Василий ДВОРЦОВ. БАЯН-БУЯН ПЕРМЯЦКИЙ (Мысли по поводу творчества Игоря Тюленева)
Василий ДВОРЦОВ
БАЯН-БУЯН ПЕРМЯЦКИЙ
(Мысли по поводу творчества Игоря Тюленева)
Кто сегодня из живущих русской литературой не знает поэта-пермяка Игоря Тюленева? Все знают. И не просто знают, но и в обязательном к нему отношении – либо любят, либо терпеть не могут. Это отношение не зависит ни от расстояния до объекта отношений, ни от долготы знакомства, ни от плотности общения с ним. Потому что это отношение не к конкретному человеку, а к общественному явлению. Или даже природному. Зевсопододобный внешне, Игорь и внутренне громокипящий, бурлящий бражным восторгом живой плоти. Потому даже в свои лунеседые шестьдесят он моложав, и, кажется, что останется таковым ещё на шестьдесят, ибо такую бродящую и бродячую натуру нельзя помещать в меха ветхие.
Я живу, как страна наугад.
И не ведаю слово – запрет.
Достоевским я не ужат,
А разобран, как велосипед.
Вправо катится колесо,
Как отеческий алфавит…
Слева сердце – ему хорошо!
В богатырской грудине лежит.
Ну, а ежели лук смастерить,
А потом натянуть тетиву?
Можно в небо глагол запустить,
Рукавицу иль булаву.
С неба сыплется виноград,
Значит, в кущах райский обед.
Ставит свечку Тюленев-брат!
Смотрит в небо Тюленев-поэт!
Эта вот неразделимость брата-поэта, как буяна-баяна в русской неужатости – когда человек не точно знает, толи ему свечку поставить, толи запустить в небо рукавицей – а как настрой пойдёт! – зачастую мешают рассматривать Игоря Тюленева именно как поэта, как стихотворца. Так точно невозможно читать Дениса Давыдова без всплывающего – от одного только имени – перед глазами портрета склонного к полноте усатого гусара в белых лосинах и при сабле. Вот и Игорь своей мажорностью в причёске, в национально-гражданском и поэтическом патриотизме равно впечатляющ, что и мешает читать его книги «вслепую», читая только «что» и «как», без примешательства личности автора.
Я, как солдат, побрился шилом.
На мне тельняшка, как броня.
Свет током пробежал по жилам,
В просторы русские маня.
И я пошёл за ним по миру,
Взял ускользающую нить…
Сорвал с музейной полки лиру,
Чтоб женщин с песнями любить!
Сначала был для всех хороший.
Потом я стал для всех плохой!
С такой-то знаменитой ношей?
С такой-то лирой, Боже мой!..
Может ли такой человек не вторгаться в самую гущу событий, пропускать мимо себя бури, пожары, бунты и наводнения, может ли проспать энтузиазм БАМа, распад СССР, расстрел парламента, сдачу Русского Кавказа или расползание гельмановской мерзости? Говорить в лицо, говорить во весь голос о том, что восхищает или коробит, что, по его искреннему убеждению, навсегда хорошо или навсегда плохо, – кредо Тюленева, и потому его либо любят, либо не терпят. А ему комфортно в этом предельно контрастном мире, да по-другому он просто и не смог бы двигаться по жизни, он просто ослеп бы в переливах полутонов и рефлексов, увяз-утонул бы в податливости, в несопротивляемости материала. Ведь «…я рос в тайге, а там тайга-закон! И если ты слабак, то могут слопать». И потому:
Потому что мне стыдно за сирых и бедных,
За доверчивых, чистых, наивных, простых.
Не сдаётся поэт, он обязан быть вредным.
Костылём в глотку дурня вбивать русский стих!
Таков он, вредный пермяк Игорь Тюленев, что мимо не пройдёшь, не забудешь – «Нам Кама вместо Иордана». Однако же, а не есть ли в этой неразбираемости баяна и буяна некая искусность, некая игра? Конечно! Только игра эта чистосердечная. Ему нравится нравиться, иначе не стал бы поэтом. Да, может быть, слишком мажорным, слишком размашистым, много внешним. Но кто знается с Игорем достаточное количество лет, тому нетрудно перейти эту буйность, преодолеть внешнюю бравадность, чтобы разглядеть истинную природу его творчества – обострённое, до болезненности обострённое чувство справедливости. Да и любому из нас подсказывает опыт: под звонкой кимвальной брутальностью всегда прячется некогда кем-то или чем-то пораненная нежность. За каждым чемпионским поясом есть когда-то и где-то «не по-честному» разбитая в подворотне губа. Так что шишкасто-царапающая корка лишь оболочка, под которой смертная незащищённость.
Какой сегодня в окнах звездопад!
Сбежим от домочадцев на веранду?
Ты видишь, тучка миллион наград
С груди срывает космоса-гиганта!
Набросим плед и в креслах поплывём,
Качаясь в самом центре мирозданья…
Мы никуда отсюда не уйдём,
Божественное чувствуя дыханье.
И где тут гусар, склонный к полноте и при сабле? А далее и совсем небоевое-небуянное, внуку:
Не обижайте малышей,
Они воркуют словно птицы.
Их ангелоподобны лица
В лучах цветных карандашей.
Тюленевская замажорная тайна – его раннее сиротство. Мать, мама, матушка моя…
...Под сенью русского креста
Навеки скованы уста.
Ты не прочтёшь моё посланье,
Я не услышу голос твой,
Ушла ты в землю молодой,
Оставив небесам рыданье.
Слишком рано Игорю пришлось осознавать свою крайность в роде. Рано пришлось отстаивать себя, отстаивать своих, отстаивать собой. Тут-то и стали потребны упёртость и нахрапистость, отсюда появился прячущий слезинку вызывающе нагловатый сощур, и быстрее мысли кулак.
В родительском доме
Не жить мне и дня.
В родительском доме
Чужая родня.
Чужие портреты
Висят на стене.
Чужие заветы
Бормочут во сне.
Чужие с чужими
Твердят о чужом.
И страшно мне с ними
Быть в доме своём.
Страшно – слово-ключ. Да как же было мальчишке в противоестественной его незащищённости не загреметь, не загромыхать, не завредничать? Да чтоб ни у кого из чужих и мысли не мелькнуло, что ему страшно. Зато много позже, когда уже вся Россия оказалась родительским домом, заполненным чужими заветами, когда сиротами осознали себя все по-русски доверчивые, чистые, наивные, простые, когда наступило вселенское сиротство, и, ох, поплыли по русской литературе сладострастные плачи и причитания, засуетились старческие истерики, затряслись немощные проклятия и обиды; пропало, всё как-то разом пропало: и деревня, и космос, да и сама русская литература кончилась… вот тут-то он, имеющий страшный недетско-детский опыт стояния на своём буян, а теперь известный русский баян, он, Игорь Тюленев, встал на это самое своё, Богом ему уготованное место. Встал, навсегда моложавый в бурлящей таёжно-пермяцкой неужатости, в судьбой выстраданном праве быть слишком мажорным, слишком размашистым, много внешним:
Молчанье золото,
Да не могу молчать.
Привык рубить сплеча
И обличать.
Покуда меток глаз
И твёрд хребёт,
Бью без разбора,
А летящих – влёт.
Ведь эти твари
Тоже не молчат.
На перекрёстках мировых
Кричат.
На Родину любимую
Рычат.
Срезаю их,
Как шляпки у опят.
Какой уж есть,
И никакой другой.
Дружи, не хочешь –
Не дружи со мной.
Я всё сказал,
И мой глагол кремень!
Как в тьме кромешной
Новый русский День.