Александр БАЛТИН. ЛИТЕРАТУРНЫЕ ДАТЫ МАЯ
Александр БАЛТИН
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ДАТЫ МАЯ
КОНСТАНТИН БАТЮШКОВ. 250-летие
Нежно окутывающий остров седоватый, с сиреневыми просверками туман становится фоновым персонажем бархатного стихотворения: «Я берег покидал туманный Альбиона…».
Чуть влажными, крупными, ланьими очами глядящая вам в душу грусть заставляет чувствовать чуть-чуть иначе: если вы способны вчувствоваться в поэзию вообще…
И – Батюшков противоположный: гудит… почти Иерихонская труба, и страшно становится от тяжёлого её, завораживающего медного звука, умножаемого на бессмыслицу бытия:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
Мельхиседеку, говорящему от лица Батюшкова, хочется возразить, что не бессмысленна жизнь, когда в ней возможны стихи такой высоты.
Он был разнообразен: скорбный поэт, познавший часы самозабвенного веселья:
Вы, други, вы опять со мною
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах!
Часто обращаясь к друзьям в стихах, он щедро черпал из античности и тонко сплетал орнаменты ассоциаций; богато играл звуком и строил метафизические лестницы к свету.
…Хотя… вечерние состояния томили его, наполняли душу странными мерцающими разводами: каковые, сгустясь, разорвались известной трагедией его судьбы:
В тот час, как солнца луч потухнет за горою,
Склонясь на посох свой дрожащею рукою,
Пастушка, дряхлая от бремени годов,
Спешит, спешит с полей под отдаленный кров
И там, пришед к огню, среди лачуги дымной
Вкушает трапезу с семьей гостеприимной,
Вкушает сладкий сон, взамену горьких слез!
А я, как солнца луч потухнет средь небес,
Один в изгнании, один с моей тоскою,
Беседую в ночи с задумчивой луною!
Подлинность и высота поэзии есть подлинность и высота света, и сколь бы элегически и трагично ни звучали многие произведения Батюшкова, именно волшебная субстанция света пропитывала лучшие его, ставшие антологическими стихи.
МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН. 145-летие
Кредо истинного благородства: «В уединенье выплавить свой дух…».
Сложно сказать, являлась ли эта строка подлинным кредо Максимилиана Волошина, но то, что она существует, вписана в поля русской поэзии, свидетельствует о жреческом предназначении поэзии вообще.
Лабиринты Волошина пространны, в них легко дышится, и тайна мира, его космоса раскрывается великими формами и формулами созвучий:
Серый шифер. Белый тополь.
Пламенеющий залив.
В серебристой мгле олив
Усеченный холм – Акрополь.
Ряд рассеченных ступеней,
Портик тяжких Пропилей,
И за грудами камений
В сетке легких синих теней
Искры мраморных аллей.
Помимо всего прочего дело красоты возвышать дух людей, настраивать души на такой лад, когда кропотливая мелочь повседневной рутины остаётся далеко внизу, и Волошин, созидая сад стихов, демонстрировал это с блеском.
Греция и Рим, европейская культура, каменный пламень готики, русская история световыми потоками проницали его стихи, каждый раз несколько иначе раскрывая свою реальность.
Простота и необыкновенность любви земной предстаёт в совершенной огранке, как ювелирное изделие:
Как Млечный Путь, любовь твоя
Во мне мерцает влагой звездной,
В зеркальных снах над водной бездной
Алмазность пытки затая.
Словно звёздный каталог раскидываются перед нами стихи Волошина и, войдя вслед за ним в Руанский собор, можно ощутить и материально-духовных подвиг строителей, и молитвенные усилия многих ушедших в неизвестность поколений.
Волошин-мистик.
Волошин-жрец.
Волошин земной и крепкий, исходивший тысячи дорог, несущий в себе огонь такой человечности, какая лучше всего выражена строками:
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
Подлинность стиха как откровение молитвы, и капсула формы, не допускающая расхлябанности, не позволит никого обмануть.
Поэтические перламутры Волошина сверкают и матово мерцают, испуская силу, для измерения которой не изобретено ещё приборов, и сила эта противоречит банальному дыханию смерти.
Прохождение единой сквозной мысли через сумму стихотворений «Пути России» подвергнуто вибрациям от соприкосновения с бездной времени.
Но все стихи этого цикла брызжут разнообразием цвета: точно Волошин-живописец определяет здесь тугую поэтическую струну…
…Рвутся гроздья рябины, и торжествующая драгоценная ноша золотого и лилового заката опускается ниже и ниже, роняя серые и оливковые тени; полыхает зелень, и реки, синея и отливая серебром, утекают прямо в страну небес.
«Стенькин суд» столь же неистов, сколь сулит откровение поднимающийся из мистических вод Китеж.
Китеж – глобальный терем русской всеобщности.
Китеж – вечно живая надежда в безнадёжно рушащемся мире.
Из живых языков огня лепившиеся стихи, сходящиеся в грандиозный свод русской трагедии и величия.
(Интересно вообразить бушующий волошинский стих, живописующий последующие события с мощным русским в них участием.)
И разверзался всей силой Аввакум, вмещённый в поэму! Нет, выхлёстывающий, рвущийся из неё, до рождения видевший солнце, разверстое, как кладезь…
Хляби, пепел, беды адовы…
Но «Пути России» вздымаются в небеса мистическим столпом, столпник которого – само солнце.
У него был огромный размах – великолепная тематическая амплитуда: от «Кастаньет» до «Святой Руси» – с извечной мерой мастерства, никогда не нарушаемой: Волошин гранил стихи ювелирно, насыщая их таинственными волнами субстанции поэзии: которую чувствовал сердцем сердца.
…Он врывался в недра ветхозаветной тематики, открывая там новые ярусы поэзии, новые её этажи и рубежи:
Восставшему в гордыне дерзновенной,
Лишенному владений и сынов,
Простертому на стогнах городов
На гноище поруганной вселенной –
Мне – Иову – сказал Господь: «Смотри:
Вот царь зверей – всех тварей завершенье,
Левиафан!
Тебе разверзну зренье,
Чтоб видел ты как вне, так и внутри
Частей его согласное строенье
И славил правду мудрости моей.
При шаровой мощи стиха в Волошине не было и толики богоборства: он очевидно воспринимал мир производной божественной любви, и воспевал, воспевал предложенное, сколь бы тяжела ни была история, как бы ни вели себя люди…
…Юмор Волошина неожиданными искрами срывается с его грандиозного костра: и юмор лёгок и светел:
Из Крокодилы с Дейшей
Не Дейша ль будет злейшей?
Чуть что не так –
Проглотит натощак...
У Дейши руки цепки,
У Дейши зубы крепки.
Не взять нам в толк:
Ты бабушка иль волк?
Виртуозная словесная работа сохраняется и тут; хотя главное в поэтическом своде Волошина – именно верхняя амплитуда, будь то «Руанский собор», вспыхивающий магическими огнями внутренней алхимии, или огромные небесные волны слов, которыми живописует он, исследуя русскую историю…
ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН. 135-летие
Яд ли нарциссизм?
Игорь Северянин, получивший шумный успех, рассчитывающий порой стихи под эстрадный ранжир, выдыхая на очевидном импульсе искренности, например, «Весеннюю яблоню», не может удержаться, чтобы не помянуть свой гений…
В данном контексте сие не портит стих, пульсирующий сквозной акварельной грустью, нежной и дымчатой:
Весенней яблони, в нетающем снегу,
Без содрогания я видеть не могу:
Горбатой девушкой – прекрасной, но немой –
Трепещет дерево, туманя гений мой...
Визитной карточкой Северянина стало: «Я гений – Игорь Северянин…».
Что едва ли справедливо, так как это крикливая, рекламная зарифмовка вовсе не представляет высшие возможности поэта.
В стихотворение, может быть не менее известном, «В парке плакала девочка…» сентиментальность интонации компенсируется такой вдохновенной и чистой искренностью последних строк, что захватывает дыхание:
И отец призадумался, потрясенный минутою,
И простил все грядущие и капризы и шалости
Милой маленькой дочери, зарыдавшей от жалости.
Ясность кристалла, ощущения отца, так сложно скрученные, так точно вложенные в две строки, а главное: квант сострадания, без которого вообще литература не полноценна…
Стихи Северянина блистали, но это был блеск шампанского в бокале, а вовсе не лучевая сила звезды.
Стихи Северянина пелись, но вовсе не гармония неведомых сфер, какая могла быть тонко передана поэтом, наполняла их, но – эстрадные шумы…
…Экипажи, газовый свет фонарей, модернистские изломы десятых годов.
Вдруг едкий, когда не едчайший, сарказм окрыляет северянинскую поэзу – и она звучит… поистине с раблезианским размахом, будучи сжатой, краткой:
Мясо наелось мяса, мясо наелось спаржи,
Мясо наелось рыбы и налилось вином.
И расплатившись с мясом, в полумясном экипаже
Вдруг покатило к мясу в шляпе с большим пером.
Презрение к себе сквозит в этом жёстком приговоре роду, который вынужден представлять поэт.
В сборнике сонетов «Медальоны» Северянин, чеканя форму, предстаёт не только тонким знатоком любых искусств, но и своеобразным психологом, виртуозно высвечивающим основное в характере, или жизни того или иного выдающегося человека.
Возможно, это самый глубокий цикл неглубокого, яркого, оставшегося, модного, забытого, воскрешённого поэта Игоря Лотарёва, чей северный, холодно-оранжерейный псевдоним некогда блистал…
ИВАН СОКОЛОВ-МИКИТОВ. 130-летие
Многое вместилось в жизненный кузовок Ивана Соколова-Микитова – и осенние листья памяти, и нежные запахи родной земли, и пёстрые ленточки надежда.
О! Соколов-Микитов, как мало кто, умел слушать звуки родной земли, в каждом перезвоне ручья угадывая таинственную речь; как в коре древесной можно увидеть неведомый алфавит, тайные письмена.
«Елень», и «Голубые дни», и «Северные рассказы» – всё исполнено меры и того такта, с которым только и можно касаться родного, заповедного.
И ведь живёт поэзия прозы, дышит лёгкостью и элегичностью, когда фраза каждая (ну взять хоть рассказ «Лес осенью») – точно строчка стиха: и выпевается плавно, и словно поблёскивает незримо рифмой: От дерева к дереву протянулись тонкие серебристые нити лёгкой паутины.
И дальше – выписывать можно, наслаждаясь плавной ладностью и тихими тонами красоты.
Лес…
Какое глобальное понятие!
Высота и глубина, сочетание тайны и красоты; лес, значащий столько для жизни, что переоценка невозможна.
Он – таинственная глобальная книга, письмена которой раскрываются, когда вчитываешься жизнью и судьбой своей в тайну его дремучую…
Иван Соколов-Микитов чувствовал лес, как мало кто: он был загипнотизирован им и вместе ощущал, как чудо это поддаётся познанию.
Его язык отдавал ключевой водой, и издавал, казалось, запахи листвы…
Скорее акварель, нежели густое масло: и плавные, прекрасные разводы этой словесной акварели так славно растили сознание…
Ибо оно растёт, соприкасаясь с высотами речи: не говоря – природы.
Весна в лесу.
У старой сосны.
Над болотом…
Строились очерки, густела прозрачность, раскрывалось неведомое.
Он создал энциклопедию родной природы.
Чтение его книг – как путешествие в детскую чистоту – с нежными отзвуками безгрешного счастья.
Природа испещрена знаками: и бесчисленны они, ибо даже кора воспринимается надписями на праязыке, а причудливое плетение веток передаёт орнамент каждой человеческой судьбы – если вглядываться пристрастно.
Лес, разумеется, полон жизнью – и хищной, увы, но Соколов-Микитов, читавший лесные дебри, точно завещал: любите братьев наших меньших – пушистых, пернатых, зубастых, всяких, колючих, речных, озёрных…
Любите их, стремясь разгадать тайны бытия их на земле, в недрах вращения юлы юдоли…
Он исходил бессчётно лесных троп; он познал дух леса, и… неба, даже, кажется, болот: всегда чреватых, но таких интересных.
Рощи Смоленщины светлы и пронизаны больше чем светом – великолепной небесной прозрачностью; вдвойне таинственны сосновые боры Заонежья; а тёмные, душистые ельники Новгородчины будто перекликаются своеобразно с горами Урала и Закавказья; и сколько может поведать великим покоем своим тундра Кольского полуострова и Таймыра!
Писатель исходил всю лесную Россию, вглядываясь, вслушиваясь, расшифровывая…
Он рассказывал истории – простые и удивительные, словно фразы были не фразами, а сияющими серебряными нитями, – истории о ежах, бобрах, глухарях, зайцах, лисицах, сороках, воробьях…
Они все были родными ему: и он призывал всех почувствовать это бесконечное световое родство…
КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ. 130-летие
Лёгкий летний ветер продувает акварельные страницы ранних романов Паустовского – будто длится прогулка по прибрежному бульвару, и ягоды винограда, чья сочная гроздь только что куплена на рынке, каплями счастья ложатся в рот.
Ощущение бесконечного счастья – и открытости жизни: чего бы она ни сулила.
Невозможно представить Константина Паустовского жалующимся или плачущим.
«Романтики», «Блистающие облака»… Мужественная приподнятость, соловьиная песня юности – нищей, пронизанной творчеством, осиянной путешествиями: мир разрастается, словно конструкция архитектора, чьи возможности безграничны.
Паустовский, чью жизнь едва ли назвать лёгкой, сохраняет этот светлый приподнятый настрой на всю жизнь, не отдавая его возрасту, распоряжаясь годами сверхразумно.
Опыт?
Да, но он не должен позволять душе тускнеть.
Его рассказы – в большинстве своём – пронизаны славным морозом мысли и отличаются архитектурной точностью фраз.
«Ручьи, где плещется форель» прозрачны солнечной водой; казалось, Паустовский получил от неизвестного демиурга камертон звука, не допускавший стилистических срывов.
Многообразно ветвящееся наследие уходило в драматургию, перекипало очерком, раскатывалось монументальной «Повестью о жизни»…
Но даже в монументальности этой была славная лёгкость: точно все ароматы жизни собирались, каталогизировались постепенно и, слоясь и перемешиваясь с бесконечным разнообразием ситуаций, предметов, лиц, лучились со страниц такою спокойной энергией смысла, что чтение превращалось в захватывающее путешествие.
Путешествия вообще своеобразный код Паустовского: как живописует он Созополь! как пишет об Англии!
Чувство меры не подводило никогда; красок всегда находилось столько, сколько надобно для определённой картины, и оттенки, играющие не меньшую роль, нежными орнаментами передавали сложные орнаменты яви.
Много узнал о ней Паустовский.
Много поведал читателям.
АНДРЕЙ БИТОВ. 85-летие
Битов-филологичен, Битов-фантасмагоричен; с ранних рассказов определилось это его свойство: и, пересекая всю творческую гамму, делало её пестрее, внушительней, полифоничней…
…Жизнь всегда продуваема онтологическим ветром, даже когда участник жизни сего не замечает, потому логично название сборника: «Жизнь в ветреную погоду»; и сколько в недрах повествований точных угадок, заставляющих сопоставлять со своими ощущениями, трепеща и проклиная, или – смеясь…
Искусство Битова высоко: он словно даёт новые названия вещам, пользуясь проверенными, за века пристывшими к ним именами.
У него нет мелочей: а то, что мнится ими, – идёт в дело, созидая общий портрет… души: окружённой предметами материального мира.
Пронзает – от описания отношений с родителями: досадуем на их старость, с метафизическим ужасом сознавая, что их век прошёл, а они – защищали нас от смерти…
Язык – альфа бытия: так следует из «Преподавателя симметрии»: здесь магия языка, плавно растворяясь в сознание, предлагает невыносимо прекрасный смысловой орнамент…
Тонкое плетение, бисерное; работа – раскрытая миру словесная скань.
Роман короток – длиною в жизнь: и Монахов непременно улетит, чтобы вернуться.
Главное – «Пушкинский дом», хотя… как для кого.
Филология романа затмевается жизнью, чтобы снова развернуться филологией, снова запахнуться жизнью.
Возможно, не-петербуржцам роман не будет понятен до конца: Битов слишком чувствует город, насыщая им пределы книги.
…Параллель на параллели, эзотерика профессионализма, и даже пьянство тут – какое-то филологическое… что ли…
И снова – кропотливая вязь языка, словно живущего самостоятельно, вне зависимости от людей.
Прозаик Битов – был подлинным поэтом языка.