями, сопереживающими персонажам, и делягами, отвергающими гуманитарный мир.

 Баня.

 Баня с пауками из Достоевского – ассоциацией.

 Дебрь и огнь войны, и – любовь в недрах их (и войны, и бани) – страшная, как крест.

 Кресты кладбища, уничтожаемые, сжигаемые; фотографии мелькают, проваливаясь в небытие.

 Оно существует: как бездна, в которой не представить ячеек света.

 И... байкальская роскошь, гладкая пышность воды, неистовство растительности берегов, сборы ягод, изобилие живописи – точно фламандское нечто, а вовсе не русское, выплеснуто в данность; роскошь очерка, ткущегося сочно, вкусно, сладко.

 Прозаические миры звучат такой метафизикой, что любая метафизика отступает перед гущей человеческой дебри.

 …А когда дело дойдёт до водки, будут её передавать бережно, по бутылке, из рук в руки, тут же отпивая, хмелея…

 «Пожар» Распутина неистово раскинется на страницах повествования, выхлестнется за пределы его, опаляя лица сограждан, вздымаясь к небесам яростной мощью.

 Персонажи пройдут чередой, представляя собой галерею советских типажей – с самоотверженностью и апатией, мудростью и наплевательством; пожар, начавшийся в восемьдесят пятом году, не сулил пепелища, которое к утру останется в повести; а один из героев, заявляя: «Будем жить!» – точно выражает стойкость русско-советского народа, который готов пережить любые пожары-кошмары, хоть наиболее бережно будет спасать водку.

 Яркость повести отражает многое: и разгильдяйство, и стойкость перед огнём причудливо соединяются в русской ментальности; а язык Распутина, обладая высокою степенью пластичности и выразительности, вполне превращает местную драму в трагедийный анализ слома и раздрая советской жизни – грядущего глобального пожара.

 И тут Распутин предстаёт провидцем.

 Жизнь и память – память тяжелее, чем боль; кристаллы света, впечатанные так глубоко в души, как будто реальность исключает их.

 «Живи и помни» – сложена из фраз, чья сила в равной степени напоена страданием и млеком предшествующей литературы. Деревня примет дезертира, жена спрячет его, но их ребёнок никогда не появится на свет.

 Жажда жизни, прожигающая всё на свете, война, противоречащая этой жажде, боль людская, солью просыпанная в бездну текста.

 Холод севера не способен сковать души.

 …Мы не умрём, впечатанные в янтарь великого текста…

 Мы умрём, оставшись жить, и даже как будто и ребёнок, который должен появиться – появится, вырастет.

 Проза ассоциируется с корой, покрытой неведомыми письменами, с землёй, с вечно длящейся русской трагедией.

 …Старухи не желают покидать деревню – да и старухи такие, будто болтают со смертью ежедневно, чай с ней пьют.

 Матёра должна быть разрушена, но зачем – не объяснить вечности, которую представляют старухи, остающиеся жить через смерть, текст, ужас, повседневность, через потерю надежд…

 

К 85-ЛЕТИЮ ВЛАДИМИРА МАКАНИНА

 

 Один и одна…

 Маканин – с самого начала – исследовал разные виды, типы, подтипы одиночества; варианты дружбы, скрученной в телефонных проводах, бытие Ключарёва и Алимушкина, частично отдающее абсурдом.

 Он круто строил фразу и придерживался реализма, даже сочиняя свои сюрреалистические рассказы.

 …Вас убьют, когда вы не ждёте; в обществе всем известно: могут любого забрать, отвезти на машине за город, зарезать.

 Так просто рассказывается о страшном: о мечте всякого тирана.

 Маканин разнопланов, хотя и реалистичен всегда: тщательно прописываются детали, ярко вспыхивает фон.

 Он реалистичен, изображая психиатрическую больницу, где собран весь цвет интеллигенции; он реалистичен, изображая войну, он…

 Андеграунд тяжёл: погружение в слои не обещает особого удовольствия.

 …интеллигент, несущий возмездие подлецам; общежитие, как символ советской – и постсоветской – вообще, российской жизни; рваные ритмы кухни андеграунда…

 Всё закономерно.

 И это тоже реализм.

 (Предельный реалист – это Джойс: не замечали?)

 «Две сестры и Кандинский» текстуально исследуют феномены стукачества и доносительства, слишком распространённые… не только у нас.

 Маканин исследовал много социальных феноменов.

 Его книги остры.

 Они режут биссектрисами смысла заснувшие головы скучных обывателей.

 Те не просыпаются.

 Но книги Маканина продолжают звучать.

 Ключарёв и Алимушкин, скрученные дружбой, как телефонным, перепутанным проводом (почти забылись теперь аппараты такие, забылись, как многое из жизни быта), поражали нестандартностью – и литературных ходов, и языка самого, каким живописались отношения их.

 Маканин совершенствовался, видоизменяя прозу свою, включая в неё новые словесные ключи, бьющие то ярким бытописательством, то абсурдной струёю; Маканин погружался в слои андеграунда, показывая своеобразного героя – не из тех, кто, будучи тихим низвергателем советской власти, ждал власти новой, чтобы занять в ней нишу постов и стать получателем премий, а из тех, кто, обладая подлинной силой духа, не согласился бы ни с какой властью, ибо любая, в конечном итоге, больше интересуется самою собой, нежели бездной живущих при ней.

 Андеграунд играл многоцветьем, и был суров, в чём-то жесток даже, но участие в нём давало и определённую стойкость, что позволяло определить человека как героя.

 Не изведав шума, и страха, и страсти войны, Маканин пишет «Асан», подвергавшийся критике воевавших; но роман этот – река с глубиною медленного течения, ибо реалистическое повествование, свой угол зрения на войну и на человека вообще своеобразно выводят его за границы военной темы, хотя и используется она как сюжет.

 Роман об амбивалентности, если не расчетверённости человека в зеркалах яви, и об отношениях каждого с самим собой, и если есть в нём фактические ошибки (сомнительна, например, возможность героев общаться по сотовым телефонам), то сотрутся они временем, оставляющим главное.

 А творчество Маканина – из основного ряда, от ключевых источников, и того качества, которое позволяет говорить о пресловутой вечности.

 

Комментарии