ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ / Светлана МОЛЧАНОВА. ПОЭТИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО ПАВЛА ВАСИЛЬЕВА. Эпическое и трагическое в знаковых стихах поэта
Светлана МОЛЧАНОВА

Светлана МОЛЧАНОВА. ПОЭТИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО ПАВЛА ВАСИЛЬЕВА. Эпическое и трагическое в знаковых стихах поэта

 

Светлана МОЛЧАНОВА

ПОЭТИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО ПАВЛА ВАСИЛЬЕВА

Эпическое и трагическое в знаковых стихах поэта

 

Эпическое и трагическое начала, безусловно, сосуществуют в поэзии Павла Васильева, что по-особенному отразилось в построении его поэтического пространства. Поэтическое пространство Васильева можно сравнить с художественным пространством мощных живописцев, работавших в тот же период, что и поэт, но начинавших творческий путь и сделавших свои открытия в живописи значительно раньше него.

О буйстве сил в поэзии Васильева, о развороте пространства поистине эпического, о движении – бурном, взвихренном, кажется, писали немало. И не вспоминается ли живопись Филиппа Малявина с её необычайной стихией цвета, когда читаешь такие строчки:

В глазах плясал огонь, огонь, огонь –

Сухой и лисий. Поднимался зной,

И мы жевали горькую полынь,

Пропахшую костровым дымом, и

Заря блестела, кровенясь на рельсах.

Эпичность Павла Васильева явлена в медленно разворачивающемся пространстве, которое видит орёл или коршун в полёте. Это пространство подчиняется наклонной или сферической перспективе, которую открыл Кузьма Петров-Водкин и о которой писал в своей книге «Пространство Эвклида».

Над степями плывут орлы

От Тобола до Каркаралы…

Подобное эпическое видение огромных пространств имеет два субъекта – орел и поэт, взгляды которых способны охватить этот фантастический окоём. В нашем понимании сферической перспективы, анализируя поэзию Павла Васильева, лучше избегать слова «горизонт», как чего-то скучно линейного при взгляде с земли.

Вдруг небо, повернувшись тяжело,

Обрушивалось. <…>

 

И окровавленным упал закат

В цветном дыму вечернего простора.

                                  («Всё так же мирен листьев тихий шум»)

Перекличка с «Купанием красного коня» Петрова-Водкина овеществляется через одно только определение «крутые», столь отличного от сегодняшнего затасканного употребления этого слова, обладающего в своем индивидуальном звучании особой образной звукописью:

Юность мчится во весь опор

На крутых степных лошадях.

                                                       («Сестра»)

Для раскрытия избранной темы взяты два стихотворения Павла Васильева «Верблюд» (1931) и «Конь» (1932). В первом, безусловно, явлено эпическое начало. Второе может и должно быть представлено как трагедия.

Эпические неспешность и величие «Верблюда» отражается, прежде всего, в разомкнутости пространства и времени в противоположных направлениях. Это подчёркнуто начальной строфой, где время дано опосредованно: носителем его оказывается сам «корабль пустыни». Он одновременно «…слушает <…> свист осатаневшей стужи, / И азиатский, туркестанский зной / Отяжелел в глазах его верблюжьих». Верблюд – странное и своеобразное существо – соединяет времена года и резкости климата в вечном противоречии и противостоянии. Впрочем, это только вступление поэтического персонажа в «реку времён», а вот и движение по оси исторического времени в обратном направлении:

Но приглядись – в глазах его туман

Раздумья и величья долгих странствий…

А затем переход к пространственной оси:

Что ищет он в раскинутом пространстве,

Состарившийся, хмурый богдыхан?

И, наконец, пересечение двух осей – пространства и времени – в систему координат:

О чём он думает, надбровья сдвинув туже?

Какие мекки, древний, посетил?

Цветёт бурьян. И одиноко кружат

Четыре коршуна над плитами могил.

Особо выделим здесь знаковое нарицательное «мекки», которое содержит в себе и конкретную пространственно-географическую точку – сакральный центр ислама, и указание на сакрально-культурные центры вообще, и определенное временное удаление. «Четыре коршуна над» одновременно указывают направление движения по сторонам света и направление оси времени, уходящей из вечности в вечность: из бесконечности небесной в глубину, в которую вросли «плиты могил».

С величественным пространством соединяется мотив тяжкого и запутанного пути, ибо в этом пространстве прямых путей нет, поэтому он, «древний» и «хмурый», «солончаковой степью осужден» «стлать запутанную нить / И бубенцы пустяшные носить / На осторожных и косматых лапах». Обилие гласных делает ритм стихотворения замедленным, как неторопливое и осторожное вышагивание верблюда.

Основная часть стихотворения дана отдельными эпическими картинами, каждая из которых нарисована всего несколькими сильными мазками. Здесь и «солнцем выжженная мятежная Хива», и «жадность деспотов Хивы», и «бухарские базары», «и «ущербный месяц минаретов», и «проказа <…> по воспалённым лбам»,

«И щит владык, и гром ударов мерных

Гаремным пляскам, смерти, песне в такт,

И высоко подъяты на шестах

Отрубленные головы неверных!».

Виртуозно построенная строфа (с её подчеркнутой ритмикой второй строки) с точки зрения пластики имеет масштаб и глаз Верещагина в страшных поэтических метонимиях-откровениях.

Картины древних и давних жестокостей неожиданно прерываются, и в немногочисленных деталях является точная картина борьбы в Средней Азии новейших времен:

На всём скаку хлестали по горбам

Отстёгнутые ленты пулемёта.

………………………………………

На буграх лохматой головы

Тяжёлые ладони комиссара.

«В цветном песке воинственного бреда» красноармейские роты со знамёнами в чехлах и с краснозвёздной песней батальона, не знающие сна, «шли, падали и снова шли вперёд».

 Мотив пути Васильев завершает в финальной строфе, которая начинается с эпического отточия. За этим отточием многочисленные события, о которых он, верблюд – странник и летописец этого восточного мира и пространства, – умалчивает, но свидетелем которых он был:

…Так он, скосив тяжёлые глаза,

Глядит на мир, торжественный и строгий,

Распутывая старые дороги,

Которые когда-то завязал.

«Дороги» в стихотворении подразумевают не традиционные караванные, а исторические пути, исторические драмы.

Так двенадцать строф этого замечательного стихотворения, эпического по своему духу и образности, сводят воедино времена, пространства, историю и живопись Василия Верещагина, Кузьмы Петрова-Водкина, Павла Кузнецова.

 

Стихотворение «Конь» можно определить как «маленькую трагедию». С первых строк Васильев выстраивает пространство для трагедии «мужичьего сердца». Как у вдумчивого художника-сценографа дано одновременно пространство внешнее: белый задник сцены – «замело станицу снегом – белым-бело», крыльцо, часть дома и двор, которые не указаны впрямую, но видятся в строчках:

Подымется, накинет буланый тулуп

И выносит горе своё
                                        на уличный холод.

Поодаль от крыльца поленница, где спрятан у мужика такой необходимый в хозяйстве, но страшный топор. Рядом с домом на снегу черные кляксы «неприютливых да невесёлых» ворон:

Так они и осыпались у крыльца,

Сидят, раскорячившись, у хозяина просят:

«Вынеси нам обутки,
                                    дай нам мясца, винца…

Оскудела сытая
                               в зобах у нас осень».

Потом поэт переходит внутрь дома, выстраивая не просто интерьер, а домашний космос, где всё живое просит помощи у хозяина. Несколькими деталями дана скудная обстановка и тягостная мизансцена, собранная у огня: дитя «не играет материнской серьгой», прячется пёс под лавку, боясь что выгонят на холод, а «хозяин башку стопудовую / Положил на ладонь – / Кудерь подрагивает, плечи плачут». Живое в доме спасается печью, огнём, который дан в образе своеобразной и живописной «жар-птицы»:

Ходит павлин-павлином
                                         в печке огонь,

Собирает угли клювом горячим.

Выразительна эта антитеза внутреннего согретого пространства, сосредоточенного в доме, и внешнего стылого пространства, куда выходит хозяин, приняв решение, и где разворачивается трагедия крестьянского коня.

Центр стихотворения – гибель коня от руки хозяина и предшествующей ей пронзительный диалог, который Васильев строит из нескольких хриплых, протяжных, как стон, повторяющихся реплик, с потрясающими по силе отрывистыми ремарками. Реплики хозяин и конь выдавливают из себя, глядя глаза в глаза:

«Что ж это, голубчики, –
                                               конь пропадает!

Что же это – конь пропадает. Родные!».

Растопырил руки хозяин, сутул.

А у коня глаза тёмные, ледяные.

Жалуется.
                       Голову повернул.

В самые брови хозяину
                                        теплом дышит,

Тёплым ветром затрагивает волосы:

«Принеси на вилах сена с крыши».

Губы протянул:
                              «Дай мне овса».

«Да откуда ж?! Милый! Сердце мужичье!

Заместо стойла
                                сгрызи меня…».

Диалог на некоторое время прерывает видение, которое разворачивается перед внутренним взором и хозяина, и коня. Это слияние в общее сознание говорит о неразрывности мужика и коня в одном целом. То ли хозяин, то ли конь видят расцветающую с теплом и травою жизнь: как «Гриву свою рыжую / Уносил в зеленя!», как просыпается «пёстрая станица», как «О цветах, о звонких пегих жеребятах / Где-то далеко-о затосковала весна», как «Захлебнувшись / В голубой небесной воде, / Небо зачерпывал копытом», как «Пролетали свадебным/ Весёлым дождём / Бубенцы над лентами в гриве!..».

 

Видение обрывается, и – хозяину, вышедшему на двор, бросаются в глаза вороны, «неприветливые и непригожие». Читатель возвращается к обстановке, которая нагнетает трагическое напряжение. И авторская строчка, вырвавшаяся у поэта, как из самого сердца мужичьего: «Спелой бы соломки – жисти дороже!».

Идёт совершенно иной торг, чем у Шекспира: не «полцарства за коня», а жизнь человеческую – за соломку, за жизнь коня!

Продолжение трагического диалога сосредоточено в тесном пространстве «глаза в глаза», диалога в молчании, подготовка к трагическому исходу. Здесь, кажется, почти не нужны комментарии, здесь всё в тексте.

Голосят глаза коньи:
                                 «Хозяин, ги-ибель,

Пропадаю, Алексеич!».

 

А хозяин его
                    по-цыгански на улку вывел

И по-ворованному
                                зашептал в глаза:

«Ничего…
                     Ничего, обойдется, рыжий.

Ишь, каки снега, дорога-то, а!».

 

Опускалась у хозяина ниже и ниже

И на морозе седела голова. (Какая точность и какой психологизм!)

«Ничего, обойдётся…
                                 Сено-то близко…».

………………………

А топор нашаривал
                              в поленьях, чисто

Как середь ночи ищут крест.

И после слов о кресте (на месте ли?) – трагическая развязка, чтобы прервать напряжённейший диалог глазами и мысленное последнее целование:

Да по прекрасным глазам
                                            по карим,

С размаху – тем топором…

И когда по целованной
                                 белой звезде ударил,

Встал на колени конь
                             и не поднимался потом.

Вместо черных вороньих пятен – «Пошли по снегу розы крупные, мятые, / Напитался ими снег докрасна». Но трагедия коня – «мужичьего сердца» ещё не завершена, как не завершена была трагедия России. Смерть одного – это и смерть продолжения, поколения, рода. Об этих нерожденных потомках следующие строчки:

И где-то далеко заржали жеребята,

Обрадовалась, заулыбалась весна.

Финал – светлый, холодный, ледяной катарсис – светлое небесное пространство, отраженное в глазах хозяина, куда улетел звук бубенца как овеществленное последнее дыхание коня. И в завершающей строке поэт ставит не точку, а многоточие, соединяя крестьянскую трагедию с народным эпосом.

А хозяин с головою белой

Светлел глазами, светлел,

И небо над ним тоже светлело,

А бубенец зазвякал
                                 да заледенел…

Комментарии

Комментарий #30946 23.04.2022 в 13:41

Это - настоящая работа мастера, спасибо! А.Побаченко

Комментарий #30894 19.04.2022 в 20:37

Умное, глубокое исследование! Достойное поэзии Павла Васильева.