Василий ДВОРЦОВ. АЗ БУКИ ВЕДАЛ… Роман
Василий ДВОРЦОВ
АЗ БУКИ ВЕДАЛ…
Роман
Все истории на Земле начинаются одинаково:
«И был день, когда пришли сыны Божии предстать пред Господа; между ними пришёл и сатана. И сказал Господь сатане: откуда пришёл? И отвечал сатана Господу и сказал: я ходил по земле и обошёл её. И сказал Господь сатане: обратил ли ты внимание твоё на раба Моего Иова? Ибо нет такого, как он, на земле: человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся зла. И отвечал сатана Господу: разве даром богобоязнен Иов? Не Ты ли кругом оградил его и дом его и всё, что у него? Дело рук его Ты благословил, и стада его распространяются по земле; но простри руку Твою и коснись всего, что у него, – благословит ли он Тебя? И сказал Господь сатане: вот, всё, что у него, в руке твоей; только на него не простирай руки твоей. И отошёл сатана от лица Господа».
А далее истории уже ничем не схожи.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Всё началось с чёрной кошки.
Кошка, тощая и взъерошенная, с провисшей спиной, переходила ему дорогу медленно и уверенно, чуть подёргивая тощим, с белым кончиком, хвостом. Совершенно чёрная, только с этим, весьма условно белым кончиком, она заглядывала Глебу прямо в глаза, и её наглая рожица лучилась блаженством: между перроном и железными воротами багажного склада больше не было ни души. Видимо, она долго и терпеливо дожидалась жертвы и теперь по полной наслаждалась своим владычеством над забредшим в тупик человеком. Да, Глеб был уловлен как мальчишка – на мокром асфальте ничего, кроме мятых бумажных стаканчиков и окурков, а в кармане только мелочь и ключи от квартиры, в которую нельзя возвращаться.
С самым грозным видом он пошёл левее, пытаясь оттеснить мерзкое животное от края платформы, но обоим было понятно, что не успеет. «Вот же тварь!» – Глеб поперхнулся от унижения и громко затопал на месте. Она оглянулась, и, в долю секунды оценив степень риска и собственной безнаказанности, неожиданно зло зашипела, широко открыв такой алый на чёрном рот. «Тварь!» – ключи резко ударили в асфальт перед самой мордой и рикошетом отлетели к рельсам. Кошка дрогнула, но не уступила и, прошмыгнув остаток пути мелкими шажками, победно спрыгнула в темноту вслед за ключами.
Поезд стоял десять минут. Прорываться к телефону в набитом людьми вокзале не имело смысла, правильнее было быстро обойти здание в надежде найти междугородний автомат на площади. Купив у курящих тут же ушлых мальчишек пару жетонов, Глеб, неудобно придерживая левой рукой записную книжку, в свете синего неонового фонаря внимательно набирал номер. В запасе оставалось четыре минуты: две на разговор, две на возвращение в вагон. Пауза, соединение, длинные гудки. «Скорее, ну, скорее же, старичок, скорей же!». В далёком ещё Красноярске сняли трубку: «Алё, кто это?» – раздался низкий голос Володиной мамы. «Евгения Корниловна, здравствуйте! Это вас беспокоит Глеб из Москвы. Володю можно услышать?» – обречённо протараторил он: всё, теперь она начнёт обстоятельно выяснять, какой именно Глеб и из какой Москвы. Не тот ли, что гостил у них три года назад, не тот ли, что забыл синюю порванную джинсовую куртку, а она её заштопала, и не тот ли... Но на том конце провода была тишина. «Это я, Глеб», – по инерции повторил он и вдруг услышал даже не плач, а тихий-тихий вой. Где-то за тысячи километров возле трубки тонко скулила седая грузная женщина с отёкшим мертвенно-неподвижным лицом. Глеб вот так её и увидел: по ночному в стареньком халате поверх длинной, в мелкий блеклый цветочек, ночной рубахи, не скрывающей старушечьи венозные ноги. Володя был у неё очень поздним ребёнком, единственным и деспотично любимым. «Глеб! – так не по-своему быстро зашептала Евгения Корниловна. – Ты где? Где? В Москве? А Володенька-то мой пропал! Пропал! Уже неделю как ушёл из дома и вот... нет... А в милиции не берутся искать. Прячутся от меня, Глеб. Ты мне подскажи: куда мне идти теперь?.. Куда, Глебушка?.. А?». В трубке вдруг коротко запищало, и связь прекратилась: он забыл бросить второй жетон! Времени ещё раз набирать Красноярск не было, как и не было смысла теперь в него ехать. Если они добрались до безобидного Володи, то его-то ждут просто с нетерпением...
Уже бегом возвращаясь в свой вагон, Глеб краем глаза отметил что-то осторожно слизывающую у освещённой боковой двери вокзала проклятую чёрную тварь, и едва переборол желание свести с ней счёты...
Очень положительная, опрятного вида проводница вслед за ним тут же с лязгом опустила перекрытие ступенек и, ещё раз выглянув на ночной мокрый перрон отстающего от них уральского города, с силой хлопнула тяжеленной дверью: «Всё, граждане пассажиры, теперь до утра без остановок. Можно спать». Она с головы до ног многозначительно осмотрела не курящего, но и не уходящего из набирающего грохочущие и скрежещущие децибелы тамбура, ещё достаточно молодого, но уже чуток полнеющего, в расстёгнутом длинном дорогом плаще и тёмно-сером костюме человека. Тот покивал стриженой головой и покорно вошёл за ней в едва подсвеченный коридор. Возвращаться в купе, в липкую густоту запахов чужих сонных людей, не хотелось. Лучше ещё немного побыть в этой коридорной пустоте. Лучше...
Почти утыкаясь лбом, Глеб щурился сквозь вздрагивающее стекло. За чёрным, с косыми водяными разводами окном с ускорением двигались вокзальные службы, домики, будки, замершие на запасных путях электрички, потом коротко просиял автомобильный переезд, мелькнул светофор, и вот на него в упор уставился слегка двоящийся портрет весьма понурого, черноволосого, круглоголового и круглолицего тридцатипятилетнего мужчины. Это был тот самый, столь сейчас ему необходимый собеседник, одному которому только и можно доверять свою растерянность. А растеряться очень даже просто: отъехав от родного дома на две с лишним тысячи километров, он вдруг узнавал, что дальше двигаться вроде и некуда. То есть, конечно, можно вернуться, и начать из Москвы бегство заново, но... На самом-то деле и там запасных вариантов уже не оставалось: три дня назад они поделились друг с другом маршрутами, чтобы даже случайно не пересечься и не перенапрячь людей, которые с осознанным риском предлагали укрытие в глубинках бывшей Российской империи. Нет, ему нужно выпутываться самому. И, главное, быстро... Быстро, ибо литерный поезд, набрав предписанную скорость, словно гигантский рубанок бритвенно острым лезвием врезался в невидимые просторы ночного евразийского материка навстречу всё раньше восходящему солнцу. Позади оставался ровный гладкий след отсутствия всяких следов, а впереди было тревожно шершаво...
Решение созрело на подступах к Новосибирску: его курс изменялся ровно на девяносто градусов на юг – на Алтай. Едва приподнявшись, встречное светило не торопилось выбраться из серой промозглости низких облаков, но дождь прекратился. Из купе вышел заспанный, с помятой розовой щекой, толстый и лысый сосед. Дежурно улыбнувшись, он трудно протиснулся и, покачиваясь не в такт движениям вагона, направился со своей большой красной мыльницей и с вафельным казённым полотенцем подмышкой в сторону туалета. Надо бы тоже умыться, и выбриться. Заглянув в купе, он осторожно, чтобы не разбудить ещё сладко спавших на нижней полке жену и дочку толстяка, взобрался по ступенькам и потянул чемодан из ниши над дверьми. Тихо-тихо спустился вниз, не дыша поставил его на пол, выпрямился и увидел в зеркале строгий взгляд шестилетней девочки. Глеб приложил палец к губам – ребёнок не улыбнулся. Подмигнул – реакции не было. Какой, однако, умный ребёнок, какой бдительный: Глебу стоило показать, что взял именно свой, а не их чемодан. Только увидев тёмно-серый куб матовой немецкой пластмассы, девочка глубоко вздохнула и удовлетворённо закрыла глаза... Бай-бай, ещё пока бай-бай, малышка...
Состав принимался на первый путь. Тёмно-зелёное, с белыми арочными разводами, пышное здание новосибирского вокзала громадилось над прибывающими и убывающими человекопотоками с олимпийским величием. С истинно сталинским определением масштаба отношений между государством грядущей вечности и его преходящими гражданами. От печального осознания своей мелкоты Глеб сразу продрог, несмотря на ещё достаточно летнее, хоть и пасмурное утро самого конца августа... Общей массой пассажиров и их родственников его внесло в нижний полуподвальный этаж, где сразу же оглушило нечленораздельным, безначально-бесконечным рёвом многотысячной, снующей по серо-зашлифованному подмётками крупно-клетчатому мрамору, толпы. И по глубоко вытертым ступеням тут же вынесло наверх, на первый, неохватный глазом по всем трём измерениям, этаж. Здесь, над всем истинно вавилонским столпотворением пламенно возвышался, куда-то указывая непропорционально длинной рукой, ярко-бронзовый Ленин. А в стенных арках таились пионеры – Глеб с ностальгическим восторгом осмотрел фигурки в коротких развевающихся штанишках, словно принесённые ветром с родного ВДНХ....
Табло было старое, сходу расписания не разберёшь. От такой неразборчивости неплохо питались карманники, поэтому Глеб медленно вычитывал строку за строкой, крепко зажав свой соблазнительный чемодан ногами и сунув руки в карманы, сползая от фирменных и скорых до тормозящих у каждого столба «мотаней». Пару раз его как бы случайно толкали, но документы лежали во внутреннем кармане пиджака, а расходные деньги он просто зажал в кулак. На Бийск шёл именно «мотаня». Оставалось взять билет и проболтаться целых четыре часа.
В Новосибирске жили где-то и когда-то ему знакомые люди, с которыми он встречался и в Москве, и в иных весях, но нужно было ещё побыть в себе: Володя, Володя: Что же могло произойти? Красноярск – это же так далеко от всех столичных событий. Не мог же Глеб принести туда беду, нет, не мог. Москва всегда вращается только по своей орбите, никак не соприкасаясь даже с ближним Зарайском, не говоря о всём том, что дальше Перми. Нет, не настолько Юрий долгорук. Иначе какой смысл в открытии Ермаком Сибири? Что-то в Красноярске произошло само по себе... И что? Химия? Оружие? Наркота?.. В лучшем случае, проданная в виде цветных металлов Родина... История высветит. Ведь, если честно, то Володя подозрительно в последнее время раздухарился, как-то очень быстро разбогател: прилетал в столицу почти каждую неделю, завёл весьма ресторанную барышню и потому, якобы, жил только в гостинице. Нет, на компактах с Горбушки так не заработаешь. Но всё одно, жаль парня, не то слово, как его, свинью такую, жаль, если что-то серьёзное. А мать? И ничем ни ему, ни ей не поможешь. Потому как сам в полном отстойнике. Теперь уже только остаётся надеяться на чудо. Которое иногда всё же случается. Иногда.
А ведь столько ими по молодости было завязано и закручено! Универ сдружил их пятерых, и все пять лет они были не-разлей-вода, и «мой дом – твой дом». Да и потом тоже именно Володя, как мало кто из провинциалов, не потерялся сразу же после учёбы. Хоть и не профессиональные, но связи держал. Да, а теперь: теперь двое ищут счастья в Америке, один пророс в «эшелоны власти», один отныне в бегах по железным дорогам Родины, а Володя… Резюме: «Колючая кучка» и дальше по жизни пошла неординарно. Хотя не хочется, чтобы это и в самом деле оказалось резюме.
Поезд местного формирования подавался на шестой путь за час до отправления. Глеб неспешно поднялся по мокро скользким железным ступеням на высокий продуваемый мазутным ветерком акведук: отсюда далеко и хорошо в обе стороны виднелись пути. Цепи скоплений отстойных вагонов, узорные рельсовые разветвления, бесчисленные перетяжки проводов, будки, будочки, семафорные столбики, копошащиеся оранжевые куртки. Неужели это всё как-то и кем-то управляется?
Вагон был пуст. Точнее, почти пуст: два или три купе слабо подавали утробные признаки жизни. Чего никак нельзя было сказать об одном из проводников. Его, правда, и принесли уже позже, перед самым отправлением, и загрузили прямо в койку, с которой он так и не поднялся до станции назначения. Проверял билеты, а потом иногда зачем-то бегал туда-сюда по залитому водой коридору молоденький белобрысый паренёк в темно-синих адидасовских трико, белой прозрачно-нейлоновой рубашке поверх тёплого матросского тельника, и в форменной фуражке. В его навсегда расширенных зрачках застыл какой-то, наверное, в раннем детстве увиденный космический ужас... Дверь в задний тамбур не закрывалась, оттуда тошнотворно разило дешёвым табаком и туалетом. Есть в такой «атмосфере» не хотелось, но на ночь чего-нибудь всё же прихватить стоило. Чего-нибудь такого же вонючего, чтобы уж клин клином. Глеб осторожно отодвинул дверь и выглянул: в вагоне стояла тишина. Судя по всему, его дальние соседи тоже затаились по своим купе в недобром предчувствии. Кому жизненный опыт, а кому интуиция подсказывали, что поездка, кроме того, что явно окажется не из приятных, но вполне ещё рискует стать надолго запомнившейся... Из засыпанного угольной крошкой тамбура Глеб соскользнул на перрон, быстро прошагал десяток метров и сунул деньги в окошко киоска, обильно изукрашенного культуристами и купальщицами.
Выбор весьма стандартный: немецкий шоколад, китайское печенье, пиво и «кола» местного разлива. Взял шоколад с орехами, а когда потянулся за банкой «колы», почувствовал сильный толчок слева. Присев, не упал, но на голове вдруг оказался непрозрачный полиэтиленовый пакет. Первый удар пришёлся по уху, вскользь, без последствий, а второй, уже распрямившись и пытаясь освободить лицо, он поймал точно в «солнышко». Опять сел. Выдохнул. Волчком взял в сторону и скинул пакет. Но грабители уже убегали – последний, грязный, очень худой подросток лет семнадцати, выверено нырнул под состав, оставив на краю небольшой белый квадратик картона. На погоню не было ни дыхания, ни времени.
– Да я же вам подмигивала, подмигивала! – азартно верещала продавщица киоска, по возможности – сильно ограниченная великолепным бюстом – высунувшись из своего окошка. – Да уж возьмите же вы вашу «колу»! Это шпана не в первый раз тут! Не в первый!
Глеб трясущейся от обиды рукой поднял фотографию дочери, вытер о рубашку на груди. «Надо милицию позвать! Милицию!». Пронзительный голос преследовал Глеба даже в вагоне. Он задвинул дверь, сел и, откинувшись, застонал от обиды. Да нафиг нужна кому эта шоколадка! Неужели не перетерпел бы? Идиот. Теперь положение было ужасным: деньги остались в кармане, а все документы «ушли» с пацанами. На столе только припачканная фотокарточка Ляльки. Испуганно приподнял край сиденья: нет, красивый чемодан остался на месте, что особо теперь не утешало. Если бы можно было устроить немедленный «чейнч» – документы на вещи, он бы и секунды не раздумывал. Вот ерунда-то! Да за одну только бритву «Бош» они взяли бы больше, чем им дадут за паспорт и удостоверение! Зло задёрнул шторы с грубо напечатанными на них масляной краской синими и зелёными елями, испачкав пальцы. Пыль была жирной, вперемешку с сажей. Радио вдруг попыталось заговорить, но тут же устыдилось своей гунгливости и только тихо всхрипывало. Со стороны электровоза по составу пробежала мучительная судорога, и вагоны как-то сразу быстро покатились вдоль площадки. От рывка шторы отпали вместе со спицей. Глеб попытался вставить кривую железяку на место, но она не держалась. После третьей неудачной попытки он окончательно согнул её через колено и бросил под сиденье. Очень вовремя: рукоятка задёргалась, двери рывком отворились, и в лязгающем проёме проявился проводник. Билет его явно не интересовал:
– Это вас там щас ограбили?
– Больше было некого.
– Быстро же они вас бомбанули. Чего взяли-то? Много денег?
– Да нет, деньги как раз и не взяли. Документы вытащили.
– Ох ты! – Проводник сел напротив, уставившись своими навсегда немигающими глазами подсолёной селёдки прямо в лоб Глебу:
– Это они, гады, враз. Я-то год на маршруте, их знаю. Это со школы глухонемых. В Новосибирске ихняя школа от «бана» недалеко. Это глухонемые воры. Они очень злые.
– А что, где-то добрые есть?
Проводник раздражал даже сочувствием. Он не только не мигал, но, кажется, и не дышал. Просто сидел напротив и смотрел. Может, и в самом деле идиот? Таким родился, или сестра в детстве с печки столкнула. Только, с другой-то стороны, чего на него психовать? Купе – не частная квартира. Как умеет парень, так и сочувствует.
– А, это, вам бутылку не надо?
– Я не пью.
– Так не ради пьянки. Ради снятия стресса. Чтоб инсульта не приключилось. А то у меня дед так скопытился. Вы не подумайте, не за ваши бабки! Вы и так уже ущербный сегодня. Ну, я хотел... ущемлённый сказать.
– Спасибо. Я понял. Но я действительно уже несколько лет не пью.
– Да? Вера ваша не позволяет?
– Нет-нет! Будем считать по болезни.
– Я-то про другое: мы тут вам компанию составим. Мы сами пить будем, а вы только посмотрите. Ну, то есть, так, за компанию.
Глеб начал мелко, а потом всё громче и заливистей смеяться:
– Значит, я так, только посмотреть? Как вы пить будете? Сами. А я так. Так?
Проводник засмущался и впервые отвёл глаза.
– А чего смешного? Я же поправился. – И вдруг сам стыдливо хохотнул: – Ага, понял: мы пьём, а вы смотрите. Вот я сказанул! Ну! А вы хорошо, что засмеялись, это стресс снимет. Смейтесь, смейтесь пока. А я щас!
Он встал, отворил прикрывшиеся по ходу двери, оглянулся, ещё раз прыснул и вышел. Глеб же хохотал и хохотал – до хрипа, до колик в рёбрах. Попытался перепрятать оборванную шторину и не смог, от дурацкого смеха никак не удавалось подцепить край подымающейся нижней полки.
Ещё подрагивая, вытер платком слёзы. Прямо перед ним лежало фото Ляльки. Да, тогда она пошла во второй класс, и они уже год как не жили вместе. Хотя разрыв происходил постепенно, но тот день, когда он окончательно перестал ночевать у жены, был именно девятое сентября. День рождения дочери: они тянули до предела не из-за каких-либо надежд, а чтобы не портить праздник первокласснице. «Очень интеллигентно» – это главный девиз тёщеньки. Ну, конечно: «мы же все тут с университетским образованием!». «А кое-кто так и с красным дипломом», – любил тихим-тихим шёпотом умывать тёщу Глеб. Он поцеловал фотографию и замешкался: куда ж теперь спрятать? Вот сволочи. Погань.
В двери на этот раз постучали. Проводников теперь было двое: за своим уже молодым стоял очень грузный, очень волосатый пятидесятилетний мужичок персидского вида. Он был полностью в форменном. Но видавший виды френчик от частых стирок очень присел и не создавал должной официальности. В руке мужичок держал каким-то чудом сохранившийся с семидесятых годов чёрный школьный портфельчик из мягкого, облезшего по сгибам кожзаменителя. Молодой улыбался Глебу как родному:
– Вот, значит, это Давид Петрович. С соседнего вагона. Вы не волнуйтесь, у нас всё с собой. И закусочка.
Он протиснул к окну дежурно, одними губами улыбающегося Давида Петровича, а сам сел у выхода на одну полку с Глебом. От того, что люди в форменных фуражках оказались с обеих сторон, на минуту стало зябко и тоскливо. Но под пронзительным взглядом, колко проблеснувшим из-под сросшихся ветвистых бровей, Глеб собрался, глубоко выдохнул и, задержав вдох, дождался, пока пульс забарабанил в виски. И теплеющими руками развернул двойной лист новосибирской газеты, одним махом застелив столик:
– Прошу!
Давид Петрович поставил свой портфель ближе к подоконнику, актёрствующе крякнул и достал из него два тёмных «огнетушителя» с белыми капроновыми пробками и криво наляпанными этикетками. Следом за портвейном появились сало в целлофане, уже порезанный чёрный хлеб с маслом и связка стручков мелкого красного перца.
– Ой, щас за стаканами сбегаю! – вскочил «молодой».
– Надейся я на вас, пацанов, – каким-то ненастояще сипловатым баском заговорил «бывалый», вынимая и протирая поочерёдно внутри толстым волосатым пальцем три стакана. Стаканы встали в плотный ряд, за ними на стол лёг огромный зачехлённый нож.
Опять Глеб уловил быстрый взгляд-укол. Обнажив жутковатое, с кровостоком, лезвие, Давид Петрович взрезал пробки сразу на обеих бутылках.
– Я с этим ножом уже двадцать лет не расстаюсь. Профессия у нас, сами понимаете, опасная. Чего только не увидишь. А я ещё и очень сильный: когда-то борьбой занимался. У себя на Кавказе, в Сухуми. Меня всегда зовут, когда кто где буянит. Ночь-полночь, бывало, бегут девчонки: «Дядя Давид, помогай!». Как им откажешь? Да чего там девчонки, мужики, понимаешь, молодые, и те: «Дядя Давид!». Стыдно. Ну, давай по маленькой.
– Я, Давид Петрович, не пью. Уж простите урода.
– А я вас пить и не принуждаю. Вы пригубите, чтобы не обижать. Чуток пригубите, а дальше ваше дело. Иначе не по-мужски, понимаешь.
– Вы только чуть-чуть! – суетливо приподнялся и молодой.
Далее Глебу объяснять сюжет не требовалось: ребята начинают обрабатывать. И он, для порядка глубоко вздохнув, отметил ногтём четверть стакана.
– Вот это уже по-нашему, по-мужицки! – облегчённо забасил Бывалый, наливая немного выше указанного. И сразу же перешёл на «ты»: – Эт-то хорошо. Давай мы выпьем за то, чтобы у тебя всё плохое теперь уже кончилось. Чтобы дальше тебя ждали только радости! Ты к кому едешь-то? К жене? Нет? Так пусть тебя встретит любовница! Пьём.
Из-под бровей, как из-за засады, он одновременно проследил, как Глеб медленно, не разжимая зубов, выцедил тёплую пахучую жижу и как одним движением кадыка жадно глотнул свои полстакана Молодой. Потом принял сам и раздал закуску. Тёплое сало никак не откусывалось. Уже не спрашивая разрешения, Бывалый налил по второму:
– Мы тут всякое видим. Помнишь, или ты ещё тогда не работал, когда я в ресторане полковника обезоруживал?
Молодой немигающе упёрся в Бывалого. Подумав, отрицательно мотнул головой и подвинулся к рассказчику.
– Это ж прошлым летом приключилось. Неужели тебя тогда ещё не было? Нет? Ну, ладно. Прибежала Ритка и кричит: «Дядя Давид, выручай! В ресторане полковник напился и пистолетом машет». Я, конечно, за ней. А там все уже разбежались, только Юрка-буфетчик за стойкой сидит. Я к столику: «Ты чего хочешь?». А полковник уже одурел, шары залил, только орёт: «Документы верните! Постреляю!». Он, понимаешь, куда-то казённые документы дел, а когда напился, испугался. Я ему: «Щас найду. В чём они были?». «В зелёной папке». Я девкам: найдите быстро любую зелёную папку! Взяли какую-то у начальника, принесли. Я ему издаля показываю: твоя, мол? Он бычится: «Подойди». Я: «Пистолет на стол положи, подойду». Он: «Не положу. Иди, а то стреляю». Я: «Тогда подними вверх». Он понял руку, я подошёл, сунул ему в рожу папку, а там уже дело техники – я же мастер спорта по вольной, понимаешь. Вот так! Ну, ещё по чуть-чуть?
– Дядя Давид, а с полковником-то что было?
– Стакан подвинь. Что? Нашлись документы. Он их перед тем, как пить пойти, под чемодан в нижней полке спрятал. И забыл. Будьте здоровы!
Глеб сверхусилием заставил себя сделать ещё один глоток. Но желудок замкнулся и отраву из пищевода в себя не пропускал.
– А ты чего не допил? Нет, так дело не пойдёт! Явное неуважение к народу! Пей! Мы люди, конечно, простые, без особых образований, но и тоже почёт любим.
– Да правду вам говорю: я уже несколько лет не пил.
– Лечился, что ли?
– Можно сказать. Это не гордость, а моя неполноценность, если хотите.
– Тогда уж хоть это допей. Мы и простим. А?
Бывалый подмигнул Глебу, наливая себе и Молодому уже по полному. «Простим» – это было ключом всей беседы. «Простим» – значит уже держим. Но за что? Выйти бы в туалет, но нельзя оставить плащ и пиджак на «прошарку»: Молодой не тронет, но он как кролик перед «дядей Давидом», тем более, у того в руках бутылка. Что ж, придётся терпеть до окончания застолья.
Проводники снова выпили и стали серьёзно закусывать.
– У нас как-то генерал в моём вагоне ехал. – Опять Молодой замер в собачьей стойке. – Важный из себя, понимаешь, с женой. Та тоже вся такая. Только сели, он мне сразу: подай, мол, чаю. А титан-то ещё холодный. Он как разорался: «Ты должен был за час до отхода поезда разжечь!». Орёт, аж на говно исходит. Ладно, думаю, ты у меня, чайку-то попьёшь, попьёшь.
Бывалый откинулся, пуговиц у рубашки не хватало, жирный смуглый живот, плотно заросший блестящим волосом, торчал наружу.
– Пошёл я к Ритке, взял у неё крутого кипятку, заварил два полстакана. Поссал в них до полного, сверху плюнул в каждый, потом сахару, лимон дольками, и – нате вам, пейте-с! До дна! До дна, понимаешь!
Молодой хохотал, подфыркивая и хлопая себя по коленям. А Давид Петрович склонился к Глебу:
– Мы люди простые.
– Я это уже понял.
– Тогда и далее понимай. Тебя на вокзале ограбили? В Новосибирске? А почему ты там заявление не подал? Почему в поезд сел?
– Так ты сам всё знаешь: я же транзитный. Что бы я там делал? Да ещё бы и ваш поезд с моими вещами ушёл.
– Это верно. Но и мы тебя без документов брать не должны.
– А билет? Он-то есть.
– Новые правила не изучал? Что он без ксивы-то?
Смех Молодого вдруг затих. Он тоже придвинулся и, не дыша, слушал.
– И что теперь из этого всего следует? – Глеб ногтём плющил по газете крошки.
– А следует из этого то, что по всем правилам и законам демократической России мы обязаны сдать тебя, понимаешь, на ближайшей станции.
– Но вы этого не сделаете.
– Не сделаем. Наверное.
– А почему не наверняка?
– А «наверняка» дорогого стоит.
У Глеба, в ситуациях, подобных этой, от затылка начинала закручиваться и медленно расползаться по всему телу не то, чтобы боль, а какая-то ноющая мелодия. Мысли при её появлении испуганно затихали, голова становилась звонко пустой, и из этой её пустоты мелодия пружинной спиралью ощупывала тело изнутри, ища выход спрессованному гневу:
– Говори.
– Ты пойми, мы же рискуем. Я, положим, всегда вывернусь, а он? Его-то по «тридцать третьей» без затей выпрут. И то, если ты с законом в ладах. В ладах? А? Это не наше, конечно, собачье дело... Короче, сотню надо.
Пружинка изнутри ударила по глазам – под потолком заплясали цветные пятна. Стерпеть. Стерпеть! Но от напряжения Глеб дал маху:
– Сотню чего?
Давид Петрович среагировал мгновенно:
– Как? Долларов, конечно. Да, их, проклятых. И каждому.
– Хорошо. По факту.
– Да ты что?! Так дела не делают. Сейчас давай, а то убежишь ещё чего. Сам знаешь, как бывает: вдруг жадность заест? И рискнуть захочется.
Он, уже не прячась, довольно подмигнул Молодому. А тот восхищённо внимал, учился, как нужно уметь зарабатывать прямо «по обстоятельствам»…
В купе смеркалось, за окном проползал однотонный, равнинный западносибирский пейзаж: поля, поля, поля, плотно перекрываемые лесополосой, изредка рвущейся пустынными автоматическими переездами с неизменными хуторками смотрителей. Сено, накошенное вдоль полотна, давно убрано в почерневшие стожки. Редкие вспышки яркой зелени озимых на общей серости. Хотя дождя не было весь день.
– Я тоже трус: деньги отдам, а вы меня сдадите.
– Да ты что? Ну! Мы на такое не пойдём. Тут доверять можно.
– Я уже это понял. Дай руку!
Молодой от неожиданности протянул ладонь. Глеб защёлкнул браслет:
– Эти часы как раз двести баксов стоят. Что «нет»?! Или ты хочешь, чтобы я при тебе деньги доставал? На выходе – я вам деньги, а вы мне часы. Всё. Расходимся. Спасибо за компанию. Что ты мне говорил? О снятии стресса? Заботливый.
Не готовый к такой скорости ответа Бывалый тоже встал. Хотел что-то сказать, но передумал. Очень медленно и картинно зачехлил нож, спрятал. Завернул в газету остатки хлеба и нетронутый перчик, ткнул свёрток на дно портфеля. Потом нахлобучил фуражку и, прихватив левой рукой вторую недопитую бутылку, бочком двинулся на выход. За ним, съёжившись, выскользнул, было, и Молодой, но тут же вернулся забрать со стола оставшуюся пустую.
Глеб сжал кулаки, несколько раз ударил затылком в стену: «Твари». А он-то купился на Малого! Вот тебе и сочувствие. Каково унижение: это у себя в Москве ты «кто-то» и с тобой профессура всегда за руку здоровается, и ребята из бывшего рижского ОМОНа лишь за один косой взгляд в твою сторону враз на уши поставят. И любого гостя в любой день ты можешь в Большой провести, и … а здесь: умыли. Да как лихо-то умыли: со страху ещё и этого дерьма нахлебался. В самом прямом смысле.
Глеб встал, дёрнул ручку и выглянул. По пустому коридору заметно прибывшая вода ходила мелкими волнами. Незакреплённая тамбурная дверь периодически глухо хлопала, но сквозняк не проветривал. Бессмысленно поглядев в натекающую от окон темноту, он вдруг почувствовал, как за сегодняшний день у него устало всё тело: ноги, спина, плечи и шея просто вопили об отдыхе. Задвинул засов, сдёрнул сверху сыроватый матрас, застелил плащом и лёг. «Да, генералы у них в поезде ездят. И кенгуру в клеточку. Твари».
В Бийск поезд почти не опоздал, полчаса от расписания – это не в счёт. Но в эти полчаса произошло маленькое чудо: в купе робко постучали, вскочивший Глеб даже не сразу сообразил, где он находится. Стук повторился, и в ещё отворяющего Глеба уткнулся Молодой. Проводник быстро защёлкнул за собой дверь и почти зашептал:
– Вы вставайте, скоро будет Бийск! Вот ваши часики. Красивые, а под водой они, правда, ходят? Вы берите вещи, ну, и идите в самое начало состава, а то в одиннадцатом вас Давид ждёт! Я ему скажу, что, мол, ещё ночью сбёг. Пусть поорёт. С перрона – махом в ментовку. Там ищите капитана Котова. Старшего следователя. Это мой дядька, ну, двоюродный. Ему скажите, что документы украли в поезде, в моём вагоне. Он тоже поорёт, но мне-то лепить ничего не станет! Давайте скоренько!
– А деньги?
– Нет. Не надо. Вас и так сделали. Я всю эту ночь не спал. Идите!
Как же иногда приятно ошибаться в людях! Глеб крепко сжал парню пальцы.
Прыгая с тяжёлым чемоданом в гремучих переходах, ему хотелось петь, и петь тирольским тенором! Знакомый мент – мент, который может из-за глухой стены протокольной проформы просто-напросто взглянуть на тебя не как на лопуха-«потерпевшего», портящего ему отчётность, а как на живого и готового на всяческие компромиссы человека! Всё-таки Господь не оставляет!
Бийское привокзальное отделение выглядело и пахло очень обыкновенно. И кабинет следователя Котова, что в самом конце коридора, тоже ничем особым не отличался: два стиснутых, ободранных и заваленных мусором стола, большой зелёный, ещё НКВДэшный сейф, на широком подоконнике пыльные автомобильный телевизор и китайский полуразобранный магнитофончик. Из-за жёлтого платяного шкафа углом торчала покрытая синим солдатским одеялом ментовская непродавляемая кровать. Сигаретный дым, одурев от зудящей лампы дневного света, слоями оседал и уплывал в маленькую форточку, устроенную внизу очень старой, заросшей неисчислимыми шелушащимися слоями краски, рамы. Бледное веснушчатое лицо не спавшего ночь человека над серой кипой рукописных и печатаных бумаг. Впрочем, в таком освещении все лица выглядели весьма бледно. В том числе и того пухлогубого новобранца на вертушке, совершенно придавленного бронежилетом и автоматом, с которым Глеб замучился объясняться, почему ему нужен именно Котов, а не Мышкин или Кобеленко, к примеру.
– Вы можете здесь в двух словах, но под запись: кто и когда, и при каких обстоятельствах. И кого подозреваете, и кто ваш враг или кредитор, или муж любовницы? И кто мог быть свидетелем? Если нет, то вот уже есть готовая форма, прочитайте и подпишите... Значит, он ко мне вас вот так и послал? То есть, как бы мне теперь с вами надо ещё и не по протоколу как-то завязаться? Ну, спасибо, задал племянничек задачу. Вы же сами видели: придурок. Но у него удивительное чутьё на людей. Божий дар. Хотя это не причина помогать вам... Не причина нарушать закон.
Котов встал, закинул сцепленные пальцами ладони за затылок и сладко потянулся со скруткой в обе стороны. Прямо за зарешёченным окном росла большая чёрная ель, нижними ветвями почти полностью перекрывающая для кабинета солнечный свет. В безопасной глубине колючей красавицы шла активная воробьиная жизнь, полная драк и восторгов. Котов стоял к Глебу спиной, пустая портупея неловко и косо обхватывала плечи, к локтю прилип фиолетовый фантик от карамели... Прошла минута, вторая... Где-то в коридоре раздался и тут же оборвался пьяный кричащий мат. Котов обернулся, болезненно поморщился:
– Я не знаю почему, но в нарушение всех правил отпускаю вас под честное слово до места назначения. Погодите радоваться. Оттуда вы сразу свяжетесь со мной и уже никуда – слышите? – никуда не денетесь, пока не восстановим ваши документы: там за вами одно дельце будет... Впрочем, человек вас сам найдёт. И ещё, ответьте мне на очень естественный, даже не для следователя, вопрос: почему вы в таком... московском, что ли, виде отдыхать едете? Это же горы.
Глеб посмотрел на свои уже давно не блестевшие туфли.
– Я говорил, что не турист. А... по семейным обстоятельствам.
– Хорошо. Не горячитесь, я тоже позавчера развёлся.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Тёмно-синий «жигулёнок», весело жужжа, скользил по узкой асфальтовой полосе, довольно крутыми галсами идущей на юг. С левой стороны плотно высились тополя, ещё совершенно зелёные, – и откуда только вдоль обочины под ними уже многие километры пронзительно золотилась узкая полоска опалой листвы? Справа, в плотных зарослях низких клёнов, лип и ранеток, пряталась, редко-редко вымелькивая розоватыми чешуйками, Катунь. Никаких гор не было и в помине, хотя бестолковый и неуютный Бийск миновали уже не менее часа. Глеб развалился поперёк заднего сиденья: за свои кровные можно чуток и побарствовать. Шофёр, выглядевший точно так же, как все частники мира, снял кепку с крепко сидящей на мощной кроткой шее, наголо выстриженной головы, выставил в открытое окно локоть сильной загорелой руки, и, кажется, совсем не смотрел, куда едет. Пощупав, было, общие темы, он скоро смирился с нежеланием пассажира исповедаться, и то включал-выключал своё радио, то насвистывал «маленьких лебедей». Или, как бы ни к кому и не обращаясь, сквозь золотые зубы комментировал мелькающие достопримечательности:
– Вот сейчас мы приближаемся к Сросткам... Это родина нашего великого земляка Василия Макаровича Шукшина... Богатая деревня... Вон там – музей... А эта горка, вон, с телевышкой, Пикет называется. Там каждый год Шукшинские чтения проводятся. Народу приезжает тьма. Отовсюду. Из Москвы Золотухин бывает. Он ведь тоже наш, алтайский. И из-за границы едут, с Америки, там, с Австралии. Все русские, конечно.
Мимо проплывали добротные усадьбы с палисадниками, из которых к дороге вывисали «золотые» шары и фиолетово-алые граммофончики мальв. Под огромными тополями сидели сонные тётки, рекламно разложив дары приближающейся осени: огурцы, помидоры, перцы, кислые ранние яблочки и мелкие дыньки-«колхозницы». У деревянного рыночка приткнулись три-четыре иномарки, городские туристы в чёрных очках и огромных шортах пили из пластиковых бутылок, жевали пахучие шашлыки. А над всем поднималась лысая сопка со стандартной железной телевышкой. На вершину которой вела довольно крутая дорожка.
Пикет, Шукшинские чтения... Глеб пару раз собирался побывать здесь: из Москвы в Сростки постоянно выезжала команда литературных зубров с обширной свитой. В эту писательскую довеску ему и предлагали вступить, как постоянному сотруднику «Современника» и «Москвы» – Глеб тогда выдавал для них и «Московского литератора» краткие прогнозы по экономике. Но, в связи с происходившей переменой «главных», трения и трещины в редакциях журналов требовали обязательного публичного обозначения – чей ты? за «старую гвардию» или со «свежими силами»? Это не вызывало азарта, более того, угнетало, так что, в конце концов, просто заставило перестать печататься в «толстушках». А затем и вообще печататься.
Зато удалось сохранить равно со всеми неактивно военные отношения. С надеждой на перспективы.
Но вот справа завздувались горки, прижимаясь к шоссе крутыми лесистыми боками. Глеб теперь не лежал, а, вытянув шею, жадно следил за быстро менявшейся панорамой. Там, где узость долины позволяла дороге хоть немного отступить от обрывистого берега, над рекой тянулись бесконечные, в один ряд, яблоневые и грушевые деревушки с не запоминаемыми на чужой слух названиями. Затяжной крутой поворот, и – они! Горы! Сразу же так много гор! Врывающаяся в приоткрытое стекло особая, присущая только высоте чистота воздуха, запахи хвои и самой земли заполняли лёгкие, покалывая сердце мятными иголками восторга. Сосны и ели, оголёнными корнями нависающие над поворотами дороги, гранитные короны утёсов, прогнутое ограждение пропастей вдоль всё круче завинчивающегося серпантина шоссейки, и заплетённые диким хмелем знаки предупреждений о камнепадах. Глеб оглянулся и обомлел: между двух нежно озолоченных предвечерьем горных громад, как на старинной японской картине, низко дрожало огромно-круглое, тёмно-красное солнце. А под ним лиловый туман прозрачно заполнял косые длинные тени над самой рекой, перекрытой стремительным подвесным мостиком. Дальний берег, вздувшийся зубчатой спиной уснувшего динозавра, с поднимающимися почти до вершин совершенно синими соснами, влажно оглаживался бледно-розовыми облаками. Облака медленно, как гигантские улитки, сползали вниз, цепляясь за распушённые кроны, а на их светящемся фоне двумя короткими чёрными чёрточками кружили орлы... Такое нужно бы увидеть в минуту смерти – как утешение: да, ты видел, ты познал это, ты обладал этим, и теперь уже ничего лучшего для тебя на Земле не будет... И не надо. Здесь был весь гётевский Фауст, с его безумной жаждой растворения в красоте, расщепления его ещё живого, с бешено бьющимся о рёбра сердцем, тела на атомы и фотоны в этом стечении гармонии пространства и времени: «Остановись, мгновенье!».
– А здесь и притормозим. Так надо: духам поклониться. А то не впустят.
«Жигулёнок» по косой пересёк дорогу и припарковался слева. Вышли. Вокруг все ветви тальников, черёмух и клёнов были плотно увешаны тысячами и тысячами маленьких разноцветных ленточек. В тёмной глубине густо заросшей прогнутыми ивами небольшой ложбинки виднелась каменная плотина, подпрудившая взятый в трубу источник. Рядом крутые ступени каменной же, с претензией на художественное знакомство с антикой, лестницы возводили к облезлому, давно закрытому павильону кафе сталинского ампира.
Глеб по скользким камням вслед за шофёром подобрался к воде. Черпнув в ладони, блаженно омыл лицо, шею, попил, снова умылся. Ледяная родниковая вода протекла по груди сквозь рубашку. Как хорошо! Но тут нога соскользнула, и он по щиколотку встал прямо в бассейн. Шофёр, с противоположной стороны набиравший пластиковую бутылку, златозубо рассмеялся:
– Обалденно! Я, можно сказать, только ради этого и подрядился. Здесь настоящая граница Горного Алтая, а не там, где КПП. Здесь всё решается для приезжающего: примут духи или нет. Вот, наш Бийск вроде и недалеко, но там так живёшь, а здесь иначе. И не вздумай смешивать.
– А то что будет?
– Всё что угодно. Вплоть до смерти. Или любви. Особой. Это же горы. Что тут непонятного?
– Объясните!
– А то ж, почему в горах травы и корни лечебные? А панты? Тут сила! Вот, скоро сам узнаешь, какая. Воды попил, теперь ленточку подвяжи. Духам-то. Слышь? Они закон дали, не нам его нарушать.
Какую бы ленточку? Глеб расслабил узел галстука, стянул его через голову:
– Пойдёт?
– Потянет. За такой они тебя точно под опеку возьмут: не от Кордена?
– От Версаче. И, серьёзно, без дураков теперь. Двинули? А то темновато.
Теперь Глеб сел вперёд. Разгорячённый подъёмом жигулёвский движок никак не прихватывал. Пришлось некоторое время «почиркаться», пока завелись и, наконец, вырулили на совершенно пустую трассу. Глеб давно перестал зажиматься от ожидания кого-то встречного из-за крутого поворота, да и скорость теперь не поднималась выше семидесяти: темнело по-горному быстро, и включенные фары сужали мир до тоннеля. А вскоре дорога и вовсе потеряла асфальт, пугающе зачернев в пыльной гравийной насыпи, на самом-то деле, не очень глубокими ямами.
– Я по молодости не верил. Сам понимаешь, пионерия другому учила. А потом, уже после дембеля, с ними столкнулся. И до сих пор не понимаю, почему жив... Долинка в горах есть, с озёрами. Красота. И там у шаманов местечко было, тоже такое, с тряпочками. Вот мы там и решили побалдеть. Пьяные, ну и бабы, всё, как надо... Дураки... Натащили сухача и подожгли эти вот ленты на дереве. Костёр огромный получился. Мы вокруг, слышь, пляшем. И вдруг ветер как дунет! Ниоткуда! И разом три человека загорелось. Факелы! Протрезвели все как один. Огонь сбиваем, валяем их по земле, собой кроем – и ни-ни! Горят, как бензином облитые... Двоих, парня и девку, так и не откачали... Потом, когда разбирались, поняли: это как раз те были, кто поджечь дерево больше всех хотели...
На крутом левом повороте фары выбелили столбики ограждения с провисшей между ними проволочкой. Под столбиками – пропасть метров двадцать и кипящая в темноте Катунь. Даже на малой скорости они чудом успели затормозить: за скальным угловым выступом, прямо посреди дороги стоял старенький «японец» с распахнутыми всеми четырьмя дверками. Бампер «шестёрки» почти ткнулся в бензобак «кариб».
– Вот гады!
– Что там?
– Да пьяные туристы катаются! Козлы пахучие! Ну, блин, ушибу!
Матерясь, шофёр вылез и, ссутулившись, пошёл в темноту, держа в левой, прижатой к бедру руке монтажку. Глеб двинулся за ним, весьма положительно оценивая на случай разборок его широкую спину. Сам-то уже лет десять как не бывал в спортзале и посему особых надежд на себя не возлагал. Когда они обогнули скалу, в глаза ударил свет мощных фар. В этом свете в их сторону бежал человек и что-то кричал. Шагах в десяти он упал, со всхлипом замолчав. Приподнялся и почти на четвереньках бросился к ограждению пропасти. Глеб не слышал выстрелов – видимо, пистолет был с глушителем, но слишком знакомый посвист пуль заставил его присесть.
– Назад! Назад! Стреляют! – что было сил заорал он и, пригнувшись, отскочил к скальной стене. Шофёр стоял на свету со своей дурацкой монтажкой и широко раскрытым ртом. Отжавшись от камня, Глеб выбросился назад на середину дороги и толкнул его. Но вес был слишком различен – он упал сам, и уже лёжа, попытался сбить подсечкой. Снова пару раз очень характерно присвистнуло, и шофёр, наконец, ожил: так же плотно прижимая к бедру железяку, он удивительно быстро и бесшумно побежал к своей машине. Глеб с нижнего старта рванул вдогонку, но всё равно не успел. На этот раз «жигулёнок» завёлся просто чудесно и полным газом дал задний ход. Схватившись за бампер, Глебу удалось пробежать метров пятьдесят и на этом расстаться. Машина исчезла, выключив габаритки, так что если бы по ней и стреляли, то только на звук.
Из любых положений нужно всегда выходить только наверх. И Глеб на всех четырёх конечностях быстро-быстро пополз по осыпи крупно колотого щебня и острых скользких валунов. Кажется, никаких иных звуков, кроме собственных ста двадцати ударов в минуту, нигде не слышалось, но опыт есть опыт, и он взбирался и взбирался, рискуя что-нибудь сломать или просто задохнуться. Вот кончились оголённые камни, теперь уже можно было хвататься руками за колкие смолистые ветви. Но эти же ветви прикрыли его, когда снизу замелькали фонарики. Там тоже кто-то шумно полез вверх, и новая порция адреналина мгновенно перешла в мышечную энергию – Глеб почти бежал к близкой уже вершине. «Какая ночь! Какая чудная ночь: ничего никому не видно! Ни-че-го! Но, главное всё же, никому!». Пиджак зацепился за сучок, из-под ног зацокал щебень. Сразу вокруг заметался свет, и по стволу сладострастно чмокнуло. Эти гады взбирались гораздо быстрее его! Глеб закосил угол своего полубега и оказался на заросшем мелким сосняком узком гребне одновременно со своими преследователями, но на добрую сотню метров левее, так что они не увидели его на фоне луны. Зато он смотрел на метания их фонарей, слушал лёгкие шорохи натренированных шагов, и изо всех сил старался не закашляться.
Один. Два. Три… Двое преследователей стали спускаться вниз по противоположному склону, а третий выключил свет и остался наверху. Глеб зажал дрожащие ладони подмышками и присел. Сердце било так, что губы обжигало. Задерживаться долго тоже нельзя: те ребята не будут далеко искать и скоро вернутся. Хороший индеец – убегающий индеец, если он, конечно, уже не мёртвый. Вот только бы бежать в нужную сторону: пятнышки фонарей внизу то появлялись, то терялись за неплотными сосновыми кронами. Спустившиеся преследователи разделились, один пошёл влево в верховье ложбины, другой уходил направо вниз. Появлялся малюсенький шанс: очень, ну очень тихо спуститься и проскочить на противоположную гору между ними. В чудесных своих, таких лёгких, таких лакированных итальянских туфлях! Глеб сжался, чтобы привстать, и обомлел: прямо на него бесшумно шёл человек. Камуфляжный костюм, короткий автомат, белые кроссовки – полный набор джентльмена удачи. Автоматчик двигался очень плавно, словно во сне. Казалось, он более вслушивается, нежели всматривается в окружающее его лунное свечение. Ближе, ближе. Он же не мог, не должен был не заметить сидящего в неудобной позе прямо под его ногами Глеба! Но не заметил...
Когда автоматчик был уже не менее чем за полторы сотни шагов за спиной, к Глебу вернулась способность удивительно быстро и рачительно мыслить: «Да это же он, чайник в жёлтом поясе, на энергетике охотился! Это ж он меня диафрагмой ловил! Как летучая мышь муху! И как в самом дешманском кино... И я тоже как в кино. Тоже герой, даже штаны сухие. Да, парень, заигрался. Зря ты «Кровавый спорт» пять раз смотрел. Явно не Ван Дам. А я вот сейчас как вам дам!». И Глеб побежал вниз. Простенько так – мелкими-мелкими шажочками, между шелушащимися стволами сосен и колючими веточками реденького шиповника, воздушно перепрыгивая через вешними токами вымытые из-под дёрна валуны, – он ни разу ничего не зацепил, не толкнул, даже ничем не прошуршал!
С маху пролетев влажную папоротниковую ложбинку, Глеб стал, согнувшись пополам, карабкаться вверх. Очень вовремя подошло второе дыхание! Ага, вот теперь-то и можно было б, как в школе, посоревноваться по пересечённой местности. Если договориться о запрете на применение оружия...
Но шутить он смог только уже под утро, когда, на этом самом втором дыхании, отмахал не меньше десяти километров. А если посчитать всё по-честному, сложив подъёмы и спуски, – все двадцать пять... Откинувшись на недавно вывернутое с корнем дерево, Глеб расслабленно наблюдал, как снизу к нему подбирался густой туман. Как вскипающее молоко. Небо светлело, и в его разбелённой синеве, прощаясь, слабо подрагивала Венера. Несмотря на свежесть, страшно захотелось спать. И чего-нибудь пожевать. Повернувшись на бок, он приподнял воротничок пиджака, и, поджав к животу локти и колени, разом заснул. Плотный туман, заполненный птичьими пересвистами и шорохом мышиных перебежек, вздувшись, охватил собой всё и покрыл боли, тревоги и нужды мягкими, бессвязными обрывками воспоминаний, которые легко трансформировались в бесконечную цепочку приятно послушных образов.
Разбудил его бурундучок. Зверёк долго бегал вокруг, устрашающе цокая и раздувая хвост: человек спал прямо на его кладовочке с припасёнными орешками. Убедившись в напрасности усилий прогнать чужака угрозами, возмущённый бурундук перешёл к более решительным действиям, начав скакать по нахалу вперёд-назад. Это наконец-то подействовало. Глеб подёргал плечом, поёжился, попытался отмахнуться рукой, и проснулся. Они несколько секунд напряжённо смотрели друг другу в глаза. «Ты кто? Чей холоп будешь?». От сипло шипящего голоса зверёк заскочил на ближнюю кривую сосёнку и в ответ что-то пронзительно проверещал. «Не понял, чего тебе?». Глеб встал, закинул на затылок руки и сладко потянулся. И тут же присел. Хотя солнце вовсю светило и даже немножко пригревало, но тревоги-то никто не отменял. Стоило бы вначале оглядеться. Бурундук опять зацокал и стал спускаться, угрожая рукопашной. Нет, раз зверёк не боится, значит, поблизости больше никого нет. Не должно быть, по крайней мере. «Чего тебе? Можешь по-человечески сказать? А нет, так и не приставай!». Развязав шнурки, освободил ноги и удивился: стопы от щиколоток жутко распухли, и было непонятно, как они вообще только что умещались в туфлях? Пошевелил пальцами и поморщился – больно. Надо бы их в холодную воду. В воду. А где эта вода? Он вчера прибыл оттуда. Или оттуда? Примерно так. Значит там и Катунь, и дорога. Только вот тащиться назад, опять по тем же горкам, очень, честно говоря, не хотелось. Неужели поблизости не будет какого-нибудь ручейка или ещё чего-нибудь... такого? Спросить было не у кого, даже бурундук убежал, наверно, не вынес запаха подсыхающих носок. В любом случае нужно идти. Просто идти по ложбинке вниз, и, снижаясь, она рано или поздно приведёт к воде. А где вода – там и люди. А где люди – там и еда. Ну, или пуля... Нет, еда всё же лучше.
С охами и ахами обувшись, он, прихрамывая на обе ноги, поплёлся вниз по жёсткой, короткой, ярко-зелёной траве, ещё сырой от недавно вознёсшегося тумана, выглядывая что-нибудь съедобное. Увы, как печально, что дети и внуки Лота после потопа перестали быть травоядными, хотя так и не переродились окончательно в хищников. Ни то ни сё, это даже бурундуку известно. Вот теперь и думай как быть: у елей кончики веток уже несъедобны – не весна, а тот наглый цокало убежал. Впрочем, в нём мяса было грамм десять. А почему здесь нет никаких ягод? И пицца не растёт, или откуда она, вообще-то, берётся?
Ложбинка, по которой он шёл, столкнулась с двумя такими же, или чуть-чуть меньшими, и, образовав с ними круглый цирк, кончилась ничем. Пришлось опять лезть по крутому подъёму. В разноцветных лишайниках и жирных катушках заячьей капусты, облеплявших серо-рыже-крапчатые скальные обнажения, сидели краснокрылые кузнечики, неожиданно выпрыгивавшие прямо из под рук и ног, и самодовольными красивыми дугами отлетавшие далеко в стороны. Когда до вершины оставался десяток самых невозможных по своей крутизне метров, прямо на голову Глебу посыпались мелкие камешки. Он запрокинул лицо: сверху на него выставилась противная козлиная морда. Коза мотнула бородой и опять затопала передней ногой, осыпая пыльную кремниевую мелочь. «Ах, ты мерзкая! Вот я тебя сейчас на шашлык! Или нет, шашлык из баранины. А тебя на... лагман, что ли?». Домашняя коза внушала надежду. Ну, пусть она ушла от дома на пять километров, ну, пусть на семь. Семь, пожалуй, многовато, пусть лучше пять. Но по дороге она должна не только есть, но ещё и пить. Иначе молока не даст. А если она мясная? Или пуховая? Всё равно, пить должна.
Здесь, на гребне, немного обдувало, но и солнце припекало покрепче. Накинув пиджак на голову и завязав рукава сзади, Глеб очень неспешно повыбирал направление. Даже пять козлиных километров пройти в горах не так-то просто, это он вчера сгоряча намотал столько, а сегодня-то такого стимула уже не было. Пока не было.
По кругу застывшими волнами первобытного океана дыбились горные гряды. Зелёные, однобоко по северным склонам обросшие лесом, отдаляясь, на три стороны они бледнели, а на востоке, нарушая законы линейной перспективы, не только не уменьшались, но, наоборот, становились всё массивнее. Там их контуры обострялись нервными и грозными зубцами. Эх, в другое бы время и в другом состоянии Глеб пел бы и ахал, кидая в воздух чепчик, но сейчас ему хотелось только одного – пить. Пить и пить…
Через три часа он стоял точно на такой же, но более прокалённой солнцем вершине. И лишь ещё через два, наконец, увидел в узкой расщелинке меж трёх небольших сосёнок грязное тёмное пятно, покрытое неисчислимым множеством белых бабочек. Если б это не оказалось родничком, то Глеб через минуту окончательно бы высох и умер. И лёгкий ветерок долго бы потом гонял по камням его потрескавшуюся шкурку со следами стоически пережитых мук на месте бывшего лица. Однако это был родничок! Прямо промеж не сумевших протиснуться в камень корневищ образовалась естественная выемка, заполненная жидкой грязью и плотно покрытая трепещущими капустницами. Сотни и сотни белых подрагивающих крылышек, сотни и сотни жаждой раскрученных хоботков. И если нежно растолкать ничего не боящихся насекомых, то можно было спить отстоявшуюся сверху воду. Получалось не более трёх-пяти ложек, но, подождав пару минут, можно было всосать ещё. И ещё...
Через полчаса появилось первое желание не только пить. Но, например, оглядеться. Гм. Вокруг всё было истоптано козьими копытцами. Как и сама лужица. Глеб ощупал макушку: нет, рожки ещё не прорезались.
Сложно, очень сложно устроен человек. Вот до такой глубины и дедушка Фрейд не докапывался: жажда-жажда-жажда! В ней истинный корень всех инстинктов. Пол – ничто, жажда – всё! А за ней, и сразу бы, жратва. Но вот что за поганая лужа – ни умыться, ни взять с собой. Аж уходить страшно... Спустившись в очередную долинку, Глеб наткнулся на тропку. Отличная коровья дорожка, разветвляясь и сходясь, обязательно выводила же в какую-нибудь деревню: к людям, хлебу, молоку, яйцам и сметане. Уж картошка-то наверняка там есть!
С ботинками через плечо, с пиджаком на голове, в рубашке местами навыпуск, он торопливо перешагивал подсохшие кизяковые лепёхи, и любил, любил человечество, с некоторой надеждой на взаимность. И ещё благодарил духов, что те не забыли его щедрый подарок – галстук был, действительно, итальянским.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вначале послышался живительный шум. Оказывается, за зарослями акации тропинка разбегалась на несколько рукавов, разведёнными террасками тянувшихся вдоль пологого берега. Неширокая, шагов в пятнадцать, речка рыжинками искрилась под ставшим вдруг таким ласковым солнышком. Прежде всего Глеб, встав на колени, жадно, до бульканья в животе, напился из ладоней. Умыл лицо, шею. Ещё раз попил, и огляделся. Шумливая речушка, по дну и берегам широко, с запасом на паводок, выложенная разнокалиберными камнями, стремительно стекала почти по прямой. Этот, правый её берег представлял собой то сужающуюся, то распахивающуюся весёлую лужайку, с под корень выщипанной скотом травой. Зато крутой левый был северным, то есть лесным. На нём, всего в каких-то двадцати метрах, Глеб к своему восторгу узнал густые кусты смородины. Еда! Витамины! Он оставил на дорожке свои туфли, положил сверху пиджак, засучил брюки и пошёл, пошёл по камням, и иной раз мимо, к самым чудным на свете растениям. Вода, вроде бы и неглубокая, но за счёт скорости давила так, что буруны мочили брюки выше колен.
Увы, смородина оказалась красной. Её такие великолепные, такие играющие на солнце рубиновыми проблесками полновесные гроздья были непередаваемо кислы. Только из принципа он заглотил пару горсточек, когда вдруг увидел, как на том берегу, где остались ботинки, появились дети.
– Эй! Ребята! Эй! Стойте! Куда же вы?! – Он почти что бежал по проклятым камням поперёк потока, то балансируя, то призывно размахивая руками. Два совсем малюсеньких мальчика и девчонка чуть постарше, разинув щербатые рты, некоторое время смотрели на него, а потом, оценив сокращающееся расстояние, бросились наутёк, мелькая голыми пятками. Эх, малышня! Что ж вы, он только-то хотел спросить… Ну, да всё равно, встреча означала, что деревня где-то совсем, совсем уже рядом. Заправив по возможности рубашку, пригладив мокрыми ладонями волосы, Глеб стал обуваться, но обнаружил, что носки утеряны. А без носок туфли на распухшие мокрые ступни не надевались. Чтобы не расстраиваться, он даже не стал разглядывать свой пиджак, а просто завернул в него обувь и споро пошагал за убежавшей детворой.
За первым же поворотом начиналось картофельное поле, огороженное невысоким частоколом. А чуть дальше из-за зарослей черёмухи гостеприимно желтел большой крашеный дом с высоким зелёным крыльцом и с привязанной к этому крыльцу верховой лошадью. «Стоило дураку за кислицей лазить! В двух шагах-то. И ведь запросто мог бы поскользнуться, и – раз затылком о камень! А жалко: именно нынче я так честно заслуживаю тепло и ласку. Я столько перестрадал, что уже пора бы им тут выходить на крыльцо с хлебом и солью».
На крыльцо действительно вышла старуха, судя по медному круглому лицу, местной национальности.
– Здравствуйте! – От неожиданно подступившего к горлу волнения Глеб пискнул и, попытавшись чуть поклониться, едва не завалился. – Эта деревня как называется?
Бабка молча посмотрела в него своими совершенно волосяной ширины трещинками-глазами. «И что? Разве можно такими что-нибудь увидеть? Это даже не щёлки, это... не знаю что. Я сам не ариец, но нельзя же так».
– Здравствуйте, бабушка! – повторил он. – Это что за деревня? Где я?
– Сын спит.
– И что?
– Спит. Приехал с поля. Эвон, даже конь здеся.
– Хорошо. Пусть спит. Как ваша деревня называется?
– А ты от него чо хотел?
– Спасибо, бабуля. Теперь уже ничего.
Судя по всему, она не могла даже поверить, что из леса может выйти человек, не знающий, куда он забрёл. Она просто этого не понимала. Забавно, если б на его месте оказался бы негр. Молодой, двухметровый негр. Или вождь сиу в праздничном наряде из крашеных орлиных перьев. А ничего! Им бы тоже ответили: «Сын спит. Приехал с поля и спит. Хао! Я всё сказала». На ступеньках следующего дома тоже сидела старая алтайка. Глеб молча пробрёл мимо, даже не пытаясь вступать в переговоры с этим не шевельнувшимся на его экзотическую внешность сфинксом. Впереди вдоль речушки вольно раскинулось ещё десять-двенадцать дворов, где-нибудь да сидит же старик!
Третий дом был особенный. Весь оплетённый хмелем, он немного углубился к реке, отгородившись от улицы не столько забором, сколько разросшимся шиповником. Калитки к нему вроде как и вовсе не было, зато посреди огорода возвышалось странное сооружение. Оно напоминало гигантский остов полуразобранной юрты: восемь грубо отёсанных пятиметровых столбов, соединённых по верхам такими же столбами-перекладинами. На перекладинах висели цепи, канаты, шест и пара самодельных брезентовых боксёрских груш. Рядом турник и ещё какие-то экзотические деревянные снаряды для непонятно каких спортивных усилий. Турник посреди картофеля и тыкв – это могло означать только одно...
Из-за дома с маленькой сапёрной лопаткой в руке появился огромный мужик в узких плавках и в выцветшей до серости пограничной шляпе. Удивлённо посмотрел на пришельца.
– Семёнов... Семёнов! – Глеб уронил пиджак с завёрнутыми в него ботинками, шагнул, вытянув вперёд обе руки и, страшно оскалив зубы, захрипел, падая прямо на изгородь...
Хорошо лежать на расстеленном прямо по полу толстенном старом спальнике, хорошо чувствовать себя умытым и переодетым в чьё-то свободное трико. Хорошо слушать лёгкое урчание сытого живота... Вот так неожиданно Глеб дошёл туда, куда не доехал: Семёнов был старинным другом и соратником старшего брата по начинанию советского каратэ. В родительском доме на видном месте висела большая подписанная фотография: шесть человек – шесть мастеров – шесть разошедшихся судеб. Одного уже нет в живых. Один учил за кордоном. Один до сих пор не мог никак выйти на свободу. Один... Один... И один вот здесь, в полной тишине сажает капусту... За окнами яблони покачивали тяжелеющими от вызревающих плодов ветвями, и солнечные зайчики прыгали по всему полу и по стенам, оклеенным тёмно-красными обоями. Было очень, очень тихо. И хорошо… Зайчики... Потом пошла волчица, лизнула в лицо. Глеб засмеялся. Он был теперь маленьким ребёнком. Маленьким и лёгким Маугли. А рядом падали золотые яблоки. И волчица, прилегши у входа, внимательно смотрела на него тоже золотыми мудрыми глазами...
Проснувшись, он, некоторое время не открывая глаз, разбирал, раскладывал по разные стороны сон и явь. Картинки делились неохотно, попадались и без точного определения, равно безумные и правдивые. Всё так, но стреляли по нему точно! И точно – ни за что! Глеб вскочил и, покачиваясь от удара прихлынувшей в голову крови, пошёл на выход.
На нагретом солнцем крыльце, спиной к нему сидел бритоголовый Семёнов и огромной ладонью гладил такую же бритую голову девятилетнего сына. Перед ними на вытоптанной песочно-щебнистой площадке разом отжимались четыре молоденькие девушки с одинаково короткими причёсками. И вообще, вначале они казались Глебу неразличимыми в принципе. Пятая, отличавшаяся лишь тем, что немного постарше, ходила между ними и громко считала: «Иц, ни, сан, джи...». Семёнов, не оборачиваясь, и даже не меняя ритма поглаживания сыновней головы, спросил:
– Как? Выспался?
– А сколько я?
– Спал? Почти сутки.
– Ничего не помню. Полный провал.
– И хорошо. Так и надо.
– Пустота внутри.
– Это от глубокого расслабления. Мы тут над тобой посидели. Помедитировали. Чтобы ты как следует отдохнул.
– И этого не помню.
– Ямэ! Всё! Сели растягиваться.
Семёнов поднялся во весь свой гренадёрский рост, повернулся к Глебу, стоявшему на две ступени выше, и улыбнулся лицо в лицо:
– Да ты не жмись. Самое страшное теперь позади. Но как они тебя ко мне вывели! Неужели галстук такой дорогой был?
У Глеба глаза полезли на лоб.
– Я же говорю: помедитировали. Так что и про духов немного знаем.
Семёнов посмотрел на небо. И снова жёсткий приказ на площадку:
– Встали в киба. Дышим. Аня, отпусти диафрагму! Дышим!
Глебу:
– Сейчас чайку попьём. Баньку к вечеру девочки протопят. Попаримся. Чтобы тебе и тело тоже освободить. Голову-то промыли, чуешь, страха нет?
– Чую. И это страшно. Ведь заведись движок там, у источника, сразу, мы бы проехали, ничего не увидев. Ведь как раз ровно три минуты чиркались. И проскочили бы до стрельбы.
– Это уж как звёзды решат. Мы только исполнители.
И опять девушкам:
– Всё до ночи. Только на горку и назад. Бегом.
По мнению Глеба, девушки не поняли условности приказа «бегом», и действительно, одна за другой вразношку перемахнув изгородь, трусцой побежали в гору. В такую же «горку» он вчера выползал больше часа! Ладно. Его это не касается. В голове бродил лёгкий звон, и к тому же начали понемногу отходить онемевшие ладони. Чесались страшно.
– Ты, слышь, не стесняйся, входи в жизнь. Вон там по дорожке пройди к реке, умойся. Лучше окунись три раза с головой. Нет? Зря, духи это любят, а ты им должник. Шучу. А там туалет. Валька уже чайник поставил. Жена, правда, сегодня с утра в городе. Придётся без лепёшек обойтись. Девчонки-то у меня на режиме, я их сушу, к кухне не допускаю. Готовимся к поездке: если ничего не сорвётся, в ноябре на Тайвань повезу. Побьёмся с китаёзами. Ну, иди, иди так, без полотенца!
Глеб через спортивную площадку, меж морковных гряд, прошёл к нижнему концу огорода, оттолкнул косую калитку. Сразу за оградой начинался разреженный сосновый бор, по которому протекала его знакомая речушка. К ней через сырые, усыпанные бурой хвоей и шишками мшаники сводила аккуратно выложенная плоскими камнями тропка. По ним, как по ступеням, он осторожно спустился к взбудораженным мелководным поворотом шумным струям. Ледяная вода через кожу проникала насквозь, изнутри омывая глазные яблоки, гортань, лёгкие, и, охладив позвоночник, стекала вниз сквозь диафрагму... Запах прокалённых солнцем сосен, ровный шум торопыжной речки… И горы, острые горы, поросшие таёжкой в проплешинах каменных осыпей... Малюсенькая деревня с большим кладбищем... Да неужели здесь можно жить постоянно?
На светлой, в два окна, кухне за самодельным столом из гладко выструганных розовых кедровых досок уже сидели Семёнов и его меньшая копия Валька. Наверное, отец и сын не расставались в принципе. В закопченном, когда-то белом эмалированном чайнике напаривался сложный сбор каких-то трав. Нос явно выделял только чабрец и мяту. Большую часть стола занимала гора неровно порезанного, подзасохшего чёрного хлеба, жерлом вулкана которой сияла керамическая миска, полная тягуче-мутного, пьянящего земляной щедростью мёда... Кроме этого стола и двух неудобных скамеек в доме, состоявшем из кухни и трёх разной величины комнат, похоже, вообще не было иной мебели.
– И это тоже не стол. Это, когда у нас старшая родилась, я ей такую подставку под кроватку сделал. Зимой по полу сильно дуло. Я ж тогда от властей скрывался. Помнишь, как нас, инструкторов каратэ, сажали? Я едва на военный завод успел заскочить: пока ко мне группа захвата ехала, свои предупредили. Там, на заводе, почти год и прожил – замдиректора мой должник, его сынок у меня в разведке служил, вместе в Сирии повоевали. А у них на «воензоне» собственная служба безопасности, вот гэбэшники и не могли меня оттуда выцарапать. А потом я беременную жену прямо из больницы украл и сюда свалил. Помогли, домик вот поставил, баньку. Так и привязались... Пару раз, было, дёргался в спорт вернуться, а куда? К кому? СССР теперь нет, значит, и сборных нет. К уголовке я не пойду, да они особо и не зовут. Хотя, конечно, есть несколько учеников в «авторитетах». Но я их, слышь, просто дою, когда совсем невмоготу. Вот и сейчас это они на поездку «спонсорство» пообещали.
– А кто эти девушки?
– М-м. Тебе что, мёд не нравится? Тогда прямо ложкой! Без кокетства. А девчонки у меня класс: все студентки, все отличницы – это условие сборной. Тебе жениться не жмёт? Ну, тогда походи холостым. Иногда тоже полезно. Ибо я их этикету бусидо учу строго: прежде чем врезать, они кланяются.
– Предупреждение принято. Только я и так нынче пугливый... Ты только скажи: а кого там, на повороте? Куда я влип? Чему свидетель?
Семёнов наклонился к сыну, легонько столкнул его с лавки:
– Валька, быстро баню разжигать. Давай, давай, тут взрослым пошептаться нужно. Вперёд, пехота!
Валька обиженно посмотрел на отца, осуждающе на Глеба, вздохнул, но промолчал. Чувствовалась дрессировка. Только уже за дверью, обуваясь, что-то пробурчал о том, как ему это всё уже надоело – и баня, и гости.
– Лучше вам где-нибудь по дороге колесо бы проколоть. Покачали бы, плечевой пояс поразвивали. Полезно. Но ладно, со звёздами не поиграешь. И ещё беда: здесь тебе не Москва, здесь все всё друг про друга знают. Ты вчера ещё только в деревню с той стороны входил, а ко мне с этой уже соседка прибежала: «У вас гости, они молочка не купят?». Так вот и живём. А попал ты, брат, к самой кульминации педагогического процесса: это местных жителей учили покорности. У нас в позапрошлом году новый главврач на санэпидстанцию сверху был спущен. Спущен за упрямство. Но он и тут не исправился. А без его печати нигде никому ни бычка продать, ни сметанки. Ни минеральной водички из скважинки добыть, ни водочки липовой произвести. Вот на водочке с ним и споткнулись. Пока он за тухлятину гонял, так, мелочи случались. Пару раз побили, гараж для понтов поджигали. А вот за алкоголь уже взялись круто. Для начала дочку прямо из школы забрали, сутки на машине катали. Так, просто катали. Я тогда вмешался. Но и мне дали понять, кто есть кто. Я, конечно, герой, ордена и медали в наличии, но с системой я не бьюсь. Принципиально. Я солдат, а не революционер. Чуешь разницу? Самое опасное, что за ним народец потянулся. Вроде как лидера увидели. Робина Гуда. Вот позавчера и... Система защищается.
– Да-да-да. Я уже понимаю, ну, начинаю уже понимать: тут у вас деревня. Все всё знают, бычков на мясо сдают, коровок.
– Коровок не сдают. Пока они доятся, по крайней мере.
– Этого мы в Москве, сам видишь, не различаем. И ещё не понимаем, почему ваши деревенские хлопчики с автоматами так запросто ходят? То есть – полный привет! – идёт себе пацан, в носу шпилькой от гранаты ковыряет. Да-да, чекой, конечно! То ли коров так теперь пасут, то ли это местная национальная одежда. Чисто «алтайская сельская»: камуфляж и штурмовой автомат. А тут москвичок: «Здрасте, я, извините, по нужде вышел». Штанцы, вот, снять ещё не успел. И что, мне теперь так в мокрых и бегать?
– Ты ведь ко мне пришёл? Тогда слушай и слушайся. Ты мой гость, я за тебя отвечаю. «В натуре», как «эти» говорят. А чтобы я мог действительно отвечать, ты, слышь, во-первых, успокойся. Во-вторых, ещё раз успокойся. Твои штанцы уже постирали. И рубашечку. И ботиночки почистили. Пусть пока это всё здесь полежит. А я тебя завтра на кордон к леснику отведу. Это не то, чтобы спрятать, нет, это такое святое место, там разборок не бывает. Пусть всё утрясётся. Чтоб твои вещички тебе же ещё пригодились.
– Этот гад, шофёр, мой чемодан увёз. А там вся моя жизнь за последние годы. И не моя только.
– Найдём твоего водилу.
– Ты правильно пойми: пусть даже все шмотки возьмёт.
– Я же сказал, позвоним ребятам, что извоз держат. Не робей.
Такой бани Глеб не смог бы даже придумать. Высокий сруб, тщательно обмазанный глиной, перед ним большая дощатая площадка со скамейками и бочками, к которой через поленницу перевешивались яблоневые ветви – внешне ничто «ничего такого» не предвещало. Вся суть пряталась в процессе. Достаточно вместительная, чтобы в неё сразу входило пять-шесть человек, баня копила и держала такой жар, что нельзя было не то что говорить, но даже глубоко дышать, не обжигая движимым воздухом себя или соседа. Крестик пришлось всё время держать во рту, хорошо, что не цепочке, а на шнурке. Семёнов лично загонял всех на полог, и, не отходя от дверей, «поддавал». Как он сам при этом стоял, не сгибаясь, под ударами не шипящего – свистящего! – по-над грудой чёрных вулканических камней невидимого пара, было необъяснимо. Когда после нескольких добавочек покорный народ «доходил», двери милостиво отворялись, и вместе с белым облаком на улицу вылетали бордово-красные бездыханные тела с выпученными красными же глазами и наперегонки мчались к реке. А на берегу опять уже возвышался неведомо как появившийся там Семёнов. Теперь предстояло, схватившись за камень покрупнее, добровольно ложиться на дно зимой и летом шестиградусной реки, да так, чтобы окатывало с головой. Все были в купальниках, и Глеб немного стеснялся своих модных, в мелкую полоску и с пуговками семейных трусов, которые то прилипали к потному телу, то сносились течением. Шок от первого погружения оказался подобен первому детскому визиту к зубному. Всё. Всё! Такого больше не надо! Хватит, помылся. Но садист Семёнов только ухмылялся, и две милые, но очень сильные девушки под руки почти вели в парилку. Там Глеб едва успевал зажать губами крест и замереть в позе, в которой его заставал первый «ковшичек»... После третьего-четвёртого поддавания наступала недолгая бездыханная тишина, и вот он уже сам, без понуканий, нырял под воду и добровольно наслаждался упругими струями с недалёких ледников... А с третьего раза баня уже не пробивала. Наверно остыла? Но печь всё так же пылала, камни всё так же шипели и свистели прозрачным жаром. Впрочем, и вода согрелась. В реке Глебу показали углублённое место между огромными валунами, куда можно было, осторожно пробравшись по острым изломам дна, лечь и отдаться естественному вибромассажу. Отражаемые валунами струи сталкивались, упруго боролись между собой и растрясали всё тело, с силой разделяя расслабленную паром плоть не просто на отдельные мышцы, а даже на конкретные волокна и связки.
– А там у меня родник, откуда воду пьём. Поди, посмотри, как золото из земли выходит. Отсюда двенадцать километров вверх лагерь был до войны. Маленький, человек тридцать зэков да шесть охранников. Мыли потихоньку. Потом все вымерли. Зараза какая-то. Местные считали, что они медведя-хозяина убили. Так, слышь, двадцать пять лет на том месте и стояли только номерные могилки. А в семьдесят шестом вдруг две машины со спецами прикатили. Одну могилу вскрыли, что-то достали и укатили. Я думаю там всё золото, что артель намыла, и лежало до поры. Просто охранники всех потравили нафиг. Сколько в ту пору человек-то стоил? Хотя сегодня и того меньше.
Они снова сидели на кухне вокруг чайника. Семёнов, гора горой, спиной в угол, рядом, топыря локти, грыз сушёную дыню Валька. На одной скамейке с хозяином – гость. А напротив каким-то невероятным способом поместилось сразу все пять абсолютно безгласных девушек. Причём, худенькой была только старшая. Распаренные и прокалённые тела приобрели очень забавную раскраску: белые пятнышки с розовыми окантовками. Как шкуры у жирафов. Чайник допивали уже второй, и высушенные тела понемногу заново насыщались водой, постепенно приобретая вес. Но вес этот всё равно оставался недостаточным, чтобы двигаться, не опасаясь покинуть эту Землю.
– Мы с твоим братом всегда конкурировали. Он же из бокса, а я из самбо. И всегда, как только получалось, и сами сходились, и учеников стравливали. Тогда ведь в контакт не очень-то можно было. Но бились, всё равно. Где случалось, азартно, не глядя на потери. Это потом понимание каратэ как искусства, как философии пришло... Мне повезло, что я Учителя обрёл... Он тридцать лет в Саянах живёт. Раз в год спускается и в условленном месте меня неделю поджидает. Если я в то время не могу, опять уходит. Но в медитации мы всё время встречаемся. Сейчас мне уже плевать, какой стиль единоборства. Исходим из правил данного соревнования. Даю шотокан как базу, а сверх всё индивидуально. Стиль – это личность. Я сам мой стиль. Правильно говорю? А? Ребёнок на отца не насилием похож... Так, барышни, всё, всем спать! Ты не удивляйся, что днём ложатся: сейчас луна большая. Мы каждую ночь на горку бегаем тренироваться. На энергетике. Спать до луны!
Глеб смотрел как девушки, словно малые дети, разом послушно встали, собрали посуду и неслышно вышли. А Анюта ещё успела смахнуть полотенцем со стола крошки. Валька вдруг спросился:
– Пап, а можно, я с вами не пойду? Ночью? Мы на сейчас с ребятами за ягодой по ту сторону сговорились. За кислицей. Можно?
– Можно. Но тогда перед сном отжиматься.
– Ос-с, сенсэй! – Мальчик серьёзно поклонился, разведя широко в стороны кулачки, и вприпрыжку выскочил.
Семёнов ухмыльнулся:
– Чемпион растёт. По фехтованию. Ты как, ничего? Вроде что сказать мне хотел? Или показалось?
– Хотел. Ночью тот невежа с автоматом тоже с закрытыми глазами меня искал. На энергетике.
– И что? Говори мне в лицо, я же солдат.
– Это... не твой ученик?
– Мой.
– Плохой ученик... И ты же говорил, что с блататой не работаешь?
– Это не блатата. Это охрана Хозяина. И учу я их не жизни, а бою.
– Бою? На большой дороге? Врачей, пусть по тухлятине, убивать?
Семёнов встал, тяжело продавливая пол, подошёл к окну, погладил марлевую штору. Поправил горшочек с засохшим цветком. Резко повернулся:
– Я – мастер. Я умею убивать, и делал это на трёх войнах весьма неплохо. И я учитель: умею научить тому, что умею как мастер. А ещё я родил детей. И теперь сижу, как могу, на этом вот месте: я их должен вырастить. Сижу и пухну! Ненавижу «капусту»! Сколько сил спорту отдал, так теперь и спорта нет. Вот мои девчонки в такой форме, слышь, а на «мир» не вывез весной, бабок не было. Потому у меня и есть отдушина: учить солдат. Не спортсменов – солдат. Ловких, умелых, сделанных. Тех, что реально сейчас и в Таджикистане, и в Абхазии дохнут. Или побеждают. Но, в любом случае, они только исполняют приказы. Без оценок и слёз. Их дело – делать своё дело. Как можно лучше.
– Так они в нас, в уродов, в упор не попали. Это при свете-то фар! И мой галстук здесь ни при чём!
– Стоп! А чего мы орём?.. Что, нужно сожалеть по тому поводу, что перед тобой двоечник оказался? Ну, повезло тебе. Судьба, радуйся… Я бы и сам, слышь, куда-нибудь бы уехал. Повоевать. Одна беда – идеи хочется. За Родину бы. Без идеи не смогу... Но ты тоже хорош: ведь если б раньше пороху не нюхнул, то, можно подумать, что сейчас бы мы с тобой тут орались. Объясни лучше, почему тебя сейчас так зовут? Ты же был...
– …Максуд. Мы с братом в Белом доме крестились. В Бориса и Глеба.
– Значит Керим сейчас – Борис?
– Значит.
Глеба определили ночевать на веранду. Он лежал, расстегнув жаркий спальник, слушал усиленный ночью шум реки, смотрел на такую безобидную ныне луну. И не мог отделаться от обиды. Что за судьба, которой нужно радоваться? То с лошади в шесть лет падал – думали всё, то на его «копейку» КАМАЗ наезжал, опять выжил... Где и кем это решается: сдохнуть тебе сегодня или покоптить ещё лет семьдесят? Вот луна, она бы точно так же светила и сегодня, а девушки бы в её свете в грациозном журавлином стиле исполняли ката на вершине горы, даже если бы он вчера схлопотал пулю в затылок. Ведь пропал же в далёком-далёком Красноярске человек. И кому до этого дело? Та старая алтайка со спящим сыном и знать не знает, что где-то рыдает сейчас какая-то Евгения Корниловна. Почему он, дерево, не позвонил ей из Бийска? Было же время на автовокзале. Было! Да, отсюда и все приключения: забыл о друге – забыли о тебе. Предательство потянуло предательство, и водила уехал. Нужно, нужно было позвонить, найти слова, утешить. А вдруг там всё обошлось? Тогда и самому утешиться… Стоп! А чья судьба, в действительности, его волнует – Володина или своя? Попробуй быть непредвзятым... Ум лукавый. Лук-авый. Лук – это горечь и слёзы. Слёзы жалости. К себе. «Се-бе» – «се» и «бе»: «се» на славянском – «этот», «бе» – «был». Жалость к этому, который был. Был-ой: был и, ой, как жалко! Лукавый ум – горечь о былом, былом без будущего. Будущее же не лукаво. Оно без слёз и горечи. Оно как радуга. Да, именно радуга – радость, раду-га... га-га-га... есть хотите... да-да-да…
Когда лунный круг заполз за соседний гребень, и небо разом разразилось мириадами звёзд, танцующими в бродячих по ущельям ветряных потоках, Семёнов со своей командой спустился домой. Осторожно, словно гигантская чёрная кошка, и совершенно бесшумно, как он иногда мог, несмотря на свои сто двадцать килограммов, прошёл на веранду. Присел, укрыл разметавшегося гостя и приложил к виску два пальца: пульс был напряжённый, баня не пробила. Глеб спал, но с очень серьёзным видом что-то бормотал. Семёнов приклонился ниже: «Серый волк под горой... караулит путь домой...».
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Утро окутало веранду туманом снаружи и заполнило зябью изнутри. За окном из белой пелены, как из Великого Дао с китайской гравюры, клубком свитых ветвей проявлялась ближняя к дому сосна со сломанной когда-то верхушкой. За ней смутно торчал один из столбов спортивной площадки с частью перекладины, с висящим, мокрым от росы, мешком-мокиварой... и… Больше ничего, кроме уже привычного ровного журчания. Туман. Тело после вчерашней пропарки как чужое, нужно хоть немного пошевелить руками и ногами, чтобы убедиться в их существовании. Над головой, поперёк веранды протянулась бельевая верёвка, увешанная пучками сушащихся трав. А со стены свеже воняла уксусом распятая изнанкой наружу шкура молодого медведя. «Любопытный был мишка. Лошадей всё пугал». Да, любопытный. Как и другие тут, некоторые, имён назвать не стоило. Он лошадей пугать, видишь, любил... За что и убит.
Рядом со спальником Глеба, прямо на недавно выкрашенном чистейшем оранжевом полу стопочкой лежали его выстиранные и весьма отглаженные брюки, рубашка и вычищенный пиджак. Он протянул руку, засунул ладонь в нащупанный верхний карман. Между пальцами залегла фотокарточка. Откинув голову поудобнее, он всматривался в маленькое изображение маленькой девочки и наслаждался накатывающими волнами уже не острой, как раньше, тоски. Ещё два года назад при одном только воспоминании об этих тоненьких пальчиках, золотом цыплячьем завитке и всякий раз так упрямо вздуваемой нижней губке он терял равновесие, и, прижимаясь к стене, ждал, когда вернётся дыхание, боясь наглого дневного света, присутствия посторонних, и особенно чужих утешений. Как и кто мог, и взаправду, сочувствовать этому?
Воскресные встречи и совместные прогулки по культмассовым мероприятиям и парковым зрелищам с мороженным и каруселями были просто обязательным ритуалом. Эти игры в исполнение «отцовского долга» напоминали Глебу упрятывание инвалидами культей и пустых глазниц. Вопросы, ответы, рассказы о школе и работе, об автомобилях и бабушках: Лялька очень аккуратно играла свою роль, никогда почти не сбиваясь, от этого и Глеб становился очень правильным и «педагогичным». Подчеркиваемая неэмоциональность их свиданий, а точнее, жестокая дозируемость только положительных чувств провоцировала потом – Глеб был уверен, что и её тоже, – расставшись, отчаянно восполнять недостачу «неразрешённых» на встрече обид и не излитой горечи срывами гнева на всём, что тоже было дорого, но доступно постоянно. И если жена сердцем матери понимала, отчего ребёнок «после отца» ведёт себя «так», то для тёщи это было прекрасным поводом лить все помои на одну голову.
На фотографии Лялька не походила на него ничем, кроме как разрезом «татаських» глазок. А ещё говорят, что первенцы в отцов. Зато дочка, как и он, обожала луну. Вот, отчего-то оставшийся в памяти, разговор. Ляле было четыре года, и тогда они, ещё очень тёмным зимним утром, спешили в детский садик. Половинка побледневшего месяца обмылком висела справа, за ревущим в шесть рядов включённых фар деловым проспектом.
– Папа! А почему луна с нами идёт?
Он взглянул вверх:
– Она не идёт, она плывёт.
– Как это плывёт? По чему плывёт?
– По небу. Ты рот закрывай, ветер вон какой холодный.
– Плывёт по небу, как по реке? А почему с нами плывёт?
– Потому что она любопытная, хочет посмотреть – куда мы пошли.
– Куда-куда? В детский садик. Ой, а куда она девалась?
– Спряталась, застеснялась.
– Чего застеснялась? Нет, вон опять плывёт. Папа, она не застеснялась, она нас любит. Правда же любит? Поэтому смотрит за нами. Я ведь тоже на неё смотрю, потому что люблю. Люблю, как волк.
А сам-то он, в своём детстве, что знал про луну? Москвич по рождению и сути, дитя бескрайнего асфальта, смога и посыпанного солью липкого снега, он вообще не помнил зимней природы. Уже попозже была хоккейная площадка «Золотой шайбы», да, может быть, ещё новогодняя ёлка в парке, в жёлтых собачьих следах вокруг чёрно-ледяных клёнов и ранеток. Луны, кажется, в Москве в те годы просто не было... Природа робко проявлялась весной, когда они на новеньких троллейбусах ездили к Новодевичьему монастырю, где под древними стенами на валах терпко пахла ядовито-маркая, если по ней вываляться в школьном костюме, свежепробивающаяся трава. И ещё зацветала огромная старая акация возле школы... Всё живое связывалось только с летом. С деревней дедов, и потом ещё попозже с Сибирью.
Самая первая их поездка на родину отца впечаталась в память яркими, как слайды, и раздельными, но накрепко сцепленными между собой острыми крючьями восторга и ужаса, картинами глухой заволжской татарской деревни. Первым ударом стала незнакомая речь. Отец, свято веривший в коммунистический интернационализм, никогда дома не разговаривал с ними по-татарски. Для него русский был языком светлого и справедливого будущего, благодаря которому он, сын безграмотного пастуха, в конце концов, стал доктором наук и почётным членом Ливийской научной академии. Русский был его эсперанто, а мусульманские имена детей – память о двух старших братьях, погибших на фронте за это самое будущее... Поэтому в деревне сразу досталось Кериму, внешне вылитому отцу, но не знавшему ничего, кроме «салам». Насмешки немного прекратились, когда он, тогда уже перворазрядник, в очередь переколотил всех местных амбалов. И хотя и после над ними иногда надсмехались, но уже из осторожного далека...
Потом были лошади... В эпоху трёхкопеечного бочкового бензина лошади в татарской деревне оставались символом, живым знаменем не сдающегося древнего быта степняков: бесчисленный, как ему тогда показалось, табун скакал на фоне садящегося огромного тёмно-красного солнца по фиолетовой пылящей равнине, и от топота дрожала под ногами земля, и стрижи сверкали чёрными искрами... Глеб закричал от ужаса перед этой былинной мощью и внезапных прозрений в себе кровной прапамяти...
А ещё был праздник. И резали жеребёнка. Двоюродный брат отца, дядя Назым, грубыми пальцами поддев губу связанному по ногам однолетку, своим узким и синим неблестящим ножом разом перерезал задранное горло... И ещё он пил эмалевой кружкой горячую кровь... Максуду дали скользкий кусок живой вонючей печени, надели чью-то круглую расшитую шапочку и добродушно подшучивали на языке, на котором он уже знал, как здороваться со стариками и просить молока...
Их с матерью деды не пустили жить в свой дом, они спали в мазаной сарайке. Отец приходил и уходил, то кричал на мать, то, по ночам, шептался...
Ребята посадили его на пегую кобылку, подстелив вместо седла старую телогрейку. Лошадь легко слушалась повода, и он уже чувствовал себя настоящим татарином, когда она наступила на осиное гнездо...
Глеб смаху ударился затылком и прикусил язык. Кровь текла яркой непрекратимой струйкой, и он больше двух часов не приходил в сознание. Отец нёс его на руках почти десять километров до райцентра, а дед рядом ехал верхом и громко гортанно плакал...
Сейчас, задним числом, эти впечатления обрели динамическую связь с предысторией и эпилогом, но тогда, в шесть лет, разве возможно было иное, кроме как чисто чувственно-эзотерическое восприятие событий? Всё понимал брат, он был старше на девять лет, и, собственно говоря, это была его идея и ультиматум матери о поездке в Сагатаг.
Мать – маленькая, хрупкая, рано сгорбившаяся хлопотунья, была для них с Керимом образцом великой неизъяснимой силы самопожертвования. Никто и никогда не видел, не знал её в состоянии гнева. Обиды, оскорбления, предательство и злоба всегда касались кого-то другого – ближнего или дальнего, только не её, хотя всегда требовавшего её участия, заботы и соболезнования. Она страдала за отца, за детей, за коллег по кафедре, за неизвестно ещё кого, но никогда не жаловалась на собственные беды. Из хорошей старомосковской интеллигентной семьи: один дед профессор Университета, где и она почти всю жизнь преподавала советскую литературу, другой кафедральный иерей из Коломенского, она совсем юной вышла замуж за упёртого лобастого паренька с физфака, который даже плохо говорил по-русски. И никогда не обсуждала и не позволяла другим судить свой выбор. Через всю жизнь мать сумела пронести какую-то детскую чистую восторженность и страсть что-то и кого-то обожать – Палех ли, Фатьянова или Рубцова. Наверное, это её обожанием вскормлена их с братом пассионарность, и они всегда в своих делах – в учёбе, спорте, на работе и потом в политике, были первыми. Только первыми.
Как мать переносила отца в тот трудный для него период, когда он из-за своей буратинной преданности истинным принципам коммунизма был исключён из партии, потерял работу и запивал, Глеб помнил плохо. Но легко мог представить, как она, по обычной своей безотчётной жертвенности, убивалась на подработках, терпела самые безобразные выходки мужа, его жестокое от обиды на судьбу хамство, желание, от униженности, самоутвердиться за её счёт. Не сумев своим протестом довести мать, отец просто бросил её с двумя детьми и окладом в сто четыре рубля в комнатке коммуналки на трёх хозяев, и сбежал к родителям. Через два года пятнадцатилетний Керим уговорил её поехать за отцом, и она согласилась: «чтобы он совсем не пропал». Работа нашлась отцу в Тюмени на нефтепромыслах, там он и добился своего восстановления в партии. Оттуда через пять лет они вновь приехали в Москву, когда отца как выдающегося специалиста и организатора перевели на работу в Министерство.
Старший брат всегда был примером младшему. Даже больше чем примером – он был лекалом, обязательным законом для образа жизни. За малейшее отступление от заданной программы карал бескомпромиссно. У них даже существовал, от матери тайный, своего рода прейскурант: за какие проступки сколько получать «по ушам». Но от внешних посягательств Максуд был защищён всегда: в округе вся шпана брата боялась. Главной разницей у них было отношение к математике. Вот тут-то младший отсыпался в своём превосходстве: с пяти лет складывая и вычитая двузначные числа, за один вечер выучивши таблицу умножения, он с первого класса участвовал во всех районных, московских и других олимпиадах и конкурсах. Математика спасла его и от почти неизбежного бокса, куда он отчаянно не хотел, понимая, что из-за простой разницы в возрасте никогда не сможет одолеть брата... Потом, студентом, он всё же попосещал год-другой братову полуподпольную секцию, но результата не было... А когда начались преследования тренеров каратэ, Керим на пять лет ушёл инструктором в школу разведки, что ещё раз спасло после того, как «альфовцы» вывели его из горящего «Белого дома»...
Под окном веранды послышались голоса. Сегодня Семёнов должен был отвезти его на кордон. Глеб, быстро одевшись в собственную рубашку и брюки, босиком вышел на двор. Солнце сбило туман на северный склон, и он рваными клоками удирал в соседнюю седловину, оставляя по ходу влажный след на блестящей хвое перемешанных по склону сосен и елей. Глеб, с полотенцем на плечах, легко сбежал по каменной тропинке к речке и замер: на берегу, не слыша его из-за шума потока, три обнажённые по пояс девушки, воздев руки, пели мантры неведомым богам. Картина стоила того, чтобы остаться в живых хотя бы до сегодняшнего утра... Осторожно брёл он вверх по подмытому, густо усыпанному старыми сосновыми шишками берегу и улыбался. За поворотом перевёл дух, полил холодной водички на затылок. И увидел тот самый родник с золотыми искорками, пляшущими в середине небольшой, но глубокой котловинки. В окоёме склонившейся по кругу травы вода была более чем просто прозрачна – она была алмазна. В чуть дрожащей тонкими бликами глубине играли маленькие песчаные фонтанчики из чёрных и золотых крошек. Чаша хранила покой, и лишь по вытекающему в реку ручейку было видно, как много здесь давалось жизни.
Сзади к нему подошёл Валька с большим алюминиевым бидоном:
– Здравствуйте. Пойдёмте чай пить, а то сейчас папа лошадей приведёт.
– Привет, герой! Что за лошади?
– А соседские. Дядя Петя держит двух – Гнедко и Ласточку. Мы у него берём их для поездок в горы. Когда, там, кому нужно продуктов подвести. А вы к нам надолго?
– Ничего пока не знаю.
– А за что вас чуть не убили?
– А за любопытство.
– Нет, взаправду?
– Я же говорю: вроде у меня нос небольшой, а вот сунул куда-то.
– Смеётесь. Я и так знаю: вы – свидетель. Вас убрать хотят.
– Кто это сказал?
– Все знают.
У изгороди уже стояли под сёдлами две тёмно-гнедые тонкошеие и толстопузые лошадёнки. Понурив маленькие головки, они грустно замерли в ожидании неминучего груза. От кухни сладко пахнуло лепёшками – ага, значит, жена Семёнова приехала! Глеб пропустил вперёд Вальку, набрал воздуху и с порога громко и бодро полупропел:
– Доброе утро, товарищи! Московское время – чёрт знает сколько часов. Число тоже только он ведает. А, судя по ароматам, у вас все дома!
– Это верно подмечено. Знакомьтесь: моя Таиах.
На гостя смотрела светло- – нет, нет! – солнцеволосая египетская богиня. Ростом под стать Семёнову, она была ослепительно прекрасна такой красотою древней и вечной гармонии соединения Девы и Матери, которую на этой Земле просто невозможно полюбить, ну, то есть, просто полюбить. Которой достойно только поклоняться... И отрешённо-лилипутски суетиться у подножия…
– Тая.
– Глеб. Какая ж вы... Как там цивилизация?
– Горно-Алтайск? Ужасно. Я здесь уже отвыкла от машин, от чужих людей.
– А в этом вашем Алтайске, что, и машины есть? А сколько?
– Садитесь. Нет, правда, здесь так тихо.
– Где тихо? Вот, сразу видно, что человек из города, где соседи друг другу ничего не рассказывают.
– А здесь что-то случилось?
– Ничего, – вмешался Семёнов, – ничего особенного. Кроме гостя из прошлого. Тай, а у нас где-то от Сашки костюм оставался, не помнишь где? Ну, этот, камуфляж-то солдатский. И кроссовки.
– Белые?
– Да.
Костюм по описанию был как-то удивительно знаком. А автомат не выдадут? Но при Тае нужно бы язык попридержать, об этом даже Валька знал. Семёнов налил Глебу полную кружку, пододвинул тарелку крупного домашнего творога, сметану:
– Надо всегда выглядеть как надо. Нельзя обманывать людей своим внешним видом, без особой на то нужды. А пиджак с карманами с собой в сумочке возьмёшь.
– На тот самый случай?
– Почему же? И на свадьбу ещё пригодится. Что ты сказать хотел?
– Да я вот вдруг сейчас увидел: ты всё время говоришь-говоришь, а вокруг все молча слушают-слушают. Ты как факир с дудочкой перед змеями.
– Я не факир, я маг. Говорю? Да. Много? Но это я так всех вас изо рта кормлю. Как голубица своих птенчиков.
– Маг, факир – в чём разница?
– Читать больше надо. Разница в формуле: «недоучившийся маг становится факиром». А я уже давно мастер. Даже не отжимаюсь по пятьсот раз, скучно.
– Эх, польстить хотел. Прости.
– Прощаю. Ты насытился? Тай, спасибо, всё чудно. Я, наверно, вернусь к вечеру. Пусть девчонки без меня работают. Валька, ты у меня смотри: сбежишь – у-у!
– Так ты меня с собой возьми.
– Боливар не выдержит двоих! Всё!
Во дворе Глеб столкнулся с Анютой, несшей завёрнутый в тряпьё чугунок.
– А что это у вас такое, позвольте полюбопытствовать?
– Пшеница распаренная. Хотите попробовать?
– Без соли? Нет-нет, спасибочки. А вам самим как, вкусно?
– Учитель сказал: вкусно.
Больше спрашивать не о чем. Семёнов вынес из сеней четыре небольших брезентовых мешка, накинул по два на каждую лошадь.
– Тая с соседом на его машине из города крупу, муку, соль привезли. Ну и так, всякую тряпочную мелочь для лесничего. В порядке шкурного товарообмена. Поехали? В седле-то сидел, москвичок?
– С шести лет.
– А после? – Семёнов поднял ногу в стремя, подпрыгнул, повисел в воздухе и очень нежно приземлился в седло. Гнедко под его тушей присел на подкосившиеся, было, задние ноги, но, как заправский штангист перед толчком, немного потоптавшись, кратко выдохнул, поискал равновесия и рывком выпрямился. «Да, Боливар явно не выдержал бы и одного. Такого».
– Я же татарин. Это навсегда.
– Тогда за мной.
Тропинкой они некоторое время двигались встречь течения, потом пересекли речку вброд и стали подниматься по пологому, лысоватому тягуну. Глеб даже не трогал поводья своей Ласточки. Её коротко стриженая грива приятно щекотала ладони, когда Глеб гладил вздрагивающую потно-пахучую шею, отгоняя мелких мушек. «Ласточка», надо же, какая нежность. Наверное, дети кличку жеребёнку придумали. Кличку или имя? Невзрачные алтайские лошадёнки оказались очень устойчивыми на нагрузку, при том, что периодически попадались чувствительные подъёмы и крупный щебень. Глеб и Семёнов в таких случаях спешивались, шли рядом.
Семёнов вдруг остановился, показал рукой на зубящуюся островком посреди ровного альпийского луга одинокую скалу. На её каменных ребристых боках кривились две сосёнки и невесть откуда взявшаяся крохотная, уже зажелтевшая от нехватки воды берёзка. Со скалы, словно повинуясь жесту Семёнова, взлетел беркут, неловко помахал крыльями, выровнялся и стал планирующими кругами набирать высоту.
– Там умереть хочу.
– Красиво.
– Ты меня прости. За того «невежу», как ты сказал. Я действительно учу, не зная куда и зачем... Ты вот видел мою Таиах. Уже для неё стоит жить. А я воин. Мой путь – искать смерть. Воин не может умереть в постели от старости: когда убиваешь, берёшь на себя чужую карму. Убиваешь, убиваешь... Потом чужие болезни, чужие голоса... Сам себе не принадлежишь. А вот когда тебя убьют, то освободят... Я не христианин. Я в реинкарнацию верю... Вот и не хочется всех с собой и дальше тащить. Всех тех.
Они вновь сели верхом и тронулись. До перевала было ещё не менее часа.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В представлении среднестатистического москвича кордон – это нечто загадочное. То ли это должна быть избушка на курьих ножках, то ли сторожевая башня, но в любом случае вокруг кордона обязан стоять высокий тын с нанизанными на него чьими-то черепами, а с крыши шипеть злой чёрный кот на золотой цепи. А тут всего-то – конец полевой дороги с закосившимися на финал столбами электропередач, два вполне обычных деревенских дома, огромный новенький сарай, да банька на берегу совсем тонюсенькой речушки или ручья. За уходящим к самому лесу огородом краснел наполовину разобранный, наполовину заросший вездесущим вьюном ржавый и навеки грязный трактор. Много репейника, и стеной вдоль забора синюшно-злая крапива. Замечателен был лишь протяжный навес-веранда со столбами в виде идолов с острова Пасхи. Под навесом такой же длинный, явно для пиров заезжей великокняжеской дружины, грубо сколоченный стол с раритетным двухведёрным угольным самоваром.
Навстречу подъезжавшим из пышной крапивы выкатилось несколько мелковатых лаек, немного и ненавязчиво погавкавших. Но, обнюхав Семёнова, собаки успокоились и снова разлеглись в тени, на некотором удобном для наблюдения расстоянии. На тонкий сигнальный лай из дальнего и меньшего домика вышел и поспешил навстречу гостям худенький человечек с рыжевато-серой бородкой и в толстенных роговых очках на замечательно крупном розовом носу. Он смешно размахивал руками, подслеповато вытягивал шею и, распознав, кто подъехал, ещё издалека начал им что-то радостно и невнятно бормотать. Они в это время спешились, привязали лошадей, Семёнов снял мешки, занёс и поставил на стол веранды.
– Приехали, очень хорошо, просто замечательно! – Наконец подошёл человечек. – А я ж один, Степан в тайге третий день. Хорошо, очень хорошо.
– Здорово, Анюшкин. Знакомься: Глеб, гость из столицы нашей родины, города-героя Москвы.
– Очень, очень приятно. Конечно же, здравствуйте. Я сказал, да вы, очевидно, не расслышали. Проходите, садитесь. Может, голодны?
– Нет. Жена накормила. Водички холодной нет?
– Тая? Славная она у тебя. Накормила? А у меня плов морковный?
– Спасибо.
– Жаль, он вкусный. Позавчера варил.
– Анюшкин, отстань. Мы, слышь, по делу государственной важности.
– Ну, всё равно, поели б...
– Да прекрати! Тут у человека неприятности, он не в своё дело влез.
– Это насчёт убийства?
– Так ты уже знаешь?
Глеб окончательно начал ощущать себя крошкой, попавшей в «систему». Колёса в хорошо продуманной схеме зубных и ременных передач слаженно крутились для только им нужной, им полезной, какой-то местной цели. Но, раз! – московская крошка... Теперь уже заработал тоже продуманный механизм защиты первого механизма. При полном всеобщем понимании и круговом согласии. Даже этот крупный гномик нисколько не возмущён тем, что на человека, сидящего с ним рядом, открыта охота. И, в общем-то, ни за что. За случайность.
– Очень хорошо. Правильно, здесь ему пока и место. Пусть живёт, сколько надо. А то мне поотлучаться надобно. Нет-нет, не беспокойтесь, только днём, только на несколько часов. Я сейчас на плато хожу, метеориты собираю с рамочками. На, кстати, Вальке передашь. Подарок из космоса. Ему надо.
– Анюшкин! Ты чего говоришь-то? Не вздумай его бросать!
Семёнов уже сидел на прогибающемся Гнедке, а Анюшкин, касаясь стремени, быстро говорил, говорил:
– Ой, твоя правда, что же это я? Но, нет, можешь не беспокоиться! Я его надолго одного не оставлю, на день буду в лагерь отводить, чтоб он там среди людей был. Ты хорошо это подсказал, я сам бы не догадался. А здесь ничего, собаки покараулят. Караулили же. Да! Ты, главное, Тае поклон от меня передай. Поклон! А девочкам своим привет. Не перепутай!
Он стоял рядом с Глебом, а говорил уже далеко отъехавшему и явно не слышащему Семёнову.
– Эх, забыл шишек-то сыну насыпать. Свежих уже. Нехорошо. Их только в лопухах отварить, чтоб не липли. Да что уж теперь... Вы очень устали? Пойдёмте со мной, я вам вашу постель покажу. Берите эти два мешка, а я остальные возьму. Хорошо, что муку привезли, теперь с белым хлебом будем. Осторожненько при входе, голову поберегите. Вот здесь и располагайтесь. Тут вам священное пристанище обеспечено, пока всё как-нибудь, даст Бог, не утрясётся.
Глеб робко присел на твёрдую, из досок и чурбаков, кровать и огляделся: нештукатуреные деревянные стены, лёгкая ситцевая штора-перегородка, отделяющая от единственной, в три оконца, комнаты кухню; посредине – чисто выбеленная большая русская печь. Низкий, выкрашенный бледно-голубой краской толсто-дощатый потолок с расколотой матовой люстрой. У противоположной стены такой же самодельный топчан, застеленный таким же заплатковым покрывалом. Под средним окном огромный, приваленный бумажным мусором, настоящий письменный стол с настоящей пишущей машинкой. Пара стульев. Старинное латунное распятие, репродукция шишкинкого «Утра в лесу»... И книги, книги, книги! Везде: на тройных полках по стенам, в закосившихся стопках по углам, на подоконниках, на и под стульями, даже вместо табуретов на кухне связанные проволокой стопы толстых журналов. Тёмные кожаные переплёты антиквара, истёртые полные собрания разноцветных советских изданий, нахальные в своей пошлой блескучести тома свежеизданных религиозно-философских изысков. Справочники, словари и альбомы живописи… Здесь Глебу определённо нравилось.
– Вы сказали «священное пристанище». И Семёнов так говорил. Как это понимать?
– Просто. Так оно и есть. Здесь же лучшая охота в республике начинается. На кабана, марала, осенью на волка, зимой на медведя. Тут такие люди иной раз заезжают, что я плюю и ухожу куда подальше. Пусть Степан ими занимается. Он егерь, хозяин. А я простой обходчик. Так вот, здесь такое узкое место для власти и денег, в котором воевать никак нельзя – лодка перевернётся. Время-то вокруг какое? Сегодня ты министр здравоохранения, завтра юстиции, послезавтра в тюрьме. Потом, возможно, опять какой-нибудь комитет дадут. Республика Горный Алтай, одним словом. Поэтому и получилось, что здесь как бы место переговоров, как бы нейтральная Швейцария, где власть с оппозицией по скользким вопросам договаривается. Я вначале осуждал, а потом понял: так это же хорошо! Ведь без оружия, а значит, без крови мир делят.
– А как же это держится?
– На авторитетах. Как раньше на воровских законах.
– И что, никто не нарушал?
– А зачем? Хотя, вы правы, один раз было, было. В прошлом году. Но да, это особый случай, безумный. Такой безумный, что этого человека даже и не наказали. А, знаете ли, как белую ворону серые из своей стаи – выкинули. Живи, мол, но вдали и без права возвращения. Старший следователь своего начальника и замминистра на дуэль вызвал. На дуэль! Он сейчас где-то в России. Это по-нашему значит: не в Республике. Сумасшедший человек, тихий, но сумасшедший. Такая тишина порой ещё опаснее буйства. Представляете: дуэль на ружьях! А вот, взгляните-ка!
Анюшкин подал Глебу небольшой, но тяжёлый, чёрный, губчато-пористый камень. От него дохнуло чем-то очень волнующе знакомым, чем-то когда-то известным, связанным с какими-то определёнными переживаниями, но... Глеб так и не смог вспомнить...
– Метеорит. Пока самый крупный. Тут недалеко, чуть выше, хорошее каменное плато, я на нём собираю. Рамочками, знаете? Это два проволочных уголка, берёшь их в неплотно зажатые кулаки строго вертикально и пальцы не зажимать, чтобы не мешать уголкам свободно вращаться. Параллельно друг другу они выравниваются самостоятельно, за счёт нашего естественного магнетизма. Вот так. Потом настраиваешь свою диафрагму на ощущение того, что ищешь: воду, металл, пустоты. Вы, наверное, знаете это ощущение «животом», «нутром», как ещё говорят. И идёшь. Идёшь… Смотрите, как только «это» найдётся – они сразу притягиваются друг к другу и перекрещиваются!
Анюшкин принёс с кухни две согнутые под прямым углом толстые алюминиевые проволочки, бросил на пол ножницы и медленно, задерживая дыхание, и от этого сбиваясь на полушёпот, заходил по комнате. Действительно, когда он перешагивал ножницы, проволочки в его руках оживали и тянулись друг к другу. Глебу Анюшкин нравился больше и больше. И почему же он не прочувствовал его сразу? Издалека не ощутил брызжущее от маленького чудака желание делиться со всеми встречными-поперечными своим переизбытком восторга жизнью.
– Я эти камушки по два часа в день собираю. Но отсутствую шесть: ещё два часа туда, да столько же обратно. Поэтому я вас на день в лагерь отводить буду. Там хорошо, вам понравится. Представляете, человек триста, а то и больше со всей России съехались. И какие же люди! Я, честно говоря, то и дело хожу туда за впечатлениями жизни, за её остротой. Так, наверное, табак нюхают: щиплет, раздражает слизистую, но приятно. Здесь-то у меня только книги да те люди, которые близки, созвучны во многом. Если позволите сказать – соразмерны душевно. Поэтому иной раз не хватает разности потенциалов, и, вроде как, обмен мыслями, идеями идёт, а вот эмоционально пустовато. Нужно, обязательно человеку нужно, на какое-то время в чуждую среду нырять! Иногда даже в очень чужую. Ненадолго, иначе подавит, парализует, но в малых дозах ведь яд – лекарство. Вот и этот лагерь восьмой день стоит. Оно конечно, сюда тоже постоянно чужие приезжают поохотиться. Но то всё очень определенного характера – чиновники. Власть. Но в неё-то ведь предварительно такую фильтрацию проходят, такую, что успешную карьеру только специфический психотип может успешно сделать: лишь чистый исполнитель. Даже не льстец, а безропотный и бездумный. Без комплексов самости. То есть, эта самость и становится комплексом, но тайным, подавленным до поры. Сидит такой автомат, сидит, и досиживает. Эх! Отсюда эти их однообразно-дежурные оргии: поднявшись наверх, им срочно нужно кого-то унизить, изнасиловать, осквернить. Им и здесь, на охоте, важно не найти зверя, не выследить, а только убить, убить. Я первое время наблюдал за ними, но очень быстро наскучило. Степан терпит, а я даже грубить начал. Так, я понимаю, официант в ресторане хамеет: приходят важные, уважающие себя люди, при деньгах, его «Ванькой» кличут. А он прогибается и уже усмехается втайне: ну-ну, через пару часиков посмотрим, в каких свиней вы у меня превращаться начнете. Цирцея! Вечная Цирцея. Вот я и стал уходить, чтобы не получать этакого удовольствия.
Анюшкин пока говорил, ловко замесил в старенькой эмалированной кастрюльке тесто, развел керогаз, промазал салом сковороду и стал великолепно отработанными движениями разливать, броском переворачивать и сбрасывать на тарелку полублинчики-полуоладьи. Аромат пропекаемого теста вновь вернул Глеба в утро: Тая пекла точно такие. И Семенов вёз его сюда, явно зная как его примут. Не могли же они с Анюшкиным где-то договориться! Что это? Зачем?
– А чьё это у вас за блюдечко у входа? Кошкино?
– Была у меня кошечка. Хорошенькая, абсолютно чёрная, только с белым кончиком хвоста. Так собаки её, злодеи, съели. Лайки, ну что с них возьмёшь. А оно стояло, стояло, и вдруг стал ужик приползать. Я ему теперь тоже на ночь молочка оставляю. Тварь полезная, мышей ловит. Но неласковый.
На столе появились творог и сметана. «Теперь мёд» – вздрогнул Глеб.
– А это с наших медоносов. Попробуйте – истинно алтайский, во всём мире знаменит. Удивительно, как нервы укрепляет.
– Вы про лагерь начали...
– Да, да, да. Хорошо, что напомнили. Лагерь, конечно, лагерь. Люди-то там собрались! Сразу над воротами лозунг: «За духовное возрождение России!». По сторонам, как знак смешения мыслей, вьются флаги: красный с серпом и молотом, белый с косым Андреевским крестом, рериховский с тремя кружочками и монархический чёрно-золото-белый с орлом. А за воротами разместились те, кто под этими флагами возрождаются, а главное, как я понял, возрождают Россию. Вавилон, новый Вавилон! Я первые два дня от них просто отойти не мог, пытался понять: как же они друг друга-то не убивают? А вчера у их вечернего общего костра вдруг пробило. Там девчушка, молоденькая совсем, Блока читала «На поле Куликовом». Она читала, а вокруг плакали. И те, кто справа, и те, кто слева. Вот тогда я и понял, что именно их объединяет: комплекс. Эдипов комплекс. Неясно? Объясню: Блок поэт чистый. Его, кроме нутряных душевных бурь, ничего никогда не интересовало. Вспомните его беспомощнейшие природоописания! Ну, не давались ему пейзажи. Так же, впрочем, и философия. Его только человеческая страсть, только сердечная язва возбуждала. И вдруг пишет эдакую патетико-патриотичную вещь! С чего бы? А он сам же и объясняет: «Поэт – это бессмысленное певучее существо». Вроде шутка, но так точно выведено, как только поэт и может сформулировать. И вот, раз природа Блоку вдохновения не давала, то он искал его в среде людей. Кружил, кружил по собраниям и празднествам, ко всем прислушиваясь, подстраиваясь, пока однажды не подошёл вплотную к патриотам. И тут же выдал: «Русь! Жена моя!». «Жена»?! Все сначала как-то удивились, чуть даже подрастерялись, а потом и подхватили хором, и до сих пор зовут: «Жена! жена!». И даже плачут от восторга. Здесь весь гений поэта, здесь им же Блок лозунг, формулу дал. Они ведь, патриоты, и тогда, и сейчас Родину-Россию-Мать-сыру-землю «женой» сделать хотят. Мать – женой! Только вслушайтесь: «патриот» – это от «патрии» – отечества, то есть, здесь подмена понятия идёт уже внутри лозунга: «патриот» – сын отечества – сын отца, и вдруг любит Родину-Мать как жену. Он ей не учится, ей не служит, он её не хранит-защищает, нет, он её преобразовать, переделать под себя жаждет! Вся его любовь в этом: не «понять», а «поять»! Вам понятно, о чём я? Я три дня с интересом всех их слушал, и ещё пойду, мне крайне важно понимания корня греха патриотизма, эдипова греха.
– Простите, но я сам «профессиональный» патриот с восемьдесят пятого.
– Вы? Не может быть!.. Вы же не обиделись.
– Правда, правда. С Общества охраны памятников. А потом даже в «Память» на первые собрания ходил.
– Нет. Не может быть...
– Да вы не пугайтесь. Вы и в самом деле не обидели: во мне сейчас анемия какая-то. Ничего не больно. Сердце, оно ороговело, что ли. Вроде, как и не умер, но и не жив в полной мере. Отсюда и... терпимость. Не обиделся, честное слово.
Но Анюшкин всё равно съёжился, стал ещё меньше. Он жалко перетирал в пальцах с плохо остриженными ногтями какую-то ниточку, то и дело поднимал её к свету, внимательно рассматривал своими толстенными линзами, и никак не решался выбросить.
– Всё равно, зря я сказал. Поддался внутреннему позыву разобрать новое. Нехорошо. Вас всё же, верно, уколол. Моё ли это дело – живых людей диагностировать? Я ведь, в принципе, отвлечённый мыслитель, миров воздушных наблюдатель. Мне бы лишь идеи препарировать. Больше десяти лет здесь безвыездно живу. И как бес дёрнул!
– Перестаньте! Вы, если вам так будет легче, то, скорее, меня позабавили. Сам уже отчуждение к своему прошлому испытываю. Просто ещё не вполне осознанное. Так вот, вы и поможете мне с ним разобраться.
– Я не помогу разобраться, это не моё – помогать. Я, разве что, лишь заражу своим оппортунизмом. Понимаете, я ведь всегда и везде по жизни оппортунист, вопрошатель и сомнитель. И всегда всем этим был неудобен – в семье, школе, институте, церкви. Даже в сектантстве у нечаевцев сумел общину развалить. Эдакий червяк-древоточец. Странная во мне сила сидит. Дайте мне время, я любой дворец, любую крепость разрушу. А ведь такая высокая тема давалась! Я ведь совсем молод был, когда в первый раз со своей Софией соприкоснулся. Мне ведь Любовь свой лик показала... Вот бы, казалось, и работай, ищи дорогу туда, куда твоя Жар-птица пролетела. А я! Я начинаю писать о жертвенности, а заканчиваю жадностью, рассуждаю о благодати, а прихожу к смешению духов, говорю о причинах зарождении жизни, а получается трактат о половых извращениях... Суть моя – ковырять... И уже себя обмануть не могу... Вы не серчайте.
Глебу стало светло от вдруг мелькнувших перед ним весов: вот, одна чаша – он со своими, чуть ли не каждодневными феерическими приключениями, мировыми встрясками и безумящими погонями, а другая – этот человечек, уже десять лет не выезжавший дальше райцентра. Один в полете, второй в статике, но оба ищут, что-то упорно ищут... А в результате весы-то уравновешены, в конце концов, они сходятся в почти одинаковом ощущении событий и лиц! Так стоило ли тебе, любимец Паллады, эгоистично поломать столько чужих – нет, не то слово! – столько родных, сердечно близких, бесценных судеб в поисках итога в прописных истинах о человеческой бренности и людской пошлости? По крайней мере, Анюшкин хотя бы не родил ребенка, который не будет незнать своего отца!
– Вы всё же не серчайте. Я просто как дурак обрадовался новому человеку, ну, и наболтал чего не следует. Но почему-то все же уверен, что мы с вами ещё найдем много тем, приятных обоим. А сейчас я должен отлучиться ненадолго: корову надо привести, сама она никак домой не возвращается. Тоже ведь характер, шесть лет изо дня в день воюем. А вы пока располагайтесь. Книги посмотрите. Здесь тихо всё, только, как бы вам объяснить?.. Домовой немного балует. Но вы его не обижайте, и он вам не напакостит.
Про домового, это понятно, это чтобы атмосферу разрядить. Очень уж горелым пахнуло. Но не от разницы потенциалов, нет, это у одного Глеба проводка подплавилась, но и плавилась-то она уже давно.
И домовой, что с ним? Пусть себе живёт. У себя-то дома.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Поваляться со столь желанной книжкой не пришлось. Словно кто-то подкарауливал, чтобы Анюшкин отошёл подальше и не смог услышать застрекотавший по подводящей к кордону из расположенного в километрах двадцати районного центра полевой дороге мотоцикл. Глеб пригнулся к окошку: кто? Ага, поспал, поел, в баньке попарился, хватит! Пора опять по горам бегать. Но теперь, в кроссовках, будет попроще. Всё то умница Семёнов предусмотрел. Опыт, опыт солдата. Глеб тихо приоткрыл дверь в абсолютно тёмные сени, и, вытянув вперёд руки, пошёл в направлении предполагаемого выхода. Домовой подкарауливал его на скамье с подбором самых звучных народных инструментов: столько вёдер, кастрюль и банок разом один Глеб свалить не мог! Потеряв от звона и грохота ориентацию, он потерял и волю к побегу. Присев в этой проклятой темноте на опустевшую скамью, просто слушал, как мотоцикл дострекотал до Анюшкиного дома и заглох. Кто-то с него слез, звучно высморкался и пошёл к сеням, сопровождаемый злобно-заливистым лаем. На крылечке немного потоптался, словно приводя себя в порядок, но дверь дёрнул без предупреждающего стука. Со свету входящий сразу запнулся за жестяной звонкий подойник, который, отлетев, углом точно разбил дефицитную в сельском хозяйстве трёхлитровую банку. Мат был соответствующим случаю.
– Здравствуйте! – приподнявшись, тихо поприветствовал входящего Глеб, увидев в контровом свете пилотку и маленькие милицейские погоны.
– Кто здесь?! – Вверх поползла рука с большой резиновой дубинкой.
– Это… я. – Глеб запнулся, так как до сего момента разные люди передавали его из рук в руки, сопровождая хоть какими-то рекомендациями, и он, кажется, забыл свою московскую, на дорогу, легенду. – Давайте войдём, я потом здесь подберу.
– Так ты... А хозяин где? Анюшкин?
Примиряюще Глеб открыл дверь в избу, но милиционер первым не пошёл. «Привычки, однако, профессиональные». В комнате же он сразу прошагал к столу, грузно сел на скрипнувший стульчик, положил прямо на анюшкины бумаги дубинку и новенькую полевую офицерскую сумку. Не глядя на Глеба, расстегнул её, достал общую тетрадку, дешёвенькую ручку, опробовал и начал что-то писать. Глеб, постояв, присел на вроде как теперь свою кровать и стал ждать.
– Я участковый, старший лейтенант Джумалиев. Ваша фамилия, имя, отчество. Год, место рождения. Прописка.
– Что-то случилось?
– Не тяни время! Ты документы терял?
– У меня их украли.
– Это мы ещё выясним. Имя!
– Мусаев Максуд...
Протокольные вопросы были на «вы», но комментировались на «ты». Перед Глебом сидел очень плотный, не то чтобы жирный, а именно какой-то очень тяжёлый, словно залитый до верха холодной водой, сорокалетний, среднего роста мужчина с давно стриженными сальными чёрными волосами. Тёмно-медное лицо с расширенными порами, с отёчными мешками под узкими, без блеска, светло-карими глазами, мокрая шея, окатистые плечи – всё излучало глухую, тугую неприязнь. Глеб, зачем-то внимательно рассматривая его короткие безволосые руки с полокоть закатанными рукавами гимнастёрки, толстые, обтянутые синими форменными брюками ляжки, тугую дубинку, ощущал, как его покидает сила земного притяжения. Словно кто-то подошёл сзади, приставил к затылку тоненький хоботок и стал его высасывать. Наступала не лёгкость, а именно опустошённость. Всё происходившее в комнатке с каждой минутой теряло цветность и звучность. Из каких-то запасников выжимались последние капли самосохранения, материализовавшиеся в воздухе через зазубренную легенду.
– Значит, вы наняли автомобиль на автовокзале? А фамилию шофёра, его номер запомнил? Почему нет? Не хочешь выдавать? Врёшь, гад!
– Вы не должны разговаривать в таком тоне...
– Кому не должен? Убийство висит, тут бригада работает. Тебя ищет.
– Я повторяю: шофёр довёз меня до мостика на Элекмонар. Я расплатился, и он вернулся назад в Бийск.
– А где встретился убитый?
– Я не понимаю, о чём вы...
– Врёшь. Врёшь, москвичок сраный.
– Вы не должны разговаривать со мной в таком тоне...
– Мы всё равно твоего шофёра найдём. Он расскажет, всё расскажет.
– Ищите, я здесь причём?
– Я тебя сейчас в «нулёвку» заберу. До выяснения личности. Мне твоя бумажка о потере документов – только подтереться! Я её сейчас порву, и никто этого не узнает. Понял? Москвичок! Я на вас, столичных штучек, вдосталь посмотрел. Твари, вы думаете тут вам всё можно? Да, так? Всё?!
– О чём вы?..
– О любви к ближнему. Что ты христосиком прикидываешься? Терпишь? Ну, терпи, терпи. Я тебя всё равно до дна достану!
Джумалиев уже не писал. Он в напряжённой вытянутости приподнимался на полупальцы перед так же привставшим Глебом и брызгал ему в лицо слюной:
– Ты меня, что, испытываешь? Проверить меня хочешь? Да я тебя всё равно с этим убийством завяжу! Завяжу, гад! Ты у меня вшей на нарах покормишь! Тебя там сразу бакланы трахнут! Не смотри так! Не смотри! Вниз глаза!
Молчать в ответ было нетрудно, наступившая обессиленность пропускала агрессию насквозь, не позволяя возмутиться ответно, поддаться на провокацию гневом. Даже если бы Джумалиев его сейчас ударил, ответить он бы ничем не смог. И это не от страха, а именно от полуобморочного безразличия к ситуации. Теперь было только два варианта развития сюжета: либо уже не могущий прекратить свою истерику участковый действительно увозил Глеба в «кутузку», и тогда смерть. Либо мента нужно было куда-то разрядить... Этот второй вариант и разыграл домовой.
Лежавшая на столе резиновая дубинка вдруг повернулась и покатилась к краю. Джумалиев обернулся вслед за удивлённым взглядом Глеба. Дубинка почти без звука упала на пол и исчезла под лежанкой Анюшкина. Предупредив ненавидящими глазами слишком покорного Глеба, Джумалиев повернулся к нему напряжённой спиной, широко шагнул к топчанчику, ещё раз оглянулся, присел боком и протянул руку под свисающее покрывало. Пошарил, и вдруг, тонко взвизгнув, выдернул руку и вскочил:
– Да что там?! Змея?
– У Анюшкина ужик ручной живёт.
– Ужик? Всё равно укусил. Может заражение быть, надо водки срочно выпить, она яд в крови разрушает. У тебя есть?
– Я тут два часа всего.
– Чёрт! И Анюшкин не пьёт. Надо домой ехать. Ты что, змей не боишься?
– Не знаю. Я их близко, кроме как в зоопарке, и не видел. Давайте, я вам дубинку достану.
Пока Джумалиев внимательно разглядывал свою ладонь у окна, Глеб наклонился, приподнял ткань, присмотрелся: змеи вроде не было, а дубинка лежала между пыльной кучей старой обуви и разобранной бензопилой. Он опасливо потянулся и быстро выдернул «демократизатор». Встал с увесистым куском литой чёрной резины и почувствовал, как разом в комнате изменились полюса силовой атмосферы. Посеревшее лицо мента, его дрожащая ладонь, опустившееся страхом брюхо, и – Глеб, через вес оружия снова обретавший собственные семьдесят восемь килограмм.
Джумалиев перевёл дух, принял левой рукой протянутую дубинку:
– Кажется, насквозь не прокусила, мозоль спасла. Жизнь-то деревенская – огород, дрова. Когда зарплаты по два-три месяца нет, иначе не проживёшь. Ты пойми, то, что я на тебя поднадавил, это не по злобе, это так надо. Это приём. Не выведешь человека из себя, он и не расколется. Пойдём-ка, выйдем-ка. Что-то тут затхло.
Он очень аккуратно уложил тетрадку и ручку по строго определённым местам, перебросил ремешок через плечо. Вскинул на другое дубинку и покосился под кровать:
– Пойдём, пойдём. На воздухе поговорим. Без протокола.
Они осторожно пробрались через тёмный тамбур с разбросанными вёдрами и банками, вышли на крыльцо. Сразу же подскочили собаки и залились подвывающим лаем.
– Слышишь, это они так только на человека. Лайки. Они на каждую дичь свой голос подают. В лесу всегда знаешь, кого собака нашла. Люблю я их, в них волк ещё не умер. А ну пошли вон! Пошли отсюда!
Собаки, ворча, расселись вдоль зарослей пышной крапивы, откуда, остря уши, продолжали неотрывно следить за чужими. Джумалиев мимо мотоцикла повернул к полевой дороге. Его страх проходил, и нужно было готовиться к новой атаке. Короткие толстые ноги в форменных брюках с лампасами, сандалии с красными носками. «Когда же красные носки в моде были? Точно, в семьдесят шестом. Тогда все блатные в них ходили, это у них называлось «ментов топтать». А теперь вот и менты сами их носят». На солнце круглое лицо участкового выглядело ещё болезненней: под узкими, опущенными уголками вниз глазками мешки резкими морщинами отчёркивались от одутловатых изъязвленных щёк, широкие губы синюшны – явно не работали почки. А ну, попей, поди-ка, с его.
– Значит, ты к Семёнову в гости приехал? Подлечиться травками? А шрам такой на лбу откуда?
– После аварии. Под «КАМАЗ» залетел.
– Пьяный, что ли?
– Нет, просто заснул за рулём.
– Значит, черепно-мозговая травма. Да, лечиться надо.
Кузнечики вокруг просто балдели. Чеша голенями о крылышки, в яркой короткой травке они страстно призывали к любви своих невидимых и неслышимых подружек. «Ко-мне-же-же-же-же!» – в несколько голосов звучало с каждого квадратного метра этой жилой, очень жилой площади. Над головами стремительно кружили, зависали и резко ныряли до земли мелкие зелёные и синие стрекозки, а через дорогу, справа налево по ветру в долину, торопливо дёргая крыльями, беспрерывно летели белые бабочки.
– Это вот правильно, что ты сюда приехал. Здесь, на Алтае, самая у Земли сила. Отсюда всё начиналось, это я про человечество! Отсюда и арии, и монголы, и тюрки. Тут, умные люди говорят, оно и кончится. И всякая трава здесь полезна. Только знать бы, какая от чего... Я Семёнова уважаю, он сильный человек. Сумел себя поставить. Только тебя не пойму: почему ты от его цветничка отказался? А?
Джумалиев положил руку Глебу на левое плечо, больно сжал сустав пальцами и заглянул в лицо:
– Или ты девочек не любишь?
Из щелей его глазок опять потекло холодное давление, но Глеб уже чувствовал собственную силу. Сам сощурился. От глаз до глаз – двадцать сантиметров плазмы.
– Я бы на твоём месте там бы и лечился.
Рука Джумалиева поползла вниз, прощупала бицепс, спустилась к запястью:
– Там такие пышечки. Сильные. Крепкие.
Глеб свободной правой отвёл ему большой палец и слегка вывернул кисть. Джумалиев поморщился, спрятал руку за спину.
– А вот я всегда от молоденьких тащусь. Люблю-с! И всегда чтобы силой. Чтоб чуток поборолась, побарахталась. Я тогда сам молодею. Лет двадцать назад мы в Казахстане жили, с матерью, а там сосланные немцы рядом. Так я всех этих немочек перепортил. Один! Ха-ха! Здоровье, браток, это самое главное. Ничего, не горюй, подлечит тебя Семёнов, поставит на ноги, так сказать. Тоже сможешь. Ох, меня тогда, по молодости, и били ж пару раз! Смотри: половины зубов теперь нету.
Он задрал пальцем верхнюю губу: по бокам в два ряда сверкнули коронки из нержавейки. Вдруг Джумалиев повернул назад к кордону. Резко, крутанув от плеча, выбросил вперёд дубинку и сбил высокий, уже сухой, с поблекшими фиолетовыми цветками репейник.
– Ты-то сам вроде не каратист. Откуда Семёнова знаешь?
– У меня брат президент Ассоциации.
– Ох ты! Я и смотрю, что ты парень не прост. И здесь не зря. На священном-то месте. Только учти: вот – начало тайги, а вот – начало дороги. И, чтобы у меня на участке больше трупов не было, не ходи за речку. Чтобы течением ко мне в Чемал тебя не принесло. Там у нас плотина красоты необыкновенной. И все тела там всплывают.
Неожиданно остановившись, Джумалиев даже потянулся, всматриваясь в поросшую соснячком и берёзками долинку. Через секунду и Глеб тоже услышал гудящую где-то легковушку. Участковый подобрался, лицо перестало быть наигранно радушным. Обильно пыля, из-за леска лихо выскочила и запрыгала белая «нива». У Джумалиева напряглись, заиграли желваки, пальцы нервно заперебирали пуговицы на груди гимнастёрки. Глеб боковым зрением внимательно следил за ним: если Джумалиев зажался, то ему-то уж точно любой новый человек мог принести последнюю новость. Надеяться, что «моя милиция меня бережёт» отучили с детства, да у мента ничего, кроме дубинки с собой не было. А даже если б и был «макаров», то стал бы он пулять из него в «систему». «Нива», сбросила скорость и подъезжала к ним, уже почти не пыля. В машине сидел только шофёр. Глеб вытер о брюки взмокшие ладони и снова покосился на участкового. Тот, тоже увидев одинокую фигурку, облегчённо обмяк. Более того, он сдвинул на затылок свою офицерскую, обшитую кантиком пилотку с огромным блестящим орлом, оправил брюки и подбоченился. Значит, можно не бояться. По крайней мере, быстрой и красивой кончины на фоне бесстрастных гор. «Нива» медленно прокатила мимо, за рулём сидела молодая женщина в красной бейсболке. Она даже не посмотрела на стоящих на обочине, а сразу провела машину к навесу-веранде. Но там её со всех сторон с бешеным лаем окружили собаки. Значит, гостья здесь бывала не часто. Джумалиев ухмыльнулся, и, по-морскому раскачиваясь, пошёл к машине. За ним, не отставая, Глеб.
Шагов за десять Джумалиев опять пару раз рявкнул на лаек, и они, огрызаясь, отступили к своей крапиве.
После этого дверца открылась и на землю спрыгнула невысокая худенькая блондинка в светлом джинсовом костюме. Между участковым и приехавшей несколько секунд шла молчаливая дуэль-перегляд. Так что первым поздоровался Глеб. Молодая женщина чуть кивнула ему:
– Да, да. Здравствуйте! – И снова холодно уставилась на Джумалиева. Тот не выдержал, запаясничал:
– Какие люди! И без охраны! Да сегодня просто день свиданий! Но я тут первый.
– А ты всегда успеваешь двери открыть. В предчувствии.
– Профессия такая – упреждать. Это вы по факту работаете.
– У нас свои принципы: оставить чисто.
– И когда мы с тобой, Светочка, посотрудничаем? Ты же знаешь, как я чистых люблю.
– Джума. Ну что ты перед посторонним стараешься? Он же не знает, что ты только так, языком, а на самом деле баб боишься.
– Ты бы только попробовала, – вздохнул он.
– Ладно, давай закончим. Ты здесь что делаешь?
– Работу. Свою нудную ментовскую работу.
– И много ещё?
– Ты меня до дому подвезёшь?
– Пешочком. Или ты на колёсах?
– Светочка! Да ради такого всё выброшу!
– Заканчивай. И работу тоже заканчивай. Я сейчас этого молодого человека с собой забираю. Так что, прости!
Глеб никак не мог определить, что за барышня? Уж очень бойкая. Тоненькая фигурка, лицо без грима. Кольца нет, на запястье серебряная витая змейка. Куда это она его забирать собралась? Лет тридцать с небольшим, волосы не настоящие, отбелены. Бейсболка по-дурацки красная, и козырёк как нос пингвина.
– Так ты его что же, допрашивать будешь? – Джумалиев вдруг стал строг.
– Побеседуем.
– Учти, он у меня на заметке. Пока шофёра не найдём, с него спрос! Он и бумагу-то подписал о невыезде.
Джумалиев, забывший закончить протокол, врал. Чтобы мент, да так лопухнулся? Или он и не собирался оформлять документы, или по ходу их общения сделал какие-то новые для себя выводы. Глеб быстро прокинул в голове весь ход их «беседы» – бесполезно, он не знал, от чего отталкиваться, чтобы оценить, к чему они пришли.
– Вы что-то забыли? Я вас жду. – Светлана смотрела в упор.
– Извините, конечно. Но это вы забыли представиться.
– Ну, Джума, и как мне теперь после твоей фамильярности себя назвать?
Джумалиев с трудом выдавил из себя полуулыбку:
– Поезжай. Она прокурор нашего района.
Так-так. Это походило на начало новых приключений. А от старых-то прошло только двое суток. Если так продолжится хотя бы с неделю, способность выделять адреналин у него кончится раньше, чем способность размышлять о страданиях в своей судьбе. И он станет Буддой. Или бодхисатвой, на худой конец.
– Но мне нужно было бы дождаться хозяина.
– Анюшкина? Он всё поймёт. – Светлана широким жестом сняла свою кепку, встряхнула остриженные по плечи белые с тёмными корнями у пробора волосы. Подошла к веранде и повесила её на ухо идола с Пасхи. О, как эффектно! Ну, очень местная примадонна.
Едва Глеб захлопнул дверь, «Нива» рывком пошла на разворот. От неожиданности он навалился ей на плечо. Краем глаза поймал таким же краем выраженное задиристое удовольствие. Ну-ну. На всякий случай сильнее вжался в спинку. Светлана вела машину не то, чтобы неумело, нет, просто как-то не щадя. Не сбавляя газа, она слетала в ямки, заставляла выпрыгивать на гребнях подъёмов. Слишком резво взяли вброд крохотную речушку: брызги высокими веерами раскрылись по сторонам. Жаль, что не залили двигатель. Очень жаль...
Полевая дорога слилась с более наезженной. Они, как по тоннелю, с полчаса ехали по плотному, ничем не примечательному лесу, как вдруг внизу справа, прямо под обочиной разверзлась глубокая ступенчатая пропасть. Светлана, опять не сбрасывая газ, заложила резкий поворот. Узкое, тёмно-заросшее частым ельником ущелье над довольно крупной рекой, плескавшейся в его сумрачной щели. Красота-то! Сколько уже видел, а тут все новое и новое. Острые тонкие ели с плотно усыпанными шишками верхушками – синие, словно из детской книжки, а по-над обрывом вдоль края дороги граненые обломки зелено-голубых базальтовых скал, изукрашенные разноцветными мхами. По противоположному заречному склону в отрытой осыпи – цепь таинственно чернеющих пещер... Чуть помедленней бы, кони! Но кони попались привередливые до…. Глеб усилием заставил себя не смотреть в окна. Внутри салона всё было как-то по-женски: пластмассовые цветочки вокруг зеркала, газовые шторочки на задних окнах, блестящая наклейка «Не курим!», чистые белые подголовники. Машина не казённая. Он покосился на худую загорелую руку с длинными пальцами – ногти острижены.
Светлана всю дорогу молчала. Играла? Чтобы он первым запросил о пророчестве: «А что там, там за поворотом?». Да, ему тревожно. И, конечно же, он очень хотел бы расспросить эту провинциальную сивиллу о неизбежном, но... Но он уже поддался условиям её игры. Он же москвич, между прочим. Это вам почти титул, а не кот чихнул, милочка...
Короткобазовая «Нива» заскакала по ухабам когда-то промытого ручьями гравия. Глеб выразительно поморщился. Светлана ударила по тормозам, машину занесло, развернуло поперёк дороги. Движок заглох, и их наполовину стянуло за крутую обочину. Ну-ну! Теперь уже он открыто наслаждался её беспомощностью. Ну-ну!..
Рывком включив пониженную, она ударила по педали. Машина, взревя, медленно выбралась из кювета, вывернула на середину.
– Если вам страшно, можете сесть за руль.
Это была откровенно детская обида – надо же, столько красивых лихих километров рассыпались на каких-то кочках! Стоило ли столько рисковать, чтобы потом вот так нелепо потерять превосходство? И Глеб поспешил на выручку:
– Послушайте, давайте просто: что вам надо мне доказать? Я и так здесь никто. Меня и так любой здесь может безнаказанно унижать, вытирать об меня ноги. Каждый поросёнок смеет мне тыкать, хлопать по плечу. Да просто вымогать последние деньги! И всё потому, что я потерял: да не потерял, а у меня украли, и даже не украли, а ограбили, отняли документы! Я попадаю в одну за другой идиотские ситуации, и в ваших милых палестинах уже каждая бабка знает, что меня хотят убить за то, что я даже не собираюсь делать! А теперь ещё вы пытаетесь реализовать свои комплексы местечковой дивы! За что? Зачем? Я уже давно на всё согласен. Да, я в полном дерьме, я никто! Даже больше того, раз хотите, то слушайте: «ты на свете всех милее, всех прекрасней и белее»! И что мне ещё признать? Что?!
– А вот бить по панели не надо. Мне, между прочим, от вас тоже не много нужно. Меня просто попросил один человек помочь вам. Человек, которому я не могу отказать. И мне всё равно, что вы там пережили, что там вас заставляет терпеть похлопывания по плечу. Если вам кто-то угрожал убийством, можете подать заявление в установленном законом порядке. А не устраивать истерик.
Статус-кво был восстановлен, она опять почувствовала своё превосходство.
– Простите. Сорвался. Очень ваш участковый меня вымотал.
– Он – да, мразь. Такой достанет.
Машина мягко стронулась.
– Мне кошка дорогу перебежала. А хвост у неё длинный-длинный.
– Что ж вы спиной дорогу не перешли?
– Спешил очень.
Она впервые посмотрела на него без вызова. Просто молча спросила «почему».
– Спешил к телефону. И точно: друг у меня в Красноярске пропал. До сих пор не знаю, что с ним. Там мать одна.
Она опять внимательно посмотрела ему в профиль. И это было уже приятно.
– Тогда мы прямо сейчас к почте проедем. И вы позвоните.
– У меня деньги в пиджаке у Анюшкина остались.
– Какие проблемы? Отдадите, если не сбежите от Джумы.
Позвонить – это было бы здорово. Очень. И потом тоже неплохо было бы сбежать. Но документы! И эти анкетные данные у участкового. Для кого они? Скорее всего, для пастушков с автоматами... Плохо сие или не плохо? Теперь охотники могли и смениться – чемодан-то утерян... Хоть в Москву возвращайся.
Они неспешно въехали в райцентр, треугольником сжатый прозрачной речкой, вдоль которой шла дорога с кордона, – белесой Катунью и могучим, эффектно осыпающимся хребтом. Множество домов, домищ и домиков тонуло в садах, высокие заборы с острыми зубцами и пропущенной поверху колючей проволокой достаточно характеризовали взаимоотношения местных жителей. А для непсихологов на калитках висели крупные таблички: «Осторожно, злая собака». По часто выщербленному асфальту главной улицы они проскочили несколько госучреждений, свернули на узкую боковую. Осторожно проехали один поворот, второй. Снова свернули и оказались около выкрашенного зелёным большого деревянного дома под бело-голубой вывеской «Почта. Телефон. Телеграф». На высоченном с портиком крыльце балдела подвыпившая молодёжь. При виде белой «Нивы» ребята присмирели, по-видимому, хорошо зная её хозяйку, и чуток потоптавшись, на всякий случай свалили.
Светлана первой вошла в ярко освещённое неонами низкое помещение с антикварно-деревянными телефонными кабинами, с огромной картой ещё толстопузого СССР, с длинным исцарапанным столом и посылочными весами на затёртой стойке. Громко поздоровалась с «девочками». Ей заискивающе заулыбались, засюсюкали. Глеб заполнил заявку, сунул в окошечко. За ним следили изо всех щелей, а особенно после того, как она за него заплатила. Ничего... Он медленно-медленно просмотрел образцы оформления бланков, уговоры сыграть в лотерею... Ещё оставались списки услуг страховых компаний, когда наконец-то из окошка закричали: «Красноярск? Во вторую кабинку!».
– Алло! Евгения Корниловна? Алло! Евгения Корниловна!
Там, в сказочной дали, что-то хрустело и хрипело, но голоса не было. Глеб чуть не выпрыгнул из кабинки:
– Ничего не слышно! Не соединилось!
И снова в трубку:
– Алло! Алло! Евгения Корниловна! Алло!
Вдруг прямо в ухо кольнул старушечий писк:
– Кто это? Кто?
– Это Глеб! Глеб! А где Евгения Корниловна?!
– Какой Глеб? Евгеши нет дома.
– А где она?
– А кто это?
– Глеб. Друг Володи.
– Друг? А Володя в больнице. И Евгеша у него.
– Володя жив!
– В больнице, в больнице он. И Евгеши нет. Попозже звони.
Вредная бабка положила трубку, но это было теперь неважно. Совершенно неважно. Володя нашёлся! Фу, хоть в одном месте просветлело. Глеб в восторженном настроении на глазах у «девочек» с изысканным полупоклоном поцеловал ручку Светлане. И даже не заметил, как она вздрогнула.
– У вас всё обошлось? – Она нажала на «вас».
– Я на небе. И это из-за вас! Чем мне отблагодарить? Желайте!
Они спускались по ступеням, а в окне торчали любопытные. Светлана села в машину, задумчиво смотрела сквозь стекло на Глеба, забыв открыть ему дверцу, а он стоял, улыбаясь, тоже забыв её об этом попросить. Она поморщилась своим тайным мыслям, рывком дёрнула задвижку: садитесь скорее.
– Так чем же отблагодарить?
– Поужинайте у меня.
– Это вы хотите ещё больше подавить меня своей щедростью?
– Нет. Просто в глуши престижно принимать московских гостей.
После такого стоило прикусить язык. Собственно говоря, кого касались его радости и беды? Она просто исполняет чужую просьбу. Стоп! Чью? Семенова? Ну да, конечно его. Не надо больше загадок. Они опять вывернули на главную улицу. Проехали строящийся деревянный храм. Глеб, оглядываясь, свернул шею, но не смог ничего толком рассмотреть: рабочие поднимали леса, но купола еще нет.
Когда село почти кончилось, Катунь вдруг разлилась, выгибаясь на бликующем перекатами повороте, под далёким навесным мостом... Здесь, на отшибе, стояло пять-шесть новостроенных домов. Дорогих домов. По местным понятиям – очень.
Громко шурша по неукатанной ещё щебёнке, машина поднялась к железным воротам двухэтажного особняка. Огромная, не менее гектара, усадьба, начинаясь густым ухоженным яблоневым садом, потом делилась множеством грядок и уходила вверх к поросшему смешанным лесом склону невысокой горки замкнутой деревянной изгородью, внутри которой вольно паслась белая лошадь.
– Там, с горы, зимой к нам во двор дикие козы забегают – со стожка пощипать, так я одну прямо с крыльца убила...
Первый этаж, по-видимому, был кирпичным, но обложен диким коричневым камнем, а второй, деревянный, во всю свою ширину выдавался вперёд крытым и заросшим виноградником балконом с видом на поворот Катуни. Слева соседничал дом поменьше, тоже обсаженный цветами и с таким же яблоневым садом. Справа кто-то ещё строился.
– Вот, сосед не успел. Так торопился, торопился... Это его три дня назад убили... Утром сегодня были похороны...
У Глеба затянуло желваки: как судьба водит вокруг да около.
Из окна на них уже смотрели старая и малая головы. А из сада, по выложенной бетонными плитками меж плотно цветущих и пахнущих розовых кустов дорожке навстречу им важно шествовал худенький мальчик лет восьми с капроновым красным ведёрком.
– Это мой Санька.
Санька с мрачноватым достоинством поздоровался и вошёл за ними в дом.
– А вот и мамочка приехала! А ты плакал. Вот она – иди к ней!
Высокая пожилая женщина в бежевом тёплом халате, недоуменно кося глазом на Глеба, протянула Светлане розово-пухлого, сосущего сразу обе свои ручонки малыша. Глеб, поймав её взгляд, попытался сам непредвзято посмотреть на себя со стороны: застиранный солдатский камуфляж, белые растрескавшиеся кроссовки, не брит два дня. С его-то татарской растительностью! Поэтому поклонился очень вежливо.
– Ах ты мой хороший! Соскучился? Ну, сейчас, сейчас. Мама! – обратилась Светлана ко всё ещё косящейся на Глеба старухе. – Ты нам обед на большой стол подай. Страшно голодны, весь день на колёсах. Сначала на похоронах была, потом вот товарища по всему району искала. Познакомьтесь: Глеб, московский гость!
Прозвучало смачно, как подзатыльник. Глеб ещё раз строго поклонился, а бабка немного оттаяла. Она мелко закивала, что-то быстро стала выговаривать Саньке, и, уйдя на невидимую кухню, кричать оттуда на невидимых же помощников – и дело явно запахло.
– Это мой младшенький. Нам уже годик.
На Глеба из-за маминого плеча пучились ещё ничем не пуганые глазёнки.
– У меня только одна, – пожаловался он.
– А нас вот уже много. Правда же, много?
Большой стол стоял в большой же, чуть темноватой из-за близких к окнам деревьев комнате. В принципе, это была добротно, хотя и эклектично, обставленная разномастной мебелью гостиная, с крутой, украшенной фрагментами русской резьбы лестницей наверх, с угловым высоким камином красного глазурированного кирпича, сталинскими кабинетными часами в простенке и белой чешской люстрой с вентилятором... Глеб чувствовал себя одиноко и неуютно, когда его, посадив с краю, покинули одного не меньше чем на двадцать минут. Вряд ли Светлана хотела что-то ещё дожимать – ещё на почте стало понятно, что она здесь Хозяйка Медной горы. А он и не возражает. Ему-то что? Он, главное, позвонил и успокоился. Ещё бы с водилой раньше следственной группы встретиться, чтоб молчал. Тогда, возможно, за ними и охоту закончат... Перед носом стояло четыре блюда с салатами и порезанный хлеб. Есть хотелось просто ужасно, и если бы хоть малюсенькая уверенность, что кто-то откуда-то за ним не наблюдает, то Глеб не выдержал бы искушения «тайноедением»... Ага, и правда, с лестницы, кувыркаясь, покатился игрушечный танк. За ним спустился обескураженный разведчик Санька. У танка отвалилась башня. Глеб протянул руку, и Санька угрюмо и покорно подал игрушку. Пришлось немного повозиться, прежде чем башня вошла в свою резьбу. Но зато они примирились и вежливо обсуждали достоинства международной военной техники, когда вошла Светлана.
Ну-ну. Для него постарались, и это стоило оценить. Привсбитая причёска, немного грима, лёгкое сиреневое крепдешиновое платье. «А так-то она ничего, только передние зубки немного портят». Светлана держала в руках стопку тарелок из сервиза «для гостей». Следом шествовали её мать с полной сладко дымящейся жаровней и дед-отец с малышом и бутылкой вина. Глеб встал и принял бой.
Его рассказы стоили ужина. Под собственного копчения ветчину, под оленье жаркое и всевозможные виды мясных и иных салатов, под тончайший хрустящий картофель в гусином жиру и с ярчайшим «хренодёром» можно было с увлечением рассказывать про университет и про интернет, про закулисье Большого и про выпендрёж Табакова-младшего. Коронкой же, на десерт из пышного пирога с грушево-крыжовниковой начинкой, облитого брусничным желе, стало повествование о том, как они с Прохановым устраивали Хасбулатову и Руцкому встречу с русской творческой интеллигенцией, о существовании каковой те даже и не догадывались.
Родители были убиты наповал. Светлана могла торжествовать: уж на неделю теперь они обязаны быть абсолютно послушными. Провожали его «по уму», завернув с собой «для вашего Анюшкина» что-то ещё тёплое. Маленькое солнце садилось в далёкой, дымящейся туманом, межгорной седловинке, и настроение было предвечерне эйфорическим. Выпустив на свет частичку своего прошлого, Глеб уже не чувствовал себя беспаспортным бродягой в чужой одежде, теперь ему и самому хотелось оказывать покровительство, выслушивать исповеди и выносить вердикты. В машине было душно, они разом опустили стёкла. «Нет, она действительно ничего. А, кстати, кто и где её мужик? На сколько же тянет такой домик? И... лошадь? Так, так, так, парень, не надо забываться. Не так уж ты ещё и жив, Чингачгук».
Развернувшись, они скатились на большую дорогу и вновь въехали в посёлок. Навстречу шло стадо. Чёрно-пёстрые коровы, тяжело и осторожно переставляя ноги, своей неспешностью перегородили всю улицу. Где-то выкрикивали клички своих любимиц хозяйки, невидимо лаяли собачонки и устрашающе хлопал бичом пастух. Но коровы не спешили, переисполненные сознания исполненного долга: они несли молоко.
Наконец Светлана поддала, и «Нива» опять запрыгала мимо базарчика с задиристым киоском «Санта Барбара», мимо недостроенного храма, администрации с двумя повисшими флагами, каких-то ещё казённых домов и выскочила на окраину.
Но здесь они почему-то повернули не в ту сторону. И Глебу вспомнилась история его друга-художника, который в Таймырском посёлке отбил у бичей в магазине одного чукчу, а потом целый месяц его водили по гостям, где он за обильными обедами, под аплодисменты неразличимых родственников рассказывал и рассказывал на бис историю своего героического поступка. Светлана усмехнулась, но продолжала молчать. Так куда же она его везла?
Дорога по широкому мостку пересекла разбившуюся в рукава речушку. «Чемал» – успел прочитать он название и увидел, как речка становится озером. Превращается в озеро.
Вытянутый, почти правильный эллипс был идеально гладок. И, как самое совершенное зеркало, эллипс точно – до крошечной чёрной точки далёкого орла – повторял розовое вечереющее небо с подкрашенными светлым фиолетом подбрюшьями облаков. Только одно из этих облаков, перевалив ближнюю, уже затенённую до синевы вершину, было абсолютно белым.
Машина медленно подкатила к воде, двигатель замолк. В наступившей тишине слышался глухой шум, не похожий на уже привычное речное журчание. Они вышли. Отсюда, немного сверху, в хрустальной десятиметровой глубине метров на десять высвечивались острые, неокатанные камни. Чистота. И смерть: ледяная вода была космически пуста... В любой среднерусской луже уже через пару дней заводится хоть какая-либо живность. А здесь стерильно... От этой неживой красоты защемило в груди, пропала игривость. Глеб вновь вопросительно посмотрел на Светлану: зачем они здесь? И что дальше? Она, вытянувшись на полупальцах, жадно что-то искала глазами.
– Вон, вон она.
На противоположном берегу в притемнённости сосен стояла, опустив голову, белая кобылица, точно такая же, как и Светланина. К ней откуда-то неслышно подбежал рыженький жеребёнок и ткнул мордочкой в вымя. Присосался, замахал хвостиком.
– Теперь можно.
По самой кромке мелко-каменистого берега она пошла на близящийся шум. Поспешая за ней, Глеб наконец понял – плотина. Озеро было рукотворным: впереди, у обреза идеально гладкой воды возвышались две квадратные башенки, а между ними латаное-перелатанное железное ограждение. Шум нарастал с каждым шагом, и когда они взошли на саму плотину, разговаривать уже было невозможно. Но и не нужно. За спиной мёртвело озеро, а перед ними рождалась новая река. Четыре мощные струи почти отвесно падали в узкую горловину между круто сошедшимися утёсами. Там, внизу, они на мгновение затихали, чтобы чуть дальше вдруг взорваться бешеными водоворотами в пузырящихся пенных шапках. Туго заплетённая, бутылочно-зелёная река, дрожа и подрагивая, вырывалась за поворот, где врезалась в белёсую муть Катуни и долго-долго текла вдоль вечера, не смешивалась с ней.
На середине плотины Светлана остановилась, медленно-медленно огляделась по сторонам. Опустилась на колени и жестом то же повелела сделать и ему. Глеб покорно встал рядом. Она прямо в своём лёгком платьице легла на край, так, что лицо её с ниспадающими волосами свешалось над водопадом. Глеб тоже лёг. Покосился: она расширенными глазами смотрела в уносящийся из-под неё поток. Губы сжаты, не дышит. Он повернулся вниз: и сам задохнулся...
Высота и так всегда толкает человека в полёт. И так стоять на краю пропасти или крыши тяжело – очень хочется оттолкнуться и полететь. Туда…
А здесь вода вдруг вынесла, через глаза вырвала сознание, а шум заглушил волю. Как можно было удержаться? Глеб полетел вниз.
Он вошёл в воду и, в словно зелено мерцающем жидком стекле, медленно опустился ко дну. Здесь, в глубине под водопадом, захваченный струями свет, сдавленный жуткой силой, превращался в хаотично плавающие отдельные линзы-ледышки. Мелкими летающими тарелочками они кружили и подрагивали, а в ответ искрами слюдинок отблёскивали чёрные камни. Всё множество кипящих пузырьков оставалось наверху, образуя по всей поверхности плотно-матовый, часто дышащий свод. Глеб некоторое время лежал на дне и просто смотрел на этот жемчужно переливающийся потолок, на блуждающие линзы света, на помаргивающие искры нависающих сбоку камней. Вдруг он вспомнил – кто он, и стремительно рванулся назад, назад, через эту плотную кипящую пузырьковую массу. Пробив её, он высоко вынырнул, взглянул вверх и ужаснулся: оттуда, из невозможного высока, на него широко раскрытыми мёртвыми глазами смотрело его лицо! Это был он! Там, на плотине, он лежал и стеклянно глядел на себя же! В ужасе вновь опустился ко дну. Прижавшись к камням, подождал, пока отпустит ужас, и, резко оттолкнувшись от дна своим длинным змеиным телом, поплыл в устье. Мягко и сильно изгибаясь, он плыл туда, где оживлённая захваченным при падении светом прозрачная река вливалась в мутно-слепой ужас Катуни. Под ним стремительной стрелой пронеслась тёмная тень. Такая же сильная и длинная змея обогнала его и вдруг завилась огромной напряженной пружиной. Она закрывала выход, она не пускала его туда, где в плотной мути жил огромный негнущийся Полоз, пожиравший всех больших и маленьких змеек, приплывающих из вливающихся в Катунь речек и ручейков. Она не пускала. Он развернулся вверх брюхом и двинулся назад к водопаду...
– Вернись. Вернись, родной мой. Встань.
Голос звенел, звенел, свиваясь и уходя вверх. Тонкий, ускользающий голос.
– Ну, как? – Светлана склонилась над ним и кричала через гул.
Глеб привстал на колени. Сильно качнуло. Стоять! В голове гулял звон, но этот звон не был связан с шумом плотины. Ещё мутным, чуть двоящимся взглядом он пытался разгадать эту стоявшую перед ним худенькую колдунью. Она совсем замёрзла в своём легоньком, промокшем от мелких брызг крепдешине с просвечивающимся лифчиком. Скрестив руки в мурашках, обняв себя за плечи, и, опять мимо него, Светлана, не мигая, смотрела на прикасающееся к горному срезу солнце.
– Пойдём в машину. Мне холодно.
И они вновь шли вдоль окончательно потемневшей глади озера, в которой с того края тонула чёрная гора, а среди черни сосен, опустив голову, стояла сиреневая кобылица. К ней откуда-то подбежал жеребёнок и ткнул мордочкой в вымя...
В машине Светлана натянула на себя джинсовую куртку. У неё даже на щеках были мурашки. Завела двигатель, потом включила печку. Вентилятор дико заверещал, возвращая всё в реальность. Но нет, Глеб теперь не собирался ни фанфаронить, ни кокетничать. Какие, нафиг, могут быть игры с этакой силой! Он теперь просто ждал объяснений, или даже нет – инструкций дальнейшего поведения. Если таким языком говорят опростоволосившиеся иваны-царевичи.
– Что? Поедем за моей кепкой?
– Как скажете.
– Сейчас отойду. И тронемся. – Помолчала, подрагивая губами и часто смаргивая. – Нет, давай здесь.
Она вышла, странно посмотрела на Глеба. Он согласно выбрался наружу. Светлана открыла багажник и потащила оттуда достаточно тяжёлый, белый пластиковый пакет, при виде которого у него в груди ёкнуло.
– Узнаёшь?
Он даже не обратил внимания на «ты». Задрожавшими непослушными пальцами стал отрывать скотч. Ну! Вот они, его тексты, документы, письма, записи очевидцев и копии листовок, приказов, телефонограмм – всё, всё цело! Светлана, вы чудо! Вы... какое же ты чудо! После Красноярска, это... нет, после плотины... опять он что-то не так. Но откуда?
– Котов прислал. У него стукач среди вокзальных бичей. Те чемодан дорогой нашли. Наверное, твой водитель со страху выкинул, а бичи нашли. Вещи поделили. А это бросили. Котовский ссученный догадался, что надо на всякий случай хозяину отдать. За две пачки «Примы». Котов посмотрел, почитал и позвонил мне. А сегодня вот и оказия прибыла. Что, так ценно?
– Два года жизни. Не моей – сотен, тысяч. Я так, исполнитель, пешка только... Но я и не верил, что пропадут!
– Да, а то как же: «рукописи не горят».
– Это сатана сказал... А он всегда врёт. Но я верил, верил, это же не моё. Не моё.
– Поехали, что ли? Или ты тут останешься?
Только в дороге до Глеба стало доходить. Кажется, он идиот. Внимательно посмотрел на Светлану: обижена, губы ниточкой. Отгрызёт, пока доедет. Он ей спасибо-то хоть сказал или забыл?
– Светлана, ты мне не о том начала было говорить. Я про другое хотел узнать. Там, у водопада, что со мной? Я сознание терял?
Она всё грызла губу. «Так вот Лялька обижается». Жутко захотелось обнять её, вдруг прижать к себе, лицом в грудь, чтоб задохнулась. Фея. Да, она – фея. А он пень. И как он петушился, когда она в кювет вылетела. А ведь уже тогда она его от Джумы спасла. Дурак, какая же неблагодарная свинья! Нет, свин. Это всё равно. Ну? А что теперь? Обнять или не обнять? Он долго, очень долго смотрел на неё. Так да или нет? Только как же змея?
– Что там было?.. Прости меня...
Она притормозила. Откинулась назад.
Обнять или не обнять? Ну!
Светлана заглушила двигатель, и сразу со всех сторон запели цикады, а из-за приспущенного стекла горько пахнуло остывающими от дневного солнца полынью и хвощами. Темнота, только фосфорные цифры: «22-07». О лобовое стекло застучала, заколотилась мохнатая ночная бабочка. «Обниму. Сейчас обниму». Она поискала в нагрудном кармане и протянула ему часы. Его часы.
– Это ты у Котова на столе как подарок оставил? Так он не берёт.
– У меня просто ничего другого не было. Я ж просто так, от души. Не как взятку.
– Я тебе верю. Хотя сама взятки беру. Понял, ты, я – б-е-р-у!
– Это не моё дело.
– Нет, твоё.
– Не понял? Говори.
– Твоё. Там, на водопаде, мы были рядом. Теперь тоже не понял? Мы были рядом, мы были вместе, мы были одно. Не понял? Ты опять ничего не понял? Ты... Ты! И не понял?!
Она колотила его маленькими кулачками по плечу. Колотила и рыдала.
– Как ты не понял? Мы с тобой – одно! Мы – одной крови!
Она спрятала своё некрасивое сейчас, жалкое личико в ладони и рыдала на руле, по-щенячьи тоненько подвывая. Что было делать? Что? Надо бы обнять, но... теперь уже по другому поводу. По-отечески, что ли?.. Блин! Глеб выскочил из машины, хлопнул дверцей и пошёл вперёд по дороге. Ну, нельзя, нельзя же так! То она его давила, а он отжимался. То, когда он сломался, стала вдруг требовать утешения к самой себе. Так нельзя! У него крыша не железная! Что она от него вообще хочет? Он и так уже в полном восторге – да, да! Такой он ещё не встречал! Да! Не встречал... Ну, и что она этим добилась? Чего?.. Полный привет! Только этого ему сейчас и не хватало. Только вот этого. Дурдом, как вот теперь жить? После вот таких признаний? Как жить? Глеб обиженно смотрел на крупную жирную звезду. Кто там живёт? Маленькие красные человечки? Хорошо же им, без эмоций-то. Повернулся и пошагал обратно.
Светлана уже успокоилась, даже причесалась. Губы только чуток мимо подкрасила. Как только он сел, она завела двигатель, включила дальний. И сразу они опять остались очень вдвоём. Может, всё-таки обнять?
– Глеб, ты пойми. Прошу тебя, пойми: если люди, как мы, одной крови, то есть одной души, то выше этого уже ничего нет. Ничего. Ты это пойми! А вот Котов этого не понял. И просто влюбился в меня. А это же совсем не то. Не то... Он только всё испортил, всё потерял... Вот, сейчас с женой развёлся, и опять ко мне просится. Зачем?.. Ты-то понимаешь? Понимаешь: мне – этого – не надо. Вот я тебе сегодня своё самое сокровенное показала. Это всё, что я тебе могу дать. Всё.
Вот дурак-то: обнять – не обнять?! Вот идиот!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Успокоенный и на всех наворчавшийся Анюшкин уже сладко подхрапывал. Глеб, лёжа лицом к окну, нежно-нежно поглаживал заветный мешок, скользко белевший на приставленном к кровати стуле. Как же он, оказывается, наскучался по своим бумажкам, и теперь, ох, как трудно было дожидаться утра, чтобы, не беспокоя хозяина, всё перебрать, перелистать, перечитать уже сделанное и настроиться на дальнейшую писанину. Боже, как он в эти дни на неё зарядился. Аж всё внутри пылает... Глеб покосился в окно: там, над непривычно косым, высоким горизонтом висели круглые звёзды. Луна, значит, зашла. Как тут, в горах, всё быстро. День-ночь. Ни вечерней зари, ни утренней. Ночь-день. Ножницы. Или гильотина. При такой скорости жизнь горцев субъективно не девяносто-сто лет, а все двести. Отсюда эта их уже врождённая внутренняя усталость, старческая внутренняя опустошённость, нелюбопытливость, непытливость, при всей внешней гоношистости. Вспомнились их московские «грузинские мальчики», те, что в застойно-совковое время так давили им на самолюбие папиными деньгами, густой, в пятнадцать-семнадцать лет, щетиной, и животным небрежением к русским девушкам. Девушки, эх, русские девушки... Это мы искали в них тургеневские и блоковские черты, задыхались при случайном касании, в тайне от лучших друзей читали стихи у осиянного полнолунием окна... А те так запросто, и в общем-то задёшево покупали восторженную студенческую нищету пощёлкиванием пальцев таксистам и официантам, и на следующее утро брезгливо выбрасывали: «тхы как хочэшь это назови»... А к тридцати «мальчики» уже заметно лысели, отпускали животики, от ранней неспособности становились голубовато-визгливыми. Как специалисты они со своими липовыми дипломами были никто, да и торговали воровато. А папы разорялись, а в Абхазии начиналась война. И их уже просто стали бить, гнать везде, где они отрывались от своих национальных гостиничных гетто... Но как же те, о ком мы читали стихи?..
Стоп, стоп, стоп, чего это он? Устал от гор? Домой захотелось?
Да. Захотелось. Слишком многого за эти, страшно сказать, всего-то три дня, он в горах нахлебался. Что там, у источника, пророчил ему злополучный водила про любовь и смерть? Вот, кажется, и попробовал... Того и другого... Но что за созвездия здесь? Должно же быть хоть что-нибудь родное, знакомое? Глеб изогнулся: действительно, справа нависла «W» Кассиопеи. Кассиопея. Отчего-то он ещё в десять лет решил, что эта «W» будет его тайной... Старик Аристотель спрашивал: «Что есть время? Движение звёзд или жужелицы?». Время, дорогой дедуся, это движение жужелицы под звёздами.
Ладно. Теперь забота – эти бумаги. И ищущие их. Предположим, что шофёр затеряется. Или будет упорно нем. Тогда, вполне даже возможно, что и мы выживем, и завершим предначертанное. Главные всё-таки охотники – это не местные пастушки, а те. Те, кто... Кто – что? Те, кто знают, что такое Буква.
А Буква есть рисунок звука. Его портрет и отпечаток. Но сам-то звук есть дыхание. Дыхание же есть жизнь. И Слово есть начало. Начало всему. Слово – это созвучие. Со-звучие. Единство множества звуков-дыханий. Мир, зачатый ещё лишь задуманным, молчащим словом-идеей, звучит произношением, при том дыханием-жизнью разлагаясь во времени. И умирает в слухе. Но память о прозвучавшем рождением-разложением мире впечатляется в буквы. Буква есть совершенное завершение звука, окончательный итог звука-дыхания-жизни. Кто надписал букву, тот и замкнул-закончил звук памятью в вечность. Могильный памятник – замок. Открыть его может ключ знаний письма и чтения – знание азбуки. Поэт, дающий слово, – родит. Рапсод, поющий слово, – живит. Слушатель поглощает. Но писатель – молчаливый поэт-рапсод – родит, живит, не отпускает, а бальзамирует и хоронит. Он – Анубис... А историк литературы – гиена в Городе мёртвых....
Из рукописей Глеба:
Выдвигаясь на «Останкино», никто не учёл, что свободных стволов в парламенте практически не было. Для охраны мэрии осталось единственное, не задействованное на внутренних постах в «Белом доме» наполовину вооружённое подразделение парламентского полка – менее 10 автоматчиков, да десяток их безоружных товарищей. Этот надёжный комендантский резерв, отличавшийся жёсткой дисциплиной, ранее всегда был со штабом Ачалова.
В результате в охране колонны на «Останкино» ушло всего 18 вооружённых человек, в чём мы убедились во время построения у здания техцентра АСК-3. Эти люди оказались из разных групп и никак не были связаны между собой. Часть из них составляли демонстранты, отобравшие оружие у омоновцев. Ни одного «баркашовца» в «Останкино» не было. Среди вооружённых людей в «Останкино» находились представители группы «Север» и Союза офицеров, которые почти все погибли, один-два командира казачьего батальона и наша группа во главе с Макашовым.
Факт: Дорога на «Останкино» была перекрыта превосходящими вооружёнными частями дивизии МВД имени Дзержинского на грузовиках и БТРах.
Автоколонна демонстрантов останавливалась перед ними!
Эту колонну внутренние войска МВД добровольно (по приказу своего командующего) пропустили. МВД было известно, что в колонне всего два десятка человек с оружием.
У пересечения с улицей Чехова останавливаемся на красный свет и поджидаем отставших. Неожиданно справа на большой скорости нас начинают одна за другой обгонять машины с солдатами и БТРы дзержинцев. Водитель зло замечает, что сейчас на Садовом кольце нам приготовят встречу со свинцовым «гарниром», и решительно жмёт на газ. Ждём очередь в лобовое стекло вплоть до Колхозной. К Рижскому вокзалу напряжение постепенно спадает. Нам показалось даже, что дзержинцы смылись, возможно, получив панический приказ.
Я иногда задаюсь вопросом: решились бы они нас расстрелять, если бы тогда по радио мы назвали другую цифру вооружённых – тысячу или две? Ответ однозначный – расстрел всё равно бы произошёл. Возможно, в первые бы минуты и наблюдалась некоторая растерянность. Но у телецентра и без всяких радиоперехватов им с первых минут было видно, что люди приехали без оружия. Учитывая, что у них по оглашенным на пресс-конференции Павла Грачёва 6 октября официальным данным в засаде стоял 21 БТР (6 было изначально и 15 дополнительно подошло с десантом в 100 автоматчиков), а в самих зданиях телецентра было около 500 автоматчиков, им для оправдания своей акции как раз и нужно было выманить к «Останкино» побольше баррикадников с оружием.
Итого по отчётам ГУК ВВ МВД без учёта убывших с Васильевым до начала бойни в АСК-1 и АСК-3 находилось – 410 (486), с учётом Васильева – 560 (636) военнослужащих и сотрудников милиции при 10 БТРах 6-го ОСН. А в 200 метрах в районе телевышки находился ещё и войсковой наряд в/ч 3179 и ОМОН неизвестной численности.
Макашов громко объявляет в мегафон (цитата по стенограмме): «…внушим без крови! позор тем, кто поднимет руку на народ. Но мы не будем первыми стрелять. Если найдутся придурки, которые будут стрелять, мы им сделаем так, что им останется только: чемодан-вокзал-Израиль... Если какой-нибудь придурок сделает хотя бы один выстрел, он потеряет свою жизнь, себя, всё!».
Факт: У телецентра «Останкино» 3 октября с 17.45 до 19.00 полтора часа шёл мирный митинг с требованием предоставления эфира парламенту. Никаких попыток штурма или проникновения в здание телецентра демонстрантами не предпринималось, несмотря на требование Макашова выйти на переговоры, Брагин не явился.
Демонстранты с официальными полномочиями предупредили всех об ответственности за любой выстрел, особое внимание уделив спецназовцам. Сообщили им, что идёт безоружная демонстрация в двести тысяч человек. Макашов гарантировал командиру группы БТРов из 6-го ОСН ОМС ДОН ВВ МВД, что со стороны демонстрантов не будет сделан ни один выстрел.
К началу расстрела в «Останкино» было менее 4 тысяч безоружных демонстрантов, прибывших на автотранспорте, их охраняли 18 вооружённых человек.
Грузовик выдавил только наружные двери в техцентр.
Как только грузовик со скрежетом стал застревать под козырьком подъезда, Макашов приказал отвести его назад и запретил кому-либо лезть в распахнутые внешние двери. Закрытые внутренние двери, способные стать смертельным препятствием, Макашов не стал выбивать, видимо, рассчитывая на чисто мирный исход.
Он положил автомат и вышел с мегафоном в руках в этот недоделанный пролом прямо под прицелы спецназовцев. Сказал: «Я генерал-полковник Макашов. Я без оружия. Требую командира спуститься ко мне на переговоры!».
Факт: Около 19.00 руководство милицейской охраны техцентра АСК-1 по собственной инициативе вышло на переговоры, где объявило Макашову о готовности перейти под юрисдикцию Верховного Совета и передать техцентр его официальным представителям. Офицер милиции был схвачен на улице спецназовцем Дзержинского и силой удерживался в здании техцентра.
Противодействующие милиции спецназовцы «Витязя» во главе с подполковником Лысюком и генерал-майором милиции Голубцом от переговоров уклонялись. После того, как грузовик протаранил входные двери к техцентру, генерал Макашов без оружия один вышел в вестибюль на переговоры. Он предложил спецназовцам не препятствовать законной власти и дал им время свободно покинуть здание. Сурово предупредил о недопустимости любого выстрела.
Молодые люди с гранатомётом расположились справа от распахнутых дверей. К Макашову в это время подошёл один офицер и сказал, что с гранаты в гранатомёте не снят колпачок. Заметил, что так стрелять бесполезно. Макашов ему ответил, что из гранатомёта стрелять никто и не собирается. Мы с Крестоносцем тоже подтвердили, что это – чистой воды демонстрация. Во время разговора мы стояли поодаль от студентов слева от грузовика. Ребята с гранатомётом не слышали этот разговор. Похоже, им никто ничего так и не сказал, а от смерти одного из них отделяло всего 4 минуты.
Под командой Макашова мы впятером или вшестером влезли в проём. Я был через одного-двух человек от него. Согнувшись, пролезли уже внутри здания под лестницей и двинулись цепочкой вдоль какой-то высокой стены.
Мы оказались в холле центрального подъезда. Балкон, охватывавший дугой холл, надёжно укрывал «космонавтов» из спецназа дивизии МВД (и Голубца с Лысюком, расположившихся в эти минуты прямо над нами на балконе!) безопасным мраморным парапетом.
Слева, прямо над головой послышался топот бегущего по балкону в нашу сторону человека. Неожиданно в темноте по нашим головам несколько раз мазнул красный лазерный луч, тонкий и прямой как шпага. Судорожно пометавшись по стене, вдоль которой мы стояли, дрожащий луч остановился на щеке Макашова. Метрах в 6-8 перед собой, прямо над головой я увидел торчащую из-за парапета голову шумно дышавшего «космонавта» из спецназа в сфере и маске. Он изготовился для стрельбы по нам из автомата с лазерным прицелом и с трудом фиксировал красный луч на левой щеке Макашова, его руки заметно дрожали.
Ставший прекрасной мишенью Альберт Михайлович чуть не принял роковое для всех нас решение, отдав приказ выдвинуться за колонну в сторону автоматчика. К нашему счастью, начальник его охраны – Саша-морпех – сразу же настоял, чтобы все вылезли обратно. Как только последний из нас вылез из помещения техцентра на улицу, раздался первый выстрел.
Слева в метре от нас у центральной колонны с грохотом упал автомат, и без звука осел на асфальт знакомый киевлянин из Союза офицеров (Николай Николаевич К.), одетый в гражданскую одежду. Пуля снайпера попала ему в правую ногу, раздробив кость. Стреляли с крыши противоположного техцентру здания телецентра АСК-1. Николай стоял вплотную к гранатомётчику у вывески «Государственная телекомпания «Останкино»« (если смотреть с крыши телецентра, они сливались воедино). Вероятно, плохо обученный снайпер хотел поразить именно парня с гранатомётом, но промахнулся всего на 20-30 сантиметров. Возможно, это была неудачная попытка поразить надкалиберную реактивную гранату РПГ-7.
...Тогда один журналист из радио «Свобода» явно непарламентской ориентации прямо в Мюнхен сообщил правду о событиях в Останкино. Его три раза переспрашивали оттуда по спутниковому радиотелефону, кто сделал первый выстрел. Он три раза честно отвечал, что первый выстрел был сделан из здания телецентра. За это правдивое сообщение он вскоре был уволен.
У ворот забора Макашов опять положил автомат на парапет и приказал нам оставаться на месте. Со словами, что он без оружия, пошёл навстречу милиционерам. С момента первого выстрела прошло не более полутора-двух минут.
Как только он отошёл на несколько шагов, на людей обрушился огневой шквал. Началось с хлопков выстрелов подствольных гранатомётов и взрывов гранат. В тот проём, из которого мы только что вылезли, спецназовцы из техцентра с заметным опозданием отстрелили из подствольников две или три гранаты. Они взорвались прямо под ногами гранатомётчика и толпы. Одновременно стоявших вдоль стены автоматчиков и всех находившихся около входа в техцентр людей стали с двух сторон сечь пулемётными и автоматными очередями. Огонь вёлся из автоматов и пулемёта в упор по толпе из здания техцентра (это был основной огонь на поражение).
Факт: После расстрела демонстрантов у корпуса АСК-3 (техцентр) к зданию телецентра АСК-1 подошла двухсоттысячная колонна безоружных демонстрантов с Октябрьской площади. Мирную демонстрацию встретили пулемётными и автоматными очередями в упор.
Шесть делегатов-демонстрантов из офицеров и сотрудников МВД вышли на переговоры с «Витязем» и потребовали немедленно прекратить огонь, объяснили, что на улице – исключительно безоружные люди. «Витязи» прекратили на полчаса огонь и условием продолжения переговоров выдвинули требование, чтобы все вышли за ограду здания телецентра. Как только обманутые люди вышли за ограду, их стали методично расстреливать из стрелкового оружия и из БТРов. Расстрел продолжался до 5.45 4-го октября. Одиночные выстрелы раздавались до 12.00. Расстреливали и раненых, и санитаров, и машины «Скорой помощи».
Из справки ГУКВВ МВД:
«До 5.45 4 октября отражались попытки нападения, подавлялись отдельные огневые точки и снайперы мятежников.
С 7.40 до 9.30 проводилась проверка прилегающей к телецентру территории и вытеснение отдельных групп граждан за её пределы.
Несмотря на стремительное развитие событий, ограниченное количество сил и средств, разбросанность их по месту действий, управление войсками осуществлялось твёрдо, обстановка прогнозировалась. Своевременно производился маневр силами и средствами, организовывались мероприятия по сохранению жизни и здоровья военнослужащих».
Глеб успел в Москве посмотреть выступление Руцкого перед толпой журналистов после избрания его губернатором Курской аномалии. На вопросик: «Вы вернулись в большую политику. А как вы теперь будете общаться с хозяевами Кремля?» был следующий ответик: «Я всё начинаю заново. С ноля».
Ты-то ноль, это верно. А как же мы, командир? Мы, кто жив и кто умер? Из-за тебя, сука, умер?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Анюшкин очень вежливо дожидался, когда Глеб вдосталь нараскладывает, насортирует, переберёт и перетрогает свои бумаги. Встали они одновременно, и хозяин попытался, было, разговорить гостя, но, прочитав ответ в обожжённом внутренними ночными пытками взгляде, уступил. Пошёл покормить хозяйство и долго толковал во дворе с собаками, блудливой коровой, курами. Потом поболтал с керогазом. А дальше просто ждал. Наконец Глеб очнулся, обретя способность хотя бы поддакивать, и они скоренько позавтракали какой-то трудно определимой по имени кашей из смешения всех попавшихся в то утро круп и зёрен. Главное, что ради гостя хозяин сие немного посолил. Лежащая на крыльце кожаная сумка Анюшкина была давно укомплектована рамочками, мешочками с бирочками и самодельной картой плато. Он добавил в неё банку свежего молока «в лагерь», перекинул ремень через плечо и аж затопал от напряжения ножками, так его заждались метеориты. Глеб пометался со своим мешком, подёргался, потом плюнул и сунул под кровать – пусть ужик сторожит!
По тонкой, тёмного песка тропинке они споро прошли мокрыми от росы редкими зарослями тальника, не задерживаясь, преодолели невысокий перевал и по лесистой, с выступающими там и сям скальными зубцами, лощине направились на юг. Тягун был километров пять-семь, и Глеб вполне успел оценить ходкость маленького Анюшкина. Горы, справа и слева зажимающие плотнооблачное сегодня небо, были повыше и помассивнее всех тех, на которые до этого забирался Глеб, и венчались каменными гребешками. То есть, это были горы, какими они и должны быть. По крайней мере, такие он видел на Южных Саянах. На перевале их встретило солнце, и сразу стало жарко. Спуск оказался круче и каменистей, с уступа на уступ приходилось семенить зигзагообразными перебежками. В глубокой щели пощёлкивающим шёпотком клокотал холоднючий ручеёк. Они попили и омылись в струйке небольшого водопадика, заросшего молодой черёмухой. И теперь уже неспешно тронулись к видневшейся через плотный невысокий соснячок реке.
– Оставим пока камни. А скажите, что есть водопад? Почему он тянет?
– Какой вопрос! Вы, Глеб, просто в самый центр попали: «тянет»! Втягивает, точнее даже сказать, вбирает. Это я, когда ещё йогой занимался, хорошо прочувствовал: я тогда каждый день воду «оживлял», переливая её по три раза, стоя на табурете, из одного, поднятого к потолку, ведра в другое, остававшееся на полу. Вода, которая только ещё потечёт, есть пока мёртвая вода. Вода, которая же прошла воздух – чужую себе среду – уже живая. Суть в этой вот «тянущей», как вы выразились, чужой среде. Но, опять же, дело вовсе не в том, что там конкретно кислород захватывается, нет, а именно в качественном её перерождении от осязания, прикосновения и вовлечения «чужого» в «своё»!
– Так отчего же тогда считается, что прокипячёная вода – мёртвая? Прошедшая-то огонь?
– Мёртвая? После кипячения? Так мёртвая – это остающаяся! А перерождённая вода – уже пар. Пар – вот обновлённая жизнь! В бане-то паритесь? То-то.
На двойном зигзаге чернильно-синей неблестящей реки лес отступал, обнажая большую и ровную, как футбольное поле, зелёную поляну. На этой ярко высвеченной солнцем поляне и располагался лагерь. Глебу и Анюшкину сверху хорошо виделось широкое неровное каре из сорока-пятидесяти цветных палаток, посреди которого располагалось нечто вроде эстрады и большого очага из натасканных с реки валунов. Немного вниз по течению в три трубы дымила кухня с длинными, под брезентовыми тентами, обеденными столами.
Берег и ближний лес переливались броуновским движением каких-то людей. Вдруг впереди сильно затрещало, и с ними громко поздоровались быстро поднимающиеся навстречу трое весьма забавного вида мужичков: нестриженые как у старообрядцев бороды, расшитые вручную, очень «фольклорные» косоворотки и цветные, до колен, ситцевые трусы. Мужички были босы. Анюшкин проводил их восхищённым взглядом:
– Вы таких видели? Каков колорит!
– Это «ивановцы». У нас в Москве таких полным-полно.
– А на Алтае недавно появились. Хотя чего тут только не бывало, даже нудисты. Но тех деревенские быстро отлупили, чтоб детей не смущали. А вот эти очень, очень, я вам скажу, забавны. Я такой детской непосредственности до сих не видел: это ж надо, в конце двадцатого века, когда все секты, ну, минимум на Гегеля опираются, – и такой замечательный примитив! Мне они книжку своего Учителя подарили, ах, какая прелесть! Я всю ночь хохотал, не мог оторваться.
– Ну, они не так уж и безобидны.
– Что вы, уверяю вас, чистые дети! Эти человеков в жертву не принесут! Нет! Они в мистическом плане полный противовес самосожженцам. Те в огонь, а эти в воду. Те в небо, к духу, а эти – в землю, к плоти. Призыв у них не из той сферы, не для культа смерти. Уж вы поверьте мне, старому сектоведу. Скорее всего, это реакция на повальную урбанизацию. Ивановство – сумбурный протест, бунт против бетона и асфальта, в прямом смысле слова – буза.
– Умоляю вас, тише. Не дай Бог, они за вас зацепятся. Начнут круглые сутки в свою веру обращать.
– Что ж, это не самое страшное! А вот какой тут вчера «костёр» проводился, вот уж где Новый Вавилон! Представьте: все в древнерусских одеждах хороводили вокруг огня и, млея, слушали шаманскую музыку. Далее читались вслух мантры к Агни, а молодёжь ритуально прыгала через костёр. После запели все и всё подряд: и свадебные, и колыбельные, и частушки тоже. Потом плясали ряженные в чертей, и, уже под утро, пошли поклоняться восходящему Яриле! Поклонялись почему-то с сожжением «жертв», соломенных куколок! Всё это, конечно же, закручивали теософы. Но а профаны потребляли как шутку. Понимаете подлость? Ритуалы посвящения – как шутку!.. Детей жалко, теперь они уже «солнцепоклонники», хоть и не знают, что их посвятили. Это вроде как в прошлом году в Кемерово «дружки» убили по пьянке подружку и наделали из её тела пельменей. Продали, и накормили этим с полсотни ничего не подозревающих горожан. Ходят теперь по городу людоеды...
Из-за густых ветвей рослого березняка гостеприимно просвечивали разноцветные бока больших и малых палаток. Для порядка весь периметр лагеря был обтянут длиннющей белой бельевой верёвкой. Можно было бы просто перешагнуть её в любом месте, но Анюшкин повёл Глеба к высоким свежесрубленным жердевым воротам. Над ними действительно свисали несколько флагов и крупно написанный синим по белому, скрутившийся уже, до боли родной лозунг: «За духовное возрождение России!».
Снаружи возле ворот стояло несколько молодых курящих людей в чёрных рубахах и с усами. «Они тут все, что, по вторичным признакам на партии делятся?». Анюшкин громко поздоровался, как-то задиристо посмотрел на них с «высоты» своего ростика, но от комментариев, слава Богу, воздержался. Глеб, кивнув, попытался тоже проскочить за ним, но тут его окликнули по имени. Он вздрогнул. Жадно оглянулся: кто?
– Что ж ты мимо? – Молодой, лет двадцати с небольшим, толстый парень смотрел нагловато и весело. Вроде знакомый, но кто? Где они виделись? Ну да, да! В Питере!
Глеб радостно шагнул к нему, протянув руку. Парень важно, работая на своих товарищей, подал свою. Питерцы – о, это вам не трижды при каждой возможности целующиеся москвичи. После руки подали остальные, запоминающе вглядываясь. Глеб вдруг заволновался. Экзамен, что ли?
– Ты здесь как?
– На правах гостя.
– А мы с самого начала. Устали от придурков.
– Так быстро?
– Ты же знаешь коммуняк этих. Задолбали своим светлым будущим.
– А здесь опять солянка?
– Как всегда. Но зато отдых тут ничего. Сегодня в горку пойдём, посмотрим. Вообще-то, идея организаторов неплоха: найти именно мистические исходные точки патриотизма. Вот мы с докладами завтра выступаем, приходи, не пожалеешь.
– Спасибо. Обязательно.
Глеб сделал пятками, вытянул руки по швам, быстро полупоклонился. И, резко развернувшись через левое плечо, почти уставным шагом вошёл в лагерь.
– Да вы его на видео видели! Он там рядом с Макашовым был, – донёсся сзади уже не манерный, а искренне восхищённый голос толстяка.
Анюшкин косился на Глеба, но вопрос задал только, когда удалились на определённое расстояние:
– Кто это?
– Монархисты. Из Питера. Только не помню ни одного имени.
– А я подумал – фашисты.
– Нет. Те не курят.
– А!
Они по диагонали через всю поляну, сопровождаемые любопытством редких встречаемых аборигенов, направились к угловой, большой, с закинутым наверх жёлтым тамбуром, светло-серой палатке. Рядом с которой на надувном матрасе возлежала пышная, но с намёками на былые формы, безвозрастная женщина с очень красивым холодным лицом. Её мелкополосатый синий купальник с развязанными на спине лямочками, белая шляпа из кинофильма «Весёлые ребята» и неразвёрнутая газета «Завтра» ясно давали понять каждому: человек отдыхает. Проходите мимо... Но Анюшкин шёл именно к ней. На его бодрое приветствие женщина приподнялась на локтях, чуть придерживая спадающий с великолепной груди купальник, и немного рассердилась: «Почему он должен быть здесь? Он на докладах». Потом она заметила Глеба и немного оживилась: «Он весь день сегодня будет занят. А что, собственно, вы хотели?». Ну, нельзя было отказать ей – Глеб сощурился, потянул ноздрями воздух. Как бы сейчас к месту пришёлся его шикарный белый костюм для морских прогулок! Костюму уже пять лет, но впечатляет до сих пор. А стоил-то тогда в Киеве три копейки. Надо было два купить.
Дальше, опять под любопытствующими взглядами, через весь лагерь они прошли к берегу, где у сколоченной из окрашенных синим досок эстрады человек тридцать-сорок мужчин, женщин и детей концентрацией и разнообразными позами выражали своё отношение к происходящему на подмостках. Пятеро немолодых мужчин из самых восторженных, скорее всего политических неофитов, кучились вплотную к низкому помосту с маленьким столом, накрытым холщовой скатертью, и с приставленными к нему белыми пластиковыми стульями. За ними расположился два десятка более-менее дисциплинированных борцов за возрождение, по степени этнографичности явно разной политической ориентированности; две совершенно неразличимые ни лицами, ни красными шляпками старушки замыкали их группу. Немного в стороне возлежал смешанный по полово-возрастному составу замкнутый кружок, в котором, по-видимому, оппозиционировали всем выступающим.
Анюшкин прошёл прямо в лежащую и сидящую группу слушателей и, пользуясь своей подслеповатостью, простительно стал заглядывать в лица: «Дажнёва не видели? Дажнёва здесь нет? Дажнёв не знаете где?». На него не обращали внимания. Вскоре спрашивать было уже некого, но как раз в этот момент на помост взошёл маленький человечек в тёмно-синем, почти школьном костюмчике и, посверкивая толстенными линзами, стал раскладывать на столе бумаги. И бывает же такое: этот человечек до комичного был похож на Анюшкина. Их различала только величина носов и цвет бородки: докладчик был совершенно сед. Ведущий собрание пятидесятилетний, какой-то уже навечно младший научный сотрудник из новосибирского Академгородка, щурясь, вычитал протокол и объявил двойника Анюшкина театральным режиссёром из Тюмени – «товарищем Душковым».
«Товарищ» откашлялся, пошевелил свои мелко исписанные листочки, и начал громко читать неожиданным для своей щуплости, профессионально поставленным баском. После первых же фраз Анюшкин застыл, заворожённо глядя на выступающего, или, вернее, глядясь в него, как в зеркало. На него зашикали, стали дёргать, и Анюшкин присел на том месте, где его застало начало доклада. Глеб, который теперь не знал, куда ему деться, тоже присел и прислушался. По ходу выступления у него по спине побежали мурашки: «Да кому он это всё говорит? Его же защиплют. Ей-богу, защиплют. Откуда здесь это чудище? Вот смертник!».
Режиссёр Душков обратился к своему электорату по-трезвеннически:
– Соратники! Для начала считаю уместным сделать маленькое лирическое отступление в лингвистическую сторону. Забавно и не случайно, что который день поминаемое нами слово «фольклор», при всей нелюбви к импортному, у патриотов не имеет адекватного русского перевода. Точнее, перевод-то есть, но он слишком расплывчатый, маловразумительный – вроде как «простонародная культура». Народная или национальная? Никем не уточняется. А ведь от славянского тождества «народы» и «языки», легко вывести что «фольклор» – это «языческая культура». Для доказательства взглянем на историческую родину этого словечка: жил-был немецкий народ, проигравший Первую мировую войну. Страдал этот народ от безработицы, инфляции, контрибуции и иных плодов молодой демократии, неожиданно сменившей старую монархию. Страдал он и от морального унижения, обильно изливаемого победившими его, до сих пор ещё неясно каким образом, «союзниками». И вот под таким давлением возникло в данном народе мощное протестное националистическое движение, также почему-то на чужой итальянский лад позднее названное «фашизмом». Сейчас, пожалуй, уже никто не рискнёт заявлять об его политическом или же экономическом происхождении, ибо сейчас уже общепризнан его мистический выход из адских запасников Музея человечества. Но все современные историки немецкого национализма с удивительно единообразным упорством ищут корни фашизма только в восточной стороне, и даже во сне как заклинание твердят: «Гималаи, Шамбала, Блаватская, Рерих, свастика...». И в действительности, огромная роль в разыгравшейся затем общеевропейской трагедии сыграна этими именами, со всей их псевдо-тибетской масонской традицией. Но! Но, масонские обряды слишком уж утончённы, знания посвящённых слишком уж герметичны, собрания лож элитны, чтобы и в самом деле настолько возбуждающе подействовать на грубые народные массы целой страны. Здесь действовало совсем иное. И это иное – «фольксгруппы».
Смею обратить внимание уважаемых мною слушателей на то, что у германцев, как и у их восточных соседей славян, не существует прослеженного по векам, доказанного неоспоримыми фактами и оставившего достаточно убедительное культурное наследие язычества. Большинство из того, что нам, славянам, приписали советские академики Рыбаков со товарищи, – беллетристика на службе господствующей идеологии. Так ими через два-три ископаемых факта, да и то обязательно с окраины ойкумены, легко протягиваются любые, даже взаимоисключающие теоретические цепочки. И, о! Дальше вступает эта милая, милая аналогия, когда для наших предков притягивались и приписывались культы их соседей: славянам вероучительствовали Греция и Иран, а германцам досталась Скандинавия. Вооружившись схемами мировидения чужих, зачастую даже враждебных в представлениях о добре и зле народов, советские историки лихо, только иногда своей безудержной ненавистью к христианству проговариваясь о поставленной перед ними сверхзадаче, расписывали судьбы наших пращуров, смело залепляя пустоты реальности якобы аналогичными фрагментами культа диких племён. Вроде бы и верно: праславяне и прагерманцы, придя на новые для себя земли, принесли с собой свои космогонии и мифы, которые не могли не отразиться в мифах аборигенов, сдвинутых победившими пришельцами на край земли. И поэтому, впоследствии став христианами, мы могли бы искать остатки своих былых представлений о мире на этих исторических отвалах, но! Во-первых, тогда нужно игнорировать факт отсутствия у славян активной борьбы пришедшего христианства с каким-либо развитым язычеством, ибо те самые новгородские восстания против крещения – это противление угро-финских волхвов-гусляров! Во-вторых, придётся стать последователями «эволюционистской» ереси, то есть напрочь отрицать само существование Второго закона термодинамики: тепло всегда течёт из горячей точки в холодную, и никогда наоборот. Или утверждающего другими словами: в мире материи существует только один процесс – деградации! Увы нам! Всё богатство окружающих человека современных форм – это когда-то изначальная и с того момента всё разрушающаяся данность, а не благоприобретённость в результате естественного отбора. Видимый мир – это деградация, деградация, деградация, где всё материальное только упрощается и нивелируется. Ведь с усложнением своей структуры белковая форма материи теряет стабильность выживания – зачем же нужны мимозы и жирафы? – для заполнения Земли достаточно плесени.
Так вот, почему мы и верим, что современные люди произошли не от страшилищ-обезьян, а от совершенного во всех отношениях красавца Адама. И не верим тем, кто уверяет, что первой религией был культ мёртвых предков, грома и молнии, а после уже Бахуса. Нет, вначале человеческой истории стоял не уголовного вида горбатый даун-питекантроп, а абсолютно полноценный Адам. Высокий, красивый. Белый. И лишь потом его потомки, вследствие духовного оскудения, деградировали до чёрных карликов-каннибалов. И нет, и не будет никаких переходных звеньев в обратном направлении: чем дальше в своей жизни этнос отходит от Истинного Бога, тем уродливей его культовые обряды (человеческие жертвоприношения, тотемизм). Не внюхивайтесь, здесь не пахнет вульгарным расизмом – в той самой Библии, которую почитает самый, казалось бы, обижаемый расистами народ, как раз и описано происхождение хамитов.
Господа народоведы, оставим материю материи. Но на поле народно-языческой культуры этот же Второй закон термодинамики звучит уже как закон пародии. Пример: когда-то модный в городской мещанской среде танец падекатр с коробейниками и ямщиками в конце девятнадцатого века проник в милую нашу деревню. И вот в конце века нынешнего он вывезен экспедицией фольклористов из нетронутой глубинки как «исконно русский» танец «Ночка». И теперь исполняется под аккордеон в костюмах семнадцатого века!
Бедный докладчик не ощущал, как над его головой сходились мощные кучевые облака, как эти облака прямо на глазах уплотнялись в фиолетово-чёрные тучи, трепещущие пока разряженным, пока не свитым в косые молнии, бледным электричеством. Он самозабвенно продолжал:
– Пародизм не обязательно проявляется только в форме комедийной. Комедия, как частный случай нарочитого искажения первоисточника, даже очень неплоха и полезна – когда исполняет религиозно-национальные защитные функции. Например, как открытое осмеяние чужого, враждебного данному народу культа. Не зря же главный герой такой комедии обычно несёт на себе внешние признаки окарикатуренного врага: для арийцев комик должен быть маленьким, чернявым, суетливым. Нет, страшнее, когда пародизм принимает формы тайной коррозии собственного архетипического национального сознания. Тогда идет искажение не чужой, а своей трагедии – художественного изложения культа жертвоприношения. То есть, там, где любимый всеми герой, для восстановления нарушенного неправдой равновесия мира, должен добровольно своими страданиями или смертью искупать грехи его народа – в тайной пародии становится жертвой роковой «невезухи», где его недобровольная жертва естественно отвергается богами. В любом «черном» детективе – характернейшей форме тайной пародии, ради эпатирующей читателя эффектности сюжета всегда нет самого главного в финале – торжествующей морали в виде восстановленного миропорядка. Восстановленного искупительным покаянием всего народа, или жертвенностью его лучшего представителя. Степень травмированности психики и ускорение деградации личности зрителя или читателя после просмотренного спектакля или прочитанной книги с запрятанной пародией никто пока не измерял. Но это ещё культура – вертлявая служанка культа, согласно точному определению отца Павла Флоренского. А вот с самим культом всё гораздо страшнее: здесь деградация является кощунством.
Я люблю великого композитора Вагнера, но никогда не пойму, чем для него как историка викинг-воин-грабитель, никогда не умевший ничего, кроме как отнимать и убивать, духовно схож с германцем-бауэром-инженером, столь образцово благоустраивающим свой Фатерлянд? И почему наследники Зигфрида за всю свою историю, начиная хотя бы со столь славного тевтонского рыцарства, не выиграли ни одной большой войны? Даже внешне столь безалаберные французы всегда, в конце концов, их побеждали. Действительно, почему немцы – как те же французы, испанцы, англичане, датчане, даже голландцы! – не сумели захватить ни одной долговременной колонии? Где же их эта, столь рекламируемая из века в век, «немецкая военная машина»?
Вернёмся к «фольклору» – «языческой культуре». Немецкими фольксгруппами двадцатых-тридцатых годов, чтобы возбудить в народе воинственность и через неё отомстить за поражение года восемнадцатого, была поставлена задача возродить якобы «древние обычаи германцев». И вот по эльзасским деревням залетали валькирии, на огородах Баварии по ночам засветились руны... И по всей католическо-протестантской Германии под лозунгом «исконно-посконного» отомкнулись совершенно чуждые ей зороастрийские ночные механизмы древнейшей инициации огромных людских масс из собрания личностей (а история культуры этой страны слишком велика и прекрасна, чтобы было нужно доказывать здесь это) в стадо рабов, потерявших, подобно свиньям из евангельской истории, инстинкт национального самосохранения.
Нечто подобное попытались сделать в России начала восьмидесятых. Вспомните, как удивительно разом и везде, не сговариваясь, искусствоведы всего великого нашего Союза (а я хорошо помню тогдашние театральные семинары) стали искать у режиссёров в постановках даже самых совковых драматургов корни «исконного» для эстов, данов, ногайцев и иных древлян язычества. А на эстраду «вдруг» вырвался и стал мгновенно клонироваться, вызывая такие обильные слёзы умиления у так же «вдруг» заземлившейся и опростившейся интеллигенции, гнусавящий похабщину и демонстративно колдующий ансамбль (или гарем?) Покровского. Режиссёр Фридман стремительно летал над Россией, наскоро, по одному клише, снимая то северные, то казачьи свадьбы. И даже русский балет объявился (вот уж нисколечко не вру! сам тому изумлённый свидетель) в своей режиссёрско-драматургической традиции... порождением балагана! Литература, кино... Всё, казалось, шло, как задумано, и вот-вот уже затхлую, устаревшую официальную идеологию должен был заменить молодой, удобряемый «коммунально-бытовой» ненавистью к интернационализму, национализм. Точно по тому же апробированному немецкому клише для интеллигенции рассыпалась там- и сам-издатская литература по агни-йоге, суфизму, астральному каратэ, кармическому дзену и прочей адаптированной на Европу восточной оккультике. На ночных кухнях в табачном дыму зазвучали имена Блаватской, Рерихов, Гурджиева. Вновь стало как-то неприличным не быть антропософом или хотя бы буддистом-изотериком... А вот попробовали бы вы в то же самое время найти что-либо из святых отцов о внутренней Иисусовой молитве! И всё-то у них было уже подконтрольно, да приключился непредвиденный по своим последствиям юбилей – Тысячелетие крещения Руси. И отметился он новым крещением России: сотни и сотни тысяч людей просто штурмом брали православные храмы для совершения даже непонятного для многих обряда. Ни о какой катехизации и речи не могло быть, когда человек сто разом куда-то дули, куда-то плевали, и, глупо улыбаясь своему мокрому виду, надевали маленькие дюралевые крестики! Сколько насмешек, сколько улюлюканья раздавалось по этому поводу на ТВ и в газетах! Глумились все СМИ. Но главное всё же свершилось: оккультизм и неоязычество конца двадцатого века не нашли для себя русской почвы – пустовавшие души бывших материалистов оказались засеяны во Христа крещением! Вот так-то, союзники, Господь поругаем не бывает. Масонство вынужденно отошло в политику и экономику, а ведьмачество – в медицину, то есть, отжались в социальные, а не в духовные сферы. У России теперь есть короткая передышка, и пока «фольклор» не взошёл, а «живая этика» не оживила вурдалаков, пусть нашим лозунгом станут слова: «Господи Иисусе Христе, помилуй нас, грешных! И запрети силам блавадских, рерихов, геббельсов!».
Вопли были ужасны. Худая, с частой проседью в чёрных змеистых локонах, женщина визжала отчаянно. Бросившись к эстраде, но запнувшись о чьи-то ноги и руки, она застряла в честных слушателях, и уже лёжа протягивала к Душкову свои иссушённые аскезой когтистые пальцы. Вопли йогини поддерживали ещё несколько «рерихнутых». Не решаясь на прямую физическую расправу, они страшно выкатывали глаза, пытаясь с расстояния нанести оскорбителю энергетический удар, и вразнобой горячо требовали немедленного запрета на подобные «провокации». Несчастный ведущий академгородовский эмэнэсник, прикрывая собой замешкавшегося докладчика, взывал к терпению и уважению всех точек зрения: «Всем, всем предоставляется возможность высказаться! И вы завтра тоже выступите! Товарищи! Все имеют право! Все! Высказаться! Право высказаться!».
Свара набирала силу, к эстраде подтягивались любопытствующие, и толпа вырастала на глазах. А Глебу вдруг стало до тошноты скучно. Ой, ой, ой… Да неужели ни для кого ничего за это время не изменилось? И этот сумасшедший, ну к кому он тут обращался? К каким «соратникам»? Смотреть же надо... Хотя он же слепой. Как Анюшкин... Кстати, где этот-то? Его еще не бьют за сходство с «провокатором»?
Беспамятная истеричка ничком лежала на траве, поводя страшно завёрнутыми белками. Единомышленники, присев кругом, бережно собирали растрепанные волосы, вытирали пену у рта. Последние судороги то и дело сотрясали тощее, до черноты загорелое тело.
Остальные глазели, шёпотом комментируя произошедшее. Глеб зло растолкал толпу, крепко сжав Анюшкина за запястье, потащил в сторону.
– Вы видели? Видели? – восторженно шептал Анюшкин. – Чисто ведьма!
– Вам-то что до того? – Глеба самого трясло.
– Так это же классика! Чистое беснование! От трехкратного употребления Имени!
– Какого имени?
– Да Господня же! Господа Иисуса Христа! А я сейчас как раз занимаюсь историей интереснейшей секты «имяславцев». Секты горы Афон. Не приходилось слышать? Так вот, для них само Его имя было носителем силы...
Анюшкин уже опять говорил в голос. Глеб повернулся к нему спиной и ссутулился, прижав ладони к щекам. Он в буквальном смысле задыхался от захлестнувшего его одиночества. Вокруг сидело, лежало, бродило, беседовало, спорило, играло в мяч и читало книги множество людей, собравшихся сюда со всей России. Это были, в общем-то, очень искренние люди, для которых не было ничего дороже Родины. А он, тоже не самый подлый, не самый космополит, а одинок. Почему? Да по кочану! Между ним и остальными навсегда прочертилась непреодолимая граница из цепочки гонимых прикладами и сапогами на расстрел к стадиону испуганных, избитых...
Глеб шёл наугад, и понимал так же наугад. И включаясь в то, что случайно встречал, шёл дальше, как можно дальше…
«Народная трезвость» видна издали – на груди у всех, даже безбожников и потомственных колдунов, обязательно алел маленький значок, на котором святой Георгий Победоносец пронзал копьем змия, почему-то именно «зелёного». К тому же женщины-трезвенницы в разной этнографической достоверности платьях и сарафанах повсюду ходили плотным «карагодом» под руководством худенького, длиннобородого руководителя, не снимавшего даже в самую плотную послеобеденную жару лакированных, замятых в гармошку сапог. Сейчас их цветастый «карагод» плотно окружил маститого московского доктора-психотерапевта, который раскрывал им тайны женских наговоров «с точки зрения науки», только успевая повторять: «Как говорил Гурджиев: "самое тайное в магии то, что никакой магии нет"...». Глеба чуток толкнуло: «А причём тут Гурджиев?». Тот самый духовный руководитель латышских стрелков и интеллигентнейший обоснователь Чека? Женщины очень серьезно выслушивали, в каких пропорциях нужно смешивать святую воду и средство от тараканов, и какие мысли при этом «заряжать» в снадобье от запоя, уточняли тексты приворотов, периодически разрушая ход лекции неожиданными запевками на своем «фольклорном» языке.
– И еще Великое учение утверждает... – искренне захлебывался в собственных знаниях доктор.
«Психотерапевт. И маг... А я его где-то в президиуме на каком-то съезде видел. Очень представительный. Да. И просидел два часа, почти не шевельнувшись... Наверно министром хочет быть. И будет. Такой будет». Не в состоянии реагировать эмоционально, Глеб просто шёл, шёл дальше… «А тётки тоже – им бы дома детей кормить, да мужиков после работы отмывать. А не спасать общественность».
На истекающем бурлящим жаром пищеблоке, возле бригады молодых, в белых на голое тело халатах, женщин и девушек, то задирая, то вздыхая, ошивались казаки из охраны лагеря. В двух армейских полевых котлах и на сложенной тут же из кирпичей маленькой печи что-то кипело и шипело, и казаки то подносили дрова и воду, то просто крутили усы на запаренных поварих. А рядом под навесом, за длинным столом сидело человек десять экипированных горнолазов. Их армированные, фантастические по объемам, рюкзаки терпеливо томились у ног хозяев, дожидаясь скорого выхода. От группы исходила плотная магнетизирующая мужская сила. И такие розово-телесные под тонкой хэбэшной белизной поварихи то и дело, поверх лихо заломленных синих фуражек с красными околышами, посматривали туда.
Глеб попросил водички и сел с кружкой недалеко от альпинистов. Их вожак внимательно и строго осмотрел его, но промолчал. Говорил сухой, одноглазый, уже почти старик. Короткая стрижка, выпирающий кадык, огромные руки с сильными суставчатыми пальцами. «Как крабы». Старик не просто говорил, он отдавал приказы:
– Успеем подняться засветло – живы. Успеем выставить пост – правы. У нас всего четыре дня. Потом луна идет на спад. Йети вернутся через белки к Шамбале.
Поперхнувшись, Глеб выплеснул кружку в песок, тихонечко встал, вежливо вернул её кухаркам и пошёл дальше, пошёл, куда глаза глядят.
«Да что же это такое? Бред. Криптозоологи. Они-то каким боком с патриотами? Или что, наши русские реликтовые гоминоиды отныне решительно не желают ничего иметь с тибетскими? Как тогда в девяносто первом эстонские педики бойкотировали петербургских? И, главное, что, мне теперь каждый день здесь ошиваться, пока Анюшкин все свои метеориты соберет? Да лучше пусть меня пастушки гоняют... Бред. Будто на машине времени куда-то крякнул. Но, если это всё реальность, то, правда, тогда где же я пробыл эти десять-пятнадцать лет? В какой чёрной дыре? Чтобы опять вернуться в любимый московский оккультизм: заговоры, снежные с красными глазами и зеленые человечки. Сейчас кто-нибудь начнет шарик по телу гонять. Бред... Может это и не лагерь? Может это заповедник? Заповедник лотофагов? Серебряный век вечных фолк-младенцев? Или Остров патриотического блаженства? Где все как-то по-своему счастливы. Красные и белые. Либералы и консерваторы. Все здесь, все-все счастливы. Ибо «имеют право высказываться». Имеют право – и высказываются. Пра-во. Да! Действительно, чего ещё людям надо-то? И, главное, мне от людей что надо?».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Анюшкин сам шёл навстречу. Он так искренне улыбался, так сиял, что все заранее приготовленные Глебом упрёки и извинения разом испарились. Да и чего, собственно говоря, объяснять свою истерику человеку, который все и вся уже в этом мире знает.
С Анюшкиным медлительно вышагивал крупный головастый мужчина, лет чуть за пятьдесят, с короткой, выбритой по щекам, бородкой, с маленькими умными глазками под нависшими светлыми бровями и стрижкой «с чёлочкой». На мужчине были только бежевые брезентовые шорты и синие сабо. Мощная грудная клетка, сильные, развитые руки – обнажённая фигура былого атлета несколько портилась короткими ногами. Анюшкин ещё метров за десять радостно взмахнул ручонками:
– Глеб! Знакомьтесь – Дажнёв.
– Глеб.
– Владимир Викторович.
– Вот я вас и передаю в надёжные руки. Владимир Викторович – руководитель лагеря. Вы сейчас получше узнаете друг друга и сойдётесь, непременно сойдётесь. Хорошие люди легко это делают.
Сходящиеся потихоньку присматривались друг другу. Глебу на сегодня оставались силы только на вежливость. Дружбы сегодня он уже не искал. А Дажнёв чего-то хотел, не ради же чудака с молоком он, начальник, как простой крокодил Гена, ходил по зелёной поляне в поисках друга. Ему, с таким хозяйством, поди, и так не скучно. Да ещё и столь пышная хозяйка угловой палатки... Надо, надо собраться и послушать.
– Меня добрый Анюшкин подлечивает. Застарелая язва. Давление.
– Да, набор травок подобрал. В молоке надо запаривать.
Маленькие умные глазки сверлили, сверлили, спрашивали: можно ли сходу?
– Вы же, Глеб, из «защитников»? Я много про вас наслышан. Вы – герой.
– Кто это так постарался?
– Ну, как же! Про вас все говорят: пройти всю мясорубку. Выжить. Устоять.
– Разве это героизм – выживать? Это просто инстинкт.
– Я отругал Юлю за то, что она мне не сказала, когда вы приходили.
– Дежнёв спал тогда, – напоследок вклинился Анюшкин.
– Простите, ночь без отдыха. Народ-то, сами понимаете, ещё тот собран. Все очень замечательные, очень политически активные люди. Но вместе никак не могут! Все, буквально все лидеры! Вот моя задача их разводить, как волка, козу и капусту. Сколько лет вы уже в патриотическом движении?
Глеб даже опешил: сколько же? Как книжку про походы Суворова прочитал? Или после «Протоколов»? С какой точки начать? С маминой колыбельной? Ладно-ладно:
– С восемьдесят шестого.
– Хороший стаж. Какие надежды тогда были! Вы в «Трезвости»?
– Нет, «трезвенником» не был. Хотя не пью.
– Это хорошо.
– Вначале в «Историческом обществе», потом, совсем недолго, в «Памяти». Затем в «Союз духовного возрождения» вступил. Просто меня по жизни лично Михаил Михайлович Татонов водил.
– Чудесный человек. Его многие тогда не понимали, а он ведь первым указал путь развития современного коммунистического движения в сторону христианских нравственных идеалов. Жаль, жаль, его тогда не услышали. Но все великие люди обгоняют своё время. А вы здесь как? По работе, по творческим делам?
Это было грубовато. Что ж так сразу? Надо было хотя бы покормить, помыть, а потом уж и лыто спрашивать. Глеб нежно уворачивался от буровящих его глазок.
– Я мимо ехал. По делам отцовской фирмы. А у меня в дороге все документы украли. Теперь как привязанный. Без права эмиграции, но и без прописки. Бомж!
Тон был взят неточно, и Глеб с надеждой взглянул на совсем затихшего Анюшкина. Тот оказался на высоте:
– Владимир Викторович здесь столп и утверждение. Какое огромное мероприятие на нём! Действительно, тут с полсотни лидеров – да каких ярких и ярых лидеров! Как-то он их держит? И ещё подумать: ведь не к каждому люди поедут. Со всей страны, да в такое трудное материальное время. А он вот собрал. Хорошо, очень хорошо! И администрация района навстречу пошла.
От таких лещей Дажнёв даже не поморщился. Хм, удобный отнорочек на крайний случай. И Глеб тоже заулыбался в начальническое лицо:
– Я, действительно, оказался в крайне глупом положении. Без связей, знакомств. О политике, кажется, здесь никто не слышал. Хотя, может это и к лучшему?
– Нет, вы так не говорите! Нельзя унывать. Что бы ни случилось, мы должны смотреть только вперёд. В этом наша жизнь. И, прежде всего, мы должны уже сейчас готовиться к новым выборам, искать и вовлекать новые силы, находить и адаптировать новые идеи. Политика должна стать делом каждого гражданина, каждый должен вырасти в сознательного патриота. Залог победы в том, чтобы во всех домах люди начали понимать, как демократы обкрадывают каждого лично, лишают будущего его детей, отнимают у стариков их славное прошлое. Пусть мы проигрываем в деньгах, но наша сила в людях...
Удивительно, как Дажнёв, шагая размеренно неспешно, умудрялся всё время быть чуть-чуть впереди. Так, даже не на полкорпуса – меньше, но впереди. С ними все здоровались громко и издали. А потом чувствовалось, как смотрели в спину. «Надо бы тоже раздеться, подзагореть и слиться с местным социумом». Тем более что за эти дни он очень неплохо похудел.
– Удачно выбрали место. Такая красота вокруг. – Глеб решил сменить тему.
– О, это действительно так. Нас с Юлей глава района повозил, показал местные достопримечательности. Мосты, горные покосы, озёра. Плотина у них тут есть – ох, чудное впечатление. И в тайге, на кордоне побывали. Там и познакомились с добрым Анюшкиным. Вы тоже сейчас там отдыхаете?
– Отдыхаю.
– Не вздыхайте, я попрошу главу, он вам посодействует. Документы восстановят, и всё обернётся просто приятными воспоминаниями о неожиданном отдыхе. А сейчас мы отобедаем. Что там Юлечка для нас приготовила?
Они подошли к знакомой угловой палатке. Под развёрнутым теперь пологом большого тамбура стоял складной алюминиевый столик с белым пластиковым покрытием и маленькие складные стульчики. Глебу улыбалась уже знакомая пышная красавица в накинутом поверх купальника светлом тонком пончо – чтоб плечи не обгорали.
Нет, белого костюма явно не хватало. Здесь, в её присутствии, Дажнёв несколько потерял свою монументальность, даже в массе вроде как поубавился. Гостей посадили за ещё пустой столик, а хозяин нырнул внутрь за рубашкой.
– Какой у вас представительный муж. Сразу видно спортивную закалку и, главное, хороший уход умеющей любить жены.
Неожиданно Глеб получил пинка по голени от такого тихого Анюшкина. Юля особо обворожительно улыбнулась и тоже исчезла, но в соседней маленькой палатке. Где у них, оказывается, хранились продукты.
– Вы что?! – Совершенно беззвучно зашипел Анюшкин ему в самое ухо. – Она ему не настоящая жена... Вы же сейчас...
Дажнёв вышел в шикарной белой рубашке с картинкой на тему далёких островов. Сел осторожно, прочувствовал прочность стульчика, и облегчённо вздохнул.
– Мне не пришлось быть тогда в Москве. А я так хотел. Ведь очень многие из моих товарищей тогда стояли у Белого дома. Да вот не судьба: у сына случились форс-мажорные обстоятельства... с институтом. Но какую же бойню эти демократы учинили, какой позор на весь мир! И ещё после этого они на что-то надеются! Нет, после такого их власть обречена. И когда мы придём, они за всё ответят. За всё.
Юля грациозно поднесла полупрозрачный поднос, сплошь уставленный большими и маленькими тарелками, тарелочками, розетками, стаканчиками и пакетиками. Она опять особо улыбнулась Глебу и стала накрывать. И как же это всё разнообразие поместить на столике? Это чудо, просто чудо! Юля цвела.
– Да, она у меня, действительно, молодец. В таких, в общем-то, диких условиях суметь сохранить полное ощущение домашнего быта. Мы же с ней уже второй лагерь проводим. Первый в прошлом году на Урале, у озера Ермель. Но там задачи ставились совсем иные, чисто политические, штабно-организационные. А здесь нами впервые проводится лаборатория на сверхидеологические изыскания. Психотронные, если можно так сказать. Впервые в мире!
Еда, за исключением местного алтайского сыра и хлеба, в основном вся была из импортных упаковок. Анюшкин ел очень осторожно, комично разглядывая через свои лупы каждую бумажку, вычитывая каждую буковку. Все начали потихоньку над ним подтрунивать, а он оправдывался тем, что, когда готовит сам, даже не догадывается, сколько получается в результате холестерина, сколько естественных и неестественных красителей, и консервантов.
– Консервов, тех примерно полбанки уходит. Если больше, то тогда, действительно, жиров многовато. В Бийске-то консервы из одного сала и жил делают! Надо же, даже сколько натрия написано. И метавитила какого-то. И как мы без всего этого раньше обходились? Но жили же! Побольше лука, перца, и всё. А теперь вот мучайся, высчитывай – чем суточный баланс микроэлементов в организме поддерживать? Кроме метавитила…
– Володя, тебе надо Анюшкина к себе ассистентом взять. На лекции по раздельному питанию! – Юля хохотала, держась за спинку стула Глеба.
– Правильно! Владимир Викторович будет себя на моем фоне показывать и доказывать правоту своих теорий: он такой большой – от раздельного питания, а я такой маленький – от всеядности! Очень будет наглядно. Очень.
– Нет, вы зря так смеетесь! Раздельное питание – основа здоровья. Я даже объясню научно: прежде всего, всё нами познается через внешние органы чувств – зрение, обоняние. А только потом включаются вкусовые рецепторы. Поэтому, ещё глядя на витрину, вы уже выделяете желудочный сок именно для усвоения мясной пищи. Даже не попробовав и не понюхав! Так и здесь: я внимательно смотрю на хлеб – и кусаю, потом на колбасу – и тоже кусаю! Но только внимательно и раздельно! Раздельно! Смотрите: хлеб я всегда держу в левой руке, а колбасу в правой! Всегда! Главное – не перепутать!
– И что, Владимир Викторович, за это учение люди деньги платят?!
– Конечно, платят! Еще как платят.
– Тогда, действительно, возьмите меня. Хоть подопытной мышкой. Я буду на глазах есть. Что дадите и прямо из рук. – Анюшкин сжал кулачки под подбородком и изобразил мышь.
– А если без шуток, то совершенно не важно, что и как ты ешь. Задача в том, чтобы научить человека контролю над собой. Самоконтроль – это основа и личного, и социального благоустройства. На этом и вся партийная дисциплина держится. Только человек, следящий за любыми своими проявлениями, может быть человеком будущего века. Человек несущий свою свободу на щите самоограничений. Как лик Горгоны.
– Постойте! Но это же образ смерти? И насчёт контроля над собой: не это ли самое преследует столь жуткое количество информации на сих баночках? Не столько ешь, сколько читаешь, считаешь, раздумываешь.
– Совершенно верно! Даже в еде – на первом месте мысль, на втором желание. У Запада есть что взять. Вообще, нам нужно побольше изучать своих врагов, вычислять причины их сегодняшней победы. Мы не должны стоять, а тем более, лежать на месте. И развитие невозможно без диалектического подхода: кроме своего проверенного, нужно брать и лучшее чужое. Усваивать. Впитывать.
– А это образ каннибализма! – не отставал очень умный Анюшкин.
– Да я даже из ваших подковырок самое лучшее на вооружение возьму! – вдруг удачно вывернулся Дажнёв.
Все сыто рассмеялись.
– Юлечка, ты бы с нашим оппортунистом посекретничала, как лучше его лекарство заваривать. А мы с Глебом пока маленько поскучаем без вас.
Намёк был прост и доступен. Анюшкин с готовностью подхватил поднос, Юля составила на него опустевшие тарелки, и они, воркуя, удалились. Дажнёв посмотрел им вслед, налил в чистые одноразовые стаканчики минералку. Очень осторожно откинулся, всмотрелся в выпрыгивающие крохотными капельками пузырьки, сощурился. Неожиданно перешёл на «ты»:
– Ты не осуждай. Юля – моя полевая жена уже много лет. Она называет себя моей Берегиней. Так оно и есть. Там, дома, всё другое, а здесь без неё не смог бы. Развестись в своё время из-за карьеры не решился. Тогда это строго наказывалось. Ну, и сын, конечно. А впрочем, и теперь не легче. Да только зачем? Все всё понимают – проформа, атавизм. Ты-то женат?
– Разведён.
– Дети?
– Дочь. Второклассница.
– Тяжело. Но надо жить дальше. Ты готов?
А может, хватит? Что уж так долго-то кругами бродить? Пора бы и к вербовке перейти. Давай торговаться: чем я тебе интересен? И что у тебя для меня есть? Что на что будем менять? Какие скидки, если оптом?
– Я, прости, может слишком в лоб, но ты как после расстрела себя чувствуешь? Гм... Понимаешь, для многих это стало слишком сильным стрессом. Многие из наших товарищей сломались. Мы их не осуждаем: человеческая психика очень тонкий, нежный механизм, мы ещё не можем пока свободно управлять ею. Будет время, верим, наступит... А пока становятся особо ценными те, кто, пройдя такое горнило, не потеряли стремления жить. И не просто, а именно активно жить в этой стране. Те, кто, как ты, сумели выдержать всё и теперь, уже прекрасно понимая, с кем они имеют дело, очень осознанно идут на борьбу. Если ты чувствуешь в себе силы для новой борьбы, то тебе стоит чётко для себя решить: с кем ты? Сам понимаешь, что один в поле не воин. Пока мы вместе, мы заставляем мир с нами считаться. Пусть пока как с оппозицией. Но будет время...
Дажнёв снова налил себе водички, протянулся к Глебу, стульчик под ним простонал. Но у того стакан был ещё полон.
– Почему не пьёшь? Жара третий день, в организме нужно уровень жидкости поддерживать. А впрочем, о чём это я? Да, тем более, если ты в этой жизни хочешь не дворником быть, не сторожем, а кем-то, кто держит в своих руках реальные рычаги, кто участвует в управлении, в устроении мира, то это возможно только с партией... Я всё могу пережить, всё сегодняшнее стерпеть, но, как подумаю, как нас тогда везде уважали! Ведь одного только слова было достаточно, чтобы какую-нибудь войну в Египте прекратить! А сейчас мы кто? Вот, западные подачки едим! Ладно, это всё временно. Мы сейчас собираем силы для новых боёв, и нам нужны свежие кулаки и перспективные головы. Ты же известный компьютерный системщик, после МГУ с Закиевым работал. Потом в Баумановском.
А это лишнее! Ещё бы помянул, как отца из партии исключали. Или в каком году мать на пенсию отправили. Дажнёв и сам понял, что проболтался насчёт своей осведомлённости, осёкся. Глеб поставил свой слишком лёгкий стаканчик чересчур сильно. Тонкий пластик смялся
– Ну что мы всё в кошки-мышки играем? – Дажнёв разозлился на себя.
– Действительно, играем.
– Сам понимаешь – я один всё не решаю, но моя рекомендация дорогого стоит. Так что слушай: мне поручено представить в ближайшее время – понимаешь кому? – список кандидатов... ну, как бы выразиться? Список лиц... пассионарных, что ли? И ещё я...
Но тут появились Юля и Анюшкин. Анюшкин был тёмно-красен и крепко пришиблен, Юля же подчёркнуто спокойна. Она строго и внимательно оглядела Дажнёва и Глеба, и, не присаживаясь и тем давая понять о том, что пора прощаться, заговорила быстро и напевно:
– Ах, Глеб, какой вы, однако, интересный человек. Мне Анюшкин про вас такого понарассказывал! Я теперь спать спокойно не смогу. Приходите в ближайшее время в гости, и тогда сами всё подтвердите. Договорились? Я буду ждать.
Анюшкин подавал какие-то знаки, но Глеб, помня его неожиданный пинок под столом, держался от него на расстоянии. Гости поблагодарили хозяйку за стол, за душевное тепло, она их за интересное времяпровождение, а Дажнёв вызвался проводить до ворот. По дороге он откровенно игнорировал Анюшкина, который согласно приотстал, и, навострив уши, терпел поодаль.
– Нужно закончить мою мысль. Не буду повторяться, что мы можем сделать тебе будущее. Это не какие-то далёкие обещания, кое-что совершается уже сейчас. Мы – партия дела, мы и поддержим, и подкормим, и приподнимем, если есть проблемы. А они у тебя есть. Наверное, есть. Поэтому подумай: у нас не только горизонты, у нас, коммунистов, совершенно реальное будущее. Почему? Партия сейчас сильно меняется. Что-то отсеивается, что-то приобретается. А самое главное – сегодня мы берём на вооружение абсолютно все идеалы, какие только ещё горят в душах людей. Сегодня мы их синтезируем. И приспосабливаем. То есть, создаём систему единого и универсального смысла жизни для всех, всех социальных слоёв, этнических групп, даже отдельных в своём неудобном эгоизме психотипажей. Это мудро при современной социальной обстановке, при крайней поляризации всего общества. Ты здесь не засматривайся: эти придурки вокруг – так, они лишь силовые поля. Без ума, только силы. Но силы очень страшные. Вот мы их тоже под себя берём, каждого на свой уровень, конечно. Как гениально сформулировал Ленин: «Идти – врозь, бить – вместе!». Нам годится всё: йога, тантризм, язычество финнов – всё, вплоть до магии и фетишизма... И ивановство, в том числе... Это же всё живые магниты, к которым многие тянутся. Вот на определение: почему тянутся? за чем тянутся? чем? – и направлена работа данной лаборатории. Здесь мы определяем силу психического влияния неординарных личностей на подсознание масс. Ведь полная ерунда, кто там из них чему учит, ерунда! Что их Порфирий или Блаватская! Пусть хоть Заратустра. Главное, их степень намагничивания толпы! А пить или не пить русскому народу, курить или не курить – всё мусор в конечном счёте! Кому-то можно, кому-то нельзя. Сказано же: «Что дозволено Юпитеру, то не дозволено бычку». А когда всё устоится, всё отстоится, ты с ними никогда даже не встретишься. Подумай, Глеб, но я надеюсь на твой скорый ответ. Помни главное: мы тебе всегда сможем помочь. Всегда. Мы – сила. Всегда. Ну, вот, кажется, и всё? Прощайте?
Они крепко пожали друг другу руки. «Сильные у него пальцы. Здоровый? Ну-ну». Дажнёв ещё немного постоял в воротах, смотря им в спины. Ну-ну. Это было физическое ощущение: межлопаточные уколы от маленьких острых глазок крупного человека.
Молча поднимались к ручейку. Вдруг Анюшкина взорвало:
– Нет. Не так! «Что дозволено бычку, то не дозволено Юпитеру!». Если ты бог, будь добр вести себя по-олимпийски. Будь добр! А они ещё называют себя оппозицией, светлым будущим! Да чем же оно светлее того прошлого? Я ведь, дурень, на какое-то время поверил: да, коммунизм стал меняться. Да, от него только корочка осталась. А нутро новое. Куды там, кума, окстись! Чур! Чур меня! Нет, собакам, собакам нужно верить. Они правильно себя ведут: с собаками – по-собачьи, с человеками – по-человечьи. С котами… да. Ну, как же может строиться принципиально новая идеология, новый мир без самого главного – без понятия о любви? Чем же тогда людей вместе склеивать? У них всё: рычаги, приводные ремни, винтики и колёсики – всё, кроме силы притяжения и единения – любви! Вот собрали этот паноптикум сект. Я-то думал, чтобы изучить опасность удаления от истины, а они – «взять это на вооружение»! Силы ада на вооружение!
– Да успокойтесь вы. Вас-то что коснулось? То ли вы чего не видели? А когда к вам местечковый Совмин приезжает зайцев бить?
– Так то – сегодняшние. А эти, я думал, на будущее.
– А отчего думали?
– И... правда? Ну, так хочется же.
– Очень хочется.
– И ещё эта Юля.
– Красивая женщина. Тоже разочаровала?
– Тоже.
– А она чем перед вами оказалась виновата?
– Чем?.. Действительно, чем? А своей красотой. Она же Афродита!
– Так вам-то Афину положено любить. А не такими чароваться.
– Вот сами и любите себе Диан! Но! Я же видел ваши искорки из глаз!
– Ревнуете? Вовсе зря. Это было исполнение обязательного ритуала. Как ленточка на куст. Просто я старался быть ей сомасштабным, а не мельтешить как пчела у чресел. Пардон.
– Вы только ещё меня не разочаровывайте, пожалуйста.
– Хорошо. Предлагаю гипотезу: Юля вас обидела тем, что обратилась к вам – нет! я не скажу «как к немужчине»! – как к врачу. Но совершенно не к тому: она попросила вас дать средство, чтобы избавить одного человека – и я опять молчу какого! – от импотенции. Да ещё, поди, спросила, сколько это у вас стоит. И при этом разговоре всё время смотрела вам прямо в глаза. А? Прямо в глаза? А?
– Ну... Очень похоже.
Они как-то не очень спешно шли к кордону. За спиной Анюшкина болталась сумка с даже не вынутыми сегодня рамочками.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
А Анюшкин заболел. Как вчера они пришли, он молчал, молчал. Похоже, это было к чему-то, так как даже корова, проинтуитив и не дожидаясь розыска, пришла из леса сама. Но это Анюшкина не удивило и не разговорило. Совсем к ночи он молча развёл керогаз, и забыл про него. Глеб сам поставил воду, заварил чай. Вначале он был даже рад тишине, успев на пару часов занырнуть в бумаги. Перетряски последних дней позволили отстраниться от уже написанного, и теперь легко, нежалко правилось и выкидывалось лишнее, ясней просматривался финал. Но потом, когда солнце присело, вдруг захотелось и поболтать, а Анюшкин как будто и не видел Глеба. Вяло покормил собак ещё с утра запаренной кашей и лёг. Что ж, нет так нет. Ладно. Глеб попил на крылечке чай в гордом одиночестве: ни одна местная псина дружить с ним так и не захотела. Наверное, он не очень хороший человек. Для собак, по крайней мере.
Утром Анюшкин не встал. Он спал, а корова орала благим матом. На остатках генетической памяти Глеб принёс ей воды. Она подозрительно долго нюхала ведро. Потом всё же выпила и снова заорала. Глеб осторожно попробовал разбудить хозяина. Тот спал, почти не дыша, жутко сморщившись, поджав к себе ручки и ножки, словно у него что-то болело внутри. «Да пошла ты!» – Глеб открыл косую, измазанную засохшим навозом калитку, и корова, удивлённо оглядываясь, пошла в лес, на что-то жалуясь всему свету. «Ну, да, я тебя подоить забыл. Прости, но чего не умею, того не умею». Так. Теперь лайки. Они вдруг приблизились. Вдруг не чурались. Собаки просто не спускали с него глаз и даже унизительно подвиливали чужаку скрученными хвостами. Что делать? Что варить? Стоп! Где же он прочитал, что хищникам необходимо один день в неделю поголодать? Даже львов в зоопарке по понедельникам не кормят. Ясно, что у собак разгрузку лучше назначить на сегодня. Умные лайки поняли, повздыхали и убежали в лес ловить мышей. Теперь что? Всё? Замечательно! Так вот он ловко расправился с хозяйством и мог совершенно спокойно заняться своей «литературой». Это же здорово: сесть и всё забыть, и от всего забыться. Выключиться. Как рубильником. Чтобы не оставалось никакой связи между прошлым и настоящим.
Но оказалось, что он совершил-таки хозяйственную ошибку: забыл покормить домового.
В полдень с лесной тропинки послышалось ржание. И из-за густого мелкого ельника от чувства уже скоро-скоро обретаемого дома, бодренько мотая потными мокрыми шеями, вышло три тяжело гружёных лошадки. Впереди, в окружении подпрыгивающих от счастья собак, ходко шагал высокий худой человек в старой брезентовой штормовке, заношенной фетровой шляпе, галифе и резиновых сапогах. Судя по бурной радости лаек, это и был главный хозяин кордона Степан. Издали сухо поздоровавшись с отчего-то вдруг приседающим в полупоклоне Глебом, Степан очень неспешно разгрузил около своего дома устало покорных лошадок, ловко стреножил толстенными верёвками и отпустил на свободу. Перетаскал мешки в большой сарай и исчез. Только часа через три он подошёл к крыльцу анюшкиной избы, где Глеб корпел над писаниной. Приблизившись, ещё раз поздоровался, но уже с некоторым интересом. Покосился на бумаги:
– А де Нюшкин?
– Спит. Не смог его разбудить.
Степан носил большие, с белорусскими подусниками, рыжие усы.
– Енто у ево буват.
– Странно. Может, заболел?
– Буват. По три дня спит. А то – четыре. Пущай. Ты-то чей?
– Глеб. Я от Семёнова.
– А-а. Голодный поди? Айда на веранду, пошамаем. Меня Степан звать.
– Я так и знал. А Анюшкин как?
– У каво кака болезь. Он так тяготно спит. А я запойный. Редко, но быват. Вот мы за друг дружкой и ходим. Инче пропали бы. Ты кто, не русский? Не телеут?
– Наполовину татарин.
– Это ничо. Телеутов не люблю. Шорцы ничо, а телеутов нет.
Они прошли и сели подле холодного самовара. Тут уже, оказывается, стоял едва откипевший чайник, парил укропом и базиликом котелок густого супа с разваренной вяленой олениной, рядом стыл круглый картофель, духарили крупно резанные лук и хлеб. Солдатские алюминиевые чашки и деревянные ложки дополняли слюноточивый натюрморт.
– Зимой плохо. Надо печь топить. А я к Нюшкину не люблю ходить, у ево шалыга злой на меня. Дерётся.
– Кто-кто?
– Шалыга. Домовой по-нашенски. Он ево три года вертай привёз. Ему ничо, а я ни разу через сени без бою не прошёл. Всяк раз, чо да грохну. Или себе башку расшибу. Веришь-нет?
– Я уже знаю.
– Во-во. Я ему говорил – выкинь. Так жаль ему. Терплю. Коды я маюсь, водкой-то, Нюшкин за мной ходит. Я редко, два-три раза в год. Но по полной... А чо? – бобыль. Без бабы живу. Без семьи. Вот и давит меня. Да. А ты не от запоя сюда приехал?
– Нет. Я не пью.
– А, душа болит. Семейный? Я к чему: мы тут как монаси. Бобыли-то. А я по детячим голосам тоскую. Очень тоскую. Десять годов Нюшкина толчу: давай, женись. Привёл бы каку-никаку бабу. Рожали бы. Как хорошо бы! Нет. Не понимат.
– А сам чего не женишься?
– Нечем. На Даманском-острове китайцы поранили. Мина – бах! И всё. Ты слыхал про ево, про Даманский? Так-то ничо. Дитятку бы. Чобы голосок, как колоколец.
– А Семёнов своих привозит?
– Щас мало. Ране возил. Я его прогнал шибко.
– За что же?
– Чо он, как нерусский? Горным девкам молица.
– Каким девкам?
– Дочкам Абу-кана. Гора така есть.
– А они от чего или к чему помогают?
– А всяко. На охоте они зверя держат. Дак нам-то грех им камлать! Мы же хрещёные! А то тут всяко дряни по горам будет-то. И чо нам? Всем кланаться? Незамай, проходь мимо. А чо кланаться?
– Ну, а ленточку подвязать?
– Лекту можноть. Невелик грех.
Они доели. Самый крупный кобель сидел рядом, пуская струйки слюны. Степан поставил перед ним миски из-под супа. Тот мгновенно вылизал.
– Вота. И мыть не надоть. Молодчина. А ты чаво чай не пьёшь?
Глеб всё же сходил на речку и чашки помыл. Тщательно. С крапивой...
Так он и жил три дня, пока не проснулся Анюшкин. Это не был летаргический сон в полном смысле: Анюшкин иногда поворачивался, стонал. Но не реагировал ни на свет, ни на звук. Просто спал. А удивительно, как такое долгое неразлучное соседство научает быть совершенно вежливым – Степан, в большем случае, приглашал на обед, остальное время даже не подходил. Так, здоровался издали. Нет, вернее один раз приблизился, хмыкнул на ворох бумаг. Видимо назрела шутка, а поделиться больше было не с кем: «Ты, бляха-муха, как Ленин в Шуше!». Глеб поглядел на него как из колодца, и они расхохотались... Работалось всласть, точно под диктовку. Быстро, как бы сами собой находились нужные связки, мгновенно отзывались переклички, словно, действительно, кто-то невидимо подсказывал, откуда и куда тянулись силовые линии тех событий. Единственно мешали постоянно ломающиеся пересохшие карандаши... Длинный Степан появлялся и исчезал по своим делам совершенно невычислимо. Корову, правда, доил, а она, понимая ситуацию, приходила каждый день сама. А ещё Глеб разбил в сенях голову и вторую банку, и, скорбя о собственном малодушии, нашедши на печи маленького деревянного, с короткой правой ногой, шалыгу, помазал его маслом.
На третью ночь ему самому приснился сон.
Левый дальний угол стен и потолка закачался и растаял, стали видны звёзды. По спине пополз холодок: в звёздах лежала волчица и кормила сосцами своих щенков. Расстояние между ними было слишком малым, чтобы удалось избежать столкновения. Глеб не шевелился, пытаясь придумать выход из ситуации. Они смотрели друг другу в глаза, и каждый ожидал первого движения. Щенки толкали мать лапами, переворачиваясь, отрывались и, скуля, вновь искали молоко, тычась тупыми рыльцами в мокрую шерсть. Глеб не хотел драться. И не знал что делать. Глаза волчицы были прозрачны и абсолютно холодны – для неё поединок был неминуем. Она просто не хотела прерывать кормёжку. Затем Глебу уже ничего не светило. Медленно, очень медленно он ощупывал вокруг себя руками: может где-то хоть какое-то оружие? Под топчаном лежал кол. Осиновый кол! Это был подарок. Теперь нужно было незаметно принять удобное положение для удара. Подобрать ноги, повернуться на бок... Она тихо зарычала – заметила. Вновь ожидание. Щенки насыщались, и по одному, все четыре, они блаженно отваливались от сосцов и затихали вверх надутыми пузиками в каком-то мурлыкающем сне... «Почему так?!» – мелькнуло в голове, когда волчица прыгнула всё же на мгновение раньше, чем он успел поднять своё оружие. Прыжок пришёлся ему на грудь, вновь опрокинув тело на топчан. Каким-то чудом удалось перехватить раскрытую у самого лица зубастую пасть. Глеб стал руками разрывать её – сопротивление было неимоверным, спасало только понимание, что если хоть чуть-чуть уступит, зубы мгновенно сомкнутся, перекусив пальцы. Глеб кричал от напряжения и рвал, рвал, рвал. Волчица царапала его передними лапами, мотала мордой. Но вдруг как-то резко затихла, стала быстро слабеть, слабеть...
Когда всё было кончено, он взглянул на небо: Млечный путь заполнял теперь всю комнатку, а там, где раньше была волчица, он сливался в огромное, нестерпимо сияющее облако переливающегося звёздного света. Облако или море. Живое, ртутно-золотое и жидкое, оно мерцало и словно дышало в каком-то неуловимо завораживающем тайном ритме пересекающихся волн. Это был тот самый центр галактики, обычно закрытый от Земли плотной тёмной туманностью так, что видимый Млечный путь, расширяясь к этому месту, прерывался, образуя здесь как бы хвост рыбы. Сейчас же этот центр был весь открыт для Глеба, и он тянул к себе неотразимой родной силой Отчизны. Море призывало освобождением от вопросов. Но чтобы познать его, надо было выполнить ещё одно условие: ему нужно было убить и щенков...
Проснулись они одновременно. Анюшкин как-то жалобно запищал, суча ножками и извиваясь на сбитой постели. Глеб рывком сел, обалденно мутно посмотрел на него, кинулся чем помочь. «Наверно, пить! Высох за трое суток!». Набрал сгоряча на кухне полный ковш и потом никак не мог, не проливая, приложить его к крепко сжатым губам. От этих струек протёкшего за шиворот холода Анюшкин задёргался сильнее и, не открывая глаз, сел. Глеб залюбовался: это был самый настоящий гном Ворчун из «Белоснежки». До того, как его помыли. Наконец, Анюшкин и сам посмотрел на Глеба, вернее почти посмотрел, шаря вокруг руками. Глеб подал ему очки.
Отходили за чаем оба очень медленно. Мелкие солёные сухарики с мёдом, молча и походя принесённый Степаном целый бидон жирной неснятой простокваши, посыпанной сахаром... Где-то между двумя дальними хребтами кучковалась, всё не решаясь, куда двинуться, тёмно-сиреневая туча. «Грозы нынче поздние, зимы долго не будет». Анюшкин жаловался:
– Так вот пробивает. Совершенно никак не связанно с какими-либо сезонными или атмосферными переменами. Только вдруг начинаю чувствовать сильный внутренний холод. Такой, что кажется, спина изнутри вымерзает. Уже знаю: нужно забиться в уголок, лечь. И ведь ничего потом не помню! А говорят, что и постанываю, и верчусь. Значит, какая-то жизнь идёт. Вообще, существует совершенно неверное мнение, что сон – это отдых. А позвольте спросить: от чего? Чтобы отойти от трудов, достаточно полчаса поваляться, ну, час-два. А мы ведь двадцать лет за свою жизнь спим! Двадцать лет. Я, когда в юности об этом задумывался, страшно психовал, всё пытался найти такой режим, чтобы спаньё сократить до минимума. Волчий сон практиковал одно время: три-четыре раза в сутки по полчаса, часу. Чуть с ума не сошёл. А потом встретил мудрого человека. Он мне открыл очень простую и очень древнюю истину: «сон – это общение с богами». То есть, сон это тоже жизнь. Другая, не похожая на дневную, не подконтрольная сознанию, но полноценная, и столь же необходимая. Двадцать лет! Действительно, человек создан так премудро, что оскорблять ему своего Творца самопеределыванием кощунственно! И что значит вторгаться в подсознание? С каким мандатом? Весь этот духовный культуризм в конце концов влечёт только самоубийство в гордыни.
– А я всё про своё. Мне часто приходится во снах воевать, с разным успехом. Чаще, конечно, проигрываю. Особенно в детстве кошмары мучили. Разные. И почти всегда там был, пусть в разных обличьях, но по внутреннему ощущению – один и тот же кошмарный хозяин. Чётко я его запомнил лет так с четырнадцати: мне нужно куда-то пройти, очень нужно. И всё вроде помогает, и дорога знакомая, и кто-то тоже добрый рядом со мной. А потом – раз! Я блуждаю, за мной гонятся, опасность отовсюду... и этот знакомый, добрый – дядя ли, одноклассник ли, или сосед – вдруг превращается в змея, дракона. А в последнее время я его уже заранее стал вычислять. Тогда мне перестали весь сюжет показывать, а так, одни обозначения: выход из привычной ситуации, дорога, и подмена доброго на злое. И в конце он стал тоже одинаков: не змей, а скорее человек. Лысый, но с бородой. Но, всё равно, и кожа и, главное, ноги, ноги! – как змеи. Неделю после такого сна хожу как побитый. Физически тело болит.
Анюшкин поставил пустую кружку, опять беспокойно посмотрел на далёкую грозу. «О корове тревожится. Соскучился».
– Сюжет таких снов, как ваш, чаще всего определяется мифом. Вашим кровным, этническим мифом. А главный фигурант – ваш тотем. Тут даже гадать особо не надо, если вы свою родословную знаете. Кровь, она же несёт в себе весь эпос: сотворение мира, отпадение и бунт против богов, искупление. И если днём ты сам себе кузнец, вроде как всё под контролем твоего сознания, то ночью ты только эритроцит в токах вен всего рода. Вы же крестились недавно?
– Да.
– Здесь корень: чтобы стать христианином, нужно уйти из рода. «Оставь отца своего...» – это же сказано каждому. Что, на самом-то деле, очень, очень тяжело. До конца, пожалуй, и невозможно. Однако всё христианство собрано в личности Господа, данной нам зримо и ясно через его земную жизнь. Назвавшись христианами, мы сами по мере своих сил стараемся во всём подражать, то бишь, ассоциировать себя с Иисусом Христом, его земной судьбой. А он был здесь «безотцовщиной». Здесь у него была только Мать, заботу о которой он с креста передал Иоанну, отказав своим сводным, по мнимому отцу Иосифу, братьям. Так Бог усыновил человечество только через Мать, только в её материнстве. Своё отцовство он не делит ни с кем. В христианстве все кровные отцы как бы «мнимые»: ибо только треть человека – его земляное тело – родится от плоти, душа же и дух не имеют здесь, на земле, себе причины. Акт принятия крещения – это наши и смерть и, одновременно, рождение. Смерть для ветхости, для тотема. Родившись же в Духе, приняв крест, мы выходим за тотемный порог, и идём вслед за Господом Иисусом, и уже законно призываем истинного своего Отца – Отца Небесного... Тотем – это защита рода от внешней агрессии, вспомните сказку о волке и семерых козлятах: волк обязан быть похож на мать-козу – тотемного хозяина, иначе его не впустят. Не впустят! Но тотем и не выпускает из рода. Он как запор на дверях, и он же страж порога: ни туда, ни оттуда. В младенчестве это хорошо, нужно. Но вы взрослеете. Становитесь самостоятельной личностью, и ваш дух зовёт вас в путь к поискам иного дома. Дома для духа, а не для души-крови. А вот тут-то страж порога вас и не выпускает! Какое христианство? Стоп! Если вы эллин, иудей, мордвин, татарин, вятич, курянин – оставайтесь язычником! Оставайтесь внутри! Или убейте его...
– Но я же ещё наполовину и славянин?
– Так русские и есть смешение славян с угрофинами! Или с тюрками. Это же именно от совмещения двух очень разных тотемов и происходит ваша повышенная патриотическая, или точнее, ваша националистическая активность. Я уже давно подметил, что практически все-все националисты обязательно не очень чистокровны. Вас не обижает такое словосочетание? Слава Богу. А секрет-то весьма прост: внутри человека идёт борьба, а он её проецирует на весь мир. Борьбу собственных тотемов. У кого что болит...
– И где выход?
– А убить в себе тотемного стража. Выйти в дорогу. «Сын Человеческий не знает, где преклонить голову», и ставший христианином – свободен. Но и беззащитен, если не пойдёт узкими вратами. Как я, например... Я ведь не смог быть просто верующим. А ведь два года в Псково-Печёрском монастыре послушником прожил. Но! Оппортунист... Или идиот.
Хотя туча поползла в соседнюю долину, Анюшкин уже зарядился. Он теперь сам излучал электричество. Глеб это ощутил, когда тот забирал у него кружку – разряд был с искрой и даже с треском. Теперь Анюшкин говорил как заведённый, сам по себе. Собрав грязную посуду, он пошёл её мыть к речке, не замолкая, а Глеб шёл сзади и слушал его воздушное бормотание. Сколько же знаний нёс в своей маленькой головке этот человечек!
Вот, живёшь в столице, можно сказать, в самой гуще событий, весьма аукающихся во все стороны. Вокруг сотни, тысячи людей, и все, или почти все, не дураки, тоже и книжки читают, и всё вокруг как-то классифицируют, обустраивают в разные теории и прогнозы. А потом навязывают эти теории всей стране, где столичным системам и выкладкам находятся уже миллионы единомышленников и исполнителей. А вот – на! В самом глухом месте, на границе гор и тайги, посреди кузнечиков живёт оппозиционер всему тому миру. И ведь, действительно, сколько же стереотипов он разрушает! Можно только представить, как его монахи побаивались. Рады, поди, были, когда провожали. Но там-то ничего, там люди мирные, в терпении упражняются, врагов любят, а вот с политиками его нельзя оставлять – защиплют. Насмерть. Войдут во временную коалицию и... А Анюшкин истекал:
– Вообще, что человек вокруг себя видит? Себя! Только себя. Сам болел, значит и кому-то посочувствует. А если его не обижали – он другому ни за что не поверит. Почему мы сходимся? Вот заходит некто в огромное общежитие, так ему всего полчаса только нужно – своих, только своих! найти. Ритм, тональность! На душевном созвучии и сходимся. Что я, когда книжку открою, в ней увижу? Да только то, что у меня внутри уже лежит. Остальное отфильтрую, даже не замечу. На этом вся магия стоит – раскрыть спящие силы. На этом и инициации происходят. Если есть уже во мне дух, то его мне через посвящение покажут и назовут. А чужой не прилипнет. Поэтому, когда кого-то околдуют, сразу пусть вспоминает: кто из его предков сам колдовал, и через это потомков на четыре поколения во власть такому же колдовскому роду отдал. А то, бывает, начнут бабки выть: «Ой, моего внучка "сделали"!». А сама-то о чём по молодости думала, когда парню своей грязной крови в пирожке запекла, чтоб женился? Забыла, а и правнуки-то за её грех будут ведьмам воду носить. Всё, всё в человеке от сотворения заложено, учение только внешний лоск придаёт. Люблю сказку про Василису Премудрую: «Иван-царевич, везде ходи, а сюда не заглядывай». Как же! Первым делом туда. Потом что с ожившим Кощеем-то делать? Первый псалом, «иже не читаем у евреев», о чём гласит? «Блажен муж, иже не сидит на совете нечестивых». А мы как? «Подумаешь!» Вот потом-то и подумаешь, когда из тебя закрытым, тайным обрядом – в кино ли, театре ли, на концерте – нечто этакое хвостатое на свет вытащат! Да пусть бы оно там спало ещё три поколения... Ничего никто никому не наклеивает, всё в нас самих. Одно только спасти может – молитва, и постриг. Выход из этого заколдованного круга только по вертикали... Вот, например, политика. Что вас дёрнуло туда? Что, лидеры были хороши? Эти-то хасбулатовы и руцкие? Или что, у кого-то из вас иллюзии на их счёт были? Вряд ли. Все видели – кто они. А пошли. Пошли потому, что вас раскрутили, вскрыли через радио, через газеты, через этот сатанинский ТВ-ящик. И вытащили таившегося до поры в ваших сердцах беса бунтующего. Всем же давно, от первого Рима, известно: нельзя перевороты мирным людям делать. Это дело армии. Да, только армии. Тут три психотипа, на которых общество стоит, три касты. Первый – созидатели: крестьяне, ну там, инженеры, купцы, рабочие и далее, далее. Второй – хранители: жрецы, учителя, люди искусства, культуры точнее. Третий – разрушители: армия, полиция. Колонисты. Человек родился и только-только в школу пошёл, а уже ясно, кто он. Смешение каст – смерть любому обществу. Например, Анпиловых убивать или сажать не надо. Их нужно отправлять на войну. На внешнюю. Или с преступностью. И они много пользы принесут. В мирной же толпе они как в овечьей шкуре. А если их в жрецы впустить, то они Якуниными становятся. Конечно, чистоты ни в ком нет. И не надо её требовать. Но когда толпа учителей и бухгалтеров выйдет штурмовать телеграф, мосты и банки – это самоубийство толпы, это как лемминги в море. Поражение Белого дома было не в тех, кто убивал, а в тех, кого убивали...
– Есть темы... Вы не смеете. Вы в лица… Они вам не снятся.
Миска упала в воду и поплыла. Они оба смотрели ей вслед, смотрели как она, постукивая о камешки и кружась, быстро добежала до поворота и, матово блеснув своим алюминиевым боком, скрылась за тальником.
– Я пойду, поищу.
Глеб пошагал очень неуверенно, словно боясь поскользнуться на раскрашенном солнечными зайчиками мокром щебне, хватаясь за тёплые веточки... Неужели то, что он делает, просто материал для исторических изысканий? Или им, оставшимся в живых, это нужно для самоутверждения: вот, мол, они сделали, уже сделали главный свой шаг: заявили, что убеждения стоят жизни? Нет... Они были не толпой, они шли не за кем-то – они шли против! Против страха, в конце-то концов. Этот выбор и определял тогда – как только он всегда и определяет! – личностную сущность на простом, таком простом распутье: либо ты скот, либо умри. Что они, в самом деле, начитались «Трёх толстяков»? – «Революционный народ взял что-то там штурмом...». Эх, Анюшкин…
Или это он, Глеб, виноват в том, что пули с БэТээРов вырывали куски из тел живых и мёртвых людей вокруг, вокруг, вокруг – не касаясь его?! И эти придурки на дороге: три очереди в упор, под фарами. И всё мимо... Он жив, и это Божий дар. Это Божье требование продолжать быть человеком. Не скотом... И что же он тогда сейчас «пишет»? Памятник? Оправдание? Материалы для суда? Нет! Это слишком дёшево, слишком тупо, чтобы ради этого оставлять его в живых. Слишком малая цена отведённых мимо пуль, незапертых, незаваленных тогда проходов в тоннеле...
Чашка мирно покачивалась, привалясь к большому плоскому камню, образующему ступеньку для мелкой речки. Возвращаться было ещё рано. Глеб лёг на землю, и повернув голову, так, вровень, смотрел на помятую, видавшую виды посудину, совершившую слабый и не очень отчаянный побег до первой мели. Куда теперь ему? Пойти в лагерь? Или к Светлане? Кто, вообще, тут его ждёт? Кому он здесь нужен? А вот где-то далеко-далеко, за горами, за долами, за широкими морями, не на небе, на земле стоит на семи холмах, на семи ветрах стольный град Москва-белокаменная. И живёт в этом граде маленькая, ой, пардон, уже не очень маленькая, девочка Ляля. Такой родной комочек. Кровинка. Сейчас в Москве утро. Лето ещё не кончилось, можно поспать. Впрочем, младшие классы и в сентябре будут во вторую. Поспать можно будет и потом, но бабушка! «Ребёнка нужно приучать к порядку. Режим – это то, что...». Бред. Этим она не дочь, а зятя приучала к режиму... И Лялька тоже не режимный человечек. Просто согласный со всем. Без бурных внешних скандалов. Тихий протестун. Златовласая, тонколикая, изнутри она настоящая восточная женщинка. Со врождённой восторженностью к цветным платкам и шалям с кистями.
Когда Глеб возвращался, около веранды стояло два «бригадирских», с новыми блестящими темной зеленью тентами «уазика». На улице никого, собаки нервничали, но молчали, и он тихонько проскользнул в тёмные сени. Подкормленный домовой-шалыга теперь не трогал Глеба, и хотя Анюшкин очень скорбел о невозместимо разбитых банках, больше ничего пока не громил. Из сеней Глеб услышал в избе голоса. Присел на лавку.
Первый, чужой:
– Ты же дураком только прикидываешься. Мы который год знаемся?
Анюшкин:
– Николай Фомич, я вам и не собираюсь ничего такого доказывать!
– А что ты мне можешь доказать? Я сам всё вижу.
– Так и не волнуйтесь.
– Ты меня ещё и успокаиваешь?
– Я не о том!
– А я о том. Пару дней тебе сроку.
Тяжелые шаги. Дверь из избы распахнулась, и кто-то грузно прошел мимо на выход, скользнув взглядом по Глебу, но со света его не увидев. Хлопнул входной дверью и под бешеный взрыв собачьего лая пошагал дальше к машинам. Глеб и Анюшкин из окна посмотрели, как из степановского дома вышло еще четыре по-городскому одетых человека, закурив, расселись по УАЗам и уехали. Ну, и кто бы это мог быть? Хотя, если это его не касается, значит, не касается.
Анюшкин не то чтобы прощал или специально забывал, а совершенно искренне уже не помнил о назревавшем расхождении, причём его сердечность не попадала ни под какое сомнение. Просто всё, что происходило вокруг, было для него лишь каким-то безболезненно-бескровным поводом для постоянного, ни к чему не обязывающего изучения. Причём это изучение, с определением сути предмета и с вычислением логических связей, было абсолютно самодостаточным процессом, и вовсе не искало результата в чтении лекции вольнослушателям. Или в изложении на бумагу. Машинка на столе, судя по пыли и пересохшей ленте, бездействовала не менее года. Просто, когда тема была достаточно обследована, выводы сливались совершенно сами по себе, всё равно – человеку или чайнику...
Глеб понуро рассматривал фотографию. Вот и Лялька его осуждала. Да, да, он совершенно неправ в отношении своего гостеприимного хозяина! Было же раз и навсегда решено: его личный опыт – это только его личный опыт. Ведь наработан же пресловутый «рубильник» в памяти... Почему же он сегодня не сработал? Принял Анюшкина за «своего»? Хорошо, Ляленька, ты, как всегда, права.
– Погодите, погодите! А что это у вас? – Анюшкин присел на корточки напротив Глеба, всмотрелся в обратную сторону фото. Там когда-то Лялька нарисовала, как «добрый» динозавр борется со «злым» змеем. Причём у змея была человеческая голова.
– Это замечательно! Я теперь знаю, куда вас деть. Нет, это просто здорово!
Анюшкин достал откуда-то карандаш и начал быстро-быстро что-то писать на листке бумаги. Дописал, сложил пополам и увидел, что на той стороне что-то им самим когда-то уже было написано. Чертыхнулся, стал зачёркивать. Потом подал Глебу, ещё раз свернув.
– Короче говоря, тут такая ситуация: едет большая шишка из Москвы поохотиться на кабанов. Предупредили, чтобы вокруг три дня никого не было. Я уж думал вас назад к Семёнову отправить, а как увидел рисунок вашей дочери, сразу сообразил: вам нужно к Филину. Ну, фамилия у человека такая – Филин. Кто ж виноват? Это очень, очень интересный человек. Вы его либо в лагере застанете, либо дома. Нет, всё же скорее в лагере. Я вам записку для него даю, но вы ещё этот рисуночек возьмёте, и он вас сразу как родного примет.
– Позвольте, но, может, лучше к Семёнову?
– Семёнов ваш пройденный этап. И за свои бумаги не беспокойтесь. Они тут под самой надёжной охраной будут: завтра столько молодцов подъедет! Я и сам хотел смыться, но приказали оставаться. А Филин – это вам очень подойдёт, вы с ним одного корня. Я таки вспомнил, кто ваш «хозяин кошмаров»: Тифон! Сын Тартара. Противник Зевса. Так что вы с Филиным сойдётесь. Он в школе рисование преподаёт, так у него дети только динозавров рисуют. Он что-то такое нашёл, вскрывает, как он считает, прапамять, и его деревенские дети рисуют так, что на выставках в Японии, Испании, Аргентине археологи теряются: точнейшие изображения ископаемых. Он Семён Семёнович, а дети его Сим-Симычем зовут! Я думаю, как раз потому, что он им эту пещеру с тайными сокровищами открывает
– С разбойничьими?
– С неисчислимыми. Хотя вы правы. Тоже.
– Я-то хотел, чтобы дочка в таких рисунках от возможных наследственных страхов избавилась. Она же у меня Кассиопея. Я в раннем детстве почему-то решил: вырасту, женюсь, и будет у меня дочь. И я ей созвездие подарю. Почему такая мечта?
– Вы вообще не можете от своей темы уйти: от кого же Персей её спасал?
– Да. Да! От морского змея!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Впервые в общении с Анюшкиным у Глеба родилось ощущение недоверия. Отчего? Он не мог сказать, но что-то мешало быть изначально лёгким. Даже знакомая дорога сегодня выглядела как-то не очень дружелюбно. Вот почему ему нельзя вернуться к Семёнову? И кто этот Филин, который, если ему показать обратную сторону фотографии, примет «как родного»? И разве нельзя попросить приюта у Дажнёва? Вопросы, вопросики.
Рассуждая местами вслух, Глеб скорым маршем приближался к лагерю. За полтора часа он промахал перевал и спустился в знакомый лесок немного выше по течению. Похлопал себя по карману с запиской: где будем искать адресата? Ходить по лагерю и выспрашивать? А вдруг у человека какие-то свои планы? Может, не стоит ломать ему день? И попозже успеется. Не найдя больше никаких, даже слабо убедительных, доводов для оправдания своей неохоты, Глеб просто-напросто завернул ещё левее и пошёл далее вверх по реке.
Жизнь лагеря расползлась далеко за его пределы – где-то рядом, на невидимом за ивняком перекате, сплавляясь на надувных матрасах, громко пищали и визжали ребятишки, выше по склону бродили в своих замечательных трусах и косоворотках те самые три мужичка-ивановца. На крохотной полянке, расстелив на траве циновку, в позе лотоса самозабвенно медитировал худенький белобрысый – совершенно без бровей и ресниц, йог. «О чём он грезит? О судьбах России? О скором конце Кали-юги? О Сибири – праматери ариев и зоне вечного духовного возрождения? Эх, матушка-рожь, пошто дураков-то кормишь?». Далее две неразличимые старушки плели венки из каких-то цветочков… Но что было интересно: люди вокруг ходили, собирая сухостой для костра, спорили, пели, поучали детей – но Глеба никто не замечал. Совершенно спокойно проходили рядом, даже не поводя в его сторону глазом. Как будто не желали с ним разговаривать... Вот опять у реки какая-то компания: судя по азарту и сковородкам в руках – самостийные золотодобытчики. А Семёнов предупреждал, что ртути здесь чуть побольше, чем золота. Но авось, они ничего не найдут.
Через два поворота лощина расширилась, и речка несколькими мелкими ручейками разбежалась в крупных каменных россыпях. Над булыжной долиной, словно четыре пальца растопыренной кисти, торчали шести-семиметровые скальные столбы, обросшие по слоисто растресканным бокам карликовыми берёзками и сосенками. Место располагающее. Глеб, осмотревшись, полез по ступенчатым уступам самого дальнего от реки «пальца». Наверху была чудная площадка, чуть прикрываемая от леса мелким колючим шиповником. Сняв рубашку, брюки и майку, он аккуратно расстелил их и лёг. Солнце стояло в зените. Краски неба, леса и реки насытились парной густотой, в своём преизбыточном контрасте составляя звонкую триаду азиатской неги, что уносит всякую потугу сосредоточенности и отрицает понятие необходимости... Необходимости чего? А… делать. Думать... Кто когда-то сглупил: «думаю, значит существую»? Или как-то не так? А, всё равно... всё равно хорошо... здесь хорошо существовать, хоть и не думать… хорошо и не существовать…
Дрёма длилась не более пятнадцати минут. Глеб только чуть-чуть покачался в золото-красных, сквозь веки, солнечных бликах. Чуть-чуть протёк в чьи-то формы жидким оловом. И вытолкнулся из расплыва чьим-то голосом. Голос был остро, до сердечной боли знаком. Где? Когда?.. В школе? Да! Да, в восьмом классе, в их поездке на экскурсию в Поленово, так пела в электричке окружённая подружками Наташка Пирр – его первая любовь. Такая тайная, такая недоступная. Ох, дурак! Тебе сколько лет? А она всё поёт так же, как в те пятнадцать? Глеб присел: в длинном, красном, с золотой парчовой лентой старинном сарафане и белой кофточке с кружевным воротничком босая девчонка стояла на крупном плоском валуне и, вытянувшись всем своим невеликим росточком, пела. Пела высоким, очень высоким голоском о несчастной любви:
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой.
Там, в краю далёком,
Буду тебе женой...
Перед ней, вряд ли старше её шестнадцати-семнадцати, сидел мальчишка в мешковатом, не по росту, казачьем наряде. Ещё безусое русское лицо его было совершенно красиво в откровенной влюблённости. Точнее, он даже не сидел, а стоял на коленях, немного откинувшись назад. Блеск расширенных немигающих глаз, приоткрытые губы, чуть-чуть шевелившиеся в повторении слов. Всем существом он был в её песне:
Там, в краю далёком,
Буду тебе сестрой...
Девушка-девочка, аленький цветочек, она возносилась за своим тоненьким голоском, и, вторяясь лучащимся эхом мальчишеских глаз, тихо плыла по небу невесомостью печальных песенных слов. Ломкая мелодия сплеталась с нереальностью окружающих гор, с речкой из семи ручейков, с красотой влюблённого в неё казачонка, красотой всего, всего этого великого и неведомого мира:
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой!
Там, в краю далёком,
Я буду твоей рабой...
Ни он, ни она ещё не понимали чувств той, от имени которой страдалось под пьянящим солнцем и распахнутыми облаками. Они просто как щенки, маленькими своими сердчишками трепетали, и, дрожа, завороженно скулили вслед за великой трагедией жертвенности, которая во всём ужасе и величии открывается лишь большим, умудрённым и слишком уже сильным сердцам взрослых.
Милая моя, взял бы я тебя,
Но там, в краю далёком,
Такая ты мне не нужна...
Она закончила, нет, оборвала песню, не сумев дотянуть последний звук. Казачонок уже честно стоял на коленях, опустив взгляд, не смея даже шевельнуться перед неприкасаемостью оскорбления святыни – словно это он, именно он! сейчас совершил ужасное – отверг девичью любовь. В пронзительно верной сопричастности улетевшим словам девчонка сделала робкий шаг, потом уже порывисто – Глеб не мог слышать этого, но он ощутил шорох её сарафана! – шагнула, подгибая колени, и, взяв в ладошки его голову, приклонившись, поцеловала. Нет, не в лоб, не в губы – в лицо. Куда получилось в первый раз.
«Господи! Как они хороши! Дай им, Господи, пронести эту радость! Дай! Дай спрятать, сохранить!». Глеб лежал глазами в небо и ничего не видел. Слёзы бесстыдно сбегали по его вискам. «А я предатель. Тварь. Трус... Господи, не оставь их, дай им тепла и сил! Ты же можешь, Господи, ты всё можешь. Зачем им знать боль? Хватит и нас... Мы уже искупаем. И ещё можем терпеть... терпеть, сколько надо. А они-то, Господи, пусть этого не знают...».
Облака всё плотнее заполняли небо. Высокие, бело-округлые, перечёркивались снизу серо-сизыми узкими струйками, загоняемыми через перевал нарастающим западным ветром. Глеб лёжа натянул брюки, сел, накинул майку. А когда, завязав свои изорванные, в сплошных узелках шнурки, поднял голову, замер: с горы прямо на него, перебегая от сосны к сосне, спускались двое молодых, спортивного вида, камуфлированных парня. Вроде бы они были и без оружия, но у одного через плечо многозначительно тяжело свисала застёгнутая на замок чёрная сумка. Как раз под укороченный штурмовой автомат. Ага, вот и пастушки. Главное теперь не шевелиться. Как белка на дереве. Но белка-то рыжая на рыжем. А он в белой майке светится как заранее облинявший осенний заяц. Глеб косил глазами на приближающихся парней. Вот они, уже рукой подать. Один поднял голову, обвёл глазами торчащие скальные пальцы. Не мог же он не видеть Глеба! Но взгляд равнодушно прошёл мимо, даже точнее – насквозь. «Я сегодня просто невидимка какой-то. Сначала там, в сенях, жлоб прошёл как бы так, потом у лагеря никто не поздоровался». Пастушки обошли «его» скалу с обеих сторон, и вышли на берег прямо над юной парочкой. Казачонок видимо побледнел, неуверенно шагнул, перекрывая собой девчушку, зачем-то надел фуражку. Парни, широко расставив ноги, в упор разглядывали испуганных малолеток. Один что-то негромко сказал – девчонка пригнула голову, зажала уши руками.
Глеб шумно, большими прыжками, стал спускаться: «Там! В стране далёкой! Есть у меня! Жена!». Пастушки разом обернулись. Ну, наконец-то, заметили! Глеб, не давая им опомниться и как следует рассмотреть себя, накинул на голову куртку и долго, долго искал у неё рукава, направляясь наискосок вверх в лес и влево к лагерю. «Эй, козлы. Идите за мной. Идите же, загляните в лицо – вам же нужен шрам на лбу?». Что могло быть у этих зомби? Словесное описание? Ну, не фотография же. Пастушки послушались. Очень, очень мягко шагают. Но и он теперь не в штиблетах. Так что погоняемся. Тут ведь особо не попалишь – народу кругом, как грибов. Вон и чудные такие, может слишком только уж алчные, даже не оглянулись, раззявы! золотоискатели. Ребята, а я вот уже где! Давайте соблюдать правила: я как бы вас не замечаю, а вы как бы и не за мной... А вот и он, родной, милый, русский, может даже какой-нибудь саратовский или рязанский йог! Умница, сиди, на месте сиди! Ищи-свищи своих блеклых видений, запрограммированных каким-то микрорайонным гуру Сидоровым... Так, так, так – сердце удивительно совпадает с шагами. И где же эти ивановцы-собиратели? Что-то слишком, слишком те близко, и зачем-то разделились. Лишь бы нож не метнули. До лагеря не меньше трёхсот метров. Тут сейчас его и кончат. Обидно. Юля увидит кровь, расстроится – всё же он ей явно больше Анюшкина нравился. Ага! Приотстали. Да где же эта безалаберная охрана? Нет, казачки годятся только на личный подвиг. Храбрецы, конечно, но караульной службы не тянут, устава не придерживаются. Тут такие подозрительные типы, вроде меня – и одеты, кстати, так же, и обуты! – бродят под самым забором. Автоматы в хозяйственных сумках носят. Может, ещё и гранаты по карманам. А охрана со своими нагаечками опять возле кухни усы крутит. Непорядок. Надо Дажнёву наябедничать.
Глеб перепрыгнул ограждение территории. Верёвка верёвкой, а сразу совсем другое ощущение. Хоть и не как за китайской стеной, но энергетика! Это понимать надо.
Лагерь совсем пуст. Видно, все окончательно надоели друг другу и разбрелись до обеда по окрестностям. И что стоило отметить особо, что Глеб уже не обижался на своих пастушков. Да, он, кажется, вообще начал привыкать к погоням. Такое было, когда после «неудавшегося государственного переворота» за ним целый год по-хамски открыто ходила наружка. Когда прослушивали телефоны родителей, бывшей жены, друзей. Когда периодично, раз в месяц, кто-то, не особо стесняясь оставляемых следов, прошаривал комнату, которую он снимал в Ясенево. Глеб тогда каждый день ожидал ареста или провокации. И потом вдруг поймал себя на том, что привык к слежке. Убить могли и тогда. Но тогда, вот именно, могли! А теперь хотели... Хороша же, однако, привычка! Нет, он пока не отморозок! И так просто вам, козлята, не попадётся. Увы вам, винторогие! Глеб ещё добавил несколько эпитетов, которые могла знать только мамина коллега-филолог, профессионально изучавшая мат. И потом, как считает Семёнов, это задача воинов искать свою насильственную смерть. А он-то более видел себя как философа. И поэтому ему нужна мудрая, седая старость...
У ворот стоял мотоцикл. Знакомый тёмно-синий «Урал». И шагая от реки, зло, словно скалясь, улыбался Джумалиев. Вот дверь мышеловки и хлопнула.
– Какая встреча! А? Неужели ты подумаешь, что она случайна? Нет, хорошие люди всегда находят друг друга. Ну, разве не так, Муслим?
– Максуд. Я согласен. И тоже немного рад.
– Прости, конечно – Максуд. Я-то сам наполовину то, наполовину сё. Так что ты не обижайся за имена. Всех не упомнишь. Особенно если кто не Иван и не Джим. Ты здесь что, знакомых ищешь? Москвичей? Или москвичек? Тогда, как найдёшь, мне сообщи. Чтоб твою личность подтвердили. И скажу только тебе по секрету: я ваших москвичек не имел ещё. Позор для просвещённого человека. Шучу. Но ты мою шутку понял. Я ведь этот лагерь обязан досматривать, работа такая, чтобы на моём участке ничего ни с кем не случалось. Это следователь, или, там, прокурор, кормятся от громких дел. А я от тишины.
Джумалиев, со своей неприятной привычкой придавливать человека за руку, настойчиво подводил Глеба к выходу. «Сейчас посадит на свой самокат. Довезёт до парнишек, и они без шума, чтоб в отчётности участкового была полная тишина, прирежут. А останется только одна проблема – за плотину труп сбросить. Далее Катунь сливается с Бией и даёт начало великой сибирской реке Оби. Ты, вроде, имел знакомых в Новосибирске?»
– Ты что, не слышишь?
– У меня здесь встреча с начальником лагеря. Мы с ним к главе района собирались.
– С Дажнёвым? Не повезло тебе. Они уже с раннего утра вместе в Горно-Алтайск укатили. Какая-то шишка прилетает. Охотиться будут.
– А Дажнёв причём?
– Так тот ему какой-то дружочек по комсомолу. Это ж народ друг дружке рубахи на собраниях дерёт: кто, мол, из кандидатов лучше. А те-то все из одного теста. И из одного корыта. Так только, кто больше прихлёбывает... Я тебя опять спрашиваю: у тебя в лагере сколько знакомых?
– Есть кое-кто.
– Москвичи или как?
– В основном да. А что?
– А то! Ты сейчас где загорал?
– Нигде, я только подошёл.
– Медленно ходишь. Я утром на кордоне был. Анюшкин сказал – ты здесь. Но так с утра сколько прошло?
– Я же городской, непривычный к лесу. Всё ж на метро, да на троллейбусе.
Джумалиев провёл Глеба мимо своего мотоцикла, мимо ворот. Теперь они шли в сторону кухни. Какой же всё-таки участковый непроницаемый: тугая, сырая, тяжёлая глина. Огромный, водянистый, не излучающий тепла зеленовато-серый грязевой ком. Эта пугающая и отталкивающая его водянистость обильно сочилась из крупных пор, лоснилась по жидким чёрным волосам, по угрястой шее, парила над широкой непросыхающей спиной. Вот куда, скажем, при нужде ему врезать, чтобы вырубить? Похоже, у него нервных окончаний на поверхности и близко нет. Шоковый удар тут не поможет. На излом – силы не хватит. Вообще, чувствуешь себя как пёсик рядом с бегемотом. Даже не укусить. Эх, почему Глеб в культуристы не подался? Как часто в жизни не хватает простого пуда дополнительного мяса. Для пущей уверенности. И уважения собеседников.
– Посидим здесь.
Они сели под навес с самого края длинного стола. Джумалиев был в «списках»: к ним сразу же подошла молодая женщина, вежливо, но устало поздоровалась, назвала дежурные блюда. Участковый попытался привычно попошлить, но, натолкнувшись на терпеливое молчание, согласился и на щи, и на лапшу с тушёнкой. Есть Глебу хотелось жутко. А это было признаком ещё не скорой кончины.
– Вот служба – весь день на колёсах. А в УАЗе движок неделю назад стуканул. Теперь как пацан на этой тарахтелке. Весь в пыли. Ты-то пешочком ходишь, на пейзажи любуешься. Цветочки нюхаешь. Для здоровья полезно. А у меня по вечерам поясница отваливается. Хондроз замучил, хоть кричи иной раз. Мне бы щас съездить в Белокуриху, подлечиться немного. Да льготы нам в МВД посрезали, теперь никаких зарплат не хватит... Блин, как какая заваруха, так нас, ментов, сразу вспоминают. Как чуть затихло, пошли вон! Обидно. Хоть бы где какой переворот затеяли. Ты не воевал? Точно? А что такой смелый? Или ещё не пуганый?
Джумалиев низко наклонился к уху Глеба. Крошка с его мокрой губы упала в тарелку. Светло-карий, неблестящий и не моргающий на свету взгляд земноводного. Точно! Да! Вся эта исходящая от него сырая энергия – самая обычная энергия земноводного. Да! Он просто-напросто жаба. Гигантская, наполненная холодной болотной водой, пупырчатая мерзкая жаба. Вот и всё, брат, ты разгадан и теперь меня не напугаешь: я ж тебя просто проткну! Любой проникающий удар, и ты – лужа! Слизь. Глеб улыбнулся и отодвинул тарелку.
– Пуганый. Но и самому пугать приходилось.
Джумалиев сходу не включился:
– Кого приходилось? А?
И опять, как тогда на кордоне, раскрученно запсиховал:
– Ты мне ешь! Ешь, тебе говорят. Всё съешь, что тебе люди принесли. Потом только красуйся. Что, блин, если нос не ломали, ты героем себя корчишь? Да я таких, как ты, красавчиков, ещё в армии языком заставлял себе жопу лизать! Да я таких, хорошеньких, за уши и...
Была у лисицы избушка ледяная, а у зайца лубяная. Была у Джумалиева вилка алюминиевая, а у Глеба стальная. Откуда она сюда попала – с округлой, тяжело литой рукоятью и с тонкими острыми-острыми длинными зубцами? Глеб крепко зажал её в кулаке и с размаху всадил в деревянную столешницу рядом с ладонью участкового. Вилка, прежде чем согнуться, ушла глубоко-глубоко, чуть ли не до середины зубов. Как однако хорошо снимают возбуждение колющие и режущие предметы. Наступила очень приятная тишина. И Джумалиев проболтался окончательно:
– Ты... ты это зачем? Мог же промахнуться. Ты это зря. А если я тебя сейчас из лагеря выведу? Ты знаешь, кто там тебя караулит. Я же по-хорошему пока тебя просил с кордона не отлучаться... Просил. По-хорошему.
Губы у него окончательно посерели. Теперь он уже не был хозяином стола. Да и сам стол теперь стал только частью кухонной полянки, а та только частью густонаселённой вселенной. В которой было ещё очень много хозяев. От пылающих в отдалении плит на них удивлённо смотрело несколько пар глаз: так хорошо стол брякнул, и чашки тоже неплохо подпрыгнули. И как они теперь разговаривать будут? Главное, ведь, сговориться. И лучше на самой тихой ноте. Всё равно им не разойтись.
– Я не сам оттуда ушёл. Меня попросили к охоте койку освободить.
– Так бы сразу и говорил.
– А так бы сразу и спрашивал. Вот так именно, без рукоприжатий.
– Тебя же прикрывать надо. Не то пришьют, как барана. А я даже без оружия. Дубинка только. С ней никогда не расстаюсь – деревня. Здесь же все всем родня, никого посадить нельзя. Тот этому племянник, этот тому сват. Ну, если что, поймаю, отдубашу по рёбрам, чтоб месяцок покряхтел, покашлял, и всё. Говорят, Лев Толстой за подобный метод перевоспитания выступал. Не послушались графа. Поел? Пойдём, а то ты тут слишком много внимания возбуждаешь. У женщин.
Они встали, издали покивали официантке, и пошли назад к воротам.
– Ты мне и непонятен, и не нужен. Я и без тебя бы жил не тужил. Но есть просьба подключить тебя к кислороду. Нафиг? Не знаю, не пойму. Короче, лучше сам врубайся: тут республика. Тут, каким бы ты хорошим русским не был, всё равно ты хуже последнего шорца. Но сами алтайцы народ в большинстве дрянь, грязь сопливая. Да и спиваются напрочь. Тут всё казахи держат. На круг из русских в начальниках только директор лесозавода. Да и то потому, что на казашке женат. Русские, конечно, недовольны. Дёргаются. Но ты-то свой, понимаешь: их власть кончилась. Хватит, поутирали они нас. Потыкали в морду. Подоили. Теперь мы им кровь попьём. Если чего – Китай рядом. Рано или поздно русским конец. За Урал гадов всех отгоним! Но пока силы надо копить. В кулак. Наверное, поэтому ты нужен. Мы-то здесь все давно поделены, кто за кого. А ты новенький. Ничей. Тебя и Дажнёв поддерживает. А это величина. И Семёнов. Тебя они как бы за своего держат. Но главный здесь конечно поп. Ладно, его пока рано. Короче, Максуд, тебе всё равно выбора нет: либор в стаю, либо в петлю. Но ты же наш по крови-то! Ты же всё равно для русских всегда только «косоглазым» будешь! Значит, и этого у тебя выбора не существует.
Джумалиев упивался своей дипломатичнейшей речью, ну, надо же, сколько он умных, ловких, убедительных слов сказал, ни разу не сматерившись! Но, при этом как-то уменьшался, опадал в объёмах и массе. Теперь, при равном росте, он даже заглядывал в лицо Глебу снизу вверх, слегка сгибаясь в пояснице.
– Тут кедровая республика, это что банановая. Все со всеми на связке. Одиночки сразу умирают.
– Как ветврач?
– Вот-вот, точно. Довыпендривался, герой. Умный больно, дурак, принципиальный был. Теперь закопали.
– А скоро и меня рядышком.
– Если будешь с нами – прикроем. Здесь люди, кто с умом, тот с деньгами. Хорошие деньги срубаются. Тут ведь и корешки, и кедр, и золотишко с камешками, а, главное, дорожка из Ташанты. А по ней, сам понимаешь, опий ходит. Но надо делиться. Касса общая. Так что ты, если дураком не прикинешься, то со своей московской задницей быстро наверх выйдешь. Домой-то возврата, поди, нет? А? Наварил там, поди, делишек? Молчишь. Иначе каким феном тебя сюда надуло?
Сию секунду договор подписывать кровью от него не требовали. Джумалиев очень внимательно осмотрел свой мотоцикл, проверил даже закрыт ли багажник. Сел верхом. Надел пилотку. Поправил относительно правой брови.
– Ты сегодня из лагеря не выходи. И завтра тоже. Пока с Хозяином не поговоришь. Он сам тебя видеть хочет. Я даже спросить боюсь – зачем.
Дёрнул ногой. Ещё раз. Мотоцикл не заводился. Нагнулся и подкачал бензин.
– И ещё от меня лично: на Светку не надейся. Она тварь, поиграет и бросит. Скажу даже больше, опять же, лично: она под замминистра застелена. Поэтому к ней даже подходить опасно. А так бы я её уже давно прижал. Но, кого она возьмёт – смерть, и не возьмёт – тоже смерть. Судьба такая, она мужиков только «отмечает». Ну, всё!
Мотоцикл взревел, испустив жуткое облако сизого дыма. И участковый исчез в этом дыму, только звуком обозначая своё удаление.
Вывод из проведённого собеседования был неприлично прост: хочешь, косоглазый, жить – служи, делись и не надейся. Но вывод этот был как-то неприемлем. Пока, по крайней мере, ещё неприемлем. И тогда оставалось одно: бежать. Бежать, куда «косые» глаза глядят. Надо же, а Глеб-то сам себя русским считал. Даже когда в зеркало гляделся. Это братец, тот да – первенец всегда в отца, а его всегда сравнивали с матерью.
Глеб вернулся к центру лагеря, где на отдыхающей от ораторов эстраде веселились малолетние детишки под присмотром пожилой худощавой женщины в зелёном закрытом купальнике и в огромном, щедро расшитом блестящей бижутерией, розовом кокошнике. Малышня, повизгивая, играла в «догонялки», а их дуэнья в костюме недовоплотившейся царевны-лягушки с увлечением читала Климова. Кажется «Протоколы» или «Красную каббалу». Ну, и зачем ей были дети? Расковырянные чужие болячки и высвеченные мерзости поглотили её с тапочками. Она, наверное, искала оправданий, почему сама так и не смогла, несмотря на пять лет самой активной общественной трезвеннической деятельности, отучить пить своего собственного, теперь уже бывшего, супруга. Да, Климова нужно продавать как второй том Макаренко тем, кто не сумел ни себя, ни детей, ни мужа перевоспитать в духе коллективизма, и осталось только валить всё на генетику... Можно, конечно, промежуточно методику Дурова попробовать...
Глеб прилег на травку недалеко от неё. Внимательно, очень внимательно огляделся. Но, конечно же, отсюда с пастушками в переглядки не потягаешься: он на открытом месте, они в лесу. Оставалось ждать...
Солнце с равными пятиминутными промежутками то пригревало, то пряталось в мелкие скорые облака. Это разнообразило тупое лежание. Но вот терпение и вознаграждалось: прямо на Глеба топотала толпа полуголых галдящих парней с футбольным мячом. Глеб быстренько, не вставая, скинул рубаху и майку, подождал, когда они приблизятся, и рывком встроился в самую гущу. Кто-то отпрянул, кто-то покосился, но толпа не рассыпалась, она, горячо обсуждая только что законченный матч, продолжала своё движение к реке. Как раз то, что и требовалось. На берегу Глеб также резко свернул направо и быстро-быстро пошёл вброд к тому берегу. Вода выше колен, била сильно, кроссовки скользили по плоским камням. И ещё нехорошо то, что ребята остановились, глядя ему в спину. Он прошёл уже середину, когда провалился в ямку. Ногу повело и зажало. Он присел прямо в воду. На берегу засмеялись. А он, выронив рубаху, никак не мог подняться – течение валило, выкручивая стопу. Наконец удалось освободиться. Прихрамывая, вприпрыжку выбрался на крутой, поросший тощими осинками берег. Теперь скорость решала всё: пастушки не решатся явно гнаться за ним через лагерь, им нужно хоть немного, но обойти вокруг. Скорее всего, они сделают это снизу, справа за кухней, – так им будет ближе. А значит, он должен брать левее, вверх по течению. И в горку, в горку!
Подвывихнутую стопу кололо, но пока терпимо. Хуже, что уплыла камуфлированная рубашка, а белая майка в лесу слишком хорошая мишень. Ладно, главное, что фотографию не замочил. И ещё замечательно, что на Алтае практически нет комаров. Осинки, росшие понизу, сменились привычными сосёнками. Глеб почти бежал, пригнувшись и не распрямляя ног. В горку, в горку! Ага, вот только зайцы ему дорогу ещё не перебегали! Тоже тварь нечистая – как кошка. Не зря их так Александр Сергеевич побаивался. Но серый не пересёк его дорожки, он длинными сильными прыжками рванул в противоположную сторону. Счастливого пути, косоглазый! Тоже, между прочим... Скоро стало жарковато, ладони слипались от пота, и мокрая майка теперь очень к месту легла на разгорячённую голову... Ещё рывок, ещё, и вот он на вершине. Глеб оглянулся: внизу тяжёлой серебряной цепочкой посреди тёмных изумрудов лесных крон кривилась неслышимая отсюда речка. На излучине – палаточное каре с сильно поредевшим населением, далее над лагерем противоположная трёхглавая горка, за которой виднелись другие, побольше, с тропинкой к лесничеству. Там-то его и будут караулить. Если сейчас не поймают. А что впереди? Впереди, чуть слева его ждала Y-образная долина, расщеплённая мощной отвесной скалой, серо-розовым носом Титаника торчащей над густо заросшей тайгой развилкой. Спускаться и двигаться следовало в направлении её дальнего отростка. В противную от кордона сторону.
Нога ныла всё сильнее и сильнее. Пришлось откровенно хромать. Хорошо, что он спускается, и хорошо, что еловый здесь лес достаточно густ, и можно надеть просохшую белую майку. Дыхание выровнялось. И, самое главное, отчего-то верилось, что на сегодня плохое себя уже исчерпало. Впереди теперь мог караулить только голод. Ну и, разве, всего лишь какой-нибудь дикий кабан-секач. Эге, или любопытный мишка? По этому поводу надо бы пошуметь посильней, потрещать, валежником, попыхтеть, чтобы не столкнуться со зверем нос к носу. Говорят, что хуже всего неожиданно испугать какого-либо тупого травоядного на близком расстоянии. Вот тогда-то лось или кабан могут оказаться пострашнее медведя. Хотя все сравнения хромают. Как теперь сам Глеб. Или шалыга у Анюшкина.
Под двадцатиметровой, остро нависающей отваливающимися розоватыми пластинами базальтовой скалой был-таки крохотный ручеёк. И вытекал он как раз из того ущелья, куда Глеб наметил свой путь. Замечательно – от жажды он, по крайней мере, три дня теперь не умрёт. Теперь он умрёт только от голода и холода. Глеб обходил мегатонную скалу, и от мощи застывшего магмового истока исполнялся осознанием собственного ничтожества. Сколько сотен тысячелетий назад здесь что-то треснуло, что-то разошлось? Он постоял, приложив ладони к отвалившемуся самому крупному – с троллейбус – оплавленному временем камню. Изнутри не шло ощущение покоя, наоборот, скала была глубоко-глубоко напряжена. Через все свои тысячелетия связанная остудой магма продолжала беречь токи бродячих космических сил и нерастраченных желаний. Застывшая в коросту плоть Земли. А сколько всего ещё кипится под твоими ногами, человече? Ты, как водомерка, скользишь в своей бездумной лёгкости по поверхности океана, забывая о той бездне, что живёт под тобой. Бездна моря и бездна неба. И ты – махонький такой жучок на их границе...
Впереди за крупной острой осыпью, в густой тени ущелья журчала тоненькая струйка. Тень была густая, почти пещерная. Прощаясь, Глеб оглянулся на уходящее за горную стену полдневное солнце... и обомлел: точно-точно по линии разделения света и темноты, между двумя валунами, стояла неожиданно не по летнему времени уже красная осинка. Нет, не просто красная – ало пылающая в пронизывающем её насквозь ослепительном солнечном сиянии. От тёмно-пурпурного огня нижних веток – к золото-оранжевой плазме верхушки. Маленькие, нежные как сердечки, её листики тихо щебетали безо всякого ветра.
Эти два щербатых валуна – один ещё освещённо розовый, другой уже сумрачно ультрамариновый, и строго по их границе – возносящийся трепетом пламень осинки. А в дрожащей при полном безветрии листве – играющее, нет, танцующее солнце. Огромное, ярое, ослепляющее солнце... Горящий куст... Крохотный человечек... «Эта земля святая...». И Глеб повиновался: он снял с себя всю одежду, и широко распахнутыми глазами вспыхнул и сгорел в этом пламени...
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Узкое, с почти отвесными стенами ущелье криво поднималось протянувшейся вдоль ручейка неплохо нахоженной тропинкой. Тень постепенно ослабевала, блекла. Глеб удивлённо принюхивался к необыкновенному, какому-то чайному аромату трав. Вокруг, несмотря на конец лета, всё цвело. Скорее всего, от того, что на неведомой высоте от уровня неведомого моря у растений происходило лёгкое головокружение, и они распускались, опылялись, плодоносили и увядали не только одновременно, но и попросту рядом: из-под опавших листьев выглядывала пара клейких, старых уже маслёнков, окружённых множеством нежно-розовых, на розовых же ножках ландышей. Дух дикой розы, клевера, папоротника и грибов густо завивался с духом развесистых елей и невидимой лаванды. За очередным поворотом над гребнем выглянул краешек солнышка. И всё раскрасилось окончательно сказочно и театрально: тёмно-красные, в крупных белых крапинах мухоморы, плоский белесо-мраморный валун в рунических предсказаниях трещинок, и бесшумно взлетевший с него огромный, отливающий по чёрному синевой ворон оказались последними предупреждениями о поджидающей путника избушке на курьих ножках.
Ножек, конечно же, днём видно не было. Они, поджавшись, прятались под фундаментом из дикого камня, ожидая полуночи, когда можно будет распрямиться, размять колени, потоптаться, повертевшись вокруг левого плеча. А пока эта крохотная колдовская избушка, бурая от мхов и белесая от лишайников, с крутой, тоже позеленённой временем, горбылёвой крышей и малюсеньким слепым окошком, косовато сидела над самым ручейком, провалившимся здесь в глубокую трещинку скального монолита. Над крышей нависала когда-то надвое разбитая молнией лиственница, сплошь усыпанная мелкими шишечками. В месте удара кора так и не заросла, виднелась розовая сердцевина. Просить избушку повернуться к лесу задом, а к себе передом, Глеб не решился. Зачем? Он сам перепрыгнул ручей, удерживая стон, покривился боли и осторожно обхромал домик вокруг. Там, у перекосившейся двери на крылечке из двух полубрёвен, сидела, перебирая на старом решете подвяленные ягоды черёмухи – нет! ничего подобного! – не скрученная пополам от злости Баба-Яга. Вовсе даже наоборот, это была крупная и очень симпатичная бабушка, в подвязанном под брови чистым белым платком на старинный манер – с заколкой под подбородком. В больших новых калошах и синем, затёртом на складках, плюшевом шушуне. И увидев Глеба, она не воскликнула скрипучим голосом: «Гой еси, добрый молодец!». Нет, она, как давнишнему знакомцу и долго поджидаемому гостю, чуть улыбнулась потаенной полуулыбкой пожилой Джоконды:
– Ай, здравствуй, мил человек. Так гулял да блудил, что и до Бабы-Тани докатил. И чего с тоей ногою? Ай потянул? Сядь тут, погодь, токмо с ягодой покончу, и тя подлечу. Садись. Как, баишь, звать-то?
– Глеб. Да, на подвывих похоже.
– Посиди, потерпи покедова. Голоден, али дождёшь, пока заметаю?
– У меня времени много. Потерплю.
– Городской, а время без счёту. Неспроста, поди. Часы-то вон диво.
– Я сейчас не по своей воле живу. Поэтому и спешить некуда.
– Невольник, баишь. Ай из никониан будешь?
– Как?
– Хрещёный?
– Ну да. В православную веру.
– Крест-то у тя никонианский. Знать, ты раскольник.
– Да как же так? Я православный. Меня русский священник крестил.
– Православные – этоть мы! А вы никониане, отступники.
Баба-Таня явно дразнилась. Улыбаясь, она, присматриваясь, прислушиваясь, беззлобно, но направленно прощупывала его принципиальность. В вопросе веры. Глеб принял:
– Так кто от кого отступил? Мы же – главные. То есть, большие.
– Сказано: «Не бойся малое стадо». И ещё: «Входите узкими вратами».
– Вот вам и здравствуйте! А почему же из двенадцати апостолов только один Иуда Христа продал! Один, а не большинство!
– И чо?
– А вот вам и «чо»! Я верю в милость Божью. Верю, что не мог Он столько народа на погибель – за только форму крестика отдать! Ишь как! Мы, мол, загодя «избраные», а другие пусть погибают! Сами Страшный суд произвели, заранее. Удобно. И совесть не грызёт.
– Тише, тише! Ты чо, мил человек, кипяток такой? Ай нога болит такоть? Али боисся, чо выгоню без угощения? Я лишь испросить: зачем крест-то надел? Не для красы ли? Может, пофорсить? Борода-то вон бритая.
Она встала во весь свой немалый рост с полным решетом черёмухи, отряхнула колени, опять очень хитро заглянула куда-то Глебу за глаза, и, согнувшись, зашла в избушку. «Как улитка. Или Тортилла в свой панцирь». Глеб стоя ждал, петухом подогнув под себя больную ногу. А что он знал про старообрядцев? Ну, во-первых, не курят, не бреются. Во-вторых, вместо «Иисус» говорят «Исус». В-третьих, не кормят и не поят из своих чашек и ложек. И... и ещё у них была боярыня Морозова...
Дверца очень скрипуче отворилась. Из тёмных недр Баба-Таня вынесла на свет небольшую берестяную кадушку. Приоткрыв, достала полную пригоршню зелёной пастообразной массы.
– Заголи ногу-тоть. Сядь сюда. Держи брючину.
Приказы были коротки, прямо как в амбулатории.
– Да, я до пензии в травмпункте работала. Не здесь, далече – в Курье. Это та-ам, за гребнями. Прям на закат. Там ещё Змеегорск есть. Рудники. Ай, може, слыхал? Тут я годов пятнадцать-двадцать, не боле. Тут у меня никого нет.
Глеб сидел на чурбаке с вытянутою ногой, намазанной смесью из растёртых зелёных лопухов, крапивы, лютика и ещё невесть чего. И хлебал из эмалированной белой кастрюльки деревянной ложкой вынесенные из той же темноты вкуснейшие щи с клёцками. «А кастрюля-то, наверное, специализирована под никониан». Его вроде и не расспрашивали, но от еды и лечения по голове и по всему телу растекались волны расслабляющей ласковой неги и защищённости, от которой он сам почему-то стал рассказывать о детстве, о матери и об отце, брате и Ляльке. О Семёнове и Анюшкине.
– Анюшкина твово хорошо знаю. Он заходит ко мне сюда, гостюет. У ево память цепкая – травам учится. Тут трав-то видимо-невидимо. Разных, сильных. Токмо знай, какая до чего. Ай пошто от Анюшкина сбёг?
Пришлось рассказывать о том, что он сейчас пишет, о том, как его за это сначала «там» гоняли одни охотники, к которым «тут» подцепились местные пастушки, и вот теперь Глеб, как волк промеж флажков, бегает по всему Алтаю, и лишь бы вода была, а так он всё стерпит, всех обманет и выживет. Потому что... так надо.
– Сюда я случайно забрёл. Вижу, везде осень, а здесь ландыши цветут. Весна.
Баба-Таня всё улыбалась, улыбалась. Интересно, у неё ведь не более пяти-шести классов образования, но с ней совершенно нетрудно поднимались самые сокровенные и нелёгкие темы, она легко, с небольшой подачи дописывала портреты никогда не виданных ею людей, разбирала затянутые головоломки отношений. Глеб особо протаял, когда она двумя неприводимыми здесь фразами обозначила всю суть бывшей тёщеньки. И вдруг он увидел, как из травки выползла небольшая серо-рябенькая, как бы плетёная из тонких телефонных проводков шустрая змейка и стала, ласкаясь, сматываться ей под ладонь. У змейки не было на голове тех знакомых ему по детским картинкам жёлтых пятнышек – значит, это была гадюка.
– Ты, мил человек, не боись. Ай она тоже тварь разумная, добро, как и все на земле, приемлет. И лаской платит.
Баба-Таня всё улыбалась, улыбалась. На её плечо присела крохотная малиновка. Чуток повертелась, низко опустив головку, боком строго посмотрела на Глеба, что-то пискнула и улетела. Точно что-то хотела сказать, но отложила.
– Ай как она тебе на Мурку мою хотит наябедничать. Кошку. Я-то здесь только летом живу. Зимую на Чимале. И Мурку за собой туда-сюда. Вот у них тут непрестанные ссоры...
Глеб пошевелил пальцами, всей стопой: нога как бы онемела, не чувствовала ни боли, ни щипков. Он даже привстал и, осторожно наступая, походил перед дверью туда-сюда. Вспомнил про серую змейку и сел на место.
– Ты, мил человек, не боись, ходи, ходи! Ногу-то поразмять надобно.
– А обуться?
– Поди помой, да и набувай.
Глеб спустился к воде, заранее сморщившись, окунул ногу. И вдруг ощутил, что вода тёплая. Очень даже тёплая! Припав на колени и согнувшись, до дна погрузил в ручеёк обе ладони. Омыл лицо. Вот это да: это же он впервые после бани умывался тёплой водой! Так вот, оказывается, отчего здесь всё цветёт и благоухает. Тут и зимой, наверное, как на земле Санникова. А он-то, лопух, почти час вдоль этого ручейка шёл, и не догадался в него руку сунуть. Ну да, жизнь отучает помаленьку от лишних экспериментов. От смелых поисков. «А бабулька-то молодец. Покормила-полечила. Помыться дала. Теперь либо в печь сунет, либо волшебный клубочек на проход в Кощеево царство подарит».
– Ты баишь, что отец твой суров. Ай меня послушай. Я те такого понарасскажу, в книжках не прочитаешь... Погодь, нога-то как? Отходит? Подержи-ка ещё малость, и насовсем слегчает... Вот ужо у нас батя, не то слово, как строг был. И своенравен. Своенравен до сих, что даже со своею семьей жить не мог: женился и сразу выделился. Не пошёл со родителями на общее хозяйство. А для единоверов сие велик грех – непочитание старших... Не потому, что в вере какие расхожденья, а вот по его такому нраву. Мы поэтому уже в Курье народились и дедов почти не знали. Он там на рудниках забойщиком робил. А мать-то наша чистая была голубка. Все шепчет, бывалоча: «Как батя скажет, как батя скажет!». И чуть что, мы всегда вкруг её спасения искали. И от бати, и от соседей. Мы ж тогда на округе православные одни были. Кержаки, слыхал ли? Нет, наверное. Так мы и жили: домишко на самом краю, тайга в окошки заглядывала. Держались своей веры, своего укладу строго, но трудились и учились посреди никониан и коммунистов. Сами по себе, ни с теми, ни с ентими... У бати с мамой детей рожалось много, да вот выжили токмо мы с сестрицей Клавдей. Она старшее меня на три годочка. Красавица! Такой, как она, ни в поселке, ни на рудниках не было. Я, бывалоча, от зависти, как дура, изводилась. Ревела по ночам: украду у её ленту, заплету себе в волоса и представляю себя ею. Это в темноте-то! А днём завсегда любила рядом с ней ходить. Нравилось очень смотреть, как у парней и мужиков рты отвисают... Ей срок подошел. А война только кончалась – женихов-то и не было: одни калеки и бронированные. К бате и нашенские, кержаки, подъезжали. Но он очень гордый был. Ему самому тоже нравилось очень всем нос дочкиной красой утирать: «Рано да рано». Ай и догордился. Уже в феврале сорок пятого приехал в поселок после ранения фронтовик. Хромал маленько. Его сразу же бригадиром поставили. И все бабы враз сдурели. Хорош он был: высок, плечист, глаза голубые-голубые. И волосы белые, длинные, до плеч. Он их, как артист, назад зачесывал. Так у нас в те годы-то никто не носил. Но что у других обсмеивали, у него всем нравилось. Даже парни на него не задирались, враз поняли – вожак... Ну и начал ентот артист по бабам гулять. Прошёл полный круг и Клавдю нашу приметил... Весна уже, повсюду грязь-мякоть, а ему обязательно надо в начищенных сапогах по нашенской улице пару-другую разков пройтись. Ай ну какие тута дела у бригадира обязательные! Батя враз озверел. Клавде на белый день только в хате работы указал, а на ночь ещё и псальтирь задал читать. И обеды ему в шахту, мы-то не можем с никонианами одно есть, теперича только я носила. Ну, мне-то, понятно, в радость лишний-то разок на людей посмотреть, себя показать. Ай тем паче и я сама как Николая-то впервой увидала – его, ну ты понял, Николаем звали! – так и всё во мне как кипятком обварилось. Не жизнь стала, а одна боль. Ничего на свете не осталось. Куда ни гляну, на что ни посмотрю – ай в глазах только он стоит... Один раз вот так отнесла бате обед, домой вертаюсь, а он меня в проулке остановил. Там, меж огородами, проход и так узок, да жижу коровы натоптали, идти можно токо по краю, за забор держаться. Тут он меня и прижал к этому самому забору. В лицо заглянул, я и помертвела. «Ты Клавдии сестра?» – «Да, Николай Матвеевич». А сама токмо имя его молвила, так радостью в себе вся закипела: «Это же он, он! Сам со мной разговаривает!». А он попроси, да нет, он не просил, он всегда, всю жизнь только приказывал. Скажи мне: «Пусть твоя сестра к ночи за огородку выйдет. К лесу». И так легонько по носу щелкнул. Этот щелчок меня и отрезвил. «Ай, думаю, Клавка! Опять ты меня обходишь! Ничего не скажу!». И не сказала, конечно... Сама извожусь, ночь не сплю, её стерегу. Клавдя же по батиной воле до полуночи читает, потом свечу задует и нырк ко мне под одеяло. А холодная, просто лёд! – почитай-ка в одной рубахе на плетёном коврике! Я её грею, обнимаю, а сама думаю: нет, я тебя никому не отдам. Лучше убью. А тем паче, этому. И тогда сама убьюсь... Только чему быть, тому не миновать... Как, где Николай Клавдю подловил? Только оне скоро сами сговорились. Вот однажды батя с работы пришел чернее тучи. Сел, не разувшись, посреди кухни и молчит. Мы с матушкой рядом стоим. Молимся Богородице об умягчении сердец. Он и резанул: «Клавка, этот жеребец ко мне посмел подойтить. Тебя просил. Так вот завтра ж везу тя к дедам, а тама за кого оне укажут, за того и судьба». Клавдия молчит, а матушка запричитала. Батя встал, схватил Клавку за косу, согнул и шепчет ей в глаза: «Это ж что, он мне правду побаил, что ты с ним уже согласная?». А Клавдия: «Правду, батюшка!» Кабы не мы с мамой, он бы её тогда прибил до смерти. Ай токо и он понимал, что все зазря: коли девке вожжа куда попала, её никто не остановит. Потому тут же Сивка запряг и по грязи, грязи-то! на санях Клавдию в тайгу на заимку к дедам свез...
Баба-Таня привычно ворошила и сбрасывала из ягоды мусор. Глеб, как заворожённый, не мог оторвать глаз от её больших, изработанных до бесчувствия рук, с толстыми, явно негнущимися тремя пальцами левой кисти.
– Глядишь? Да, пальцы муж-покойничек мне сломал. Николай, царство ему небесное. – Баба-Таня, замолчав, некоторое время смотрела на солнце немигающими глазами. – Да, свёз. Ай Николай тогда побегал, поискал сестру, да вроде как и затих... Батю токмо при всякой возможности давил, позорил, за Христа гонял, материл. Как бригадир власть показывал. А батя: «За всё мы слава Богу!». И не мог, не находил начальник свово работника ничем обидеть. А осенью я в тайгу по грибы ходила. Дак он меня там изловил. И силою взял. Что мне было делать? Брюхо-то всё росло. Пришлось дома открыться... Батю боялась, а он не то что гневаться, а только плакал и молился. Каждую ночь псальмы пел и хлестался, в кровь хлестался плетью – себя усмирял, чтобы Николая не застрелить. Понимал, что это ему за евону гордость расплата. Но мы с мамой не очень-то верили в его покаяние, все боялись, кабы он всё ж Николая где в тайге не порешил. Тогда все соседи того ждали... Ай Николай возьми и по зиме меня к себе уведи. В чём была на улице. «Либо, говорит, так идем, либо передумаю». Я и пошла, куда ж мне было?.. Вот и прожили мы двадцать семь лет, без моих родных. Так решено в самый первый день было. Муж не хотел ничего про кержаков слыхать. Учиться ездил, потом инженером стал. В Змеегорск перевёлся. Может, чего всё ж слыхал? Там ещё сопка есть Караульная? Она вся внутри пустая, в её середке озеро тайное. Там, бают, Ермаково золото в струге плавает. А с вершины той ключ бьёт. Ай не слыхал? Темнота... Вот там мы и троих сынов вырастили. Николай на чужих-то завсегда меня стеснялся. И бил, когда напивался. На работе его ценили, даже орден дали. И грамот не счесть. А дома словно подменивали... И руку в двух местах ломал, и голову пробивал. Голова с тех пор сильно болит... Но я его всю жизнь любила. Очень он был красивый, высокий. Как идём с ним с клуба али собрания какого, так и чую, бывало, как все бабы вокруг преют... А чо уж дома, то моё было.
Потом они вместе сходили в лес за заранее заготовленными Бабой-Таней дровами – должен же он был пройти «испытания героя» по Проппу. После, очень осторожно приставив к стене пару сухих сучковатых еловых стволов, взобрался по ним на крышу и «отровнял» закосившуюся трубу. Потревоженная его ёрзаньем, из темноты чердака на свет вылетела маленькая лохматая совка. Бесшумно, как гигантская ночная бабочка, упорхнула в густой ельник. Потом они выкапывали корень шиповника.
– Ай поглянь-ка, багульник... Растёт и растёт себе... А коли у кого в грудях кашель не отходит, им сразу помогает. И при желтухе, и при костяных болях в плечах или в коленах... Токмо сами веточки – яд... Но а ежели силу к еде потерял, то вяще корня ревеня ничего нету... Крапива может кровь останавливать, ранки стягивать, а сок еёный при параличе помогает... Голубика – она сердце человеку крепит... Змееголовник – от головы... А главное, всё с молитвой надобно...
Потом, потом… Потом они готовили вдвоём ужин из необыкновенно вкусной перловки с удивительно сладкими луковицами прямо на «улице», на выложенном из дикого камня очаге. К вечеру окончательно стало ясно, что в избушку его впускать не собираются. Что ж там у нее такого тайного? Аж интересно... Баба-Таня каждый раз аккуратно закрывала дверь. Хотя и говорила, что со старообрядчеством все отношения давным-давно прерваны, но хитро прятала при этом глаза... И вообще насчет глаз: у Глеба возникло подозрение, что они вроде как меняли цвет. Она посмотрит раз – они почти белые, так выцвел когда-то ясно-голубой. Она глянет в другой – и они чёрные-чёрные, только белки и огромные зрачки, без роговицы... И все как-то так улыбается... Как будто в нём, внутри, около сердца, тихо-тихо перебирает что-то своими, такими ласковыми, негнущимися пальцами... А он и не сопротивляется – приятно, тепло...
Когда совсем стемнело, она вынесла набитый сеном короткий тюфячок. И одеяльце из заплаток, «как у Анюшкина». Постелила рядом с ручейком, крупно – во всю длину и ширину – перекрестила: «Вода-то парная, ночевать тёпло будет». – «Хорошо, очень хорошо. А змея»? «Ай накоть, опояшься. Ни одна тварь не тронет». Поясок был тяжёлый, ручного тканья, охристо-жёлтый с синими и красными свастиками. Да, да – свастиками. Это что ж такое, и тут политика? Баба-Таня всё понимала с полувзгляда.
– Это скобарь. Четырёхклюшный.
– Скобарь?
– Замок. Он мир замыкает.
– Как, как это?
Баба-Таня подошла к очагу, тряхнула широкой, грубой ткани юбкой, сбросив с колен невидимые крошки. Огонь пыхнул навстречу ей искрами. Она вдруг показалась Глебу намного выше, чем днём. И когда она подняла вверх руки, это была уже не освещённая пламенем бабка, а Жена-Макошь с северных вышивок. Она опустила ладони, подошла к Глебу, кивнула. Он послушно прилёг, укрылся. Баба-Таня присела в ногах.
– Ай слушай. Тебе надо. В тебе уже семя зреет... Мы пришли сюда от северов. Когда Белый царь Алексий Михалыч Никоном отступился и отпал от истинной веры, на трон сел антихрист. И стал он православие на грецкую ересь менять, стал русских людей из Книги Живых истирать. Лютость пошла. Бесы вихрями по распутьям кружавили, навии по домам шастали. Ай стон да скрежет зубовный по всему царству слыл... Вот православные в бега и подались, в окраины и пустыни тайно двинулись. Коих же бесы заставами окружали, те огнём прямо в рай выходили. Многие, однакоть, к самому краю земли просочились, и там по лесам и островам спасались. Ай слыхал, как Соловецкий монастырь стоял? То-то мученики за правую веру, то-то святые... Но потом антихрист и их взял. Кому голову срубил, тот счастлив. А кого пытками пытал – ещё слаще, их Господь прям под свой Престол поставил... Но было пятьдесят семейств, что изловчились с малыми детьми из-под стражи уйти. Ангел их взвёл подале, на самый Океан-море, где нет ни дня, ни ночи. Там уже и деревья не росли – ай одни мох да трава. Да камни. На тех камнях наши деды часовню и поставили. Жили очень трудно, голодно да холодно, но молились без страха, трудились без отдыха, и Господь не оставлял: и рыба неводилась, и елени слопились. О хлебе токмо скучали. И родился в одной вдовьей избе сын, Иоанн, и вырос. Ладный, сильный. Пошёл раз Иоанн на охоту, и набрёл на краю земли и морю на Белгорюч-камень. Ай на тем камени были такие скобари – один вверху, а другой понизу врезаны, один верхушку миру, другой низ значили. А промеж карта-путешественник: как вся земля и где лежит. И как святую страну Беловодье найти... К тем временам народ-то поразросся, пищи скудно приходилось, так что Великим постом старики един мох ели... Чай, на Руси антихрист-то праздновал!.. Ай сорок дней и ночей деды постились-молились по-соборному, и открылось, чтоб отправить трёх молодых тот путь проведать. Жребий пал Иоанну со-товарищи. На дорогу в оберег наткали им поясков с клюшниками. Благословя, проводили... Ай года через три возвертается Иоанн один токмо. И был он страшенно худ, расслаблен, ртом кровь-руда текла. Ан принёс с собою он малый сбитый камешек, на коем четырёхклюшник, как на Белгорюч-камени... Стали его деды скоро пытать, расспрашивать, опасаясь, что помрёт, промолчит. Ай поведал Иоанн, как первого его друга антихристовы слуги схватили, да в Москва-граде умучили. Язык рвали, руки рубили – чтоб не мог он боле ни Христа славить, ни двумя перстами креститися... Двое, что вольны остались, дале ай до Каменного пояса удачливо дошли. Ай там второго друга дикие черемисы свому божку пожрали, в мешке заживо в воду кинули... Одному-то Иоанну горька показалась земля Сибирь. Мошка. Да зима... Да татаре... Но дошёл таки Иоанн до страны, где в горах чудь жила.
– Какая чудь? Она же в Финляндии?
– Какая-никая. Ай здешняя. Маленькие таки людишонки. До наших они в каменных норках хоронилися. Руды искали, да золото мыли. Злы, чужаков всех убивали. Ай ещё у их посреди лба токмо один глаз. И домины их заместо собак змеи стерегли. Оне и поныне у каждой пещерки клубком лежат... Вот когда поперву Иоанн к ихним норкам подошёл, змеи-то на его и накинулись! Он куды побежать? Порешил на ближнюю скалу взобраться. Ай она-то с таким вот скобарём и оказалась. Глядь, змеи-то внизу ажно в комья сбились, шипят, ядом плюют, но за ним никак. Вразумился, что это четырёхклюшник от их оберегает... После Иоанн и Катунь увидал – Белу-реку. Ай подумал, знать близко уж само Божье Беловодье. Но ему преодолеть Катунь не дано было: лёг на пути царский полоз... Ты, мил человек, ай и про его не слыхивал? Темнота. Как вдарил полоз Иоанна в груди хвостом, так с той поры он и зачал кровью харкать... Повернул вспять. Но все-то следы за собой четырёхклюшными замками запирал. Как? Запирал, ай как письмо запечатывают. Сначала на всяком видном гребне высекал, на поворотном камне да памятном дереве. С сих пор, бают, по Сибири инородцы, кода о чём сговорятся, подобный клюшник для крепости друг дружке выдают. От нашего повелось... А когда хворость совсем одолела, силы рубить кончились, стал Иоанн пояс свой обережный резать и на сохранение всем православным странноприимцам раздавать... На сём Иоанн скончал сказ, перекрестился, лёг и отдал душу Богу Небесному...
Узкая вертикальная полоска сиреневого неба меж косых чёрных заслонок прокололась редкими звездами. В раскалённом, наполненном колышащимся пеплом очаге под золотыми перебежками жара с пощёлкиванием дотлевали рубиновые головёшки. Баба-Таня совсем растворилась в темноте, только белый платок да красные руки над очагом, перебирающие кожаную «лестовку»: «Это у нас как у никониан чётки, молитовки считать». Из ельника беззвучной тенью вылетела совка, сделала широкий круг над ними, и вновь исчезла. Глебу никогда не было так уютно на природе: тёплый ручеёк, избушка на курьих ножках, добрая Баба-Таня с ручными змейками и птичками, да ещё такие вот сказки.
– Ай вышли наши искать Беловодье. Долго шли лесами-болотами: дорог-то боялись, служек царских. В болотах гнус кровь насухо высасывал, дети от гнилых туманов хворали, старики мёрли. Однако встречали на росстанях единоверов с кусочками Иоанновой опояски с клюшниками, узнавали путь дале... Да за Жигуль-горами, в дубовых лесах приключилась беда – антихристовы вои все православные тайные скиты и часовни пожгли, а людей, что не замали, прогнали на низ Волги-реки, к татарем и казакам. Ай путь и оборвался... Слава Христу-Господу, с молитвою до моря-Каспия сами добрались, там путёшка опять обрелась и повела через башкирцев. Но те люто кровожадные, едва наши до Каменного пояса добежали. Ай на том Урале казаки, что истинной веры и Сибирь давно знали, присоветовали, чтоб взяли наши с собой росточков берёзы. Почто? Ай вот кода в Алтай пришли, тут-то берёзоньки и погодились: везде, где они прирастали, у чуди шаманы мёрли. Очень уж их белый цвет пугал. И чудь вся в землю убегала... Как? А сама себя живьём хоронила... Как? Ай копала большую ямину, ставила столбы, поверх столбов крышу стелила, а на её валила камни, брёвны, много камней, много дерев. Потом оне с бабами и детьми туда спускались и рубили свои опоры...
– Одни в огонь, другие в землю. Прям «ивановцы». Так нашли ваши Беловодье-то?
– Кто как.
– Не понял?
– Ай, Беловодье – сторона-то святая. Туда даже в малом нечистый не внидет. Не всем она доступна, а токмо избранникам. Аль кто до дна покается... Мой батя ушёл.
– Как?
– Тебе токмо побаю. Ты и сам смогёшь. Когда покрестисся.
– Я же крещёный!
– Обливанец ты. Оставь пока... Кода мама померла, батя одинок остался. Ну, и ушёл к святым. Катунь-то река тоже белая, но токмо летом. Ай в ей Полоз живёт. Огромный, мы с мамой след евоный видали: ровно бревно кто через дорогу протащил... К истому Беловодью змеи не близятся, змеи, они золото хранят, что злая чудь накопала, а не Беловодье... Ближний вход – тут недалече, за гребнем. Потом ещё один – там, через две горы с белками. Эти там, ай опять скажешь «не знаю!» – Дионисьевы пещеры. Не знаешь? Темнота... Река в них не из горы, а обратно в ямину течёт... По-над водой идтить и надо. Сначала ледники будут, что от Адама не таяли. Потом река подземная побелеет, ай пить из её никак нельзя – она мёртвая! Потом светы пойдут, голоса разные поблазятся, стоны да шёпоты. Но не оглядывайся! И выйдешь к озеру. Ай на том озере остров плавает. На коем уже и сам Новый Ерусалим... Красивый!.. Кресты золотые горят... Колокола звонят. Псальмы поют… Ай людей не видно. Никого не видно... Пока не покаешься в распоследнем самом грехе, святых не увидишь... Понял?.. Не увидишь... ай не увидишь... тишь…
Первый раз Глеб проснулся ночью. Звёзды разрослись до величины наводящей ужас. Тихо-тихо журчал парящий теплом ручеёк, да сверху по ельнику прокатывалось лёгкое дыхание надгребневых ветерков. Матрасец был жестковат, и в бок упирался камень. Глеб поискал удобного положения, потрогал поясок. Вот тебе и свастика. Из Срединоземноморья по кругу аж до Алтая. Неужели верно, что она полюс означает? Троя, праславянская столица, знала свастику как знак вращающегося мира. Беглецы от войны богов достигли Италии. Там свастика сохранилась в орнаментах бань – это посвящение Эскулапу. Кстати, с его змеёй. И на самых первых облачениях святителя Николая не тот ли древний римский узор? Ещё и левосторонний. Потом троянцы сбежали и от латов, аж на Британские острова. По дороге свастика не могла не «запереть» основные точки, и, наверное, оттуда проросла в мавританских орнаментах Кастильи... Потом Бретань. Но что-то там не припомнится «клюшника». Или он что-то, Глеб, не знает? Слаб в орнаментах, пробел в культуре. А кельты оставили её среди рун в достатке. Они, кстати, как и славяне, легко принимали христианство именно византийской, православной традиции. Это потом саксы навязали им римско-папское богослужение. Из-под давления саксов свастика двинулась дальше на восток. Есть же легенда, что наши северные монастыри вставали на местах, уже отмеченных крестами кельтских православных монахов. Крестами и свастикой. А теперь она здесь... Стоп! А кто они были, эти троянцы? Это же не народ, не нация. Некая религиозная группа? А откуда же свастика на Тибете?.. Нет, что-то не так: каким образом на Алтае встретились евроарийцы-адамиты и тибетцы, которые ведут свои корни от брака ведьмы и обезьяны? Старообрядцы не могут иметь ничего общего с туземцами, тем более с такими. Может, им тут другой, противоположный полюс встретился? В смысле духовной полярности?.. Правая и левая свастики. Ладно. Спать надо. Надо спать. Утро вечера мудренее. Или мудрёнее.
Из-за домика появилась чёрная, как сама ночь, кошка. Худая, с провисшей спиной, она шла медленно и уверенно, чуть нервно подёргивая своим тощим, с белым кончиком, хвостом. Глеб не увидел, а, скорее, предугадал её. И поэтому, когда слепым фосфором вдруг сверкнули два жутких глаза, они не застали его врасплох: «Так это же ты, тварь? Ты. Уже здесь!». Она приостановилась, ещё раз сверкнула разноцветными огнями-бельмами. И, раскрыв такой алый на чёрном рот, зло зашипела. «Брысь, стерва!». Вот для чего лежал этот камень под боком!
Второй раз он проснулся от треска разжигаемого костра. Но ничего не увидел – туман облёг глаза, как бинты. Даже собственная протянутая рука от локтя уже терялась. Откуда-то из мятущейся белизны исходил голос Бабы-Тани:
– Вставай, мил человек, ай вставай. Сечас и чаёк поспеет. Лоб крести, да за стол, тебе в дорожку пора... Умылся, аль нет? Ну, айдать. Теперича не так блудливо будет, знаешь, куда и как идти. Ай самое главное, к себе возвертайся. К себе. Через самосуд. Как поймёшь, где да когда и кого предал, – считай полпути. Ай там и покаяние. Только не оглядывайся. Слышь? Не верь своей немощи. Это тебе чужое. С этим в Ерусалим не входят. Не входят... ходят... ходь… Да ты ай опять заснул? Ну-ну, айдать! Тебе много сёдня топать-то.
Малиновка села ему прямо на грудь: «Спасибо!». Поклонилась и улетела. Ага, это за кошку. Глеб вскочил, наплескал в лицо воды. Скрутил постельку, вслепую отнёс к порогу. У огня чуть было виднее. Стал развязывать пояс.
– Не надоь, оставь себе.
– Спасибо!
– Нужно так: спаси Христос! Ай по нашенски, по-христиански будет.
– Спаси тебя Христос, Баба-Таня!
–Ангела-хранителя на дорогу! Ай, чаю-то? Чаю?
– Спаси Христос! До свидания!
А всё же он крещёный. И борода уже растёт...
А крещёный тогда и вот как…
Отец Михаил постоял, прислушиваясь к шуму за дверями. В огромной, пустой без мебели комнате было сумрачно и зябко – электричество отключили позавчера. Потом подошёл вплотную, положил руки им на плечи. В ломком тёмно-красном с золотом облачении он казался уже недоступным, не похожим на того подслеповато давящего, и от этого как-то неубедительного, толстоватого человека, это был уже отец, отец Михаил, поднявшийся идти впереди своих чад до конца.
– Ребята, поймите меня правильно, я действительно счастлив тому, что вы решили именно здесь, именно в такое святое и страшное время, креститься. Принять присягу Добру и Свету. Счастлив по-христиански, как пастырь. И я уверен в осознанности вашего желания. Крещение есть акт и доброй человеческой воли и величайшее таинство Церкви. Я... просто в восторге от вашего решения...
Отец Михаил, недавно отслуживший вечерю и не успевший снять промыслительно взятую в храме пасхальную епитрахиль, был несколько сбит с толку их просьбой, хоть не хотел этого показывать: к нему собирались подойти другие люди с другими проблемами. И вдруг крестины! Но, действительно, днём-то им некогда. Только вот в чём? Даже тазика не было... Он положил руки братьям на плечи. Помолчал, полуприкрыв глаза. Вдруг заговорил ровно, будто не от себя:
– Сам Господь Бог привёл вас сюда в этот час. Я, Его иерей, покрещу вас безо всяких свидетелей, но по полному чину, так, как этого требует наша вера. Помните: вы сами шагнули в мир, коего воинами теперь будете до смерти. Земной смерти. Крещение – это та клятва, которой нельзя преступить назад, нельзя отрешиться без понимания смерти уже не этой, а вечной. Вы пожелали вступить в новую жизнь, которой не знали и ещё не скоро узнаете... Но она, эта Жизнь, сама ищет вас. И она вас найдёт. Христос, Бог наш, есть Любовь, и я люблю вас, братья. Братья – Борис и Глеб...
Его расстреляют из пулемёта, когда он выйдет навстречу штурмующим с поднятым крестом: «Остановитесь! Там же русские люди!»... И уже мёртвое тело раздавят треки танка...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Из Житий святых мучеников Бориса и Глеба, князей Русских
Святый Владимир, сын Святослава, внук Игоря, просветивший святым крещением всю землю Русскую, имел 12 сыновей, не от одной жены, но от разных.
Старшим был Вышеслав, вторым Изяслав, а третим Святополк, который и придумал злое убийство братьев своих. Мать Святополка, Гречанка, была прежде монахинею. Брат Владимира Ярополк, прельщённый ее красотою, разстриг ее и женился на ней. Владимир, тогда еще язычник, убил Ярополка и взял жену его себе в замужество. От нея и родился Святополк окаянный. И не любил его Владимир.
У Владимира были и еще сыновья – от Рогнеды четверо: Изяслав, Мстислав, Ярослав и Всеволод. От Чехини – Вышеслав, от иной жены Святослав и Мстислав, а от Болгарыни – Борис и Глеб. И посадил их отец на княжение по разным землям: Святополка – в Пинске, Ярослава – в Новгороде, Бориса – в Ростове, а Глеба – в Муроме.
Когда уже прошло 28 лет по святом крещении, постиг Владимира злой недуг. В это время к отцу прибыл Борис из Ростова. Печенеги шли ратью на Русь, и Владимир был в великой печали, потому что не имел сил выступить против безбожных. Озабоченный сим, призвал он Бориса, которому в святом крещении наречено было имя Роман. Отец дал Борису, блаженному и скоропослушливому, много воинов и послал его против безбожных печенегов. С радостью пошел Борис, сказав отцу: «Вот я пред тобой готов сотворить, что требует воля сердца твоего».
Но не нашел Борис супостатов своих. На возвратном пути к нему прибыл вестник и сказал, что отец его Владимир, нареченный во святом крещении Василий, умер, а Святополк утаил смерть отца, ночью разобрал пол палат в селе Берестовом, обернул тело усопшего в ковер, спустил его на веревках, отвез его в санях в церковь Святыя Богородицы и поставил там. Все это было сделано тайно.
Блаженный Борис на возвратном пути стал на реке Альте в шатрах.
Проснувшись рано, он увидел, что уже время быть утрени. Было же тогда святое Воскресенье. И сказал он пресвитеру своему: «Восстань и начни утреню».
Сам же обул ноги, умыл лице и начал молиться Господу Богу.
Посланные Святополком пришли на Альту ночью, приблизились и услышали голос блаженного страстотерпца, поющего псалмы, положенные на утрени. Уже дошла до святого весть о предстоящем убиении, и он пел: «Господи, что ся умножающа стужающии ми, мнози востают на мя» и прочии псалмы.
После сего пел канон. Окончив утрень, святый Борис стал молиться пред иконою Господа, говоря: «Господи Иисусе Христе, Ты явился сим образом на земле, изволил добровольно взоти на крест и принял страдания за наши грехи. Сподоби и меня пострадать».
Тут они увидели бегущих к шатру, блеск их оружия и обнаженные их мечи. Без милости было пронзено честное тело святаго блаженнаго страстотерпца Христова Бориса. Его проткнули копьями Путша и Талец и Елович Ляшко. Тут пронзили и отрока.
Раненый святый Борис в испуге выбежал из шатра. И стали говорить окружившие его: «Что стоите и смотрите. Покончим приказанное нам».
Слыша сие, блаженный стал умолять и упрашивать их, говоря: «Братья мои милые и любимые! Погодите немного, дайте помолиться мне Богу моему».
Затем, помолясь, обратив к убийцам истомленное лицо свое и воззрев на них умиленными очами, заливаясь слезами, сказал им: «Братья, приступите и окончите повеленное вам, и да будет мир брату моему и вам, братья».
Посланные Святополком избили и многих отроков. С Георгия же они не смогли снять гривны, отсекли голову ему и отбросили ее, так что и после не могли узнать тела его. Блаженного Бориса они обернули шатром и, положивши на повозку, повезли.
Когда доехали до леса, святый Борис стал клонить голову. Узнав о сем, Святополк послал двух Варягов, и те пронзили мечем сердце мученика. И тотчас святый скончался, предав душу в руки Бога жива, месяца в 24 день. Тело его тайно принесли в Вышегород, положили у церкви святого Василия и в земле погребли его.
Окаянные же убийцы пришли к Святополку, и, беззаконные, как бы считали себя достойными похвалы. Такими слугами бесы бывают.
Не остановился на сем убийстве окаянный Святополк, но в неистовстве стал стремиться к большему. Вошел в сердце ему сатана и стал его подстрекать к большему и худшему преступлению и к дальнейшему убийству.
Замыслив это в уме своем, сей друг дьявола послал сказать блаженному Глебу: «Иди скорей, отец очень не здоров и зовет тебя».
Глеб тотчас сел на коня и с малой дружиной помчался на зов. Когда он доехал до Волги, у устья Тьмы на поле споткнулся под ним конь в канаву и повредил себе ногу. Затем прибыл к Смоленску и, отойдя от Смоленска, невдалеке остановился на реке Смядыне в лодке.
В это время пришла от Предславы к Ярославу весть о смерти отца. Ярослав же послал к Глебу со словами: «Не ходи, брат, отец у тебя умер, а брат твой убит Святополком».
Услыша сие, блаженный запечалился, горько зарыдал и сказал: «Увы мне, господин мой, двумя плачами я плачу, и сетую двумя сетованиями. Увы мне, увы мне, плачу я об отце, плачу больше, в отчаянии, по тебе, брат и господин мой Борис...».
Когда святый Глеб так стенал, увлажняя слезами землю, и с воздыханием часто призывал Бога, внезапно пришли посланные Святополком злые его слуги, немилостивые кровопийцы, братоненавистники лютые, имеющие свирепую душу. Святый плыл в лодке, и они встретили его на устье Смядыни. Увидя их, он возрадовался душею, а они омрачились и стали плыть к нему. Святый же ожидал принять от них целование. Когда лодки поровнялись, злодеи схватили лодку князя за уключины, подтянули к себе и стали скакать в нее, имея в руках обнаженные мечи, блиставшие, как вода. Тотчас у гребцов выпали из рук весла и все помертвели от страха. Блаженный, видя, что его хотят убить, взглянул на злодеев умиленными очами, и с сокрушенным сердцем, смиренным разумом и частым воздыханием, заливаясь слезами, стал жалобно молить их: «Не троньте меня, братья мои милые и дорогие, не троньте меня, – я не сделал вам ничего дурного. Не троньте меня, братья милые и господа мои, не стерегите меня. Какую обиду нанес я брату моему и вам, братья и господа мои? Если и есть обида, то ведите меня к князю вашему, а к моему брату...».
Но убийц не устыдило ни одно слово, и они не изменили своего замысла. Как свирепые звери, напали они на святаго и так схватили его. Он же, видя, что они не внимают словам его, стал говорить: «Будь спасен, милый мой отец и господин Василий, будь спасена мать, госпожа моя, будьте спасены брат Борис, старейшина юности моей, брат Ярослав, мой помощник, Будь спасен и ты, брат и враг мой Святополк, и вы все, братья и дружина. Уже мне не видеть вас в житии сем, ибо насильно разлучают меня с вами».
Преклонив колена, стал молиться. Затем, взглянув на убийц, сказал им тихим голосом: «Приступайте уж и кончайте то, за чем вы посланы».
Тогда окаянный Горясер велел его тотчас зарезать. Старший повар Глеба, именем Торчин, обнажил нож свой, стал на колени, взял святаго Глеба за голову и перерезал горло блаженному, как незлобивому агнцу. Сие было месяца сентября в 5 число, в понедельник.
Несмотря на густейший туман, липко клубящийся над теплотой ручья, возвращался Глеб споро, дабы успеть в лагерь пораньше и не объясняться с охраной «откуда и зачем».
А затем!.. Ну, Баба-Таня! Задала тему к размышлению. И Мурка у неё хороша. «Мурка, Мурка, в кожаной тужурке». Птичку вот зачем обижает? Та, бедная, жалуется, жалуется, а её никто не понимает – не попугай. Но разве дело в языке только? Ну, кто за такую заступится? За такую маленькую. Вот если б за индейку, или, на худой конец, бройлерную курицу.
Он-то разок заступился. Именно за маленькую. Давно, очень давно в... о, ужас, в тысяча девятьсот восемьдесят первом! Глеб даже пощупал своё лицо: нет, оно пока умещалось в ладонях. И седых волосков по пятку на висок. Но – четырнадцать лет! Четырнадцать лет назад... Тогда её, такую вот маленькую, препарировали в комитете за «демонстративный отказ от общественных работ по оказанию помощи подшефному совхозу в уборке урожая». Ну, и Глеб, как член бюро, тоже что-то говорил о комсомольской совести. А потом ему вдруг стало противно: за какую-то там картошку – с которой он и сам на третий день сбежал, правда, не выделываясь как она, а под каким-то весьма благовидным предлогом – теперь все грозно нависают над отчаянно насупленной, пухленькой, с золотыми косичками почти девчонкой. Ну, высказала она вслух проректору всё то, о чём остальные только думали... В общем, Глеб поддался настроению защитника слабых, и постарался вопрос замять. А она даже спасибо не сказала.
Потом было Первое мая. Да, именно Первое мая.
Отмечать славный праздник единения трудящихся они начали, ещё тогда ничего не зная про Вальпургиеву ночь, по стойкой партийной традиции – с вечера тридцатого апреля. Пили в общаге на Ломоносова. В комнате было накурено как в аду. К двенадцати остались только самые закалённые. Каждый третий тост не чокались – в память о расстреле рабочей демонстрации в Чикаго. Каждый второй стоя – за отсутствующих дам. Каждый первый – за что попало: за весну, за Вовкину удачу, за победу Глебова брата, за гений Тарковского... и Ломоносова тоже. Потом, совсем уже непроглядной ночью, пошли, как настоящие каратисты, бегать по деревьям – кто взбежит выше. И долго что-то кричали на четвёртый этаж в комнаты девчонкам. Но войти не могли, так как, после этого самого беганья и демонстраций растяжек, у троих брюки разошлись от ширинки до пояса... Где-то потеряли Вовку, поискали-поискали и вернулись спать на рассвете праздничного дня... Слишком скоро наступившим утром, как лучшие из лучших на потоке, они, вместе с праздничным оформлением колонны, были организованно доставлены к площади Восстания. Для прохождения по Красной площади в этой оформленной колонне Московского государственного университета им. Ломоносова.
Погода с утра начала портиться. Небо затянуло в беспросветно сизые низкие облака, и в промежутках между домами чувствительно продувало. Потом и вовсе мелко-мелко и гадко-гадко заморосило. Они, зябко невыспавшиеся, кутались плечами, ушами и затылками в свои болоньевые куртки, коченеющими руками придерживая сырые тяжёлые древки знамён и портретов членов Политбюро. Настроение было далеко не то, что вчерашним вечером... И тут, наконец-то, нашёлся пропащий Володька. Он был очень даже заметно весел. Пришлось прямо-таки по-матросовски грудью прикрывать его от пытливых взоров преподавателей, и в благодарность Володька откинул полы своего серого полупальто: там таились три чудные капроновые головки. Передав древки первокурсникам, они, дружно рассеявшись, так же дружно собрались у крайнего подъезда ближней арки. Пустили по три буля. Старые дрожжи возбудились, и потеплело.
Когда вернулись в славные ряды комсомола, немного хотелось петь, можно даже и про вихри враждебные. Тем паче, что дождь продолжался, а выступление колонны откладывалось. Народу в накопителе для Ленинского района всё прибывало. Рядом с ними расположился чей-то духовой оркестр. Музыканты неспешно расчехлили свои звонко блестящие на фоне общей серости инструменты, стали продувать их, прокашливаясь и отплёвываясь. Осадки через брови перетекали уже в глаза, по древку от кумача за рукава заползала жидкая краска, а ботинки только что ещё не хлюпали... Но тут оркестр на секунду дружно замер – и! – зазвучал, запел, загремел, поплыл, завиваясь огненными протуберанцами, вальс! Вальс! Это был тот самый вальс Овчинникова из «Войны и мира», столь любимый Глебовой мамой. Вальс, звучавший у них дома с пластинки почти каждое воскресенье. Нет, Глеб не мог не срефлексировать – звуки, знакомые с детства звуки, выносили душу из тела, и чтобы удержать её, нужно было кружиться, кружиться. Он сунул кому-то флаг и шагнул к девчонкам, вытирая красные ладони сзади о джинсы...
Маленькая стояла... ну, она просто стояла с краю. Он и не видел её до этого момента. Золотые, но теперь остриженные и лишь чуток выбивающиеся из-под шёлкового платочка волосы. Пухлые блестящие губки. Ресницы – длинные, живые, в мельчайших капельках-искрах. Глеб подтянулся, щёлкнул каблуками, тряхнул мокрой «кукушкой». Она, о чём-то очень по-девчоночьи смеявшаяся с подружками, недоумевающе повернулась. Их глаза встретились, упёрлись в противостоянии. И… она уступила. Оглянулась на оркестр, на смотрящих вслед Глебу парней, чуть скосилась на притихших подруг. И тоже подтянувшись, полуприсела, раздвинув воображаемые фижмы, медленно положила руку ему на плечо... Вокруг сразу стали расступаться, освобождая им круг. Оркестр набирал силу. Его трубы мягко сияли и отражались во множестве мелких, подрагивающих падающими дождинками лужицах. Вальс, вкрадчиво обволакивая, замыкал размытостью всех тех, кто не попал в замкнутый круг их рук и плеч. Вальс вёл по набирающей восторг спирали, всё быстрее и всё выше, вознося от этой чёрной блестящей мостовой, от озябшего в сыром ветре оркестра, от подозрительно всматривающихся преподавателей, обалдевших парней и от восхищённых подружек. И даже от чикагских рабочих... Глаза в глаза, дыхание в дыхание... Да как же он раньше её не видел? Где же она пряталась? И очень даже неплохо вальсирует – откуда? Это же вам не диско... А, собственно, плевать. Такой восторг, восторг, полёт...
Они поженились ровно через два месяца, то есть, через два месяца обязательной очереди в загсе. А заявление-то подали четвёртого мая... и пять лет потом стали пятым маем.
Маленькая училась младше на курс. Поэтому они ждали её диплома... Затем ждали его возможных заработков после окончания аспирантуры... Затем... Наконец, родилась Лялька. И вдруг с приходом в этот мир дочки, из него, этого мира, что-то вытеснилось, что-то выпало. Как будто некто вошедший развёл тот, столько лет тайно хранимый от всех мостик меж их глаз, сошедшихся противостоянием в то самое первое заветное мгновение Первомая. Теперь у них было общее чудо, была живая дочечка, реальный плод их любви. Но этим плодом сама любовь – любовь только для них двоих, стала какой-то вчерашней... Они теперь вместе умилялись, вместе обожали и заботились об этом крохотном писклявом чуде, ревнуя к навязчиво опытным бабкам и такому вдруг обмякшему деду. Но за этой новой для них обоих любовью не было уже силы у той, лишь их взаимной любви. Той строго закрытой от всех страны, в которую они уходили из густоты Москвы, захлопывая железные двери, сжигая мосты и укутываясь мраком... Теперь, вслед за ребёнком, между ними уже могли встраиваться и другие: сначала её мать, потом его, потом...
Пока, кроме ребёнка, ничего у них и не осталось...
С Еленой они встретились на вернисаже «молодых», то бишь, «левых» фотографов в Доме архитектора на Щусева. Зачем он туда зашёл, чего не видел? Технические выкрутасы? И так каждый дурак знает, что может дорогая немецкая оптика и классная японская электроника. А насчёт сюжетов никто даже не сомневался: обязательная восторженность лизания западных задниц со времён воцарения Меченного откровенно утомляла: все эти пупы с кирпичами и груди с экскаваторами после просмотра даже небольшой кипы старых американских и польских журналов никого не задорили. Может, где-нибудь в заснеженной провинции это бы и прошло за нечто «решительное», но ты-то, матушка Москва! Тебе-то какого... наполеона в ермолке? Все различия выставленных работ заключались в использовании автором зерна или соляризации. И ещё какие-нибудь мелочи. А главная скука в том, что посещали эти тусовки только очень, ну, очень заинтересованные люди: сами авторы и их подружки. Или педружки, в зависимости от ориентации автора. Скука была даже в том, что для случайного посетителя, если он из небедных, существовала всего одна опасность: несколько притёртых кланом членов «союза» разом окружали незнакомое лицо и начинали набивать голову неофита соломой с иголками и булавками, чтобы вскоре короновать его как – а в «этой крестьянской России» тем паче! – Лучшего в мире Почитателя и Знатока нонконформизма. Дабы затем возвести его на трон Изумрудного города. Почему Изумрудного? Да потому, что этот камень – знак Гермеса Трисмегиста, покровителя тайного... И будет новичок там править по закону и совести, пока один раз не спадут с него зелёные – любимый цвет шизофреников – очки, и не увидит он вокруг вместо драгоценностей одни битые стекляшки. За которые он заплатил как за…
Никита возвышался в снующей, целующейся в щёчки и тут же шипящей в спины толпе несколько отделённо: в среде «левых» он был самым «правым». Они с Глебом полудружили уже больше пяти лет, обязательно встречаясь два раза в год за именинным столом у брата и жены брата, и ещё пару раз необязательно, где придётся. Да, так было и позавчера: на спуске в «Краснопресненскую» Глеб буквально воткнулся в подымающегося Никиту. И как было отказать? Тем паче, на фирме были вынужденные каникулы из-за ремонта «конторы», а дома сидела одна тёща – жена с Лялькой отдыхали у его родичей на даче в Клину. Ну, и что делать бестолковому зятю? Идти на выставку.
Работы Никиты на общем фоне несколько выделялись, так как, кроме обычного джентльменского набора из урбанизированной обнажёнки, он выставил шесть сюжетных портретов балетного закулисья. И именно эти работы задерживали внимание публики: неизъяснимо изысканная красота отдыхающих танцовщиц, психологизм репетиционных моментов, контраст наваленной на краю сцены кучи чугунных «чушек» и опёршейся на них пуанты... Сам автор взирал на всех подходящих как победитель, полупрячась в контровом свете у окна. Глеб не собирался обходить залы, а сразу прилепился к Никите, с удовольствием выслушивая его заздравия и злословия по фигурантам фланирующей вокруг богемы. Они даже начали соревноваться в шаржировании, когда вошла она... она – с портрета.
– Муксик, будь милостив, попридержи язычок. И познакомься – Елена.
– Елена? Та самая?
Она смутилась. Длинная лебяжья шея чуть склонилась к покатому плечику. Она же не слышала их разговора с раздачей кличек любимых народом литературных персонажей. И явно приняла на счёт чего-то их личного с Никитой. Пришлось оправдываться:
– Я имею в виду несчастную Трою. Вы из «Илиады»?
– Муксик, это ты нарываешься на войну. Лена, сразу говорю – он муж.
– И отец. И не скрываю. И не скрываюсь, как некоторые.
– Муксик, ты меня правильно пойми, я не затем, чтобы тебя в лужу сунуть. А потому, что мне крайняя надобность покинуть это заведение до фуршета. И, возможно, даже опоздать на него. А посему я сразу ставлю все точки над «i»: только мужу и отцу я могу доверить эту девушку.
– А так ты бы мне отказал в доверии?
– Скажу как человек уже многоопытный, отказал бы...
Простой такой человек Никита. Жаль только, что гений. Точнее, жаль, что он как-то постоянно помнил об этом. И не давал забывать другим. Такое тонкое-тонкое, ну, небрежение, что ли. Так, вроде всё у всех хорошо, и ты хороший, и другой, но... он, Никита, и тебя, и всех лучше. Лучше знает, лучше видит, лучше подводит итоги. И твоё мнение, если оно полностью с его не совпадает, его нисколько не интересует. Хочешь – подстраивайся, не хочешь – гуляй... Он-то всё равно гений...
Елене было двадцать пять, Никите – вот-вот сорок. У него уже перебывало три жены, и от двух росли дети. Поэтому особой жалости Глеб к нему не испытывал. Он же просто поискал к ней ключик. Причем, даже так, безо всяких надежд и перспектив. И вдруг нашёл... Он же не знал в ту пятницу, что в воскресенье у Елены и Никиты должна была состояться свадьба. И что уже для неё было сшито свадебное платье, а в его фотоателье стояли дефицитные ящик мускатного шампанского и чуть-чуть початый ящик водки...
Для него это был совершенно новый, невиданный мир, о существовании которого он даже и не подозревал. Мир самых серьёзных фантазий. Мир необыкновенного, пьянящего запаха пыльных бархатных кулис, раскалённых фонарей в осветительских ложах, что счастливыми квазимодами таились под самым потолком. Трепета завсегдатаев «пятнадцатого» подъезда. Мир узких и кривых коридоров, и старых-престарых лифтов со слепыми консьержами, где всегда жила надежда лицом к лицу столкнуться с Образцовой или Улановой. Глеб никогда не забудет двух своих коротких «видений» Григоровича: маленький, сухой, какой-то подчёркнуто застылый, тот шёл, рассыпая обжигающие всех электрические искры. Тогда его травила свора грассирующей критики и стареющих, вихляющих задами танцоров. И тогда же Глеб услыхал эту точную в житейской злости театральную формулу: «актёр – это человек, похожий на героя». Что потом помогало не купиться даже на самые громкие и благородные фразы «депутатов от интеллигенции»: врождённые данные не дозволяет артисту сомневаться в себе ни в чём и никогда, всё равно, что бы он сейчас, в данную минуту, ни говорил. Или же в нём будут сомневаться и зрители. И не похлопают... Кто бы раньше ему объяснил, что между профессией режиссёра и актёра лежит непреодолимая пропасть, вроде той, что меж тигром и дрессировщиком или отцом родным и капризным ребёнком... Но, действительно, стоило «теперь разбирающемуся» Глебу только оглянуться, чтобы сразу увидеть: там, где в московском театре становился директором актёр – театр неминуемо разлагался. Прекрасный, хрупкий, болезненный мир...
Елена была приезжей: московский кордебалет в качестве исключения пополнялся из отличников новосибирского и красноярского училищ, так же, как питерский – из пермского и ташкентского. След от военной эмиграции спецов. Она снимала квартиру в Солнцево. И он всё чаще оставался там ночевать, уже никак не объясняясь с онемевшей женой...
Солнцево... Они были в нём фантастично, постыдно счастливы. Глеб бросал свою «копейку» внизу, даже не запирая – пустую колымагу просто прошаривали, без умысла угнать. Если рядом стояла белая «шестёрка» Елены, счастье начиналось уже там, сразу у подъезда.
Огромная, абсолютно пустая – кровать, телевизор и два стула на кухне – её трёхкомнатная, действительно солнечная квартира была для них тайно отстроенной Троей. Только для них – неприступной, недосягаемой, непосягаемой Троей, которую никто и не осаждал. И которую они разрушили сами. «Ни одно царство не устоит, если разделится между собою...».
За пределами Солнцево они не переставали служить разным богам: Глеба всё больше забирала накаляющаяся не по дням, а по часам атмосфера политики, Елена же не знала ничего, кроме мира репетиторов и надежд на партии в тройках-четвёрках. Хорошо если бы ей светило хоть какое-то лидерство! Но как можно было любить балет ради просто балета? Он-то сразу прошёл от простых посетителей собраний до участников советов... Это были времена его больших надежд. Она же только упёрто держала режим, диету, пунктуально отсматривала спектакли всех заезжих и проезжих. Он уже делал. Она всё ещё присутствовала... Ей достаточно было просто стоять в атмосфере, а он хотел быть только в фокусе...
Глеб в один день окончательно ушёл от семьи и от Елены. Это было слабым, но всё же самооправданием. Без объяснений. Утро, день, вечер. И тьма. Осталось... что же ему осталось? Только память? Нет, ещё такая стойкая, тонко-тонко щемящая, раздражающая догадка того, что что-то он не сумел распознать, чего-то не сумел коснуться там, куда его впускали. Его чаровала женская природа доверчивости, и он всегда готов был на любую жертву, любую защиту этой веры в мужскую крепость. И разве что Глеб точно познал, так это то, как в этой открытой ему доверчивости, в сердечном звоне полной женской самоотдачи тонким-тонким прозрачным стебельком прорастает ребёнок – его ребёнок! В ней – его. И ещё дано было видеть, как женщина жречествует в музыке... Но всё же в чём-то, а может быть – и в самом главном, он прошёл мимо.
Страна дымила внутренним, покрытым ложью горением. Трухлявое социалистическое братство растрескивалось националистическими обломами. О «ветре перемен», закатывая в истоме глаза, пели все – от великой Мери Поппинс до мелкенького попрыгунчика Газманова. Всем чего-то томительно хотелось. Особенно тварям. Россию, лежащую в болевом шоке невиданных кремлёвских предательств, бесстыдно раздевали, разрезали, пили кровь, даже не оглядываясь – жива ли, выживет ли... Её всё смелее и смелее ненавидели. И все недоноски всех недоразвившихся этносов, все, кто не имел за собой Глинку, Чайковского, Рахманинова и Свиридова, в чьих жилах не текла кровь Державиных, Пушкиных, Толстых, Достоевских и Гумилёвых, сатанея от безнаказанности, плясали на своих крохотных лилипутских «площадях свобод», и глумились, глумились над русскими. Уродцы и карлики, жившие на имперские пособия для инвалидов, даже не за прагматические тридцать серебряников по курсу США, а просто реализуя комплексы своей неполноценности, они во все глотки соревновались похвальбой в убийстве общей семьи, их вскормившей, защищавшей от войн и заразы, дававшей письменность, а то и научившей пользоваться унитазом... Глеб тогда прилепился к Татонову. Этот головастый, всем на свете больной старичок, не обходившийся более двух часов без какой-нибудь таблеточки, провидчески знал, куда ведут эти завихрённые оргии экстазов. И стоял на своём, не сгибаясь ни в сторону агонизирующей компартии, ни к обожествляющим в молочном младенчестве белоэмиграцию монархистам. Ни к колдующим и кощунствующим реликтовым панславянистам. За преждевременное знание этих тупиков он уже отдал больше десяти лет лагерям и спецпсихушкам. И какие же пряники ему можно было предложить теперь? Поэтому все с ним позаигрывали, и бросили. Но Татонов успел вывести Глеба на уровень непоследних людей, успел предать ему уроки своей лобастой упёртости и бескомпромиссного упрямства мученика, не нуждающегося в тысячах зрителей Колизея.
Основная война шла на печатном поле. Толстые журналы переживали свой звёздный час. В метро и электричках люди с «Новым миром» в руках не садились рядом с людьми, читавшими «Наш современник». «Огонёк» и «Молодая гвардия» были символами, значками, повязками на рукавах и папахах. На место падавших каменных и чугунных кумиров толпа восторженно возводила новые, нерукотворно-лирные. Пенсионер и студент, челнок и банкир – все теперь сходились не по профессиональным, не по спортивным и даже не по семейным принципам, а по «убеждениям». А факты! Факты высыпались обеими сторонами такие, что ошарашенное их бесстыдством общество теряло веру во всё и вся, и в прошлое далёкое, и в прошлое близкое. И в самое себя. От этого разверия все панически заметались и заискали, затребовали совета, ища, ловя любую уверенную нотку, любое уверение, звучащее с экрана ящика, с трибуны митинга и, тем более, со станиц газет и журналов. Да, журналы звездили, и когда каждая новая статья Яблокова противовесилась работой Шафаревича, каждый новый лозунг Окуджавы оспаривался утверждением Белова, то миллионные и миллионные толпы подписчиков видели в писателях небожителей. И те охотно верили в это...
Вспомнить только их поездки по периферии. Ударная бригада обычно составлялась из Главного Русского Редактора, Великого Русского Поэта, двух-трёх Настоящих Русских Писателей (из них один – обязательный Сибирский Охотник или Беломорец), пары Критиков-славянофилов и одного Советского Генерала в запасе. Глеб проходил как Критик... Нижний, Вологда, Свердловск и Новосибирск... В Новосибирске их приезд совпал с открытием там местного отделения Союза духовного возрождения Отечества и выборами в местные же Советы. Выступления, встречи, интервью и снова выступления, встречи, в Доме учёных Академгородка и студенческих аудиториях, в концертных залах и Красных уголках многочисленной оборонки... Постоянные гостевые вечера – о, как же их носили на руках! Как ловили каждое слово, дыхание, жест, пытаясь даже в позах культовых лидеров расшифровать тайны пророчеств об обязательном счастливом будущем России. Даже пели стоя и со слезой: «Богатыри – оружие не палица. Богатыри – оружие слова. Россия без защиты не останется, Россия вас на подвиг призвала». И как? Новым богатырям оставалось только принимать народное поклонение как должное, монументально позировать, и, не стыдясь фона Герцена, Чернышевского и прочих Буревестников, зубилом прекрасных и гордых фраз-лозунгов наперегонки врубать своё имечко в историю Отечества.
В Новосибирске они поделились на пары поддержки «своих» кандидатов. Сам Главный Русский Редактор и Великий Русский Поэт водились с симпатично взъерошенной толстушкой-говорушкой от «национальной экономики», коммунисткой и кандидатом наук Жнец. Двум Писателям был выделен известный местный фольклорист, член всех союзов и комитетов области и города профессор Мыльников. А Критикам достался всего лишь доцент Мурченко. Хотя по журнальному ранжиру Критики шли сразу же за Главным, ведь это Писателей можно было и заменять, в зависимости от их личной покладистости или родственных проблем... Однако, это распределение могло быть и показанием тайных, и от этого истинных, ценностей сего бренного мира.
Мурченко – худой, выпукло-кареглазый и очень смуглый, с ровно поседевшей длинной бородой, очень уж просил Глеба, забывшего в гостиничном номере предназначенную для него пачку брошюр Татонова, прийти, принести их к нему домой, дав в сопровождение местного юного патриота. Но прийти по возможности попозднее... Молодой местный патриот, ожидая в тамбуре, пока Глеб оденется, уже заочно вытягивался в струнку перед своим Учителем. Они шли по хмурому, пышно заснеженному городу уже совсем в темноте, благо было недалеко. Фонари горели только на главных улицах, а им как раз доставались узкие кривые тропинки через заваленные мусором и густо загаженные собаками дворы. Приходилось всматриваться, без отвлечения на разговоры. Само приглашение забавляло и даже интриговало: зачем такая конспирация? Не из-за книжек же... Звонок. Дверь открыла стройная пожилая женщина, со следами былой красоты: «Ах, это вы! Георгий просил вас впустить». Интересно, а если бы да забыл попросить? Квартирка подчеркнуто аскетична, бедна до какой-то плакатности. Из дальней комнаты рвались баянные звуки какой-то неуловимо знакомой русской песни. Вошли: пустая – самодельная кровать, тумбочка и два стула – комната вся усыпана разрозненными листами с машинным текстом.
– Ах, это вы, родные мои! Ах, как хорошо, что пришли! Как хорошо! А у меня сегодня такой день, такой день – вторая годовщина, как умерла мама. – Мурченко откинул облегченно вздохнувший баян, вскочил с низкой кровати и стал судорожно сгибаться-разгибаться, собирая разбросанные бумаги по листочку:
– Вот я вспомнил её любимую песню... А это рукопись одного местного автора… принёс мне на рецензию. Исторический роман… о Сибири. Наш человек, от сионистов очень даже пострадал.
Он все суетился, нервничал, кричал жене, чтобы та поскорее подала чаю таким дорогим и почти нежданным гостям. Глеб встречно растрогался, стал помогать – у человека такой день, а он тут со своими визитами.
– Нет, ничего, ничего! Разве нам можно о своём личном? Сейчас важен каждый час – Родина на грани гибели! Сейчас так важно спешить, родные мои, так важно! – А Мурченко дома, в старом трико и застиранной полосатой рубашке, был вовсе не таким надменным, как показался Глебу днём. – Время не ждёт, и оно только ускоряется. Поэтому, когда я предложил создать из всех патриотических течений единый Союз...
– Но, позвольте, разве вы?
– Да, да, это моя идея, я только отдал её озвучить Татонову. Это же ведь очень, очень старое название – «Союз борьбы за духовность и истину»... Но тогда эти тайные предатели – вы их уже днём видели и, я думаю, раскусили: эта шабесгойка Жнец и ничего уже давно не понимающий ветеран НКВД, стукач Мыльников... Надеюсь, это все между нами?
Да, пластинка какая-то очень знакомая. Глеб вопросительно взглянул на придавленного оказанным доверим Молодого патриота – мда, бедолага. А вот Глебу, если бы не «любимая песня умершей мамы», уже пора бы собираться... Его понурый вид был несколько неточно прочитан Мурченко.
– Вы же прекрасно понимаете, в каких жутких условиях мы здесь работаем. Даже наша так называемая «Память» – это же чисто гэбэшный проект! Они же все через русский ресурс рвутся в депутаты. Заодно и вычисляют искренних патриотов. Поэтому остро встает вопрос о необходимости создания еще одного – тайного Союза. Внутри уже существующего.
Для убедительности Мурченко поплотнее притянул дверь комнатёнки и перешёл на шёпот. Молодой просто глотал Учителя глазами, пожалуй, ещё немного, и он точно тихонечко запоёт про «Варяга».
– И тут особо важно, чтобы у нас были во всех городах свои надежные, верные русские люди. Истинные патриоты, которые могли бы во всём доверять друг другу, и главное, вовремя обмениваться информацией...
Ну-ну. Вот ты, братец-кролик, куда тянешь: информации тебе захотелось! Ну-ну-ну… Глеб окончательно уткнулся лицом в колени и терпел, терпел...
– Наш Союз, кроме круга региональных агентов, будет иметь еще и вертикальную систему входов. Вы, Максуд, должны будете возглавить у себя молодежное отделение! Вам в Москве, может быть, будет особенно тяжело – я-то понимаю, какой напор тайного внедрения КГБ вы должны будете сдержать! Но и я, насколько смогу, настолько буду держать вас под защитой – у меня есть в столице несколько верных людей. Придет время, и вы их узнаете...
Что это? Бред очень местного сумасшедшего? Или его настолько посчитали за ослятю? Даже обидно. Но есть у молчания выгоды. И, тем паче, у кивания головой, даже если кивание вызвано тоской.
– Самое неприятное, что вы должны сейчас будете узнать... Поймите, я осознаю, как это вам трудно, но... поймите – наш друг Татонов провел столько лет в лагерях и психбольницах. Там ведь не такие ломались... А, главное, вопрос – почему же «они» его выпустили? Вы не задумывались? Ведь кагэбэшники никого вот так не отпускают... Вы поняли, о чём я?.. Это значит, что Татонов подписал...
Глебу был тогда тридцать один год. Мурченко – уже пятьдесят семь. Бить по смуглому, обрамленному благородно седой бородой лицу хозяина дома было бы, ну, как-то некрасиво... Хотя требовалось. А Мурченко, как глухарь на любовном току, уже ничего не видел и не слышал. Так бить или перебить?.. Можно было бы и тихонько, даже не останавливая потока счастливо-сладких разоблачительных речей, уйти «по-англицки». Но Глеб положил руку на плечо Мурченко, и так – прямо и доверчиво – спросил, не давая закрыть переполненный планами тайного спасения России слюнявый рот:
– А где у вас туалет? Писить хочется.
В самолете компанейский Писатель-Охотник, оказавшийся в одном ряду с Глебом, весело поведал ему на ухо, как он побывал в гостях дома у своего подопечного, фольклорного профессора Мыльникова:
– А там накладочка вышла: профессор ключ потерял, и пришлось звонить. Понимаешь, мы же перед этим целый день про сохранение чистоты русского генофонда говорили! Про то, как категорически нельзя с чужой кровью смешиваться! Это же какой грех! Как это потом в детях-внуках необратимо дегенерацией наказуемо! Звоним. И вдруг двери нам открывает Сара Абрамовна! Жена у профессора оказывается такая. Да. И весь вечер она нам чай «с лимоном» подавала и нежно-нежно улыбалась. Вот вам и «главный официальный городской антисемит».
Потом уже с Глебом вместе, ехидно поглядывая на напряженно вертящегося впереди, но ничего не могущего из-за высокой спинки подслушать, Главного Редактора, они тихо и незло хохотали над трезвенниками-шичкистами. Те по доброте душевной и региональной гостепримности, чтобы отогреть москвичей от жутких в те дни сибирских морозов, вывезли всю бригаду в чью-то ведомственную баню. А хозяин сауны, отставной усатый полковник-патриот, вдруг да и выстави на стол литр водки и мелко порезанную сырую вяленую лосятину. Бедные борцы за народную трезвость и раздельное питание получили настоящий дзеновский шок, глядя, как их столичные полуголые полубоги стали пить водку и закусывать её сырым мясом, совсем как простые необразованные смертные. А уж когда Великий Русский Поэт стал ещё и материться... Веселее, пожалуй, было только в Челябинске, где атаман местного казачьего войска оказался ярко выраженным евреем, к тому же лысым, в постоянно сползающем, вместе с папахой, рыжем парике...
В бесконечной повторяемости этих пошлых сюжетов Россия ужасала неготовностью к надвигающейся буре. Если бы тогда в Москве кто-то из любимых и любящих женщин смог внимательно выслушать Глеба, понять и принять его боль от несоответствия величины единой для всех цели и ничтожности желающих её достигнуть множеств... Почему ни одна и ни другая не хотели, до истерик не хотели даже слушать о том, что так крутило, не давало дышать, рвало на части от уже физического предчувствия катастрофы? Почему он был среди них так одинок? И более того, они обе по-бабски просто ревновали к политике. И... и неужели Анюшкин до такой степени прав? Прав: «О Русь моя! Жена моя!»…
Только мать принимала его отчаянье. Только мама вместе с ним, точнее – через него так же предчувствовала, даже знала, непонятно как, но тоже знала – каким скорым ужасом всё это обернётся. Потому и приняла его развод как неизбежность.
Из рукописей Глеба
Специального расследования требуют факты бессудных расстрелов раненых и задержанных защитников конституционного строя подразделениями МВД генерала Романова – ОМОН, сводной ротой ОМСДОН и РУОП ГУВД Москвы (из «московской связки»: Рушайло-Панкратов-Лужков), военнослужащими полка президентской охраны и «бейтаровцами» СВА Котенёва.
«...Произведена судебно-медицинская экспертиза трупа неизвестного мужчины, опознанного как Парнюгин Сергей Иванович, 1972 г.р.
ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ДЕЛА. Из постановления о назначении судебно-медицинской экспертизы, вынесенного 5.10.93 следователем прокуратуры г. Москвы Леонтьевой, следует, что: «4 октября 1993 года в морг №3 г. Москвы от «Белого дома» с признаками насильственной смерти был доставлен неизвестный мужчина».
ПОВРЕЖДЕНИЯ: В области спинки носа в 0.5 см слева от срединной линии ссадины неопределённой формы размерами 2х1 см. На наружной поверхности левого коленного сустава в 56 см от подошвенной поверхности стоп обнаружена рана звёздчатой формы, представленной тремя лучами. Рана заканчивается в поверхностных мышцах. В области краёв раны очаговые тёмно-красные блестящие кровоизлияния...
На внутренней поверхности правого коленного сустава в 55 см от подошвенной поверхности стоп рана квадратной формы. Она заканчивается в подкожной жировой клетчатке.
В области верхне-внутреннего квадрата правой ягодицы в 96 см от подошвенной поверхности стоп в 6 см от срединной линии рана округлой формы с неровными мелкозубчатыми краями.
В правой глазничной области сине-багровый кровоподтёк с довольно чёткими границами.
В теменно-затылочной области обнаружена рана звёздчатой формы, располагающейся в 1.5 см слева от срединной линии и на 7 см выше наружного затылочного выступа.
В лобно-теменной области в 1.5 см справа от срединной линии и на 8.5 см выше верхнего края правой глазницы обнаружена входная огнестрельная рана округлой формы...
ВЫВОДЫ:
При вскрытии были обнаружены огнестрельные ранения, образовавшиеся при выстреле из огнестрельного оружия, снаряжённого пулями:
а) Сквозное огнестрельное ранение головы с повреждениями костей черепа и вещества головного мозга по признаку опасности для жизни к тяжким телесным повреждениям, и наступление смерти находится с ним в прямой связи... Раневой канал проходит в направлении спереди назад, несколько справа налево и практически горизонтально.
б) Слепое огнестрельное ранение таза и левого бедра с повреждением прямой кишки, левой вертлужной впадины и головки бедренной кости – по признаку опасности для жизни относятся к тяжким телесным повреждениям, однако наступление смерти в прямой причинной связи с ними не находится. Раневой канал проходит в направлении сзади вперёд и сверху вниз.
Смерть гражданина Парнюгина С.И. наступила от сквозного огнестрельного ранения головы с разрушением вещества головного мозга.
Были также обнаружены:
– резанные раны в области обоих коленных суставов, образовавшихся от воздействия острых предметов, обладающих режущими свойствами;
– ссадина в области спинки носа, образовавшаяся от воздействия тупого твёрдого предмета.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Они уже с полчаса сидели рядом – Глеб и Филин. Мелкорослая и мелколиственная, чуть ржавеющая от низу акация давала прозрачную, но всё же тень, а округлые, почти горячие от полуденного солнца валуны служили удобными «седушками». Где-то далеко внизу над речкой звучали распевки детского хора, там вовсю шла подготовка к большому вечернему общелагерному костру... Хорошо, когда можно и нужно никуда не спешить. Хорошо и то, что Глеб опять находился под чьим-то патронажем, опять его опекали и о нём заботились. Как это важно – быть нужным. Полезным. За это и покормят, и выдадут новую, взамен уплывшей, рубашку. Тоже камуфляжную.
Филин оказался шестидесятилетним, невысоким, чуть сутулящимся, каким-то очень уж «сереньким» человеком с болезненно-зеленоватым цветом лица. Рыженькая, с проседью бородка, тёмно-коричневый поношенный костюм с, не смотря на жару, поддетой под него синей вязаной жилеткой. И как у всякого настоящего художника – серый фетровый берет. От филина у него только-то и было, что толстые, лохмато торчащие вразлёт брови и острый, немного пригнутый к выпуклой верхней губе носик. Голос неспешный, тенорковой негромкостью заставляющий вслушиваться в каждое произносимое слово. Хотя беседа-то шла кругами, вроде как и не о чём. Так, искали общих тем через обязательные к прочтению книги, через известных людей – словно две встретившиеся улитки тихо-тихо ощупываются рожками, готовые в любой момент уступить и отступить, разойтись своими путями.
Глеб вдруг увидел, как из травки выползла небольшая серо-рябенькая змейка и стала сматываться колечком Филину под ладонь. Жёлтых пятнышек на голове у змейки не было. Филин заулыбался:
– Хорошо, что ты не боишься. Это чисто человеческое, волевое: свой естественный животный страх перед другими животными волей перешагивать. У тебя вообще сильное поле. Только нужно научиться им управлять. Что, впрочем, будет несложно. Ты, говорил, кандидат?
– Физико-математических.
– Замечательно, просто замечательно. Я-то знаю, какая меж просто хорошим студентом и студентом-отличником лежит принципиальная граница. Несмотря на то, что красный диплом вовсе не дверь на хорошую работу. Нет, у нас даже чаще случается наоборот, именно троечники могут рассчитывать на карьеру. Но отличный аттестат – это первый пропуск в элиту, национальную элиту. Элиту, что есть святая святых нации. Знаешь, сколько проблем у дворянских родов? Ну да, ты же Климова читал. Без обсуждений, но много у него и верного. В том числе и рассыпаемый миф о наследственной избранности. А ведь сколько по этому поводу выдумывали несуразностей: и Ломоносову приписывали, мол, проезжал мимо боярин! И Жанне Д`Арк подводили внебрачность Гизов. И мать Сталина в барском доме полы мыла. Нет, всё это вымысел. И несостоятельность той теории доказали большевики. Да, наши с вами нелюбимые большевики. Они же дарвинисты! Вот после победы и окончательного утверждения начала строительства нового государственного строя встал вопрос о создании и принципиально нового народа, способного соответствовать новой государственности. Первый их эксперимент – Сухумский обезьянник. Это только нужно представить: еще не закончилась гражданская война, ещё всюду разруха и голод, а тут уже выделяются огромные по тем временам суммы на создание научного центра по выведению расы рабов – полулюдей-полуобезьян, под видом «восстановления промежуточного звена». Столько денег тогда только академик Павлов получал. Понятно, что не на собачек. Платоники, новые платоники: какой же коммунизм без рабов? Есть документы, что там производилось искусственное перекрёстное осеменение людей и обезьян. Какая после такого ещё фантастика! После и все переселения народов в целях скорейшей их ассимиляции – просто бытовой рабочий момент. И борьба с «голубой» интеллигенцией в двадцать девятом... А совсем уже близко – проект ещё одного лысого покровителя селекции: строительство Академгородков по заветам Циолковского. Мол, пусть умные люди между собой женятся и рожают ещё более умных: «Нашу советскую элиту!». Но почему-то получившиеся в таких браках дети даже высшее образование не все осваивали.
– Это вы совсем уж по Климову.
– По Циолковскому! Это его теория обновления расы. Да и Климов не на пустом месте вырос! Он весь из «лунного света» Розанова произошёл, а того-то простачком не назовёшь. Нет, тут совсем, совсем другое: если бы действительно элитность нации передавалась одним наследственным путём, то и не было б революций. То есть, каждый народ раз и навсегда выстраивал бы самый удобный для своего менталитета государственный строй, с самыми достойными представителями на каждой ступени пирамиды. И процветал бы до конца света. Для голландских протестантов это демократия, для иудеев – совет жрецов, для монголов – родовое рабовладение.
– А для русских – социалистическая монархия?
– Совершенно верно. Совершенно. Только в нашем народе так произносили: «Царство справедливости». Так-то оно так, но революции-то существуют! И народы то и дело меняют свои государственные и социальные взаимоуклады. Гармония через бунт и разруху? Хаос зарождения через насильственную смерть? Внешне это историческая бессмыслица, ведь при каждом социальном и политическом потрясении происходит многолетняя деградация государственности. Разруха, одичание. Но! Внутри народа при этом каждый раз происходит обновление правящих элит. У одного нашего замечательного философа есть хорошая разработка этой темы – Федотова не читали? Нет? Не стыдно, очень редкое издание, но и он лишь обозначил проблему «чина Мельхиседека» нашего времени. Помните из Библии того, неизвестного происхождением жреца и царя, что благословлял Авраама? Понимаете? Царь и жрец, неизвестно чей и откуда, не имеющий родословной! Для Библии, с её скрупулезными списками потомства, это просто безумие. То есть, почему он имел право благословить будущего первого еврейского патриарха? Тысячелетний вопрос Ветхого завета. А потом апостол про Христа провозгласил: «Первосвященник по чину Мельхиседекову!». И раскрыл эту тайну элит: не всё только по крови – по душе, но многое, очень многое и по духу – «по чину Мельхиседекову» передаётся.
– Так, значит, правильно англичане дают титулы певцам и учёным?
– И банкирам, к сожалению. За деньги.
– Почему?
– Духовность и нажива противоположны по направленности. Вот, так называемый «американский образ жизни», это же агония, агония белой расы! Смотри сам, пусть они сейчас и покрывают мир, но это же насилие, то есть пародия на Империю. Такая же пародия, как у Македонского, Наполеона или Гитлера. Что за власть на два-три десятка лет, ведь больше одного поколения насилием не удержаться. Насилием и ублажением жирных телес... Потом всё равно эра России. Только в ней, в её народе есть вечный дух иерархии, прообраз всемирного взаимоустройства – только в России Великая Пирамида всех этносов мира. Да... А наш лагерь замечателен, зря ты так о нём пренебрежительно. То, что здесь такие разные идейные направления собраны, это как раз и замечательно! Пусть побьются, потягаются. В столкновениях ведь побеждают не идеи, нет! На самом-то деле идеи не могут столкнуться вовсе – они же не физического, а ментального мира. Побеждают друг друга духи, которые эти идеи к нам приносят. Идея – только тень из ментального плана, здесь она сама по себе ничто. Тогда вопрос: чья она тень? За ней, так меняющей качества физические, должна стоять сила, то есть сила этого самого духа... Как его имя? Кто там склонился над нашей Землёй? Чьи руки касаются её гор и долин, кто навевает сны и возбуждает жуткие, неодолимые желания и страсти?.. И у нас в лагере не хаос. Я внимательно всё отслеживаю. И по сторонам развожу, если уж очень жарко. Пусть спорят, шумят, пугают, лишь бы крови не пролили. Помнишь, как инквизиция даже самых злостных преступников казнила? Бескровно. Да! Человеческая кровь не принадлежит людям. Она для Бога. Всякая, пусть и случайно пролитая человеческая кровь – это всегда жертва.
– Вам это интересно? В смысле, чем это вас зажигает?
– Давно уже ничем. Это моя работа. Долг. Просто здесь под моим, извини, надзором и происходит это самое уложение будущих устоев. Здесь, как бы это ни напыщенно звучало, выводится, выбраживает закваска будущей Всемирной Пирамиды России. Здесь её бродило и беременность – в столкновении идееносцев, в определении иерархий лидеров. Так-то ведь лучше, чем народ на площади выводить. К тому же всякое бунтование в принципе бесцельно. Все эти взятия мэрий и телебашен. Там людская кровь, как недобродившее молодое вино, из старых мехов сливается в грязь. Просто в грязь.
– Неужели?..
– Да, молодой человек, да! Это вам пока страшно слышать. И мне в своё время нелегко было понять. Проще было взять, да и погибнуть. В тюрьме ли, в психушке. Но с возрастом и опытом приходит понимание своих сил. И задач. У меня же здесь собраны концы многих, очень многих ниточек. Со всей станы. И подалее. Здесь узелочек, а сеточка по всему миру растянута... Слушай. Только внимательно. Очень, очень внимательно. Готов? Тогда слушай. Да, мы живём в Седьмой день творения. Я сказал творения! Это не ошибка. Ибо наш день не тот день отдыха по иудео-христианской традиции, когда уже ничего не происходит. Демиург продолжает творить. Как и в первый, и во второй, и в третий. Только теперь творятся не стихии и ангелы, не деревья, звери и не человек, а новое, наивысшее земное существо, где все люди только его клеточки, лишь его составные атомы. Имя ему – Левиафан. Это библейский Гиппопотам, который не знает пределов воли, воли! Ибо он единое, совершенное, вечное и прекрасное государство для всех племён и народов. Для всех, навсегда. Гоббса когда-нибудь приходилось читать? Это великая цель конечного непролития человеческой крови. Мира для всего мира.
– Как же для всех и навсегда? Утопия! А чувства? И низменные, в том числе? Вот здесь одни только патриоты собраны, демократов и близко нет, ну и где он, этот мир? А добавь сюда хасидов, талибанцев или мормонов! Они же и ночи не переживут. Где он, этот ваш мир?!
– Правильно, правильно, Глеб. Поэтому здесь только патриоты. Ибо на ближайшем историческом этапе Земле предстоит задача обустройства России. Одной России. Почему? Да потому, что именно в нас дозрело призвание на мессианство. Того, что исказили православные апологеты: «богоносность»! А на самом деле – призвание на волевое установление мировой социальной справедливости! Ибо в России одной только и есть идеал духовного царства. Справедливого царства. Вечной иерархии! Законности через неравенство. Какая нам, русским, демократия? Это только для мелких западных амёб: когда путём голосования ухо может быть избрано глазом, а шея – прямой кишкой! Это только для их бесформенного студня, где нет ничего, кроме элементалиев-персон. Но и это, ты сам понимаешь, ложь: там тоже иерархия, но в худшей своей форме – финансовая, алчная... Нет! Наш Левиафан будет иметь самое строгое деление на касты – органы жизни. И всё будет происходить без насилия, без революций и переворотов. Всё только по воле и идейным соображениям. Ведь все современные партии и есть эмбриональные зачатки будущих органов и тканей. Ибо только они сортируют и собирают сходные психотипажи. И, повторяю, безо всякого принуждения – от природы. Ведь все наши нынешние партии имеют очень, очень древние родословные. Церковники называют их сектами, а на самом-то деле они суть прообразы Тех, кто проецирует из Космоса на Землю свои тени-идеи! Да! В партиях спит до времени заряд страшной силы, который сработает только при правильной последовательности соединений всей электрической цепи! Вопрос: кто соберёт? Кто она, эта знающая последовательность цепи элита?
Филин совсем перешёл на шёпот, пригнувшись к Глебу, словно их кто-то мог здесь подслушать. От его давящего и подчиняющего возбуждения хотелось и уйти, и преклониться одновременно. Чередующиеся волны притяжения и отталкивания, как прибой, раскачивали Глеба изнутри. Но куда уйти? И куда преклониться? Он попытался противостоять этому прибою. И для этого, как мог, не слушал, не включался в шипение, в силовое излучение горячечного дыхания. В смысл загружения...
– Самое главное нам сейчас – убить Церковь. Она принесла и навязала русскому народу совершенно противоположную по своей цели задачу строительства идеального царства в ином мире, уже после смерти. Счастье и справедливость – после смерти! Как это может понять пусть даже простой, необразованный, но реально чувствующий свою плоть человек? Никак. Поэтому Церковь не могла и не сможет насытить Россию: всё время в народе шёл, идёт и будет идти бунт против идеи рабской покорности смерти ради «загробного счастья». Народ-то хочет жить, а не умирать! Настоящие русские люди не желают склонить головы перед чужой им религией, навязанной дружиной варяга Владимира. Да! Россия всегда сопротивлялась Церкви, всегда пыталась разорвать её душные цепи на множество частей: наши стригольники, иудействующие, хлысты, бегуны, прыгуны, скопцы, духоборы, толстовцы – это же всё очень стабильные симптомы!.. Смотри, вот хотя бы те самые оболганные хлысты, люди Божии – что? «Свальный грех»? Может, и было, но только что в самых экстазных, воспалительных случаях. А главное же – это она! – община, «корабль»! С его единством имущества, полной открытостью личной жизни перед ближними. Истинное братство. И, в то же время, там есть строгая иерархия. Иерархия духа: саваофы, христы, богородицы и кормчие! А если и этот пресловутый общий секс, то он тоже не для себя – он же бездетный, для сублимации. От них, от хлыстов, произошли русские большевики. В самом чистом виде! Вся корчагинская страсть от заповедей нашего Данилы Филипова, от жажды абсолютного равенства и свободы, а не от европейских марксовых бормотаний про выгоду общих орудий... Какая выгода? Братство! Вот что не поддавалось ни казням, ни лести, когда идеология называлась откровенно – вера, помноженная на волю! Да с семнадцатого века можно проследить любую современную партию. Доподлинно. От анархистов до монархистов... Всегда были и есть люди, требующие для себя особого, непереносимого для других духовного накала, алчущие рая уже здесь, сейчас, на этой грешной земле. И для всех. Коммуны народников? Ячейки социал-демократов? Вот и опять знакомые «корабли»: в коммуне-ячейке всё должно быть общее. Идеально общее, вплоть до отказа от семьи, детей, от себя самого. О, эта их опаляющая, иллюминирующая, феерическая страсть! Это же страсть справедливости всем и тут, уже сейчас, а не за далёкими облаками! Настоящие коммунисты! И поэтому, кем же большевикам ещё было быть? Конечно савоафами, христами, богородицами – не меньше! Оттого они все эти Вятки, Петербурги, Екатеринбурги и Сергиевы Посады переименовывали из христианский святых в собственные имена, ритуально заполняя собой российский небосвод!.. И пусть на какое-то время запал ослаб, лет двадцать, как ослаб... Но это было! Было! Эх, какая же сила вырвалась тогда из-под давящего церковного спуда...
Филин привстал, и из его рукава выпала в траву пригревшаяся там змейка. Глеб отшатнулся, но Филин удержал его за плечо, потом удивлённо посмотрел на свою левую ладонь.
– Какое, однако, у тебя поле сильное. Смотри дальше: кто ещё в лагере? Шичкисты? Так они и не скрывают, что от чуриковцев своё происхождение ведут. И их родоначальник, доктор Квадратов, прошёл у братцев полное – ты понимаешь? – полное посвящение. А те с 1906 года только для вида как «Общество трезвости» функционируют. Это для жандармов, а как они были молоканами, так и оставались. Почему в тайне? Дело в том, что отказ от водки, мяса и табака – всегда был очень заметным признаком официально гонимого сектантства. По нему полиция легко вычисляла общины. А когда уже множество народа не пьёт, не курит – всё скрыто. Ведь, на самом-то деле, на сегодня нет вопроса «пить или не пить» русскому народу, а есть задача: через неодолимую, физиологическую ненависть к вину оторвать его от жидо-христианского причастия. Метафизически освободить нацию от христианского загробного Бога. Повернуть его волю к Земле. Вот где беспощадный фронт! И они уже много сделали. Да, много... Пойдём-ка, пройдёмся.
– Но, я как-то и не представляю Россию без тысячелетнего Православия.
– Тысяча лет? Тебя так давит эта циферка? Тогда нужно, чтобы ты узнал, что нам, как нации, уже семь, десять, двадцать пять тысяч! Когда мы будем знать свою родословную на миллион лет, тогда нас, так же, как и евреев, уже на эту удочку «придите ко Мне все труждающиеся и обременённые...» не поймаешь. Мы – троянцы, этруски, мы арии. А потом, кто говорит, чтобы православие насовсем убирать? Нет! В нашем будущем государстве всему место найдётся. Для всех типов психики, и для рабской в том числе. Лишь нужно правильно определить всему место. И чуток реформировать в националистический, конкретно славянский толк. Чуть-чуть сместить некоторые богословские акценты – в старообрядчество. По Аввакуму: православие есть родоплеменная религия Руси. Как иудаизм. И мне, например, очень близок Климент Александрийский. Он почти полностью наш, почти чистый гностик. Я тебе даже больше скажу: в лагере специально нет церковной секции, чтобы подтвердить идею о её необходимости. Помнишь теорию о стабильности философской системы? Обязательное условие – нести в себе самой элемент несостоятельности, эдакий подконтрольный сектор протеста, для направления поисков и развития. Иначе система не жива.
– И тогда ещё вопрос: как же та работа Шафаревича? Про социализм и ереси?
– Шафаревича? В чём-то и он, конечно, прав. Но ведь он описывает только Запад, католицизм и протестантизм. Эти болезни, конечно же, заразны и для нас, но не смертельны. Все прививки европейского происхождения были в лучшем случае катализаторами своего собственно русского процесса брожения, так как не имели возможности опуститься за определённый интеллектуальный барьер и быстро разрушались в народной среде. Например, те же анархисты, ввезённые восточными тамплиерами, или кадеты розенкрейцеров. А произошедшие от иллюминатов интернациональные троцкисты были просто физически уничтожены своими же детьми – национальными большевиками-хлыстовцами. Шафаревич... Это его, якобы наивное, желание хоть сколько-нибудь придать православию человеческое лицо, оправдать его историческую тупиковость... Прости, но мне трудно о нём говорить справедливо, он мой личный враг.
Неспешно, потихоньку они вышли к воротам лагеря. Забавно, что «серенький» Филин распространял «серость» и на Глеба. На них никто не смотрел. С ними даже не здоровались. А может, все лагеряне за эту неделю так передружились и перессорились, что не желали друг друга видеть. Главное полотнище окончательно провисло. Флага с андреевским косым крестом просто не было: «Антропософы либералов уехали от нас вчера с вечера. Но это ничего, они свою лабораторию полноценно отвели». Зато рериховский вымпел был аккуратно выглажен. «А над Белым домом ни «рерихианского», ни «либерального» не было». Тут Глеба снова закачало внутренним «прибоем». Он едва устоял.
Глеб хотел войти в ворота, но Филин удержал его за рукав. Навстречу им вываливали те самые ребята-футболисты, под прикрытием которых Глеб сумел оторваться от пастушков. Ребята остановились, закивали в его сторону: «Вот он, гад! Тот самый! Да, да! Он, сволочь». И стали обступать неплотным широким кольцом. Филин застыл, слегка прикрыв глаза своими полупрозрачными, как промасленный пергамент, почти не скрывающими зрачков веками. На Глеба повеяло холодом. Что-то почувствовали и сами ребята, стали переглядываться, ища, кто возьмёт на себя лидерство. Наконец вперёд высунулся невысокий крепыш с хорошо закаченной шеей:
– Ты кто?
Зря он так начал, грубовато. Опыта ему ещё явно не хватало. Глеб тоже, как и Филин, приспустил веки. Растопырил пальцы опущенных ладоней. Тихо выдохнул:
– А ты кто?
– Ты здесь чего ищешь? – Парень уже не мог перестроиться.
– Я, кажется, тебя спросил?
– А охрана!
Ситуация становилась всё глупее и глупее. Но разрядить её требовалось необидно для ребят и себя. Глеб решил просто проигнорировать самозванного лидера, и обратился через его голову:
– Ребята, что вы хотели? Говорите, не стесняйтесь.
Те мялись, переглядывались, похоже, что настоящий вожак, направлявший их агрессию на Глеба и Филина, не желал светиться, выдав крепыша в подставку. Но тот уже и сам зажёгся возможностью покрасоваться в предложенной ему случаем роли:
– Я тоже тебя спросил: что ты ищешь в нашем лагере? Что ищешь?
Его нужно было отключить.
– Ребята, я весь внимание.
– Мне отвечай! – Парень сделал шаг, протягивая руку.
Урок первый: как только рука коснулась Глебова плеча, она оказалась прижатой под ладонь. Лёгкий поворот корпуса – и парню пришлось стать на колени. Все расступились и обнажили истинного лидера. Высокий, очень худой, он от неожиданности оглядывался, ища, куда скрыться от нестандартно сложившейся ситуации. Держа крепыша на коленях, Глеб обратился к длинному:
– Я всё же не понял: в чём я виноват?
– Вчера был разрушен наш знак на берегу. А там видели ваших друзей. В таких вот белых кроссовках. И в солдатском камуфляже.
– У меня тут из друзей только Дажнёв и Семён Семёнович.
Малый попытался встать. Глеб ему разрешил, отступив на полшага.
– Тут ещё двое вас искали. Они так и сказали: «Друга».
На «вы», это уже неплохо. Это признание, что он выиграл. Можно мягко перевести стрелки в сторону.
– Семён Семёнович, я не знаю, о ком они говорят.
Но – совсем неожиданно – Филин полушёпотом:
– Пошли вон. Быстро.
Ребята и пошли. Пошли дружно, даже не оглядываясь. Глеб удивлённо уставился на худенького, сутулящегося пожилого человека в вязаном жилете и художническом берете. Тот же хитро сощурился на Глеба:
– С твоим полем не обязательно пальцы заламывать. Если тебя раскрыть, ты и так будешь на колени ставить. Ох, совсем как мои ученики. С теми тоже периодически случается, бунтуют. Закон равновесия стаи и вожака. Проверяют меня на прочность, а себя на взрослость. Ладно, мы с ними вечером, у костра помиримся. А пока пусть чуток поволнуются, пошумят, попереживают.
Молодёжь, отойдя на достойное расстояние, бурно разбирала свои ошибки. А Глебу теперь пришлось рассказывать Филину всё: и про убийство на повороте, свидетелем которого он стал, и про скитания по горам и по долам. Про лесничество и участкового. И про Бабу-Таню с её тёплым ручейком и кошкой. При последнем Филин заметно напрягся, стал чуть-чуть подёргивать левым плечом, похрустывать суставами пальцев:
– Где, где, ты говоришь, она сейчас живёт? Надо бы мне с ней обязательно встретиться. Обязательно. Это, судя по всему, наш человек. Местные старообрядцы, кержаки, очень, очень интересный народ. Покажи-ка пояс... Да, да, это они, контровые свастики. Здесь же, Глеб, на Алтае, сходятся мировые полюса. Но не земные, географические, а этого мира и антимира. Здесь, где-то совсем рядышком проходы в Беловодье – в Шамбалу. И ведь кержаки знают где, но молчат. Скрывают. Может, она тебе откроет? Так просто она бы не одарила, значит «отметила»... Первый-то проход описан Рерихом: под пятью вершинами Кинчинджунги. Беловодье-Шамбала-Агарта. Этот сакральной город арийской космической мудрости, добро, охраняемое злом. Мир, о котором так мечтал доктор Фауст...
После Глебова рассказа Филин окончательно перестал прятаться. Он теперь даже не смотрел на него, не сомневаясь в Глебовой покорности. Он нескрываемо пел… Что-то это очень, очень напоминало... Сколько же раз Глеба принимали за другого? Сколько раз, его, не спрашивая согласия, «женили» на самых странных, фантастических и отвратительных идеях. Подсчитать? И всё из-за его внутреннего, именно внутреннего молчания.
Один раз некий маститый питерский программист, с которым они оказались долгими соседями по гостиничной комнате, когда собирали «систему» для молодого губернатора Нижнего, после трёх вечеров активного и тупого анкетирования на темы морали и политики, щёлкнул в своей голове неким выключателем и стал напористо убеждать Глеба изменить «неверное» мнение о масонах. Предлагал новые знакомства в Москве, новые книги. Глеб тогда, лёжа на своей кровати, смотрел на нестарого ещё доктора наук, и беззастенчиво улыбался. Было даже желание подыграть и узнать имена этих «новых знакомых». Но! Только что они «убрали» своего Меня. А с Глебом бы и подавно не стали церемониться. И, ко всему, это питерец не знал, кто такой Глеб, а его столичные «братья» сразу бы подняли списки «неблагонадёжных». И тогда уж, вместо ожидаемой денежной премии за нового кандидата в ложу, рекомендатель получил бы по жирной шее... Но это только занимательный анекдот из жизни профессионального патриота... Всё гораздо болезненней: если проследить постоянную «узнавания» в нём «своего» теми, кого он, мягко говоря, за «своих» не считает, то тогда получается, что в нём чрезвычайно высок фон тайного с ними созвучия. Да, Филин намного и умнее, и интереснее, в конце концов, сильнее какого-нибудь там Мурченко или Дажнёва. Подобную «раскачку» Глеб испытывал только в присутствии Джуны, случайно оказавшись рядом с ней на похоронах Талькова. И всё же, что, действительно, в нём таится такого, что заставляет этих, ну, неприятных ему людей, воспринимать его за родного? Вот и Филин, как Карабас-Барабас или колдун из Магриба, вдруг опознал в нём своего Буратино или Аладдина, с помощью которого он теперь откроет потайную дверь или достанет лампу. И проникнет к старообрядцам. В их Беловодье. А почему он так уверен? Или это как-то связанно с тем, что на водопаде Глебу показала Светлана? Волчица была сном, и сном исчезла. А змей становится реальностью дня.
Или сном становился день?..
– Все равновесия Евразии соблюдены здесь. Хан Алтай – ось, он кратчайшая связь всех трёх миров. Здесь, и только здесь, можно проникать в любую зону материи, астрала и ментала. Именно здесь Эрлик подарил людям смерть, упокаивая, освобождая их от стареющих тел. И именно здесь мы можем уйти в бессмертие – телесное бессмертие... Смотри... Там, в Шамбале, лежит Великий Арий... Смотри... Когда-то Земля вращалась гораздо быстрее, и её окружало четыре луны. Притяжению противостояла центробежная сила. И тогда на земле росли, не ломаясь под собственной тяжестью, гигантские хвощи. Их следы мы находим повсюду... Но скорость вращения замедлялась. Смотри. И вот упала самая малая луна... Был первый потоп. Погибли гигантские растения... Превратившись уголь... Смотри... Это наступила эра великих динозавров. Земля, окружённая тремя лунами, ещё не так давила на жизнь, её заполнявшую. И их большие сердца могли прокачивать густую кровь, их огромные мышцы позволяли гордо подымать головы... Потом упала и вторая луна. И опять был потоп. Кровь гигантских животных – наша нефть... На небе оставалось две луны... На Земле жили гигантские люди. Это были дети богов, или дети библейских ангелов, титаны... Они не теряли связи со своими отцами и могли слышать Космос... Их мир слишком условно называть цивилизацией... Это было иное... Но упала третья луна... Земля завращалась совсем лениво, как сейчас. И потоп опять залил равнины, и только вершины гор сохранили жизнь. Последние из оставшихся ариев лежали, они уже не могли стоять, собственный вес убивал их, и великие сердца останавливались. Они умирали... И тогда трёх самых молодых – Мужчину и двух Женщин – унесли в подземелье реликтовые человекоподобные обезьяны йети. И там они заснули... Ты видишь?.. У всех народов арийской крови существует одинаковое описание этих спящих. Во всех наших сказках и легендах Герой ждёт срока пробуждения... Где-то он Бова-королевич, укрытый до времени в дупле священного дуба, где-то Святогор, живой, но в гробу... И главное же для всех ариев – найти, разбудить, получить своё наследство – живую связь с Космосом. Без этого арии могут погибнуть под атаками недочеловеков... Да. Эта идея всегда поднимала белые волны с запада на восток, вопреки жёлтым «переселениям народов»: Траян, Александр Македонский, Наполеон, Гитлер... Они искали тайную страну Гипербореев, границы которой стерегут в золотоносных пещерах одноглазые карлики... Искали... Но только для России этот путь оказался открыт! Ермак – воля Русского Востока. Как мало мы о нём знаем правды… Только России дано было лечь по Евразии так, чтобы центр Мира стал и её центром. Здесь он, Хан Алтай. И... и свастика – наш арийский ключ к Космосу! Сталин чувствовал это, но сам Джугашвили из-за его семитского окружения не мог применять свастику. Поэтому у него и не получилось с переносом столицы в Новосибирск. Да! Он лишь успел подписать генеральный проект перестройки, и через три месяца был убит... Так было надо... Но всё-таки столица будет именно здесь, в Сибири: Москва слишком забита энергетикой христианства и не сможет принять на себя миссию Главы Великого Левиафана. Слишком много в ней православных мертвецов и икон... Скоро, скоро блудница утонет в своей собственном сраме... Её суждено саморазрушиться. И Белый дом только очень слабое, самое дальнее предвестие, зарница... Мы работаем. Нас уже хватает...
Они вышли к берегу. Глеб присел у воды, и Филин возвысился над ним на остром, косо торчащем камне – точно живой памятник себе, маленькому потомку великих предков. Филин, сцепив пальцы за спиной и вытянувшись в струнку на краю залепленного лишайником, крупнозернистого валуна, смотрел вдаль сквозь свои прозрачные веки, и словно спал. А его сны видел Глеб: свет вокруг тускнел, мерк, а слух, наоборот, обострялся до звона, и чужие слова, ударяясь в резонирующий череп, распускались, расцветали картинами. Серовато-дымные, перламутрово-скользящие в боковом зрении неясные видения сходились к центру, становясь всё контрастней, живее, перекрывая реальность. И вот сами стали реальностью – словно оживающие фотографии со спутника: гигантский, выпуклый полукруг Земли – вихри циклонов, спирали облаков и ветров над материками… И над всем – чьи-то чёрные руки в круговых магических пасах... Пасы заводили и смешивали хороводы облаков и народов... И Земля всё уменьшалась, удалялась, превращаясь в крохотный, играющий ртутным блеском шарик... А руки... руки…
Так это: это же были его собственные руки! Глебовы руки...
Так когда-то он засыпал за рулём: одни видения заслоняли другие, и вместо дороги он вдруг оказался дома, маленький и виноватый, а отец ему что-то выговаривал, выговаривал... и он, такой неправый, слушал, слушал... Пока почти не уткнулся лицом в огромное колесо КАМАЗа...
Филин выговорился и опал. Сошёл с постамента, зябко сунул ладони подмышки. Под лохматыми бровками дотлевали желтоватые огоньки. И он теперь очень ласково заглядывал Глебу в лицо, очень ласково. Ну, конечно, а кто его к Беловодью-то проведёт? К Арию? Он, он, Глебушка. Баба-Таня другому-то Буратино-Аладдину не доверится. А без её волшебного клубочка дорожки в бессмертие не отыскать. Так-то. Но что предлагают взамен? Посвящение в элиту будущего мира? Как же, как же, помним, что начинали-то разговор с красного диплома. Власть, власть дадут! И будет он не какой-нибудь слепой кишкой в Великом Левиафане, нет! Глеб будет его глазом. Или пупом...
– Мне так хорошо сейчас было... Хорошо. Ты мне очень неожиданно раскрылся, сам даже не подозреваешь, какая у тебя судьба может быть. Может быть... Может и не быть. Но я постараюсь, постараюсь тебе помочь. Верь, я могу. Ибо Гносис – это единственно реальная сила, направленно меняющая мир. И эта сила нас с тобой теперь завязала. Просто так мы уже не расстанемся, я тебя не отпущу, прости, но не отпущу... Я тебе ещё про Барченко должен рассказать, про Александра Васильевича. И про Глеба Бокия. И много ещё чего. Хотя, оп, у меня вот-вот начнутся занятия с детишками! Они же у меня про четыре луны в себе ищут. И находят. Детям это удивительно легко, если им технику медитации пораньше давать. Жаль, твоей дочки здесь нет, я бы и её раскрыл.
Ага. Спасибо. Глебу захотелось срочно пойти куда-нибудь окунуться: кроме тупой боли в затылке он весь как будто покрылся липкой, сальной грязью.
– Да, Глеб, ещё… там, около кухни на берегу стоит двойная палатка. С трубой. Так это баня. Приходи-ка сегодня часиков в двенадцать ночи. Все случайные уже разойдутся, мы и помоемся. Обязательно приходи! Обязательно. В двенадцать только свои будут. Наши.
Филин отходил, оглядываясь и продолжая и улыбаться. Отпустив его подальше, Глеб быстро опустился к воде и с колен зачерпнул полные бесчувственные ладони. Ни тепла, ни холода. Прилёг на камень и погрузил лицо в упругие стерильные струи. Выдохнул, пуская щекочущие пузыри... Вода постепенно смывая увиденное и услышанное, успокаивала. Фу, легче! Фу! Глеб встал, повернулся и... увидел давешнего крепыша, переминавшегося поодаль с ноги на ногу. Ну? Парень шагнул и, через шум реки тихонько забасил:
– Глеб, я хочу попросить у вас прощения! Я же не знал, кто вы! Нам потом Юра всё рассказал. И ещё. Если вы не заняты, мы вас приглашаем к себе в гости. Посидеть, поговорить. Немного перекусим.
Говорить сегодня уже невмоготу. Но и отказать нельзя. Мир всегда всего дороже.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Угощение было искренним и долгим. Человек двадцать парней, развалившись на два параллельных ряда, как древние греки, неспешно поглощали остатки привезённых из чемальского магазина продуктов. «А надоела вся эта столовская каша с лапшой!». Полупустые консервные банки изрыгали в хвойный воздух желудочные запахи толстолобика в томате, тушёной «по-домашнему» свинины и твёрдого, подкрашенного горошка. Мелко изрезанный белый хлеб с «рамой» и колбасным сыром, скользкие сосиски и полопавшиеся смуглые яйца – брезентовый «стол» был неслыханно богат. Карамель и два арбуза показались даже десертным излишеством.
Председательствовал застольем глава питерской Монархической Миссии Саша Б. Светло-русый, стриженный под полубокс, с круто закрученными усами, тонкокостный тридцатидевятилетний красавец – он словно сошёл с офицерской фотокарточки конца девятнадцатого века. Немного выпуклые серые глаза смотрели на мир строго и властно... Открыв собрание поставленным командирским голосом с представления всем возлежащего от него по правую руку почётного и дорогого гостя – героя обороны Белого дома и соратника уважаемого генерала, – далее Саша в основном молчал. Говорили остальные в очередь, по мере прохождения по кругу «братчины» – огромной деревянной кружки с вином, наливаемой и испиваемой подпольно от ревнителей «сухого» устава лагеря. Вначале тостами, затем и просто так, от прибытка чувств и мыслей. В основном это была достаточно зелёная молодёжь, в числе которой молча хмурился «обидчик» Глеба. Ох, поди, и досталось ему, когда выяснилось, на кого он дёрнулся. Ничего, это урок второй: перед любым противоправным действием выясни – на кого нарываешься.... Разговоры в основном вертелись около династийных притязаний очень уж чернявого внучка покойного ныне Кирилла. Тут доставалось и самой «царице Цаце», и её старшей сестре, жене наркома Берии, и её сподвижникам Собчаку с братом рыжего Чубыси. Шумели и об явившемся самозванце. Глеб, не погружаясь, лениво удивлялся этой, ну, что ли, неумираемости пустых и ненужных тем. Сколько можно всё это муссировать? Зачем помнить всех геростратов?
Солнце вроде едва-едва завалило за край горы, как небо тут же густо засинело, а потом и вовсе залилось фиолетом. Лес вокруг обуглился чернотой, а по траве от реки закурчавило туманной сыростью. Послышались разнобойные предложения о костре и о чае. Но Саша резко встал, отряхнулся:
– Так. Три человека остаются. Прибираются. Заготавливают всё для огня. Но зажжём, когда вернёмся. – Повернулся в сторону гостя. – На сегодня у нас есть маленькая заготовка. Пойдёшь с нами? Дундуков попугаем.
– Кого?
– НЛОшников. Тарелочников.
Глеб вспомнил альпинистов. Если идти пугать их, то напрасный труд. Такие мужички смерти в глаза не раз заглядывали, они сопляков не забоятся. Один вожак чего только стоил. Металл.
– Нет. Альпинисты еще с белков не вернулись. А тут космисты и астроколдуны секцию свою ведут. Ну, конечно, русских почти нет. И всё-то они только о мире, о добре, о пацифизме гуторят. Самое главное зло для них – армия. А самый страшный грех – владение оружием. Они осуждают любое насилие над личностью. Своей, конечно. А что кто-то где-то слабого обижает, это не их заботы. Даже если кто-то девочке пальчики отрезает и посылает родителям на выкуп. Причём, всё же это только слова, прикрывающие собственное нереализуемое желание давить других, с ними не согласных. Жаль, что мне не попалась эта мразь, Ковалёв! Защитник прав... У нас в Питере есть госпиталь. В нём двенадцать обрубков. Человеческих обрубков. Солдатики из Чечни. Их там духи окружили, загнали в подвал. И тут как тут Ковалёв. Эта сука и стал уговаривать ребят сдаться. Мол, под его гарантии. Они поверили... Их три месяца как вьючный скот использовали. Насиловали. Истязали. А потом кастрировали. И поотрубали руки-ноги... Сейчас за ними ребятишки из патриотического клуба ухаживают.
Они колонной по двое скорым маршем прошли над рекой до конца лагеря, повернули в гору по направлению к кордону. Глеб шагал рядом с Сашей. Ещё впереди шагах в пятидесяти шёл разведчик, а двое замыкали. Порядочек, однако. А вообще, даже приятно. Так-то можно было бы смело и до Анюшкина домаршировать. В таком-то количестве. И качестве. А уж тот бы как обрадовался! И сразу вывел бы какую-нибудь теорьицу: «О гибели личности, зажатой в самой себе посредством плотно окружающего её коллектива». Или «О возрождении личности в этом самом коллективе, через коллективное же подсознательное». Или… А, для Анюшкина, в конечном счёте, и не важно, что вывести. Зато Глебу тут, внутри соратников, просто хорошо.
На самой вершине лес расступался, обнажая большую, поросшую редкими прутиками шиповника, выпуклую линзу-поляну. Саша поднял руку, все остановились. Потом быстро перестроились в две шеренги, выровнялись и растянулись на два-три метра друг от друга. Впереди в центре лысой выпуклости, под уже высыпавшими звёздами живописно ало полыхал большой костёр. Около него широким кругом сидело и стояло человек пятнадцать мужчин и женщин. Ало высвечивались лица и руки, светлые фрагменты одежд. «Космисты» были чем-то очень увлечены, разбившись на две группки, что-то бурно обсуждали. В центре одной двое одинаково лысых и бородатых, чёрных и носатых мужчин в вязаных длиннорукавных свитерах стояли друг перед другом, и, как петухи, размахивали рукавами. А в другом кругу теснились исключительно женщины. Или некто очень похожий на женщин…
Отмашка, и из темноты на костёр зашагали редкие цепи, громко и грозно распевая не слаженным, но очень напористым хором:
Так громче музыка!
Играй победу!
Мы победили!
И враг бежит!
Около костра почитатели внеземного разума сыграли в «море замри»: двое споривших застыли с разлетевшимися в стороны рукавами, остальные, остекленев слепыми от пламени глазами, как стояли и сидели – так и стояли и сидели. В позах, выражающих отношение к предмету только что оборванного спора... Разве что у одной женщины выпала большая книга прямо в огонь. И она одна, на фоне общей недвижимости, нервно вздрагивая плечиками, пыталась незаметно для нападающих вытолкнуть её из костра носком ботинка. Из этих её как бы незаметных колупаний исходила обида на людскую слабость: только что под выпавшим всеми своими крупными и мелкими галактиками, туманностями, облаками, гигантами, карликами, системами и кометами Млечным путём они рассуждали и даже спорили о судьбах Вселенной, только что к ним прикасался живой голос разума иных миров, и в их душах, как в паутинках, трепетали уловленные лучистые токи дальних энергий, как... Как вдруг они вот так просто испугались. По-животному обмерев от близких чужих шагов и чужого, чуть пьяного дыхания. И совершенно дурацкой в этой священной ночи, драной песни... «Вообще-то, какой это кайф – пугать!». Особенно, после того, как два года пугают только тебя. Глеб только теперь стал осознавать, в какую дурацкую ситуацию его затянул этот слишком краткий отдых от уже намозоленного состояния постоянной готовности убегать. Вот только полчаса он погрелся внутри стаи, и она уже занесла в «не туда». Он постарался пока не подходить близко к свету и не попадаться на глаза этим, на вид таким незлобивым людям. Присел на корень недавно завалившейся, но уже пообрубленной на дрова сухой сосны. «Хулиганство – бескорыстное вредительство?». Так, кажется, в Уголовном кодексе определяется сейчас содеянное.
– Здорово, соратники! – гаркнул кто-то из подступивших к огню «хулиганов».
И от костра, торопливо и подобострастно закивали, заигрывающе заприветствовали. Ну-ну. Что теперь?
– Позволите к вашему огоньку?
– О, да! Да! Конечно! Мы рады... Рассаживайтесь... Поместимся...
Глеб нашёл замершую в тёмном отстоянии фигуру и теперь неотрывно следил за Сашей. А несколько человек уже бросились вытаскивать из огня и обдувать почерневшую по краю книгу. «Аборигены» ахали и охали, деланно похихикивая. И тоже – из темноты хорошо было видно – пытались разгадать: кем и зачем задумана эта атака? «Хулиганы» же продолжали давить:
– Ну, как вы тут? За небом наблюдали? Тарелки-то сёдня не летают?
– Нет, пока ни одной не видели, – то ли пошутил, то ли нет один из уже чуток оживших НЛОошников. Вокруг опять робко захихикали.
– А мы вот вчера за рекой что-то такое видели. Поэтому и пришли.
Неужели на такую туфту можно купиться? Оказывается – можно: та самая женщина с подкопчённой книгой первой впала в восторг, сразу же вытянулась в стойку:
– Да вы что?! Какое?
– Ага, видели. Что-то круглое. Но, на тарелку не похоже.
Подсоединилось сразу несколько человек. Вопросы, предположения, предложения – вокруг костра успокаивалось... Причём пришлые активно входили внутрь космических тем, предлагаемых оттаивающими НЛОошниками: «А вот в прошлом году в Карпатах...», «Нет, нет – это случилось над Таймыром...», «И ещё его видели в Горьком...». Людские массы понемногу диффузировали, и начался активный обмен и угощение историями из своей и соседской жизни... Глеб всё смотрел, как Саша в темноте, не приближаясь, чертил вокруг костра круг за кругом. Зачем?.. Два носатых и лысых спорщика, которых заставила замереть неожиданная песня, опять стали набирать громкость и махать длиннющими рукавами, пытаясь через это овладеть всеобщим вниманием. А спор у них шёл о гурджиевской теории происхождения гигантских кратеров и разломов на Земле за счёт её уменьшения и прироста Луны... Возле них, раскрыв рты, сразу присело не меньше пяти «хулиганов», начавших перевоплощение в почитателей покойного мага. Напротив трое молодых монархистов мило разглядывали в свете костра вместе с нервной дамочкой из теософского общества её злополучную подпаленную книгу по тибетской астропрактике. Ещё несколько человек смешанным составом толклись у импровизационного экрана-салфетки с чертежом взрыва на Тунгуске... Вот оно, нововавилонское смешение смыслов, ожившая мечта о мире во всём мире! И что им теперь предложит Саша? Ага, незаметно для неготовых в темноте взлетела светлая ладонь, и раздался короткий сухой приказ: «Прощаемся!». В секунду из светового круга выметнулись быстрые тени, колонна выстроилась и, под уже не такую воинственную «Соловей, соловей, пташечка», ночь смыла нежданных, да и, если честно, не очень-то дорогих гостей. «А вот что ещё интересно…» – только теософка с копчёной книгой попыталась пройти с ними и что-то договорить, дорассказать про культуру Египта. Но споткнулась и отстала...
Так зачем же всё это было?
Их уже поджидал заготовленный правильным шалашиком, но без команды не зажигаемый костёр. Ребята расселись двумя полукругами с одной стороны, а Саша – один против всех, полулёг с другой. Звонко чиркнула зажигалка, и огонёк сразу прихватился за бересту. «Тоже слушается». Глеб, пользуясь гостевым статусом, не сел, а стал медленно прохаживаться по границе света и тени, за спинами сидящих – пора было начинать отвыкать от стаи. Огонь разрастался, превращая лица в неразличимо одинаковые оранжевые пятна с фиолетовыми тенями вокруг блестящих глаз. Ребята были возбуждены, вполголоса шутили над своим походом. Кто-то прыснул слишком громко, и опять поднялась рука. В свете на среднем пальце розово блеснул серебряный перстенёк.
– Сейчас вы участвовали, и успешно, в небольшом эксперименте. В котором вы сумели доказать себе простую истину: любое, даже абсурдное на первый взгляд ваше поведение воспринимается как должное, причём даже людьми принципиально противоположного, то есть, критичного к вам мышления, если это поведение заранее оговорено с достаточным количеством единомышленников. Вы видели, как, по крайней мере, двенадцать из пятнадцати идеологических противников стали вести себя так, как вы им то навязывали. Вначале они испытали страх от нелепой и агрессивной атаки. Потом, как люди страстные, даже при самом грубом заигрывании не смогли зафиксироваться на недоверии, так как перед ними оказалась новая «жадная» до переполняющих их знаний аудитория. Сейчас они там ссорятся и, может, даже дерутся в попытке объяснить произошедшее с ними. Но так как они, в отличие от вас, не были в предварительном сговоре и не распределяли заранее функциональные роли в коллективе, то теперь никогда не смогут прийти к единому мнению. И, тем более, разгадать нашу загадку. Хотя, может быть, что кто-то один, сам по себе, и сделает правильный вывод. Но других он не убедит.
Глеб присел рядом с тем молодым крепышом. Да, тут действительно не баловали, а работали, и работали весьма серьёзно. Теперь бы всё виданное им сегодня – от братчины с килькой в томате – стоило переоценить. «Но как Филин разом подавил их? Там же половина была этих же самых ребят?». Или механизмы управляемости коллектива настолько зависят от лидера? «А что, кстати, у Саши за перстенёк?». Тут ухо держи.
– Сегодня в нашем опыте участвовали, невольно и от этого искренне, люди наиболее далёких нам политических взглядов. Самые отъявленные космополиты среди патриотического лагеря. В России их только интересуют: во-первых, остатки праарийских культов в языческой славянской магии; во-вторых, предчувствие скорой реализации мессианства русского народа. Из-за этих двух составляющих – сокровищ наследия и богатств перспектив – они не уходят в стан врага. Но они не должны причисляться и к нашим союзникам. Они – попутчики. Как ни парадоксально звучит, но сегодня ближе всего к монархическому движению находятся его вроде как принципиальные противники – крайние национал-большевики. При всех профанных лозунгах о равенстве и братстве, оставшихся от ленинцев-троцкистов, у них присутствуют практически все внутренние и внешние атрибуты имперского устроения социума. При этом, отбросив ветхость скрижалей космополитизма, они в то же время пока не выработали своей собственной новой государственной теории. Да и вряд ли выработают. Они, в принципе, просто наша пародия. Пародия до мелочей. Обезьянничество. И пока они не смогут отказаться от ленинского прошлого и повторить «подвиг» собственного героя Павлика Морозова, им не стоять двумя ногами на Русской земле, а висеть всеми четырьмя руками на ливанском кедре.
Саше первому поднесли кружку. Потом пахучий смородиновый чай и овсяное печенье стали раздавать остальным. Пересохшее печенье, стоило его окунуть в кипяток, тут же ломалось. Нужно было успевать прихватывать мокрый край губами... Эмалированная кружка была жутко горячей, и Глеб быстро поставил её перед собой. А ему здесь опять нравилось. Опять захотелось в стаю... Главное, никаких глаз на затылке не нужно – на это за спиной ходили специальные люди. Как люди для чая. И для костра... И, наверное, для мыслей на завтра... Гм. Кажется, он заразился оппортунизмом от Анюшкина...
– Для того чтобы перепрограммировать человека, перестроить ему психику, его нужно изъять из инерционных стереотипов мышления и рефлективных реакций. Наше обычное состояние, когда не требуется напрягать зрение или память, чтобы включать свет на своей кухне, открывать кран, чесать затылок, является очень глубоко эшелонированной обороной полуспящего мозга. В таком состоянии человек не способен ни слышать, ни, тем более, слушаться. А попробуйте оголить выключатель: шок электрического удара! И сразу же полное внимание! Шок – вот что является началом всякого обучения. Это хорошо сформулировано нашим уже знакомым Соломоном: «Начало премудрости есть страх». Именно это мы изучали сегодня на практике: люди, говоря открыто – днём просто ненавидящие нас, презирающие, ночью были настолько напуганы организованной – нами организованной! – психоатакой, что стали униженно заигрывать. Но испуг лишь один из ключиков, отворяющих чужие двери. Есть ещё одна система проникновения: обман. Тот самый «троянский конь» Одиссея-Улисса, где слаженность коллектива также играет основную роль. Подготовленность, притёртость, умение уже чувствовать, а не только понимать друг друга... Но об этом завтра! Всем спасибо, и спать!
Все встали, столпились, пожимая друг другу руки.
– А мы посидим ещё? Не против?
Как будто, в самом деле, Глебу было из чего выбирать.
– Да, с удовольствием.
– Сейчас ребят отпущу. Потом чайку попьём узким кругом.
С Сашей они сталкивались по жизни несколько раз, обычно на каких-то тоже сборных солянках. Правда, последний раз очень давно – до того... Кажется, в Колонном зале на «Съезде Русского народа». Да, тогда о монархическом движении, как о новой политической реалии, вообще никто всерьёз не думал. А оно, смотри-ка, набирает силу. Растёт по составу, чистится идеологически, вот и тактически встаёт на собственные оригинальные рельсы. Теперь будет жить, с таким-то лидером. Назло коммунистам, с их непониманием тупика ассимиляции. «Что хорошо для немца – русскому смерть». Или наоборот? Это не важно, ибо ассимиляция – это смерть и немцу, и русскому.
У осевшего, огрузшего углями костра их осталось трое: Глеб, Саша и ещё тот молодой толстяк, который встретился им с Анюшкиным в самый первый день. «Юра. Ну да, Юра». Они вольготно развалились, уже не напрягаясь друг перед другом на фоне подрастающего поколения патриотов... Когда «это» случилось, Саша находился в Аргентине. Как депутат Верховного и городского советов по скорейшем возвращении он, насколько только мог, помогал «участникам государственного переворота» уйти от преследований КГБ и МВД. И прикрывал местных депутатов, засветившихся поддержкой расстрелянного Парламента от травли, обделавшейся, было, но воспрянувшей жаждой мести за свой страх «демократической интеллигенции»... И всё равно, даже через умение сдерживать себя, сквозь ровное «стекло» жёстких глаз, в сторону Глеба тонко-тонко сочилось чувство вины. Вины личного неучастия.
– ...Я теперь только одним дышу и живу: пониманием истинного величия времени. Мы же были тогда опьянены спринтерской демагогией: казалось, вот-вот, и всё! Всё! Коммунякам конец! Со всеми их марксо-энгельсами, кларо-цеткинами, ленино-троцкими, шариковыми и швондерами. С Соловками и мавзолеями... Ещё не было понимания, как они изворотливы, насколько беспринципны. Я даже на какое-то время с Тюлькиным сошёлся... Но они сами себя подрубили тем, что утеряли молодёжь. Она в большевики пошла, к Лимонову, на самый край. А это хорошо, это уже полпути к нам, к кастовой русской государственности. Понимаешь, я по ночам не сплю последнее время. На кровати голову кружит. Только на земле лежать могу. А когда на кровати, и, особенно, если на каком-нибудь этаже, то аж до тошноты. И всё думаю: хватит мне жизни или нет? Так хочется увидеть Белого Императора. Я бы за этот миг всё смог бы перетерпеть, всё вынести... Особенно сейчас время тяжело тянется. После былой эйфории. Только посмотри, как вокруг масонство наглеет! Совсем перестали прятаться – сам президент Командор Мальтийцев. Пешка, пьяный урод, но туда же! Уже ни одного крупного назначения – ни премьера, ни вице-, ни министра иностранных дел, без поездки на «руковозложение» не происходит! Только и смотришь кого где? В какую ложу? В Лондоне или Париже? А их флаг Российской Федерации? Трёх цветов ложи Великого Востока...
– Было тайным, стало явным. Ты начал о коммунистах, и – что? Они разве не оттуда? Может, лишь в самый короткий околовоенный период...
– Так это и раздражает: как же они могут с демократами воевать, если те на их грядке выросли? Что там у масончиков? «Будь готов! – Всегда готов!». Получается, что современная КПРФ только «засохшая ветвь»?
– Получается. Но пока только-только присохшая. Но тебя-то что так волнует?
– Не волнует. Злит. Меня злит!
– Что злит? Ну, была революция, гражданская война. Тогда коммунисты демократам по зубам надавали. И перестройка наша тоже война, но теперь демократы коммунистам хвост вертят. Закон маятника.
– Именно! Они раскачиваются, а погибает Россия. И почему?
– Говори! – Глеб отпрянул от выстрелившего в его сторону уголька.
– Потому что мы, русские, учимся плохо. Плохо учимся себя самих любить. А где нет любви, там ничего нет. Я вот в Зарубежную церковь столько вложил! Помогал им приходы открывать, помогал печататься. Сколько фактов про продажность наших архиереев достал из закрытых архивов. И что? Они столько нам оттуда об истине говорили, а на проверку сами-то почти все демократами оказались. Кроме тех, кому за семьдесят, ни одного последовательного монархиста!
– А кто тебя уверял, что истина может быть вне России?
Толстенький Юрка молча прятался за шторкой возносимого дымного света. Различался только красно-блестящий лоб. Глебу не стоило бы духарить Сашу при даже бессловесном подчинённом. Но он переоценивал свой статус гостя:
– Саша, кто тебя в этом уверял?! Мы все играли, да и продолжаем играть, даже не понимая – с кем и во что. Видимо, каждому нужно где-нибудь посидеть хоть с годик, в какой-то пещере или шалаше, совершенно одному. Перебрать себя по частям, чтобы забыть, забыть навсегда, откинуть эту наглую, хамскую уверенность, что вот ты-то и именно сейчас и можешь спасти Россию. Муравей! Пылинка! Да если тебя не подхватит ветром, не вознесёт – кто ты? Кто? Что ты сейчас себя с коммунистами сравниваешь? Знаешь сколько их? Миллионы. Мил-лио-ны! А таких, как ты? Ну, если честно?! Так, может, в этом самом «гомо советикус» тоже что-то такое есть? Может, не всё только календарём определяется? Они, мол, вчера, а мы завтра. Вдруг и у них не только красная чечевичная похлёбка... Я это не от упадничества, я честно пытаюсь взглянуть на происходящее с нами, со мной, с тобой, как бы со стороны. Что пользы от упрощения?
– Ты, Максуд, что?! Ты меня хочешь уговорить в вере засомневаться? Ну и пусть «зарубежка» вымерла. У меня ещё истинно-православные христиане остаются. Я катакомбы вскрою, и их по своим приходам рассажу.
– Да почему же ты правду где-то на стороне всякий раз ищешь? Почему веришь, что ИПХ за восемьдесят лет подполья тоже в кислую труху не выродились?
– Почему?! Да потому, что... Давай потише…
– Давай.
– Ты про два рода русских царей когда-нибудь слышал?
– Ну... это как «рюрики» «русов» сменили?
– Да, две вещие для нас птицы: Руса-Русалка-лебедь и Рюрик-Рурагат-сокол.
– Две династии?
– И обе нордические, точнее восточно-кельтские. Когда пресёкся род Русов, то для славян не было другой княжеской династии, кроме Рюриков. А знаешь, что дочь последнего православного саксонского короля Гарольда Гита стала женой Владимира Мономаха? Это их сын Гюрге-Юрий основал Москву. Потом немцы Романовы триста лет правили. Ладно! Теперь, похоже, всё идёт к тому, чтобы восстановить первую династию. Руссов.
– Где её найдёшь?
– Я ищу, ищу. И «те» тоже ищут. Слышал: здесь на Алтае есть проход в Шамбалу? Или в Беловодье.
– Кажется, об этом тут все только и говорят.
– А иначе зачем мы здесь?
– Зачем?
– Может, ты уже больше меня знаешь?
– Я только спросил: зачем вы здесь?
– Филин пригласил. Чтобы мы могли параллельно с этими НЛОошниками, язычниками и рерихнутыми поработать. Ты слышал про три экспедиции эсэсовцев на Тибет в Лхасу?
– Да, у Воробьевского читал: первые европейцы, прошедшие в священный город.
– Вторые. А первую туда водил Рерих. Это была экспедиция НКВД. И, знаешь, что особо интересно? В ней участвовал Яков Блюмкин!
– Убийца Есенина?
– Он самый. Но он не только чекист, но и руководитель «персидского» похода корпуса Красной армии. И есть ещё одно совпадение: ну-ка, как зовут сатану у алтайцев?
– Эрлик... Стоп! Да! Именно Эрлих заманил Есенина тогда... Надо же, Эрлик-Эрлих... Бог смерти.
– Ну?
– Это я тебя спрашиваю: ну?
– Загну.
Слабеющие синие и белые всполохи нервно гонялись друг за другом по мерцающим рубиново-сизым головням. Молчаливый Юра расковырял угли полуобгорелой веткой и придавил середину кострища сосновой плахой. Все разом отстранились от взметнувшегося в небо длинного роя искр. Черный, пробитый звёздами лес нависал со всех сторон щекочущей детской тайной. Ровно шумела речка. В траве попискивали полёвки. Эх, как раз в детстве-то у Глеба такого ночного костра и не случилось! Была только мечта. Мечта об этих небольно колющих игольчатых лапах, о вяжущем запахе бадана, о так вкусно шипящих смолой и пощелкивающих на разрыв угольках... И мягкой, бархатной тишине по всей земле... В темноте кто-то зацепил сухую ветку, она звонко отломилась. Юра тут же вскинулся:
– Что там?
– Всё тихо! – Это был часовой.
Саша достал из брюк примятую пачку «Невы», поискал в ней, протянул одну сигарету Юре, вторую толкнул в рот себе. Щурясь, они прикурили от тонко дымящей палочки.
– Рерих страшно гордился своей фамилией, ведь князь Рюрик – вообще-то конунг Рерик. Рюрик-Рерик-Рерих. Отсюда была надежда, что в Шамбале ему дадут силу на трон. И не на русский, а на мировой. То есть, для него большевики тоже были только теми, кто освобождает место – в Европе-то масоны уже не раз сажали на троны «своих» монархов... И кто ещё знает, чем бы всё кончилось? Но Господь не впустил гниду в Россию. Сдох на пороге. И только пепел по ветру... Чтоб нашу Землю не поганил.
– Так, а Есенин тут причём?
– А ты о теории крови что знаешь?
– Ну...
– В мире между собой равных нет никого. Как? А просто: если бы мать Сталина, бабка Гитлера или же мать Жанны Д`Арк – полы в господских домах не помыли в своё время...
– …То и Ломоносова бы не было!
– Точно! В каждом пассионарии обязательно кровь царская. Если бы в Пушкине не текла кровь абиссинских царей, то мы бы до сих пор ямбом бы не пользовались.
– Стоп. Чуть помедленней.
– Хочешь, давай передохнём?
– Нет уж, закончим. Но, только прошу грузить очень, очень медленно.
– Тогда грузись: Пушкин – это не просто пророк, который в «Руслане» и «Подражании Корану» многое нам предсказал, он выдал новый ритм, потрясший Россию. До того же пииты как византийцы писали, вот и было разделение языков на бытовой и поэтический, певчий. А Пушкин стал писать не для пения, а для чтения. На ритме же вообще всё стоит, на мелодике. Мелос, вот что вяжет народ в единую систему. Сердца людей – в ритме-мелодии. И в то же время, сердца людей в царской власти. А сердце царя в руке Бога. То есть, сила-то воздействия везде одна и та же. А если так, то в любом народном поэте можно предположить царскую кровь, властвующую и единящую. И уже понятно, почему «ими» наравне с царями убиваются и наши поэты.
– Есенины – крестьяне.
– Как и Ломоносовы. И Жанны.
– Что-то шатко...
– Смотри: вот Солженицын. Он самый, казалось, «раскрученный» литератор. А кто его читает? Ну, всё у него есть, всё, что нужно для заинтересованности публики: и боль, и судьбы – родные нам судьбы! Всё! А ритма-то нет, мелодики нет – а потому что не русский! И хоть зарекламируйся, ну не будут его на ночь читать. Изучать будут, как энциклопедию, как свидетельство, а читать – «чтить», взахлёб перечитывать, нет. Чужой ритм... Как пример противоположности – великий князь Константин...
– Кто бы спорил.
– Кто бы посмел... Но ты ещё знай: я в тайне от своих Астафьева люблю. Он так зримо всё пишет. Именно зримо. Понимаешь, да? Когда, там, Белова или Распутина читаю, то просто понимаю, о чём они. Всё понимаю, но ничего при этом не вижу: картинок не возникает. А Астафьев... Он, при всех своих старческих закидонах, через это вот своё слышание и видение сути фонетики всё равно самый русский. Только учти, если мои «соратники» узнают...
– Я теперь долго молчать буду. Но и у меня вопрос: ведь на царство помазуют? Это же чисто церковный акт – воцарение. Это князь – первый среди воинов, его власть от людей, а царь – помазанник, он от Бога. И без Божьей воли, нашим только хотением, кто бы ни явился, он лишь самозванцем будет. Без именно патриаршего-то помазания.
Саша откинулся в темноту. Немигающе уставился в Глеба:
– Наши попы все красные. Они за Зюганова голосуют. Хуже этих НЛОошников. Они как раз лобызнули гэбэшные погоны, так и не могут без них ничего теперь сами решать. Прикажут – помажут и Тулеева!
– Ты не перебираешь? Слишком у тебя много врагов.
– Ха! Так поучи меня, просвети! То, что сейчас вокруг происходит, требует отставить спешность, надо осмотреться, чтобы больше не терять лучших. Русская кровь слишком дорога, чтобы не научиться её беречь. А если вспомнить, что мировая исламская умма уже имеет военный и финансовый ресурс, позволяющий ей в самой ближней перспективе создать реальную цивилизационную альтернативу? Один их пантюркизм чего стоит. И что тогда мы? Необходимо сжаться в кулак. Не нужно больше бросаться под пулемёты. Всё равно всё всегда решают единицы. Личности. Но при этом только организованные вместе по принципу спецназа. Смотри сам: за всю мировую историю только иезуитам одним удалось удачно противостоять масонам. Только напрочь закрытому монашеско-рыцарскому ордену целых четыреста лет удавалось сдерживать атаку сатанизма! По всему миру! Пока не разложились от собственной силы. И роскоши. Но как масоны их боялись! И поэтому теперь мы, если на самом деле хотим что-то реально сделать со своей страной, должны принять на себя их крест, подхватить их дело... Понимаешь, мы должны создать партию нового типа – не политическую, а политико-мистическую. Наше время требует совсем особого подхода к организации национальной власти: мы должны создать Орден. Христианский. Тайный. Орден Русских Крестоносцев.
Глеб даже не хотел уточнять: почему христианский, а не православный? Зачем? У кого? Православный – значит, подчинённый патриарху, синоду, собору. Какому-нибудь «батюшке». А тут человек сам себе открывает приходы. Сам их закрывает, передаёт, кому захочет. В его логике уже полшага до унии, дальше смотри: до папы римского. Как «главного борца с коммунистами»... А ведь хорошо начинал...
– Мы должны полностью скопировать иезуитский устав и уклад. Ибо они уже проверены временем... Орден Русских Крестоносцев... С основой на самом жёстком и самом утончённом ритуале. Ритуал – это основа всему! Он именно та огранка камней, из-за которой не рушатся пирамиды... И, в то же время, он защита от внутреннего гниения: у нас ступени от рядового до генерала будут не просто ростом карьеры – каждый подъём, каждое звание только за конкретное дело, как на войне. Что, собственно, так и есть. Рыцарское звание – как сан. Нужно чтобы звание рыцаря выкупалось кровью. Только кровью, своей или вражеской. Кровь будет основой любого ритуального круга. У нас посвящение ничем не будет отличаться от церковного, но всё именно через кровь, через её реальное обобщение в реальной чаше братания, а не в водяной купели. Крест и меч – вот наше оружие. А крест, он уже и есть меч, острие которого направленно вниз – в сатану. И выхода назад никому не будет, будет всё как в древнем монастыре! За отступничество если не смерть, то уж пожизненное заточение. В подвалах, в цепях. Всё без оглядки. Все друг за друга заложники. Это единственная форма защиты от внедрения чужих...
– Ты мне достаточно среднюю секту или воровскую банду описываешь. У блататы ведь тоже всё на страхе и крови завязано. А ритуалов-то у них сколько! Это как-то уже совсем не по-христиански, на страхе-то. Это уже простая круговая порука, подельничество...
– Что?! Что... ты сказал?.. Да если б ты… не был там!
Положим, Глеба даже очень выкаченные глаза давно не пугали. И спрятанные за спину руки. Его только обижало: остались вроде одни, вроде для честной беседы, без свидетелей и нервов. Вроде как – выговаривай каждый что думает, без… А получается, как на собрании. Зачем им эта ампиловщина?
– Прости. – Саша сел так же резко, как и вскочил. Вновь простучал по карманам, но сигарет больше не было. Зло толкнул совсем почерневшую, чуть дымящую плаху. Затянулась долго-долгая пауза. Ох ты, а позади еловых зубцов уже слабо-слабо обозначился скорый рассвет. Недалёкая река напоминала о себе робким туманчиком. И вдруг запела малиновка. О чём она? Гнездовой-то период давно кончился. Глеб встал, с хрустом потянулся в рост. От такой напряжённой ночи всё тело одеревенело, и слегка подташнивало от крепкого чая. Доболтались. И зачем, главное? Кто кого должен был в чём-то переубедить? Кому должен? Все эти страсти, братцы, от неуверенности. В себе. И в победе патриотизма. Но, это если уж совсем честно...
– О чём ты? Всё нормально.
Можно было б и закрыть тему. Но Саша не удержался. Наверное, в присутствии Юры лидер не должен был давать повода для сомнения в своей абсолютной правоте.
– Прости. Зря я на тебя так надавил. Ты всё равно этого не поймёшь, твоя... э… кровь запротестует. Ты же не русский.
Что ж тут можно было ответить? Глеб только потёр глаза:
– И что мне теперь делать?
Саша сам понял свой перебор, но и остановиться уже было невозможно:
– Терпеть. Думать. Думать, и... прийти к нам.
На подъём они шли бойко. Они – это Глеб и Павел, тот самый крепыш-задира. Когда Глеб подчёркнуто вежливо попрощался с хозяевами, поблагодарил за угощение и науку, он сразу же направился в сторону кордона. Даже если «шишки» ещё не отъехали, то оттуда к Семёнову дорога теперь тоже знакома.
Ёлки-палки! Совсем про баню забыл! А Филин-то, поди, ждал. Забыл, забыл... Или не забыл? Ну-ну... Ладно, коли уж прижало настроение хотя бы с собою быть честным, то он может признаться, что не захотел.
Стоило на пару сотен метров отойти от «пионерски» затушенного костра, как Глеба догнал Павел. Повздыхал и предложил проводить. Ну так, на всякий случай. Почти полчаса молчал, но потом начал о больном:
– Там ведь какая накладка вышла? Это же мой младший братан со своей Олькой на реке у пальцев тогда были. Он всё и напутал, решив, что вы заодно с теми бандюгами. Он напутал, а я закипел. Побегал тогда по лесу, побегал, а никого нет. Ну, ещё вспомнилось, как вы тогда подозрительно реку перебредали. А тут, вдобавок, крест и меч, что у нас на берегу стояли, – их кто-то не просто сломал, а... это, надругался. Вот я уже ничего и не мог с собой поделать. Потом, конечно, стыдно стало. Получилось, что все на одного.
Глеб засмеялся. Надо же: «все на одного»! Такое стало уже забываться. В том смысле, что кому-то за это стыдно.
– Ладно. Забыли. Только об одном прошу: ты больше «тех» не ищи. Они убить могут. Без шуток. Это ведь не придурки, не отморозки. Это зомби. Запомни: тебя мама не за тем рожала, чтобы кто-то упражнялся в метании ножиков. В тебя. А сам ты убивать не готов.
– Пока не готов.
– Вот когда вырастешь, когда женишься, родишь и подержишь на руках ма-аленькую такую капельку. Роди, узнай цену жизни, вот тогда и хорохорься.
– Но вы-то, когда были в «Белом доме», вы – убивали?
– Кого?
– Ну, этих гадов.
– Не успел.
– Жаль!
Глеб остановился. Посмотрел по сторонам. Они стояли на округло оголённой вершине, косо подсвечиваемой народившимся несколько минут назад дальним красным солнышком. За спиной ранний ветерок уже отдувал недовольный туман к реке, а впереди на километры ещё влажно спал пологий склон. Туда Глебу и предстоял долгий, долгий спуск. Он похлопал Павла по плечу.
– Шагай назад, балда! Спасибо за проводы.
Алтай – центр Евразии. Пуповина Земли. Вот идёт, идёт, идёт крохотный человечек по каменистому серебристо-серому полю с густо-васильковыми тенями от чуть приподнявшегося заспинного солнца. Вдыхает пряную сырость. Брусничку подбирает. Идёт, идёт и думает: кто он? Кто? До сегодняшнего дня и не сомневался – русский. Правда, ещё и татарин. Жили ли эти прилагательное и существительное мирно? Когда как... Но при всём этом, сие было его личной, очень интимной темой. Её никак нельзя было поведать никому «не такому»: смешно – ни отцу, ни матери. Ни дочери, ни, тем паче, жене. Очень смешно. А в двадцать один год ему вдруг сильно захотелось обрести в себе цельность. Он начал ходить заниматься татарским языком, даже попытался дружить только по этническому признаку... Отличник и гордость курса мог составить украшение любой компании, даже если он не обрезан. Тем более что и старший брат, несколько скептически относившийся к его корневым исканиям с космических высот своего дзен-буддизма, тогда тоже блистал на турнирах. Но все испытуемые им, молодые и не очень, московские тюрки-националисты не могли дать искомой радости познания своей личной судьбы в русле судьбы народа. Этакого древнего, густо спящего в крови чувства степной и ковыльно-пожарной личной воли и неуступчивой мужественности бесприютного патриаршества. Тогда он вышел на суфиев. Йогическая практика и цветастые фразы устазов. И, как от бесконечных разговоров о воинах Ислама, так и от беспрестанных воздыханиях об Истине он не находил тот, может быть, и выдуманный им самим образ утончённой культуры и мудрости Великого Востока. Ну, где же был тот античный дух, так алмазно сверкавший на россыпях халифатов и ханств? Все эти братства-вирды оказалось слишком простым, слишком примитивным, однозначным руссконенавистничеством. Одна «Шаболовка» чего стоила. Всё, что полюбилось из книг, не нашло продолжения в людях. Может быть, ему просто не повезло со встречей с истинным шейхом? Но что здесь «везение»? Для, всё равно, неспособного к однозначности полукровки?.. Да и как, куда в него могла вжиться зависть к русским? У сына к собственной матери? К её жертвенной и терпеливо-нежной, на протяжении всей жизни, любви к отцу? Отцу, который-то как раз и порвал с корнями, по-татарски упёрто считая себя только «советским»... Отец и мать. Неужели ему так и остаться полукровкой? И что же тогда произошло в крещении?
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Кордон ещё полускрывался за соснами, когда спускающийся Глеб сверху увидел отъезжающую по дороге в район колонну автомашин. Впереди пылили два УАЗика, потом шёл камуфлированный фургон-«санитарка», за ним КАМАЗ с зелёной будкой. Ещё УАЗ. И догоняющая всех «нива». Белая «нива»...
Глеб притормозил. Ну, и чего теперь? Куда спешить? Пусть хоть объедки уберут. Кости. Бутылки. А не то ведь и его угощать станут. С барского стола. Вместе с лайками... Он свернул с тропинки в чащу. Медленно-медленно покружил между деревьями, чего-то ища под ногами. То ли грибов, то ли костяники. Но лес был пуст, и кроме старых шишек, ничего на глаза не попадалось. Где-то недалеко по сухому стволу звучно колотился головой дятел... Это сравнение немного позабавило, сняло тупиковую обиду за то, что он в этом мире не самый дорогой гость. Ну, конечно, конечно, да! – он очень пострадавший, очень изболевшийся за эту землю и за этот народ человек. Можно сказать, о Родине только и мучающийся. Разве кто отрицает? Многие сами постоянно ему об этом напоминают. И что? Хотя эту язву можно превратить в очень даже неплохой приработок: нищие вон как по-своему процветают. А если взять да и позволить себе отдохнуть? Припасть к груди, обязательно помягче, и пусть поперебирают волосы, покапают на темя слезинками. «Ах! Пожалейте меня, пожалейте! Я же такой усталый, такой несчастный и... хороший... я, Глеб – московский гость». Да. Точно. Так она его и представила. Фу-фу-фу! Интересно, как у дятла мозги устроены? Вскрытие покажет. А пока пора идти к Анюшкину. Помочь помыть посуду. Тому уже наверняка это надоело. За десять-то лет.
Анюшкин, действительно, нёс от реки скапывающую кипу мисок. Из промокшего кармана брюк торчали ложки и вилки. А сытые собаки, мимо которых Глеб почти пробежал на помощь, даже не покосились в его сторону. Он, ничего в собачьих карих глазах толком не умеющий, теперь и подавно их не интересовал. Глеб подхватил часть мисок.
– Вот хорошо! Хорошо, что вернулись, хорошо, что помогаете... Следуйте за мной! – Анюшкин кивком поманил его в сарай.
Глеб оказался тут в первый раз: тёмное, безо всяких окошек, длинное помещение внутри состояло из сплошных полок и стеллажей. Инструменты, конская упряжь, запасы зимней одежды, колёса, аккумуляторы, отдельно – подвешенные к балке от мышей мешки с провизией, ящики, бочонки, спальники, верёвки и керосиновый лампы... Пахло паклей, олифой и машинным маслом... Здесь запасов хватило бы на жизнеобеспечение целой роты. Кстати, и каски тоже были...
– Каски – шишковать. Бьёшь по кедру, а он отбивается. Да, тут у нас богатство. Семён страшно не любит, когда здесь чужие бывают. Но он сейчас опять запил. Он мучается, так мучается, что в конце второй недели обычно даже встать не может. Я на него, извините за подробности, ватные штаны натягиваю, он в них так и ходит под себя. До ведра даже не дотягивает. Потом ещё несколько дней выбирается. Страшно смотреть. Хорошо, что тут одна старушка есть, подобрала для него смесь из травок. Очень помогает, иначе бы сердце давно сорвалось.
– Хорошая старушка не Бабой-Таней зовётся?
– А вы про неё уже слыхали?
– Даже познакомился. У тёплого ручья. И ночевал там даже.
– О! Вы уже местные тайны постигать начали. Да, Баба-Таня. Но ведь она далеко не каждого привечает... значит, в вас что-то нашла созвучное. Что? Как сами-то думаете?
– То же, что и вы – тотем. Змею.
– Это вы очень верно сказали! Я же окончательно разгадал, откуда ваш «хозяин» в снах берётся. По ошибке-то начал с греков, но потом вдруг сообразил: раз есть у вас предки новгородцы, то на Севере надо было б и искать. Скандинавы! И – «Золото нибелунгов»! Зигфрид убивает гигантского Змея-Фафнера, чтобы овладеть золотом подземелий! И там же есть ещё один ваш момент: отец Зигфрида, Зигмунд, надел в раннем детстве – то есть, получил посвящение – на себя заколдованную шкуру волка. И потом не мог снять её всю жизнь! Волк и змей – вот где они сошлись так близко! А? Каково?
– Вы из меня чистого ария делаете. С моей-то бородой! А мне как раз сегодня утром в нордийстве отказали!
– Ну, такая борода и у Александра Невского была. А отказали из зависти.
– И тогда, где же она, моя Валькирия? Копьеносная Дева?
– Валькирия?.. Так-так-так, она же и сестра, и жена герою одновременно... Жаль, я плохо тюркский эпос знаю. Наверняка параллели есть. Пракорни-то одни у них с нами. Точнее, у вас с... вами же! Да? Вот запутался, но всё равно, не монголоидные, европейские... Жена и сестра. Жена и сестра.
Они вышли на солнце. И оба разом сощурились, как истинные монголоиды. Анюшкин старательно запирал склад.
– Тут я спирт от Семёна прячу. Выдаю помаленьку – норму его давно знаю. Кстати, а вы ведь бреетесь, и как же вас Баба-Таня приветила?
– Сами говорите: я – Зигфрид. А она тоже с севера. Поясок видели?
– Ох ты! Даже так? Я перед вами умаляюсь не по дням, а по часам! Ещё и поясок обережный. Это уже что-то совсем особое. Она ведь очень непростая старушка.
– Я уже понял.
– Её сами старообрядцы не очень-то жалуют. Так только, когда подлечиться надо.
– Я видел, видел: сова, чёрная кошка...
– Вот, вот, вот. И ещё пещерки с ходами.
– Пещерки? С ходами в Беловодье?
– Оне самые! Да вы меня всё больше поражаете: уже и про это знаете. Ой! А что же это я вас до сих пор не покормлю? И вы не просите? Пойдёмте, пойдёмте. Столько еды у нас пропадает, нужно съедать, съедать. Не выбрасывать же!
Действительно, не выбрасывать же. Съедим, всё съедим. Потребим. И усвоим. Объедки, огрызки, недопитки. Переварим. А кого тут стесняться? И кому? Главное, чтобы все вместе, для полной круговой поруки. Поровну, как в банде. Или ордене... Они прошли на веранду к реликтовому самовару, около которого относительно белела бумажная одноразовая скатерть с разложенным для них, стервятников, пиршеством. Их, правда, уже обошла местная сорока, успевшая урвать с крайней тарелки великолепную сардинку холодного копчения.
– А вы знаете, почему в Москве сорок нет?
– Расскажите!
– Они там прокляты. Вот только не помню точно кем из патриархов: то ли Петром, то ли Макарием. Как птицы, исполняющие ведьминские поручения.
– И что, в самом деле их нет?
– В самом деле...
На ухе дальнего болвана с острова Пасхи висела красная кепка.
– Садитесь, Глеб, садитесь. Что вы стоите, нам тут стесняться некого.
Глеб машинально сел, машинально сунул что-то в рот, пожевал. А Анюшкин в восторге от того, что он сегодня не один на один с запившим Семёном, радостно вилял хвостиком и аж подвизгивал. Наверное, намолчался за эти дни. Да, какая для него это была пытка: видеть и не сметь критиковать. И не из страха наказания, а из убеждения, что это ему самому опасно приятно. Ладно, пусть отдышится, выпустит пар... Значит, она должна вернуться? А зачем? Пожаловаться на свою судьбу объедка с барского стола? Может он её, как эту вот колбаску, тоже попользует? Жрёт же. За обе щёки.
– Ваши бумаги в целости и сохранности. Так что не волнуйтесь. У меня, конечно же, зуд был страшный – заглянуть. Но я, ей Богу, стерпел. Даже когда Светлана тоже просила. Я что-то не то говорю? Они всё там же спрятаны!
– Нет, нет. Я вам доверяю. Давайте, я вам их сам покажу. И расскажу, что и как... А она кепку забыла.
– Забыла? Хм. Забыла. Да разве она нечаянно? Только вы меня всё равно не послушаете. Она не забыла – она чтобы вернуться. Для повода.
Глеб встал, подошёл к бейсболке, снял. Внутри, за окантовочной лентой, торчал край бумажки. Он повернулся спиной к Анюшкину, вытянул, зажал в кулак. А тот вдруг стал жёстким. Впервые жёстким:
– Глеб. Вы сейчас просто обязаны меня послушать. В том смысле, что послушаться. Я вам лишь добра желаю. Вы человек неординарный, и сами себе хозяин, но вы подвергаете себя здесь совершенно ненужной опасности. Поймите: она сама сделала свой выбор. Это не жертва насилия или чего-то там. Это её волевой шаг: ей хотелось красиво жить, и вот она живёт так, как думает, что красиво.
Глеб вновь сидел за столом, вновь что-то жевал. А рядом лежала красная кепка с большим пластиковым носом. Как у пингвина. Анюшкин стоял напротив и, через стол, старательно заглядывал в него через свои лупы. Аж пригибаясь. Подавал хлеб, наливал простоквашу. Даже чуть-чуть смятую салфетку откуда-то вытащил. Ладно, хоть не в помаде.
– Тут уже в прошлом году была история. Один следователь, толковый, с будущим, между прочим, вдруг попытался её изменить. Он ведь жизнью рисковал! Её хозяина-то все знают – он чудовище. Жутко циничный тип. Даже не животное, хуже. И гарем у него по всем сёлам и весям. Но она сама выбирала! «Красивую жизнь»... И этот следователь – он хоть и умный, но явно дурак, и ему очень крупно повезло, что его просто вышвырнули... Но она, она-то! Даже не вспоминает. Почему знаю? Эксперимент делал: когда Светлана про вас спросила, я ей его ружьё предложил забрать. Так даже не дрогнула! А ведь человек за неё стреляться хотел. Его тогда отсюда до города в наручниках в багажнике везли... Но у неё даже глаза не сморгнули!
Анюшкин неожиданно вынул из руки Глеба бутерброд и откусил его сам.
– Это вы про Котова?
Тот поперхнулся. Правильно! Нечего чужое брать, мог бы сам себе намазать.
– Вы и про него что-то знаете?
– Это он мои бумаги нашёл. И через Светлану прислал.
– Ах, вон оно как... Это… ещё прискорбней... Но он-то теперь свободен, а за вами охотятся. И вы мне не сказали, что это не за убитого ветеринара. То есть, не за одного только ветеринара... Меня предупредили, что вы здесь нежелательны. За вами какая-то история с Москвы: после расстрела парламента? Но вы же под амнистией?
– «Под амнистией»! Если бы умер, то с кладбища сняли бы наблюдение... А пока жив...
– Чем живы? Если я правильно понимаю – этими бумагами?
– Правильно понимаете.
– Что там?
– Свидетельства. Нашей невиновности.
– Из-за этого вас преследуют?
– Да... Патриарх же произнёс анафему. Тем, кто человеческую кровь прольёт... Вот мы и собрали свидетельства: мы их кровь не проливали!
– Господи! Господи! Ну, почему, почему вы молчали? Анафема... Ну, конечно же! Да, анафема! Неужели этого нельзя было мне... ну, доверить, что ли? Я ведь почему спрашиваю – не от того, что боюсь. Нет! Но я просто не знал, какая именно вам помощь требуется. Какая... Это же теперь только я догадываюсь, кто за этим стоит! Под анафемой-то...
– Госбезопасность? Ничего подобного! И даже не «бейтар». Это... я и сам иногда не в состоянии понять.
– Да-да!
– Иногда даже щупаюсь перед зеркалом: может, мания преследования... Ведь я уже как колобок: только оторвался от одних, меня тут же нагоняют другие... Даже этот ваш доктор, ну почему его именно на моих глазах? Ладно, Джумалиев заступится, отпадут «эти». Так, вскоре уж точно, новые будут... Кто? Кто они, такие разные, но всегда одни?
– Я знаю, знаю, это – Охотники за буквами!
– Кто-о?!
– Охотники за буквами.
– Говори!.. Рассказывайте.
– Это история особая. Вы её, конечно, ни у Потребни или, там, у Гумбольдта не прочитаете. Но вы же знакомы с теорией звука как дыхания? И не просто дыхания, а дыхания жизни. Той самой, что в Адама вдохнулась? И ещё священник, когда вас крестил, дул. Так вот, произнести звук – значит дохнуть. То есть выдохнуть звуками имя... Это же: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог... Всё чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нём была жизнь, и жизнь была свет человеков...». Я эти слова и во сне даже помню: «В Нём была жизнь...». Жизнь... Поэт – человек, наполовину живущий в этом мире, наполовину в ином, поэтому он ловит своей душой идеи. Которые ещё там, но уже неминуемы. И провозглашает их прибытие на Землю. Греки, а потом и святые отцы хорошо описали это непроизнесённое и непроизносимое внутреннее Вечное Слово. А поэт находит ему адекватное звукосочетание, и Слово становится внешним. Но поэты всегда ужасно читают свои стихи – они гунгливы, как Моисей. Стихи должны читать рапсоды, Аароны, которым дано так особенно дышать, что мёртвенные пока, но понятные уже идеи оживают и сами животворят далее в душах слушателей. Это древние греки тоже хорошо изучили. Ведь что интересно: рапсод, читавший только Гомера, впадал во время чтения «Илиады» в транс, но этого не случалось с ним при чтении, ну, например, Пиндара. И наоборот, тот, кто читал только Пиндара, не впадал в транс при стихах Гомера... Да. А уж потом писцы ловят ожившие звуки, расправляют их, как бабочек, иглами грамматик. И помещают на страницы-коллекции в виде букв. Мысль, записанная буквами, похожа на ...
– ...на кладбище. Рукописи – города мёртвых, где буква – эпитафия звука.
– Нет! Нет! Буква – не эпитафия, не память, а хранилище звука, его спора, семя! Ибо звук в ней опять не жив и не мёртв. То есть он жив, но как в летаргическом сне. И, более того, из буквы звук может переходить не только в нашу жизнь, но и возвращаться в свою прежнюю, в жизнь идей. Это в случае гибели рукописей. И поэтому бессмысленно сжигать книги. Идеи от летаргического сна записей вновь – через астрал, через чьё-то бесконтрольное вдохновение – возвращаются в наш мир! Реинкарнация Слова через вдохновение! Поэты слышат голоса, и опять весна, опять цветы! И поэтому умные или точнее – настоящие Охотники за буквами знают: все опасные рукописи и книги нужно не уничтожать, а просто таить, прятать! Прятать от возможного рапсодирования! Озвучивания. Вот вам и закрытые архивы: то, что записано, но что нельзя прочитать. Спецхран – лучшее на пока средство убрать идею из нашего мира.
– Спорно. Но...
– Спорно? Но если признать, что смерть – это только переход, только пребывание в ином мире, то тогда нет никаких противоречий. Да, в этом случае и я соглашусь с вами: текст – кладбище, где буква – могила. Соглашусь, потому что смерти нет, но есть некое состояние... Могила-гроб-домовина. Домовина – именно так, и пусть это станет нашим компромиссом.
– Так какие же, по-вашему, за мной бегают сейчас охотники?
– А это всё равно! Всё равно! Они беспринципно меняют имена, лица, принадлежность организаций и религий! Важен же дух, их водящий! Он! А всё остальное лишь декор, внешнее, как перья на шлеме... Вспомните, сами же говорили, что они всегда разные, а потом...
– Потом меня начнут преследовать братья по разуму.
– Какие? Почему?
– Братья-патриоты. Слишком многих мучает их неучастие. Или...
– ...участие в роли козлов-провокаторов?
– Да.
– И вы, выжившие, их всегда своим присутствием обличать будете?
– Да.
– Эти-то точно догонят. Потому, что думают с вами одинаково. Кстати, а тут хочется вспомнить интереснейшую систему письма древних иудеев: они не писали гласных. Даже не надо спрашивать почему – чтобы не оживить и тут же не умертвить священного дыхания, что через пророков исходило от самого Бога. Это дыхание хранилось в только живом предании – из уст в уста! И поэтому для них невозможно было и произношение имени Иеговы. В самом деле, нельзя же давать жизнь Тому, Кто Сам её даёт! И, кстати, вообще у многих кочевников, не знающих постоянных домов, безумящий страх перед всеми могилами – домами мёртвых. Они хоронят обязательно в тот же день. Нет для них и большей скверны, чем мертвец. Даже если это родная мать или малый ребёнок. Поэтому происхождение буквы напрямую связано с осёдлостью... То есть, со священностью, а не трефностью потустороннего – загробного мира. Могила – дом в системе Рая, а не царства Эрлика...
Анюшкин, Анюшкин, он совсем не мог фиксироваться на собеседнике. Его уже не интересовали видимые конвульсии Глеба. Он просто исследовал очередной казусный вопрос... Глеб спрятал под стол руки...
Из окна Степанова дома вылетело стекло. Раздался тяжкий протяжный крик. Или же мык. В любом случае это был зов о помощи. Анюшкин всплеснул руками:
– Степану новую порцию надо. А я забыл приготовить. Ах же я, такой-сякой! Бегу, бегу!.. Сейчас я, быстро.
Но он ещё долго возился с замком, наконец, грохнув откинутой щеколдой, скрылся за скрипнувшей дверью сарая. Глеб с трудом разжал скрюченные до судороги пальцы: на клочке салфетки карандашом было нацарапано: «Принеси завтра к Бабе-Тане». На другой стороне ничего... Так. Понятно: Приказывают – повинуйся. Или не повинуйся. Как сам знаешь... В любом варианте исход угадать не трудно. И расход, и приход... И, вообще, всё уже становится как-то не трудно. Хотя можно и усложнить задачу: например, по дороге совсем, совсем случайно зайти пообедать к Юле. Чтобы хоть внешне не так уж покорно получалось. Да и чтобы анемийному Анюшкину хоть какую-то человечью эмоцию задать... «Ничто так не красит женщину, как перекись водорода». Да, вся его нынешняя цена – вот этот крашеный волосок с кепки, намотанный на указательный палец. Который ничем не пахнет. И ещё подрагивающее отражение красного козырька в глазах запуганного жизнью в горах мужчины.
А Баба-Таня-то здесь при чём?
Анюшкин с вознесённым над собой стаканом забежал в избу Степана. Стон затих. Окно со стуком затворилось, и теперь Анюшкин уже спешил в свой дом. Через несколько минут вернулся на веранду с тощей серой картонной папкой в руках.
– Глеб, – начал он ещё с полпути, – тут вот вам интересно будет! Я пока у Степана уберу, а вы почитайте. Это, правда, давно написано, но ничего, ничего, в принципе ещё читабельно. Хотя надо бы доработать.
Он дёргал вязочки, ещё больше их затягивая. Глеб забрал папку, подцепил узел вилкой. Внутри оказалась стопка испечатанных неровными строками листков, густо правленых и карандашом, и ручкой.
– Это я трактат написал. Об иконе. Ну, о принципах различения светской и религиозной живописи. О путях их развития... И о тупиках, естественно. В общем, читайте! Кое-что потом добавлю устно. Но не из каких-то мистических соображений. А потому, что надо бы дописать. Дописать... Да. А пока главное: мы о букве уже говорили. О звуке. Об идее. А вот рисунок, это дело совсем особое. Он очень близок букве, но он продолжает во многом оставаться идеей. Он состыковка нерождённого звука с уже умершим. Как плод в утробе. Или, точнее семя в себе. Понятно? То есть, рисунок – тот самый подземный переход солнца от запада на восток. В нём уже есть жизнь как факт, и её нет как процесса, потому что нет звука – дыхания. Даже наоборот, хороший рисунок как раз заставляет зрителя «не дышать». Понятно? Нет?.. Ладно, потом объясню. Читайте!
Глеб сел, уперевшись спиной в столб, чтобы было удобнее переваривать поглощённую пищу и суть букв.
Трактат Анюшкина о функциональном и эстетическом в религиозном изобразительном искусстве
«...Изобразительность неразлучна с евангельским повествованием и, наоборот, евангельское повествование с изобразительностью... Что слово сообщает через слух, то живопись показывает молча, через изображение»; «...Иконописание совсем не живописцами выдумано, а напротив, оно есть одобренное законоположение и предание Кафолической Церкви» (Деяния VII Вселенского Собора 787 г.).
«Бог сотворил человека животным, получившим повеление стать Богом» (Св. Василий Великий).
«Мы не в состоянии подниматься до созерцания духовных предметов без какого-либо посредства, а для того, чтобы подняться вверх, имеем нужду в том, что родственно нам и сродно» ( Св. Иоанн Дамаскин).
«Художник не сочиняет из себя образа, но лишь снимает покровы с уже, и при том премирно, существующего образа: не накладывает краски на доску, а как бы расчищает посторонние налёты его, «записи» духовной реальности» (Священник Павел Флоренский).
В «Настольной книге священника», в разделе «Иконопочитание», утверждается буквально следующее: «Изучать христианскую символику отдельно от богослужения невозможно: она развивалась вместе с богослужением, вместе с ним толковалась и раскрывалась отцами Церкви. Вне богослужения она теряет свой смысл, превращаясь в ряд отвлечённых, бесплодных понятий»... Развивалась... Слава Богу за это. Без этого слова больше говорить об иконе не имело бы смысла после Творений Седьмого Собора. Но Церковь, водимая Святым Духом, развивалась, и с ней – или в ней – развивалась и икона.
Икона. Портрет святого, Богородицы или же самого Иисуса Христа. Портрет реального человека, вполне исторической личности – ходившей по земле, дышавшей воздухом, пившей воду, зачастую переносившей и тяжёлые болезни, и увечья. Но! И не просто человека, а именно Святого. Т.е., того, чьё тело, вроде бы такое же, как и наше, уже принадлежит иному, будущему миру, что и подтверждается его нетленностью – мощами. Это тело уже обожено. Оно уже принципиально изменено, преображено – но невидимым для нас, не святых, образом. Нередкие свидетельства в воспоминаниях очевидцев, – от евангельского Преображения Господня на горе Фавор, до записок Мотовилова – это всегда только словесные описания, зачастую выраженные словами: вначале «нестерпимо», «ослепляюще», а потом «несказанно», «прекрасно». И всё. Тут даже больше впечатлений представляют древние пророческие перечисления блеска золота, драгоценных камней и «снега», столь экзотичного для Африки и Аравии. Это внутренний свет, свет энергий Святого Духа, свет «тонкий», для мира тайный, «внутренне сердечный». А снаружи? – Ведь мы всё же нечто чувствуем, когда приближаемся к мощам, или когда благословляемся у старого, известного своей праведной жизнью священника. Чувствуем, но что? – некое «истечение силы», т.е., как раз именно то, что по своей физической природе совершенно одних характеристик, что и свет – «излучение». И тут опять мы упираемся в проблему «описания» излучения, которое невозможно «изобразить».
Икона. Свидетельство о земной жизни святого, Богородицы и Господа Иисуса Христа. Его «исторический» портрет. Но правдивый портрет святого невозможен без именно этой, может быть, даже самой главной характеристики – излучения из него энергий Духа. Если живописец не передаст этого, то это будет изображением не святого, а просто... просто портретом «какого-то» человека. Т.е., с точки зрения каноничности Церкви – неполноценным, неистинным свидетельством, не имеющим права называться собственно Иконой, культово почитаемой православием в одном ряду со Священным Писанием и Крестом. Православием, заплатившим очень большую плату мучениками и исповедниками за это вот почитание в период «иконоборчества».
Энергии Святого Духа. Как изобразить неизобразимое, описать неописуемое, только лишь ощутимое под внешней материальной природой? Выход только один: вводить в реальность знак, символ. Условность и натуральность. Насколько же это сможет органично сочетаться? В каких пропорциях позволительно, не теряя фактурной достоверности земли, наполнить её неощутимым небом? Чуть-чуть сюда – и это уже просто «благочестивая живопись» – как у католиков, чуть-чуть в другую сторону – и зритель видит сказку – «басню» по-славянски.
Эти раскачивания из орнаментального декоратизма чистой знакописи в натуралистическую подражательность «природе» прослеживаются на протяжении всей истории жизни и развития церковного богослужения. Господа искусствоведы объясняют эти стилистические периоды с точки зрения эстетических удовольствий правящих в данный исторический отрезок «рабовладельческих», «феодальных» или «буржуазных» элементов. Но искусство всегда более, чем просто классовая идеология. Т.е., оно вместе с идеологией есть производное общенародной, общенациональной религии. Это извечные сёстры-соперницы. Зная историю христианства в его войне или дружбе с государством, можно увязать различные стремления иконописного формотворчества к крайностям именно с идеологическими гонениями, или, наоборот, расцветом государственного благополучия воцарившегося православного вероучения. Что здесь очень интересно: и гонения – в силу своего «естественного» аскетизма, и наибольшая «сытость» – через отождествление богословия с официальной идеологией, при, казалось бы, полной внешней противоположности «экономической платформы», одинаково уводят иконопись от реализма в приоритетность знака. В первом случае – в силу необходимости шифрованного иносказания, аллегоричности и активной ненависти к мучающему, терзающему окружающему миру, с нежеланием его хоть сколько-нибудь изучать и описывать. Во втором – это царство утончённого, изысканного ритуала, регламентирующего всю сложнейшую имперскую жизнь от тронного зала князя-патриарха до пограничной заставы-скита с самыми, что ни наесть, замысловатыми связями. Грубая пелена и золочёный гроб. Это как бы две – верхняя и нижняя – точки психической устойчивости христианского сознания, когда общественная религиозность не развивается. «Некуда», всё «снаружи», явно. И в обеих ситуациях богословие не учится, а учит: гонимых – значимости в простоте, царствующих – единству через все сложности. А вот во времена изменений общественного статуса религии – воцерковления властей, или наоборот – ухода их в измену, или вообще – смены правящей элиты в случаях порабощения другим иноверческим государством, в такие периоды социальной нестабильности очень плодотворно происходит совершенно нечванливое изучение верующим умом и самого себя, и того, что вокруг. И его попытки увязать происходящие перемены мира с Божественным промыслом. Тут же и происходят самые яркие – до ухода в ереси! – изменения в богословии: оно больше внимает, чем трактует. А иконопись? Она тоже в такие времена ищет единящую связь между неслиянными мирами – аллегория исчезает, символика ещё цветёт, а знак, знак царствует в окружении весьма подробных реальностей обновляемых форм. Для ясности заглянем в Философский словарь:
«Аллегория – иносказание. Условная форма высказывания, носящая смысл уподобления в форме намёков или нравоучительного наглядного пособия.
Символ – отличительный знак. Знак, образ, воплощающий какую-либо идею. Видимое, реже слышимое образование, которому определённая группа людей придаёт особый смысл, не связанный с сущностью этого образования.
Знак – материальный, чувственно воспринимаемый предмет или явление, или действие, который выступает как представитель другого предмета, свойства или отношения. Различают языковые и неязыковые. Представления, возникшие в сознании благодаря знаку, есть значение знака. Представление, слившееся со своим значением в некоторое внутреннее единство, есть уже символ. Важнейшие знаки для человечества – явления.
Итак, в периоды активной государственной и социальной перестройки, созидания или разрушения социальных устоев, это совершенно всё равно, наиболее внятно и скоро просматривается воля Творца мира, Его живое домостроительство. Сквозь резко меняющиеся судьбы отдельных личностей и целых народов, в столкновениях разных сил и страстей хорошо читается верховная гармония. Есть два способа восприятия и освоения окружающего исторического процесса: научный, назовём его путём хроники. И художественный. Задача хроники – дать верные знания какого-либо предмета. Задача произведения искусства – дать впечатления от предмета. Хроника оперирует фактами, искусство образами. Желаемый результат везде – правда. Правда и правда. Так ли они сходны и различны между собой – правда научная и художественная? Не есть ли они одно и то же? Забавны уже первые бросающиеся в глаза заданности обоих способов поиска в желании сразу же принципиально определиться в отношении эмоций воспринимающего субъекта: «наука» боится их, а «искусство» ради них только и живёт. Что ещё принципиально? Пути прочтения процесса: в первом случае – от частного к обобщению, во втором – наоборот, от сути к проявлениям. Но! Менделеев, открывая свою таблицу, пошёл именно вторым, художественным, путём: от виденья всей таблицы во сне к частным заполненьям в полдни. А в искусстве, работающем с тугими материалами – мрамором, стеклом, металлом, – эмоции тоже отметаются автором на протяжении всего процесса. Оставим.
Эмоции. Эта проблема и есть водораздел, с которого в совершенно разном направлении расходятся живописи светская и культовая. Светская течёт во всех возможных направлениях, не имея себе того обязательного критерия – что должен переживать её восприемник – зритель. Главное в ней – это сама сила воздействия без окраски. Конечно, здесь нет стерильной чистоты – религиозная традиция через господствующую государственную мораль всегда несколько ограничивает направления, но, что совершенно обходится в видах несалонных или балаганных фривольностей, даже в самые внешнепуританские времена. Но каковы основные тенденции? Печаль, гнев, ирония, радость? Печаль. В светском искусстве драма, трагедия всегда ставится в некое привилегированное положение в сравнении с комедийными, развлекательными жанрами. Сентиментальность – для образованной публики, плачи – для народа, но и они всегда могли резко меняться на сарказм и буффонаду, лубок. Светское искусство – это искусство плоти и души, прежде всего – души, никак и никогда не проникающее в область духа. Светское искусство не может быть духовным! Оно практически не в состоянии описывать «умиление сердца» – того, что как раз мы ждём от иконы. Все сколько-нибудь известные примеры, особенно многочисленные в католической культурной традиции, всегда неинтересны именно как произведения искусства. Они слащавы, «сусальны», вялы. То ли дело – романтизм с его умирающей тоскою или революционная экспрессия «Красного коня»! Именно в изображении зоны таких душевных переживаний, страстей и эмоциональных напряжений и лежит настоящее призвание мирского художника.
Может ли вообще художник сам определять себя представителем того или иного лагеря? Насколько вообще он волен в определении пути? Точнее – в выборе своего пути? Что является здесь главным – семейная традиция, заказы, внутренние позывы? Почему потомственный иконописец Корин «уходит» в свет, а Нестеров, потрясающе пишущий «людей церкви», сам признаётся в собственном бессилии написать даже ангела, а тем более Бога? А Васнецов велик везде? У меня есть записи современного художника, одинаково много работающего и в миру и в церкви, попытавшегося ответить на эти мои вопросы. Читаем:
«...Художник, и как невольный – от зачатия – избранник на своё служение (национальный аристократ «по чину Мельхиседекову»), и как воспитанный мастер – учитель и лидер определённой части социума, в момент совершения им творческого акта предстоит перед своим будущим произведением одновременно в двух ипостасях: он медиум и адепт. Ибо он тут сразу принадлежит двум мирам и олицетворяет собой не одну, а две границы – он некая барокамера для идеи ищущей себе материального тела. Первое: как медиум – он полностью безволен. Это граница «дух-художник»: мир горний (хотелось бы так!) и мир его души. Здесь он, по силе своей врождённой талантливости, отдаётся овладевающему им духу-носителю (античный Гений!) идеи с максимально возможной для себя мысленной тишиной и прозрачностью душевной чистоты. Идея, приносимая в наш мир из иного, требует абсолютно пустого места для своего полного размещения в сердце. Сразу оговоримся: духов очень и очень много и важно знать их имена, чтобы было правильнее оценивать затем именно силу воплощения художником полученной им темы. Имя духа – Тема. Тема овладевает художником помимо его воли, медиумично. Количество освоенных Тем и определяет величину таланта: для Пушкина было подвластно всё, а Есенин знал одно только «увядание» и бунт против страха смерти... Качество Тем – это их принадлежность станам добра или зла, она есть водораздел между красивым – идущем от Бога, и ужасным – ведущим в ад. Слишком просто? Слишком, но именно поэтому нельзя ставить рядом очень многие яркие, иногда даже равно гениальные по силе воздействия на души, но воинственно несовместимые произведения... (Счастливы в своём творчестве монахи – они со своими темами – не один на один…)
Мирской художник... Этапы прохождения Темы в мир: вначале звучит тональность (как непрерывный звук или колорит), она всё нарастает, вытесняя всё случайное в сознании – подобно тому, как если бы множество голосов (мыслей) стали бы не говорить одновременно разное, а образовали некий, более-менее слитный хор, пусть пока не разборчивый. Потом из этой всеобъемлющей тональности уже сердечно, а не дыхательно, проясняется узорный ритм (в живописи это композиция – но как динамика метаморфоз форм в пространстве, а не как скелет сетки на плоскости), далее – ритм, усложняясь, образует приобретающие окончательную – идеальную! – статику фразы-образы (герои архетипов нашего сознания, где очень важна этническая принадлежность художника – вплоть до акцента его родной речи, ибо здесь фонетика – не просто местная звуковая окраска, а архислово – то, чем никогда не овладеет чужак). И уже последним идёт чувство необходимого материала, как не столько фактора обрамляющей идею материи, а олицетворения необходимой долговременности земной жизни данной свыше Темы... Материал произведения – это уже следующая ступень воплощения идеи, на которой в процесс материализации выношенной автором Темы активно включается зритель... Здесь интересен феномен канона любого вида искусства – чем строже он художником выдержан, тем он вызывает больше сотворческое участие зрителя...
С каждой указанной ступенью внедрения в мир идут колоссальные энергетические потери идеи, её отход от носимого в духе идеала. Поэтому любая «самость», заранее заявленная манерная «непохожесть» художника чревата «неталантливостью» – внутренней вялостью, «мыльной» серостью, силовой обесцвеченностью его произведения, неубедительностью разрешения именно внутренних вопросов, поставленных перед ним Темой, несмотря на очень эффектные порой внешние заявления...
(Граница «художник-зритель». Для мирского художника она зачастую болезненна. Ибо здесь всегда пытаются встрять «переводчики-перекупщики-толкователи-толмачи-талмудисты». Вот где творческий процесс «перебивают» искусствоведы, в массе своей не все злодеи от непреодолимого душевного влечения, а просто бесталанно-неопытные, и от этой своей неопытности строящие свою оценочную систему в полной противоположности полученной выше схемы: они словно бы стоят у неприступной для себя крепости, и пафосно оценивают материал и каллиграфию кирпичной кладки, хрестоматийно ученическую композицию фортификаций, и, на худой конец, – эпатирующую образность зубцов её башен... всё.)
На втором этапе – этапе границы «художник-зритель» – границы его души и мира дольнего, в который воплощается уже заполнившая его идея, – автор выступает в роли адепта по отношению к медиуму-зрителю. Здесь он уже концентрирует свою волю до конца. Ибо любая недоотдача, недореализация заложенной в нём Темы несёт для него опасности внутреннего «гниения» – всего того, что мы подразумеваем под понятием «богема»: пьянства, разврата, т.е. того, что мешает работать, но зачастую культивируется имитаторами творческой жизни... Адепт – это воля, воля и, если нужно, аскеза... Одно из, если даже не главное, проявлений этой авторской воли – это постоянно, постоянно развиваемый профессионализм. Максимилиан Волошин: «Для ремесла и духа – единый путь». Конфуций: «Делай всё ритуально». Джебран-Халиль-Джебран: «Работа – это любовь, ставшая видимой»... Иначе здесь и может быть та, наконец-то! правильно подмечаемая искусствоведами внешняя вялость, любительство.
Зритель наиболее точен в фиксации своей реакции на первую ступень творческого акта – жертвенную самоотдачу художника. Здесь его не обманешь – это схоже с «первым впечатлением» от знакомства, когда мы интуитивно снимаем именно энергетический слепок души нового для себя человека – «свой или не свой». И зритель очень беззащитен на втором этапе, этапе обработки материала, где его может просто «уболтать» любой набивший руку ремесленник или же аферист... Какие духи приходят к нам? Кому из них нужно отдавать тело? Тут уже вся ответственность перед Вечностью лежит только на авторе. Если мы не в силах выбирать видения, овладевающие нами, то мы в силах реализовывать или «закапывать» их в согласии со своими сознательными представлениями о собственном – уже не художническом, а человеческом предназначении: «Соблазну нельзя не прийти в мир, но горе тому, через кого он приходит»...
Художник обязан верить и любить то, что он делает только для таких же любящих и верящих тому, что воплощается в его творчестве. Как представитель национальной элиты – т.е. посвящённый наследник, хранитель и творческий продолжатель традиций культуры, неотрывной от национально исповедуемого культа – художник обязан быть любимцем своего народа. Это почти единственная для него гарантия служения именно своему Богу, Богу своего этноса. Гарантия верности своего личного соответствия Божественному Промыслу о времени и месте его рождения на этой Земле... Нет тем? – значит ты не художник... Свобода творчества? Любовь – это и есть та самая Свобода, о которой столько говорят те, кто её не знает».
Из этого признания очень можно было бы сделать вывод о не нашей, не человеческой воле в выборе того, кем ты будешь. Но пусть эти выводы будут на совести каждого. Лично. Потому что действительно – а как же тогда быть с потомственными мастерами? С теми целыми слободами и сёлами, веками специализовавшимися на игрушке, иконописи или чугунном литье? Теми, кто не по «чину Мельхиседекову»?..
Изображая обоженую плоть, зримо свидетельствуя, что это тело наполнял и животворил Сам Господь Бог – Дух Святой, икона в эмоциональном плане всегда есть праздник. Не буйный, нет – тихо сердечный. Как созерцание спящего младенца. Празднование, ликование – это же от Лика! – от виденья Лика – от лицезрения верующих своего Господа. Даже в самых печальных своих сюжетах – она праздник «умиления сердца». Очень характерно для понимания сути иконы сравнить изображение Распятия в православной и латинской традиции. Так как западная церковь не перенесла тяжелейшей болезни иконоборчества, она и не сумела для себя изъяснить, что это собственно такое. Иконоборцы древние – как и современные, как раз под знаменем «возрождения истинной иконописи» убивающие всё живое, – пытались икону из свидетельства правды опустить на ступеньку аллегоризма. Тогда и Причастие уже легко спускалось бы из реальности на освобождённое место символа: оно стало бы не нашей действительностью, а, как у протестантов, символом когда-то произошедшей Тайной Вечери! Католики, не понимая правды иконы, попытались заменить её натурализмом. Но чем больше внешних бытовых подробностей жизни ими вводилось в росписи алтарей и стен, тем меньше оставалось эмоциональной убедительности. Зрителя «не трогало» ничего, кроме виртуозности техники исполнения. Тогда и потребовались эти подпорки в виде судорожно вывернутых рук, обилия крови, искривлённого невыносимой болью лица с выкатившимися белками и пеной изо рта у распятого Спасителя. А русское Распятие? – Господь кроток, две-три красные капельки, очень условный, даже немного смешной череп – голова Адама – и тихо-тихо прикрытые глаза. Он «отошёл», «почил» в Духе. Но почему нам так хочется плакать? Что вызывает эту бессловесную жажду припасть к Его ногам и плакать, плакать О СЕБЕ? Вот здесь, возможно, и лежит ответ – в узнавании на изображении чего-то очень своего, очень личного. Никогда не требовавшего анализа. Врождённой данности. Того, что и является предметом веры. Частью души. Вот! – частью нашей личной души, но именно той частью, что принадлежит единому для всех Богу! Там, где католический художник старается вызвать сочувствие, жалость и сострадание к мукам другого – пусть даже очень дорогого, но всё же чужого Человека, отделённого от зрителя временем и пространством художественного произведения, там у православного происходит погружение в себя, в свою боль, в собственное страдание. С неважностью внешних атрибутов. Ибо здесь уже идёт не восприятие чего-то извне – с любованием техническими приёмами, – а самосозерцание тех же чувств, что зафиксированы одинаково чувствующим с вами живописцем. Эта «одинаковость», а точнее – единость, даётся только через Литургию – «общее делание», только через соборную молитву: это единая вера в Единого Бога. Отсюда – канон. Как общий молитвенный опыт. И то, что все чудотворные иконы всегда «безымянны» – если автор известен, даже прославлен в лике святых, как, например, пр. Андрей Рублёв, икона не чудотворит в привычном нам смысле. Хотя благодать, исходящая от «Троицы», бесспорна.
Канон – «правильный образец». Тропинка на болоте. Ты можешь идти другим путём, но никто не знает – дойдёшь ли до поставленной цели. Канон в иконописи – самоотдача художника зрителю. Его добровольная, по любви, жертва «походной» самостью ради конечной цели. Тут необходимо уточнение – кому эта жертва прежде всего – Изображаемому или зрителю? Ответ в самом принципе канонизации в иконописи: что ни в коем случае не подлежит изменениям? А что отдаётся на «вкус» художнику?
Икона прежде всего узнаётся по контуру, по взаиморасположению ликов, рук, ног и атрибутов. Казанская – со стоящим как свеча Богомладенцем, Донская – с Его оголёнными ножками, Остробрамская «на месяце», Тихвинская – «с пяточкой»... Потом идёт цвет-символ: красный – страдания Державной, синий – небесного огня Серафимовской, фиолетовый – молитвенный Киевской Одигитрии... Третье – мистически обоснованные отказы от определённых технических приёмов: создания иллюзий объёма через «лепку» светотенью, от динамичности сюжетных событий, от передачи фактур. И определённый набор знаков: нимбы, свитки, кресты, державы, атрибуты мучений. Что же ещё? Что ещё внешне отличает икону от благочестивой живописи?
Тут часто ловит подмена терминов, т.к. иконописью называют только её музейную средневековую форму – собственно только знакопись, упираясь в эту внешнюю атрибутику. Дело в том, что действительно, на протяжении долгого времени царила такая система изображений, когда не различался художественный знак и буква. Когда иконописец читал описание святого: «Ростом бе мал, лицо худо и желто, брови круглые, глаза малы, нос длинен и горбат, борода бела и округла...», то он так и писал, словно набирал фоторобот: знак «круглых бровей», знак «длинного носа» и «круглой бороды». Буква и знаковый рисунок. Как буква и число.
Эта система знакописи хорошо сохранилась в странах Дальнего Востока – там, где до сих пор используется иероглифическое письмо, где знак до сих пор есть именно знак – в любой форме записей, будь то литература или живопись, математика или музыка.
Искусство, как важнейшая после богообщения часть жизни души, не стоит на месте. Оно развивается вслед за богопознанием, усложняется вслед за богословием. Рано или поздно каждый вид искусства разрабатывает свою собственную систему знаков, совершенно не совместимую с другими. Нотная партитура пьесы Чайковского совсем не похожа на сонет Ахматовой. Но – в звучании... Что-то в их звучании есть общее. Общее с живописью Фёдора Васильева. Что? – Устремлённость. Направленность в поисках красоты.
Основной лоцией в сакрально-духовной православной христианской жизни общепринято считать собрание поучений Святых отцов древней Церкви под переводным названием «Добротолюбие». Но мало кто даже из клириков знает, что греческому слову «филокалия» более точно соответствует русское «красотолюбие», т.е. тут как-то получается, что высочайший авторитет Церкви – мистический опыт Св. Отцов – ставит красоту – как форму боговидения – выше (или первее?), чем доброту – богоощущение. И здесь та же особая, но постоянная точность – даже самые великие свидетели Православия всегда мучились от невозможности пересказать в наш дольний мир нашими же человеческими словами переживаемые ими богообщения, но среди многих эпитетов мира горнего у них всегда, во всех творениях на первое место в описании божественного ставится Красота, что и обобщается в церковном восклицании: «Господь воцарится, в лепоту облечется». Из всего этого православному человеку может быть и следовало бы признать, что Красота – это не нечто прилагательное к какой-либо функции, а некая универсальная вершина земного богопознания: КРАСОТА – ЭТО ВОПЛОЩЕНИЕ ИСТИНЫ В ИДЕАЛЕ. Это точка соприкосновения Творца и Его совершенного по первородству творения, это – Адам. Способность воспринимать красоту повсюду, потребность быть постоянно сопричастным ей – это и есть главная душевная задача человека, его чувственная религиозность, пусть часто даже и подспудная, безымянная. А религиозность реализуется в этом мире единственно через творчество: КРАСОТА – ЭТО ВОПЛОЩЕНИЕ ИСТИНЫ В ИДЕАЛЕ. Только в таком контексте раскрывается подлинная, но – увы – для многих – сакральная глубина, казалось бы, столь маниловской, слезливо-интеллигентской сентенции Достоевского: «Красота спасёт мир». Ведь спасает только Спаситель – Христос. А Христос – это же Новый Адам, обновлённая красота. Какая точность Достоевского!
Знаковый рисунок – это прежде всего контур. Вторая система – это символы, и прежде всего, цвет. Далее: статика, уплощённость пространства, отсутствие теней и фактурности предметов – а это уже аллегории «иного» мира: его бесконечности – пропадает глубина, его вневременья – отсутствие источника света – солнца, отделяющего дни и годы, и его чувственной фактурной «нематериальности». Это – части, а система?
Откуда исходят иконописные каноны? Например «Богородичные»: их в Русской Православной церкви более двухсот. От вдохновения Святого Духа. Это обязательно изначально связано с чудом, подтверждающим благодатность и святость: светом, исцелениями, снами и голосами. Именно в случаях наибольшей похожести списков с изначального, чудесно обретённого образца и передаётся эта самая благодатность. Именно она и является главным стимулом для «подражательства». И в тех, достаточно частых, случаях «невдохновенности» иконописцев, их бесталанности, глухого ремесленничества, приводит к появлению шаблонов-прорисей. И опять же – к безблагодатности изображения. Простое повторение формы не спасает икону от выхолащивания – это мы зачастую видим, когда кто-то из современных ревнителей пытается «возродить» средневековое письмо, уверяя, что это и есть «истина». Мёртвые глаза на ликах. Рабски повторяемые искажения анатомии и архитектурных соразмерностей без понимания причин их происхождения. Искусствоведческие бредни об «обратной перспективе» без понимания того, что средневековый художник в своей знаковой системе просто не мог не вписывать контуры предметов в иные перцептивные линии, не образующие мистических знаков! Это ему было важнее, чем следить за тем – куда сходятся ножки стола или где в самом деле находится левое колено... Правда одной системы не всегда – не во всём! – правда другой. Но всегда есть нечто, что выше манерных частностей, т.е. – ближе к Истине.
Симон Ушаков искал правду. Правду о Боге не подвластному времени. Того Бога, которого не вместили старообрядцы. Виктор Васнецов искал правду. Кому из почти современных нам художников Бог дал это право на новый канон изображения Божией Матери? Вы потребуете аргументации у святых? – св. Серафим Саровский молился на огрудный фрагмент католической иконы «Непорочное зачатие» – аналог нашего Благовещенья. Св. Амвросий Оптинский благословил написать «Спорушницу хлебов» далеко не в знакописной манере. Так может всё-таки Правда иконы не в манере изображения? Что собственно и показали палехские мастера, когда они в самой «иконописной» манере написали и «парсуны» Ленина, и полёт Гагарина на луну, или куда ещё, с серпом и молотом. Их шкатулки и табакерки мирром не запахли. (Но вот ещё феномен: «Державная Божья Матерь», та, что явилась в день отречения Государя от престола, та, что взяла Русскую Корону на себя. В данном случае чудо её появления не снимает канонических нарушений в изображении – и чёрного, вместо золотого – «преображённого» неба, и Бога-Отца – рисование Коего было так строго запрещённого и двумя Вселенскими соборами, и русским 1666 года: «Его же не видел никто и никогда!».)
Академическая живопись девятнадцатого века тоже не смогла полностью воцерковиться, не пройдя определённых изменений: она резко оконтурилась, её цветовые пятна стали смысловыми, она приобрела статику, упростилась без теней и бликов, потеряла воздушность перспектив. Всё это признаки того, что жизнь Духа не прекращалась в нашей церкви ни при каких обстоятельствах. Более того – это был опять период той самой, упоминаемой нами в самом начале, перестройки государственного уклада, социальных и нравственных законов общества. На общее охлаждение веры в обществе церковь Христова отвечала отдельными, необычайно яркими светильниками Духа – и в старчестве, и в богословии. В познавании Правды.
Мне довелось немного поработать в Псково-Печерском монастыре, в иконописной мастерской архимандрита Зенона. Первая же встреча произвела странное впечатление. Отец Зенон был в депрессии и полгода почти не работал. Махнул мне благословение – «ходи в мастерскую, сколько хочешь». Я ходил, рассматривал его иконы, беседовал с учениками. Всё это были копии, копии, копии. Оказывается, этот сорокалетний человек, уже двадцать лет не только не живущий по монастырям, но и просто открыто презирающий, «отпадший» от «истинного» православия, тоже искал, до болезни, до нервных срывов, «новую икону», икону будущего. Он очень честно пытался прокопировать все манеры с первых веков византийской церковной живописи, через раннее средневековье, к нам, нашему времени. Чтобы на этой динамике выскочить вперёд. Мёртвые, мёртвые, мёртвые копии. Великолепно исполненные, со множеством технических хитростей, на самой виртуозной – в одно касание – каллиграфической скорости – мёртвые копии. (Он тогда уже почти не служил Литургии.) И я вспомнил, как мне посчастливилось впервые в Вологде остаться один на один с иконой кисти Дионисия. Написанная в самый рассвет русской знакописи, она поразила меня своей натуралистичностью! Т.е. иконописец сумел достичь такой ПРАВДЫ, что за ней потерялись все условности средневековья. Несмотря на манеру – это был портрет совершенно живого человека. И святого одновременно.
Чтобы писать икону, прежде всего нужно жить в церковной общине. Быть с ней в едином молитвенном мире. Иметь единое с ней представление о правде, красоте, истине. Тогда твой рисунок для этих людей станет больше чем просто знаком, он оживёт, как звук из буквы. Но при этом он не будет зависеть от темпов дыхания. Он не будет временным – он станет живым изображением Живой Вечности».
Последний листок был уже почти весь рукописен. То ли машинка устала, то ли мысль окончательно убежала от размеренности пальцев. Строчки ползли вверх и вниз, а в самом конце по кругу. Но почерк оставался удивительно ровным и читабельным. Что говорило о его хозяине весьма лестно...
Анюшкин уже давно – как бы так, как бы по своим делам – ходил вокруг да около. Ну-ну. Глеб ещё пару минут посидел над бумагами, млея от замечательно мягкого солнышка. Обречённо покосился на совсем уже умирающего в ожидании Анюшкина. И только потом стал решительно собирать бумаги в серую папочку. Завязал тесёмки. Нахмурил брови навстречу взлетающему на веранду автору. Тот даже замедлил шаг. Глеб строго посмотрел под него, сунул в протянутые руки рукопись. Потом налил холодного жидкого чая, отпил. Так! Сейчас завалится в обморок. В последний раз строго измерил с головы до ног совсем уже сникшего Анюшкина и весело расхохотался:
– Да вы хоть понимаете, кому вы это показываете?! Я же искренне не ведаю: кто этот ваш Зенон. И об иконах я только знаю, что они на дереве пишутся. И вы так на меня реагируете? А если бы ваша работа мне даже и не понравилась, то что? Неужто я бы стал это показывать? Я же ваш нахлебник, ваш должник до сени гроба. Мне даже волоска с вашего плеча снять недостойно, а не то, чтобы как-то критически вас разглядывать.
Шутка явно не прошла. Анюшкин совсем зажался. Даже попытался уйти.
– Да постойте! Правда, ну сами взгляните: я же технарь и по образованию, и по характеру. Программист-компьютерщик. Биоробот, киберг почти. В моей интеллектуальной программе даже файла «живопись» нет, чтобы «мастера подсказок» глюкнуть. На кого вы обижаетесь? На профана? Точно одно только могу сказать: мне было чрезвычайно интересно. Но только лишь в познавательном плане. А оценивать или полемизировать я не в состоянии. Честное слово!
– А я и не ждал полемики. Очень мне надо. Но... Проще нужно как-то быть. Зачем эти сложности.
– Анюшкин, да как проще? Я ведь вас не обвиняю в том, что вы не умеете так как я говорить. И поди, даже не догадываетесь, чем «дос» от «виндоус» отличается. А мне почти каждую ночь монитор снится, и пальцы клавиатуру ищут! Так ведь в любой профессии кроме терминов, ещё и сленг есть. Что, по-вашему, «брякпойнт», «юниксоид», «тулза» и «фича»? Вы можете хотя бы представить, что я читаю на «мыле», если вдруг какой-нибудь «чайник» ко мне «заспамится»? Ну так, навскидку: «Эй, фроинды! Нужно ребутнуть интёвый сервер! Но сохранить все пермишены, шары и эккаунты. Сохранение не критично, но в реестре ключи с аппаратным профилем, и он грузится. А настройка всех шар напрягает. Хинт, плиз, как тут рулезно снести сервак?». Вы, Анюшкин, могли бы сейчас дать мне рецензию на эту «виртуальную феню»? А что же тогда от меня ждали?.. И ещё, мне вдруг показалось, что вы как-то заранее были уверены в положительном исходе своей затеи? Уж не потому ли, что я тоже в вашей зоне не просто чайник, но и что я ем ваш хлеб?
Это было что-то. Оказывается и Анюшкин – человек. Живой, с самомнением. После Юли, это уже второе его больное место. А два – это немало. Это уже анатомично, не у всех столько ахиллесовых пят.
– И далее: а почему вы меня не на фоне женщин воспринимаете? Может быть, я только и слежу за собой: как я со стороны выгляжу! Впрочем, и вы тоже можете этим страдать. Вот я вас как бы всё время около Юли вижу. Она – ваш фон. Постоянный раздражитель, от которого вы всё время рефлексируете. Ваше мужское самолюбие просто кипит от её льда.
Анюшкин онемел. А Глеб бил дальше:
– Но я даже на секунду не верю, что все ваши копания в интеллектуальных отвалах связанны с комплексом маленького роста. Ни на секунду. Ибо вас не интересует результат. То есть, это не мщение всем, кто вас повыше. Вот вы читаете, пишите, просто размышляете. Вам нравится походить, походить вокруг пирамиды, изучить кладку, состав камня, и вдруг выдернуть только один кирпич! Один! А уж от него посыпятся все остальные... Но вопрос не в том, что вы делаете. А зачем? Зачем? Зачем это вам? Но вы же никогда не захотите ответа.
Какие бы у Анюшкина ни были бы выпуклые очки, но глаза у него стали ещё объёмней. До инсульта оставалось совсем чуть-чуть.
– Глеб, я прошу вас: перестаньте!
– Но почему перестать? Почему? Вы на меня вздумали дуться только за то, что я и не мог – при всём своём желании или нежелании, – не мог совершить!
– Ну... Я дурак.
– Нет. Это слишком просто.
– А что бы вы хотите услышать?
– Я? Хочу?.. Я хочу, чтобы вы стали со мной предельно просты. Просты и доверчивы. То есть, в нашем случае – не притворяться, что мы на равных. Опять, что ли, почему? Да потому, что я здесь только от вас и завишу. Я бы хотел... ладно... я же не могу здесь быть тем, кем бы мог и хотел бы быть для вас в моей Москве. В моей – вы слышите? Я так хотел бы оказаться м-м... ну, равноответным. Вы понимаете?
Анюшкин осел на землю. В прямом смысле слов.
– Анюшкин, вы же, в конце концов, человек. Так вот и поймите – я тоже.
– Глеб! Я... действительно человек. И вы. Простите.
– С удовольствием. Но с просьбой: не используйте меня в своих экспериментах. Я не всегда герой. Иногда вы мне делаете слишком больно.
– Я понял. Вас понял.
Это было началом настоящей дружбой. И требовало настоящего закрепления. Глеб снял свои злополучные часы. Если честно, то он их уже тихо ненавидел – так пусть уж лучше другого радуют! Анюшкин опешил: а ему-то чем?
– А вы мне ответно это самое ружьё. Что от Котова осталось... Не насовсем: я его Светлане передам. Мне лучшего подарка и не будет.
– Но это не мой подарок. То есть, не моё ружьё.
– Плевать. Ваш подарок – моя исполненная прихоть. Да?
– Да... Да.
– Вот как хорошо! Хорошо, Анюшкин!
– Так... да, я согласен.
Ещё бы не так: дружба – это то, что ему самому больше, чем кому-либо необходимо для существования на этом глухом таёжном алтайском кордоне. Ну, не был же Анюшкин простым обходчиком! И посуду он не мог просто так за хамьём мыть. И доедать их сыры и колбасы... Понимая, что все эти наезжие «хозяева» и говна его не стоили.
– Глеб, а как вы с Филиным сошлись?
– Я оценил ваши проверочки.
– Что? Неинтересно получилось?
– Вы опять за своё! Я же не живу ради удовлетворения любопытства. Мне за последние годы впечатлений преизбыточно. До самой пенсии хватит.
– Я всё же подумал...
– Правильно подумали: я! я оказался очень интересен вашему Филину. Он меня всего прощупал. А так как я это вытерпел, то он меня пригласил в баньку. Ночью... «Свои только будут!». И кто эти свои?
– Даже так? Это очень, очень... тьфу! Чуть опять не сказал «интересно».
– Спасибо.
– Даже в баньку... Но, вы, надеюсь, не пошли?
– Не пошёл. А почему вас это волнует?
– Понимаете, Глеб, мне об этом трудно говорить, точнее, неприятно... Да, ладно, вы его всё равно не знаете – мне один человек рассказывал.
– Не тяните.
– Там посвящение происходит. И оно там гомосексуальный акт включает.
– Опа-на! Так-так-так! Я про нечто такое, творившееся в партбанях, слышал. Про юных комсомольчиков. Что, мол, в семидесятые-восьмидесятые ни одного номерного секретаря… Понятно теперь, откуда этот рудимент в материализме...
– Это, скорее всего, клевета. Демократическая.
– Может быть. Может быть. Хм, и всё равно, Анюшкин, спасибо! Ну вы меня и познакомили!
Анюшкин опять побелел:
– Глеб. Что вы! Я!
– Ну, что?
– Я и не подумал, что настолько вы Филину подойдёте. А почему, кстати?
– А потому, что я своё мнение обычно при себе держу. И не оттого, что кого-то боюсь, а просто чужих обижать не приучен.
– Это вы опять про меня. Да. Согласен, я болтлив. Но вы всё равно не ходите в общие бани. Это всегда миква. И у Семёнова тоже. Лучше, вообще, как я – совсем не мыться.
Он тщательно завязал свою папку, сунул под мышку, и хотел, было, уйти. Но зачем-то вдруг взял Светланину бейсболку, заглянул вовнутрь:
– А когда вы ружьё должны ей передать?
– Завтра.
– Оно заряжено. С тех самых пор. «Жаканом».
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Весь вечер Глеб пропыхтел над бумагами. Но никак не мог сосредоточиться. Бедный Анюшкин. И так ему уже много, очень много рассказано. Скольких и за меньшее охотники... Это он, любимец Паллады, только успевает оплакивать потери... Одиссей-Улисс плывёт от острова к острову. Пурпурное море мерно плещет в борта, и золотыми искрами стекает с вёсел под бесстрастным взором гонящегося к горизонту колесницу Гелиоса... Где-то у пещер Итаки ткёт тоску его Пенелопа. И всё больше возле неё женихов... И всё меньше кораблей вокруг него… Меньше гребцов... Гребцов – а! это уже по Пушкину. Про декабристов... Как «страшно они были далеки от...». Так далеки, что даже самый народный святой Серафим Саровский молился против них. Чтоб их «дело» захлебнулось... А мы? Мы, что, были «слишком близки»? Что от нас даже патриарх... ну, отвернулся? Нет, «не поддержал».
Сон ушёл мгновенно, с толчком в плечо: «Вставай!». Голос был удивительно чёток. Глеб сел, пригляделся: Анюшкин спал. Очень осторожно обулся, осторожно прошел сквозь непроглядные сени, ничего не цепляя – «привет, шалыга!». Выскользнул за чуть скрипнувшую дверь... На крыльце его осыпали все звёзды мира. Небо дышало в восходящих струях тёплого воздуха, и от края до края серебристые крапины зыбко переливались в единотканом сплетении легчайшей тёмно-синего шёлка плазмы. «Покрывало Изиды»... Под покрывалом тишиною таилась бархатно-чёрная Земля в тайне неизбежного чуда...
Глеб перестегнул застёжку пошире и надел бейсболку козырьком назад. Вскинул на плечо ружьё: как же меняется отношение к тебе окружающего мира, когда у тебя в руках оружие. Оружие! И ты теперь уже не находишься под защитой множеств этических табу, ты уже не гость, не странник, не «слабый». Теперь ты вполне достоин быть убитым и съеденным. Как равный по возможности убить и съесть сам... Холодные стволы вертикалки-«ижа» приятно тяжело похлопывали по правому бедру. Ладонь шершавил новенький брезентовый ремень. И слух-то обострился как у хищника: кто зашуршал впереди?.. Показалось. Ну, ладно, повезло тебе, невидимый противник... А сколько времени: час, два? Хе-хе, пора отвыкать от часиков, отвыкать. Глеб поддёрнул ремень. Знакомый ручеёк с водопадиком – полпути до лагеря. Вот как верно он идёт. Теперь пора взять чуть левее, чтобы обойти палатки выше по реке, и через две горки сразу оказаться в ущелье Бабы-Тани. Зачем давать крюка? Да, хорошо, всё хорошо. Хоть и темновато. Зато звёзды-то, звёзды! Вот разыгрались без луны...
Реку, на которой стоял лагерь, он перешёл, по своим представлениям, километра на два выше. Переход был не из приятных, да и ружьё становилось всё тяжелее и тяжелее. На том берегу Глеб, обувшись, повесил его уже наискось через грудь, чтобы не придерживать и освободить руки. После холодной воды чуть зазнобило, но крутой подъём очень скоро заставил пожалеть об отсутствии фляжки. А как он уже лихо лазал по камням между сосен и шиповника!.. Тяжело дыша, Глеб стоял на гребне... Далеко впереди низко бледнело словно изъеденное мышами желтоватое светило. Настроение было уже не то, что перед выходом. Тем более что ущербная луна освещала контур очень даже крутой горы, которую ему предстояло перейти... А куда он, собственно говоря, так спешил? Ну да, было такое настроение – с оружием пройти по ночному лесу. Дурацкий такой порыв... Юнатский... И, вообще, кто его в плечо толкнул? Вначале-то думалось – ангел. А теперь сомнительно... Перед новым подъёмом настроение совсем скисло. Может, обойти? Вдруг где пониже седло будет? Плотный ельник цеплял одежду, с треском теряя сухие лапки. Кисло пахло папоротником и заплесневелыми мхами. И отовсюду торчали разнокалиберные острые камни. Видимо, весной здесь стекала вода, понатащившая их с гребня... И как, кстати, он ранним утром будет выглядеть в хитрых-хитрых глазках Бабы-Тани? В красной-то шапочке.
Кепку пришлось нести в руках, прижав к груди, как великую ценность, – пару раз он почти терял её в этих зарослях...
На второй горе Глеба поджидало очередное испытание: даже та хилая луна опять запропала. Теперь впереди только чуть подсвечивался зубчатый горизонт, да сияли глупые звёзды. Подул довольно напористый ветерок... Нужно было собраться с мыслями и сориентироваться. Судя по всему – ему туда. Там, кажется, та скала-корабль, под которой солнечная осинка. А за ней, в узком и крутом ущелье, течёт тёплый ручеёк. Вперёд? Или немного ещё левее и выше?.. Только этих сомнений теперь и не хватало. Может, вообще стоит вернуться? Глеб решительно стал спускаться.
В ущелье тёплого ручейка не было. Вообще никакого не было. Что, неужели Глеб взял излишне высоко и излишне влево? Ладно, пойдём вниз и вправо. Темно-то как...
И тут на него сверху полетели камни.
Два или три здоровенных слоистых выломка сильно ударились прямо под ногами и, раскалываясь в куски, осыпали его мельчайшими осколками и пылью. За ними с щёлканьем летел разнокалиберный щебень. Глеб отпрянул, в ужасе вжимаясь в стенку ближнего отвала. Осыпь затихла так же неожиданно, как и началась. Тишина. Только запах пыли... Что же там? Коза? Или кто другой? Тишина. Неужели случайность? Осторожно привстал, снял ружьё – оно вновь стало нежно родным! – перехватил левой рукой за холодные стволы, упёрся прикладом в живот и вышагнул из полной темноты в темноту почти полную. Под подошвами скрипели свежеопавшие камни и камешки, за брюки хрустко цеплялась старая трава. Крадись, не крадись… Десять, двадцать напряжённых шагов. Никого, кроме себя, Глеб не слышал. Случайность? Похоже. Но ружьё не убирал... И только вдохнул поуверенней – на!! Вновь эти сухие щелчки колющихся гранитных ядер! – крупные булыжники прицельно искали его тела! Один из камней даже шоркнул по правому плечу, выбив приклад. Ах ты гад! Ну, лови! Глеб вскинул ружьё и нажал оба курка. Выстрелов не последовало. Что?! Не взведено? Или предохранитель? Вот болван! Это же надо было вчера разобраться – Глеб впервые в жизни держал в руках вот такое охотничье ружьё без всяких курковых взводов...
Оставалось бежать, опять, опять бежать! Назад по расщелине!.. Кто-то там, высоко над ним, тоже не скрывался и топотал вовсю. И из-под его ног сыпались и сыпались на Глеба камни. Гад! Гад! Только бы не обогнал. Справа появился широкий провал в стене, и Глеб рванул туда, в узкую неизвестность, подальше от нового охотника за буквами. Да, видел бы сейчас его Анюшкин со своим теоретизированием! Очень иллюстративно: один на один охотник и буквонос. Нет, буквопис... букводел... Какая кривая щель. Стены катастрофически сужались. Теперь, если кинет камень, то уж никак не промахнётся. Ещё раз направо, и Глеб оказался в воронкообразном каменном цирке. Радиус метров пятнадцать. Крутейшие стены. И без выхода. Всё! Всё. Принимаем бой! Задом отступая к дальней стене, он пытался перещупать все рычажки и выпуклости затворной части. И что-то даже у него там задвигалось, когда со спины по ногам ощутимо ударило ветром. Глеб обернулся: из-под торчащего выступа скалы сильно тянуло радоном. Как из той, запомнившейся с детства, кавказской палаты с лечебными ваннами. Это был низкий вход в пещеру. Пригнувшись, он поднырнул под скалу и в абсолютной темноте крепко врезался лбом. О, если б можно было громко выругаться! Выставив вперёд бесполезные в ином плане стволы, Глеб на корточках продолжил своё путешествие в беспроглядную неизвестность. Встречный ветер дул совершенно ровно, где-то там, впереди, явно были огромные полости, из которых и несло этой радоновой мутью. Куда дальше-то? И тут он замер, камбалой залипнув в слишком мелкую выемку: позади заметался луч фонарика, нервно выхватывая неровные, но хорошо окатанные своды и стены, ответно поблёскивающие солевыми кристалликами известняка. Тот, кто его ловил, сделал вперёд шаг, другой... Глеба наполовину укрывал лёгкий поворот, луч не мог зацепить его лица и груди. Вот только такие белые на серой извести кроссовки... «Охотник» шагнул ещё ближе, и свет замер: прямо перед лицом Глеба откуда-то с потолка свисала огромная красная змея. Она чуть-чуть покачивалась, изогнувшись полупетлёй так, что её головка свободно следила за любыми движениями вокруг. Холодные, золотого огня, с хорошо различимой в такой близости вертикальной щёлкой зрачка глаза красной змеи зло смотрели на свет... Глеб поднял ружьё, практически уперевшись в неё дулом. Змея качком повернулась к нему. Выстрел был ужасен – словно ладонями хлопнули по ушам, и, словно плохо натянутая струна, проныла улетающая рикошетом пуля. А стены просто отслоились, отражая бесконечное, повторяющееся и перекрывающее себя эхо. Где-то там, глубоко-глубоко, эхо превратилось в физически ощутимый подошвами гул. Там, видимо, произошёл обвал. Из нутра пещеры дохнуло пылью... И пещера ожила...
«Охотник» от неожиданности уронил фонарь, но поднять его уже не мог: из всех щелей и щёлок, из-за камней, и просто из этой вязкой от пыли темноты – наружу ползли змеи... Тысячи змей... Они двигались сплошными волнами, переползая одна по другой, по третьей, десятой... Пол, насколько хватало света, весь шевелился. Холодные, скользкие твари шипели и шуршали, и этот тихий шорох был громче всех грохотов внутренних обвалов. Глеб, обратившись соляным столбом, смотрел как ветер мимо подрагивающего от касаний продолжающего светить фонарика выносит облака дыма и пыли, как на чуть светлеющем фоне неба кто-то убегает в накидке с острым капюшоном. И ещё Глеб пронзительно остро чувствовал, как по самые лодыжки погружён в шевелящейся массе выползающих змей...
Через минут десять-пятнадцать – кто бы посчитал?! – шевеление на полу прекратилось. Фонарик, весь заплёванный ядом и залипший пылью, почти не светил. Глеб очень, очень медленно поднял выпавшее у него после выстрела ружьё и ещё медленней шагнул к свету. Так же плавно, как во сне, нагнулся, взял фонарик, выключил. Так его будет не видно – «охотник», наверняка, где-то ещё рядом. И, вполне возможно, на сегодня ещё не закончил... Нет, теперь окончательно ясно, что Глеба разбудил не ангел... Анюшкин-то дрыхнет. И Баба-Таня. А может, она услышит грохот? Бабахнуло-то, как из «Авроры». «Дажнёву бы такое сравнение понравилось». Обязательно бы понравилось. Только змей должен был быть не красным, а зелёным. Или он вообще Глебу со страху почудился? Похоже, что со страху почудилось другое: из глубины пещеры кто-то выходил! Осторожные, но явно торопливые шаги приближались. Так. Предохранитель он сдвинул. Один раз бахнул. Остался ещё один заряд. Жакана. Но кому? Вот уж вопрос... Снаружи явно враг. Изнутри – это ещё надо посмотреть. Если успеется.
Из-за поворота появилось мечущееся пятно какого-то очень трепетного неяркого света. Свеча? Глеб выставил навстречу свой фонарь: он-то не охотник по жизни, ему всё же стоило сначала взглянуть, а лишь потом стрелять... Ещё несколько секунд, и он высветил... Бабу-Таню. Милая бабка спешила к нему вперевалку, с маленьким старинным шахтёрским фонариком со свечой за мутным стеклом.
– Глеб! Не слепи, ради Христа. Пойдём, скоренько пойдём.
Она сходу развернулась и пошла назад. Он, ещё ничего не соображая, шагнул за ней. Напоследок оглянулся: по противоположной стене неровным рябым пятном чернела разбрызганная кровь, и под ней – верёвкой – обездвиженный кусок змеиного тела...
– Поспешай, поспешай, Глебушка. А то опять чо обвалится. И так больно большой кусок отпал. Сильно проход пересыпал... Ты огонь-то свой пригаси. И за мной, за мной. Токмо в стопу ступай. Этот ход ко мне, к моей избушке ведёт. Прямёхонько. Тут ранее ручей-то и тёк. Но теперя новый лаз пробил. А чего ты бабахал? Ай кто за тобой гнался?
До Глеба доходило не сразу. Но доходило. Например: это, в самом деле, Баба-Таня. И она почти за руку ведёт его по темнючей пещере, переводя через свежие – от его рук, и застарелые завалы. Да всё так ловко, что иногда без неё он и не в состоянии был бы пролезть, не решился бы втиснуться. И ещё он убил змею. А вот тот, кто пытался убить его, убежал. Позорно. И ещё по нему проползло не меньше сотни шипящих тварей, и не укусили. Что-то мешалось, прилипнув к нижней губе. Глеб слизнул, пожевал. Быстро включил фонарик, посмотрел: это был кусочек красной змеиной шкурки. Вдруг сильно-сильно затошнило. Он остановился, приставил ружьё к стене. Шагнув назад, согнулся. Вырвало... Баба-Таня понимающе ждала. Пошли дальше. В какой-то момент потолок и стены будто разом растаяли – слабый свет свечки за закопчённым стеклом совсем обессилел в огромной, неизвестных пределов, зале. Здесь ветер уже не дул. Он здесь жил. Глеб вновь включил фонарик – и обомлел...
Гигантский купол, увешенный тысячными гроздьями искрящихся острых сосулек, отражался в чёрной глади подземного озера. Глеб шагнул к воде, посветил вглубь. Дно странно отразило свет: он переливчато двоился, троился... Подводный лёд, догадался он. Хрусталь в зеркале. Ещё посветил в даль – и ничего не увидел. Озеро и чернота. Сталактиты и пустота. Чернота и пустота. Да что же там – километры?.. Баба-Таня уже довольно далеко ушла вперёд, а он всё не мог налюбоваться чарующей игрой перебегающих по ближним стенам из лепной алебастровой колоннады белых искр и их голубых отражений в ледяном зазеркалье... Фонарь моргнул, потом ещё раз, и окончательно пожелтел. Пришлось сдаться...
– Ты, мил человек, по сторонам не засматривайся. Заболеешь. Будешь сюды кажный день приходить. Пока не умрёшь от тоскливой красоты.
– От чего? От какой? «Тоскливой»?
– Во-во. От ей. Она тебя высосет, как безответная любовь. Как золото и самоцветы. Это озеро с мёртвой водой. Которая подо льдом. Лёд-то разделяет. И смотреть на дно не надо. Такое не кажный человек сдюжит, на мёртвое-то глядеть. Человеку лучше бы солнце любить. Но ты не из таких, не полдневных. А вообще, ты пошто ночью попёрся? Ай кто тя гнал?
– «Кто, кто». Разбудили. Я сначала думал – ангел. Как будто в плечо толкнул.
– Может оно и ангел... Здеся будь пооглядистей: щас много ходов будет. От меня – ни-ни, иначе не найдёмся.
Проход сильно сузился, но стал ровнее, лоснясь заглаженной чистотой стен и потолка. Справа и слева в маяте свечи открывались новые пещеры. Они пошли медленнее, Баба-Таня что-то высматривала, поднося свой фонарик вплотную к стенам. Лишь бы свеча не догорела – шли-то уже не менее часа. Стоп! Стоп. А как же она на выстрел за двадцать минут поспела? Спросить? Или не надо? Ладно, пусть сама побаит. Если сочтёт нужным... «А то заболеешь». Чем «заболеешь»?
– А ты-то сама сюда часто ходишь?
– Часто. Ведь я и есть больная.
Опять помолчали. Каждый о своём.
– Щас. Ужо близко.
Пол резко закосил вверх, пошли, почти карабкаясь. Потом ещё резче – вниз. Теперь полубегом. Где-то рядом громко зажурчал ручеёк. Стало тепло. Очень даже тепло. И как-то вонюче. Глеб коснулся рукой потолка и в ужасе отдёрнул руку! Аж присел:
– Это что там?! Мягкое?
– Ай мыши. Летучие. Незамай, а то вспорхнут, нас свалят. Их тута тьмища.
По потолку покатилось, расходясь кругами, злое свистящее шипение. И вонь.
– Ты туточки пригнись.
На корточках, гусиным шагом они прошли ещё не менее ста метров, когда впереди появилось далёкое светлое пятнышко. Это небо готовилось к рассвету. Узкий и всё сужающийся ход окончательно превратился в щель, через которую они бочком протиснулись наружу. Глеб облегчённо разогнулся, посмотрел вверх. Над ними нависала почти отвесная стена высоченной скалы, у подножия которой лежали груды камней автобусной величины, лабиринтом скрывавшие вход в пещеру. Ручей вытекал в двадцати шагах ниже... Последний пяток едва различимых звёздочек ещё подрагивал в синем, с растяжкой в голубое и розовое, небе. За ручьём по лесу соревновательно перекликались птички. Разлапистый пахучий папоротник, роскошными веерами разросшийся среди огромных камней, мелко искрил капельками росы, но тумана пока не было.
Баба-Таня задула свечу.
– Ну, слава Тебе, Господи! Ай голоден?
– Да нет. Змеиного мяса отведал.
– Это как же так?!
– Я ведь не по человеку стрелял. Человек меня только в пещеру загнал. А там – змея. Прямо перед лицом. Огромная, красная...
– Как? Как? Ты баишь... красная?
Баба-Таня просто нависла над Глебом. Её испуг передался и ему:
– А что? Я что-то не так сделал? Мне кусок в рот попал.
– Как же ты её убил? Господи, Господи. Так знать, ты тот самый ерой.
Баба-Таня обмякла, поникла плечами. Зачем-то опять дунула на уже загашенную свечу и пошла вниз. Глеб покорно потопал за ней вдоль ручейка. С чувством вины за неизвестный проступок.
Вон уже и избушка. Совсем недалеко, оказывается. Он привычно присел у очага, даже не пытаясь заглянуть за дверь. Баба-Таня зашла, минуту-другую повозилась и вдруг – скрипнула петлями:
– Чо сидишь? Заходь.
Глеб на случай оглянулся. Подумал, но оставил такое теперь родное ружьё снаружи. Излишне наклонясь, вошёл.
Внутри было очень тёмно и тесно. Печь с лежанкой, стол, чурбак. Ворох одежды и тряпья за лежанкой. Пара полуполных мешков. На столе плотно стеснились чугунки, миски, бутылки и баночки. Всё. Если не считать сплошными рядами висящих под потолком пучков разно вянущих трав. Крохотное оконце без шторы – от кого, собственно? – да в углу икона «Никола Можайский». Глеб видел такого у тёщи: святой в полный рост, с мечом и храмом в руках. По бокам Николы, в кружочках маленькие Спаситель и Богородица. Смесь запахов воска, грибов и мяты... Баба-Таня осторожно налила ему в синий, словно светящийся изнутри толстостенный стаканчик чего-то из банки, покрестила, протянула:
– Пей!
Пахнуло чем-то отвратительно знакомым.
– Это ж самогон!
– Тебе надоть: чобы яд не затравил.
Она как-то укоризненно смотрела на него. Без обычной своей улыбочки. Глеб содрогнулся и резко выпил. Зажмурив глаза, поискал в воздухе руками. Загрыз протянутой морковкой. Это было конечно совсем не то, что требовалось.
– Кепку сымать нужно. И крестись, басурманин... Ты сядь, сядь. Во как, знать, это тебе убить её дано.
Глеб сидел на чурбаке, облокотясь на край стола, и пытался не уснуть. Голос доходил тяжело, с обволакивающими провалами. Только бы не опускать веки. Баба-Таня стояла у стола и смотрела в окошко. По морщинкам на щеках прокатились две мутные слёзы.
– Ты её убил, и теперя все ёные служки разбегутся. Ай она, царска-то змея, очень редкая. Я токмо разок в детстве её видала. Она шибко прыгает, могёт и верхового на лошади ужалить. А ты убил. И вот ещё один проход в Беловодье затворится. Токмо три останутся: Было-то семь... Я сама хотела им пойти, ай мне до поры не дозволялось. Голос был: мол, людей лечить-пользовать надо. Теперича и не знаю, как быть. Есть ещё одно место, вверх от Урсула две версты. Спаси Бог, ты там покедова не стрелял... Ай, Господи, Господи... Молитца мне надо. Молитца... Может, откроют.
Баба-Таня уголком платка аккуратно стёрла слёзные дорожки. Повернулась к Глебу и стала расти. Она поднялась до потолка, заполнив собой избушку. Нет! Это, оказывается, он сам стал маленьким-маленьким. Глеб с трудом удерживал веки. Попытался приподняться, но вместо этого взлетел. Пузырьком повисел в воздухе, и медленно опустился...
– Раз ты тот, про коего старцы баили, значится, теперь совсем в обрез времени. Ай скоро антихрист мир поглотит. Спаси Христос! Отныне никого из чужих в проход ты не должон пускать. Ты. Никого. Чужих... Ты должон старателей гнать. Они туда-сюда за золотом ходят. А золота нет. Его чудь унесла... Чудь... Кижи... Беловодье…
Голос обратился в журчание. Белая-белая подземная река стекала в темноту. О чём же её журчание? Глеб тянулся к воде, тянулся, но никак не доставал. Из последних сил он привстал, покачнувшись, схватился за край стола и опрокинул чугунок. И так проснулся. Баба-Таня подняла чугунок с полу, тяжело разогнулась.
– Ну, я всё тебе, мил человек, теперь поведала. Всё передала. Теперь тебе и без меня можно. Жить-то далее. Боле я про твою судьбу ничо не знаю.
– Погоди: какие Кижи? Это с вашей прародины?
– Алтай-кижи. Народец местный. Я же всё побаила. Айда.
Вслед за Бабой-Таней он вышел на воздух. Она расстелила «его» матрасец:
– В избе-то никак нельзя: кошка сонного подерёт. А тебе тепереча спать долго надоть. Долго. Ай как проснёшься, враз ступай к Семёнову. Но про меня молчи. Всем молчи. Поищут и забудут. Спи!
Глеб послушно закрыл глаза. И пожалобился:
– Не могу больше один. Всё время один. Есть умные люди, есть добрые, а родные где? Пока маленький был, брат от одиночества спасал. А теперь?
Она укрыла, поправила под головой. Достала откуда-то деревянную гребёнку и стала осторожно расчёсывать ему волосы:
– Один ты потому-то, как кровную пуповину оборвал, ай в духе не нашёл... Ты таишь много, очень много, есть и не по силам лишку. В себе не всё пронести можно. Ты тайной-то своёй тяжёлый, этим и себя, и других давишь. Тех, кого любишь... Поделись с тем, от кого корысти иметь не будешь. Отдай. Это вся твоя хворь...
– Это как исповедь?
– Как исповедь. Кабы у тя крёстный был. Ну, духовник, по-вашенски, по-никониански. Он бы помолился… Токо про тоску ты Светке ничо ни бай, ай пожалей: ей умирать вскоре... Рак у её.
– Рак?! А дети? А ребёночек?
– Ложись, не вспрыгивай. Всё равно, что у её. Одна хворь, ай другая. Она «отмечена». Потому-то от жизни и рвёт, сколь успеет. Всё подряд. Без стыда. Без совести... Ай то ты не видел?
– Видел... Видел...
– Вот, то-то и оно. Жизнь тянешь, тянешь. Век длинный. А иной и процвесть толком не успевает... Как проснёшься, к Семёнову уходи. У его много людей. Он ими тебе ай поможет. Главное, ты боле не таись... Не таись... Тебе легко – тако и другим вокруг. Вокруг... круг...
– А как же она?.. Как она?
– Это круг... Круг...
– А она?..
– Не таись...
Проснулся опять ночью. Весь день так и спал? Один? Нет, Баба-Таня подходила и, заградив неяркое в золото-красных предзакатных облаках солнце, что-то ещё наговорила. Наговорила. Но что? Ничего не вспоминалось. И только – да! Слезинка капнула. И всё... Глеб снова закрыл глаза. Тела не чувствовалось. Ума тоже. Так, лёжа, откатился к ручью и окунул руки в тепло. Умылся и только тогда смог встать: «Она вечером ушла. И что же наказала? Да, сразу к Семёнову. Сразу...». А сама куда? Стоп! «Проход закрыть!». Она пошла закрывать пещеру. Без него!..
Ну всё, хватит с него приключений. Пусть Баба-Таня делает, что хочет, а Глебу просто-напросто нужно к Семёнову. И самый короткий путь через лагерь. Как-никак выспался, к утру дотопает. Налегке. А почему не к Анюшкину? Почему не к Саше? Не к Филину? Ух, сколько же у него друзей завелось... Но темно, темно-то как! Чуть сереющее небо всё в низких злых тучах. Вчера он, как вошёл в избушку, фонарик проставил слева у входа. Взять, что ли? Нет, нехорошо входить, без хозяйки-то. Она вон как ревнива к своему жилью. Вчера просто сломалась. Ох, нельзя! Глеб отворил незапертую дверь, очень осторожно сунул руку в проём. Но фонарика не нащупывалось. Открыл дверь пошире и заглянул: со стола сверкнуло два разноцветных глаза. Хлопнув дверью, выдохнул. Тьфу! Да это же кошка! Ну да, просто-напросто её кошка. Решительно рванув деревянную рукоять, шагнул в восковую и мятную темень и, менее решительно повернувшись к возможному противнику спиной – лишь бы не в лицо прыгнула, стал шарить вдоль стены. Вот. Взял, оглянулся. «Эй, тварь. Смотри, вот я тебя теперь!».
А что, собственно, теперь? Ну так, просто он её не боялся.
И всё же он поднялся к выходу тёплого ручейка, к тому месту, где начиналась пещерка... Побродил между исполинскими валунами. Нет, бесполезно, лабиринт без Бабы-Тани не пройти, надо поверху. Фонарик едва горел, он его включал только по крайней нужде. Значит, так: обойти скалу справа, подняться наверх. Потом, по гребню прямо, прямо... Если они шли по пещере часа полтора, то поверху-то ему в два раза быстрее. Это уж точно... Он её догонит! Догонит. Нельзя же нарушать завет, это Глебово дело – проход обрушить и золотоискателей не пускать. Это про него деды баили; что, зря он змеюку ел? Глеб спешил, спотыкался, даже разок упал, но спешил, спешил... За скалой можно уже подниматься к вершине, если перетерпеть боль и безрассудно не хвататься за колючки акаций. Вперёд! Вверх! Эх, немного бы света. И тогда всё остальное станет ерундой.
А дальше он бежал прямо по острому пластинчатому гребню. Сколько же здесь воздуха, звёзд и восторга. Небо, небо! И справа, и слева! И ниже его тоже небо, но облачное. Вот, как мал человек на этой Земле. Но как высоко он иной раз взбирается. Ветер попеременно сильно бил то справа, то слева. Справа – тёплый, слева – холодный. Где-то далеко-далеко впереди шёл грозовой дождь. Там, в чёрной широкой долине, фиолетово и малиново мигали вспененные тучи. Самих молний ему сверху видно не было, только вспученности облаков вспыхивали китайскими фонариками и широко высвечивались голубые круги по ворсу лесистых склонов. Красота... Но потом, всё это потом... Сейчас главное – догнать Бабу-Таню. Догнать... Он почти на заду съехал по мелкой острой щебёнке в низинку, где, вроде как, и должно находиться то самое ущелье, в котором в него метали камни. Может, даже эти самые, по которым он так сейчас ловко скатился. Есть! Ущелье, совсем узкое, в плотно заплетённом кустарнике. Оно, именно оно! То самое, которое заканчивается цирком.
Вот и воронка цирка. А змеи? Кружок умирающего света попрыгал по щебню – трава здесь не росла. Никого нет? Никого. А хоть бы и были! Ему ли бояться. Они теперь никто перед ним: Глеб их ест! «Кыш, проклятые! Вы уволены, смена караула!». Но, на всякий случай, взял в руку камешек поприличнее. Хотя где-то читал, что надо бы вырезать тонкую и гибкую веточку и, дождавшись момента, когда змея для атаки поднимет голову, отсечь её с маху, как саблей. И где же он этакое читал? Сюда бы того умника. С гибкой палочкой... Вход под землю указывал запах радона. И сильный, ровный ветерок...
Когда он наклонился, чтобы войти, из глубины вырвался растянутый, умножаемый эхом, всё разрастающийся в своём приближении грохот. Под ногами дрогнуло, и через несколько секунд из расщелины ударило белесым облаком пыли. «Баба-Таня!!!». Да что ж он так тихо? «Ба-ба-Та-ня-я!!!». Гул не прекращался. Слепящая жгучая пыль всё гуще заполняла пещеру и, выливаясь в ущелье, меловыми волнами расплёскивалась по склонам воронки. Глеб сумел пройти только несколько шагов до того поворота, где он сам стрелял в прошлый раз. Всё. Дальше был завал. Под потолок. Окончательно ослепнув, он, задыхаясь до рвоты и беспрерывно чихая, начал скидывать сверху острые, с режущими краями, камни. Ему удалось, прежде чем стали обламываться ногти, отвалить десяток помельче. Под которыми лежал один, который оказался не по силам... Глеб закричал в последний раз, но звук даже не вызвал эха: он обессиливался этой рыхлой и непреодолимой грудой завала.
– Не догнал... Ушла. Ушла в своё Беловодье. А меня бросила... Зачем? Зачем тогда я здесь? Нафиг? Кому я здесь нужен? Ну? А-а-а!! А-а-а-а!! Кому-у?!
Он упал и, катаясь, кричал, кричал. Выл, рычал, выл. Этот нутряной вопль-вой вырывался из-под диафрагмы, выжигая грудь и разрывая горло, бился о стены пещерки, рикошетом возвращался в череп, и опять разлетаясь, искал, искал воздуха, неба и звёзд...
Крик прекратился после того, как он разбил фонарь в куски, в кусочки, в мельчайшее крошево стекла и пластмассы, и растоптал батарейки....
Облизывая липкие солёные руки, Глеб выбрался наружу. Шатаясь от накатившей после истерики резкой слабости, вышел на середину цирка. Упал на колени. Сложил руки на груди крестом – как перед чашей причастия, своего единственного в жизни причастия в день крещения: «Господи! Помоги. Помоги мне, Господи! Я больше не могу, не могу так! Я не хочу быть один. Я устал быть один! Устал, Господи! Один... Помоги! Господи...».
Тучи над головой разнесло. Млечный путь, приспустившись, заполнил окоём цирковой воронки, а в зените и просто слился в огромное, нестерпимо сияющее пятно переливчатого света. Облако или море. Живое и жидкое, ртутно-серебряное, оно мягко мерцало и дышало в неуловимом ритме пересекающихся волн. Оттуда протёк сильный, тонкий-тонкий холодный луч, пробил Глеба через темя, достал до сердца, и там вспыхнул ослепительным золотом. «Господи Иисусе Христе... Сыне Божий... помилуй мя грешного». Это были те самые, последние слова отца Михаила перед тем, как он вышел за бруствер... Вдохнуть, немного бы вдохнуть... «Господи Иисусе! Помилуй...». Всё тело изнутри ослепительно осветилось. Оно стало невесомым и радостным... Пробитое небесным лучом, почти не бьющееся сердце теперь само истекало этим золотым упокаивающим теплом... Как легко, как легко… Словно Глеб стал крохотным младенцем и лежал в больших ласковых отеческих ладонях... Ладони нежно-нежно подняли его над землёй и понесли высоко-высоко. Было восторженно и не страшно. Его возносило туда – к сиянию, к этому играющему волнами морю ослепительно белого света. «Господи! – Выше! Выше... Господи, это же – Ты. Ты!».
Он вознёсся, влетел в сияние и растворился в нём. Растаял маленькой измученной капелькой, вернувшейся в родной Океан...
...Глеб привстал, повернулся. Удивлённо огляделся. Вокруг всё было как бы и прежде: Земля, жизнь, ночь... Но словно в какой-то усиленной резкости. Тьма ещё не ослабла, а он видел окружающие скалы в их малейших складках, трещинах и осыпях. И даже на каждом камешке, словно через увеличительное стекло, легко различал слоёные цветные линии, крапины, прилипшие песчинки... Не чувствуя своего веса, прошёл к выходу из цирка. Первой его встретила мелкая, кривобокая берёзка. Он обнял её, погладил белый полопавшийся шёлк, прижал к лицу мелкие жёсткие листочки... Колючая шершавость нависшей скалы… Коросты подсохших лишайников... В нос ударила вязкая смола багульника, и откуда-то сверху опять дух лаванды. Запахи тоже усилились... Где-то далеко-далеко пискнула мышь... Как он всё это любил! Как же он любил весь этот мир. Божий мир! Сердце пульсировало ровно и сильно. Тело чувствовалось послушным и бодрым. Даже в разбитых руках не было боли. «Слава Тебе, Господи, слава Тебе»...
Глеб осторожно поцеловал белую кору берёзки. И ощутил под губами её ответную любовь...
Шагалось и на подъём и на спуск удивительно легко. И, самое главное, ему теперь точно зналось: зачем он здесь, на Земле, сейчас одинок. Одинок лишь на Земле. И только сейчас...
«Ах ты, Баба-Таня, Баба-Таня…». У лагеря недавно прошёл сильный дождь – лес стоял насквозь мокрым, от травы обильно парило. И под провисшими брезентами палаток спали крепко.
А мимо кордона он и вовсе проскочил уже на рассвете.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
– Ты, слышь, зря так смело. По ночам в горах и в тайге разного насмотришься. Мне все в первый же год высыпало: и шаровые молнии, и альбинос медведь... Я тогда много ходил. Раз рванул на Каракольские озера тоже один. Это у нас тут такая красота – горное плато с семью озерами. Так вот, есть там загадочное место – Долина духов. И в ней всегда какое-то особое состояние. Всегда страх. Просто страх, и всё. А еще там скала особняком торчит – Замок духов. Мне говорили, что только в эту скалу все молнии в округе и бьют. Слышь, сила в ней какая-то особая... Ну, я и загорелся. Думаю, посплю на этой скале, помедитирую: что же в ней такое запрятано? Дурак, не понимал тогда, с чем играю... Вышел на место, когда уже вечерело. Погода – теплынь, ещё сентябрь. Думаю, ладно, без костра не замёрзну. Стал забираться, пока видно. А страх давит! Вот не вру: аж спину судорогой сводит. Но карабкаюсь...
Тая неожиданно перевернула локтем чашку:
– Ты, может, в другой раз расскажешь? Ты же знаешь, я не люблю...
Семёнов покосился на тёмную лужицу, перевел взгляд на Глеба:
– О`кей, как буржуи говорят... Я просто о том, что не надо одному ночью по горам бродить. Если хоть чуть-чуть в себе не уверен.
Некоторое время они сидели за чаем молча, они – Семёнов, Тая, Валька и Глеб, – как вдруг за окном по деревенской, весьма условно проезжей улице поплыло облако пыли. Потом это облако остановилось и рассеялось. Внутри оказалась новенькая, переливающаяся мыльно выпуклыми лаковыми боками сине-зелёная «Марк-2». «Как навозная муха».
– О! К нам гости. – Семёнов встал, разулыбался. – Тая, это же Ивакунин. Чаепитие продолжается! Валька, а ты почему всё ещё здесь? Быстро гостей встречать!
Но встречать гостей спешили уже все. Даже Глеб, поддавшись всеобщему порыву, тоже отчего-то процвёл. Из машины на свет появилось два человека. И щенок. Маленький, беленький, не старше двух месяцев, он сразу сотворил гигантскую лужу. Валька был на небесах: «Лайка! Белая лайка! Как я мечтал!».
– Ну ты, слышь, и тачку оторвал! Эко блестит! Эко сияет!
– Да это так, по взаимозачётам. Другой не такой не было. – Ивакурин, рано седеющий и рано лысеющий рослый, мясистый «новый русский», придирчиво осмотрел свои бело-красные шорты. Нет, щенок дотерпел. – Знакомьтесь: это тот самый знаменитый Семёнов. А это мой гость из далёкой Новой Зеландии, оперный певец Нардов. Потомок белоэмиграции первой – вы слышите? – первой! волны. Цените!
Среднего роста, но очень широкоплечий пятидесятилетний мужчина с крупной, дорого остриженной и уложенной светлой головой, заговорил вдруг неожиданно высоким тембром:
– Ну вот, так прэдставят, что и не знаешь, как себя вэсти. Я в Зеландии почти и нэ живу. Больше в Амэрике.
Говорил он по-русски хорошо, может, несколько затягивая некоторые гласные на неожиданный грузинский манер. Шикарная свежая рубашка, брюки выглажены, даже туфли чистые – ну, точно где-то только что переоделся. Ага, и от Таи глаза-то сразу посинели! Нет, брат, тут глухо. Да и роста твоего даже на кокетство не хватает.
– А у меня тоже непростой гость. Столичная штучка. Знакомьтесь. – Семёнов выпустил свой козырь.
Что ж, Глеб, конечно же, проигрывал Нардову в прикиде, но зато умел говорить с выносом, по старомосковски. А вот руку пожать не мог: обе кисти плотно забинтованы. Ивакурин кивнул:
– Это что, начальные тренировки?
– Обижаешь. У меня даже трёхлетки без травм. – Семёнов ухмыльнулся.
– Нет, сугубо личные развлечения. С горы сорвался.
– Ужасно! Это болит теперь? – Нет, Нардов не заискивал, просто подыскивал уровень, на котором нужно будет общаться с Глебом.
– Давайте ваши вещи. Вечером банька? Молодцы, что заехали. Ну, правда, в каких вы там санаториях, слышь, попробуете и плов из телёнка яка, и салат с папоротником? А моя Таиах вам ещё и такой чай заварит – панты сразу начнут расти. Вы в России давно? Через Москву?
Семёнов втащил в дом сразу огромное количество сумок, сумочек, чемоданов и кейсов. Остальное донесли Ивакурин и Нардов. Глеб как инвалид только открывал и закрывал калитку. И баня из-за рук, слава Богу, ему теперь долго не грозила...
Семёнов, спрашивая и отвечая только сам, привычно давил темами, выжимая из «собеседников» абсолютное согласие. Тая, что-то собирая на стол, молча и ровно всем улыбалась, а вот Валька каждые две минуты выбегал попроведать своего Кучума, тонко попискивающего на мгновенно записинной веранде... Глеб уютно устроился в уголке на полу, и тоже удобно кивал и поддакивал, когда хозяин вроде как ссылался на его мнение. Всё было ничего, пока не повернули на патриотизм. Постарался заезжий певец. От судеб России вообще они покатились к частностям, и, естественно, от Деникина и Солоневича упали до присутствующих. Семёнов сам рассказал совершенно оригинальную версию Глебова участия в обороне Белого дома с выходом через подвалы. Глеб опять-таки лишь поддакивал: ну, а что делать? Всё равно все здесь слушали только одного.
– Ну, а что ты, отщепенец? – От Глеба хозяин перевалился на Ивакурина. – Слышь, таким патриотом прикидывался, книжки всем за шиворот вставлял: «Читайте про сионистов, читайте!». А сам ныне променял Родину на мамону. И книжонки-то твои были такая дрянь! Ошибка на ошибке!
– Что значит «ошибки»? – Ивакурин отсиживаться, как Глеб, не пожелал. – Надо же понимать, как эти книжки тогда рожались: это же вечные младшие научные сотрудники в своих НИИ по ночам – а вдруг КГБ прознает?! – со всем мировым злом боролись! На ротапринтах! Да, что там! На печатных машинках в пластилине матрицы выбивали и потом гипсом буквы заливали! Гуттенберги и фёдоровы. С риском для своей дальнейшей «карьеры».
– Я не про грамматические ошибки! А про то, что у вас то Луначарский русским обзывался, то Молотов евреем.
– Ха! Особый случай! Помнишь, Емельянова с «Десионизацией»? Так вот, покойный Бегун его раз так при мне в лоб спросил: «А зачем же вы заведомую ложь-то пишите?». На что Емельянов простенько пожал плечами: «Это чтоб русские люди бдительность не теряли!». Да, времена-то были! Почти былинные.
– Нет, – не отлипал от него Семёнов, – это ладно. А вот ты-то почему не стал дальше бороться? Как сам-то смог променять великое дело спасения нашей многострадальной Родины на какое-то там личное сытое благополучие?
– Это ты ещё мягко выражаешься! А когда я первый раз с семьёй в отпуск во Францию съездил, так ко мне целая делегация пришла: как я деньги, на которые можно было бы целую библиотечку про палачей русского народа издать, посмел так безответственно истратить?!
– Это же нэправильно. Это же личные дэньги! – умно влез Нардов.
– А партийных в России не бывает, – так же сдуру начал отвечать Глеб, но тут забежала щербатая босоногая кроха из соседнего дома и, вынув изо рта указательный палец, сообщила: «Бабуля наделась. Айда!». Что означало: соседняя старуха надела свой национальный костюм и ждала гостей. Нардов с видеокамерой, Семёнов с Таей и Валька пошли снимать «шаманку». А Ивакурин отказался, потому что он видел её и в прошлом году, и в позапрошлом. А Глеб просто уже не хотел ничего видеть: ну, старуха, ну, наденет мужнее тряпьё. Попрыгает с бубном для туриста, громко поотрыгает как бы горловым пением. И что? Только, пожалуй, живот к ужину разболится. Нет уж, сами смотрите на эти камлания...
– Я всегда этому удивлялся, – оставшийся Ивакурин за наезд Семёнова отвечал теперь Глебу. Видимо, всё-таки немного стесняясь своего новенького автомобиля, так нахально сияющего у калитки даже сквозь слой дорожной пыли. – Ведь действительно, тогда, в восьмидесятые, ещё границы не открылись, литературы никакой не было. И тогда мы искренне верили: люди прочитают всё про советскую власть и поймут. Я год почти каждый день в публичной библиотеке в отделе редкой книги отсидел: сотрудников к себе приручал, пока они меня перестали контролировать. И, наконец, смог из Гоголя и Даля, из Карамзина и Достоевского что нужно копировать. На их же ксероксе. Так что у нас почти вся дореволюционная патриотическая тема задолго до приезда эмигрантов имелась. А уж при Горбачёве, как только можно стало всё, что не запрещено, мы эдакий кооперативчик наладили! Столько ж тогда книг напечатали! Сначала сами продавали, потом сеть отладили. Сбыт по самым разным городам. Вот и нарвались, конечно. Появились деньги – появились на них желающие... У нас в городе такой доцент Мурченко есть.
– А я его знаю! Он меня даже в гости приглашал...
– Ночью?
– Ночью...
– А на баяне играл?
– Играл...
– И про маму рассказывал?
– Но... Это вроде не вы со мной тогда были...
– Ну и что? Он всем эту сценку разыгрывает. В вариантах – мама, папа...
– А роман?
– Какой роман? Он письма и открытки показывает. На марках – бабочка...
– Ага! Есть всё же для московских гостей особенное – сибирский роман.
– Ну и ладно. Дело творческое... Так вот, он ко мне и пристроил в кооператив своего человечка. Подсмотрели. Просчитали. И собрали специальное заседание патриотической общественности. Чтобы меня в «утаивании общих денег» обвинить! Я даже объяснить им не стал, что эти деньги не «общие». Кому? Прямо на собрании бросил им кассу, документы, и ушёл. Попсиховал. Успокоился... Жаль, конечно же, они всю нашу систему за пару месяцев развалили. Всю, от типографии до ларьков... Ладно, думал, это так, мелочь бестолковая. Надо с людьми покрупнее работать. А кого вы у нас ещё знаете? Мыльникова? Жнец?
– У меня такое ощущение: я уже всех знаю. По всей стране. Вот и вас где-то видел.
– Да. Пересекались... Просто сейчас это всё уже не так болезненно. А вот тогда. Тогда я пошёл работать к Жнец. Собрались неплохие серьёзные люди, решили открыть свой, русский банк. Она же у нас самым авторитетным теоретиком в экономике числилась. Хоть к Рыжкову, хоть к Тулееву вхожа... Да и сейчас в Думе с умным видом сидит... Основной костяк людей тогда из нашего филиала «Инкомбанка» пришёл. Я дал свою фирмочку для создания ВТК – «временного трудового коллектива», счёт же был нужен, адрес, пока лицензия, документы, всё остальное. Дел невпроворот!.. Пашут все, но у Жнец вместо экономической программы всё одна забота: чтобы вокруг неё ни одного еврея не было. А в компанию как раз один Йошкин затесался. Конечно же, жулик, проныра. Но до времени сидел тихо. Сидел, сидел, и своё высидел. «Главный» тогда в Москве по лицензии завис. Я тоже в командировку уехал. А тут такое дело: у Жнец сынок без папы вырос – полный недоделок. Он с ней до шестнадцати лет в одной постели спал! Я думаю, что и сейчас сам попу себе не подтирает. И учился этот сынок тогда в Питере на журналиста. И летала к нему мамочка каждый месяц – постирать, погладить, покормить. Пока рубль вместо неё не полетел. В обвал... Тут-то всё у Йошкина срослось: он ей «предложил», она поплакала, поплакала... но... сыночек-то второй месяц без мамочки! Помирает от грязи. И вот они – еврей и антисемитка – подделав мою подпись и списав на фантастические ГСМ, обналичили со счёта сто тысяч. И, уже без слёз, поделили. Тогда это по две «девятки» было... А и это ладно, всё закончилось как всегда: ныне наш бывший «русский» банк имеет кореец, Йошкин где-то в Испании, а Жнец депутатствует по спискам компартии.
О Мыльникове они и не вспомнили...
Компания возвращалась шумно. Что-то там произошло, но теперь Нардову дозволялось говорить без перебоя со стороны Семёнова.
– ...Я тогда был совсэм молод. Вэл. Выхожу на авансцену, пою свой тэкст. Королева меня выслушивает и должна уйти. Но не уходит. Я смотрю на дирижёра, тот мне машет и что-то показывает лицом. Но музыки нет, и я вновь повторяю тэкст, только речитативом... Королева не уходит. Я опять глазами к дирижёру: «Что – ещё раз?». Вдруг королева мне на весь зал: «Сойди с моего платья, дурак!».
Как красиво смеётся Тая. Несчастный Нардов уже не мог от неё взора отвести. А ему самому в спину насмешливо щурился Семёнов. Ему нравилось это всегда одинаковое «проседание» мужиков перед ослепительной красотой жены. «А ведь к ней-то никто и никогда, пожалуй, и близко не подходил со своими чувствами?» Зачем-то мелькнуло бледное личико Светланы... Господи! Не надо!.. «Интересно, Тая сама-то задумывалась над этим?» – Семёнов своей жуткой энергетической массой просто не оставлял вокруг себя места для любых чужих мужских проявлений. Так взрослый кабан-секач одним только своим присутствием не позволяет молодым кабанчикам взрослеть в его стаде. А тех, кто не понимает, кастрирует – это, кстати, и есть основное предназначение его клыков. А у волков, у тех наоборот – старшая волчица подавляет половое созревание молодых самок...
– Как вы тут, Глеб? Нэ скучно? Вэл. А нам там такое показали – чудо!
Валька, такой воспитанный Валька, выскочил вперёд:
– И бубен! Настоящий шаманский бубен! С козьей ножкой!
Но тут же стушевался под взглядом отца и убежал к собаке. А Нардова несло:
– Вэл. А как прэкрасна Тая в этой мэховой шапочке! Это будет лучшим моим кадром. Да, да! Я буду им гордиться в Германии и в Амэрике. О, Тая, вас должен видеть мир. Такая красота – и в таком месте. Это грех.
Семёнов решительно цвёл. Он даже подмигивал Глебу и Ивакурину. Глебу-то – пожалуйста! Он смотрел всё лишь «как в кино». А Ивакурин, заподозрив неладное, стал решительно отбиваться:
– Нардов, да она призёрка всех европейских чемпионатов. Как она бегала – ей весь мир бил в ладоши. Мир её знает. Правда?.. Ты лучше Глеба сними: вот герой, он ведь из горящего Белого дома, действительно, чудом ушёл.
Это была слишком крутая смена темы. Не темы, а настроения. Все как-то разом стихли, насупились... Тая с Валькой отправились чистить картошку. Хозяин пошёл готовить баню. Таскал воду и дрова сам – девушки третий день с одними ножами и спичками «выживали» где-то в тайге. Нардов возился в выделенной ему комнате со своими многочисленными вещами и тихо распевался. А «влипший» Ивакурин, переукладывая свой чемодан на веранде рядом с Глебом, ныл под нос как бы сам себе:
– ...Я даже в публичных диспутах на телевидении выступал от нашей «Памяти»: ах, вот-вот кто-то услышит, кто-то узнает – и всё тогда изменится к лучшему... Просвещение – спасение! А потом оглянулся и испугался: на всех сборах-то одни и те же лица. Люди в залах одни, а вот трибунные вожди поделились. И страшное дело! – поделились чётко по конкретным медицинским признакам: маньки – в демократы рванули, дауны – в коммунисты, а в мои любимые националисты почему-то одни параноики. Вот я и призадумался: почему же определённые политические убеждения имеют устойчивую связь с определёнными мозговыми заболеваниями?.. Говориловка, одна бесконечная говориловка... И ещё: все постоянные организаторы и посетители митингов – патологические неработники! Никто из политикующих за свою жизнь не был в состоянии реально чего-либо сделать! Ни дом построить, ни книгу написать, ни теорему составить... Везде одни планы, планы... пузыри. И эту-то свою личную несостоятельность они научились через баррикаду валить: «Враги, враги во всём виноваты!». Классно! Это не ты безрукий или безголовый, а мерзкие коммунисты или капиталисты мешают. А мало тебе врагов на стороне – ищи рядом! До чего дошло, ведь уже в банях друг за другом подглядывают: не обрезанный ли кто?.. Надоело до зевоты, до рвоты: как выборы, бегут и справа, и слева – дай денег, дай, дай!.. Выиграли или нет – им же это неважно, главное, что поиграли!.. Артисты... Плохие, самодеятельные артисты... Знаешь, чем самодеятельность от профессионализма отличается? Безрезультатностью. Самодеятельности сам процесс нравится. Конечно, «жирным котом» я теперь уже никогда не стану. Политические болезни неизлечимы... Но теперь только конкретно знакомым авторам помогаю: кое-кому книжки издаю, альманах вот финансирую, философский. Там лишь два требования: оригинальность мысли и провинциальность автора... И ещё монастырю жертвую. И… всё!
Ну, и зачем это было Глебу выслушивать?
– Всё?! Это – всё? Та-ак. Суд удаляется на совещание!.. Суд возвращается! Встать!.. Приговор: подсудимый Ивакурин… м-м-м... нет. Приговор откладывается лет эдак на десять-пятнадцать. Не меньше, пока время не покажет. Результат.
На этот возглас выглянул Нардов, недоуменно поглядел поверх узеньких очков:
– Кого судят? За что?
– Предателя Родины. За эмиграцию... Не волнуйтесь – внутреннюю.
– Э! Э! Эмиграция – это не прэдательство!!! Вы нэ то сказали! Вы просто...
Опа-на! Теперь уже Глеб не в ту тему залез. И жалобно посмотрел на Ивакурина. Тот попытался прикрыть:
– Да, да, конечно. Случаются события, которые выше всяких человеческих сил и возможности к сопротивлению.
– Нэт! Это я должен вам объяснить! – лез на рожон русский аргентинец: – Эмиграция – это трагедия. Раз! И это особая миссия. Два! Наши отцы провидением не зря были вывезены из погибающей России. Они были так избраны Богом для сохранэния всего истинно русского, его духа и его жизни. Когда в сталинском Совэтском Союзе всё совсем перестало быть православным и национальным, мы там хранили идеалы и готовились к тому, чтобы вернуться и посеять здесь всё, что нами было вывезено. И я сейчас счастлив быть здесь. Вэл. Счастлив. Я выступаю каждый день. Я вижу эти глаза людэй, которые хотят возродиться, хотят снова обрести свою Родину! Во всех городах, где я выступал, есть очень настоящие и... э... патриоты. И они готовы принять от нас знания.
– Какие «патриоты»? Какие «знания»? – Глеб с приседа взлетел на три метра, едва не ударив темечком в потолок. – Да вы, случаем, не с луны свалились? Нет? Но точно, как будто в этой самой Шамбале спали! Хоть сейчас-то взгляните: кому вы это говорите? Пощупайте! Я – не труп. И он не покойник. Скажу только вам и то по секрету: мы тут и раньше, до вас, тоже жили. И мы не сможем возрождаться, потому что мы ещё не умирали!
– Глеб! Глеб, пожалуйста! – Ивакурин встал между ними.
– А что вы так на мэня кричите? Я нэ к вам, я приехал в Россию, и я очень знаю – зачем и к кому!
– Зачем? Учить? И чему же нас тут учить? – Глеб перешёл на шёпот.
– Учить быть русскими. Быть православными. Вэл. Счастливыми. Ведь вы здэсь даже нэ понимаете, как вы плохо живёте. Как плохо питаетесь. Вы все спиваетесь, у вас дети голодают, уходят побираться на вокзалы. Да вы их просто нэ рожаете!.. Вы должны быть все объединены, должны все вместе работать, вместе воспитывать своих детей, чистить улицы, экономить свет, воду, вместе стараться быть счастливыми! – Нардов тоже понизил голос до минимума.
– Что, по-вашему, «быть счастливыми»? – совсем зашипел Глеб.
– Это значит достойно жить: имэть возможность всегда хорошо кушать и свободно ходить в церковь.
– И всё?
– Это главное.
– Да вы просто коммунист.
– Я? Я?.. Коммунист?!
– Ну, они только вот на церкви не настаивают. Лишь «хорошо кушать». Второе им в общем-то неважно. «Кушать!». Такой вот скотский рай на Земле. Мы-то уже это проходили, давно и без вас... И чему же ещё вы приехали нас учить?
– Я нэ могу говорить с этим человеком! Он мэня – мэня! – назвал «коммунистом»! Меня! Я всю жизнь с коммунизмом боролся. На мэня два покушения было за это!
– Так уж получается. И я в этом не виноват. По-видимому, вы всю свою жизнь не с тем боролись, идея-то ваша совершенно советская: «Хорошо кушать и вместе чистить улицы!». Нет, дорогие соотечественники, теперь у нас демократия, мы теперь не будем улиц чистить! Всё, при коммунистах на ленинских субботниках намучились!
– Я нэ понимаю: мне, что, нужно собирать свои вещи? Как взвесить эти оскорбления? – Певец трагично повернулся к Ивакурину.
Тот ответно хлопнул ладонью по чемодану:
– Ну, не надо!! Что вы как дети? Ей-богу, задираетесь по-детсадовски. Что кому здесь доказывать?.. Будьте русскими. Терпеливыми. В принципе же, никто из вас, при всём моём к вам уважении, ничего в судьбе нынешней России особо не решает. Ничего. Жизнь идёт по своим законам. И не только земным, вы-то это хорошо понимаете... Оба. Глеб! Зря вы так. Сами бы подумали: вот ваш «переворот»... Кто хотя бы чуть-чуть представляет, на какие деньги в те дни покусились патриоты? Да за такие деньги либералы всю страну бы напалмом сожгли. Всю! Со всеми её городами и весями. Это же – деньги! А тут вы со своими идеалами... Я в этот момент в монастыре на севере был. Конечно же, не выдержал, нашёл в деревне телевизор. Из этого телека и узнал, что моего друга там убили. Сашу Сидельникова... Талантливейший режиссёр-документалист из Питера. Лауреат разных там международных конкурсов, ну и так далее... А главное то, что ровно за неделю перед этим он у меня гостевал. Понятно, выпивали, говорили. Уже всё в воздухе витало, уже все тучи сошлись... Мы волнуемся, витийствуем, куда-то наверх кулачками машем, а он какой-то отстранённый, как бы уже «отмеченный» сидел – мы задним числом это поняли... И всё нас утихомиривал: «Не боись, ничо не будет. Пошумят народы и всё»... Его снайпер с крыши американского посольства убил. В шею... Я чётко представляю: в оптику прекрасно видеокамеру видно было... Двое детей осталось – мальчик и девочка... Саша принципиально был самым мирным из всех наших братьев-патриотов. Он никогда бы не взял в руки оружие, он в своей профессии Родину защищал. В своей профессии... Понимаешь, Глеб, в чём навсегда вина тех, кто тогда выжил? Что погибли-то не Проханов, не Невзоров, и не Ампилов... Они живы. Погиб именно Саша. Который любил и жалел людей. Я тогда в первый раз псалтырь по убитому читал... И такие мне хорошие сны снились. С победами.
– Я – тоже – выжил.
– Но ты больше никого в бой не поведёшь?
– Я и тогда только сам шёл. Очень многие тогда только сами шли.
Нардов не поймал поворота их разговора, но ощутил прибывающее электричество. Забыв собственную обиду, он всматривался в Ивакурина и Глеба, забавно заглядывая в лица. Как собака на ссорящихся хозяев. И правильно проинтуичив разрядку, распахнул дверь так, что яблоня с удивлением отпрянула в сторону. И раскинув руки в нахлынувший свет, с порога вдруг сильным красивым голосом повёл такую знакомую мелодию:
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой.
Там, в краю далёком...
Звук был чист и печален. Глеб и Ивакурин почти разом медленно-медленно опустились у стены на корточки. А со стороны двора к крыльцу шли Тая и Валька... Голос мощно поднялся и полетел вдоль склона горы, то перекрывая, то сплетаясь с шорохом сосен и гулом реки. Нардов всё-таки стоил того, чтобы Ивакурин тратил на него своё время, катая по друзьям и знакомым. Он стоил того, чтобы выслушивать его глупые заокеанские советы по спасению России, вырванные из Ильина и Солоневича, стоил того, чтобы терпеть все неудобства общежития с балованным и заносчивым ветераном оперной сцены...
...Миленький ты мой,
Возьми меня с собой...
Там, в краю далёком,
Буду тебе рабой...
А Глеб, как и Семёнов, сильно промахнулся: Тая завороженно присела на ступени. И Нардов потянул, потянул из груди рыдания и восхищение великим чувством страстной и гордой жертвы, уже за гранью жизни и смерти...
...Там, в краю далёком,
Такая ты мне не нужна...
– Эх, как красиво тут у вас! И горы, и рэка – всё красиво. А перед этим какие стэпи были. И всё – Россия. Счастливые вы люди. А сами-то это понимаете? Эх!
...Дальше программа шла по накатанной. Баня – река. Баня – река. Баня – река... И, наконец, он, он! – особый Таин чай. С маральим корнем. И, конечно же, с медом. М-м-м! Распаренные, розово-пятнистые и вконец успокоенные, они пили и пили. Но вскоре опять не только чай.
Пока гости парились, Глеб почти успокоился. Руки ныли страшно, и, зажимая кисти под мышки, он тупо смотрел на всё сильнее раскачиваемые ветром кроны яблонь. Вдруг боль приотпустила, и он боковым зрением увидел Светланин профиль. Это не было разыгравшимся воображением, он ощутил её присутствие. Всё было реально, и… помимо его воли: она – была – рядом… Стоило только чуть-чуть скосить глаза – и ловилась вся фигурка. Только не поворачивать голову! «Зачем ты тут?» – «Я не смогла прийти к избушке». «Они сейчас вернутся». – «Они ничего не увидят». Светлана сидела на полу совсем близко. Просто сидела. Нужно было только не смотреть на неё прямо. Не протягивать руку... Но он протянул... И – вновь в одиночестве! – тихонько завыл... Всё. Он не может больше терпеть. Всё. Всё! Надо выговариваться. Или он сойдет с ума.
Уже поздно, когда все, согласно хозяйскому распределению, разлеглись по местам, на веранду к Глебу бесшумно вошёл Семенов. Горой постоял у окна: с вечера было пасмурно, а теперь чёрное небо и вовсе приготовилось к дождю. Повернувшись, подсел на корточки напротив тоже приподнявшегося Глеба, протянув в сторону плохо гнущуюся ногу – память Афганистана:
– А что было делать? Выпил спирта, чтоб сердце не порвать, и сам пулю себе вырезал. Потом тем же ножом прижёг... Так три дня до санбата и прыгал. Чуть потом ногу не отрезали. Но пацаны, слышь, двое суток дежурили – в руках граната. Если б отрезали, врачам конец.
Он помолчал, а потом приступил к делу:
– Слышь, а кто у нас был? Пока мы в бане парились?
– Никого! – Глеба аж откинуло.
– Не надо, не поверю. Я к своему дому очень чувствителен: кто-то был чужой. Это меня искали или тебя? Если тебя, говори, не бойся, я опять куда-нибудь спрячу.
– Нет. Это меня нашли... То есть нашла. Как сказать? Это была Светлана. Но она была и не была... Наверное, все в моём воображении. Хотя вот и ты подтверждаешь.
– На энергетике... Хорошо же она тебя зацепила.
– Мы с ней одной крови.
– Татары, что ли? Ну-ну, я же так, шутка юмора... Ох, что-то я устал сегодня юным оптимистом выглядеть. Возраст всё же подпирает, пора окончательно определяться. Тут вот, слышь, сидел и вдруг увидел: когда молоденьким был – всё спешил. Спешил поскорее в школу пойти, поскорее её окончить. Потом и в училище – тоже всё скорее бы, скорее. Получил лейтенанта, давай дальше. Ещё, ещё... Словно, слышь, огромный маховик раскручивал – нажимал, нажимал, вертел... И вдруг, после сорока, поймал тот момент, когда он, этот маховик, сам пошёл. Сам, уже без моей воли.. Страшно... Я даже, слышь, попытался его тормознуть. И не смог. Зачем, спрашивается, раскручивал? Но тогда сил переизбыток был...
Семенов перевалился на другой бок, чтобы смотреть в окно. «Он всегда так глядит. Не на собеседника, а в небо». Тихо-тихо закапало. Минуту просто побарабанило по крыше, а потом с угла о пустой бачок зазвенела тонкая струйка. Теперь наступала очередь Глеба.
– Я уже два с лишним года в бегах. То от ареста, то, после амнистии, из-под «наружки». А теперь и вовсе неизвестно от кого. Анюшкин придумал мне каких-то «охотников за буквами». Наверное, он прав. Вне мистики не объяснить – столько желающих моего скальпа. А как-то объяснять всё же требуется... Так вот: у меня с собой документы. Очень много материалов. Их мы тогда, по горячему, за год собрали. Ну и поделили между четырьмя человечками. Решили разъехаться и обработать. Чтобы написать и сложить всю в правду о том, что было... Может, я высоко взял – «правду». Скажем так: как это бы виделось изнутри... Живыми и мёртвыми... Поэтому, если я даже и не знаю, что и когда со мной лично может случиться, но понимаю – ты слышишь? – понимаю: книга всё равно состоится. И моя часть в ней будет... Это то, для чего я тогда выжил и для чего выживаю сейчас... И буду выживать... Здесь я сам немного путаюсь: получается, что я, пока это делаю, как бы нахожусь за возможностью быть убитым... Иной раз подозреваю, что может даже, я уже мертв? Хотя вот – руки-то болят.
Дождь разошелся не на шутку. Бачок на углу наполнялся, звук струи теперь стал хлюпающим, сытым. Где-то в темноте перекликались голоса Таи и Вальки – они снимали с веревок развешенное с вечера белье. «А как же там девчонки в тайге? Мне ведь и в этом везло: пока по горам бегал, ни капельки не упало».
– А «вы» – это кто? – догадливо спросил Семенов.
– Мы? Офицеры... Разные...
– Это хорошо. Очень хорошо.
– Только я не настоящий. То есть, не по своей воле. Я просто в один момент завербован оказался. Причём не из соображений выгоды, а под дулом. Я же простой компьютерщик, системщик. Мы на заре перестройки задумали создать такую замкнутость, в которую невозможно было бы попасть со стороны. Сам слышал: хакеры даже в НАСА забираются. Но мы чисто для мирных целей, нашей-то задачей была электронная биржа. Торги без подглядок. И мы её сделали. Да быстро! Первые в СССР. И, оказалось, на свою голову. Вот нас и поставили перед тупым выбором: либо мы становимся «подотделом», либо... Но наши разработки в любом случае были бы у них. Поплакали мы для приличия, пострадали, как девицы на выданье... А потом, в «перевороте», это сгодилось... Хотя сейчас я «с позором изгнан из рядов». Но ты-то сам знаешь, что такого не бывает.
– Так что ж ты молчал? Это и сейчас твой шанс. «С позором» или без, но ты назови своего человека в Управе. Пусть на него выходят. А то тут тебя точно скрутят. Ко мне четверо приезжали. Потом они на кордон к Степану отправились.
– Я их там видел. На «уазиках»?
– Да. Они тебя по-серьёзному ловят. Завтра же, слышь, топай к участковому и колись. Не к фээсбэшнику – тот сука мелкая, а именно к Джуме.
– Почему к этой жабе? Я, если уж так, лучше в Бийск, к следователю Котову мотанусь. Он моё дело ведёт.
– Котов? Тот самый?
– Тот.
– Значит, близко обжился... Я его знал. На марала в одной компании ходили. Очень он забавный. Нервный только. Типа тебя. Но он, Котов-то, и так, слышь, если тебе обещал, то сделает. Железно. Даже если про твоё кровное сродство со Светланой узнает... А Джума тебе для другого дела нужен. Ты вроде и человек новый, а волну уже пустил. Вот через него ты напрямую вертикаль и выстроишь. К тому, кто...
– «Кто» – кто?
– Хозяин.
– Да кто же этот пресловутый Хозяин? Местный президент, что ли?
– Хозяин – это тот, кто президентов делает. Вот пусть Джума и думает: как ему, идиоту, с тобой, офицером госбезопасности, нянчиться надо было. Всё. Спи.
– Погоди. А что там, на горе духов, случилось?
– В Замке духов?
– Ну да.
– «Хозяйку Медной горы» помнишь? Там меня горные дочки чуть, слышь, с собой под землю не увели... Тая потом полгода как ребенка с ложечки выпаивала: я память потерял, даже мышечную... И Анюшкин со своими травками помогал.
Утром о дожде напоминали полные баки по углам дома, освежённая зелень огорода, лёгкий туман и совершенно счастливая улыбка Нардова. Он с самого рассвета вовсю восполнял недостаток роста выпяченной грудью. Хвалил хозяйку за вкуснейшие оладьи, «какими его только матушка в дэтстве кормила», и просил Ивакурина устроить ему концерт в ближайшем санатории или клубе. Пусть даже благотворительный – всё равно он будет петь только для Таи. А Ивакурин в ответ ворчал на его дурацкий совет привезти щенка: мало того, что тот три раза вчера нагадил в машине и оторвал угол новейшего немецкого чехла, он ещё и ночью забрался в гостевую и написил именно в его, ивакуринский, ботинок.
– Валька, ты почему за ним не следил?
А Валька, Валька был сам не в себе: распахнутыми гневом глазами он неотрывно смотрел на задумчивого и такого невнимательного отца. Как? За мамой ухаживал какой-то чужой человек?! Отец, что, совсем ослеп?.. Даже щенок, белый щенок его мечты, со своими голопузыми проказами не радовал. А Семёнов всё поглядывал то на Глеба, то на горы:
– Придётся брать лошадей и идти за девчонками: грозы начинаются. Это им пока не по силам. Вы тут, слышь, отдыхайте, как сможете. Я к вечеру вернусь. А ты, Глеб, собирайся: как лошадок возьму, тебя чуток подвезу в сторону райцентра.
Нардов был готов начать концерт прямо здесь. Сейчас. Но безжалостный Ивакурин давил на обязательность программы их поездки: «Да, да. На обратном пути. Через три дня!». Тенор попротестовал, но всё же сдался, подчинившись строгой воле хозяина автотранспорта. Глеб попытался их примирить:
– Когда-нибудь мы обязательно будем в Москве. Я вас всех приглашаю в Большой. Там у меня администратор хорошая... А потом я повожу вас по тёмному, совсем безлюдному Китай-городу, по своей Солянке... И к полночи мы выйдем на Красную площадь, послушаем куранты... Спустимся к Василию Блаженному. Если это будет зима, то крупные снежные хлопья будут кружить над прожекторами и осыпать цветастые витые купола... Хорошо... Договорились? Когда мы будем в Москве.
За окном тихо заржал Гнедко.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
В районном отделении милиции Глебу сообщили, что участковый Джумалиев на больничном, с обострением радикулита, и объяснили, как найти его квартиру. Причём как-то легко, без всяких расследований, по-деревенски. Надо? Значит человеку надо. И всё. Иди, ищи... Он прошёлся по их главной, со сплошными выбоинами и коровьими наростами, улице. Свернув налево в узкий проулок, мимо давно пересохшей и выржавевшей колонки поднялся на неширокую предгорную террасу, по которой растянулась цепочка одинаково бело-серо оштукатуренных под «шубу», двухквартирников. За ними вверх метров на пятьдесят круто восходил, рассечённый козьими тропками, зелёный склон.
Калитка хилого заборчика едва держалась на верхней петле, середину двора занимала свеженаваленная куча крупного угля. На крытом шифером крылечке теснились коробка от телевизора, старые мятые вёдра и рассохшиеся ящички из-под рассады. «Только не сжата полоска одна. Грустную думу наводит она…». Картину бесхозности двора несколько смягчала подпёртая со всех сторон железными трубами груша, на которой густо наливались молодые плоды. Глеб постучал в давно не крашенные синие двери. Потом ещё раз, громче. Толкнул тугую дверь в коридорчик. Вдохнув запах немытой посуды и плесневелого белья, посмелее забарабанил по внутренней. Услышав вроде как приглашение, резко зашагнул в полумрак.
– Здравствуйте! Хозяин дома?
В противоположном проёме маленькой прихожей, опираясь на спинку стула, стоял Джумалиев. В бледно-голубом тёплом солдатском белье, с перетянутой белым махровым полотенцем поясницей.
– Вот, попроведать пришёл. Высказать соболезнования. Совершенно как частное лицо.
– Ты... чего? Я на больничном. – Хозяин изумлённо таращил свои светло-карие глазки.
– Знаю, знаю. Я и варенье от Семёнова принёс. Он бы тоже зашёл, но, прости, сейчас пока некогда. Потом обязательно.
Глазки Джумалиева наконец сузились и заметались. Появление «гостя» было для него настолько непредвиденно, что он решил «на пока» сдаться безо всяких оговоренных условий. Тяжело опираясь на спинку толкаемого перед собой стула, ахая и охая, он, мелкими шажками двинулся в сторону большой комнаты.
– Ну, ты проходи. Видишь, как я теперь? Всё мотоцикл, он, проклятый. Здесь садись. Располагайся поудобней. Сейчас мы с тобой чайку попьём. Мама! Мама! Поставь чайник! Что с руками-то?
Откуда-то из притемнённой глубины квартиры послышался шорох, потом тихое ворчанье. Глеб, усевшись в старое, грубо-плетёное из местного тальника кресло-качалку, бесцеремонно разглядывал обстановку. Давно непроветриваемая комната была обычной смесью кабинета и холостяцкой спальни. Диван-кровать с незаправленной постелью, письменный стол, пара стульев под ворохами одежды. Приоткрытый рыжий шифоньер с зеркалом, настольный голубой вентилятор на высокой ножке. Стопки книг на столе и полу. Профессию хозяина выдавала пара фуражек с красным околышем и ещё совсем новенькая подпиджачная портупея на спинке шифоньера. Но вот совершенно неожиданной оказалась солидная коллекция клинков на огромном, во всю стену с загибом, ручной работы узбекском ковре. Оружие было очень разным: от почти новых, начала этого века, казацкой шашки и полицейской «селёдки», через, ещё с той кавказкой войны, лёгкой «азиатки» в наборных ножнах, тяжеленного кавалергардского палаша и короткого артиллерийского тесака наполеоновской кампании, до действительно древних, изржавевших и потерявших рукояти тяжёлых сабель – может быть, ещё времён покорения Сибири. Глеб честно залюбовался: «Мужчины любят оружие так, как женщины украшения. Подбор и количество книг тоже не увязывалось с тем «Джумой», к которому Глеб уже попривык. Внешне книги были разными – от диких ярких современных суперобложек до пробитых мелкими медными гвоздиками кожаных футляров, но все, или почти все, на исторические или этнографические темы. От Льва Гумилёва до Атласов Санкт-Петербургского Императорского географического общества.
Глеб качнулся и взял со стола тяжеленную «Историю Северной Монголии с древнейших времён до наших дней». С-Пб, 1913 год. «Ого!». Он поднял брови на Джумалиева. Тот вдруг засмущался. Именно засмущался.
– Люблю про Чингисхана читать. Мне даже кажется, что я всё про него у себя собрал. Если даже что-то ещё осталось, то так, мелочь. Совершенно неважное.
Джумалиев мучительно выпрямился и стал медленно, медленно оседать на постель. Прикоснулся лопатками к подушке, облегчённо вздохнул. Полуприлёг.
– Я эти книги с детства собираю. И вообще о том времени. И про Азию, и про Европу. Если ж это и Чехии коснулось, то почему нет? Степь, Великая Степь – от Гоби до Дуная. Эранвеж.
Ну, никак не ожидал Глеб от сельского мента каких-либо интересов, кроме мелких взяток да жёлтых противотуманных фар к родному «уазику». И пошёл на уступки:
– А что это всё вместе? Какова причина столь сильному увлечению?
– Ты, Максуд, только татарин?
– А что?
Джумалиев затаённо улыбнулся. Он всё никак не мог даже предположить, зачем у него гость, но увидел, что и тот потерялся в незапланированной обстановке. Теперь только бы не свернуть с принятого направления, поболтать о том о сём, держа инициативу, чтобы незаметно выяснить: чем же запасся этот москвичок, решившийся на такую наглую выходку – взять и припереться в его дом, мягко говоря, без приглашения.
– Это я о своих проблемах. Я-то казах только по отцу. А фамилия моя – по матери, узбекская. Ты не встречал подобных?
– Виноват, конечно. Но что-то не припоминается.
– Телек-то смотришь? Или нет? Говори без бяк. Я всяких знаю.
– Смотрю. Куда же деться?
– Так, может, вспомнишь «Дело Джумалгалиева»?
– Это... который людоед?
– Он самый.
– Родственник, что ли?
Джума железно осклабился в полутьме своего спального угла.
– Значит, смотришь. Значит, должен знать, что эта фамилия от самого Чингиса идёт. Царская фамилия. Ей ровни среди других нет. Разве что у кого от Соломона.
– Я-то от простых пастухов.
– Так не о тебе и речь. Обо мне.
– Ну, прости.
– То-то. Мы свою родословную до шестого века почти без прерывания знаем. От имени до имени. Двадцать князей только было. А ещё полководцы, и просто батыры. Есть даже ветвь в русское дворянство. Но это уже кучумцы. Вот так-то!
Теперь хозяин уже не нервничал. Глеб сам угодил в ловушку, проявив интерес к тому, что было его коньком. А не надо заходить на соседское минное поле! Особенно, если явно крадёшься с не очень миролюбивыми целями. Но если уж зашёл, то лучше всего застыть. Глеб изобразил полное внимание. И Джумалиев заходил всё сужающимися кругами:
– Ты слыхал о тех временах, когда все народы управлялись жрецами? Ну, патриархами? Так и осталось название «патриархальное». В те счастливые времена власть ещё не распадалась, как мозги у шизофреников. Это потом, в Египте, там, или Византии, фараон сам по себе, а толкователи снов сами по себе. У арабов, правда, шейхи и сейчас правят. А вот в русской Хазарии уже всё, произошёл распад на князя-бека и жреца-кагана. От хазарской государственности и русские своих царя и патриарха ведут. Однако всегда жили люди, понимавшие: нельзя так, не могут быть две мысли правильными. Сам пророк Мохамед правил всё без помощников. И Пётр убрал себе патриархов. А Павел, тот и вообще как священник служил. Вот так-то!
Как москвичок-то затих! Это тебе не хухры-мухры. Это научные знания. Он, сельский мент, двадцать лет зубрил эти книги, так что может теперь кое-чем и похвалиться. Кое-чем и умыть.
– Ты поди, слушаешь, а сам думаешь: причём тут людоед? Ну? Скажи, не стесняйся. Думаешь! А при том… Ты что про «чёрные рода» слыхал? Неужели ничего? Тогда слушай: «чёрный род» – это потомки тех самых патриархов, что и жрецами и царями одновременно были. И они по всей земле сохранились. Это учёные всё гадают: почему, мол, у австрийских графов и манжурских князей гербы одинаковые? А потому, что «чёрные роды» древнее всяких Японий и Германий. Народы молоды, в них всё бурлит, они многое не помнят. А в родах всё хранится. И так оси потом создаются, типа «Берлин-Стамбул-Токио».
Джумалиев, поморщившись, чуть поменял положение. Глеб воспользовался паузой, чтобы тоже как-то вложиться:
– Я знаю. В Европе это смена династий Меровингов на Каролингов. Но всех потомков Меровингов, как чёрных магов, инквизиция истребила.
– Да ты что?! Ничего она не истребила. Они есть везде, во всех народах. Евреи считают их потомками Соломона и царицы Савской. Но они корнями уходят глубже.
– Но Каролинги же везде победили? И на Востоке.
– Кто тебе такое сказал? Ты про религию Бон что знаешь? Ничего? Смотри, там, на окне, книга.
Опять академическое издание: 1918 год, Петроград, «Буддист паломник у святынь Тибета». Откуда такое здесь?
– Это моей мамы. А где же она? Ма-ма-а! Где чай?
Из тёмной глубины опять раздалось ворчание, потом загремела посуда.
– Мама у меня из сосланных. В Казахстан. Там и замуж вышла за местного. Иначе б не выжили: мой дед, её отец, был великим человеком. И знаменитым революционером. Там, в Казахстане, и умер. От него и началась библиотека. А оружие я сам собираю. Вот, в этой книге на тринадцатой странице – видишь? Буквочки в квадратиках? Это его письмо потомкам. Ты, сколько ни пытайся, не поймёшь. А кто из наших увидит, сразу прочитает.
– О чём? Или секрет?
– Секрет. Рода. Чёрного рода. Как нам находить друг друга. Мы же должны жениться друг на друге. Но мать, чтобы тогда себя и отца спасти, вышла за простого... Вот род на мне и пресекается. У меня же детей теперь не должно быть. И так даже лучше. Иначе бы всё равно погибли. Как у Наполеона. Нам нельзя кровь смешивать.
– Резус особый?
– Очень даже особый. Ну, как попросту объяснить? Всегда есть то, что выше человека. Долг, что ли? Я же возле дверей стою. Тайну храню. Великую тайну.
– Здесь? В этой деревне – потомок царской крови?
– А ты зачем смеёшься? Сумасшедшим считаешь?
– Так ты объясни. Объясни! А то ты про одно начнёшь, тут же на другое скачешь. Про Джумангалиева забыл? Про бон, про манжурских князей?
– Я и про Наполеона помню.
– А почему не про принца Чарльза?
– А ты хотел опять посмеяться? Однако опять пролетел! Принц Чарльз, через свою прапрабабку, тоже наш. Но не чистокровный – вот и вся гемофилия!
– Сдаюсь.
– То-то. Я могу тебе немножко рассказать. Ты молодец, парень крепкий. И очень даже непростой. Я уже знаю. Как ты меня тогда вилкой напугал! А почему? А? Потому, что я знаю силу железа. Знаю. Как никто. Вон у меня нет такой сабли, чтоб крови не испила. А знаешь, как это узнать? Возьми – и лизни! Лизни! Сразу «это» почувствуешь. Кровь-то. Всё ерунда, что она сворачивается. Жизнь в ней всё одно остаётся.
– Ты точно Джумалгалиеву родня.
– Не родня, как ты думаешь. Мы из одного рода. Это больше.
Глеб остановил себя: «Опять пугает. Вот недоносок. Или потерпеть?». Взял ещё одну книгу. «Из Зайсана через Хами в Тибет и верховья Жёлтой реки». Пржевальский. У простого селянина такой не бывает. А на следующей тёмно-зелёной обложке тускло блеснули золотые пчёлы.
– Тут не особо большая тайна. Он почему стал вампиром? Вовремя не прошёл обряд. Вот его дух и свёл с ума.
– Какой обряд? Какой дух?
– Не поймёшь? Ну да, ты же сам сказал, что ты – из пастухов.
– Ага. Как Авраам. Или Ибрахим. Как тебе звучит привычнее?
– Вот ты как? Смеёшься? – Хозяин, искривившись от боли, сполз и почти на полу присел на корточки. Мучительно выпрямившись, начал очень медленно подниматься. Встал, выдохнул и мелкими-мелкими шажочками пошаркал к дверям. Гость затаился: ага, кажется, достал. Но навстречу Джумалиеву уже шла малюсенькая, иссохшая до скелета, завёрнутая в большой зелёный с золотым шитьём восточный платок, старушка. В её чёрных коготках мелко подрагивал поднос с большим расписанным розами фарфоровым чайником, двумя чашками под блюдцами, и горкой кускового сахара. Что-то бурча, старушонка подошла к стол, и, оттолкнув локтём в сторону тахометр, поставила поднос. Только после этого взглянула на Глеба, на сына. Опять что-то неразборчиво ворча, начала освобождать от белья стул.
– Мама, это Максуд. Из Москвы.
– Очень приятно. Садитесь. Может, кушать хотите? Нет? Тогда я ушла.
– Мама, не трогай стул, я не смогу сидеть. А ему и в кресле хорошо. Видел, какая она? Царица! Так ты не веришь в тайну нашего рода?
– Почему не верю? Мало знаю, да. Так просвети!
– «Просвети»! Ага, потом и ты кровь пить захочешь. А на это не все годны.
– На что?!
– Может, тебе под протокол? И понятых позвать? Ладно, я тебе лучше сказку расскажу.
– Про графа Дракулу?
– Ты опять мимо смеёшься! Как раз про него. Ты что, думаешь, и это всё враки? Бабкины выдумки? Только дураки так считают.
Он медленно, боком завалился на кровать.
– Фу, аж вспотел. Тебя не прихватывало? Везёт. Вот, значит, сказки. А почему в них вампиры обязательно в замках живут? А не в избушках на курьих ножках? И у испанцев, и у китайцев? То-то! Потому, что они кровь не просто так пили, это была всего лишь самая малая часть обряда жертвоприношения. Малая часть! А кто мог весь обряд проводить? Ну, думай! У русских их князь Владимир тоже только сам человечьи жертвы приносил. А потом продал своё жречество греческим попам. Променял на жену из императорского рода. Шерше ля фам! Историю лучше знать надо! И не по учебникам. Попы-то и подстрекали везде убивать наших. Но только бесполезно. У нас сила – уж не их хлебушек нашу жертву перебьёт. Прочти внимательно их Библию: Каин приносил хлеб, а Бог-то на кровь овечью поглядел. На кровь! И за это Авеля убили. Да, они нас лишили власти, нашей власти! Но это пока, до поры. Мы всё равно друг друга выручаем. Тамплиеры через катаров кликнули, и Чингис раздавил Русь! А с севера тевтонцы шли под теми же знамёнами, что и Орда, – под чёрно-белыми клетками! Думаешь, случайно?
– А соври ещё: принц Чарльз и культ бон как у тебя сопрягутся?
– Ты, блин, совсем а...лся, что ли? Я тебе о чём и толкую: вон, книжка же перед тобой. И буквы в ней обведены. Читай, если умеешь! А нет, так слушай без «хи-хи». Про барона Унгерна хотя б знаешь? Который стал последним диктатором Монголии? А потом в Новосибирске по приказу Троцкого был наскоро расстрелян? Так вот, сам он из древнейшего немецкого рода, даже и русский дворянин, а бон-по, когда его увидели, сразу в ноги упали. Даже ничего доказывать не надо было. Это для Европы он сумасшедший. Для тех, кто истинного не знает. Сразу же начинается: «Вампир! Изувер!». А попробуй-ка не принести жертву! Если «они» её требуют. Попробуй отказать... Да, вырывал Унгерн у живых красноармейцев сердца! Но не для удовольствия же. Потом жёг их, пепел в воду – и поил своих солдат. Но немец он и есть немец, а ты помнишь, что эти суки «чистые арийцы» из нашей идеи сделали? Они же идею духа, где нация ничто, подменили на самое тупое измерение черепов. Фашисты! Тупые фашисты! Козлы!
Джумалиев даже сплюнул. Лицо его, как обычно при волнении, становилось бледно-синюшным. «Вот оно откуда про голубую-то кровь». Глеб бессмысленно бродил взглядом по тринадцатой странице со множеством тонко обведённых тушью букв. И ничегошеньки не понимал.
– Подай чашку. Пить охота.
Глеб, с трудом удерживая забинтованными культями изящную, тонкого фарфора чашку, подал уже подостывший чай.
– А оборотни как с вами связанны? Или всё же они только реконтропия?
Джума протянул руку и застонал. Выпил, почти не отрываясь.
– Ещё налей! Ох, и болит, зараза... Оборотни, это только в кино с вампирами рядом. А в жизни они противоположное – они простонародные извращения. Это не жертвоприношение высшим богам. Это корм тотема: Чингис-хан тоже от пепельного волка род ведёт... Я о другом хотел. Помнишь, как царь Иван Грозный, который твоих предков в Казани пожёг, чего-то искал в опричнине? Учёные, как попки, твердят: «Почему как орден? Почему?». Да потому, что орда-орден-орднунг – это же всё наш новый мировой порядок! Когда царит жрец – это историческая материализация бога. Понял? И эти боги близко. Сейчас уже не так долго осталось. Уже скоро, может быть, совсем скоро.
Глеб в слабом, из-за полузадёрнутой плотной и пыльной шторы, свете увидел блеснувшую у распалившегося рассказчика маленькую слезинку. Да! Она неожиданно и быстро соскользнула по щеке, и голос тоже предательски дрогнул:
– Эх, если бы у меня отец... тоже настоящий был.
Глеб дал ему шанс свернуть:
– А ты про академика Фоменко что слышал?
Но Джума уже не выруливал:
– Про Анатолия? Почитывал его фантазии. Мне такие, как он, русские нравятся. Ему стыдно, что его предки нам триста лет жопу лизали. Вот он и хочет доказать, что они это сами себе делали. Фоменко – хороший русский. Очень. Таких бы побольше, пусть пока сами себе задницы целуют! Раз получается.
Всё. Лирика кончилась. Глеб с трудом вытолкнулся из качалки, шагнув к стене, почти ткнулся носом в крайний клинок. Эх, как он любил историческое фехтование! Это было самое любимое из всего, что навязывал брат.
– Я к тебе не за былинами пришёл. Дело у меня.
Джумалиев даже не пошевелился.
– Понятно.
– Семёнов сказал: только ты можешь здесь помочь.
– Ну?
– Я понимаешь, кроме паспорта, ещё и удостоверение посеял. Офицера.
– Какого офицера?
– Того самого.
– Что?! – Джума аж подскочил. И вскрикнул: в спине что-то громко щёлкнуло. Сел. Потом вдруг тихо распрямился и, тряся нижней губой, криво заулыбался: – Слышь-ка – отпустило. Во, блин! Точно отпустило... Точно.
Он осторожно, прислушиваясь к своей спине, сделал шаг. Другой. Смелее. «Хорошо. Хорошо-то как!». Повернулся к зеркалу. Посмотрел на себя. Через отражение хмыкнул Глебу:
– Ты что, сразу не мог мне такое сказать?
– Это чтобы тебя сразу отпустило?
– Нет... Ну, хотя и это тоже хорошо. Нет, чтоб я не болтал лишнего.
– А я ничего и не слышал.
– Да, видишь ли, – замялся Джума, – я-то думал. А ты, оказывается... А кто ещё про это здесь знает?
– Три человека. Сам догадайся.
Джумалиев тихо-тихо заходил по комнате, цепляя всё подряд. «Только бы не меня». Глеб отодвинулся к окну. Но хозяин затонул в себе и в своём новом состоянии. Он нежно ощупывал бока, гладил поясницу. Слегка приседал. Потом вдруг остановился:
– Так ты зачем меня подставил? Мне ведь тебя теперь легче закопать. Да. И забыть. К хвостам собачьим.
– Что ж, делай.
– Опять хорохоришься?
– Проверь.
– Сейчас и проверю. – Джумалиев зло сдёрнул полотенце. Потащил из кучи синие брюки. Покряхтывая, очень медленно надел, застегнул ремень. – Помоги рубашку надеть!
Глеб помог. Что теперь?
– Не спеши. У меня ещё болит.
Они вышли на крыльцо, и Джумалиев старательно запер дверь.
– А мама»?
– У неё с памятью плохо. Может выйти и заблудиться. Возраст. Приходится ведро ставить и закрывать.
Они вышли в проулок – Глеб впереди, Джумалиев, как привык, чуть сзади. Так и вывернули на главную улицу. Прошли вдоль полупустых торговых прилавков. Забавная была реакция у тёток с носками, колготками, стиральными порошками и китайскими детскими костюмчиками. Завидев участкового, они улыбались так старательно, что даже когда Глеб обернулся шагов через пятьдесят, они всё ещё не могли ослабить свои стянутые лица.
– Видишь, как меня любят и уважают? А ты меня так и не понял.
Джумалив переваливаясь, теперь плыл рядом. «Сейчас за руку возьмёт». И тот точно потянулся, было, к локтю Глеба, но вдруг отдёрнулся. Навстречу накатывала белая «нива». Оба всмотрелись, потом закосились друг на друга и ухмыльнулись: другая.
Под ярко сияющим солнцем лениво чуть пошевеливались два выцветших флага. Администрация района располагалась в белого кирпича двухэтажном здании, с далеко вынесенным портиком над высоким, ступеней на пять-шесть, крыльцом. Пропылённая лиственница уже наполовину пожелтела и обильно осыпалась под дальними окнами. Синий почтовый ящик на столбе, большая клумба, в которой бушевали что-то не поделившие воробьи... Каждая ступенька была для Джумы тяжким испытанием. Вошли в холл. Пенсионер-дежурный из-за стола взмахнул рукой в знак приветствия. «У себя?» – «У себя». Они завернули в тёмный коридор с негорящими неоновыми лампами. На одной из стандартных дверей висела большая красная табличка: «Приёмная». Так. Теперь понятно. Кажется, бег по штрафному кругу-дежавю заканчивался. Начинались новые встречи и приключения. Надежда только на то, что сейчас ниоткуда не выскочит чёрная кошка.
Секретарша оказалась старой и страшной. «Значит, жена молодая». Джумалиев аж забыл про поясницу. Прогнулся по полной. Она только отмахнулась:
– Ты его сильно не мучай. Вчера делегация из Маймы была. За лесом.
– Спасибочки за предупреждение. Тогда кофе можно сразу ставить. Я ему такую головную боль веду. Такую боль.
Двойная дверь с тесным тамбурком. А кабинет большой, светлый. Длинный Т-образный полированный стол розового дерева. С десяток стульев вдоль стены. Чёрный шкаф с видеодвойкой и стопкой мелких брошюр. Портрет Ельцина и несколько фотографий на стене: глава района с президентом своей Республики, с олимпийским чемпионом Карелиным, с певцом Лещенко.
Глава – упитанный, крупно-мордатый, восседал на своём головном месте и, похоже, медитировал. По крайней мере, на их приветствие от дверей он не среагировал. Джума, подойдя вплотную, опять поздоровался. У главы открылись узкие глазки на светло-жёлтом лице, по выпуклому, с залысинами, лбу пробежала красная морщинка.
– Здравствуй, товарищ участковый!
«Лет пятьдесят». Глеб высокомерно кивнул, но вслух повторяться не стал.
– Садитесь. – Рука главы, ожившая сама по себе, как у марионетки, без всяких сопровождающих движений других частей тела, указала им на удобные для статичного обозрения места. Посетители присели, чуть придвинув стулья.
– Вот, Вилен Рустамович, дорого гостя привёл. Того самого, о котором столько в последнее время говорено. Действительно дорогого.
Джумалиев весь напрягся: ему бы, дураку, предварительно перекинуться парой слов, но он не догадался задержать Глеба в приёмной. А теперь, похоже, что у главы голова не особо варит. Попробуй тут намёками поговорить! Ну, и ладно, пускай сам выкручивается.
– Очень, очень приятно. – Хозяин кабинета, видимо, что-то с кем-то чуток перепутав, вдруг привстал и, через стол, резко протянул ладонь для пожатия. Глеб поднял свою забинтованную: «Извините, в горах упал».
– Ай-я-яй! Надо быть осторожным... Ну, Джумалиев, докладывай.
– А что тут докладывать? Всё уже обговорили: Это Максуд Муссаев. Тот самый. Из Москвы, как заказывали.
Бедный глава, ну кого он и когда заказывал? Да ещё из Москвы?
– Очень хорошо. Да... – О чём бы ему ещё спросить? Жалобно вскрикнул: – Лиз Пална!
Лиз Пална, вероятно, обладала внутренней связью со своим шефом. Или просто подслушивала. Но, в любом случае, на тихий зов явилась мгновенно.
– Лиз Пална, голубушка! Что гости пожелают: кофе? чай? Всем кофе! Пожалуйста. Так вы прямо из Москвы сюда? Отдыхаете? Вот, значит, и по горам ходите? Нравится? Это у нас свои, отечественные Альпы. Все так говорят. А на плотине были?
Он безнадёжно рассматривал руки Глеба, пытаясь хоть что-то вспомнить: кто? Кто это? И Джума, гад, молчит. Повернул к нему:
– А у тебя что? Следствие закончено? Бригада уехала?
Вот наконец-то была озвучена умная мысль! Теперь можно и подсказать:
– Уехала. Ни с чем. А наш гость, как раз-то и мог бы им помочь. Ведь это он почти свидетелем был!
– А-а-а... Это он.
– Ну да! Он самый. Сколько я ни просил его – нет, и всё!
Глеб тоже подыграл:
– Если бы я хоть чем-то мог быть полезен! Уж мне-то лучше всех знать, как необходимо сотрудничество граждан с правоохранительными органами.
Джумалиев просто жёг глазами главу. Но тот на Глебову подсказку не среагировал. Пришлось открыто поднажать:
– Вилен Рустамович. Наш гость – это тот самый редкий специалист, что нас очень заинтересовал! Очень заинтересовал!
– Это которого в Алтайск заказали? – дошло до головы.
«Безголовый!» Джума аж посинел:
– Которого просили. Приглашали! Звали! А у меня не получалось его найти.
– Ну, да-да. Это я не так выразился. Но и почему это у тебя не получалось? – Что же проболтавшемуся начальнику теперь оставалось, как не «строго спрашивать»?
– А потому! – Джума взвился, не желая быть крайним. – Потому что по ходу открылись новые форс-мажорные обстоятельства!
– Чего-о? Говори проще: не на базаре.
Вошла Лиз Пална с подносиком. Поставила перед каждым ароматно дымящуюся чашечку. При этом особо улыбнулась Глебу: ну, она-то, конечно же, в курсе всего. Ведьма. Баба-Яга. И нафталином пахнет – ага, чтобы трупный запах притравить. Который и через духи пробивается. Ещё на раз оглядев кабинет, и особо внимательно своего хозяина, зачем-то многозначительно потрогала мелкую сине-фиолетовую «химку» и бесшумно вышла. Джума отодвинул чашку подальше от края.
– А проще всего так: вот сидит офицер госбезопасности. Но он в трудном положении: он тут оказался без всяких документов, его обокрали в дороге.
Кофе капнул на светло-голубую рубашку. Теперь не отстирать. Глава, морщась, размазывал пятно пошире. Хорошая пауза. Оправданная.
– Надо же: Жена изворчится. А может, в кофе по чуть-чуть коньячку?
Он, не вставая, прямо из тумбочки стола достал хорошо уже початую бутылку «Аиста». Плеснул себе. Передал Джумалиеву. Тот тоже залил под самый краешек. Протянул Глебу.
– Я не пью. В принципе. Спасибо.
Напряглись? «Ничего, проглотите». Вилен Рустамович, уже никому не предлагая, закурил. «В-и-лен: В-ладимир И-льич Лен-ин». Ну-ну.
– Так куда меня заказывали? То есть, приглашали?
Переглянулись – как выдернули спички. Выпутываться «выпало» главе.
– Вы же самый, говорят, классный системщик? Вот и нужно эту самую систему... собрать? В Горно-Алтайске. Заказ частный, конечно. Но отказать никак нельзя. Такие люди. Уважаемые. Я-то ничего в этом не понимаю. Возраст уже. И компьютер даже в свой кабинет вносить не стал – пугает. Умный он больно. Пусть у секретаря. Вместо печатной машинки.
– Так почему же сразу меня не пригласили?
«Почему-почему? Да потому, что хотели, как раба, бесплатно попользовать. А потом грохнуть. И закопать. Или в Катунь спустить. Так ведь, родимые?».
– Мы тут люди маленькие. Да и неповоротливые. Вот дал я задание вас найти, а наш участковый всё не мог.
– Ну, да! Участковый теперь во всём виноват! Я, между прочим, на больничном. И так, даже болея, привёл. А дальше, Вилен Рустамович, сами теперь сговаривайтесь.
Хорошо быть на больничном, плохо самому с госбезопасностью сговариваться. Это даже крохе понятно. И ни к какому отцу ходить не нужно. Глава взял таймаут:
– Вы где отдыхаете? Далеко?
– В лагере у Дажнёва, – прикрылся ещё одним покрывалом Глеб.
– О! Тогда мы вас найдём. Для заказа. Вы ведь тоже можете позволить себе чуточек подзаработать? А? Там, действительно, никак нельзя отказать – такие люди!
Они споро обо всём в принципе договорились. «Как только, так сразу».
– Насчёт документов, мы ускорим.
– Свяжитесь в Москве конкретно с ... Только с ним!
– Ну, понятно же! Но и наш разговор...
– Я же ваш личный должник теперь!
– Сочтёмся за всё и разом.
Тепло попрощались. Выходя, улыбчиво покивали секретарше. Потом и вахтёру.
Всё. Солнце. Ветер свободы. Без запахов нафталина и табака. Только пыль, навоз и полынь.
– Теперь моя очень неличная просьба. Почти приказ. Как равного по званию, но с преимуществом. Я ведь не отказываю твоему Хозяину, но за это хочу и спать, и гулять по лесу спокойно. Без камнепадов на голову.
– Каких камнепадов?
– «Каких-каких»... Я что, по-твоему, сам себе руки поотбивал?
– Не понял!
– Опять эти хозяйские орлы меня ловили? Камушки на голову роняли?
– Когда?
– Вчера! Что ты меня доводишь?
Джумалиев остановился. Взял Глеба за пуговицу на груди и, вплотную – до запаха изо рта, – медленно выговорил:
– Ничего такого не может быть. «Эти» за тобой уже четыре дня как не ходят. Ибо их отсюда всех увезли. Сразу, как только следствие закончилось. Не найдя свидетелей, между прочим. Так что, тебе показалось. Обвалы, они и от коз бывают.
– От козлов чаще.
– И потом, если ты и в правду такой умный, то – зачем? Зачем тебя камнем по голове, если твоя голова им нужнее твоей жопы?
– Хм. В данном случае ты прав. Жопы и без меня тут в достатке.
К администрации резво подрулил запылённый «уазик». Из-за толчком открывшейся дверки лихо выпрыгнул здоровенный Дажнёв. Потом неловко выбрались двое мужичков поменьше. Увидевший Глеба, скорее всего, ещё из машины, Дажнёв почему-то радостно замахал, закричал:
– Привет! Ты откуда и куда?
– Да вот с главой знакомились.
Глеб посмотрел на Джумалиева. Тот ухмыльнулся и, юродствуя, отдал честь: «Всё. Желаю здравствовать. А я – болеть дальше». Повернулся и тихонько-тихонько, как крабик, бочком смотался из неудобного положения... «А ведь тоже, ну, никак не ожидал он такого поворота. Разоткровенничался. И про Чингисхана: Думал – я уже всё равно «отмеченный». Как тут все говорят. Да, только вот «программа выполнила недопустимую операцию и будет закрыта». Бац! И всё! Опростоволосилась ты, жаба: я – вечно живой. Как Горец».
– Вот, знакомился. – Глеб, уклоняясь от пожатия, показал Дажнёву забинтованную руку.
– Ну и как? Он нормальный мужик. Понимает многое. Надо только его от вредных привычек избавить. А ты сейчас куда?
– К вам. Примете?
– Да! Это хорошо. Очень! Подождёшь пять-десять минут? Одно дельце с товарищами разрешим. С рукой-то что?
– Ерунда. «Бандитская пуля».
– Тогда жди. Не теряйся, а то Филин дня три назад что-то тебя искал. Всё перерыл в лагере, и всех. Аж чуть не кричал от злости. Я впервые его таким видел. Так что жди здесь.
Прямо, метрах в трёхстах, высилась недостроенная церковь. А налево, где-то тоже недалеко, была почта. А ещё пора искать Светлану: похоже, назревала пора смываться.
Но – сказали: пока – ждать – здесь...
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Юля, вся погружённая в хлопоты, искренне улыбалась лишь Глебу. А Дажнёв, вокруг которого стеснились сумки и корзины, свёртки и кулёчки, только выслушивал.
– Это твой любимый Филин приказал пикник устроить. В стороне от глаз, только для руководителей секций. А обслуживать я одна должна. В целях конспирации. Прямо как в девятьсот пятом. В Разливе.
– Не в Разливе, Юлечка. В Бёрне, – робко защищался Дажнёв.
– Да хоть в Бердичеве! К чему такая секретность? Взяли бы пару поварих... Глеб, вы не обращайте на нас внимание. Пусть это вас никак не коснётся. Вы просто наслаждайтесь отдыхом. Вместо меня.
– Я хотел бы только с вами. Иначе это не отдых. Совесть замучает.
Он так и не понял – его на этот пикник берут или нет? Дажнёв, похоже, не знал и сам. И спросить-то, бедняге, не у кого. Инструкции получить... Ну? Берут или нет?.. Глеб спрятал глаза, отошёл, пусть решают за спиной. И он подчинится партийной дисциплине. На сегодня он и так уже заслужил самый что ни на есть пассивный отдых... Но тут из-за соседней палатки, как крылоногий Меркурий, возник пухленький Юра – адъютант Саши-монархиста. Не доходя трёх шагов, он беззвучно «щёлкнул» каблуками своих божественных сандалий:
– Разрешите доложить!
– А где «здравия желаю»? Не паясничай, – Дажнёв поморщился.
– Велено передать: командир уже на месте. Костром занимается. Столом. И скамейками. Если что-то нужно нести – я могу.
– Ещё бы не нужно. Бери те две сумки. По силам?
– Рады стараться. – Юра схватил самые большие, мотнул чёлкой. Понёс.
– Да осторожней! Там посуда! – отчаянно вскликнула вслед ему Юля.
После такого «явления» Дажнёв принял решение:
– Этот петух из Питера даже здесь без адъютантов не обходится. Глеб, а рюкзак же ты нести сможешь? – Он тоже решил заиметь подпорку.
Почему бы нет? Паж так паж. Обижаться? Глеб же сам ни на что не напрашивался. Он бы мог и здесь честно поваляться. С книжкой. Любой. Пока буквы окончательно не забыл.
– Ой, ну что ты, Володя! Глебу тяжело будет! – Милая, милая Юля. Какая она добрая: взяла его уже грязные бинтованные культи в свои пухлые и тёплые пальчики с длинными холёными ногтями. Осмотрела.
– Кто это так замотал? Ужас. Надо будет всё заменить.
– Вечером. Сейчас нет смысла: всё равно запачкаю. А рюкзак понесу.
– Ну, вроде всё? Или что-то ещё? – Дажнёв легко вскинул за плечи огромный «станок», зацепил ладонями самую большую корзину и самую тяжёлую сумку. «Здоров он, однако. Ох, здоров!». Глебу подвесили и рюкзак маленький, и корзинку на локоть нацепили тоже крохотную. Юле достались две сумки. «Вперёд!».
Они шагали клином. Дажнёв, ледоколом, впереди. Глеб и Юля по бокам, чуть отставая. Не особо, но если не повышать голос, впереди идущему ничего не слышно. Но разговор тёк весьма безобидный: Юля рассказывала о последнем проведённом «ими с Володей» Всероссийском съезде трезвенников. О трудных боях со сложившейся оппозицией западных регионов, о применённых больших и маленьких политических хитростях. Но Дажнёв и не подслушивал, он готовился к предстоящему. А если бы даже и захотел? Ну, может, не согласился бы с некоторыми резковатыми характеристиками «соратников». Но из Юлиных красивых уст и они звучали не особо ядовито:
– ...Тогда мы договорились с Раисой... А они этого не поняли... Масин вышел и говорит: «Всё! Запивают заново опять все!». Он этим хотел Володину отчётность смазать... И стали они тогда под меня подкоп делать, чтоб Володю свалить... У меня ведь кроме русской бабушки, все в родне немцы... Вот и подняли публичное прение: немцы хуже татар или нет?.. Тогда татары из Тобольска решили просто уйти: это, мол, всё масоны народы ссорят... В коридоре стоит Ярек – наш полячок из Читинской области. Такой простой-простой. И плачет: «Как я могу с масонами бороться, если у нас в районе их нету?»...
Глеб слушал и не слушал. Все эти полузнакомые имена и ситуации, эти давно надоевшие переплетения мелких амбиций и страстишек вокруг чего-то, всем вроде дорогого, но так за годы и непонятого, уже совершенно не возбуждали. Ни тоски, ни азарта. Просто – да, это у него тоже было. Когда-то. И ладно. Он слушал мелодику её густого голоса, иногда смотрел на шевелящиеся в произношении недоходящих слов красивые полные губы, на гордо-царскую, в лёгкой испарине шею, на высокую грудь. Такая баба! – рожать бы ей и рожать. Пять, шесть, девять ребятишек... Да пока муж не загнётся! А она упёрлась в политику. И в самую, что ни на есть, пошлую её струю – в «трезвость». Почему? Какая-такая в этой «трезвости» нашлась для неё замена естественным земным инстинктам быть женой и матерью? Любовь к лидеру Дажнёву? Да, на какое-то время вполне возможно. Год. Три... А дальше? Уже сейчас он ей ничего «такого» не даёт. Вон, только прёт впереди – мощно, красиво. И всё. Его деньги? Нет, это не для неё. Да и с такими-то данными можно было б и поинтереснее жизнь устроить. Стоп! Вот оно что: «интерес»! Интерес к его власти. Странное и страстное желание быть при власти. При любой, даже придуманной. Страстное желание первенства. Ведь в «трезвости» они даже друг друга иначе, как «руководители регионов» и не называют. Сидит себе прыщ в Мухосранске или Тудыть-Пердеевке и – «руководитель региона». Вот-вот-вот! Вот оно что: страсть – наркотик, убивающий инстинкты...
– ...Глеб, а что вы молчите?
– А я не молчу. Я нежусь в вашем голосе. У вас удивительный тембр.
– Да?.. Спасибо. Мне об этом никто не говорил.
– Естественно, никто. Во-первых, ваша красота уже сама настолько самоценна, что многим кажется, что она не требует для себя поддержки в звуке голоса или пластике. А во-вторых, вы же со мной недавно познакомились.
– И – что?
– И просто не успели узнать, какой я, на самом-то деле, дамский угодник.
Она обняла его счастливым взглядом. На их смех обернулся Дажнёв:
– Поделитесь?
– Нет! Эта наша с Глебом фракционная тайна.
Ага, Дажнёв больше не отрывался, шёл теперь поближе. А Юля ворковала и ворковала... Так они прошли с километр вверх по реке до знакомых торчащих скал. Всё было на месте – и широкая каменистая долинка с семью притихшими рукавами речки, и четыре торчащих пятиметровых базальтовых пальца. И мелкие частые сосёнки по склону. Даже берёзки... Так вот и увидишь сейчас молоденькую парочку. Ага. И «пастушков»...
Но между «пальцами» уже дымил костерок, там, рядом с двумя складными столиками, возилось три человека, сооружая из камней и зелёных ивовых веток импровизированные седалища. Они разом вскинулись на звук шагов, и не очень радушно взаимно заулыбались. Саша, молчащий при нём Юра, и ещё один – йог, что ли, очень худой, с узким черепом и узкой бородкой. Его длинные-длинные – в пояс, волосы были стянуты «хвостиком». Йог раскрыл руки как для объятий:
– Ага! Пища богов прибыла! Очаг горит и жаждет жертвы!
– А ты уже коммунист? – Саша был удовлетворён молчанием Глеба.
– Приветствую! – Дажнёв опять напрягся: – А где Филин?
– Ожидаем-с. С минуты на минуту. Юлия Густавовна, сюда ставьте!
Глеб, не желая изображать особого оптимиста, сложил свою ношу и, ссылаясь на травму, ретировался. Побродил над донельзя прозрачными ручьями. Поблёскивая мозаикой отражений гор и облаков, холоднючая вода упорно куда-то спешила, перебираясь через большие и малые оглажено-голые серо-голубые камушки. Сколько здесь километров до белков? Ни водорослей, ни мальков – мёртво. Только завалуненный берег осторожно зарастал мелкой мать-и-мачехой. Её подсохшие, снаружи глянцевые и с плюшевой изнанкой листья с хрустом ломались под шагами. И тоже – пусто. Ни бабочки, ни мухи. Подошёл к «своему» «пальцу». Огляделся: о нём, вроде, забыли. Вот и хорошо. Вот и ладно. Помаленьку, не спеша, вскарабкался наверх. И лёг: «Эх, надо было хоть какой-нибудь пирожок прихватить...».
Голоса внизу набирали силу. Первым на полную громкость перешёл Дажнёв:
– Мы, между прочим, были самыми активными в процессе создания Союза за духовное возрождение Отечества. Мы – коммунисты. А ведь это, между прочим, ещё и самоназвание «духоборцев»: «Союз борьбы за духовность и истину»! При том, что духоборы – только одна часть народных религий протеста, религий революций... Да называйте, как вам удобно! Пусть секта, меня это слово не пугает... Как это не религия? А что тогда, по-вашему, есть религия? Мировоззрение?.. Нет, не надо всё упрощать под свой интеллектуальный уровень! Не надо... мы прекрасно изучали историю. Мировоззрение ли, религия ли, философия – это же одно и то же!.. Да, в основе нашей философской системы лежит религия киников. Да, мы те самые фаталисты, которые только и вбирают в себя весь материалистический мир со всеми его реалиями. Да, всё просто: мы самым активным образом переделываем мир, но в строго определённом, всегда очень определённом направлении. Которое, так или иначе, но фатально ждёт человечество в финале его развития...
– Финал – это же Апокалипсис? – Ехидно сладкий голос Саши.
– Почему же? Мы входим в Эру Водолея. У нас прекрасные перспективы! – А это уже «йог». Говорит вкрадчиво, чуть шепеляво, даже в солнечном сплетении зудит. – Кали-Юга – это, действительно, лишь этап земного круга бытия.
– А если я не желаю слышать об этих антирусских бреднях? – Опять Саша, но уже не так сладко.
– Тогда громко заявите: русские – не арии! Они чистые негры. – Йог выпевал-вышёптывал звуки. – И у русских нет никакой истории, кроме как этой несчастной тысячи лет подражания византизму. У других народов есть древнейшие истории, а у русских нет.
– Только не надо мне ваши дешёвые уловки подсовывать. Мы не в метро о вере спорим! Была история праариев, ариев, праславян, славян. А потом история только Руси. Но зато именно Руси! И конечно, не одна тысяча лет. Однако я не древний арий. И с современными индусами или цыганами у меня ничего общего нет. Я оригинален в своём роде. То есть, в своём Роду.
– Это заметно, – встрял Дажнёв. – Оригинальность во всём. У вас оригинальность прежде всего! Ведь чем мельче партия, тем больше у неё гонора.
– Вот это тоже не надо! Вам, именно вам, не надо! Стоит ли напоминать, каким путём вы своей массовости в советское время добивались? А сейчас только инерцию, точнее, агонию эксплуатируете.
– Говори! Все вы в том, чтобы строить свой успех на чужой оплошности. Ходить и подглядывать: мы совершим ошибку, а вам это за плюс. Мы потеряем кошелёк – вы его подберёте. Ну что вы своего утвердить можете? Ни-че-го! Ваше счастье в наших неудачах, и всё! «Вот, мол, коммунисты – то, коммунисты – сё!». А, мол, мы хорошие... просто нам пока ничего делать не приходилось. А вы попробовали бы.
– И попробуем. И не будем списывать на вредительство. Это так у вас всё «ошибка» да «оплошность». На фоне общих успехов. Укокошили шестьдесят миллионов людишек – и, ах, в космос первые полетели!
– А ты ещё нас в балете упрекни!
– Это простим.
– Благодарствуем!
– В любом споре критерий один: я сам. Верю или не верю. – Это опять вклинивался Йог. – Знаю или не хочу знать. Объективности нет никогда: любая мировоззренческая система строится для оправдания достижения целей. Для комфортности жизни и мышления. Любой неудобный факт – как камешек под боком, его нужно либо откинуть, либо повернуться на другой бок. Что кому проще.
– И...? – Саша.
– И всё. Я могу вас только научить своей вере. Вы, в свою очередь, можете кого-то тоже научить своей. А объективность от этого не меняется. Вот, товарищ коммунист отошёл. А помните их перл: «Идея, овладевшая массами, становится материальной силой»? Это же чистая тантра: прана по воле мага из акашы творит материю. Энергии управляются идеями – это закон Космоса. Санатана дхарма. Понятно?
– Я слушаю, слушаю.
– А я закончил. Это к тому, что вот мы с вами верим в бессмертие души. Пусть каждый по-своему, но мы оба верим в единую экстрамундальную Первопричину мира. И так далее... А он – нет. Социологист Дажнёв верит только в самую грубую материю и механические законы. Но при этом пользуется древнейшими упанишадами. Это ведь вам не от Карла Маркса и Луначарского. Это от Начал – Энсофа. И поэтому он точно такой же, как и мы, участник мирового прогресса. Слепой, но очень активный. Очень энергоёмкий. Ведь сколько на него людей завязано. Даже лично десятки тысяч. Это, между прочим, о многом говорит.
– Вы не путайте. Коммунизм – он только из-за войны русским стал, а до того всё на интернационализме строилось. Вы меня сейчас подловить хотели! Вы – космополит, желающий не различать этнических и религиозных путей! Вот и дружбой с коммунизмом вы не просто так сейчас прикрываетесь. Как... Чернобыль мавзолеем! Тем, в котором их и ваш «махатма» лежит. И появились на рубеже веков вы в России одновременно: для пролетарского быдла – как марксистские кружки, а для интеллигенции – как тоже кружки, но спиритические. Но духи-то и там, и там одни призывались! На ваших и на их сеансах: «У-у! Призрак бродит по Европе»! Пусть бы где-нибудь там и бродил... Ну, скажите, зачем вам Россия? Зачем? Что вы со своими Блаватскими и Вивеканандами к нам, русским, лезете?
– Зачем так заужать? Русские – часть, очень важная, но всё же только часть великого арийского мира. Более того, эра Водолея – это эра Духа Великой России.
– Звучит уже лучше, чем Эра коммунизма. Но я почему-то, думаю, что этот Водолей ещё нам с сотню миллионов «голов» стоить будет. Дух только от России и останется! А землю нашу покроют косоглазые. В этом вы с интернационалистами и роднитесь: они для одного «золотого» миллиарда просторы и недра освобождают, а вы – для четырёх «жёлтых». Отсюда последний к вам вопрос, дорогие агенты влияния: слаще ли масонский хрен агни-йоговой редьки? Для нас, русских, в любом случае – обречённых?
– Да что с этим господином разговаривать? Он просто ничего не слышит, и не хочет слышать! – Откуда-то вернулся Дажнёв. – Это же просто сказочник: «Да, были времена! Прошли былинные!». Главное, чтоб никто их не помнил. Всех его Екатерин с Потёмкиными.
– Да вы читать-то умеете? – Саша почему-то тоже «запел».
– Благодаря советской власти!
– Так вот и читайте! Что до тринадцатого года было, и что – после...
– Я теперь и не знаю: кто же из нас рождён сказку делать былью? Придумают себе молодые люди фантастическое Беловодье и ищут его, ищут.
– Ой ли?! А почему ваш мавзолей индийской пирамидой построен? Не потому ли, что «русские – это только маленькая часть ариев»? А звезда-пентаграма, ваша и американская, откуда? Что это за ночные символы? В противовес кресту – знаку солнца?
– Да! Да! Да! В противовес! И что? Тогда, после победы Октября, шёл поиск в создании антихристианской символики. И это полностью оправдалось в войне с фашизмом, когда звезда со свастикой столкнулись! И звезда победила крест!
– Какой ценою?! – Ого, Саша не выдержал. – Русской кровью немцев потопили!
– Что с ним разговаривать? – Дажнёв тоже зарычал. – У него на уме только «вот приедет барин, барин нас рассудит»! Рабская психология: «Боженька помилуй!».
– А тебе бы только бунтовать! «До основанья, а затем!». Действительно, ваша партия от Люцифера идёт.
– Не надо только на штампах играть! «Люцифер»! А если перестать словечек пугаться? Что оно, слово? Воздух! Оно – пустота! Тогда пусть и от Люцифера, а что? Сколько жил человек, столько он и мечтал о своём владычестве над миром. А мы, как бы ни назывались, мы есть организованная направляющая поисков этого владычества. Во все века, во всех народах.
– Вот и договорились! «И будете как боги!».
– Да! Тысячу раз – да!
– Насчёт слова вы не правы. – Влез поперёк батьки «йог». – Дыхание – это не пустота, это прана – энергия, брахма. Другое дело, что к слову иногда прилипает чуждая ему традиция восприятия. «Люцифер» всего-то значит «лучащийся», дающий свет. Это имя символ вечного просвещения. И ещё греки давали ему такой эпитет: Люцифер-Космократор, то есть Лучащийся Хозяин Космоса. Ибо из Космоса-то и идут к нам знания. От Творца Вселенной – библейского Сатанаила.
– Тьфу! Тьфу!! – Это Саша. Похоже, дело двигалось к развязке.
– Так! Плюй! – Дажнёв. – На всё, что тебе не нравится, плюй! На отцов, что войну выиграли. На их красные знамёна! Крестом своим тешься. Библией! Жидовской верой!
– Да вся головка вашей партии на восемьдесят процентов из евреев состоит! Или мужей евреек!
– Ну, мы-то не фашисты, чтобы у людей в родословных, как у собак, ковыряться! Мы как раз те, кто войну с ними вёл! На смерть! Сколько коммунистов тогда погибло?
– Курильщиков больше! Почему бы тогда не сказать: «благодаря курильщикам мы победили Германию»?
– Ах, ты гадёныш! Власовец! Да видел я ваше собрание дворян! Одни выродки: полтора метра ростом, зубы наружу! И сам ты дегенерат!
– Кто я? Кто?! – Шум опрокинутого стола, роняемой посуды. Завизжала Юля. Похоже, пора спускаться.
И хорошо, что Глеб не успел. Потому что успел Филин.
Глебу оставалось либо сползти, либо спрыгнуть с двухметровой высоты. И пока он выбирал, действующие лица политических диалогов перешли от слов к делу: здоровенный Дажнёв заломил худощавому Саше руку за спину и всей массой давил его к земле. Тот, отчаянно выворачиваясь, целенаправленно лягал Дажнёва по голени, не давая завалить себя окончательно. А вот Юра и «йог», вооружившись топором и шампуром, но, видимо, не совсем охваченные идеологическим пылом, только пугали, кружа вокруг стола, друг друга ложными выпадами. Филин быстро подлетел вплотную к группе сцепившихся атлетов и, положив левую ладонь под сердце, правую вскинул к небу:
– Прекратить!
Реакция была поразительной: все бойцы разом обмякли, расцепились, а затем и безропотно разошлись.
– Тихо, голуби. Тихо. Тихо. – С Филиным на пикник прибыло ещё трое: пожилой ивановец с благообразной белой бородой и в неизменных доколенных трусах; та, бесновавшаяся у сцены, рерихианка с исписанной мантрами жёлтой повязкой на лбу; и солидный маг-психотерапевт. Они стояли в сторонке, тоже держа в руках какие-то сумки. «Неужели и это еда? Они тут, похоже, очень даже неплохо посидеть решили. Эх, Анюшкина бы сюда! Понаблюдать. Только предварительно связать и на скалу спрятать. От плотных материальных контактов. И прямых вопросов». Глеб аккуратно спустился и, широко улыбаясь, направился к Филину. Но тот, как вдруг показалось, даже отшатнулся:
– А этот здесь откуда? – Зыркнул из-под лохматых бровей на Дажнёва. Дажнёв, не успевший отдышаться, зажался. Вывезла Юля: «мой гость». Вот умничка. Хоть и красавица. Филин скособочился, спрятал глаза:
– Здравствуй, Глеб, здравствуй. Вот где свиделись... Юра, Саша! Столы ставьте. И вы чего? Помогайте! И так задержались, тут уже успели дел натворить... При чужих.
Все начали суетиться, причём бессловесно и не поднимая глаз, совершенно как детишки при неожиданно вошедшем строгом воспитателе. От этого сравнения Глебу захотелось напроказить. Он стал нарываться:
– Семён Семёнович. Мне крайне неудобно: вы, говорят, меня искали?
Филин уворачивался: «Разве? Это ты насчёт бани? Так, наверно, обстоятельства были особые? Не придти. Я тебе верю. Только вот другая такая баня... не знаю, когда теперь будет». Он или вращался, или, распоряжаясь, ходил, не позволяя Глебу заглянуть себе в лицо. А потом резко повернулся – и – глаза в глаза:
– Ты очень голоден? Если да, садись, но сразу, как поешь, ступай. Извини, нам нужно провести закрытое совещание. Только своим кругом. Не обижаешься?
Глеб отразил удар фальшивой улыбкой:
– Да. Конечно, конечно. Какие мне могут тут быть обиды? «И отделил чистых от нечистых». То есть, мытых от немытых. Так?
Филин тоже улыбнулся. В пол-лица:
– Хороший ты парень Весёлый. Смелый. Жаль мне тебя.
Глебу правильнее всего бы, отказавшись от стола, сразу и смыться. Но его как будто кто-то за что-то дёргал. Он подсел в кружок, замерший в общей медитации над едой: «Пусть каждый подумает и о своём, и об общем». Глебу думалось только об общем. О своём не хотелось... Но от медитации аппетит почти пропал. Так, разве немного посидеть, чтобы подразнить Филина. Но зачем? А что-то мучило, что-то тревожило Глеба и остро цепляло в присутствии этого человечка. Уйти? Тогда это чувство останется. Нет, нужно разобраться на месте. Что?.. Не глубокое же раскаянье от немытости в бане. Глеб в тысячный раз осмотрел поношенный коричневый пиджачок с коротковатыми рукавами, синюю вязаную жилетку с прилипшими крошками и волосками. Посмотрел на плащ, старый, буро-зелёного прорезиненного брезента, аккуратно подстеленный Филиным под себя. Где он его видел? Руки Филина, прозрачные до синевы глубинных жилок, не воспринимавшие загар руки книжника, разлётные брови, прозрачные веки... Нет. Бесполезно. Пора уходить. Тем паче, что Юля, расстроенная выходкой Дажнёва, стала к нему совсем невнимательна. Ей явно уже было не до кокетства: «её Володя попал в ситуацию», которая не могла не отразиться на его карьере. И, следовательно, на её тоже... Юля даже не среагировала на Глебовы мучения с ложкой в забинтованной руке. А вот «рерихианка» вызвалась покормить. Мерси-с! Этого ему ещё не хватало! Спасибо за угощение и приятное общество. К сожалению – пора.
По пути к лагерю он всё время оглядывался: согласно науке, мания преследования неразлучна с манией величия. Но ему, действительно, пару раз показалось, что кто-то за ним идёт.
Да, побывал на бесплатном представлении. Вот уж идиоты! Клоуны. Как приехать вовремя в Москву – так у сына проблемы. А как руки кому поменьше заломить – пожалуйста! Или там по морде соседу в парламенте перед телекамерой съездить. Герои... плюшевые. Неужели надо пройти камеру смертников или трое суток, не шевелясь, пролежать на крыше грузового лифта, терпя жажду и голод, мочась под себя и выжидая, пока не уйдут «чистильщики» с собаками? Пройти, чтоб понимать цену воззваний.
И действительно, зачем мы теперь таким? Мы, со своим опытом. С ночной памятью...
От ворот лагеря навстречу ему выбежал «крепыш» Павел:
– Здравствуйте! Как хорошо, что вы сами пришли. А я вас ищу. То есть, не я, а один человек. Анюшкин, да? Есть такой?
– Здравствуй. Да, есть такой. По крайней мере, должен быть.
– Ну, вот он искал. И меня попросил. А мне сказали, что вы на совещании, на Малом костре. А нам туда нельзя. Хорошо, что вы сами.
– «Хорошо» – это хорошо. Ну и зачем я Анюшкину?
– Сейчас. Я слово в слово постараюсь. Так значит: «Была Света... Пошла к Бабе-Тане. Что-то случилось – она не в себе... Нужно перехватить, иначе какая-то беда. Он сам пока не может – к ... Сергею должен приехать... брат».
– Всё понятно. Только не к Сергею, а к Степану. Да?
– Точно.
Глеб ещё раз оглянулся. Перешёл на полушёпот:
– Значит, Анюшкин совсем недавно был? Спасибо. И вот что, Павел, окажи услугу: я пойду, а ты присмотри – кто там за мной по следу топает? Прикрой, и, если сможешь, задержи. Только не нарывайся.
Павел закосился на сторону, не поворачивая головы:
– Да, да. Идите, я прикрою.
Глеб положил ему руку на плечо:
– Опять прошу: не нарывайся. Только задержи, пока оторвусь. Ну, давай!
Глеб резко пошёл к реке. Так, даже не ища брода и не разуваясь, местами приседая почти по пояс, перешёл её. Забежал в кустарник. И только метров через сто оглянулся: к берегу с той стороны вышли Павел и... Юрик. Павел почти держал Юру за руку и что-то возбуждённо говорил, указывая вниз по течению.
Когда Глеб взобрался на первый гребень, его словно ударили по затылку. Наступила неожиданная слабость. И засосало под ложечкой. «Может, съел что? Но нет, вроде, ничего из рук «рерихнутой» не брал». Сильно мотнуло вперёд-назад, и поплыла картинка: шарик Земли, и над ним чёрные руки... Да, да, да! Это же тот плащ! С большим островерхим капюшоном: Филин – и есть тот «охотник» в пещере!! Вот сволочь. Гад! Тварь: «Я теперь тебя не отпущу... не отпущу...». – «Отпустишь!». Глеб, набычившись, удержался на ногах, и бочком стал спускаться. Боль от желудка расползалась по телу и собиралась в позвоночник, холодом сводя лопатки, выворачивая шею. «Не отпущу...». И опять удар по затылку. «Господи, Господи, помилуй». Рука тяжело, как в сонном кошмаре, преодолевала невероятно сгустившийся воздух. Первый крест лёг косым, но на второй раз уже получилось легче. Глеб сотрясался крупной дрожью, спину сводило судорогой, но он крестился и крестился: «Господи, помилуй! Господи! Помоги!». Ну, почему он не знал ни одной молитвы? Ведь сколько времени возил с собой маленький молитвослов, а читал его только так, отвлечённо выборочно, в целях «просвещения». И даже не думал о функциональности... «Господи, помилуй!.. Господи...».
Через полтора часа он всё же упал. Просто от усталости. Лежал на спине, и всё. Всё. «Светлана. Светлана... Куда же тебя понесло? Ведь Баба-Таня ушла. Ушла в своё Беловодье. Через подземное озеро с мёртвой водой. А может, возможна операция? Ну, не так же всё беспросветно. Или всё совсем становится несправедливым. Слишком... Как же так, Господи? Где милость? У неё же дети, что с ними-то теперь? Такие малыши, Господи?..». Нужно было встать. Идти. Искать и перехватывать Светлану. До непоправимого.
Шелестя ломкой травой и просвистывая в мотавшихся над самым лицом веточках шиповника, из ложбины сильно и холодно дуло. Через ближний гребень горы переваливалась тяжёлая темная туча, заполняя всё небо. Быстро же она ползёт. Всё в горах быстро. Вот сейчас как бабахнет! И тогда точно узнаешь, что лежать так долго нехорошо. Ох, нехорошо! Глеб сделал отчаяную попытку подняться, но через несколько шагов снова завалился. Давление совсем, видимо, было на нуле. Ветер даванул сильней, даже принёс откуда-то несколько жёлтых листиков – накрыть его, что ли? Заботливый... Конечно, если сейчас промокнуть, то всё, кранты. Надо вставать. Ну, не здесь же сдохнуть! Вставать. И вперёд, вперёд – хоть на карачках...
Так уже было. Тогда…
Из записей Глеба
Во второй половине 4-го октября в подземельях «Белого дома» оставались:
– 11 военнослужащих дивизии Дзержинского – 9 солдат и 2 офицера;
– группа в 12 человек (из милиционеров Департамента охраны с Александром Бовтом, несколько охранников Хасбулатова), вышедших по подземному коллектору в районе Арбата;
– группа из 4 сотрудников ОСН ДО ВС РФ (во главе с подполковником – начальником отдела специального назначения), закрывшаяся в бомбоубежище и арестованная там 5 октября;
– 6-8 прячущихся в секциях зала воздуховода местных рабочих, найденных там эмвэдэшниками под фальшполами 6 октября;
– вооружённый автоматом мужчина и его безоружный товарищ;
– группа из трёх офицеров;
– группа неизвестной численности, забаррикадировавшаяся в затопленном позднее Аркадием Баскаевым бункере спортзала и, по официальным данным, – бесследно исчезнувшая вместе с оставленным там баррикадниками утром трупом.
...Они правильно оценили грозящую им перспективу: если им не удастся найти вход в подземный коллектор, живыми их отсюда не выпустят, поскольку никаких пленных в подвале и подземельях «Белого дома» просто не будет. На следующий день у этого входа они увидели большую лужу крови. Лужи крови были и в других местах подвала «Белого дома».
После нескольких часов бесплодных блужданий, четырёх взломанных дверей и десятка вывернутых чугунных люков «ливневой» канализации, почти отчаявшись, они вошли в дверь огромного воздуховода. Внутри громыхающего оцинкованного короба шли во весь рост. Дошли до большого помещения бойлерной, в котором отсиживались семь местных рабочих. Рабочие подробно рассказали всё, что знали сами. Посоветовавшись, все вместе приняли решение укрыться в секциях воздуховода, а напоследок осмотреть смежные помещения.
...Вторая сейфовая дверь была также закрыта изнутри. Она соединяла подземным коридором «Белый дом» с подвалом спортзала. Таким образом, можно смело утверждать, что в спортзале в полдень 4-го октября остались живые люди. Надеясь пересидеть штурм, они закрылись изнутри. Живыми их оттуда не выпустили.
Поднялись повыше – в подвал. Прошли мимо раздевалки, душевой, места разгрузки машин. Через щели заметили, что на газонах «Белого дома» вокруг воздухозаборников и у горловин шахт коллектора расположились в засаде пулемётчики. Вдруг Дмитрий увидел место, в котором из «Белого дома» выходили в подземный коллектор трубы водоснабжения и силовые кабели. Металлическая дверь была закрыта на гаражный замок с выдвинутым на 8-10 см язычком. Рядом валялся пожарный багор, которым кто-то перед ними тщетно пытался открыть дверь.
...Дмитрий долго возился с замком. Остальные не верили, что вообще удастся отомкнуть столь крепкие запоры. Тогда мы не знали, что духовник Дмитрия в эти дни раздал всей своей пастве иконки, наказав старушкам молиться день и ночь за наше спасение. Непонятно как, но петли вокруг язычка гаражного замка удалось развести, и спасительная дверь из «Белого дома» в «сухой» коллектор распахнулась...
Это произошло около 11.30 5 октября... приходилось идти по колено, а иногда и по грудь в воде...
Ливень, в несколько секунд пробивший Глеба с головы до ног, был скор и жёсток. Но с ним пришли и силы.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Излившаяся туча отошла не полностью, она удерживалась за вершину, и через полчаса вскарабкивания Глеб вновь вошёл в её недра. Вообще-то, ему представлялось, что внутри тучи немного иначе, волшебнее. А оказалось просто-напросто смутно и холодно. И всё под руками и ногами было мокрым и скользким, так что иногда приходилось ползти на четвереньках. Мокрой была и сковывающая тело одежда – насквозь, до последней нитки. Но он всё-таки как-то шёл, иногда полз в тёмном тумане, взбираясь выше и выше. И даже находил в этой запутанной мгле возможно правильные решения, с наименьшими затратами обходя встречающиеся оголённые сыпучие скалы. А ещё было подозрительно тихо: ни малейшего шелеста, ни шуршания. Тишина. Глеб случайно смахнул с головы прилипшую паутину: его волосы стояли дыбом! – туча была пресыщена электричеством.
При всём своём «натурально-прикладном» складе ума и соответственном образовании Глеб всегда боялся молнии. Её именно фатальности – а чем ещё, кроме рока, можно объяснить столь различные, столь противоположные формы её поведения. Вот тогда: один раз громыхнуло, и на рыбалке единственной! молнией убило соседа по подъезду. А когда ударило двоюродного брата матери, то только раздело, изорвав одежду в клочки, при этом ничем самому ему не повредив... Молния, одним словом... Вот и сейчас как стуканёт!.. Нет, не может быть, не должно – для этого должна быть достаточная разность потенциалов... Вон, в городе зимними ночами облачное небо «пыхает» от края и до края. Но то равномерный разряд, без громких глупостей... А как оно здесь? Внутри тучи?
На вершине мрак и туман вдруг разошлись, осев, стекли за спину. А небо-то уже совсем вечернее! Вот и ещё один день заканчивался. Сколько он уже тут? На Алтае-то? Неделю? А как уже ловко по горам бегает, можно уже и с девушками попробовать потренироваться... И лепота-то какая! Охо-хо! Отсюда, сверху, было хорошо видно, как сзади и спереди по лесистым долинам навстречу друг другу быстро ползли две тучи. Там, где им предстояло сойтись, было пока тихо. И светло. Светло загадочным, мягко-жёлтым предгрозовым светом, какой, разливаясь абсолютно ровно, не даёт теней, делая мир плоским, как живописные театральные декорации. Ага. Для драмы... Именно туда Глебу и предстояло спуститься...
Прыгая от сосны к сосне, он, чтобы не соскользнуть по мокрой траве, уцепился за очередной шершаво-липкий, шелушащийся рыжий стволик и замер на секунду, уточняя дальнейший маршрут своего слалома. И услышал позади чужой бег. Присел. Шуршание и потрескивание приближалось: кто-то очень боялся отстать в этом мутно-сизом электрическом тумане. Ну! Кто там? Метрах в двадцати слева вниз пролетела смутная фигура. Юрка или Филин?.. Или те четверо из «уазиков»?.. Глеб подождал. Больше никого, вроде, не было. Рискнуть? И он опять стал спускаться, немного теперь уклоняясь вправо. Тихо-тихо, мелкими перебежечками достиг дна долины. Прислушался. Здесь было совсем темно. И почти безветренно. Нужно было бы пройти по этому дну до той У-образной развилки со скалой и осинкой. Но где-то там кто-то его мог или ловить, или караулить в тумане. Поэтому Глеб не поленился немного подняться на противоположный склон. Так-то будет надёжнее. Интересно, а его тупо преследовали или знали, куда он направляется? Скоро всё в ущелье с тёплым ручейком и выяснится. Скоро. Оно такое узенькое. На тропке не разминуться... «Светлана, Светлана... Задала загадку. Подскажи разгадку... А вдруг это Анюшкин? Да, догонял и пролетел? Ну, тогда всё свалим на чёрную кошку».
Ветер, неожиданно сменив направление на сто восемьдесят градусов, сильно толкнул в спину. В соснах аж загудело. Длинные узластые ветви с редкими пучками мокрых, тёмных до синевы игл заметались, словно слепцы заловили кого-то наугад. Ну, сейчас даст! Однако порыв стих так же неожиданно, как и начался, немного развеяв мглу... И тут, выше по склону, аккуратно уворачиваясь от препятствий, меж редких стволов мимо Глеба проплыли два огненных шара. Величиной с крупный апельсин. Сначала первый – очень неспешно, испуская лёгкое шипение и запах озона. Он вроде как принюхивался к невидимому следу, извилисто тычась в развилки и проходы между деревьями. За ним, через несколько секунд, второй, явно вдогонку. Их ярый, золото-оранжевый свет жидко переливался, испуская лучистое сияние. Шары прошли, никак не среагировав на застывшего в метрах пяти под ними с раскрытым ртом и торчащими волосами человека. Зато он среагировал. Громко откашлялся, и пошёл вслед за шарами, уже не прячась. Будь что будет, али он не фаталист? Что там люди! Подумаешь, охотники до букв. Тут шаровой молнией пришибёт. И всё. И никаких тебе книг или любовных интрижек. Слепая природа. Слепая, как... демон. Это у Тютчева: «Они проходят по земле, слепые и глухонемые. И чертят знаки огневые на сумрачном её лице...». Очень к месту. И сумрачно, и знаки.
Развилка. Ему направо в ущелье. Глеб отлепил от спины мокрую рубаху, отряхнул залепленные травными семенами брюки. И кто же его ждёт? Светлана или «охотник»? Вот она, алтайская рулетка! Прав был водила: либо – любовь, либо – смерть. Такая уж здесь земля. Сильная... Глеб взобрался на валун, стал на колени и погладил стволик «своей» осинки. А она уже вся осыпалась. Блестящие красные листики, словно капли разбрызганной ветрами крови, траурно чернеющими от краёв пятнышками залипли между влажных камней.
«Ну, Господи, благослови!» – Глеб шагнул в ущелье.
И вновь дождь... Ливень спускался навстречу. Было хорошо видно и слышно, как он метр за метром заполнял ущелье впереди, как, перекрыв, прибив Глеба, плотно двинул дальше вниз. Шум ровный, плотный, сплошной. Миллиарды крупных отвесно-тяжёлых капель насквозь пробивали кроны деревьев и кустов, валили траву, давили плечи, клонили голову. Под ногами сразу захлюпала песочная жижа – каменистая почва влагу не впитывала. Скользя, Глеб выбрался на дорожку практически ощупью. Темно стало уже по-настоящему... Когда совсем рядом ударил первый разряд, он даже присел. От страха: затяжная вспышка осветила вокруг всё, абсолютно всё – до мельчайших камешков, до сосновых иголок, до летящих капель! И непередаваемый треск! Словно тебя самого разорвали как тряпку. Вот это да! Ливень наподдал ещё. И снова рвануло. Глеб едва успел прищуриться, чтобы, как в первый раз, не ослепнуть. От вершины покатился грохот – обвал. И тихий маленький ручеёк прямо на глазах стал вздуваться грязной песчаной мутью, толкая ветви и катя камушки, заливая берега, подбираясь к его тропинке. Надо спешить... Ещё разряд, ещё! Непрерывная канонада трескучих, оглушающих ударов с «дискотечно» мигающей неоновой подсветкой. Глеб прыжками бежал навстречу потоку, боясь, чтобы ручей не превратился в бурную селевую реку раньше, чем он... что он? А ничего, просто выбраться из ущелья некуда: слева висела почти отвесная стена, по которой так же стекали струи грязи и летели мелкие камни, а на ту сторону уже не перебраться. Вперёд, вперёд!
В горах всё быстро. Вот и дождь засдавался, засмирел... Но теперь беспроглядно сильно парило от земли. Баня – это всегда миква. Особенно с молнией вместо мочалки. Да, Анюшкин, сто раз – да, ты прав. Справа под ногами буйствовала грязевая река, а слева толкалась скала. Вперёд! Вытянув перед собой руки, чтобы не влипнуть в дерево, камень или что похуже, Глеб прошёл до какого-то поворота. И замер: чуть дунул ветерок, впереди как бы развеяло – и там шли две фигурки... Видение в считанные доли секунды вновь перекрылось туманом, и узнавание пришло позже, по памяти: это же были Баба-Тяня и… Лялька. Это Баба-Таня вела за руку его Ляльку! «Ляляя-я!!» – Глеб отчаянно кричал и бежал, бежал, не разбирая дороги... И по колена провалился в поток. Его сбило, он сел, по пояс оказавшись в зло толкающейся жидкой песочной грязи. Встать никак не удавалось: забинтованные руки скользили, не цепляясь за окатанные края булыжников. «Ляля!..». Глеб заплакал от обидной своей человечьей слабости. Потом повернулся к напору спиной, и потихоньку, боком, в полуприсяде стал выбираться к берегу, уступая давлению, возвращаясь далеко назад... Выбравшись, не передыхая, вновь рванул наверх!.. И на том же самом месте опять ветерком как бы раздвинуло туман, и – теперь без сомнений – впереди Баба-Таня вела за руку Ляльку!.. И вновь Глеб закричал, но, чтобы снова не попасть в воду, побежал, отжимаясь левее, не теряя стены. Поворот. И… «Господи! Что это? Что?!».
За поворотом было светло.
Свет исходил сверху – равномерно голубой, с неясным, но более ярким белесым пятном в зените. Через туман, через дождь – там, в небе, просвечивало нечто. Нечто большое. Нет, огромное. Оно не имело ни вида, ни формы – просто белесое пятно. Но свет не излучался, не истекал от него. Он – был... Голубой туман и голубой дождь... И только над самой землёй вновь темнело, не давая видению опоры, масштаба. И ещё как будто звучала музыка. Без мелодии, просто один всё время повторяющийся аккорд. Повторяющийся, повторяющийся, настигающий… Телефонным гудком входящий в голову, и зудящий, зудящий в повторах никак не узнаваемого созвучия… Глеба забила крупная дрожь. Только теперь он почувствовал, насколько замёрз. И насколько испугался. И обессилел… Зудящий, зудящий, всё повторяющийся аккорд от неизмеримого светящегося пятна в голубом дожде и тумане... Сводящий с ума…
И вдруг мокрый, в грязи и песке, с остатками бинтов на вновь кровоточащих руках, маленький, измотанный и растерзанный человечек, трясущийся перед неведомым светом от холода, усталости и страха, вдруг закричал, закричал проклятия всем и всему, что противостояло ему, его желанию быть сильным, гордым хозяином этой Земли, этой Страны, и своей собственной судьбы.
И он перекричал эту проклятую, закрученную в повторениях, музыку...
Свет чуть пригас, затемнив и туман. Потом белесое пятно совершенно безо всяких усилий стало возноситься, уменьшаться в размерах, гаснуть... И стали вновь слышны шорох капель и бульканье потока. И поднялась такая уже привычная темнота. Только высоко-высоко в зените немного ещё постояло едва различимое светлое пятнышко, а потом быстро ушло в сторону... Дождь... Пар…
Он добрёл... Избушка, почти полностью окруженная разливом, наклонилась чёрным окошечком прямо в бурлящий поток. Перейти? Но у него, наверное, не хватит сил. Глеб обнял ствол пухлой берёзки, прижался к нежно пачкающей коре щекой. У него, наверное, не хватит сил. И тут он увидел, как дверь избушки шевельнулась. Чуть-чуть. Или это ему показалось? В темноте? Он шагнул к самому краю реки, вытянулся: показалось или нет? Сердце толкнуло радостной уверенностью: «Она там!». Глеб прыгнул в неожиданно глубокую воду, но удачно выдернулся из ямы и, перебирая руками и ногами по шевелящемуся дну, выполз, вышел, выбросился! на тот берег. Встал. Рванул деревянную рукоять и ввалился внутрь.
Светлана сидела за столом, крепко оперевшись на него локтями, и смотрела на лежащего Глеба, на лениво растекающуюся от него по серому, грубо отёсанному полу лужицу. Вода чернотой впитывалась в некрашеное дерево. Маленький, расплавившийся прямо на столе стеариновый огарок с прыгающим жёлто-розовым кончиком пламени. Запах воска и мяты. Шорох капель по крыше. «Никола» со стены чуть мерцал стёртой позолотой нимба... Были слова или нет: «Ты пришёл...» – «Я пришёл...». «А я уже не надеялась... Как началась гроза, я сильно испугалась. И перестала тебя ждать...» – «Я бы всё равно пришёл...». «Это хорошо. Хорошо»… Она придвинулась к нему, присела на колени: «Сними рубашку. Мокрый же весь. Замёрз». Он со стоном приподнялся, протянул вверх руки. Прилипшая рубаха никак не хотела стягиваться. Она рванула, отлетела пуговица, больно резануло кисти. «Что у тебя с пальцами?.. Садись сюда». Они теперь сидели за столом напротив друг друга. Светлана осторожно разматывала мокрую чёрную марлю. Он поскуливал – сжать зубы, чтобы потерпеть, никак не удавалось, челюсть тряслась от выходящего наружу озноба. Она встала, из угла достала большой коричневый шерстяной платок. Накинула Глебу на плечи, пропустив под руки крест-накрест, завязала на спине: «Вот так лучше. Да?» – «Д-да. Д-да». Вид кистей был просто ужасен. Они распухли, порезы и ссадины разошлись, обнажив живое мясо, с которого сочилась сукровица. От этого зрелища ему стало очень себя жалко. Даже озноб стал проходить. Светлана, очевидно неплохо ориентируясь в избушке, достала откуда-то маленькую чеплашку с тёмной, почти чёрной, густой жидкостью: «Это мумиё. Только сегодня развела. Терпи!». А он опять заскулил, когда эта тёмно-коричневая жижа огненно протекла в ранки, затопал ногами. «Потерпи, пожалуйста, потерпи». Она поцеловала его в лоб. Как маленького... Потом откуда-то ещё появилась белая чистая марля. Светлана смочила её в мумиё и принялась заматывать кисти заново.
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой.
Там, в краю далёком,
Я буду тебе женой...
Глеб окончательно раскис. А она продолжила чуть громче:
Там, в краю далёком,
Буду тебе сестрой...
«А! Вот ты кто – Валькирия! Моя Валькирия – жена и сестра».
– Ты долго шёл. Я тебя с утра ждала. Ждала и ждала.
– Я спешил.
Светлана зубами затянула узелочек на запястье второй руки.
– Посиди, потерпи. Это тебя не Юля задержала? Если очень болит, я сейчас самогона достану. Будешь?
– Б-бу-ду. А куда Баба-Таня мою дочь повела?
– Ты тоже видел? Это они Христа искать пошли. Не бойся.
Светлана достала уже знакомую бутыль. Помаленьку плеснула по чашкам. Глеб:
– Чашки-то староверские. Нам, пожалуй, нельзя?
– Они теперь ничьи. А что ты ещё видел?
– Свет. Много света.
– Смешно. Я – Светлана.
После двух глотков он опять почувствовал, что взлетает.
– Ты куда? Сиди. Это у неё самогон на чём-то таком настоян.
Глеба сносило на сторону. Он вцепился в краешек стола, уронил голову, и так, снизу, посмотрел на Светлану. Она засмеялась. Потом достала гребень и начала расчёсывать ему волосы:
Там, в краю далёком,
Есть у меня раба...
Глеба как ударило:
– Постой. Постой! Перестань – ты же сейчас уйдёшь!
– Уйду.
– Не надо! Прошу тебя... я прошу тебя.
– Миленький ты мой... Да я же умру. Умру скоро! У меня же рак. А это боль и смерть. Тьма. И боль, боль.
Она бросила гребень, и теперь гладила голову Глеба ладонями:
– А я не хочу умирать. Не хочу. Ты слышишь? Я очень хочу жить. Хоть как... Хоть нищенкой на вокзале. Я хочу ласкать своих детей. Мыть им головки. Целовать на ночь. Ведь я – мать. А мне даже малыша грудью кормить запретили... Ведь все же вокруг имеют это право, такое простое право – жить. И кормить грудью.
Они уже стояли. И Светлана горько-горько рыдала у него на груди, царапая через платок плечи и мотая головой. А он, крепко её сжав, раскачивал в объятьях и тоже тихонечко выл.
– Ты слышишь меня? Я ведь даже родила, чтобы жить. Врачи обещали. Отец? Я его не любила никогда... Ты мне веришь? Просто я такая маленькая деревенская дурочка. И всё, всё было так романтично. Всё: снег и солнце. Солнце и снег... Он страшный человек, ты его бойся! Он всё про всех знает. Страшный... Я любила только своих детей. И... вот тебя. Я всегда ждала тебя, но не как мужа, не просто как мужа, а много большего. Мне всегда нужен был сильный. И добрый... Нужен был ты... А сейчас я умираю.
Свеча вспыхнула оголившимся напоследок фитилём.
– Мне очень больно. Ты веришь? Веришь, что ты мой единственно любимый, мой самый добрый! Помоги мне, я умоляю, помоги мне. Я же очень хочу жить!..
Свечной фитиль завалился, и огонёк утонул в расплавленной жиже. В темноте она вдруг оттолкнула его:
– Стой там. Нет, ты не сможешь помочь. Не сможешь... Я сама.
Светлана рванула разбухшую дверь, распахнула, ударив о стену: на небе уже не было и следа от грозы. Сверху густо качались звёзды. Снизу сильно и свеже пахло зеленью.
Он подошёл, стал вплотную сзади.
– Глеб, это ведь Кассиопея?
Ручей шумел, но уже без напористости. Изломанная лиственница, склонясь над избушкой, поскрипывала под порывами падающего с горы ветра.
– Ты мне веришь? – Она откинулась, прижалась, качнув головой, вспенила волосы о его пересохшие губы: – Так веришь?
Глеб опять обнял её. Что сказать? Что?! Лучше бы он умер сам...
– Я тебя люблю.
Светлана опять заплакала. Зашептала, мелко всхлипывая:
– Я так тебя ждала... Так ждала... Почему ты опоздал?
– Я спешил!
– Нет. Я тебя ждала целых десять лет. Где же ты был? Милый мой, где был? О! Я же не хочу... Мне только тридцать два... Почему?
Глеб целовал затылок, шею, плечи... Повернув к себе лицом, опуслился на колени, и целовал руки, ноги. Землю возле её ног... Да, да! Он опоздал! Опоздал...
– Встань. Слушай: за мной сейчас придут. Они уже где-то рядом. Я не хочу, чтобы меня увидели мёртвой дети. Мои дети свою мать мёртвой... Они простят меня. И ты простишь, да? Тихо! Тихо. Они давно меня звали. Каждый раз, как я приходила сюда. Но тогда я ещё могла терпеть, а сейчас уже очень, очень больно. Сейчас уже постоянно нужны наркотики.
Она оттолкнула Глеба, оглянулась. Долго всматривалась в ущелье. Он приподнялся, потянул за руку, и Светлана, податливо развернувшись, поцеловала его. Первый раз по-настоящему. Как мужчину.
– Какие у тебя губы...
– Солёные? – Она вдруг засмеялась: – Я дурочка. И славно. Славно!
Глеб продолжал стоять в проёме, а Светлана вышла в ночь...
– Уже пора. Они уже здесь... Не выходи. А я уйду, чтобы жить там. Там, где нет смерти. Это смешно. Это же очень смешно: представь – здесь мне нет места, нет даже шансов на операцию... Смешно. Да?.. Слышишь? Это они зовут...
Светлана всё дальше отходила вверх по-над ручьём. Она отдалялась, а её шёпот звучал рядом, совсем рядом:
– Ты только не выходи за мной. Не выходи... Я счастлива, счастлива... Как дурочка... Ведь ты меня любишь. Только не выходи: они заберут меня одну. Но всё равно, я и там буду теперь навсегда счастлива: ты любишь меня. Я счастлива, ибо тут у меня были мои дети и ты... Дети и ты...
Глеб попытался, было, вышагнуть за порог. Но неведомая сила плотно отжала плечи, упёрлась в грудь, лоб. Страшная, твёрдая сила. Он только смотрел, как тоненькая фигурка отходила в темноту... Махнула ему рукой, махнула и – исчезла...
Он опять попытался сойти с порога: «Да помоги же мне, Господи!!».
Упор пропал. Глеб аж упал на колени, и сразу вскочил. Побежал вверх по ущелью – Светлана уходила в лабиринт! Она уходила к мёртвой воде: Но бег получался словно во сне: медленно-медленно стопа отрывалась от земли, и колено туго поднималось, чтобы, распрямившись, выбросить голень... Потом носок шёл вперёд, и опускался к земле... «Боже мой, я не смогу, не смогу её так догнать!». Это же бег во сне... Через сон... Сон... Он спал, а она стояла перед ним: тоненькая, беззащитная. Любимая... Она протягивала ладонь с тонкой серебряной змейкой браслета: «Верни Котову. Я думала – он знает, что дарит. А он не знал. Прости его. Я ждала тебя...».
Он протянул руку – но её не было. Призрак? Глеб бежал дальше, дальше... Вот она опять протягивает браслет... И вновь никого...
Глеб был уже близок к источнику, когда из-за спины его накрыла вернувшаяся низкая липкая туча. Вход в пещеру таился где-то рядом, где-то в этих огромных валунах. Огромных, холодно-мокрых, с противляющимся его продвижению разлапистым и жёстким папоротником в промежутках... Глеб осторожно пробирался, ища пещерку наощупь. Где-то здесь, здесь... Один круг, второй... Третий... Да где же она, где? Чёрт! Он, кажется, заблудился. Нужно взобраться на камень. И осмотреться. Хоп! Мало того, что он едва не сломал ногу, на вершине валуна его чуть не сбило таким порывом ветра, что Глеб удержался лишь на четвереньках. А когда распрямился – с противоположного валуна на него в упор смотрело два красно горящих глаза. Секунду они поупирались, и в голове у Глеба всё высохло. Словно от сильного вдоха нашатыря, мозг его разом отдал всю воду и сухим шершавым порошком осел на внутренних стенках черепа. Осталось только зрение. Совсем бездумное, всему безучастное: Глеб просто увидел, как кто-то огромным телом легко и без шума спрыгнул с камня вниз. Выпрямился во весь свой – не менее трёх метров! – рост. Ещё раз оглянулся излучающими красный свет глазами. И, горбясь, ушёл в темноту.
Возможность двигаться пришла с первым разрядом. Молния сетью обвязала всё видимое из ущелья небо. Треск! Основной удар приняла скала – отлетели слоёные плиты. И ещё где-то под ногами глухо загудело. Ага! Это отозвалась пещера. Этот «кто-то» был наверняка оттуда. Значит, скорее за ним. Ещё разряд! Ещё! Дождь снова захлестал сплошными жёсткими струями. Развязал и сбил с плеч Бабы-Танин платок. Глеб едва успел подхватить его, накинул на голову. Спрыгнул неудачно – голой спиной по камню. Но теперь плевать, теперь вперёд! Не уйдёте. Эй! Красноглазые, не уйдёте... «Света-а-а!!».
Глеб точно вышел на место, куда скрылся неизвестный. Но никакого входа не было. Вспышка! Треск! Совсем ослепнув и оглохнув, он кружил и кружил между валунами, ощупывая каждый провал, каждую ямку, заглядывая в каждую щелочку... Нет. И здесь нет... И здесь. «Света-а! Где ты... где? Света!».
Глеб уже на сто раз обошёл, обежал, ополз, ощупал этот проклятый пятачок. Каждую его пядь, каждый куст... Стоп! Нужно вернуться. И начать снова. Всё снова.
Когда он вышел назад к ручью, чёрная туча уплывала в начало ущелья, открывая чуть зеленовато светлеющее от восточного края, но вверху пока ещё чернильное небо. Шурша последними каплями, она уползала окончательно, безвозвратно, и растрёпанные грозой деревья освобождались, осторожно выпутывались из её косм. Ещё немного, прощальный удар молнии – и вдруг ниже в расщелине ярко вспыхнуло, загорелось. Почему Глеб понял, что это избушка? Не важно, но он бросился к огню...
Ручей стихал на глазах, там, где десять минут назад бурлило яростное месиво из воды, камней, песка и веток, теперь уже просто пузырилась почти мирная, нервно переваливающая свежий мусор речушка. Перепрыгивая брошенную былым потоком грязь, он выбежал на площадку: да, молния ударила в крышу, и та наполовину рухнула. Горела дальняя от реки стена. От мокрого дерева валил смешанный с паром белесый дым. Огонь держался за счёт внутренней сухоты – окошко уютно светилось. «Сгорит, всё теперь сгорит!». Глеб сходу перепрыгнул на тот берег и отдёрнул дверь. По глазам ударило жаром и едким дымом. И под ноги пугающе метнулся, вылетел, отрикошетив к лесу, чёрный вопящий комок. Ах ты, кошара? Ну, беги, тварь, живи. Всем жить хочется... Так, а Глебу-то что теперь делать? Уже не загасить. Бросить всё? Икона! Он намотал набухший платок на голову, и шагнул внутрь.
По всей застольной стене сплошной рябью взбегали токи синих огоньков и сизых дымков. Дымки собирались под потолком рыхлым качающимся войлоком и, заполнив верх избы до притолоки, толчками вытекали в отворенную дверь. Стена горела до самого угла, но там, где висела икона, огня не было! Даже дым расходился по сторонам... Глеб потянулся, аккуратно снял её с полочки... И в этот момент вспыхнула трава, рядами сушившаяся под потолком. Вспыхнула как порох, превратив всё в ожившую картину Босха: полуголый Глеб метался в опадающем с потолка огне, слепо бился об стены, не находя выхода. Запнулся о топчан, упал – и только лёжа увидел дверь! В два кувырка выкатился наружу и ухнул в воду... Аж зашипело... Это гас затлевший платок Бабы-Тани.
Обняв икону, Глеб опять пошёл ко входу в пещеру. Было светло – и от пожара, и от возрастающей зари. Вода убыла окончательно. Качаясь и заплетаясь ногами, он кое-как добрался до поворота. И там совершенно неправдоподобно упал: стопа вдруг подвернулась, а так как обе руки были заняты, то пришлось растянуться. И вроде падал-то правильно – боком, как учили. Но только вот загвоздка – камень. Камень попал точно под висок...
Малиновка покачивала и вздрагивала хвостиком. Нагибаясь, она заглядывала в лицо и что-то тоненько выспрашивала у бледного, закопчённого и не дышащего человека, лежащего с плотно закрытыми глазами. Человек распластался на спине, вытянувшись вдоль тропы, неловко подвернув ногу. Скрещенными руками он крепко прижимал к сердцу старую, чёрную досточку с двумя поперечными врезками... Рассвет уже заливал густорозовой акварелью верхи ближних гор. А дно ущелья серо курилось возвращающейся в небо влагой ночного дождя... Птичка ещё раз пискнула и улетела. Глеб сначала открыл глаза. Потом вздохнул. Долго-долго смотрел в небо. Попытался распрямить ногу. Жив? А что? Да ничего. Он уже потерял всё. Всё... Всех... Вся... С него хватит. Хва-тит...
Он снова забылся.
Жертвы массового расстрела в «Останкино»:
Амирханов Тамерлан Шарифович, 1931 года рождения
Белозёров Игорь Юрьевич, 1961
Бодров Игорь Валентинович, 1969
Вураки Андрей Константинович, 1972
Гоголев Виктор Валентинович, 1967
Губичев Николай Николаевич, 1955
Гуськов Максим Александрович, 1968
Давыдов Заврят Каюмович, 1945
Данкен Терри Майкл, 1964
Дудник Дмитрий Михайлович, 1973
Евдокимов Юрий Александрович, 1967
Житомирский Александр Сергеевич, 1975
Журавский Вячеслав Викторович, 1964
Зотов Сергей Яковлевич, 1952
Иванов Василий Борисович, 1065
Игнатьев Иван Николаевич, 1972
Кобяков Виктор Николаевич, 1960
Красильников Сергей Николаевич, 1948
Краюшкин Евгений Дмитриевич, 1942
Кудрявцев Олег Владимирович, 1968
Кузьмин Сергей Валерьевич, 1976
Малкин Евгений Евгеньевич, 1958
Марков Евгений Викторович, 1976
Михайлов Юрий Егорович, 1958
Мокин Сергей Ильич, 1960
Моргунов Игорь Владимирович, 1963
Никитин Евгений Юрьевич, 1970
Пек Рори, 1956
Петухова Наталья Юрьевна, 1970
Пономарёв Герман Петрович, 1933
Ситников Николай Юрьевич, 1974
Скопан Иван, 1944
Сокушев Анатолий Семёнович, 1945
Темлянцев Юрикий Анатольевич, 1962
Титоренко Александр Константинович, 1972
Хайбулин Станислав Маратович, 1969
Хакимов Камиль Абдулович, 1950
Цымбалов Виктор Николаевич, 1942
Чижиков Константин Дмитриевич, 1918
Чистяков Сергей Анатольевич, 1957
Шабалин Александр Михайлович, 1961
Шандаринов Сергей Анатольевич, 1972
Шишков Валентин Валентинович, 1953
Шлыков Павел Александрович, 1972
Шумский Алексей Юрьевич, 1966
Ярёменко Дмитрий Геннадьевич, 1975
Всего до 200 человек. Имена остальных пока неизвестны...
Встать!
Встать, сука! Встать!
Глеб качком сел.
Ты! Не сметь сдаваться! Ты!
Встать! Ты! И помнить. Всех. Всё помнить!
Он осмотрел икону, поцеловал в краешек. Поставил на камень, обернулся, чтобы умыться. А умываться-то было и негде: ручей исчез. Исчез. Осталось русло из серого крупного песка и камней. Недонесённый мусор. Несколько мелких блестящих лужиц... Так. Значит, родничок нашел себе другой выход. Ладно, можно и из лужи. Можно. Глеб наклонился – из-под песка чуть торчала узкая металлическая полоска. Он осторожно потянул: браслет, тот самый браслет. «Передать Котову. Простить, и передать». Всё так и будет. Так и будет.
Алтай. Ах ты, хан Алтай, ось трёх миров, дыра в небо и подземелье...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ.
Глеб, Анюшкин и отец Владимир – настоятель местного храма Михаила-Архангела, тихо сидели на знакомом бережке бурливой рыжеватой речушки и через её шум прислушивались, а, точнее, принюхивались к тому, что происходило около семёновского дома. Их, как почётных гостей, отправили «погулять» пока «всё не будет готово». «Всё» – это праздничный обед в честь дня рождения Вальки. Десять лет, первый юбилей, всё-таки... Глеб был в собственной рубашке, собственных брюках и даже туфлях. Только вот носки чужие. Всё равно – блаженство...
Блаженство не нарушали перекрёстно перелетающие через его голову вопросы и ответы пожилого гномика и зевсообразного иерея. Так как Анюшкин и отец Владимир были вполне равными по силам фехтовальщиками истинами, и, судя по всему, упражнялись в этом не первый год, то, бросаясь старыми растопыренными и колючими шишками в прыгающие над валунами струи, они препирались без даже слабой надежды на окончательную победу. Священник запускал любую тему, Анюшкин доводил её до абсурда, и потом они оба искали момент «схода с рельс»... Отец Владимир, высокий и, в общем-то, для своей профессии, стройный, белокурый с кудрявящейся округлой бородкой, «истинный ариец» около пятьдесяти лет, высоко подвернув полы светло-серого подрясника, сидел на камне справа от Глеба. Продолжая перетягивание слов и понятий, он с хитроватой улыбочкой всё отсылался на какое-то возможное виденье Глеба, прощупывая его «на каноничность». Но в ответ Глеб лишь пожимал плечами, морщил лоб и чесал затылок, всем видом извиняясь за своё молчание: ему ли говорить о мироздании, а тем более спорить! Сегодня вы уж как-нибудь сами... А он? Ночная гроза ещё где-то бродит... Он утром рассказал Анюшкину самое необходимое из произошедшего возле Бабы-Таниной избушки, и на этом решил замолчать. Анюшкин был поражён. Глеб даже испугался, что тот опять впадёт в свой сон. Но он только побродил где-то около речки и вернулся: «Глеб, я не буду ни о чём более расспрашивать... Расскажете, когда сами пожелаете...». Нет, Анюшкин действительно человек. Гномик – его кожурка.
Глеб молчал. А когда уж очень донимали, выходил на самое безобидное: вот мумиё – он рассматривал свои руки, – мумиё в одни сутки затянуло раны, сняло опухоль. Неужто оно мышиное... Чего? Чего? Фекалиё.
– Нет, это не только это. Это останки, – Анюшкин ловился легко. – Знаете ли вы, что самая сильная армия своего времени – армия Древнего Египта, отправляясь в поход, для каждого воина имела отдельный мешочек мумия? А так как в те времена, исходя из техники боя и вооружения, солдаты в основном гибли от полученных резанных, а не колотых ран, то фараоновское войско через день после любого сражения почти в полном составе могло продолжать поход. Почему? Мумиё у египтян делалось искусственно! Да! Методом возгонки, самой примитивной, термической, из яиц крокодила. Я думаю, что ещё можно было бы и печень попробовать.
– Жаль только, что у тебя крокодила тут нет, – отец Владимир подмигнул.
Глеб с недоверием отнял свою ладонь, прихватив которую, Анюшкин попытался для убедительности поковырять ногтём.
– А зря смеёшься! – Они были на «ты», значит, не верили в возможность серьёзных конфликтов. – Зря! Я уже делал мумиё из куриного желтка. По китайской методике. Вонь непереносимая! Но – доказанная реальность. И подозреваю, что желток вполне заменим печенью или икрой. Тут же важен именно концентрат жизненной энергии. И чем древнее исходное существо – крокодил, акула, черепаха или... жаба, тем средство должно быть эффективнее. Между прочим, в твоём любимом средневековье как раз из печени летучих мышей и икры лягушек делали великолепные лекарственные препараты!
– Отцы родные! Ты это брось! Не подменяй: я в средневековье не колдунов люблю, а как раз способы борьбы с ними. Попрошу различать!
К ним на берег из солнечного сосняка донёссся призыв. Потом появился и сам именинник – в новой цветной рубашке и белых шортах. Валька, с утра очень умытый и приодетый, просто не знал, куда деться от свалившегося на него внимания. А держать руки в карманах отец запретил настрого. Куда их теперь? «Пойдёмте! Вас зовут». Они как-то поспешно встали, заговорщицки переглянулись, и, сглатывая слюнки, гуськом посеменили по каменной тропке. По ранжиру: впереди отец Владимир, за ним Глеб, потом Анюшкин, и замыкал Валька. Отец Владимир через все головы добил малого:
– Вальк, а ты чего сегодня такой важный? И одет... как лорд. Есть такой в Великобритании министр, не помню там чего-то. И вот что значит несоответствие языковых групп: у нас, славян, он бы выше прапорщика не поднялся – из-за этой своей фамилии. А у них – министр. Слышь, Валька? – лорд Джопельсон.
Именинник ещё больше сник и приотстал.
Стол, вернее его образ, развернулся на недавно кошеной поляне. Прямо по траве были выстелены несколько брезентов, покрывала, скатерти и одеяла. Блюда – это фанера, протвини, досточки и просто листья лопуха. Посуда в стиль – от огромного чёрного чугунка до тонко-фарфоровых японских пиалок. И, соответственно, кому – ложки-вилки, а кому – деревянные и костяные палочки. По кругу седалища из плоских камней. А главное украшение – привезённый с собой отцом Владимиром самый настоящий старинный самовар – угольный, сияющий начищенными завитушками и парижскими медалями...
Гостей встречали шеф-повар Семёнов, его главный оппонент-помощник и кладовщик Тая, вернувшиеся из ситуации выживания девушки-спортсменки, две близкие Вальке по возрасту девочки отца Владимира, и приехавшая из туристического лагеря старшая дочь Семёнова Алевтина. Строгая, такая правильная на вид, шестнадцатилетняя барышня, но сразу же ревниво отнявшая у брата щенка, так как тот «неправильно охотничью собаку воспитывал». И, судя по сплошным царапинам и укусам, пока не расстававшаяся с ним ни на минуту: у Кучума резались зубы.
– Слышь, тут никак равновесия между женским полом и мужским не получается, поэтому, давайте, гости дорогие, проходите и садитесь по симпатиям и вкусам: туда – мясоеды, сюда – вегетарианцы. Поста сейчас нет?
– Нет. Но всё равно, давайте помолимся. Кого, конечно, не корячит. – Отец Владимир задиристо весело оглядел присутствующих. – Иконы нет?
– Есть. – Глеб кивнул головой в сторону дома. – Там.
– Кто вперёд? Живо несите!
Валька и старшая дочка отца Владимира побежали на веранду. Глеб вдогонку:
– У меня на постели! В изголовье!
Все отчего-то смутились, стоя вокруг «стола», бездвижно молчали. Разрядил Анюшкин:
– А какая? Икона-то?
– Святой Николай Можайский. – Глеба чего-то аж дёрнуло.
– Это... Бабы-Тани? – Отец Владимир просто пронзил его взглядом.
– Да. Я её в ваш храм передать хочу.
Теперь и остальные с любопытством уставились на него. Пришлось чуток раскрыться:
– Удивительно: горело вокруг, а икону не трогало.
– Как раз наоборот! Самый стандартный случай, – тут же, было, начал Анюшкин, но гонцы уже возвращались. Валька нёс доску над головой, и только теперь его новый наряд не вызывал сомнения соответствием торжеству момента.
– Семёнов, а как твой сын хорошо с ней смотрится. Ты когда его ко мне в служки отдашь? В алтаре помогать?
Семёнов покосился на учениц:
– Ты хоть при девушках не нарывайся.
– Ну-ну. Не нервничай.
Пока отец Владимир читал «молитвы перед вкушением», Глеб, стоявший у него за спиной, краем глаза забавлялся на то, кто как крестился: Анюшкин и дети – серьёзно, барышня Аля – легко, привычно, Тая перекрестилась только раз в начале, а потом всё прятала глаза и «терпела». А Семёнов словно проводил сам с собой кумитэ в полконтакта: после каждого раза, как после глупо пропущенного удара, опуская свою огромную руку, обиженно морщился. Его девушки повторяли движения учителя с отставанием в полсекунды... Интересно, а как смотрелся со стороны сам Глеб?
«Подай Господи, рабу Своему Валентину многия и благая лета! Многая лета, многая лета, мно-о-о-огая ле-е-ета!».
Салаты – салатами, пусть и с обязательными в этих местах солёным папоротником и холодной олениной, а вот шурпа... шурпа – о! – из вчера утром зарезанного соседом молоденького баранчика, специально для этого случая целые сутки без соли томившаяся в русской печи. Пока сладкое жирное мясо не стало нежнейшим студнем. Оно мгновенно заполняло всю полость рта, слегка застывая корочкой на нёбе, и требовало – ещё! ещё, ещё... А бедные девчонки, которым после пяти дней и ночей голодания и холодания разрешили тоже «попробовать это», от студня буквально пьянели. Хотя спиртного «на столе» не было. Выяснили: никто в принципе не отказывал себе, но и не жаждал. Первые минут десять насыщались под междометия. Потом пошли подобия коротких тостов, но без точек. Потом... Был один интересный нюанс застолья: Семёнов уступил своё право главного, всё подавляющего голоса отцу Владимиру. То есть, он иногда всё же дёргался, пытаясь что-то утверждать, но удивительно скоро сникал. Да если и обращался, то только полушёпотом, и лишь к сидящему по правую руку Глебу. Отец Владимир глагольно царствовал безраздельно, поставив на социальную роль придворного «шута»-правдоруба Анюшкина.
– ...Во-первых, любая совместная трапеза, отцы родные, это трапеза любви. Всё равно, что там на столе. Здесь любовь – самый главный закон застолья. Оправдание и скудости и излишеств. На Руси нет ни табу на единую пищу с чужаком или чужеверцем, или наоборот – на ритуальное терпение гостя, даже если он враг. У русских стол – престол, жертвенник, где всё – дары земли, дары мира, поэтому делится он по паям не законом, а любовью. Вот чудная притча. Один великий пустынник, авва, гостевал в соседнем монастыре со своим учеником. Братия монастыря была обрадована столь редкому гостю, и накрыла стол из всего, что у них нашлось. Авва вкусил от этого всего, они богато побеседовали. Но настала пора, и гости пошли к себе. По дороге ученик попросил благословения напиться из реки. А учитель ему и говорит: «Сегодня среда, так что надо бы воздержаться», ибо они по средам и пятницам ничего у себя в келье не вкушали. Вот ученик и возроптал: «Да как же так? Мы же сейчас столько съели, что пара глотков воды ничего не решит!». А учитель и говорит: «То была трапеза любви. Святыня. А теперь мы одни – можно, как обычно, и попоститься»... То есть, главное в угощении – причина! Так, Валентин, ты сегодня и есть тот самый столп любви, на коем и стоит весь окружающий нас мир. Понятно, рядовой?
– Так точно!
– Молодец. Кстати, Анюшкин, ты почему почти ничего не ешь? Не любишь кого-то из нас?
– В данном контексте любовь – это объём человеческой души. Её кубатура, так сказать.
– Ну и?..
– Вот вы с Семёновым – большие люди. Вам и положено много любить. И за столом быть лидерами. А я в этом вечный аутсайдер.
– Ого, ты уже иностранными словами раскидываешься! А почему тогда все лидеры маленького роста: Наполеон, Ленин, Сталин?
– Ельцин, Буш?
– Ладно, поймал. Но героическое начало всё же в маленьких. Как Суворов, Гагарин.
– В Петре Первом?
– Ну... Девочки положите ему чего-нибудь. Надоел он мне.
Анюшкин откуда-то из-за спины достал и стал аккуратно разворачивать газетный свёрток, из которого появилась старая книга. Встал, торжественно протянул Вальке:
– Это «Азбука».
Тот не понял:
– А я же умею читать... С пяти лет.
– Не умеешь! Ну-ка, напомни мне алфавит!
Валька недоуменно оглянулся на взрослых – в чём подвох?
– А, бэ, вэ, гэ, дэ...
– Всё! Всё! Достаточно! Папа и мама, вам двойки! Вы чему детей своих учите? Каким глупостям?
Отец Владимир засмеялся первым:
– Задай, задай им, Анюшкин! Всыпь предателям нации!
– Валька. Ну, ты-то в семье человек разумный. Не спортсмен ещё. Читай: «Аз буки веди. Глагол добро есть…». Понял? Нет. Объясняю, а вы, милые девушки, пока не жуйте, как вам того сей иерей повелел, а послушайте тоже: «Я – буквы – знаю. Слово – добро – суть»! Поняли? Нет в нашем языке просто букв или звуков: «Бъ», «Въ», или там «бе» и «ме»! А есть живые понятия, образы, если хотите. А образ в русском языке, опять-таки, не символ или метафора, а – лик. Лик, как у иконы. Эйдос. И суть, и имя одновременно. Что, по-вашему, значит: «буквы ведаю»? А сие означает «образованный»: знающий и имеющий «образ». И не просто «образ», а образ человека в подобие Божие. Опять Лик! И теперь, «ведаю» – какое значение в себе несёт? Ну? Уже сами прародительские «Веды» из подсознания поднимаются, когда мы только один звук произносим, одну только букву видим – «В»... А ты вот говоришь «умею»! Учись! Может, когда-нибудь и посмеешь сказать: «Аз буки ведал»!
Анюшкин вырвался далеко за пределы своей роли. Страшно блестя очками, упорно сползающими на красный нос, он почти перевалился через стол на молчаливых каратисток, и просвещал их, просвещал.
Семёнов покачивался, закрыв глаза и улыбаясь. Уже счастливый Гаутама. И животик соответствует, и лицевое выражение. А вот ещё не просветлённый до всепрощения и всеприятия Анюшкин лил вокруг из своего изобильного рога:
– ...Нет, нет, я даже близко не маг, я предмет изнутри не воспринимаю! Поэтому я постоянно вынужден к внешним признакам присматриваться. Если их недостаточно, то во мне просто что-то не срабатывает. Как бы не включается механизм плетения логической цепочки. А озарений у меня не бывает. Чистое ремесло, а не талант.
Отец Владимир постарался громко перебить его заумь:
– Глеб, а вас золото мыть не отправляли?
– Н-нет... Показали – где оно. Но не настаивали.
– Он испытание прошёл, – Семёнов засмеялся на недоумёние Глеба.
– Редкая птица долетит, редкий человек устоит. Тут, это золото, кто и как только ни мыл. И карманами – от нас втихушку, и откровенно коробками.
– Это, которое в роднике играет?
– Вот, вот. Пирит – золото дураков.
– Так это вы прокололись: у меня отец – доктор геологии.
– А-а-а!
А дальше разговор разломился на множество тихих пресыщенных бормотаний. Девочки с девочками, мальчики с мальчиками... Тепло. Налётный смолистый ветерок и солнышко в череду с пробегающими быстрыми облачками создавали ощущение дыхания. Дыхания самой земли: тепло-прохладно, опять тепло, и вновь прохладно... И всё вокруг казалось щемяще знакомым, словно когда-то с кем-то это уже было: чуть шумящие сосны... важные соседские гуси, опасливо обходящие пирующих стороной… уставшие от сдержанности дети, бегущие наперегонки с маленькой белой лайкой вдоль берега... Было? Но когда, с кем?.. Рядом вздохнула Тая: Валька успел-таки испачкать на заду свои новые шорты.
Семёнов неожиданно выпрямился. Привычно скомандовал:
– Всё хорошо. Теперь – чай! Так, убрали лишнее!
И милые девичьи руки, способные бить, как лошадь копытом, замелькали, быстро-быстро что-то убирая, что-то оставляя и добавляя пряники, мёд и варенье. Заварка на выбор – с баданом, с золотым корнем или с лепестками шиповника. Подоткнув полы подрясника за пояс джинсов, отец Владимир заново раздул притихший самовар, а Семёнов вдруг самолично принёс из дома огромный рыбный пирог. Но детей вернуть не удалось. Поэтому темы пошли позанятней.
– Анюшкин, а как там Степан?
– Плохо. То есть, для меня плохо. А для него всё как обычно. Ещё неделю промается. Брат его приехал, меня на сегодня сменил. Эх, этот весь спирт окончательно выпьет.
– Глеб, а ты как с главой пообщался?
– В удовольствие.
– Это ещё как?
– Он, как все и всегда, меня за родного принял.
– Так ты теперь тоже за отделение нашего района от России?
– Более того: мы решили гнать русских до Урала.
– А ты сам разве не русский? – отец Владимир приклонился к нему, сравнивая цвет кожи рук.
– Это кому как удобнее.
– Нет, а ты сам-то как?
– Я в гостях привык со всем соглашаться.
– Хитрый. Значит, татарин, – уже зацепился и Анюшкин.
– Ушлый, значит – русский! – опротестовал отец Владимир.
– А кто знает, как делится оркестр Большого театра? – отбивался Глеб.
– Ну?
– Скрипичная группа, естественно, все евреи. Духовая деревянная, значит, армяне. А медяшки, самое тяжёлое, – русские и татары... Так я ещё в пионерах на горне играл.
– Значит ты русский? Или татарин?
По ходу чаепития компания редела. Сначала ушла Тая с дочкой, потом и спортсменки с грязной посудой. И оставшиеся без присмотра мужики сразу стали терять миролюбие. Спровоцировал, естественно, Анюшкин:
– Тюрки, как потомки хуннов, арийская группа. Они тоже отсюда, с Алтая выходцы. С монголами генетика принципиально разная. Поэтому лёгкая диффузия в нашей истории: только-только пожгли Казань, а уже татарин Годунов на престоле. И, вообще, четверть русских дворян – крещёные татары. И никого это не смущает. Потому что при всей разности внешней всё же существует реальная родственность...
– Не так-то и просто, – отец Владимир тормозил, как мог, – не одной генетикой всё объясняется. Есть целые народы, что мимо твоей теории прошли. Например: поляки и чехи – католики, а по крови славяне, чехи даже изначально были православными, а только потом окатоличились. Но теперь они главные в славянстве прозападники. Этим и можно было бы объяснить постоянный душевный надлом Польши, эту её вечную болезненную гениальность, – несовпадением внутреннего порыва с внешним ритуалом. Именно от этого её подчёркнуто агрессивная католичность. А Румыния и Молдавия, наоборот, православные, хоть по крови – чистейшая романская группа. У них тоже проблема – доказать себе: либо они православнее славян, либо зачем им это?
Анюшкин сделал попытку увернуться:
– Я ведь скромно, о себе любимом только. Но это же действительно так: где у нас основные районы староверчества? Русский Север и Поволжье. А? Вот то-то и оно! Там, где славяне сильно разбавлены угро-финнами.
– Не надо! Православнее мордвы никого не встречал.
– По ритуалу? Или по духу?
– А можно когда-нибудь и мне словечко? – Когда ушли ученицы, Семёнов стал вести себя рядом с отцом Владимиром… ну, чуток посвободнее. Между ними была какая-то тайна. Видимо, не очень приятная, давящая на обоих, но и не дававшая повода к полному разрыву. Как бы спящий вулкан. Так что из-под корочки гостеприимства то и дело прорывался гейзер явно неспортивной соревновательности. – Я прошу прощения у учёного собрания, но тоже поговорить хочется.
– А мы только рады будем. Анюшкин уже надоел. Такие вот, как он, очкастые вани карамазовы, теорьецы разведут, в народ скинут, а потом мило удивляются: «С чего бы, мол, смердяковы папаш режут?».
– Вот, вот. Я, слышь, об этом же. Начну как все: у меня кроме русских, разве что кубанские казаки в родне есть.
– Похвально.
– Погоди! Вот вы тут: кровь, род и форма черепа. Я тоже племенных признаков не отрицаю, но и вы личность-то не отбрасывайте. А то как, слышь, простенько получается, аккуратненько, словно на бумаге. Я о чём? Личность, личность! Она ведь выковывается из-под давления рода. Я это в Китае понял. Сидят в монастыре монахи, между прочим, этнические китайцы. Мало того, что в горах, так ещё и за толстыми стенами прячутся. И от кого? От китайцев. Как Серафим Саровский – от кого в лес уходил? От русских!
– Вот так бабах! – Отец Владимир аж приподнялся. – Ну, ты, брат, даёшь! Ты, брат, сравниваешь!
– Я тебя сегодня три часа не перебивал. Так? А мне и три минуты не моги?
– Смолк. Но я для твоей же пользы, знаешь же, профессия у меня такая – спасать.
– У меня тоже педагогический профиль. И моя паства за мной не менее строго следит. Каждый день, как канатоходец на проволоке. Ладно, вот как я это понимаю: невозможно быть только чукчей или хохлом. Это при том, понятно, что нужно гордиться и знать своих предков до седьмого колена, не меньше. Но если ты – личность, то этим ты уже выше своей крови. Тут, как только ты осознал себя лидером, так сразу включается совершенно особая система законов и требований, не предъявлямых к простым смертным. Лидер, значит – впереди. За пределами. И нации в том числе. Вождь, по крайней мере, по силам равен всему племени. То есть, встала перед тобой толпа и требует: «Веди!». Куда? «Веди!». И всё тут. В любом деле – хоть пой, хоть пляши. И в моём тоже. И, слышь, встаёт вопрос: откуда брать такие силы, чтобы эту толпу вести? И это вопрос о сверхчеловеке. Ну, что я сам? Даже лошадь-то не подниму, если она, конечно, не алтайская. Дед, правда, у меня поднимал. Известно, что в определённой школе можно научиться некоторым сверхчеловеческим усилиям. Но, конечно, там достигает вершин далеко не каждый. Как и низин. Я, например, чётко знаю, что я не могу быть лакеем, просто умру. А для кого-то это нормально. Нормально лизать хозяйские руки, даже не из корысти. А из корысти жить с нелюбимой женщиной. Или... Да много чего... Вопрос уже второй: что же такое, эти сверхсилы? Когда в первый раз видишь, как восьмидесятилетний дед подпрыгивает на два с лишним своих роста, как сорокакилограммовый щенок ломает голой рукой кирпичные стены – просто балдеешь! Конечно, это ловушка, если «учителя» всем обещают: «делай как я, и будешь как я». Это йога для домохозяек. Можно ли лидерство натренировать? Явно нет – это судьба, предопределение. Ведь основа всех сверхусилий – сила входящая. В тебя входящая: боевой дух или дух поэзии, или врачевания. Он входит! И ещё важно, что здесь и родовые традиции роли особой не играют. Возьми способного мальчика из, например, Швеции, и помести его в Шаолинь. И через десять-пятнадцать лет ты получишь мастера, хоть разрез глаз будет прежний. Значит: не кровь работает! Если в него эта сверхсила входит, то пусть он негр или тунгус. Кровь для лидера – второстепенное.
Отец Владимир по ходу речи стал потихоньку раскачиваться. Видимо, очень уж хотелось перебить, но терпел. Терпел до последнего. Только один вопросик позволил:
– А об имени этой «сверхсилы» не задумывался?
Семёнов среагировал болезненно быстро. Видимо, ему самому было тошно. От чего?
– А что тут думать? По-вашему, по-православному, бес. Бес – и всё. Так вам, слышь, удобнее. Только вы так и своих старцев гнобили. За чудеса. За пророчества. Удобно: раз сам не могу – не дам и другому.
– Ты не финти. Отвечай: как имя твоей «сверхсилы»?..
– А потом, попозже, начиналось: «О! Святые! Святые! О!». Имя тебе? Так оно для разных языков звучит-то по-разному. Ты на каком услыхать желаешь?
– Только не говори, что это «Святой Дух». Прошу тебя.
– Хорошо. Не буду, батюшка, «кощунствовать». И потом я, слышь, уверен, что под этими разными именами скрываются и разные... силы, да? Но для меня-то проблема не в этом. А в том: кто тот, кого можно сделать сверхчеловеком.
– Или недочеловеком?
– Уточни. – Семёнов усиленно набил рот для молчания.
– Сначала для новеньких. Дело в том, что мы с дорогим моим оппонентом уже лет двадцать как знакомы. Ещё с острова Русский. Там в морпехах сослужили. Я, конечно, поскромнее – просто разведка, а он – диверсант. Но встречались. Потом параллельно йогой увлекались. Хоть и в разных местах, но в одно время. И опять-таки, я только в мирных целях. Вот поэтому он меня теперь не может цельно воспринимать: был «свой», нормальный «восточник», а вдруг всё отрицаю. Вроде как в особую гордыню впал: он же против моего православия ничего не имеет – мол, «пусть себе», а я прямо-таки трясусь от его медитации. И в самом деле, трясусь. А объясниться никак не можем.
– А может, не надо? Всё равно я «пропащий». Мне теперь только в ад дорога. По-твоему, конечно, – дожёвывал «диверсант».
– Попробуй ещё этот кусочек! Так всегда: глухая защита. Он, отцы родные, только «терпит», а мне, ну, «очень надо!». Только зачем, в самом-то деле? Всё бы ничего, я бы наплевал, да на него много людей завязано. Семья: смотри, что ты со своими детьми делаешь! Они же русские, а не китайцы. А ещё эти, вон, лишённые любви девчонки. Стоп! Я понимаю, что простые барышни с мокиварами бы не работали, что это особый тип психики.
– Ага! Хоть тут сознался. И психики, и физики. Главное же – энергетика. Ты вот здоровый мужик. Тоже стукнуть умеешь. А из них самая маленькая тебя срубит. Любой блок пробьёт. А почему?
– От умения впускать в себя некую безымянную силу.
– А почему ты ёрничаешь? Или ваша монашеская православная практика не этим живёт? Не этим чудеса показывает?
Семёнов трудно сглотнул, запил, слегка облившись, и, согнув под себя ноги, теперь сидел, весь напряжённый, пружинно сжатый. Отец Владимир тоже видимо вибрировал, хотя демонстративно мирно отвалился с чашкой давно остывшего чая. Глеб вопросительно взглянул на Анюшкина, но тот не присутствовал на «Малом костре», и не видел, чем кончаются «отвлечённые» споры. Так что придётся ему самому встречный огонь подпускать:
– У меня, конечно, своего в этом мире нет ничего нет, и это я только здесь и недавно понял. Спасибо Алтаю. Но вот мой брат, он не последний человек в спорте. Ты знаешь. И не скрывает от меня многого. Так знаешь, отчего он к своему делу потерял страсть? Тогда, после Белого дома, он от гэбэшников в десант инструктором по рукопашке спрятался. И в Грозный с первым эшелоном входил. Там, в Новый год, под нож дудаевцам именно те части подставили, которые в «переворот» себя неблагонадёжными показали... После такой подставы у него и кончился азарт. Я думаю, что когда начинаешь понимать масштабы противостояния добра и зла, то уж какая, нафиг, твоя «сверхличность», проблемы лидерства и чемпионства. В такой-то мясорубке...
– А правда, – подхватил умненький Анюшкин, – что чеченские боевики над нашими пленными ритуально измывались?
Общий враг объединяет. И Семёнов, и отец Михаил словно из темноты на свет. Точнее, в просвет из противостояния. Анюшкин повёл дальше:
– Эта вот вроде как обязательная перед убийством кастрация?
– Скорее из экономических соображений, – встряхнулся Семёнов. – Французам на производство духов. Дамам же нужно хорошо пахнуть. А за это сырьё для их парфюма всегда хорошо платили.
Семёнов отходил на глазах, обмякал:
– Война – нет ничего жутче. Всё с ног на голову. И, главное, слышь, никому потом на сторону не расскажешь. Только внешние приметы. Вот в Афгане, уже все, кажется, насквозь обстрелянные, а каждый раз, как приказ об операции – там, лагерь у духов или караван забить, – так враз вшами покрываешься. Ну, понос – это понятно: организм чистится, а вши? Отчего? Вернёмся, помоемся, и до нового задания их нет.
Глеба вдруг прорвало:
– Снятся?
– Сейчас почти нет. Уже нет.
Помолчать бы... Но неугомонный Анюшкин уже пёр:
– Нет, я, конечно, не могу всем предлагать покаяние. Это не моё право, есть оно тут кому. Просто вспомнилась ещё одна форма, совершенно противоположная, сатанинская, ухода от памяти смерти. Мне один старый энкэвэдэшник рассказывал, когда мы с ним в психушке лежали. Да, был у меня и такой жизненный опыт, но это неважно! Так вот, он мне говорил, что у них на расстрелах «исполнители» постоянно свихивались. И, чтобы «голоса» не шли, они пили кровь своих жертв. Брр, жуть какая!.. Помогало. А почему? Ну, если уж совсем отстранённо, пьют же охотники кровь зверя.
Все переглянулись: кому отвечать? Не Глебу, точно. Семёнов тоже ушёл взглядом в землю, играл желваками. Отец Владимир вздохнул:
– Только для тебя. Цени, Анюшкин. Другого бы тут и забили. Как гвоздь, по самую шляпку. Чтоб не цепляться, штаны не рвать. Но тебя бесполезно наказывать, ты бесчувственный. Попробую встать на твою ступень эмоционального развития земноводного: ты у нас как с древними?
– Я виноват.
– Не то слово. Не то!
– Очень виноват... А с древними? С какими?
– Про Изиду что знаешь?
– Вкратце? Так: «Исида – египетская богиня, сестра и жена Осириса. Она перешла в греко-римский пантеон как хозяйка земли и её плодородия, как создательница звёзд, покровительница мореходов. Через ночное небо со звёздами – своё покрывало, хранительница тайн зарождения. Культ – мистерии, атрибуты – змея, лотос, колосья и рог изобилия – всё то, что вы можете увидеть на лепнине ВДНХа». Что ещё? Изображалась в Египте с младенцем Гором на руках, что принято считать прообразом...
– Стоп! Остановись, безумный. Во-первых, Изида, или Исида – как хочешь, богиня, отвечавшая не просто за рождение, а за возрождение. – Отец Владимир погрозил Анюшкину пальцем. – Чуешь разницу? Потому как она собирала и соединяла части тела своего мужа, убитого, разорванного и разбросанного злобным Сетом. Мужа и брата! Именно это покровительство акту возрождения позволило в поздней оккультной традиции приписать ей знание тайн физического бессмертия. А ещё в Египте ей была посвящена чёрная кошка – животное ночи и девяти жизней.
Анюшкин запротестовал:
– А иерею не позволено говорить об оккультизме. Это моя прерогатива.
– А я и не об этом. Я о Глебе.
– Это ещё как?!
Все посмотрели на Глеба. Он на всякий случай пожал плечами.
– Я про икону, которую огонь не трогал. Меня тут на открытие одного туристического лагеря приглашали. Благословить, Господи помилуй... И был там один интересный парень, Саша, из Питера. Он весной в Америке побывал, у Иверской. Слышали? Икона, что уже несколько лет мироточит?.. Ну, я всё к чему: ты, Анюшкин, сейчас такое чуть было не сказанул, после чего тебе бы ввек не отмолиться. Про изображение-то... Изида – не просто, там, чёрная кошка и хозяйка звёзд, это, отцы родные, покровительница самых жутких, современных нам, мистерий овладения «вечной» земной жизнью. Нынче она заведует регенерацией – физическим возрождением через ритуалы, кощунственно пародирующие католическую литургию. Сегодня она хозяйка «чёрной мессы». Знаешь суть? – Если христианская служба направлена на приобщение души человека к той, загробной вечной жизни через бескровную жертву, то «чёрная месса» через кровавое человеческое жертвоприношение ищет вечности здесь, в возрождении материального тела, только лишь тела. Но, самое главное, на этой «чёрной мессе» фашизм стоит. Как «земная» пародия на тысячелетнее Царство Христа: «идеальное» магико-мистическое государство для «идеальных» бессмертных тел. То есть, постоянно регенерирующих, «возрождающихся» на уровне клеток, тел... И ещё вопрос, почему на вывороте именно мессы? Потому что месса, по-нашему литургия, означает «общее делание». Общее! Вот то, что для фашизма самое важное. Кровь жертвы «чёрной мессы» на всех! Вот где она – круговая порука ада! Банда, стая волков-оборотней... Это ступени одной лестницы: «латинская ересь» – это извращение вселенского православия, а «чёрная месса» – извращение католической литургии, так что фашизм – прямое антиправославие, в нём духовная соборность извращается в круговую поруку крови. Фашизм поэтому и зарождался, и существует в странах, где католичество естественно в своей исторической традиции: в Италии, в Испании и Южной Германии. А сейчас в Латинскую Америку перебрался.
– А в православии почему такого нет?
– Это вам задание на дом.
Семёнов, и тот сдался:
– Подскажи хоть, где искать?
Дети шумно возмущались, укрывшись в проулке: возле забора они всё-таки столкнулись с гусями, и огромный лобастый вожак, раскрыв бело-серые крылья, то и дело атаковал их, пока гусыни со своими трусовато посвистывающими подростками отступали к реке.
Гогот и визги – гуси и дети под ярким-ярким солнцем на яркой-яркой траве.
Как же здесь хорошо!
– Ищи в мистике. В различии акта дароприношения. Удивительно, но вот факт: из самого православия не вышло сект с человеческими жертвами! Если и были старообрядческие смерти, то это для себя, то это самоубийство – через огонь.
– Но позвольте!..
– Нет, Анюшкин, не позволю! Ты об «иудействующих» сейчас начнёшь говорить. Они не нашу Литургию пародируют. А Авраамово жертвоприношение продолжают.
– Значит, фашизма в России не может быть? А баркашовцы?
– Пока хоть чуток, хоть фиктивно люди за православие цепляются – не может. И питьё крови чекистами – это не от таёжных охотников, а рекомендации их учителя Гурджиева.
Отец Владимир получил свой шанс «прижать» Семёнова. И он резко закрутил тему:
– Человек – творениие совершенное. Мы разные: слабые, сильные, высокие, умные – и это для взаимопомощи, для «сцепки» и дополнения друг друга, а не от какой-то ущербности. Когда я увлёкся йогой, я не знал этого. И хотел переделать себя, улучшить. Путь всем известен: аскеза, энергетика. С аскезой ладно – без вина и мяса прожить можно. Можно даже и не орать на родных. А с энергиями? Свои-то до известного предела. А дальше? Откуда брать? Вот и грел кундалини. Причём я фанатично работал, поначалу даже копчик до волдырей сжигал: наверх ещё канал не открывался, а огонь уже пёр! Не смейтесь: от шёлковых трусов больно было! Но у меня и медитация хорошо пошла. Я уже в астрале, как в своём доме ночью без фонаря ходил. Уже и в ментал заглядывал. А потом попала мне в руки одна книга, автор некто Позов. И дали-то мне её на пару дней, ночей, точнее... А словно всё обнажилось: в тех же, мне хорошо уже знакомых образах и терминах санскрита этот человек мне рассказал о православной мистике. Ведь открой простой читатель Добротолюбие, и – что? Если ты не понимаешь, что это за слова: «трезвение», «образ, запечатленный в сокровенном уме», что ты там прочитаешь? А в оккультной литературе всё разжёвано: кундалини – змей, хранящий энергию, спящий до поры, свернувшись пружинкой вокруг копчика. Он просыпается, раскручивается и по энергоканалам вдоль позвоночника проникает вверх в голову, заполняет её, отворяет темя в космос. Это очень сильный змей, он заполняет всего человека, и ты чувствуешь сверхвозможности. Стоп! Но тебя-то, тебя – человече! – в этот момент уже нет! Со всеми твоими собственными силёнками ты теперь уже никто – в этом, сотворённом по твоему же желанию симбиозе! В симбиозе, в котором ты, вроде как могущий стоять на одном пальце, часами не дышать, даже не стучать сердцем – что уж там детские прыжки на три метра или битьё черепиц! – ты просто никто. Ибо всё это, на самом-то деле, делает змей – не «энергия», не «сила», а вполне конкретное существо – личность. С именем! Не ты теперь совершаешь подвиги, а твой – по твоему же позволению – хозяин... Вот и все «сверхвозможности»! Ты теперь просто оболочка, перчатка. Отказавшаяся от собственной воли и свободы. Во имя чего? Фокусов? И почему же это называется «сверхчеловеком»? Это же «недочеловек». Нет, даже мельче: полузмей, где только тело человека, а дух змея. Дракона.
Семёнов оглянулся – никого из учеников вокруг? Может, и самому немного побыть учеником?.. Нет. Ни за что... И отец Владимир продолжал уже в воздух:
– В восточной традиции всё направлено на освоение волей йога трёх планов: физического, астрального и ментального. Но смысл жизни это никак не затрагивает: тот, кто верит в Бога, ищет прилепления к Нему. А кто не верит – уходит в нирвану. Ибо его задача убедиться в полной ненужности своего личного участия в сансариин-хурдэ – в круге сансары. Тебе на чистом санскрите или монгольский тоже знаком? В чём же тут смысл сотворения человека, если он, в конечном счёте, просто не желает своего бытия?! Мир – сам по себе, а йог – сам по себе. Где их примирение? Вернуться к своей первопричине, чтобы исчезнуть? Но как можно желать смерти, если знаешь, что её нет? Я не нахожу ответа. Не нахожу... Что даёт мне право утверждать: в этой псевдорелигиозной традиции нет главной, основополагающей Истины. Истины человека. Изначального смысла его создания. И создания мира – для него.
– Так ты снаружи стоишь. А надо искать изнутри.
– А то ли я не искал? Я, как урод, три года одной морковкой питался, кожи убитых животных на себе не носил, брился налысо. В советское-то время – налысо! Меня в день по семь раз менты обыскивали. Потом моя мечта сбылась: я добрался до Улан-Удэнского дацана. Ты только представь: молодой изотерик в дацане. Тишина. Солнце степь парит. И только эти колокольца на углах крыши: динь-динь, динь-динь... Я полдня ждал, пока ко мне на беседу лама выйдет. Вышел молодой бурят. Чуток водкой пахнет. Я ему о том, как смысл жизни искал, как аскезой занимался, с кем из продвинутых встречался. «Я, – говорю, – буддист!». А он только смеётся щербатым ртом: «Нет...». Как же так? «Чтобы стать буддистом, нужно родиться бурятом». Вот и всё. Я в шоке полгода был... А потом один простой-простой сельский священник всё на место и поставил.
– Обиделся на бурята? Это он, слышь, просто тебя в твою гордыню точно уколол.
– В гордыню? Да! Ибо все эти три года её и вскармливал. Я же таким «продвинутым» был. Руками лечил. Ссоры заочно смирял. А только в первый раз покаялся, и у меня разом это всё – и экстрасенсура, и «терпение обид», и «понимание гармоний мира» пропали. Разом стал простым человеком. С нервами, болячками, усталостью.
– Сам, говоришь!
– Зато смысл появился! Смысл жизни. Этой – земной. И той, последующей. То, чего не найдёшь в медитации.
– Так научи! – Семёнов опять заиграл желваками.
– Тебя? Подожду. Пока ты через своих детей созреешь... Это когда один – сам себе хозяин, можешь играть в любые игры: «Ах, карма, карма!». А когда ты в системе заложников – жена, дети, то тогда от реалий не уйдёшь. И от своих страхов. Ты-то меня понял... И ещё. Мне проходилось наркоманов исповедовать. И хорошо, что я сам когда-то медитативную практику прошёл: мне их «картинки» очень знакомы. Один к одному. Только наркотики не требуют аскезы для утоньшения восприятия: укол – раз! – и ты уже в астрале. Правильно сказано: «бог пришёл на Запад в виде наркотиков». Да. На тупой протестантский Запад, где наскучались по отвергнутой их тупыми прадедами мистике. Тоскуют по любой мистике, пусть самой примитивной, даже сатанинской! Любой! То они пятидесятники, то вуду. Ну, а если нет у них молитвенного общения с Богом, и не может им публичный экстаз даже самого восторженного проповедника заменить личные переживания ночной тайной молитвы? Вот тут укольчик. А чем, собственно, твоя самадхи от героина отличается? Тот же полный отказ от себя, от своей личности!
Наконец, отец Владимир и сам увидел, что его слушает только Анюшкин. Но тот нирваны не искал. Он искал знаний о нирване.
– Всё, отцы родные. Прошу прощения. Заболтался.
– Подожди, – Анюшкин попросил точки. – А нирвана-то, нирвана где? Её разве в наркотиках нет?
– Покоя без желаний – нет. Иллюзии, медитативные блуждания по астралу остаются. Только без страха. Страха неудовлетворения этих желаний.
– И последний вопрос: а доктор Фаустус? Он разве не её, свою нирвану, в католической мистике искал? «Остановись мгновенье!» – это разве не его счастье в остановке времени?
– Вся наша «проблема» – русская проблема, в том, что мы православные. Именно поэтому нас со всех сторон давят. И давят одинаково. Скажу по секрету: между мистическими переживаниями Франциска Ассизского и Вивекананды – разница ноль. Слышишь, Семёнов? У того и другого только игры воображения на заданную тему. На заданную... Иллюзорный план, или как сейчас говорят, виртуальная реальность. В йоге ты тоже учишься разбирать себя на кожу, мышцы, связки и кости, и «видишь» их гниение и распад для понимания смерти тела – и у тебя останавливается сердце... В католичестве ты точно так же вызываешь видение распятия – и у тебя раскрываются стигматы. Остановка сердца и раны на руках – реальность. Но всё это результат виртуальной игры. Астрал или ментал – ни йог, ни францисканец к духовному плану даже близко не пробиваются. Так как не хотят. Не желают знать Истину.
– Так Фауст где? Фауст?
– Фауст? Вот он и раскрывает эту механику мистических блужданий в гностицизме: кто его водит в познании? Кто приводит его к «нирване», достижению той гармонии мира, которая более не нуждается ни в чьей волевой переделке? Это не некая «неизвестная сила природы», как мы тут слышали, а вполне даже конкретная личность с петушиным пером в берете... И про расплату за «остановленное мгновение» нирваны в немецком первоисточнике легенды, в «народной» средневековой книге «Про доктора Фаустуса», весьма подробно описывается. Дело в том, что бес утаскивает купленную душу в ад с «эффектами» – грешник всегда умирает очень тяжело. Очень, отцы родные, уж поверьте мне, как священнику. Вот и наши колдуны часто умирают в банях, конюшнях, в подполе, на болотах. И страшно! – от удушения... Все их бывшие подручные бесы в момент смерти отыгрываются на своих «хозяевах»... Вовсю...
Они все разом оглянулись: от дома к ним почти бежали Тая и Дажнёв.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Тая дошла только до середины тропинки, ещё раз махнула рукой на чаёвников, постояла и повернула назад. А Дажнёв, подходя к ним всё медленнее, стал вдруг оправлять на себе рубашку, простукивать карманы. На несколько раз промокнул платком лоб, шею.
– Здравствуйте, товарищи. – Он пожал руки Семёнову, Анюшкину и отцу Владимиру. Священник поморщился, но ничего, стерпел. Семёнов протянул гостю полную до краёв кружку тёплого чаю. Дажнёв присел, выпил не отрываясь, потом выдохнул:
– Филин умер!
Все, кроме отца Владимира, вытянули шеи и привстали. Священник, продолжая сидеть, быстро перекрестился.
– Да, умер. В бане... Сердце не выдержало... Пришёл под утро весь мокрый: ночью в грозу попал. Решил один в парилке погреться. И стал там задыхаться. Астма. Кричал страшно. Страшно. А у нас только аптечка. Пока экстрасенса подняли – всё, он уже посинел, похрипел и затих. Да какой?! Не затих! Так скрючило судорогой – едва распрямили.
Дажнёв оглянулся вокруг мутноватым от собственной картины взглядом, потянулся кружкой:
– Налей ещё! Семёнов, поговорить надо. Посекретничать. – И Дажнёв опять крупно вздрогнул. – А как у него, у Филина, брови-то выросли. Сразу же, как умер. Длинные! Вразлёт... Семёнов, отойдём?
А Семёнов вдруг упёрся. Сел на подвёрнутые ноги, распрямился торсом, выпятив свой буддийский животик. Глаза сощурились:
– Здесь нет чужих. Я всё равно от них тайны держать не буду.
Дажнёв был не в состоянии настаивать. Такой обычно здоровый и ухоженный, сейчас он сидел бледный, съёжившийся, по вискам обильно струился пот, руки мелко тряслись. И тут Глеб поймал его возраст – спина! Мощная, сильная ещё спина не гнулась. Значит, ему никак не меньше шестидесяти. А лицо-то очень моложавое. Дажнёв растёрся платком, обхватил себя ладонями за плеч, и, смотря куда-то поверх всех, начал сильно раскачиваться:
– Понимаешь, дело не в том, что кто-то умер. А умер именно Филин. Он у меня весь лагерь держал. Понимаешь? Нет? Лагерь – это же полной сброд. Протоплазма. Я и деньги на этот эксперимент получил конкретно под Филина. Он всё держал. А так-то там одни кошки и собаки. Они друг друга прямо над покойником задирать начали... Теперь и подавно перегрызутся. Это всё психи, психи! Им ни кнут, ни пряник не указ. Только Филин. Внутренней силой. Своей энергией. А теперь – всё... Всё пропало. Это же катастрофа... Ты понимаешь? С меня голову снимут. С меня.
– Так что ты от меня хочешь? Чтобы я в твой лагерь бойцов ввёл? И по палаткам разогнал?
– Это бесполезно. Нет, нужен сильный энергетик. Чтобы подавить. И чтобы успеть всех мирно по домам рассеять. Семёнов! Нужен человек – сильный человек! Поле, поле держать некому! Оно уже наработано: пару дней бы продержаться, чтобы партиями на вокзал отправлять. Без смешения. Я в Москву сообщать не хочу: там сразу всю нашу работу перечеркнут. Столько завистников... Семёнов, лагерь – ужас! Бред! Ивановцы, оказывается, давно себе пещеру присмотрели. Теперь там окапываются. Собираются конец света встречать. Под землёй! У них кто-то каким-то утром от самого Порфирия откровение получил о скором начале ядерной войны. Третьей мировой... А тут как раз по радио об Югославии объявили... Вот они и сдурели, м… чудаки...
– Так что же ты от меня хочешь?
– Я же русским языком говорю: энергетик нужен! Экстрасенс! Гипнотизёр! Возьмись сам, а? Нет, так дай другого. Дай! Пока я тут тебе ситуацию докладываю, там уже, наверно, чёрт знает, что творится! Кто возьмётся?
– Ты же сам был лидером? Хозяином? Что «нет!»? Ладно. Вот, слышь, тебе отец Владимир. Что? Он же у тебя уже бывал? На открытии? Вот и сейчас пусть отслужит какую-нибудь службу. Об утишении страстей.
И чего Дажнёв так взорвался? Он с размаху бросил чашку и пошёл от них к дому. Видимо с той стороны, на улице, его ждала машина...
Глеб тихонько мелко заливисто засмеялся, задохнулся шёпотом: «Филин-то отпустил: отпустил, тварь». Отец Владимир покачал головой, но неожиданно тоже хихикнул. Разрядка передавалось по цепочке – улыбка скользнула и по поджатым губам Семёнова. Только Анюшкин был предельно трагичен.
Дажнёв почти вошёл в дом, но повернулся, побежал обратно. Они ждали.
– Семёнов, ладно, давай! Давай! Своих каратистов. У тебя из местных много?
Семёнов удивился:
– Ну, есть два десятка старшекласников. И взрослые из службы санатория...
– Давай всех узкоглазых. Пусть они нашу охрану отлупят. Понял?! Нет? Внешний враг сплачивает. Понял? Опять нет? Я там скажу, что нападают алтайские националисты! И мои мирно разъедутся. Под внешним давлением.
И тут Семёнов провёл короткий прямой:
– Сколько платишь?
Дажнёв поперхнулся:
– Как «сколько»?
– Пять штук.
– Ты?! Ты?.. «Сколько?»... – Прокол был страшенный: при трёх живых свидетелях он нанимал «бандитов» против «соратников»...
– Дело-то, слышь, щепетильное.
Дажнёв сдавленно, до потной красноты и вздутых на шее толстых вен – вот-вот инсульт хватит, зашипел:
– Я тебя, Семёнов, ненавижу... Я вас тут всех ненавижу... Всех! Вы меня слышали? Я буду давить вас всегда, при всех возможностях. Всех! Всегда! Я вам устою, устрою, сволочи!
Шипел, но не уходил. Согнувшись в поясе, он только вращал рубиновыми на сизом лице глазами и зажимал ладонями солнечное сплетение. Ага, только ещё одного трупа им не хватало! Нельзя же человека настолько унижать, и, если уж скандалить, так уж скандалить взаимно, до всеобщей разрядки.
– Ты кого пугаешь? Меня, что ли? – начал Семёнов.
– Неизменные вы, большевики, – подхватил отец Владимир. – Привыкли врать и грабить. Теперь на бедных алкоголиках наживаетесь: «Система Шичко! Ах, система Шичко! Трезвый образ жизни!». А все мужики-то заново запивают. Уж девяносто девять процентов точно. И вы это знаете лучше всех! Но продолжаете. Вам бы только деньги драть с больных людей. С несчастных жён и детей.
– Мне больше всего их оправдание нравится: «Главное, что они на нас не обижаются». Запредельный цинизм! – Это уже Глеб пристроился.
Дажнёв уже не хрипел – визжал. Тоненько так повизгивал... Анюшкин мог бы быть счастлив: о, если бы Юля это видела! Её «Юпитер» проскочил момент, когда ещё можно было просто броситься в драку, и теперь с «быком» началась истерика панической беспомощности, той, что накопилась с утра, когда над трупом Филина начался распад его лагеря. Семёнов рывком вскочил с колен и шагнул к кое-как распрямившемуся Дажнёву. Левой рукой быстро обнял за плечо и нажал средним пальцем под ключицу, а правой захватил кисть и сильно защемил кончик его мизинца. Дажнёв, вскрикнув, несильно дёрнулся и обмяк. «Что я такого сделал? За что меня так? За что?» – «Ты дыши, дыши. Глубже. И выдыхай». Семёнов заботливо и крепко, как отец хныкаюшего перед засыпанием сынишку, придерживал его от падения, следя за сужающимися зрачками.
Семёнов аккуратно усадил Дажнёва. Опять протянул кружку. Тот отмахнулся:
– Ну, что вы от меня хотите? Что? Отпустите меня... Не будет у нас поп выступать. Не будет! Ни за что... Если уж новые коммунисты и возьмут себе идеологической основой какую-нибудь христианскую моральную установку, то это будет протестантская традиция! Именно протестантская – с её настоящей привязанностью к земной жизни. Без облачков и туманов... А вообще, у нас всё педагогика решит. Кто сумеет бандитов перекодировать в работяг, тот и победит. Кодировка на трудолюбие – вот будущее нашего общества. А не какие-то там молебны... Отпустите меня.
Он поднялся, и словно слепой, покачиваясь, побрёл мимо дома к улице.
– Теперь не вернётся.
– Постучать надо. Или это грех? – Семёнов самодовольно сощурился.
– Для меня грех. А ты сам про себя знаешь. – Отец Владимир, разминаясь, выпятил грудь, покрутил плечами: – И чего этот твой Дажнёв так разнервничался?
– А то ты не знал, кто такой Филин?
– Ну, почему же не знал? Он координатор у гностиков. Очень значительная фигура. И не только для России. Меня сюда только прислали служить, а он тут как тут: «Я, мол, помогу храм построить. Денег дам». Но меня сразу вроде как током шибануло – спасибо, думаю, отцы родные, на добром слове. Уж как-нибудь! Медленно, но сами.
– А может, зря ты так? – Анюшкин всё ещё не отошёл от обрушевшейся информации и пережитых эмоций, ёжился и подёргивал головой, словно сам перенёс приступ истерики. – Теперь бы те деньги ему помогли. Хоть чуток на том свете оправдаться.
– Тогда о смерти и речи не было. Тогда на меня торг вёлся. А твой Дажнёв-то нынче всерьёз испугался: этот лагерь должен был определить силовые заряды партий «патриоческой направленности». Дать показатели их идейной магнитичности для «электората» и управляемости лидеров. По этим результатам в них и деньги стали бы вливать. На выборах. Как в аптеке: каждому фюреру строго по рецепту доктора Филина. Это тебе не социологический опрос настроения человечков, зависящий каждый день от погоды, от температуры жены или тёщи, а постоянная душевная. Выборы не должны быть рулеткой! Лохотрон – не игра, а система.
И Глеб прибалдел:
– Вот так да! И экономия-то какая! Для инвесторов. А я всегда голову ломал: зачем один и тот же банк и Лебедю, и Селезнёву одинаково помогает! Это же невыгодно, если вслепую, наугад! Вложениям нужен прогноз, а ещё лучше, организованная схема. Так если у кого весь штат-то из трёх калек, но зато ему внутренне созвучных выборщиков миллионами предсказать можно, тогда ему деньги только на рекламу дай – и они сторицей окупятся. А у другого, может, и партия с ячейками по всем хуторам, и активисты видные, а вкладываться бесполезно: сколько есть, столько и останется!
– Вот, ещё одного пробило. Ты-то хоть не будешь, слышь, на меня с кулаками бросаться? – Семёнов ушёл в глухую защиту.
– Нет. Брату пожалуюсь.
Все, оглянувшись на дом, не очень весело посмеялись. А отец Владимир продолжал:
– Деньги, деньги, деньги! Это же просто эквивалент энергии, сил. Есть деньги – можешь срочно слетать в Москву, нанять доктора, задать работу мастеру. На Земле ими много можно, ну, при условии, что они тебе служат, а не ты им. Лишь с Богом отношения не выстроишь. Ни десятиной, ни большим. Сколько тельцов ни закалывай, сколько тука ни сжигай, от неприятностей не откупишься. Там совсем другая плата. На этом многие мои приятели ломаются: они пожертвовали, а я – молись! Я-то молюсь. Без сомнений. За брус, за цемент, уголок. И не знаю, как иной раз сказать «покайтесь»? Ну, как? Он же дал тебе денег на известь? Дал! Тогда почему его партнёры «кинули»? Мало, что ли, дал? Или не тому батюшке?.. Вот бедняга и потеет. Язычество – это нераскаянность. Ладно. Что я вас томлю?
Он покосился на Семёнова, на Глеба. Вроде и не перебивают, но и не слушают. Анюшкин только молодец. После осознания глубины падения низверженного титана Дажнёва, он, пусть как самый маленький, но всё же член их пантеона, тоже процвёл в ароматы победы. И теперь тоже желал только самых возвышенных, самых достойных их, олимпийцев, тем для беседы:
– А вот, отче, ты мне освети один вопрос: о первой заповеди блаженства.
– «Блаженны нищие духом»?
– Да! именно. Смотри: «нищие» – значит «не ищущие». Не ищущие чего? Богатства? Нет, не так примитивно. Здоровья? Чести? Жизни в принципе? Последнее ближе. Ведь настоящий нищий не просит подаяния, ну, не выпрашивает. Если ему не подают добровольно, он должен умереть. Умереть и всё. Но не требовать. Так?
– Ну, в общем... так.
– Тогда здесь есть некая параллель с «восточниками»: там тоже – если на земле «ничего не хочу», то за это блаженство. Ну, пусть не Царство, пусть нирвана?
– Ты меня опять на конфликт с Семёновым толкаешь? Зачем тебе это?
– Так как?
– Как, как?.. А так: есть только по-настоящему два полюсарных сознания: христианство, точнее – православие, и атеизм, безбожие. Остальные мировоззрения – спектр. С безбожниками порядок: они и не требуют базы для своей идеологии. Полный нигилизм. Случайность и безответственность. А все остальные должны иметь хоть какую-то изначальную общую площадку – нравственную причину существования этого мира. И тут загвоздка. Как раз в этой, отмеченной тобой ступеньке. Вторая заповедь, третья, четвёртая – те гораздо легче воспринимаются иными конфессиями. А эту вот, самую первую, они все спешат пропустить. И ты, Анюшкин, совершенно не прав в том, что первой заповеди блаженства есть аналог в восточной религиозной традиции.
– А как же «увэй» у китайцев? «Ничего неделание»?
– А так! У них, если ты в этом мире только «случай», так не мешай своими желаниями другим случаям. Понял? Это база для анархии.
– По-твоему, Нагорная проповедь тоже может быть увязана с политикой?..
– Стоп! Я сейчас признаюсь, а ты на меня архиерею донос накатаешь.
– Зачем?
– А характер у тебя такой – людей сталкивать. Я, отцы родные, вообще считаю, что в нашем православии – всё. И поэтому выйти за него невозможно. Это вселенская религия. Все ереси и секты как раз от обособления его частей: «Вемъ, яко семя Авраамле есте: но ищите Мене убити, яко слово Моё не вмещается в вы». Обидится некий человечек на Бога за то, что его умишко и душонка не вмещают всего учения, вырвет кусочек и упрётся в гордости: «Уж это-то я точно знаю!» Знает-не знает, глядь, а вовсю уже проповедует.
«Йо-хо-хо-хо-хо-хо-о!!».
Вдоль реки возвращалась ватага ребятни. Они украсились юбочками из папоротника, повтыкали в волосы гусиные и иные перья, и, грозно потрясая над головами дротиками из дудника, с индейским улюлюканьем неслись к столу.
– Предлагаю сдаться, – за всех испугался отец Владимир, – или отступить в дом.
Они отступили, оставив всё на разграбление и поедание налетевшей банде дикарей. Тем более, что отцу Владимиру пора собираться домой в райцентр. И он забирал Глеба, чтобы назавтра отвезти в Бийск: Котов нашёл его новосибирских грабителей.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Старенький трёхдверный «Ниссан-Сафари» безобразно дымил непереваренным дизтопливом и гремел передней подвеской. На заднем сидении между двумя тихими-тихими из-за запачканных «выходных» платьев девочками лежала икона. Отец Владимир вёл почти не глядя – за годы жизни здесь дорога знакома уже до последней кочки. Выскочили на трассу и понеслись по-над Катунью. А деревья-то пожелтели! «Это после гроз. Теперь всё. Лето кончилось».
Выдав особо плотное облако чёрного дыма, джиппок влетел на деревенскую улицу, проскочил администрацию и, не доезжая храма, резко повернул в узкий проулок к горе. Пару раз мотнувшись направо и налево, они затормозили около забора, за которым пышно вызревал яблоневый сад. Старенький деревянный домик со множеством самых разнообразных, свежевыкрашенных зелёной краской пристроек, уютно поглядывал из глубины густой листвы белыми ставенками. Глеб вышел, выпустил девочек. Подождал, пока хозяин откроет ворота сложенного из какого-то серого кирпича гаража, загонит машину. Помог закрыть, прижимая створы снаружи... Отец Владимир через забор проследил за убежавшими девочками, но захлопнувшуюся калитку отворять не спешил, указал на маленькую скамеечку рядом:
– Давай здесь посидим. Пока гонцы весть донесут, да пока хозяйка к встрече приготовится. А ты мне расскажешь. О чём назрело.
Да. Назрело. Не то слово – назрело. Это было бы сейчас самым... самым, без чего уже и жить... не-вмо-го-ту. Внутренняя боль, переполнив все волевые запруды, сочилась сквозь кожу смесью слёз и желчи, и как бы Глеб ни бежал от мыслей и памяти – за ним оставались влажные следы. И эти следы манили целую свору псов, гиен и шакалов, которые, хрипло рыча друг на друга, жадно лизали его муки, в беззастенчивой междоусобной драчке решая его судьбу – чей он? Кто первый из них поймает момент последнего падения и уже безнаказанно разгрызёт горло и залакает пульсирующую кровь?
– ...Вот и всё... Я не смог решить: как правильнее было поступить? Я же не чувствую, телом не знаю, что терпит раковый больной. Этому можно лишь поверить. Но как испытать – какая она, его боль?.. И ещё, я всегда боялся смерти. Просто боялся. И почему меня смерть постоянно по головке гладит? Зачем я ей? Я же не солдат... Но там был не страх. Веришь? Не трусость! Со Светланой всё было не так: это её решение. Уйти от боли. А я даже не сразу сообразил – куда. Да и сейчас не всё понимаю. И надо? – так судите меня. Меня! Но кто посмеет осудить её? Кто? Дети?.. Церковь?
– Ты хочешь сказать – не я ли?
– Не сказать, а спросить.
– Я не возьмусь её осудить.
Они сидели на низенькой, на двух вросших в землю чурбачках, доске-лавочке под перевисшими через забор ветвями, утяжелёнными мелкими розовыми яблочками, и оба внимательно смотрели, как из-под палочки отца Владимира разбегаются по песку кони. Он удивительно точно, единым росчерком давал полный контур скачущей или стоящей на дыбах лошади, подштриховывая лишь глаза, ноздри, гривы.
– Мне духовник очень просто сформулировал выход из подобных тупиков. Когда закон требует одно, а сердце не соглашается. По «Кормчей» вроде как надо бы осудить, а как? Такую-то боль терпеть. Сам-то бы вынес? Мой духовник говорил: «Не спеши судить никого, умрём – всё ясно станет». Понимаешь, Светлана приходила ко мне. У неё же эти «контакты» с йети год назад начались. Она тогда повсюду искала исцеление: у врачей и у Бабы-Тани, у гомеопатов, шаманов и откровенных колдунов. К ламам ездила. Начиталась всякой оккультной дряни. Вот и «законтактировала» с этими, твоими красноглазыми. Ну, как хочешь их называй: бесы, дэвы, гоминоиды... Что в таких случаях делать? Я объяснял ей: кто это и что, молился за неё сугубо. Но она сама-то не молилась. То есть, вроде бы и молилась – и рядом со мной, и в храме коленопреклоненно. Со слезами... Но! При этом она не каялась. Тут тонкость: она, скорее, торговалась с Богом – брала зароки, давала обещания. А кому они нужны? Что мы можем дать своего Богу, давшему нам всё? Любая наша жертва – это то же самое, что я даю ребёнку шоколадку, а он меня угощает от неё кусочком. Вот и Светлана. Мне её до слёз жаль, до слёз... Но она просто не понимала – зачем вера, если она без благополучия. Материального благополучия... Вот дети на стариках теперь. Как им сообщить? Только не ты, пожалуйста... Я попрошу знакомых ребят, они сегодня же за ней пойдут. Там, в лабиринте, у них уже есть наработки, не первый год лазают. Но к озеру никто не выходил, я от тебя впервые о нём слышу... Всё равно поищут. Хотя, если честно, надежда не очень... Она ведь наверняка не откликнется. Даже на твой голос. Не тот она человек. Очень гордый. Когда с таким сталкиваешься, только руки разводишь: нечем помочь... Болеет он, страдает, а из рук, как дикий зверь, ничего не берёт. Гордость – она для безбожников вместо любви, вместо Бога, который-то и есть Любовь. Глеб, а ты-то знаешь, что такое любовь? Ты сам для себя это точно знаешь? Не эрос, а агапи? Любовь-жертва. Жертва до креста! Другой ведь нет... Теперь терпи, пожалуйста, потерпи очень важное – это тяжело услышать, но кроме меня тебе никто этого не скажет: если и было в вас со Светланой созвучие, то только в том, что в тебе не главное. Не главное! И водопад твой – соблазн, и тотемизм – в духовном плане – скотоложество! Он твоё падение, слом, позор, ты же после него, как альфонс, бабской защиты стал искать! И не смей обижаться! Слушай! Вы пересеклись, но не слились. И тут всё тоже – любовь или гордость. Поэтому ты не ходи в лабиринт – не выдержишь. А горы запсиховавших не выпускают...
– Но я тоже выдел того. Красноглазого. И потом...
– Я не буду тебе перечислять: что и кого здесь увидеть ещё можно. Это же горы... Никто тебя не лишает твоей боли. Время поправит. Но, главное-то, помни: ты мужик, у тебя на Земле всегда сверхзадача есть, с тебя не за «страдания юного Вертера» спрашивать станут.
– Стой! Если я и не пойду, то только по её просьбе. Я не пойду только потому, что она просила! Она – сама – меня – об этом – просила!!
– Да-да! Конечно. Всё правильно. Это я не так выразился. Прости.
Задвижка над ними загремела, и на калитке, как на качели, выехало сразу три мордашки с задорными косичками:
– Папа! Мама зовёт! Чай пить!
– А с чем?
– С грушевым вареньем! Нет, с крыжовниковым! И облепиховым! – Три девчонки – от семи до трёх – в лёгких цветастых платьишках уже убегали по дорожке к дому. Они встали и тоже пошли по двору, покрытому сломанными колясками, кукольной мебелью, лопатками, ведёрками, баночками и прочим разнообразием, столь необходимым в детстве для игры «на улице». Самодельные качели ещё не остановились и чуть-чуть поскрипывали.
– Да когда я их к порядку приучу? Скорее уже сам к этому привыкну. – Отец Владимир первым вошёл в тёмную от нависшей за окнами плотной листвы веранду, по которой вовсю развернулась стирка: прямо посередине надрывно гудела старенькая машинка, разбрызгивая пышную пену. Проход заслоняли развешанные скапывающие простыни, а ещё кучи замоченного белья обречённо ждали своей очереди в оцинкованной ванной и тазах. Да, работы тут допоздна. Глебу стало как-то неудобно от своего присутствия, но хозяин вроде даже веселился:
– Матушка, принимай!
Жена отца Владимира оказалась забавно медлительной, полной и совсем не такой, какой «должны быть» жёны священников. Она – что? – а не важничала: светлая, веснушчатая, как-то совсем по-родному доверчиво улыбнулась входящим своими мелкими, очень белыми зубами, тыльной стороной голой мокрой руки убирая упавшую на лоб прядь. У дальней стены на длинном, застеленном зелёной клеёнкой столе две девочки, десяти и двенадцати лет, доставляли большие узбекские чашки и ложечки. «Да сколько же у них дочерей?». Уже пятерых Глеб точно видел. Матушка указала пальцем – и посредине появился мёд:
– У нас шестеро! Да, и все девки. Ну, а вы как? Наспорились с Семёновым? Это ж надо, а? Сколько лет всё друг друга давят. Словно перед собой оправдываются, или, скорей, вместе боятся чего-то. И, как детишки, на всякий случай друг на дружку вину сваливают.
– Вот, ещё один психоаналитик.
Отец Владимир благословил стол.
– Матушка, ты, это, попривечай гостя. А я пока до Кулебякиных добегу.
– Что?! Кто-то пропал в горах?
– Пока предположения. Только – чур, гостя не пытать.
Этот «чур» прозвучал уже с крыльца.
Бедная-бедная матушка! Вот так заданьице для женщины. Но она, молодец, слушалась. Глебу стало вдруг очень-очень тепло и уютно. Словно он дома, у родителей. Что же в этой женщине, внешне совершенно не похожей на его мать, было поразительно той созвучно? Восхищение мужем?.. Девочки в очередь старались угодить гостю: салфетка или ложечка подавались за полсекунды до надобности. А матушка то отбегала к замолкавшей стиралке, то возвращалась к бурлящей плите:
– А как же? Деревня без работы не бывает. Сейчас даже трудно вспомнить, как я в городе росла, воспитывалась. Смотрю на свою сестру и удивляюсь: да как же такое можно? Ужас, как они детей портят. Мои-то и не знают, что такое скука, чем «досуг» занять. И дом, и хозяйство. А Женя, старшенькая, та и отцу с машиной помогает. Не помню, где прочитала, но как-то в памяти засело: «Работа – это любовь, ставшая видимой». Как точно! А иначе чем ещё эту любовь в мире проявить?
Глеб, откинувшись на спинку старого «венского» стула, смотрел на мелькающие руки матушки, и – исцелялся.
– Мы же с батюшкой со школы дружили. Я его из армии ждала. И потом, со всеми его «поисками истины» чуть было с родителями окончательно не порвала. В деревне-то мы первое время не передать, как мучались. И не то что дрова, снег, вода из колодца, холодный туалет, а с людьми трудно сходились. Деревенские нас чурались: либо жалели, либо издевались над нашей беспомощностью, и сторонились долго. Что там, иной раз ведь нам и есть нечего было. Это вон друзья из Финляндии подарили старый джип – забавно выглядим, словно «новые русские», а на самом-то деле, главный наш успех вживания – это стройка пошла, храм за последний год под крышу подвели. А как молоко брали в долг, так и берём! Беда впереди – дочки растут, одевать скоро потребуется. Батюшка у нас иной раз совсем смешным бывает. Представьте: оплатили мы для храма лес – сорок кубов сухой пятидесятки и бруса, а хранить-то негде, попросили попридержать. Пока нашли грузовик, через неделю приехали с рабочими – а на пилораме нашего леса нет! Продали и пропили. Взамен предлагают прогнившее сырьё. Батюшка пошёл в контору стыдить, а там замдиректора с бодуна бычится. И так – при людях – посылает отца на три буквы. Я аж испугалась: всё, отец же бывший разведчик! Сейчас, думаю, он этого дурака сквозь стену вынесет. Нет, выдержал. Молча вышел. Только сгорбился…
Глеб поймал себя на том, что сейчас он убежит. Просто возьмёт и убежит домой – в Москву. Прямо так – по лесам и по долам, пешком, вплавь, на лыжах или на четвереньках. Ибо он очень, очень, очень хочет в семью. Такую же вот семью. Только свою. Чтобы это о нём так говорили: с любованием и восхищением, чтобы это его женщина и его дети, как планеты вокруг солнца, вращались вокруг его большого стола. Но бежать он мог, как всегда, не к кому-то, а только от кого-то.
Отец Владимир всё же заставил прибираться во дворе. Сначала оттуда раздалось его приглушённое рыканье, потом понеслись шик и писк: видимо, команды передавались от старших к младшим с нарастающим физическим давлением. Он вошёл красный, с бегающими глазами:
– Ну, всё. Распорядился. Машина туда пошла.
Отец Владимир выпил полную чашку воды, фыркнул. Отёр бороду.
– Пойдём ко мне в кабинет. Теперь на всё воля Божия.
Кабинет – крохотная комнатёнка с огромным, некрашеного дерева, столом-верстаком, самодельными полками по всем стенам, с заваленным книгами самодельным же лежаком. Каким-то образом втиснутое в угол обшарпанное кресло-кровать. Самое яркое – молитвенный угол: иконы, иконы, иконы. Старинные чёрные, новые с ярким золотом, деревянные, бумажные и медного литья. Подвешенная перед ними оловянная лампадка с мерцающим за мутно-красным стеклом огонёчком... И ещё большой парадный фотопортрет последнего императора в окружении маленьких фотографий – семьи мучеников.
Глеба усадили в кресло, а сам хозяин, раздвинув груды на лежаке, бочком притулился напротив.
– Тут у меня тихо. Женщины сюда не заходят – я здесь святыню храню. И в пост отдельно от них живу.
– Какой замечательный портрет.
– Да. Это мне из Москвы прислали.
– Какие же у государя глаза! Я, когда всматриваюсь в эту затаённую боль, всегда завожусь. Ненавижу его убийц.
– Это даже трудно представить, что он пережил. Ведь ему столько пророчеств было про мученическую смерть со всей семьёй. И как он жил с этим? Ведь ни единым словом перед детьми, ни единой строчкой в дневниках не обмолвился. Это же только подумать – они с государыней знали, наверняка знали даже сроки убийства своих чад, и молчали, молчали. До последнего мига. Я не нахожу, с чем ещё можно сравнить этот подвиг родителей. Им ведь детей даже лишний раз приласкать было-то нельзя, чтобы те чего не заподозрили... Вот смирение.
– А могли ли они спастись? Были ли тогда ещё где-нибудь монархисты? Или же всё, полное замутнение. Беснование...
– Как, впрочем, и сейчас. Тогда же и Синод Временное правительство благословил. Единогласно.
– Ну а как наше новое монархическое движение?
– А ты не обратил внимание, как оно потребительски к вере относится? То-то. Всё это политика. В самом худшем понимании этого слова. Вот как-то приехали ко мне добры молодцы из Алтайска: «Давай, мол, вступай в нашу Русскую партию! Будем с казахами и тувинцами бороться!». И это прямо во время службы. Я их завожу в храм, показываю: из пятнадцати бабок и тёток – двенадцать алтаек. «А вас, робяты, я почему-то на вечери не вижу!». Так обиделись: «Предатель нации!». В этом все они, наши местечковые монархисты... Недавно письмо пришло. Из Северной Пальмиры. Новая игра – Орден. Слыхал? Опять же, отцы родные. Ну, какие же могут быть новые структуры в деле спасения, если не на отрицании того, что сам Господь Бог две тысячи лет назад уже сделал? Христос уже создал Церковь для единения, для спасения, что же ещё? Только отрицать Спасителя. Я скажу тебе: у политиков всех направлений одна болезнь – им всем хочется священства. До боли, до тоски смертной, до злобы. Почему они просто карьеру не делают? Не становятся директорами или генералами? Ведь тоже можно руководить тысячами. А? Им-то хочется не просто чьими-то телами повелевать, а душами! Душами. Всякий политик – есть карикатура на жреца. Почему масонство всех – и самых правых и самых левых – так легко в себя вбирает? Да оно им и даёт эту иллюзию жречества! Вот и весь новый Орден: он только для начала помимикрирует под православность. До поры прячась, как грибок под корой дерева. А конечная задача уже ясна. Как и у всех партий, даже самых-самых «национально-русских»: убить и подменить собой Церковь. И подменят! Антихрист-то раздаст всем националистам по потребности: неграм? – на набедренную повязку! Арабам? – на шаровары! Русские? – бери самую чёрную косоворотку. Только душу отдайте. Политика и есть купля-продажа душ. Голосовал? Значит продался. И не надо только говорить, что боролся за справедливость! Торговался: кто тебе побольше пообещает. Благ. Вполне земных, сытных. Ибо, если ищешь возможности повоевать за Истину – иди в храм, входи в Литургию, будь сопричастником Бога и святых в войне со злом... В мистическом-то плане и сейчас Россия – Империя! Ведь Матерь Божия из рук Государя сама державу приняла, сама на наш престол села: вон она, икона-то Державная! Богородица – Царица Руси! Как же, её не спросясь, ещё за какую-то монархию бороться? Рюриков на Руссов менять: если «верую Ему, яко Царю и Богу...» – зачем же собственную клятву преступать? Какое ещё новое рыцарство? Всё уже в храме есть! Всё! Вот оно, иерейское облачение – доспех, даже палица на боку! Дьякон – оруженосец, паства – дружина. В платочках, правда, времена такие. А главное-то – ответственность. Когда в алтаре пред престолом предстоишь, руки возденешь – это же ты на вершине Земли, на полюсе. А перед тобой: солнце – потир, звёзды – дискос, внизу – мир, а вверху только сам Господь. И страх, и восторг... такая это страшная ответственность – когда лицо в Лицо. Твои глаза в Его глаза.
– Но, а с государством-то как? На что России как стране тогда надеяться? Если дружина в платочках?
– На Бога. Да, да, на Бога! Даст Господь – народятся у нас десять гениев. Или двадцать. И – всё! Это всё: ведь есть Ломоносов – значит, есть Российская академия, есть Суворов – есть и примирённая Европа. В миру – это гении, а у церкви – святые: Сергий Радонежский, Иоанн Кронштадтский. А что, по-твоему, Пушкина нужно было из какой-то партии выбирать? А без Королёва в космос как бы мы полетели? Как? Придя к консенсусу? Эх, дерьмократия. Только бы нам понять: Россия – это нам земная задача от Бога, она превыше человеков. Всех. Любых. Нас. Её нам не переделывать, её только любить и за неё молиться нужно. Как за мать... И Бог даст национальных гениев.
– Так просто?
– Ну, а как иначе?
– Тогда вопрос: где и когда этих гениев ждать? В каком городе, в какой семье, от каких отца-матери?
– Что-то не понял?
– Ну, как гений на свет появляется? От царской ли крови, от чистой или от смешанной? То есть, что для этого надобно?
– Как что? «Историческую необходимость»! Ты же в советской школе учился. Хорошо, хорошо, я тебя понял: как это вычислить? Да никак! «Тайна сия велика есть». Ибо, если бы рождение гения хоть сколь-нибудь вычислялось, то сатанисты бы его ещё в утробе убивали. И его, и всех вокруг – на всякий случай! Как Ирод Вифлеемских младенцев. Посему – тайна! И упование.
– А это твоё личное мнение или всей Церкви?
– Какое у меня может быть личное мнение? И на что оно мне? На муки совести? Или на страх грядущего Суда? Церковь – это же совокупность. И мнений в том числе. Совокупность, но не смешение. Единство из множества. Множества! Я просто хочу, искренне хочу быть каноничным.
Он привстал, покрутился вокруг оси, разминая поясницу. И начал перекладывать бумаги, освобождая себе побольше места. Из двигаемых кип выпала старая, пожелтевшая, с обтрёпанными краями фотография.
– Вот взгляни! Уникальный кадр. Знаешь же, святейший Патриарх Тихон не благословлял Белое движение на гражданскую войну. А тут снят наш Чемальский женский монастырь в сентябре восемнадцатого. Вот видишь: священство служит молебен перед колчаковцами. Так-то... И тогда Патриарха никто не понял, и сейчас разве кто из политиков понимает: враг-то наш не в ком-то, а в нас самих сидит. Враг – в душе... Вообще, всегда было и будет трудно понять – где в России кончается Третий Рим и начинается Новый Иерусалим. Например, конституция. Что такое «конституция»? – «основной закон». Но основной закон для людей, это Закон Божий. В тех странах, где есть государственная религия, не может быть никакой конституции. Как, например, в Англии или Израиле. Ибо если конституция декларирует только права личности, то Закон Божий говорит только об её обязанностях! Ну, какие могут быть права у христианина? Вся его жизнь – это отдача, сплошная отдача долга. Своему Творцу. Своему Спасителю. Своим родителям, детям. Любимым людям. Учителям. Профессии. Родине... «Конституция» – узаконенное моральное уродство! Что может быть уродливее юридических требований, предъявляемых ребёнком к своему отцу? Даже к этому земному, а уж тем паче к Тому! Всё же так просто: будь христианином, будь православным...
– А кровь?
– Что? Не понял.
– Ну, род. Национальность.
– Это ты до такой степени с Анюшкиным наобщался? Ну, беда... Тогда внимай: мы, Русская Православная Церковь – есть Седьмой ангел Апокалипсиса. И сегодня именно мы несём на себе всю ответственность вселенскости – это от нас исходит сейчас свет Православия в остальной мир. «Свет во откровение языкам...» – это от нас рождаются и живут Американская церковь и Японская. И Алтайская тоже. Именно наше Православие сегодня даёт право и чукчам, и туркам правильно славить Бога на их родных языках, воцерковляя все свои – не магические, конечно! – национальные обряды и обычаи. В этом наша вселенскость.
– А я думал, ты мне про то, что в церкви нет «ни эллина, ни иудея».
– Это не в церкви, а во Христе. А в церкви они есть. И это нужно воспринимать честно. Не закрывая глаз. А что значит «быть во Христе»? Для меня – исполнять, что Он завещал: «Заповедь новую даю: да любы друг друга. Яко аз воздюбил вы, так и вы любите». Но это уровень святых, а я кто? Если я не могу так любить всех.
– По-твоему, если я татарин, то, если я не стану святым – что и так ясно, то всё равно, сколько бы я ни исполнял все обряды, сколько бы ни старался быть христианином, так татарином и останусь?
– А что? Это, по-твоему, плохо?
– Ну, нет. Я же о том, что мне, вроде как мусульманином быть... ну, «приличней», что ли? Слов не найду.
– Не говори глупостей. Что, в исламе араб от казаха не отличается? Тут другое. Ты ведь вопрос не на уровне отдельных судеб поднимаешь. Это вопрос не веры отдельных лиц, а вопрос ассимиляции. И сложность в том, что, конечно же, существует неравенство в любом Рязанском храме в отношении, скажем, русского и того же крещёного таджика. Таджику прощать будут больше. Ибо понимают: ему и так очень трудно. Трудно жить в чужой среде, каждый день по живому обрезая свои корни. Он и так уже страстотерпец. Но! Если, конечно, этот таджик вверх по иерархии не захочет продвигаться.
– А если не таджика для примера взять?
– Еврея?
– Да.
– Понимаешь, вот христианство, ислам и буддизм. Эти наднациональные, надрассовые религиозные конфессии каждая в свое время пришли на смену иным, древним формам сознания «языческих» народов – родоплеменным религиям. Благодаря их наднациональности мир изменился принципиально, и в нём появились Империи – цветущие сложности по Леонтьеву. Причем границы прежних архаичных верований зачастую не совпали с границами «новых» – и часть египетских феллахов православные, а часть мусульмане, есть православные татары, турки, а в Югославии часть славян – ярые исламисты... Но есть на нашей Земле и такие места, где эти новые формы так и не перекрыли древности. Вот около Тибета живо и сейчас самое чёрное шаманство, типа африканского вуду... Или иудаизм: что он? Это же изначально не язычество – моисеевский монотеизм, как унаследованная египетская традиция, правда, ещё задолго до воплощения Христа утерявшая богообщение, а после богоубиства и окончательно деградировавшая в рудиментальное обожение своей крови. При этом сия чисто родоплеменная религия удивительно приспособилась к новому миру и на равных существует рядом с наднациональными. Я, конечно, имею в виду равность цивилизационных реалий: деньги, оружие, политическое влияние и власть над информацией. И, прежде всего, иудаизм самым активным образом «встроился» в наш христианский мир, что нам, христианам, а особенно православным, не доставляет особой радости. Однако, сколько бы попыток избавиться от этого «встроения» хирургией ни предпринималось, ничего пока путного не получалось. А нам бы разойтись с миром, терапевтически.
– «Терапевтически»? У тебя что, отец, какой-то рецепт имеется?
– Ну, есть у меня предложение. Но, только оно не моё, а одного нашего философа – Карсавина. Он эту идею как-то походя бросил, оставив без развития, а зря! Она гениальна. Послушай: любой еврей, принимающий крещение (я говорю об искренне принимающих, не по корыстным причинам), – уже сам по себе всегда очень активная личность. Ведь тут не просто человек крестится потому лишь, что его предки тоже крещеные были. Нет! Тут волевой, очень личностный шаг – оторваться от вырастившей тебя среды и, более того, вступить с ней в конфликт. А уж кому, как не ему, знать силу этой среды! И посему этим решительным поступком он как бы сразу на определенный уровень пассионарности себя заявляет. И тут для него всё и начинается. Во-первых, в силу этой своей активности он весьма естественно не может удовлетвориться вечным стоянием в задних рядах, где, чего скрывать, ему только и радуются, – нет, его, естественно, сразу же на священство тянет, на вождизм, на учительство. А во-вторых, он вдруг узнает, что крещение не избавило его от характерных национальных черт. Тех, за которые его народ не очень любят... Но есть и третье, и, пожалуй, самое главное испытание: безблагодатность молитвы. Это открытие становится его самой сильной, самой жуткой мукой... Плата за богоубийство – «кровь Его на нас и на наших детях»... И вот стоит в храме крещеный еврей рядышком с крещеным украинцем и честно, искренне недоумевает: почему он должен отрицаться и даже стыдиться своего происхождения, а хохол своим гордиться? Почему? Ведь «во Христе нет ни эллина, ни иудея»? Обида. И как ее разрядить? У Европы есть решение подобных проблем – ассимиляция. Равная ассимиляция. И для этого там происходят революции – как обрубание корней, отсечение памяти. Почему евреи во всех их революциях так активны и в процентном отношении многочисленны? Да потому, что только так вот и решается их обретение «равноправия»: если еврей порвал со своей средой, своей религией и народом, то он совершенно вправе этого же требовать от француза или немца. Мы говорим о нравственном праве. Ну, а как же иначе? Если честно-то. «Братство» – через революцию, разрушение, «равенство» – через атомизацию, разрушение личности, упрощение сознания... А в России, в нашей Российской империи, наследнице Византии, существует уникальная возможность решить всё не политическим, не ассимиляционным – а именно религиозным путем. Мы, лишь мы, можем дать право всем крещеным евреям абсолютно уравняться с русскими – в их Еврейской Православной церкви! Равны же мы в Православии грузинам, как японцы равны нам... При полном национальном несходстве. В каждом крупном нашем городе – Москве, Питере или там Челябинске, вполне могут сформироваться самостоятельные тысячные приходы Еврейской Православной церкви. Со своей национальной иерархией. Уж священства-то из евреев у нас вполне достаточно – очень охотно поделимся! И архиереи есть.
– Что это даст?
– Как что? Нравственное равноправие! И пусть они у себя более активно почитают своих патриархов, поминают пророков, служат на иврите. Пусть даже обрезаются – это будет их богословие. Только тогда мы сможем открыто, без пошлого утаивания под полой проблем и болячек, вести равный диалог о тех взаимных претензиях, которых накопилось за последние лет двадцать в церкви многовато.
– Это кто такую идею подал?
– Карсавин.
– И что дальше?
– А ничего. Это же не мы, русские, её должны развивать. Они сами.
– Ага. Вот за подобные-то мысли отца Меня и убили?
– Про Меня точно не скажу, не знаю. Хотя слышал такое. Но вот другое, почему – о чем бы в России ни начался разговор, он обязательно на еврейскую тему скатится? А? Вот тебе, что, не о чем больше со священником поговорить?
– А о чём со священником говорят?
– О больном.
Теперь встал Глеб. Но в этой крохотной комнатке походить было негде. Постояв, снова плюхнулся в кресло. Как в клетке. Ага, и отец Владимир смотрит исподлобья, словно кот на канарейку. Придется говорить. Про больное. Про... семью. Но как тот поймет? У него-то всё здорово. Жена – чудо. Дети золото. Ага, а мальчиков-то и нет!
– Это я и сам тоже недоумевал, даже скорбел втихушку, роптал. Пока не услышал, что Брюс Уиллис по этому поводу сказал. Правда, ему самому до меня далеко: у него только три дочери.
– Так что же он сказал? У меня-то вообще одна.
– «Только от настоящих мужчин рождаются девочки».
– И в чем тут утешение? Это же так, красивые голливудские слова.
– Ан, нет! Если посмотреть на семью как на единое целое, как на жизненную полноту, в которой кто-то несет одну функцию, кто-то другую, то вот её мужское начало – я его в своей семье ни с кем не делю. То есть – я вполне достаточный носитель общего для семьи мужества. И не нуждаюсь в дополнениях и подпорках.
– А как быть, если семья распалась?
– Как? Во-первых, семья не распадается. Её разрушают.
– Я хотел сказать...
– Ты хотел оправдаться. А зачем? Прими свою вину. Как мужчина. Как, пусть упавший, но христианин. Ты хотел спросить: что теперь можно сделать? Ну, хотя бы молиться за них! Это ты как понимаешь?
– Я за себя-то не умею.
– Не ври, а когда прижмет? Ты дочь родил? Так вот, пока сам не околеешь, так и молись. В жизни ничего одним разом не делается, с маху. Тем более, человека взростить. Это тебе не с гранатой на танк. Это – труд. Труд до смерти.
– А труд – это любовь...
– Да. Тысячу раз – да! Твоя дочь каждый день и улицу переходит, и что-то ест-пьёт. И маньяков в городе, как у нас медведей. А за твою каждодневную молитву о ней дочка это благополучно и обойдет. Или тебе все равно? То-то же! Семья... Я тебе про женщин разве что скажу? Чтобы ты меня послушал... Это дело твоё, самцовое.
– Скажи. Вдруг послушаю. И на коленочки упаду.
Теперь опять во весь свой рост вздыбился отец Владимир. Глебу даже на секунду показалось: зашибёт. Невольно сжался. Но тот – больнее:
– Светлану вспомнил? Ну-ну.
– Что «ну-ну»?
Отец Владимир попередвигал на столе стопки книг, вдруг хлопнул ладонью, и взглянул опять спокойно. Даже нежно:
– Ты почему-то меня всё время достаешь. Хочу тебе помочь, но не знаю, с какого бока подъехать. Пойдем-ка на воздух – ноги затекли.
Они через коридорчик, через веранду вышли в сад. Одновременно глубоко вдохнули. И разулыбались. От потёкшей по телу свежести напряжение спадало. Слабый ветерок едва-едва шелестел по-осеннему жёсткой яблоневой и грушевой листвой, через соседский забор на клумбу разноцветных астр и обратно размеренно перелетали гружёные пчёлы.
– Я тебя завтра с самого раннего утра увезу в Бийск. И чтобы ты здесь никогда больше не появлялся. Большому кораблю – подальше плавать. От тебя такие волны расходятся, что нашей деревне долго не выдержать. Или ты здесь сам, как кит в луже, задохнёшься, или нас, мелкоту, подавишь. Завтра суббота. К вечеру вернусь, служба у меня. Да. А в воскресенье, после литургии, молебны за всех: кому за упокой, кому за здравие. И о тебе – на начинание добрых дел... Но я очень прошу: сюда даже не звони! Был и забыл. Всё и всех.
– Как же забыть?
– Ну, может, я опять неправильно сказал. Тебе бы о себе забыть. Не знаю, как ты поймёшь, но нужно бы произнести: «Начни жить по-другому, иначе вокруг тебя ещё больше беды людям будет», – однако, боюсь, это просто воздух потрясти.
– Так ты всё же считаешь, что всё это – я?
– А разве не так?
– Я? Я во всём виноват?!
Они постояли, упрямо отражаясь расширившимися зрачками и еле сдерживая дыхание. Пожалел ли отец Владимир Глеба? А если пожалел, то как? Тем, что уступил. Или скрыл... А Глеб тоже уступил: из жалости к себе? Но обошлось полюбовно:
– Пойдём-ка в гараж. Тормозной башмак барабанит, аж ездить неприлично. Посмотрим, может какой проволочкой что там подкрутим...
Они за самыми мирными разговорами возились с машиной до ужина. Потом старательно отмывали руки стиральным порошком. Потом долго и чинно всем семейным составом ужинали. Чинно – это, конечно, только гость и хозяин. А матушка так и успевала между поставками на стол рассыпать то замечания, а то и лёгкие подзатыльники. «Это вот и есть мой патриотизм», – отец Владимир, вставая, разом провёл ладонями по вертящимся головёнкам. И, опять вдвоём, пили чай под яблоней.
Стемнело, как всегда, мгновенно. Протянутая прямо по ветвям «времянка» с закрытой матовым колпаком лампочкой жёлто освещала врытые в землю узкий столик и две скамейки. Вокруг стекла в страстном танце бешено кружились крупные ночные бабочки... Где-то в глубине дома шла напряжённая работа по укладыванию поповен в кровати: там раздавались то приказы, то протесты, искались компромиссы... А ещё сосед у себя во дворе слушал Женю Белоусова... И Глеб сдался:
– Отец, ты прости меня.
Тот словно ждал. Тихо поставил на край стола стакан в старинном, чёрного серебра, подстаканнике. Улыбнулся:
– Бог простит.
– Я действительно виноват. И с дочкой. И...
– …И с женой.
– Нет. Я хотел сказать...
– И с женой. Женой! Почему ты о ней не вспоминаешь? Отцы родные! Это ведь она в тебе ошиблась, а не ты в ней. Непонятно? Ты же до сих пор не знаешь, кем она была. Она – мать твоего ребёнка.
– А же я хотел....
– Ты про Светлану помолчи! Помолчи! Я, может, покажусь сейчас жестоким, но меня пастырская практика – словечко-то! – научила: силой одержимого не удержать. Только в ропот впадёшь. Когда кого «понесло», это уже не наше, не человечье. Это судьбы Божии.
– Но я бы мог…
– Ничего бы ты не мог. Ничего.
– Почему?
– Человеку в крещении Господь ангела-хранителя приставляет. А ещё есть такой ангел, что город держит. И есть – народ водит. Разные они, ангелы, с разными задачами. Кому из них ветер в подначалие дан, кому дождь. Вот есть и такие, которые семьи оберегают. Но ангелы эти не всем даются. Понимаешь? Вот люди, хорошие сами по себе, сходятся, женятся. Детей рожают. А потом разводятся. Опять ищут свою пару. Кому-то удаётся, а кому-то нет. Почему? А потому-то, что не дан им был ангел на семью. Обоим сразу или одному из них. В былинные-то времена, прежде чем пожениться, молодые при возможности к старцу, а нет – так просто к духовно опытному священнику шли за благословением. Тот молился о них, а потом и объявлял Божью волю.
– У меня... нет этого ангела?
– Нет.
– И что мне делать?
– Не мучай женщин. Живи один.
– Один? Один… Я и так всегда один.
У соседа наконец-то затихло. Катунь далеко, и даже ветерок смолк... Тишина начала ночи.
– Я же в Белом доме крестился. Я хотел русским стать. На случай, если убьют.
– Ты православным стал. Мне довелось в день памяти Императора на Ганиной яме служить. Ещё при Советах, тайно. Знаешь, как алтарь в лесу ставится? Перекинули по периметру верёвочку – это стены. Две берёзки верхушками стянули – Царские врата. Столик раскладной под престол с собой привезли, плащаницу на него полжили. И – «Господи, благослови!»... Да. Я Государя-мученика сердцем чувствую. Его непрестанную молитву о нас, русских – славянах, тюрках, монголах, уграх. И не понимаю, что для тебя значит «стать русским»? Как это «стать»? Когда? Такое же только твоё сердце знает, а не паспортный отдел. Не говори больше об этом. Глупо. Очень глупо: разве русский – обязательно славянин? Эдак ты Мать-Россию половины её детей лишишь. Русский – это не кто, а какой.
– Спасибо... Спаси Христос!
– Вот и славно! – Отец Владимир решительно поднялся. Встал и Глеб. Священник широко перекрестил его, положил чуть влажную ладонь на лоб. – Храни Господь раба своего Глеба! Всё? Пойдём спать.
– Погоди. Я... я ещё почему-то не хочу в Красноярск ехать. Боюсь.
– Боишься? Смерти боишься?
– Да. Вокруг себя. Вокруг себя! Я как... как заразный! Чумной! Прокажённый! Устал. Устал – больше не выдержу! Это после «Останкино». После того, как полз по площади, а в меня куски ещё живого – ещё тёплого! – человечьего мяса летели. От пулемётов. Мяса! Человечьего! У-у-у!! Полгода отмыться не мог. Из-под душа кровь, всё кровь текла. Я же с тех пор «отмеченный». Только подлость в том, что всё другие страдают, а сам я теперь никак не подохну. Уже руку протянуть к кому-то боюсь – я человеку несчастье, как заразу, передаю! Я боюсь своих рук, я их специально тогда разбил. Так ведь зажили, зажили, проклятые!! Что же мне их – отпилить?!
– Тихо. Тихо! Спят все уже. Может и правда... Ты-то сам никого не убивал?
– Даже не целился! – Глеб тоже зашептал.
– Ну, если на тебе крови нет...
– Нет! Нет. Я – сам – как пулемет! Кого ни коснусь – или боль, или смерть... И если бы только чужих или врагов! А то ведь самых родных. И за что же тогда, отец? Я ж в Красноярск только собрался, а там уже удар. Я в эту сторону – и здесь разряд. Это же не случайность. Один за одним, один за одним. Даже этот Филин...
– Тихо! Тихо, тебе говорю!
– Я бы рад тихо! Да только на мне долг! Долг! Документы вот эти. С чужими судьбами...
Они стояли уже на крыльце веранды. Но отец Владимир дверь не открывал, ждал, пока Глеб выкричится. На воздухе. Дом уже наполнила сонная тишина, только в дальнем окне горел ночничок: ждали хозяина. Хорошо, когда ждут. Хорошо! Почему же, Господи, ангел-то не всем? Почему?!
– Есть у меня предложение. Наверно, оно для тебя выход. Да. Слишком ты медиумичен, вон как на тебя все колдуны вешаются. И колдуньи.
– Да это только здесь, у вас на Алтае! Раньше со мной такого не было.
– Ты кому другому порассказывай. Кому-нибудь понаивнее. Люди каждый день родятся и умирают. И ничего нового. Просто здесь всё плотнее – горы. Но, действительно, почему все перед смертью обязательно успевают с тобой познакомиться?
– Почему?
– Ответ прост – по кочану. Не климат тебе у нас.
– Ненавижу горы.
– Глупо. Они красивые.
Отец Владимир, покачав, с усилием выдернул розетку. Жёлтый свет в саду погас, обнажив в давно чёрном небе играющие сквозь листву мелкие звёздочки. Оказывается, было довольно сыро. Дверь отворилась с лёгким, но мерзким скрипом:
– Утром не забыть смазать. Тебе тут, на веранде, раскладушку поставили. Хорошо? Ложись, засыпай. А завтра поедешь ты, брат, на север – монастырь у одного знакомого игумена строить.
– Куда-куда?!
– Тихо! Монастырь строить.
– Монастырь?!
– Последний раз прошу: не ори.
– Так это... что? Ты – меня – в монахи?
– Не смеши курей. «В монахи»! Вот гордость-то! Ну, какой из тебя монах? Нет, строить, пока, по крайней мере, только строить. Цемент, там, подносить. Гравий. Глину ковырять. В общем, подскажут, что и куда. Главное, что там таких, как ты, хоть пруд пруди. Заразных. Можешь без страха всем руки пожимать. Как в лепрозории. Всё! Общим собранием решено и одобрено.
Домашняя дверь за отцом Владимиром безжалостно захлопнулась. И задавать вопросы стало некому. А они разом вспенились, разнообразным множеством перебивая друг друга, шипя и лопаясь в пустой от нетерпения голове. И так же разом опали... Глеб очень осторожно привалился на видавшую виды раскладушку поверх одеяла. Глубоко вздохнул. Тело радостно заныло от возможности вытянуться во весь рост. И вдруг он стал засыпать. Просто проваливаться в небытие. Попытался, было, посопротивляться, ещё немного подумать о сегодняшнем и завтрашнем. Но... какие такие вопросы? Всё ясно. Да. Да. Глеб ждал именно такого. Ждал!.. Ну, конечно... А куда ему ещё?.. Такому? Такому-вот-сякому... Чумному... Да... Куда? Строить монастырь.
ЭПИЛОГ
Поезд грубо дёрнуло. Мокрый Котов с мокрой платформы быстро и как-то стыдливо помахал рукой в окно Глебу. Левой рукой – в правой он сжимал маленький серебряный браслетик... Ну, и всё. Теперь всё. И ни одной кошки за этот день... «Мотаня» опять был почти пуст. По крайней мере, Глеб опять сидел в своём купе один. Только «пепси» купил заранее. Учёный немного.
Промокший под лёгким дождиком пиджак стал на спине чуть-чуть отогреваться. Откинувшись в уголок, он проследил, чтобы Бийск окончательно остался за блестящим и очень долгим изгибом рельс. Послушал выравнивающийся ход. Потом достал маленькое, в мягкой тёмно-зелёной обложке Евангелие – на дорогу от отца Владимира. Подержал между ладонями: «Читать Писание – слушать Бога». Господи! Скажи мне... А что бы ему хотелось услышать? Всё равно, лишь бы личное. Лишь бы только для него, только ему. Наугад раскрыл: «Когда же сошёл Он с горы, за Ним последовало множество народа. – И вот, подошёл прокажённый и, кланяясь Ему, сказал: Господи! Если хочешь, можешь меня очистить. – Иисус, простерши руку, коснулся его и сказал: хочу, очистись».
«Хочу, очистись».
Господи, а я? Как же я?!
«Хочу, очистись».
Безбольно и безопасно оплакивать себя в уголке купе. Когда двери заперты, и никто и никогда не узнает об этом. Легко и нестыдно, когда поезд, набрав всю мощь, уносит тебя от всего, что не должно повториться. Не должно – потому что уже не нужно. Больше не нужно... И твой новый путь стучит, стучит, выстукивает тебе только одну, одну короткую фразу: «Строить монастырь... Строить монастырь... Строить монастырь...».
Строить...
Строить.
-------------------------------------------------------------------------------------------------
*Фрагменты из книги Ивана Иванова «Анафема» использованы с разрешения автора.
Умный роман и одновременно сюжет затягивает детективно-приключенческими, с налётом фэнтези оттенками действа.
Роман интересен. Подталкивает не только к воспоминаниям о прошлом, но и к размышлениям о настоящем и будущем.
Очень любопытно вкрапление о живописании русской иконы - материал сложный, но гармонично вплетённый автором в повествование с далеко идущим замыслом.
Сверхзадача: попытаться ответить на вопрос кто виноват? и что делать? - почти удалась, почти разрешилась ответом.