КРИТИКА / Александр ЛЕОНИДОВ. ТРИ САМОРОДКА ЗОЛОТОИСКАТЕЛЯ ЗИГАНШИНА. О трилогии «Золото Алдана»
Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)

Александр ЛЕОНИДОВ. ТРИ САМОРОДКА ЗОЛОТОИСКАТЕЛЯ ЗИГАНШИНА. О трилогии «Золото Алдана»

 

Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)

ТРИ САМОРОДКА ЗОЛОТОИСКАТЕЛЯ ЗИГАНШИНА

О трилогии «Золото Алдана»

 

Рискну, как у меня часто бывает, на парадокс, назвав роман-трилогию моего земляка Камиля Зиганшина «Золото Алдана» недооцененной книгой. Это, на первый взгляд, довольно странно – потому что, казалось, бы «Золото Алдана» нисколько не обделено признанием как издателей, так и литературной критики, весьма благосклонной к мэтру уральского натурализма. Работая над этой статьёй, я перечитал не только трилогию, но и множество самых комплементарных отзывов о книге. Такое в наше время встречается нечасто, но…

 

Первый взгляд обманчив: «Золото Алдана» совсем не о том, что в нём увидели первым пластом, казалось бы, очевидным и с ходу бросающимся в глаза. Нынешнее, переработанное и дополненное издание («Золото Алдана: Трилогия. - М: Издательство Престиж Бук, 2021 г.) презентуют так же, как и предыдущие, более «тонкие» версии: как книгу о расколе и о раскольниках.

Действительно, трилогия, состоящая из романов «Скитники», «Золото Алдана», «Хождение к Студёному морю», ведёт читателя староверческими тропами, через Ветлужские леса в середине XIX века, потом через Урал и Сибирь, в казалось бы забытый Богом Забайкальский край. Староверы теснимы всё дальше и дальше – в дикие места Алданского нагорья.

Вместе с героями книги мы переживаем трагические события с 1922 по 1955 год, окунаемся в ледяную прорубь гражданской войны и её долгих последов, знакомимся с жизнью укрывшихся в тайге белогвардейцев бывшей армии генерала Пепеляева.

И далее, в романе «Хождение к Студёному морю», ведущий персонаж, потерявший ногу, шагает к Ледовитому океану через якутские стойбища, затундренные русские деревни, добирается до Чукотского Носа (мыса Дежнёва).

Это я кратчайшим образом пересказал сюжетное содержание, на котором обычно все и замыкаются, полагая, что перипетии староверческих судеб, сполохи трагических периодов отечественной истории – и есть всё содержание огромной книги. Наверное, такому плоскому и однобокому пониманию «Золота Алдана» способствует огромное количество географических, этнографических, исторических деталей неимоверно внимательного к мелочам, дотошного автора, впитавшего в себя страсть русской литературы к созерцанию. Созерцание – как тончайший слух, но только в мире образов. Человек, обладающий развитым слухом, слышит те шорохи и малейшие колебания, которые обычные люди, оглушённые городом, – не расслышат никогда. Точно так же русский литератор-созерцатель умудряется уловить проницательным глазом то, мимо чего праздный наблюдатель пройдёт, не задержавшись.

На мой взгляд – детализированное изобилие вспомогательных образных средств кое-где становится у автора излишним, даже навязчивым, закрывает общую панораму, но таков уж стиль Зиганшина: ничего не упускать, проникать в жизнь с молекулярной дотошностью. Можно навскидку назвать множество страниц из трилогии, которые стали бы находкой для приснопамятного журнала «Вокруг света», и не меньше страниц, которые с восторгом читались бы на страницах разных «Исторических обозрений» или «Краеведческих вестников».

Почему я говорю о таком с некоторым отторжением? Потому что все эти, несомненно, увлекательные журналы – всё же, если говорить языком судостроителей, «плоскодонные». Подлинный же морской лайнер имеет киль, уходящий далеко в глубину, во тьму и зыбь окончательных вопросов бытия человеческого. Плоскодонка тоже может быть очень качественно сделана, но она – для мелководья. Оценивая труд Зиганшина, и порой с восторгом оценивая, многочисленные рецензенты увидели в нём плоскодонку, а вот межконтинентального лайнера, прикрытого чрезмерным детализированием, не разглядели.

Сказать о «Золоте Алдана», что это «роман про раскольников» – всё равно, что сказать про «Преступление и наказание», что это роман о студентах, а про «Братьев Карамазовых», что это роман об алкашах. Формально – не придерёшься: там действительно это есть, и создаёт ведущую коллизию сюжета. И действительно, сначала может показаться, что Зиганшин – «защитник древлего благочестия», как озаглавлена одна рецензий на роман-трилогию. Отчего (если романа не читать) – возникает представление о Зиганшине как о старовере, написавшем трактат в защиту от гонений своих братьев по вере…

Между тем Зиганшин никакой не старовер, и никакой необходимости защищать староверов в наши дни чрезмерной религиозной свободы нет. И вообще, если говорить о романе – там совсем не в этом дело. Скажем так: не роман служит раскольникам, а наоборот, раскольники служат роману, его центральном замыслу, его стержневой и осевой задумке. Теоретически на месте староверов Сибири могли бы быть, например, копты Египта, в тяжелейших условиях, посреди гонений, в меньшинстве и изгойстве защищающие своё древнеегипетское благочестие и родовую память.

Есть и другая плоскость восприятия романа, тоже отмеченная мной в отзывах критиков: упоение богатым и сочным, ярким и цветастым натурализмом и этнографией. Мы докопались – думают критики – до того, чего хотел автор: он хотел передать нам дух таёжных костров и, подобно Бианки, донести до нас шерстинку лесного зверья, пёрышко экзотической птицы…

Опять же, сказать, что этого нет – невозможно. Зиганшин проник в самое сердце того, что Церковь называет «пустынью», отдалённых, девственных мест величественной первобытной природы. Как опытный проводник он ведёт нас тропами чудесных заповедников как звериной, так и человеческой жизни. Но это – каким бы ароматным, духмяным ни было – для журнала «Вокруг света», для периодики «Клуба кинопутешественников»…

Разглядеть то, что за этим всем – вот что значит, с моей точки зрения, понять Зиганшина.

Поясню в этой связи мой взгляд на художественную литературу. Со школьной скамьи знаем мы (да вот только редко применяем во взрослых думах), что бывают изложение, сочинение и откровение. Учителя преподавали нам эти ступени как восхождение к высшему.

Суть изложения – рассказать другим о том, что увидел и прочувствовал. По большому счёту, твёрдой грани между изложением и сочинением нет, это довольно условно и зыбко по части перехода. Приведу простой пример: автор журнала «Вокруг света» побывал в Индии или в Сибири. И вот он, сопровождая фотографиями своё изложение, подробно, в меру своего таланта излагает – что увидел, с чем столкнулся, с кем поговорил, «ладно ль за морем иль худо, и какое в свете чудо». Не нужно в изложении видеть обязательно что-то примитивное: качественное изложение под пером талантливого мастера может превратиться в подлинный шедевр слова.

Но суть изложения, как мега-жанра, прикована ко времени и месту. Это всегда локальная правда жизни, рассказ о предельном, конечном, точечном, о случае – делающим неизбежной случайность. Эта локальность и делает изложение изложением (помните, как нас в школе просили описать, что мы видим на картине?). А как изложение перетекает в сочинение?

Плавно. Лев Толстой начал со смерти конкретно взятого Ивана Ильича, а закончил мыслями о Смерти вообще как таковой, человеческой Смерти. Лев Толстой рассказал о жизни льва и собачки – а вышел в итоге далеко за пределы не только отдельного зоопарка, давшего первый толчок его рассказу, но даже и за пределы львиного или собачьего вида. Он коснулся такой универсальности чувств, присущих живому организму, что и лев, и собачка превратились у него в символы притчи.

И понимаешь, что доктора в больницах каждый день описывают в своих заключениях смерти Иванов Ильичей, Ильей Ивановичей, но никто этого не экранизирует сто лет спустя, и не переиздаёт отдельной книжкой. Потому что врач, как бы компетентно (и даже, может быть, красочно) ни изложил причины смерти больного – лишь излагает частный, локальный случай, прилагаемый к конкретному месту и времени, а за пределами их пятачка – теряющий смысл.

Сочинение же рассказывает не столько о предмете изложения (как это делает изложение), сколько об авторе и читателе. Когда читатель начинает (с трепетом, порой с ужасом) осознавать в персонаже себя и перипетии собственной духовной практики – происходит переход изложения в сочинение.

Но и сочинение – ещё не высшая литературная форма. Плотник – ремесленник, но и столяр – тоже ремесленник, хотя, благодаря Антону Павловичу Чехову мы знаем, как высоко мнит себя столяр над плотником. Работа сочинителей тоньше и долговечнее, чем работа излагателей. Но есть и у неё пределы, запирающие её в локацию «Вокруг света» или «Исторических записок», в – страшное для настоящего литератора слово – подшивку.

Высшей формой литературного творчества является откровение, но это уже соавторство с высшими силами. Как прочувствовал это Пастернак – «и тут кончается искусство, и дышат почва и судьба». Эдуард Байков сказал о том же самом так: «В подлинном литературном шедевре, помимо всех постижимых его слагаемых, должно быть и непостижимое «колдовское зелье», некая сумасшедшинка не от мира сего».

По законам диалектики высшая форма творчества, откровение, смыкается с самой, казалось бы низшей и ученической: диктантом. Но только диктует автору уже не учитель из средней школы, а Бог… Всякое искусство, в смысле искусности, – для автора в этой точке заканчивается. Играть словом он уже не может – потому что живёт безо всякой игры, втиснутым в собственное слово, и шаг влево, шаг вправо, как расстрел…

 

* * *

Глубинное содержание трилогии Камиля Зиганшина – о вере, которая жизнь, и безверии, которое смерть. И о том, как черви сомнения, если заведутся – способны сгрызть и тело, и душу человеческие. И о торжестве живущих как дети, и о посрамлении земной искушённости мудрствующих лукаво. И о неслиянной нераздельности мира божьего, который непостижимым образом – многолик в единстве своём и един в бесконечной многоликости.

Неглубокий читатель, рассматривая вослед Зиганшину картины быта (детальные до чрезмерности) мужественной и несгибаемой староверческой общины, противопоставившей себя миру, – интересуются, в первую очередь, вопросом, как они это делали? Как выживали? Как побеждали в ежедневной схватке с природой, и как научились, в итоге, видеть в природе не врага, а союзника, опору, несмотря на всю студёную лютость выпавшего им земного жребия.

А главный вопрос – совсем не в этом. Главный вопрос – зачем они всё это делали? Только через это «пытание бытия» Зиганшин и выходит к высшим формам обобщения идей, декорированных (и богато) конкретикой исторических и этнографических деталей. Но в центре повествования – право человека на веру, необходимость веры для человека, сознание, определяющее бытие, и невозможность никакого бытия определить собой сознание, нарушить основополагающий принцип свободы воли, данный человеку от Бога и делающий человека человеком (а иначе был бы не человек, а марионетка).

И ещё искреннее убеждение автора, что не вера убивает, не вера разрушает межконфессиональное согласие, а замешанные на исходном безверии, растлении личности жадность и хищное стяжательство человека, в какие бы вероисповедные одежды оно ни маскировалось.

Можно о таком рассказать посреди городских асфальтов, посреди индустриальной площадки или на лазурной курортной ривьере? Да. Но Зиганшин помещает свои глубочайшие искания о сути и природе людской в привычный и хорошо знакомый ему как путешественнику, заядлому туристу мир лесной. Это особый мир, таёжный, мир суровый, гор и тундры, закаляющий человека, проверяющий всякого на излом. Многих это и обманывает, тем более, что дотошная детализированость у автора порой и в самом деле кажется излишней.

Отношения Зиганшина с дикой природой – особые, глубинные: для него глухие углы – не просто среда обитания редких видов (в том числе и людских), но и своеобразная философия, и стержень, на который нанизывается авторская мысль, авторское искание.

Михаилу Михайловичу Пришвину принадлежит такая философская мысль: «Мы хозяева нашей природы, и она для нас – кладовая с великими сокровищами жизни. Именно для нас она открывает и показывает эти сокровища, мы должны научиться охранять их».

Несомненно, этот подход близко и Зиганшину, который во многом выступает продолжателем дела Пришвина. А значит – ткёт причудливую ткань соединённого с былью вымысла, протокольного реализма со сказкой, в которой, например, зайцы говорят и думают по-человечески. Человек у Зиганшина не вынут из природы, он – частица природы, и даже все его душевные богатства – как бы продолжение земных природных ресурсов, самораскрытие в духовной сфере природного ландшафта. Спорный подход? Несомненно, но творчески плодовитый…

Речь не только о пресловутом «экологическом мышлении», а о растворении человека в породившем его прекрасном, но и суровом мире природного бытия. Если говорить о темах, которым писатель Зиганшин особенно привержен на протяжении всей своей творческой биографии, то это единство неповторимо прекрасной и таинственной природы глазами очарованного странника, но и драма порой весьма непростых взаимозависимостей её с человеком.

Несомненно, очень сильное влияние на весь текст трилогии оказал опыт географических описаний, опыт очень богатый – масса путевых заметок и впечатлений автора как от поездок по северу России, так и по всему миру. Зиганшин всегда, на втором плане любого из своих сюжетов, стремится стать выразителем «души природы», позволить читателю обрести в ней вечный источник радости и творческих сил.

Особенности личности и таланта Зиганшина – оптимизм, вера в человеческие возможности, в добрые начала, естественно заложенные в каждом, поэтичность восприятия мира, в которую, однако не влагается наивной восторженности. Автор несёт с собой и познавательную компоненту, полную меру знаний об окружающей жизни и таёжных реалиях.

Такова его миссия – раскрыть чудеса обычной жизни, показать необыкновенное в обыкновенном. Восхищением перед красотой природы и человека, ее друга и сына, проникнуты все произведения Зиганшина. «Золото Алдана» этого не избежало, да и не должно было избегать. Ведь в творческой мастерской Камиля Фарухшиновича люди обретают свои человеческие начала не только в единении с Богом-Абсолютом, но и в органичной, гармонично переплетённой с этим взаимосвязи с великой целостностью божественных творений, в убеждении, что человек всегда должен быть на ее стороне, защищать и оберегать окружающую среду.

Точность наблюдений художника и натуралиста, напряженность философских исканий, высокое нравственное чувство, язык, питаемый соками народной речи, у Зиганшина идёт от научного знания и фольклора к художественной прозе, создавая мифоэпические образы Алдана. Но необходимо отметить, конкретные образы романа, которые так глянулись множеству рецензентов, одновременно выступают и как олицетворение мифа, целокупности бытия.

Потому в трилогии и соединились в довольно органичный сплав поэзия природы, занимательность сюжета и познавательный интерес.

Но, на мой взгляд, в ряде мест книги есть некоторая затянутость эпизодов, попытки совместить предельный жизненный натурализм и язык обобщающей притчи приводят к излишней манерности диалогов, сценической «постановке» речей у персонажей, не просто разговаривающих, но «произносящих», «декларирующих и декламирующих» своё наболевшее. Чрезмерным кажется и несметное количество персонажей, между которыми порой теряешься, и которые иной раз дублируют друг друга, когда автор разными устами стремится повторить свои главные мысли и самые заветные наблюдения.

Но это – наверное, неизбежные издержки замаха на роман-эпопею, каковых и самому Льву Николаевичу, и Фёдору Михайловичу не всегда удавалось избежать…

Классик нашей литературы, русский писатель Валентин Распутин, прочитав роман Зиганшина, оценил его так: «Книга меня удивила сочностью и красочностью языка». Но язык – оружие грозное, опасное, и обоюдоострое! Как часто, увлекаясь фонемой, писатели теряют путеводную нить семантики, или наоборот, погружаясь в смыслы с головой – перестают замечать неловкость фонетических рядов. Классическая, настоянная на языковых приёмах «золотого века» русской литературы речь Зиганшина не всегда умеет спрямить путь смыслу, стремление к красоте выражения приводит к многословию, и в определённых местах вредит, на мой взгляд, той выразительности, ради которой и затевалась. Всё же есть особенности таёжной беседы – и беседы в аристократическом салоне, даже если беседы эти ведут одни и те же люди. У Зиганшина же они и в тайге – наверное, потому что дворяне – продолжают говорить «по писаному».

Наблюдается – порой даже в описаниях природы, пейзажей в которых Зиганшин общепризнанный мастер – конфликт, скажем так, фотографа и художника-символиста. Возникающий символ порой заслоняет множество деталей, поневоле переносящий нас из мира абстрактных идей в конкретное узнаваемое место.

Но считать ли это недостатками? Или же уместнее всё это считать особенностями самобытного авторского пера, особенностями его узнаваемого творческого лица, для которого непохожесть на других авторов – главное достоинство? Чтобы быть настоящим большим писателем – нельзя оставаться «причёсанным» и гладким, поневоле приходится делать всё по-своему, ломая привычные схемы и рамки. Это и сделал Камиль Зиганшин, подарив нам в своих сибирских исканиях, из самых глубоких руд сибирских, три самородка, три романа трилогии «Золото Алдана».

 

Комментарии

Комментарий #31731 14.09.2022 в 13:17

Трилогия, несомненно, достойная, основательная, в классическом неспешном ритме писаная, самые сложные и глубинные темы бытия человеческого осваивающая и высвечивающая.
И - глубокое, столь же достойное слово Леонидова о ней.
Александр Леонидов уловил главное в прозе Камиля Зиганшина: "Такова его миссия – раскрыть чудеса обычной жизни, показать необыкновенное в обыкновенном. Восхищением перед красотой природы и человека, ее друга и сына, проникнуты все произведения Зиганшина. ...в творческой мастерской Камиля Фарухшиновича люди обретают свои человеческие начала не только в единении с Богом-Абсолютом, но и в органичной, гармонично переплетённой с этим взаимосвязи с великой целостностью божественных творений, в убеждении, что человек всегда должен быть на ее стороне, защищать и оберегать окружающую среду".
Бессмертная тема, вечная...

Комментарий #31729 14.09.2022 в 12:39

Спасибо автору Александру Леонидову за эту рецензию. Со многим соглашусь. Камиль Зиганшин настолько убедителен в романе, что я, например, смело причислил его к староверам. А о природе, её описанию, его любви к ней и говорить не приходится. Роман получился настоящим, и не зря автор удостоен за него первого места литературной Арктической премии. Причем он стал первым победителем этой премии.